SexText - порно рассказы и эротические истории

Развод. Нельзя. Отменить.










 

Глава 1. Согласие супруга

 

Галина Ивановна меряет рулеткой простенок в приёмной нотариуса. Не в моей квартире, а здесь, между окном и шкафом с папками, потому что этот простенок, по её словам, «точь-в-точь как у вас, девушка».

- Метр сорок, - объявляет она и отпускает ленту. Рулетка втягивается со звуком мышеловки. - А пианино у меня метр сорок восемь.

- У меня в комнате метр пятьдесят, - говорю я. - Я мерила.

Я не мерила. Но в одиннадцать сорок у меня примерка невесты на Ошарской, а на часах десять восемнадцать, и спорить про восемь сантиметров я не успеваю. Голос у меня шёлковый. Таким голосом я сообщаю мамам невест, что ведущий опоздает на двадцать минут, и мамы благодарят.

- Мама, давайте зафиксируем, - говорит Олег, не отрываясь от телефона. - Мы покупаем квартиру. Стену мы покупаем вместе с квартирой.

- Извините, - говорит мне Света. - Она волнуется.

Света извиняется третий раз за утро. Я веду счёт, потому что в работе привыкла считать всё: гостей, бокалы, минуты до выноса торта. Мне это помогает не думать о главном.

Главное сегодня такое: Пятаковы покупают мою однушку на Ильинской за шесть миллионов девятьсот тысяч, задаток я получила двадцать пятого мая, и после сделки я закрою долг, о котором стараюсь не думать вслух.Развод. Нельзя. Отменить. фото

Нотариус Римма Захаровна Лопатина пьёт чай из стакана в подстаканнике. Подстаканник мельхиоровый, с паровозом. Она читает монитор долго, шевеля губами, и я узнаю это шевеление. Так читают тайминг, в котором нашли ошибку.

- Варвара Сергеевна, вы в браке?

- Нет.

Она стучит по клавишам. Ставит стакан на блюдце, не звякнув.

- По реестру записей актов гражданского состояния вы состоите в браке с Елагиным Мироном Андреевичем. Для сделки мне нужно нотариальное согласие супруга, Варвара Сергеевна.

Я смеюсь. Честно, громко, Галина Ивановна даже отрывается от рулетки. Потом достаю из папки копию решения суда. Я ношу её три года в той же папке, что паспорт, потому что по паспорту я Елагина, а в жизни Лаврова, и банки любят спрашивать.

- Вот. Шестое июня, три года назад. Брак расторгнуть.

Лопатина читает, переворачивает, смотрит на обратную сторону, как будто отметка могла сползти.

- Это заочное решение, - говорит она медленно, по слогам почти. - Отметки о вступлении в силу нет. Свидетельство о расторжении брака вам выдавали?

- Я не ходила в ЗАГС.

- Почему?

- Некогда было.

Я трогаю шрамик под подбородком. Мама говорит, что так я вру. Мама много чего говорит.

- Смотрите, - Лопатина складывает руки на столе. - Если бы решение вступило в силу, в реестре была бы запись о расторжении. Записи нет. Значит, для государства вы замужем. И для банка ваших покупателей тоже.

Мне двадцать девять лет. Я провела сто сорок свадеб и ни разу не проверила, закончилась ли моя.

- Одобрение ипотеки у нас до тридцать первого августа, - говорит Олег уже другим голосом. После него ставка другая, мы не вытягиваем.

- Извините, - шепчет Света.

- Я так и знала, - говорит Галина Ивановна. - Слишком гладко шло.

Задаток Пятаковых, двести тысяч, ушёл юристу через три дня после того, как я его получила. Двадцать восьмого мая мы с Зарубиными подписали мировое: два миллиона четыреста до тридцать первого августа. Если сделка сорвётся по моей вине, задаток возвращают вдвое. Вдвое мне вернуть нечем. Мне и один раз нечем.

- Я всё решу, - говорю я Пятаковым. Голос по-прежнему шёлковый. Внутри у меня ничего шёлкового нет.

Судебный участок за три года переехал. Участки слили, на первом этаже старого здания на Нижегородской стоят коробки с делами прямо на полу, и между коробками очередь из одиннадцати человек. Я двенадцатая.

- Вы к Ольге Юрьевне? - спрашивает женщина передо мной, в пуховом жилете в июне. - Она дела теряет. Моё полгода искали. Нашли в коробке с чужим разделом имущества.

Пока стою, открываю в телефоне новую заметку. Пишу заголовок: «Развод. План». Ниже по пунктам.

1. Узнать, что с решением.

2. Подпись Елагина.

3. Продать квартиру.

4. Отдать Зарубиной.

5. Свобода.

Пятый пункт выглядит глупо. Оставляю.

Ольга Юрьевна оказывается девочкой лет двадцати пяти с лаком цвета фуксии. Она находит меня в базе за полминуты. Это даже обидно.

- Решение в силу не вступило, - говорит она, глядя в экран. - Подробности по запросу в архив. Тридцать дней.

- Тридцать дней на то, чтобы сказать мне, почему я замужем?

- Тридцать дней на ответ. Бланк вон там.

Я заполняю бланк на подоконнике, ручкой на верёвочке. Ручка пишет через раз. Пока пишу, складываю картинку: слияние участков, коробки на полу, девочка с фуксией, которой тогда тут ещё не было. Кто-то три года назад не поставил отметку. Кто-то положил моё дело не в ту коробку. Бюрократия всё потеряла, а я три года не проверяла, потому что не хотела больше ни одной бумаги с его фамилией.

Сдаю бланк. Выхожу в коридор. Сажусь на лавку под табличкой «Не курить», которую кто-то исправил на «Не жить».

Открываю переписку.

Он у меня до сих пор записан как «Мирон». Не «Бывший», не «Не брать», не «Козёл». Я его не переименовывала. Я эту переписку просто не открывала три года.

Последнее сообщение моё.

Варя: Не объясняй. Я видела. Не приходи.

Ниже ничего. Он не ответил. За шесть лет это было единственное, что он сделал ровно так, как я просила.

Выше я не листаю.

Пишу: «Нам надо встретиться. Срочно». Стираю «срочно», потому что это похоже на панику. Пишу обратно, потому что это и есть паника. Отправляю.

Ответ приходит через четыре секунды.

Мирон: Я знаю. Завтра в восемь. Стрежень.

Он знает. Три года ни слова, а теперь он, видите ли, знает.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 2. Восемь ноль-ноль

 

В кабинке канатки восемь мест, и я занимаю то, что спиной к Бору. Сажусь лицом к рабочим с термосами, к стеклу напротив, в котором отражается Волга. Вниз я не смотрю. Я смотрю в отражение и считаю баржи.

Одна. Вторая, с песком. Кабинку качает на опоре, и кто-то из рабочих говорит: «О, понеслась». Третья.

Тринадцать минут над рекой. Мирон ездит этой канаткой каждый день, утром туда, вечером обратно. Он говорил, что это тринадцать минут без телефона, и считал это удовольствием. Мне до сих пор кажется, что он делает это мне назло, хотя три года назад я тут уже не жила, а сейчас он вообще не знает, что я в кабинке.

- Девушка, вам плохо? - спрашивает мужик в оранжевом жилете.

- Мне прекрасно. Я считаю баржи.

- Так их же там, - он кивает за мою спину, на настоящее окно.

- Я по отражению.

Он смотрит на меня, как смотрят на невесту, которая просит заменить пионы на гортензии за час до выноса. Больше не спрашивает.

На заводе ничего не изменилось. Та же проходная, тот же Палыч в будке, с фонарём в руке, хотя на улице восемь утра и солнце. Он светит мне в лицо, щурится и опускает фонарь.

- Варвара Сергевна, - говорит он. Без удивления, как будто я выходила вчера за хлебом. - Он в первом. У фермы.

- Спасибо, Палыч.

- Он с шести там, - добавляет Палыч зачем-то и снова светит фонарём, уже в пустой двор.

Внутри пахнет окалиной и горячим железом. Под крышей гудит кран, с высоты кричат: «Пошла!», и что-то длинное и серое плывёт по воздуху над пролётом. Я иду вдоль стены, по жёлтой полосе, как меня когда-то учили. Мне почему-то важно идти по полосе.

Он стоит у фермы, спиной ко мне, в синей рабочей куртке. Показывает рукой парню в каске что-то вдоль сварного шва, и парень кивает. Мирон всегда был выше всех в любом помещении, и сейчас тоже, сто девяносто один сантиметр, я один раз мерила его рулеткой для костюма. Он постригся совсем коротко. Я остригла косу. Он оборачивается, смотрит на мои волосы, я смотрю на его, и мы оба делаем вид, что ничего не случилось.

- Варя, - говорит он.

Просто имя. Тридцать шесть лет человеку, а здоровается так, будто ставит подпись.

- Мне нужна твоя подпись, - говорю я. - Нотариальное согласие на продажу квартиры. Я записала нас к нотариусу, могу перенести на любое время, хоть на вечер. Десять минут твоей жизни.

- Пойдём наверх.

- Я не пойду наверх.

- Тут шумно.

Наверху его кабинет, стеклянная коробка над цехом. Тот же стол, тот же чайник с накипью. На стене чертёж моста. Он не спрашивает, как я узнала, что мы женаты, не спрашивает, почему я пришла через три года. Наливает себе воды и садится не за стол, а на подоконник. Я остаюсь стоять. Так мне кажется, что я быстрее уйду.

- У меня тоже есть просьба, - говорит он.

- Нет.

- Ты ещё не слышала.

- Мирон, у тебя на лице написано, что это просьба на три месяца.

- До конца августа, - говорит он ровно. - Мне нужна жена до конца августа. Савва Ильич не продаёт холостым.

Я смотрю на него. Он смотрит на меня. За стеклом опять кричат «пошла».

- Ты покупаешь «Стрежень»?

- Покупаю.

- У Саввы?

- Других хозяев у «Стрежня» нет.

- А жена тут при чём?

- Савва Ильич считает, что завод нельзя отдавать человеку, у которого дома никого нет. Он так сказал. «Пустой дом, пустая голова».

- Это его проблемы.

- Без моего согласия квартира не продаётся, - говорит Мирон тем же голосом, каким сообщил бы мне прогноз погоды.

Я знала, что он это скажет. Я полночи сидела над Семейным кодексом, на кухне, с котом на коленях, пока кот не ушёл от скуки. Глаза у меня с утра красные, но память работает.

- А без моего ты не купишь свой завод, - говорю я. - Доля в бизнесе, сделка, нотариальное согласие супруги. Я тоже умею читать.

Он молчит секунды три. Потом улыбается. Не широко, просто что-то сдвигается у него в лице, и я вдруг вижу его таким, каким он был на Чкаловской лестнице, когда мы сбились со счёта на сто сороковой ступеньке. Это нечестно. Я отворачиваюсь к чертежу.

- Значит, ты ко мне за подписью, а я к тебе, - говорит он.

- Я к тебе, а ты сейчас просто подпишешь, потому что ты взрослый человек.

- У меня был другой план.

- Какой?

Он смотрит в стакан.

- Девушка из драмтеатра. Я заплатил аванс. Она должна была сыграть жену.

У меня даже нет слов. У меня, которая на свадьбе Зарубиных за девять часов перевезла сто человек на теплоход, нет слов.

- И чем она хуже меня?

- Она не моя жена, - говорит Мирон. - Савва Ильич проверит.

Вот тут до меня доходит. Старик не дурак. Старик, который сорок лет держит завод и ездит на «Волге», найдёт выписку из реестра быстрее, чем я нашла её вчера у Лопатиной.

- Хорошо, - говорю я. - Допустим. Чисто теоретически. Ты подписываешь согласие сейчас, а я до августа езжу с тобой к Савве и улыбаюсь.

- Согласие я отдам тридцать первого августа.

- Почему не сейчас?

- Мне нужна гарантия, что ты не исчезнешь.

Он говорит это спокойно, как подрядчик говорит про предоплату. Я чувствую, как у меня горит шея.

- Это ты у меня спрашиваешь?

Он не отвечает. Ставит стакан на подоконник, аккуратно, донышком в старый круг от другого стакана. В цеху что-то падает, гулко, и никто не кричит, значит, так и надо.

- Я подпишу его при нотариусе, - говорит он. - Ты увидишь подпись. Оно будет готово. Просто будет лежать у меня.

- А моё согласие на твой завод?

- Тоже при нотариусе.

- И тоже будет лежать у тебя?

- Твоё у тебя.

Я считаю в голове. До тридцать первого августа Пятаковы держат ипотеку. Тридцать первого Зарубиной два миллиона четыреста. Если он отдаст бумагу утром, сделку можно закрыть в тот же день, я знаю Лопатину, она закроет, лишь бы не видеть меня в сентябре.

- Мне надо подумать, - говорю я.

- Думай.

- Не здесь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я иду к лестнице. Он идёт следом, не близко, на две ступеньки выше, и я слышу, как он тихо считает. Он всегда считал ступеньки. Семь, восемь. Мне хочется обернуться и сказать: двенадцать, на этой лестнице двенадцать, я помню. Не оборачиваюсь.

Внизу, у ворот цеха, из-под которых видно реку, гудит мотор. Старый, низкий, с присвистом. К цеху медленно подкатывает чёрная «Волга», та самая, с хромированным оленем на капоте, и останавливается в пяти метрах от нас.

Мирон встаёт рядом. Совсем рядом, плечом к моему плечу, я чувствую через куртку, что ему жарко.

- Он должен был приехать в десять, - говорит он тихо.

Из машины выбирается высокий старик, сутулый, с седой бородой. Опирается на дверцу и смотрит на нас из-под ладони.

- Это Савва Ильич, - говорит Мирон. - Решай за три секунды.

Я считаю. Раз. Пятаковы, рулетка, пианино. Два. Зарубина, мировое, тридцать первое августа. Три.

Я улыбаюсь рабочей улыбкой, беру мужа под руку и делаю шаг навстречу старику.

- Доброе утро, - говорю я. - Я жена.

 

 

Глава 3. Бриф

 

На двери агентства висит табличка «Не открывать, идёт проявка». Фотолаборатории тут нет лет двадцать, но мы табличку не снимаем: клиенты стучат и ждут, и у меня есть пять секунд, чтобы спрятать бутерброд.

Сегодня никто не стучит. В одиннадцать отменилась примерка, а в девять утра Алина Зарубина выложила сторис. Чёрный экран и белые буквы: «Девочки, проверяйте, кому доверяете самый важный день». Без имён, на имена у неё юристы. Невеста, которая должна была мерить у нас платье, посмотрела сторис в девять ноль четыре.

- Солнце, не смотри больше, - говорит Тома и забирает у меня телефон. Она жуёт гвоздику, третий месяц бросает курить. - Я её от нас отписала. Всё. Нет её.

- Она от нас не отписалась.

- Её проблемы.

Гоша в углу монтирует чужой первый танец, останавливает невесту на полуобороте и бормочет: «Тут крупняк просится». Манекен Галя стоит у стены с тканями, в фате и в моей старой джинсовке, потому что вчера был ветер.

В два часа приходит Мирон.

Он заходит, пригнув голову под балкой, о которую бьются все высокие женихи. Здоровается со мной, с Томой, с Гошей и с Галей. С Галей тоже, кивком, как будто не сразу понял.

Тома осматривает его с ног до головы. Так она смотрит на арку, которую привёз подрядчик: где кривой стык, где отошла краска, ставить перед гостями или сразу назад в машину.

- Тамара, - говорит она и протягивает руку в кольцах.

- Мирон.

- Я знаю, кто вы. Чай, кофе, вода?

- Вода.

- Воды нет, - говорит Тома и уходит в подсобку.

Я достаю из ящика бланк брифа. В нём мы записываем пожелания пары: дата, гости, площадка, бюджет, чего нельзя ни в коем случае. Бумага плотная, с логотипом. Писать договор на салфетке я отказываюсь.

- Это что? - спрашивает Мирон.

- Бриф. Если условие не записано, его нет.

Он садится напротив, на маленький стул для мам невест. Колени у него выше стола. Я пишу в графе «Дата мероприятия»: «до 29 августа».

- До тридцать первого, - говорит он.

- Тридцать первого утром ты отдаёшь согласие. А роль у меня до двадцать девятого. Два дня я буду отдыхать от тебя.

Он молчит. В графе «Формат» я пишу: «Варя играет жену, Мирон играет мужа». Подумав, дописываю: «Без перегибов».

- Что такое перегибы?

- Ты знаешь, что такое перегибы.

- Я хочу, чтобы было записано.

- Мирон, это свадебный бриф, а не техзадание на мост.

- На мосту за неясное условие люди гибнут, - говорит он, и я не понимаю, шутит ли он.

Третьим пунктом идут согласия: он подписывает своё четвёртого июня у нотариуса и отдаёт мне тридцать первого августа утром, я подписываю своё в тот же день. Четвёртый: раздельные спальни. Тут он кивает сразу, и меня это почему-то задевает. Пятый я пишу медленно, крупными буквами: «О прошлом не говорим».

Мирон смотрит на пятый пункт дольше, чем на все остальные.

- Согласен, - говорит он. - Кот.

- Что кот?

Штамп. Серый, толстый, шести лет. Мы забрали его с улицы в день свадьбы, мокрого, он сидел под нашей машиной и не давал уехать. Когда я уходила, я его не взяла. Я тогда ничего не брала.

- Кот уйдёт со мной, - говорю я. - В сентябре.

- Кот живёт у меня три года.

- Это мой кот.

- Ты его не кормила три года.

- Я его кормила три года до этого.

- Он меня ждёт у двери, - говорит Мирон.

- Он ждёт у двери кого угодно с пакетом.

Тома выходит из подсобки с двумя кружками чая, смотрит на нас и уходит обратно с кружками. Гоша поворачивается на стуле.

- Варь, можно я это сниму? Для портфолио. Пара составляет бриф, это живое.

Он уже снимает. Телефоном, снизу, «с перспективой».

- Гоша, у тебя дрон в шкафу за моей спиной, - говорю я, не оборачиваясь. - Уберёшь телефон, или я отвезу дрон на Волгу и научу его плавать.

Он убирает. Мирон смотрит на меня, и в глазах у него, по-моему, что-то вроде смеха. Я не уверена. Я шесть лет видела его каждый день и всё равно не уверена.

Спор про кота занимает двадцать минут, дольше, чем мы спорили, где расписываться. Шестым пунктом я пишу: «Кот живёт с тем, кто его кормит». Мирон считает, что выиграл. Я считаю, что до сентября куплю самый дорогой корм в Нижнем.

- Подписываем.

- Ещё одно. Тебе надо жить у меня.

- Нет.

- Игорь Окунев вчера звонил Палычу. Спрашивал, давно ли ты бываешь на заводе. Он сын Саввы Ильича, у него четверть завода и свой интерес.

- Какой?

- Пока не знаю.

Он говорит «пока не знаю» так, что понятно: знает он больше. Но пятый пункт я написала сама.

- Вписываю, - говорю я сквозь зубы. «Место проживания на период мероприятия: Минина». Подписываю. Он подписывает ниже, крупно, буквы стоят, как сваи.

Тома наклоняется ко мне, пока Мирон надевает куртку.

- Солнце, мужик это форс-мажор. Его в смету не впишешь.

- Я не мужика вписываю. Я договор.

- Вот я и говорю.

Вечером я стою в подъезде на Минина с сумкой и пустой переноской, купленной по дороге. Лифт тот же, с решётчатой дверью, которую надо закрывать двумя руками. Если хлопнуть, он встаёт между этажами. Однажды мы просидели в нём сорок минут, и Мирон пересчитал все заклёпки на потолке.

Я закрываю дверь двумя руками. Пятый этаж.

Мирон сказал, что будет поздно, у него приёмка. Ключ он мне не дал, я не просила. Я достаю свою связку, на которой три года висит ключ от этой квартиры, потому что снять его с кольца не дошли руки. Так я себе говорю.

Ключ входит. Поворачивается. Замок щёлкает с тем же заеданием на втором обороте.

Он не поменял замок. Я не спрашиваю себя почему. У нас пятый пункт.

В прихожей пахнет его курткой и кошачьим кормом. Штамп выходит из комнаты, медленный и толстый. Не бежит, не трётся. Садится посреди коридора и смотрит на меня. Долго, не моргая.

- Привет, - говорю я. - Я по договору.

Штамп разворачивается и уходит. Когда я захожу в комнату, он лежит на моей стороне дивана, у подлокотника, где я всегда сидела с ноутбуком.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

На кухне я включаю свет и стою на пороге. Из окна Волга и стрелка, огни на том берегу. Моя кружка «Не беси организатора» стоит на сушилке ручкой к стене, чтобы не было видно, что ручка отбита. Я сама её так ставила. На стене лось, масляный, на фоне масляного заката, подарок его мамы. Мама ушла из семьи, когда ему было десять, и лось единственное, что после неё осталось в доме. Я лося ненавидела. Мирон его не снял.

На подоконнике кактус. Я купила его на рынке за сто рублей со словами «на месяц, пока не придумаем, что тут поставить». Мы не придумали. Он жив и даже вырос, сбоку у него маленький второй кактус.

Я подхожу и трогаю землю в горшке. Влажная.

Сегодня поливали.

Я снова смотрю на сушилку. На дне моей кружки капля воды, ещё не высохла. Кружку мыли сегодня. Он знал, что я приду, раньше, чем узнала я сама.

 

 

Глава 4. Подстаканник

 

Лев Чернов чихает раньше, чем здоровается.

Он стоит в приёмной Лопатиной в сером пиджаке, хотя на улице двадцать шесть, с очками на шнурке и с портфелем, у которого блестят замки. Протягивает мне руку, видит мой кардиган и отдёргивает руку обратно.

- Простите. Кот?

- Кот, - говорю я. - Он спал на нём всю ночь. Это теперь его кардиган.

- Штамп, - говорит Лев Мирону с упрёком и снова чихает. - Апчхи. Варвара Сергеевна, Лев Борисович. Мы с вами виделись на вашей свадьбе. Я был второй слева.

Я не помню второго слева. На нашей свадьбе было двенадцать человек, и я помню только, что шёл дождь и что Мирон потерял одну запонку.

Лопатина пьёт чай. Подстаканник тот же, с паровозом. Она смотрит на нас троих, на Льва с платком, на Мирона, который сел на краешек стула, и на меня, и ставит стакан на блюдце.

- Ну что, Варвара Сергеевна, - говорит она. - Нашёлся супруг?

- Нашёлся.

- Хорошо, что нашёлся. Бывает, ищут годами.

Лев раскладывает на столе бумаги веером. Достаёт перьевую ручку, отвинчивает колпачок, и мне кажется, что сейчас он начнёт подписывать мирный договор между двумя державами.

- Я коротко поясню ситуацию, чтобы у всех было одинаковое понимание, - говорит он. - Заочное решение суда о расторжении брака вступает в законную силу по истечении сроков на его обжалование. Сноска: если в течение этих сроков что-то происходит, решение может и не вступить. В вашем случае, судя по ответу участка, вступления не было. Запись в реестре не вносилась. Следовательно, сноска вторая...

- Короче, - говорю я. - Я замужем, потому что двое взрослых людей не пришли в суд.

Лев смотрит на меня поверх очков. Потом на Мирона.

- В целом, - говорит он, - да. С поправками.

- С какими поправками?

- С процессуальными, - говорит Лев и смотрит в бумаги.

Лопатина объясняет нам, что мы подписываем. Объясняет медленно, глядя то на меня, то на Мирона, и я понимаю, что так она объясняет всем, профессорам и бандитам. Мирон даёт согласие на продажу квартиры на Ильинской, которая куплена в браке, значит, общая. Я даю согласие на то, чтобы он купил долю в ООО «Стрежень», потому что деньги на неё тоже, по закону, наши общие.

- И вот что вам надо знать, - Лопатина поднимает палец. - Согласие супруга может быть отозвано. До того, как сделка совершена. Приходите, пишете заявление об отзыве, я его удостоверяю и направляю. И согласия как будто не было.

- Как будто не было, - повторяю я.

- Не как будто, а не было, - поправляет она. - Это я для понятности.

Я запоминаю. Не потому, что собираюсь. Просто я всегда запоминаю пункт про отмену. В любом договоре с площадкой я сначала читаю, за сколько дней можно отказаться и сколько это стоит.

Мирон подписывает быстро, крупно. Я подписываю медленно, потому что в графе «фамилия» у меня Елагина, и рука сама хочет вывести Лаврова. Лопатина ставит печати. Два удара, тяжёлых.

Две бумаги лежат на столе. Мою Лопатина кладёт в папку, она пойдёт в дело. Его согласие на мою квартиру Мирон берёт со стола, складывает вдоль, ровно по краю, и кладёт во внутренний карман пиджака. Пиджак надет ради нотариуса и тесен ему в плечах.

- Мирон.

- Тридцать первого утром, - говорит он. - Как в договоре.

- Я помню, что в договоре.

- Тогда хорошо.

Он застёгивает пиджак на одну пуговицу. Пиджак под рукой, там, где бумага, чуть топорщится. Я весь день потом буду видеть это место.

Я выхожу в туалет, просто чтобы умыться холодной водой. Когда возвращаюсь, в коридоре у кулера стоят Лев и Мирон. Лев говорит тихо, но коридор у Лопатиной узкий и гулкий.

- Мирон, ты же тогда сам...

Мирон поворачивает голову. Ничего не говорит, просто смотрит на него. Лев замолкает на середине и чихает. Потом ещё раз. Достаёт платок, и тема уходит в платок вместе с остальным.

- Сам что? - спрашиваю я.

- Сам не пришёл, - говорит Лев, сморкаясь. - На заседание. Как и вы. Апчхи. Простите, это кардиган.

Я думаю: ну конечно, сам не пришёл. Сидел, наверное, в своей стеклянной коробке над цехом и считал заклёпки, пока суд решал, есть у него жена или нет. Мне даже легче. Два взрослых человека не пришли в суд, Лев только что сказал это своими словами, со сносками.

На улице жарко, Большая Покровская полна людей с мороженым. Мирон идёт к машине, я иду рядом, потому что мне в ту же сторону, а не потому что мы теперь ходим рядом. Звонит телефон. На экране «Зарубина А.». Я записала её так, когда она ещё была «Алина, невеста, теплоход, июнь».

- Да, Алина.

- Варвара, привет, - говорит она быстро и бодро, как в своих видео, где она распаковывает коробки. - Слушай, я коротко. Мне юрист сказал, что срок у нас до тридцать первого. Окей. Я просто хочу, чтобы ты понимала. Если денег не будет, я расскажу всё. Вообще всё. С фотками. У меня триста тысяч, Варвара. Реально триста.

- Я понимаю, Алина.

- Ты понимаешь, да? Мне просто важно, чтобы ты понимала.

- Деньги будут тридцать первого, как в мировом соглашении, - говорю я ровно. Таким голосом я говорю маме невесты, что торт упал, но у нас есть второй. Второго у меня нет.

- Окей. Супер. Целую.

Она отключается. Я убираю телефон в сумку, очень аккуратно, застёгиваю молнию. Рядом с лавкой стоит урна, железная, на ножке. Я пинаю её белым кедом. Урна гудит и качается. Мужчина с мороженым обходит меня по дуге.

Мирон смотрит на урну, потом на меня. Он ничего не спрашивает. Я ему за это почти благодарна.

У него звонит телефон. Он смотрит на экран и сразу отвечает. Динамик у него громкий, и я слышу голос на том конце. Голос медленный, низкий, с круглым волжским «о».

- Мирошка. Ты где?

- На Покровке, Савва Ильич.

- В субботу ко мне в Бор. Оба. К обеду. Клавдия пирог поставит, у Даши разговор есть. Заночуете.

- Приедем.

- И пусть Варвара Сергеевна захватит купальник. Вода нынче тёплая.

- Передам.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Мирон убирает телефон. Мы стоим у его машины на солнце, и я считаю. Во вторник у ворот цеха старик пожал мне руку, я сказала: «Варя». Он кивнул, сказал: «Рад, рад» и ушёл с Мироном смотреть ферму, а я уехала канаткой. Больше мы не разговаривали. Отчество я ему не называла.

- Ты ему сказал моё отчество?

- Не помню, - говорит Мирон.

Он трёт большим пальцем шрам на левом предплечье, белую запятую чуть ниже локтя, и смотрит мимо меня, на дорогу.

 

 

Глава 5. Скидка за терпение

 

Пятая ступенька на Ильинской скрипит так, что её слышно на четвёртом этаже. Я хожу по этой лестнице восемь месяцев и перешагиваю её не глядя. Пятаковы не перешагивают.

- Слышите? - говорит Галина Ивановна и останавливается на ней всем весом. Ступенька отвечает. - Это значит, перекрытия деревянные. Значит, звукоизоляции нет. Значит, соседи снизу услышат пианино.

- Соседка снизу глухая, - говорю я. - Ей девяносто один.

- Это сейчас ей девяносто один, - говорит Галина Ивановна, и я не нахожу, что ответить.

Квартира у меня маленькая, тридцать шесть метров, третий этаж без лифта. Половина вещей в коробках, на коробках маркером: «Кухня», «Книги», «Не трогать», «Разное 2». Где «Разное 1», я не знаю. Из окна видны купола, зелёные, с золотом, в них сейчас бьёт солнце. Ради этих куполов я её и купила. Пятаковы покупают её ради садика через дорогу.

Олег сразу проходит на кухню и открывает ноутбук на подоконнике. Света остаётся в коридоре с двумя рюкзаками в виде божьих коровок.

- Варвара, - говорит Олег. - Мы готовы ждать до тридцать первого августа. Но в договор задатка надо вписать, что если сделка срывается по вашей вине, вы возвращаете задаток в двойном размере. Это и так по закону, но я хочу, чтобы было прописано. С датой.

- Прописано, - говорю я.

- С датой, - повторяет Олег.

- Извините, - говорит Света. - Он просто у нас любит, чтобы было по пунктам.

Я тоже люблю, чтобы было по пунктам. В этом мы с Олегом похожи, и от этого мне только хуже.

Пока мы говорим про даты, в ванной щёлкает задвижка. Потом ещё раз. Потом наступает тишина, и в тишине очень довольный детский голос говорит: «Всё. Мы тут живём».

Света бросается к двери.

- Миша! Маша! Откройте сейчас же!

- Нет, - говорит Маша. Это точно Маша, у неё голос как у маленькой Лопатиной.

- Мы тут живём, - говорит Миша.

- Извините, - говорит мне Света. Это восьмой раз, я считаю с лестницы. - Они в садике играли в домик. Извините. Миша, открой маме!

Задвижка у меня в ванной старая, тугая, с язычком, который заедает. Я сама один раз просидела там двадцать минут, пока не догадалась поддеть его пилкой. Изнутри четырёхлетний ребёнок её закрыть может. Открыть уже нет.

- Маша, - говорю я в дверь, присев, чтобы голос шёл на уровне их роста. - Это Варя. Хозяйка домика.

- Мы теперь хозяйка.

- Хорошо. Тогда у меня к хозяевам вопрос. Что вы будете есть завтра на завтрак?

За дверью тишина. Этот вопрос я задаю женихам, которые за пятнадцать минут до росписи запираются в машине и говорят, что передумали. Он работает, потому что человеку надо подумать о завтрашнем дне, а завтрашний день у него, как ни крути, с этой женщиной.

- Блинчики, - говорит Миша неуверенно.

- А блинчики там у вас есть?

- Нету.

- Значит, надо выходить. Открывайте задвижку.

Слышно, как они её дёргают. Задвижка не двигается. Маша начинает плакать первой, Миша за ней, громче, потому что так положено. Света садится на коробку «Разное 2» и закрывает лицо руками. Олег стоит в проёме кухни с ноутбуком и, кажется, впервые в жизни не знает, что зафиксировать.

Звонок в дверь. Я сама позвала Мирона забрать коробки с книгами на Минина, потому что в мою машину они не влезают, а у меня впереди три месяца договора. Я забыла, что позвала его на два.

Он поднимается по лестнице, и я слышу, как пятая ступенька скрипит под ним совсем по-другому, ниже.

- Что? - спрашивает он с порога, глядя на Свету.

- Дети заперлись в ванной. Задвижка.

Он подходит к двери. Смотрит на неё. Стучит костяшкой по косяку, слушает. Потом достаёт из кармана джинсов монету, десять рублей, и вставляет ребром в щель, где на наружной стороне у задвижки маленький поворотный винт. Я этот винт не видела восемь месяцев. Он его увидел за три секунды.

- Миша, - говорит он через дверь. - Отойди от двери. На шаг.

- Ладно, - говорит Миша сразу. С ним, значит, никто не торгуется.

Поворот, щелчок. Мирон открывает дверь. Двойняшки стоят в ванне, в одежде и в божьих коровках, зарёванные и счастливые. Света хватает их обоих. Галина Ивановна смотрит на Мирона снизу вверх, долго, как на пианино хорошей фирмы.

- Муж у вас золотой, девушка, - говорит она мне.

- Спасибо, - говорю я. Объяснять Галине Ивановне про договор на бланке брифа нет сил.

На кухне я сажусь напротив Олега.

- Олег, давайте так. Тридцать первого августа сделка. До тридцать первого я вас держу, вы меня держите. За перенос я делаю вам скидку. Пятьдесят тысяч.

Олег смотрит на меня. Потом на Свету в коридоре. Потом на Мирона, который поднимает коробку «Книги» так, как будто она пустая.

- Давайте зафиксируем, - говорит Олег. - Шесть миллионов восемьсот пятьдесят тысяч. Тридцать первое августа.

- Фиксируйте.

Он печатает. Я смотрю на купола. Пятьдесят тысяч я буду отрабатывать на двух свадьбах в июле. Это скидка за терпение. Я плачу её себе за то, что терплю мужа.

В машине Мирона пахнет картоном и его курткой. Коробки лежат сзади, моя сумка у меня на коленях. Он не заводит мотор. Смотрит на дом, на мои окна.

- Задвижку надо поменять, - говорит он. - Она изнутри закрывается, а снаружи без отвёртки не откроешь.

- Я в курсе.

- Ты бы там сама застряла.

- Я застревала.

Он поворачивается ко мне.

- И как вышла?

- Пилкой для ногтей. Двадцать минут.

- Почему не позвонила? - говорит он, и сразу видно, что спросил, не подумав.

Я смотрю на него. Он понимает, что сказал, но не забирает назад.

- Кому, Мирон?

Он молчит. Кладёт правую руку на подголовник моего сиденья, просто так, как кладут, когда сдают назад. Только он никуда не сдаёт. Я чувствую его руку затылком, хотя она меня не касается. Между его пальцами и моими волосами сантиметр, может, два.

- Пятый пункт, - говорю я.

- Я помню пятый пункт.

- Тогда убери руку.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Ты на Минина тоже никогда не звонила, - говорит он тихо. - Когда застревала в лифте. Сидела и ждала, пока само поедет.

- Мирон.

- Сорок минут сидела бы, если бы меня не было.

- Ты нарушаешь договор, который сам подписал.

- Я ещё ничего не нарушил.

Он говорит это совсем близко. Я вижу щетину у него на подбородке, маленькую белую точку на скуле, которой три года назад не было, и то, как у него двигается кадык, когда он сглатывает. Если я сейчас повернусь, мы стукнемся носами. Я не поворачиваюсь. Я смотрю прямо, на купола в лобовом стекле, и считаю их. Пять. Их всегда было пять.

Телефон у меня в сумке звонит так громко, что мы оба вздрагиваем. Мирон убирает руку с подголовника и заводит мотор. На экране «Тома».

- Да.

- Варь, - говорит Тома, и по голосу я понимаю, что гвоздика её сейчас не спасает. - Тебя Зарубина в сторис назвала мошенницей. Три тысячи репостов.

 

 

Глава 6. Мирон. Перевёрнутый рисунок

 

В пять утра Волга у Нижне-Волжской набережной серая и тяжёлая, как непрокрашенный лист. Я захожу с камней, по колено, по пояс, потом сразу с головой. Первые десять гребков холодно. Потом нормально.

До первого буйка сорок два гребка, если не торопиться. До второго ещё тридцать восемь. Я считаю, потому что, когда считаешь, ничего другого в голову не помещается. Это правило работало три года. Сегодня не работает.

Коса. Первое, о чём я думаю, когда выныриваю у второго буйка, это коса. Её больше нет. Была до пояса, тяжёлая, Варя заплетала её на ночь, а утром на подушке оставались три-четыре волоса, и я снимал их с наволочки, пока она не видела. Теперь у неё волосы до плеч, и это ей идёт, и я злюсь. Не на неё. На то, что злюсь. У меня нет на это права, я это знаю, как знаю допуск на сварной шов. И всё равно злюсь, с первого вторника, с той секунды, как обернулся в цеху.

Третий буёк. Шов под рёбрами в холодной воде тянет. Я разворачиваюсь к берегу.

На набережной двое рыбаков. Один говорит другому: «Опять этот». Я каждый день этот.

Дома тихо. Штамп сидит у двери, смотрит на меня, на мокрую голову, на пакет из круглосуточного, в котором ничего для него нет. Уходит обратно к её двери. Он теперь сидит у её двери. Предатель. Я его понимаю.

На кухне я ставлю пакет и смотрю на холодильник.

На холодильнике под магнитом-подковой висит рисунок. Фломастером, синим и зелёным: футбольное поле, ворота, человечек в воротах прыгает за мячом, руки длиннее туловища. В углу печатными буквами: «Т.». Рисунок висит здесь с апреля. В среду вечером, когда она пришла, меня не было, я был на приёмке до полуночи, а утром она ушла раньше меня. В четверг и пятницу мы пересекались на кухне по пять минут. Может, она его уже видела. Может, нет.

Я снимаю магнит, переворачиваю лист лицом к дверце и прижимаю обратно. Теперь это просто белый лист под магнитом. Таких полно в любом доме.

Потом стою и смотрю на белый лист. Это хуже, чем было. Белый лист под магнитом это вопрос. Но снять совсем я его не могу.

Кофемашина у меня старая, с капризом: если не прогреть, она плюётся. Варя её покупала. В половине седьмого из спальни выходит Варя, щурится на свет и идёт прямо к кофемашине.

- Доброе утро, - говорю я.

- Не сейчас, - говорит она кофемашине.

Нажимает кнопку. Кофемашина плюётся. Варя говорит: «Твою ж налево», - тихо, без злости, как говорят старому знакомому. Нажимает ещё раз. Вторая чашка идёт нормально. Она забыла, что её надо прогреть. Или помнила, но три года отвыкла, а руки ещё нет.

На ней моя футболка. Серая, со «Стрежнем» на груди, старая, из тех, что выдают на юбилей завода. Она взяла её из сушилки, я видел, что одной не хватает. Футболка надета наизнанку: шов на плечах наружу, ярлык под затылком торчит белым флажком. Она не заметила.

Я веду список. Это не дневник, я ничего не записываю, просто держу в голове по пунктам, как ведомость дефектов. Первое: она похудела. Ключицы видно больше, чем три года назад, джинсы висят. Второе: кольца нет. Ни на пальце, ни на цепочке на шее, где она носила его, когда мыла посуду или месила тесто. Цепочки тоже нет. Третье: футболка наизнанку. Четвёртое: она до сих пор пьёт кофе стоя, у окна, и смотрит на стрелку.

Права у меня на этот список нет. Я его веду.

- Чего смотришь? - говорит она, не оборачиваясь. Видит меня в стекле.

- Ничего. Через час выезжаем.

- Я помню.

Ярлык у неё под затылком дрожит, когда она пьёт. Я не говорю ей про футболку. Сама увидит. Или Клавдия увидит. Клавдия увидит.

Я ухожу в спальню за сумкой, потому что сумка моя всё ещё там, в шкафу. Комнаты мы поделили в среду по пункту четвёртому, ей спальня, мне вторая комната с раскладным диваном. Шкаф в спальне. В шкафу на нижней полке сейф, маленький, серый, с кодом. Я на него не смотрю. Беру сумку и выхожу.

В машине она включает радио. Сама, сразу, как села, без вопроса. Тот же канал, что был выставлен три года назад, я его не трогал. Я вообще радио в этой машине не включал. Три года езжу в тишине, слушаю мотор.

Играет что-то летнее, про море. Варя поёт. Громко, с первой строчки, и мимо всех нот. Она всегда пела мимо нот, но так, как сейчас, это нарочно: она тянет там, где не надо, и обрывает, где надо тянуть, и смотрит в окно, будто меня в машине нет.

- Ты фальшивишь, - говорю я на мосту.

- Я знаю.

- Нарочно.

- Конечно, нарочно. Чтобы ты не расслаблялся.

Я не расслабляюсь. Я считаю пролёты моста, мимо которых мы проезжаем, и думаю, что это радио три года стояло на её волне. Сегодня шестое. Я это число знаю, как размер своей обуви. Варя его не знает, для неё это просто суббота.

Мы съезжаем в Бор, едем через сосны. Она перестаёт петь, когда начинаются дома Окуневых, резные наличники, мезонин, баня у воды. Достаёт пудреницу и замазывает веснушки на носу. Три года назад она тоже их замазывала перед людьми, и они тоже проступали к обеду.

- Как я выгляжу? - спрашивает она.

Я смотрю на ярлык у неё на шее.

- Нормально.

- Нормально, - повторяет она. - Спасибо, Мирон.

У калитки стоит Клавдия Петровна. В домашнем халате в цветочек, на шее жемчуг, во рту папироса. Она курит, глядя на нашу машину, и дым уходит вверх, в сосны, ровной ниткой, потому что ветра нет. Маленькая, прямая, как отвес.

Варя выходит первая. Улыбается той улыбкой, которой улыбается клиентам. Ко мне она её ни разу не обращала.

Клавдия вынимает папиросу изо рта.

- Ну, здравствуй, Варвара, - говорит она. - Наконец-то.

Я стою у машины с сумкой в руке и не двигаюсь. «Наконец-то». Так не говорят женщине, которую видят впервые. Так говорят той, кого долго ждали к обеду, а она всё не ехала.

- Здравствуйте, Клавдия Петровна, - говорит Варя и протягивает руку. Не замечает. Или замечает и решает, что так у Окуневых принято.

Клавдия руку пожимает, а сама смотрит мимо Вари на меня. Смотрит долго, сквозь дым. Потом говорит:

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Футболку, деточка, переодень. Наизнанку надела. Примета плохая, бить будут.

Варя хватается за затылок, находит ярлык и краснеет так, что веснушки проступают сквозь пудру.

За обедом на веранде Савва Ильич наливает всем морс из трёхлитровой банки и спрашивает, как у нас дела. Не у меня. У нас.

- Мы очень счастливы, - говорит Варя.

И трогает пальцем белый шрамик под подбородком. Маленький, с горошину. Она его получила в шесть лет, когда упала с качелей в Городце, бабушка рассказывала.

Я помню, когда она его трогает.

 

 

Глава 7. Одна кровать

 

К вечеру на веранде у Окуневых зажигают лампу под жестяным абажуром, и на неё сразу слетаются все мотыльки Бора. Стол длинный, клеёнка в вишнях, на клеёнке пирог с капустой, жареные караси, огурцы в эмалированной миске и трёхлитровая банка морса, уже вторая за день.

Перед ужином я ношу из кухни тарелки, потому что сидеть без дела в чужом доме не умею. На крыльце Даша и Костя спорят, не замечая меня. Даша маленькая, коротко стриженная, в рабочих штанах с карманом на колене. Костя огромный и держит в ладони разобранную зажигалку Клавдии Петровны, семь частей на ладони.

- Ты на третьей косынке непровар оставил, - говорит Даша, глядя не на Костю, а на его ладонь. - Я видела.

- Это не непровар, - спокойно говорит Костя. - Это подрез. Я его зачистил.

- Подрез глубже полмиллиметра это брак.

- У меня там три десятых.

- Ты мерил?

- Я варил, - говорит Костя и ставит на место пружинку.

Я смотрю на них, как на пары на первой встрече: кто договаривает за кого, кто первым отводит глаза. Даша глаз не отводит. Костя смотрит на неё и дальше не спорит.

За столом я сижу рядом с Мироном. Не близко, а так, как сидят люди, которые шесть лет женаты и уже не держатся за руки под столом. На каждой свадьбе есть пара родителей жениха, которая сидит вот так, на ладонь друг от друга, и все понимают, что это навсегда.

Савва Ильич во главе стола режет пирог. Режет медленно, ровными кусками, и каждый кладёт на тарелку сам. Клавдия Петровна сидит напротив меня, жемчуг поверх халата, папироса в пепельнице дымит сама по себе. Справа от неё Игорь Саввич, гладкий, загорелый, с бутылкой безалкогольного пива. Он мне при встрече сказал «по-братски, Варвара, можно на ты?» и хлопнул Мирона по плечу так, что Мирон чуть не уронил сумку. Костя на углу молча собирает зажигалку на салфетке.

- Мы решили, - говорит Даша громче, и стол замолкает. - Свадьба двадцать девятого августа. В первом цеху, в старом. Я буду в комбинезоне. Без агентства, без ведущего, без лебедей. Позовём своих, поставим столы между пролётами, всё.

- Дашенька, - говорит Игорь. - Мама хотела...

- Мама хотела лебедей. Я знаю, папа.

Я ничего не говорю. Я сижу с куском пирога и составляю в голове список. Первый цех, бетонный пол, в июле там будет плюс тридцать пять, в августе ночью плюс двенадцать. Электричество: сколько у них свободных мощностей, если включить звук и свет. Туалеты: на сто гостей нужно минимум четыре кабинки, а на заводе один туалет на пролёт и тот с табличкой «Не работает». Пыль на столах от вентиляции. Голуби под крышей. Комбинезон невесты, который на фотографиях будет выглядеть как комбинезон. Мама с лебедями, которая приедет всё равно.

На свадьбе всегда что-то горит. Здесь будет гореть всё сразу.

- А у вас, ребята? - Игорь поворачивается к нам с бутылкой в руке. - Шесть лет же, да? А дети почему?

Вилка выскальзывает у меня из пальцев и падает на тарелку. Звенит громко, на всю веранду, и отскакивает на клеёнку, на вишни. Я смотрю на вилку. Я не беру её. Почему-то мне кажется, что если я её возьму, рука будет дрожать, и все это увидят.

- Это не обсуждается, - говорит Мирон.

Он говорит тихо. Тише, чем говорил весь вечер. Так тихо, что Даша перестаёт жевать, а Костя замирает с пружинкой в пальцах. Я знаю этот голос. Мирон говорит тише, когда злится. Когда он злится по-настоящему, его почти не слышно.

- Да я ж по-братски, старик, - говорит Игорь и улыбается. - Чего ты.

- Я сказал.

Тишина длится секунды три. Мотыльки бьются в абажур, я слышу каждого.

- А крыжовник у нас в этом году, - говорит Клавдия Петровна, ни на кого не глядя, и стряхивает пепел, - уродился. Как никогда. Деточка, вы крыжовник любите?

Я киваю. Я не люблю крыжовник. Но я поднимаю вилку и улыбаюсь Клавдии Петровне, и она кивает мне, как будто мы с ней только что вместе вынесли торт после того, как упал первый.

После ужина Клавдия Петровна ведёт нас наверх, в мезонин. Лестница узкая и крутая, ступеньки с половиками. Мирон идёт сзади, и я спиной чувствую, что он считает. Одиннадцать. На одиннадцатой он останавливается, потому что мы с Клавдией останавливаемся тоже.

- Вот, - говорит Клавдия и толкает дверь.

Комната маленькая, под скатом крыши. Вышитые занавески, на подоконнике герань, лоскутный коврик. Пахнет сушёной мятой и деревом, которое за день нагрелось. Окно открыто, затянуто москитной сеткой, и в сетке над изголовьем дыра с кулак, через которую видно звёзды.

И кровать. Одна. Железная, с шишечками, с панцирной сеткой, с горой подушек, уложенных пирамидой под кружевной накидкой. На ширину эта кровать примерно как моя ванна на Ильинской.

- Клавдия Петровна, - говорю я очень вежливо. - А другой комнаты у вас нет? Мирон храпит.

- Я не храплю, - говорит Мирон.

- Храпишь.

- Комнат у нас много, - говорит Клавдия Петровна и разглаживает накидку на подушках. - Кровать одна, детка. В нашем доме супруги спят вместе. Мы с Саввой пятьдесят два года вместе спим, и ничего, живы. А уж как вы там спите, это ваше дело.

Она выходит и прикрывает дверь. Мы стоим посреди комнаты. Мирон смотрит на кровать, я смотрю на дыру в сетке.

- Я посплю в машине, - говорит он.

- В машине?

- Сиденье раскладывается.

- Ты в машину не влезешь. У тебя ноги будут на капоте.

- Влезу.

- Мирон, если ты пойдёшь в машину, к утру весь Бор будет знать, что Елагины поругались.

- Не будет.

- Будет. Тут бабушка через забор видела, как ты парковался.

Дверь открывается сама. Клавдия Петровна, оказывается, никуда не уходила, она стоит в коридоре с пачкой полотенец, и полотенца у неё в руках как доказательство.

- Это что ещё за машина? - говорит она. - Мирон Андреевич, я тебя с семнадцати лет знаю. Ты у меня в машине при живой жене спать не будешь. Позор на весь посёлок. Полотенца вот, баня завтра.

Она кладёт полотенца на стул и уходит. На этот раз шаги слышно до самой лестницы.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Мирон смотрит на полотенца. Я смотрю на Мирона. Ему тридцать шесть лет, он строит мосты, которые потом плывут на баржах до Казани, и его только что отчитали, как мальчишку, за машину.

Я сажусь на край кровати.

Панцирная сетка подо мной проседает чуть не до пола и воет. Протяжно, железно, на одной ноте, на весь мезонин, на весь дом и, наверное, на половину Бора. Я застываю. Мирон закрывает глаза.

Снизу, из кухни, голос Клавдии Петровны:

- Не сломайте, она моей свекрови!

 

 

Глава 8. Подушечная стена

 

Подушек на кровати Клавдии Петровны шесть, две из них думки с вышитыми незабудками. Я снимаю кружевную накидку и строю стену: большие вниз, вдоль середины матраса, поменьше сверху, думками затыкаю щели. Получается вал сантиметров сорок, кривой, как бруствер.

- Это что? - спрашивает Мирон. Он стоит у окна в майке и спортивных штанах.

- Стена.

- Она упадёт.

- Не упадёт, если ты не будешь ворочаться.

- Я не ворочаюсь.

- Ворочаешься. И храпишь.

Он не отвечает. Гасит свет и ложится на свою половину, медленно, как на минное поле. Сетка всё равно воет. Ложусь я, и вал между нами проседает к середине: у панцирной сетки середина ниже краёв, всё на этой кровати катится в одну точку. Я упираюсь коленом в край. Слышу, как он делает то же самое.

Тихо. Пахнет мятой и нагретым деревом. В дыре над моей подушкой звёзды, и через эту дыру, конечно, сразу прилетает комар.

Он звенит над ухом. Я хлопаю себя по щеке и промахиваюсь.

- Ты его не убьёшь, - говорит Мирон в темноте.

- Убью.

- Их тут сотни. Это Бор.

- Значит, убью сотню.

Комар садится мне на лоб. Я хлопаю. Сетка воет. Вал качается, верхняя подушка съезжает на его сторону.

- Варя.

- Что?

- Ты сама сейчас храпишь громче, чем я.

- Я не сплю. Как я могу храпеть, если я не сплю?

- Не знаю. Но кровать храпит, когда ты двигаешься.

- Это не храп, это сетка.

- А у меня что, по-твоему?

- У тебя храп, - говорю я. - Как у дизеля на том теплоходе. Который заглох.

- Тот, который заглох, не храпел, - говорит он. - Он молчал. А ты держала фонарик и рассказывала анекдоты.

Я замолкаю. Семь лет назад, в сентябре, посреди Волги заглох теплоход со свадьбой. Мирон был другом жениха и сам спустился к мотористу, а я, ассистент из «Белого лебедя», держала ему фонарик и рассказывала анекдоты, чтобы наверху не услышали, что мне страшно. Он помнит анекдоты. Я помню мазутную полосу у него на щеке и что он ни разу на меня не посмотрел, пока не завёл.

Пункт пятый. О прошлом не говорим.

Комар улетел. Наверное, тоже слушает.

- Зачем тебе завод? - спрашиваю я. Просто чтобы сменить тему. Мне на самом деле всё равно.

Он молчит так долго, что я решаю, что он заснул.

- Казань, - говорит он. - Мост через Казанку. Пешеходный. У меня субподряд на пролёты. Один пролёт сорок два метра и сто восемьдесят тонн.

- Это много?

- Это столько, что в моём ангаре в Сормове его не собрать. Там кран-балка на пять тонн. А тут три пролёта по семьдесят два метра, краны на тридцать две тонны, свой причал. Собрал блок, погрузил на баржу, баржа идёт по Волге до Казани. По дорогам такое не везут.

- А другой завод?

- Другого с причалом и свободными кранами нет. Ближе Самары нет. Если до октября первый пролёт не уйдёт в работу, контракт отдадут другим.

Он говорит ровно, как зачитывают тайминг на планёрке. Я лежу и слушаю. Я не хочу слушать. Я слушаю.

- И ещё, - говорит он, и голос у него становится другим, ниже. - Тут сто сорок человек. Если завод купит не тот, через год тут будут коттеджи у воды. Савва Ильич это знает. Поэтому и выбирает.

- А ты тот?

- Я тут в семнадцать лет пришёл учеником сварщика. Палыч меня ещё тогда фонарём светил.

- Он всех светит.

- Меня первого.

Я хочу сказать что-то колючее, но ничего колючего у меня нет. Я думаю про семнадцатилетнего Мирона с фонарём Палыча в лицо. Этого Мирона я никогда не видела.

Я засыпаю первой. Я это понимаю потом, утром, потому что не помню, чем кончился разговор.

Просыпаюсь от того, что мне тепло. Слишком тепло для июньской ночи у реки. Щекой я лежу на чём-то твёрдом и тёплом, что медленно поднимается и опускается. Пахнет мятой и им.

Я открываю глаза. Серый свет из окна. Стена лежит на полу, вся, думки отдельно, у двери. Сетка за ночь скатила нас в середину, в одну яму, а подушки выдавила наружу.

Я лежу у него на плече. Лицом в его майку. Моя рука у него на груди, ладонью вниз, и под ладонью я чувствую, как бьётся сердце. Быстро. Для спящего человека слишком быстро.

Он не спит. Я понимаю это по сердцу раньше, чем поднимаю глаза. Он лежит на спине, совершенно неподвижно, вторая рука вытянута вдоль тела, и смотрит в потолок. Он меня не обнимает и плечо не убирает. Так лежат, когда на руке спит кошка и шевельнуться страшно.

- Давно? - спрашиваю я, не двигаясь.

- С трёх, - говорит он.

Сейчас без десяти шесть. Почти три часа он лежит и не двигается. Я убираю руку с его груди. Медленно, как убирают с горячего. Отодвигаюсь на свою половину, и сетка воет, длинно и укоризненно.

Он встаёт, поднимает с пола подушку, кладёт её на кровать и выходит. На лестнице он шёпотом считает ступеньки, до одиннадцати.

Я выхожу к реке в шесть, в кедах на босу ногу, с кружкой чая, которую мне без слов налила Клавдия Петровна. На мостках уже кто-то сидит. Даша, в синем рабочем комбинезоне, опустив ноги к воде. Над Волгой туман, и на том берегу Нижний виден только верхушками.

- Садитесь, - говорит Даша, не оборачиваясь. - Доски сухие.

Я сажусь. Мы молчим. По воде идёт баржа с песком, медленно, как будто ей лень.

- Вы правда организатор? - спрашивает Даша.

- Правда.

- Сколько свадеб?

- Сто сорок.

Она кивает, как будто я назвала цифру из сметы, и цифра сошлась.

- Мама хочет лебедей, - говорит она. - Живых. В пруду. У нас нет пруда. Папа хочет ресторан на набережной. Бабушка хочет, чтобы я была в белом, хоть немного. - Она смотрит на баржу. - Я хочу, чтобы никто не плакал. Вообще никто. Ни мама, ни я, ни Костя. Чтобы все просто пришли, поели и пошли домой. Вы так можете?

Я думаю про первый цех, бетонный пол, туалет с табличкой «Не работает», голубей под крышей. Про маму с лебедями. Про август, который у меня и так весь занят.

- Плакать будут, - говорю я. - На свадьбах всегда плачут. Но я могу сделать так, чтобы никто не плакал от того, что всё пошло не так.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Даша поворачивается ко мне. Смотрит долго, по-инженерному, как на чертёж, в котором ищут ошибку.

- Возьмите, - говорит она. - Пожалуйста.

Можно сказать: для своих скидка. Можно сказать: я подумаю. Я знаю эту девочку один день и сижу на мостках у дома, где меня проверяют на прочность.

- Двести пятьдесят тысяч за работу агентства, - говорю я. - Без смет на подрядчиков, это отдельно. Предоплата половина. Скидок нет.

Даша кивает сразу.

- Нормально.

Она протягивает мне руку, маленькую, с мозолью на среднем пальце от карандаша. Я её пожимаю. Пью остывший чай и смотрю на туман.

Только что я продлила себе договор с мужем на всё лето.

 

 

Глава 9. Рецидив

 

Артём заказывает чизкейк и сразу говорит, что у меня правильный прикус. Мы знакомы четыре минуты.

- Это профессиональное, - добавляет он. - Вы улыбнулись официантке, и я увидел. Резцы смыкаются идеально. Это редкость, Варвара.

- Спасибо, - говорю я. - Я тоже не знала.

Свидание я назначила две недели назад, до Лопатиной, до Мирона, до всего. Тогда мне казалось, что это хорошая идея. Ортодонт, тридцать четыре года, в приложении фотография с собакой и подпись «люблю горы и честность».

Кафе на Покровке, венские стулья, ромашки в стаканах. Я честно стараюсь. Я надела платье и серебряный кафф, только один, потому что второй с утра куда-то делся. Я слушаю про брекеты. Я спрашиваю про горы.

- Эльбрус, - говорит Артём. - Но не до вершины. На вершине у меня заложило уши.

Телефон у меня в сумке вибрирует. «Мирон». Я сбрасываю. Он звонит снова. Я сбрасываю и сую телефон поглубже в сумку.

- Работа? - спрашивает Артём.

- Подрядчик, - говорю я.

Через двадцать минут, когда Артём рассказывает про зубную нить, над нашим столиком появляется Мирон. Он стоит в рабочей куртке среди венских стульев, и у кафе сразу становится низкий потолок.

- Варя, - говорит он. - Кот проглотил твою серёжку.

- Что?

- Каффу эту. Жевал на диване, потом её нет. Ветклиника на Белинского требует владельца. В ветпаспорте ты.

Артём смотрит на Мирона снизу вверх. Потом на моё ухо с одним каффом. Потом опять на Мирона.

- Простите, а вы?..

- Муж, - говорит Мирон. - Простите. Мне нужна моя жена.

Артём встаёт. Кладёт на стол купюру за кофе.

- Я, наверное, пойду, - говорит он. - Я не знал. Я за честность, знаете.

Он уходит. Чизкейк остаётся на столе, нетронутый, с ягодкой сверху. Я смотрю на чизкейк. Мирон тоже смотрит на чизкейк.

- Будешь? - спрашивает он.

Я встаю и выхожу, не оглядываясь. Слышу, как он идёт следом.

В ветклинике на Белинского Штамп сидит в переноске с видом человека, которого задержали по ошибке. Ветеринар с синими волосами показывает снимок: серый прозрачный кот и внутри маленькая светлая скобка.

- Выйдет сам, - говорит она. - Мальчик большой. Кормить влажным, смотреть лоток.

- И всё? - говорю я.

- И всё.

Мирон несёт переноску. Штамп смотрит на меня через решётку с презрением. Кафф мой у него внутри, а виновата, получается, я. В машине я начинаю ещё до того, как он заводит мотор.

- Ты сделал это нарочно.

- Что нарочно?

- Ты знал, где я. Ты знал, что у меня свидание.

- Не знал.

- Ты увидел платье, когда я выходила.

- Я увидел платье, - говорит он. - Я не знал, что свидание.

- Ты мог позвонить и сказать: я везу кота, приезжай, если хочешь.

- Я звонил. Два раза.

Я замолкаю, потому что это правда. Он звонил два раза. Я сбросила два раза.

- Три года не звонил, - говорю я. - А тут два раза за десять минут. Из-за серёжки.

- Ты написала: не приходи.

- Я написала: не объясняй. Это было первое.

- Это одно и то же.

- Это не одно и то же! - Я кричу. На свадьбах кричат все, кроме меня, а сейчас кричу я. - Я написала «не объясняй», потому что я видела. Фотографии, Мирон. Тебя с ней у гостиницы, той ночью, как ты её...

- Ты не знаешь, что ты видела, - говорит он. Совсем тихо.

- Пятый пункт, - говорю я.

И замолкаю. Сама. Пятый пункт я написала сама, крупными буквами, и сама его сейчас чуть не порвала. Мирон смотрит на руль. Руки у него на руле, костяшки белые. Штамп в переноске на заднем сиденье вдруг громко и обиженно мяукает, один раз.

До Минина мы едем молча. В квартире Мирон ставит переноску на пол и открывает дверцу. Штамп выходит, задрав хвост, идёт на кухню к миске и не оглядывается на нас.

Я стою в прихожей, в платье, с одним каффом, и смотрю на мужа. Он снимает куртку и вешает на крючок, медленно, как будто надо попасть петлёй точно в центр.

Я так злюсь, что горят уши. На чизкейк, на «ты не знаешь, что ты видела», на кота с моей серёжкой внутри. На себя.

Я делаю два шага и целую его.

Злюсь и целую. Хватаю его за рубашку на груди и тяну вниз, потому что он на голову выше, и он наклоняется не сразу, на секунду позже, чем надо. Мы стукаемся зубами. Он отстраняется, совсем немного. Держит меня за плечи, не притягивает и не отпускает.

- Уверена? - спрашивает он.

Я смотрю на него. В прихожей темно, свет только из кухни, и у него в глазах этот свет, жёлтый, кухонный.

- Да, - говорю я. И снова тяну его за рубашку.

Тела помнят. Это первое, что я понимаю, и это нечестно. Руки помнят, где у него на рубашке пуговица, которая расстёгивается туго. Он помнит, что у моего платья молния сбоку, а не сзади, и находит её не глядя. Мы задеваем вешалку, с неё падает моя сумка, и из сумки выкатывается помада и катится по паркету, долго, до самой кухни. Ни один из нас за ней не идёт.

В спальне он останавливается у кровати. Ничего не говорит. Ждёт. Я сама снимаю с него рубашку, через голову, потому что на пуговицы у меня терпения нет, и он смеётся мне в волосы, коротко, один раз. Я три года не слышала, как он смеётся.

Кожа у него горячая, и пахнет он так же. Речной водой, железом и мылом, которое он покупает в хозяйственном, самое дешёвое, потому что «от дорогого чешется». Я провожу ладонью по его груди вниз, по рёбрам, справа.

И останавливаюсь.

Под рёбрами справа шрам. Длинный, неровный, с поперечными следами от швов, как лесенка. Белый уже, старый, но не настолько, чтобы я его не узнала. Его не было. Три года назад его не было. Я знала его тело лучше, чем свой тайминг, каждую родинку, запятую на предплечье, мозоли. Этого шрама я не знаю.

- Что это?

- Стропа лопнула, - говорит он. - Балкой задело. Два года назад.

Два года назад я провела, может, сорок свадеб и плакала над договором с Томой. А он лежал где-то с этим, и никто мне не позвонил. И не должен был. Я сама так сделала.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я веду пальцем по лесенке швов, медленно, сверху вниз. Он не двигается, только дышит.

Потом он берёт моё лицо в ладони, тяжёлые, с мозолями, и целует меня так, как целовал раньше, сначала осторожно, потом нет. И я перестаю думать. Есть только его руки, и его дыхание у моего уха, и то, как он говорит моё имя, один раз, низко, будто ставит подпись под чем-то, что уже не отзовёшь.

Я просыпаюсь в четыре. Не знаю отчего. Его половина кровати пустая и ещё тёплая.

С кухни слышно, как он говорит. Очень тихо, почти шёпотом, как говорят по телефону, когда в квартире кто-то спит.

- Всё нормально, - говорит он. - Он не узнает.

Пауза. Потом тише:

- Да. Да, я обещал.

Я лежу и не двигаюсь. «Он не узнает». Кто «он»? Наверное, это я. Перепутал спросонья, в четыре утра у всех путаются окончания. Наверное, это Лев, и про меня. Так я решаю.

Он возвращается и ложится осторожно, на спину, на свою половину. Я лежу с закрытыми глазами, у самого края.

Беру телефон под одеялом, приглушаю экран и открываю заметку «Развод. План». Под пятым пунктом, «Свобода», пишу новую строку.

«Раунд первый. Счёт один-ноль в пользу брака».

Убираю телефон. Лежу и слушаю, как он дышит. Вдох. Выдох. Считаю, чтобы уснуть, как он считает ступеньки. Тридцать восемь. Тридцать девять. Сорок.

На сорок первом сбиваюсь.

 

 

Глава 10. Пункт седьмой

 

Бланк брифа лежит у меня в папке с паспортом, рядом с копией решения. Утром я разглаживаю его на кухонном столе и под шестым пунктом, про кота, пишу седьмой. Печатными буквами, чтобы никто не сказал, что не разобрал.

«Интимная близость исключена».

Мирон стоит у плиты и жарит яйца. Он выспался. Это первое, что меня злит.

- Подпиши, - говорю я и разворачиваю к нему бланк.

Он выключает газ, подходит и читает. Долго, как чертёж, где ему не нравится одна размерная линия.

- Седьмой, - говорит он.

- Седьмой.

- Это из-за вчерашнего.

- Вчерашнее ничего не значит. Это был рецидив. У людей после развода бывает, я читала.

- Где читала?

- Неважно. Подписывай.

Он берёт мою ручку. Ставит подпись и рядом мелко, инженерным почерком дописывает: «До первого нарушения».

- Мирон, это что?

- Условие.

- Нарушения не будет.

- Хорошо, - говорит он. - Тогда и условие не сработает.

Он возвращается к плите. Он спокоен. Я хотела, чтобы он спорил, чтобы было на что ответить. А он раскладывает яйца на две тарелки и одну ставит передо мной.

Из прихожей выходит Штамп. Садится посреди кухни с достоинством пострадавшего. Ночью в лотке нашёлся мой кафф, Мирон отмыл его и положил на блюдце у раковины. Штамп на блюдце не смотрит.

- Он обиделся, - говорит Мирон.

- Он съел мою серёжку.

- Он считает, что это ты её у него отняла.

Я ем яйца, потому что больше ничего нет. Они вкусные. Это второе, что меня злит.

Старый сборочный цех номер один стоит у самой воды, отдельно от остальных. Ворота высокие, к реке. Внутри прохладно и пахнет ржавчиной, голубями и водой. Свет падает из окон под крышей косыми столбами, и в них висит пыль.

Даша ходит по цеху с лазерной рулеткой. Костя ходит за ней с блокнотом и записывает цифры, которые она называет, не глядя на него.

- Сорок восемь на двадцать четыре, - говорит Даша. - Высота до фермы одиннадцать.

- Сто гостей влезут со сценой и танцполом, - говорю я. - Где у вас щит?

- Там, - Даша показывает в дальний угол. - Но он на освещение склада. Он звук не потянет.

- Значит, тянем от третьего пролёта. Это сколько?

- Метров сто восемьдесят.

- Возьмём двести. Кабель в лотках по полу, чтобы гости в туфлях не спотыкались. Раз уж невеста в комбинезоне.

Даша чуть улыбается, первый раз за утро.

Я вижу цех сразу целиком, таким, каким он будет двадцать девятого. Длинные столы между колоннами, без скатертей. Тёплые гирлянды под фермами. Ворота открыты на реку, и в восемь вечера в них садится солнце. Голубей выгоняем за неделю, иначе они сядут прямо над тортом.

- Туалеты, - говорю я. - На сто гостей надо четыре кабины минимум. Лучше шесть. Ставим модульные, вон туда, к воротам, и прикрываем ширмой.

- Можно стенку из профлиста, - говорит Костя. Это первые слова, которые я от него сегодня слышу.

- Можно, - говорит Даша. - Я посчитаю.

- Ты посчитаешь, я сварю, - говорит Костя.

Я пишу в телефон список. На свадьбе всегда что-то горит, но здесь я хотя бы знаю, где огнетушитель. Мне хорошо. Я замечаю это только через час: я ни разу за утро не подумала про седьмой пункт.

Мастерская Саввы Ильича в конце третьего пролёта, за железной дверью с табличкой «Посторонним». Даша ведёт меня туда, стучит и уходит, не дожидаясь ответа.

Внутри пахнет стружкой. Посреди стоит токарный станок, старый, зелёный, с ручками, отполированными до блеска. А над ним, на полках и на проволоке под потолком, висят мосты. Деревянные, длиной с руку, фермы, арки, опоры ЛЭП, на каждой бумажная бирка с годом. Их тут несколько десятков.

Савва Ильич сидит у верстака и шкурит что-то очень маленькое.

- Это все, которые ушли с завода, - говорит он, не поднимая головы. Голос медленный, с тем круглым «о», от которого в слове «мост» появляется ещё одна комната. - С шестьдесят шестого года. Каждый.

Я иду вдоль полок. И над самым станком, между двумя арками, вижу фотографию в простой деревянной рамке.

Мы. У ЗАГСа, под дождём. Я в фате, смеюсь, задрав голову, потому что вода льётся прямо мне в лицо. Мирон держит над нами свою куртку вместо зонта и смотрит не в камеру, а на меня. Запонки у него на одном манжете нет, она уже потерялась.

Я эту фотографию помню. Она у нас на Минина стояла на книжной полке. Я не знала, что она есть ещё у кого-то.

- Откуда это у вас?

- Мирошка прислал, - говорит Савва Ильич.

- Когда?

- Да давно. - Он дует на свою деталь. - Ты садись. В ногах правды нет, а в моих тем более.

Я сажусь на табуретку у станка. Я не помню, чтобы Мирон кому-то посылал наши фотографии. Мирон не посылает фотографии. Мирон не знает, где у телефона галерея.

- Он ко мне в семнадцать пришёл, - говорит Савва Ильич. - Тощий, длинный, как удочка. Сварщиком хотел. Я ему говорю: сварщиком, значит, сначала год метёшь. Он год мёл. Ни разу не опоздал.

Он ставит деталь на верстак. Это маленькая ферма, светлая, ещё без бирки.

- Летом каплю поймал. Вот сюда. - Он показывает на своё левое предплечье, на внутреннюю сторону. - Металл, Варвара, капает быстро, а заживает долго. Он никому не сказал. Рукав опустил и варит. Я к вечеру увидел, что рукав прилип. Взял его за шкирку, повёл к фельдшеру через весь завод. А потом три недели гонял в рукавицах до локтя. Июль, жара, а он у меня в рукавицах. Злился. Варил ровнее всех.

- Он мне не рассказывал, - говорю я.

- А он никому не рассказывает. - Савва Ильич берёт шкурку. - Отец у него тогда пил. Мальчишка в цеху ночевал, на ветоши, за покрасочной. Думал, я не знаю. Я знал. Утром чайник ставил на двоих.

Про отца я знала. Про ветошь нет.

Я смотрю на фотографию. На мокрого Мирона с курткой над моей головой. Шесть лет я думала, что знаю, откуда он взялся, такой. Оказывается, отсюда. Из-за покрасочной камеры, с ветоши, из рукавиц в июле.

Савва Ильич шкурит. Я сижу. Стружка падает на пол тихо.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Из мастерской я выхожу через заднюю дверь. За цехом узкий проход вдоль забора, бурьян, ржавые бочки, в конце видна Волга.

У последней бочки стоит Игорь Саввич и говорит по телефону, ко мне спиной. Я в кедах, по траве не слышно.

- Да. Да, я понял, - говорит он. - Чего? Да проверял я. Да, жена настоящая. Пока.

Он слушает. Носком ботинка трогает бочку.

- По-братски тебе говорю, старик, всё под контролем. До конца августа. Да.

Я стою и не дышу. «Жена настоящая». Значит, проверяют. Савва Ильич посадил сына смотреть за нами, и сын докладывает, какие мы. Пока.

Игорь отключается. Поворачивается. Видит меня.

На секунду у него на лице нет ничего, совсем ничего, как у манекена в витрине до того, как его одели. Потом лицо возвращается. Широкая улыбка, загар, белые зубы.

- Варвара, вы как ниндзя, - говорит он. - Только в белых кедах.

 

 

Глава 11. Щука

 

На «Причале-7» белое всё, от перил до салфеток, и когда мимо проходит теплоход, белое начинает ехать. Мраморный стол подо мной сдвигается на два сантиметра влево и возвращается. Кофе в чашке повторяет за ним с опозданием.

- Девять с половиной тысяч за гостя, - говорит менеджер. - Август, суббота. Это ещё по-божески.

Её зовут Карина, у неё планшет в розовом чехле и ногти под цвет чехла. Ей лет двадцать три, и она уже умеет сказать «по-божески» так, что торговаться неловко.

- Семь, - говорю я. - Без вашего декора. Флорист у меня свой.

Считаю в голове, пока она делает лицо. Семьдесят гостей на девять с половиной это 665 тысяч, треть бюджета Полины и Рустама. А мама Полины хочет ещё живой оркестр и голубей. Голубей я отговорю. Маму нет.

- Семь у нас бывает в ноябре по вторникам, - говорит Карина.

- Восьмое августа у вас свободно. Я смотрела календарь на сайте, там дыра между двумя корпоративами. Я привожу вам семьдесят человек, которые три дня будут выкладывать ваш мрамор в сторис.

- Нам хватает сторис.

- Восемь.

- Девять с половиной, Варвара Сергеевна. Могу добавить вечерний свет на палубе.

Свет на палубе в августе включают в девять, а к девяти гости уже танцуют под «Рюмку водки» и света не замечают. Я это знаю, Карина это знает. Она переворачивает планшет экраном вниз, и я понимаю, что проиграла.

- Карина, это же Варвара Сергеевна, - говорят у меня за спиной.

Голос мягкий, с улыбкой внутри. Я оборачиваюсь.

Глеб Сазонов почти не изменился за четыре года. Льняной костюм цвета топлёного молока, светлые волосы, ровные зубы, загар, будто он не работает, а живёт на яхте. От него пахнет ветивером. Я знаю это слово, потому что в прошлом сезоне подбирала бутоньерку под парфюм жениха, и жених продиктовал мне его по буквам.

- Глеб Валерьевич, - говорю я и встаю.

Он берёт мою руку двумя своими. Ладони сухие, тёплые. На безымянном пальце обручальное кольцо, широкое, гладкое.

- Новый год, «Ладья», ресторан на Большой Покровской, - говорит он. - Вы были в зелёном и спорили с ведущим про тайминг. Ведущий проиграл.

- Он поставил конкурс с воздушными шарами перед горячим.

- Я помню. Вы были правы.

Он всё ещё держит мою руку. Это длится на секунду дольше, чем рукопожатие, потом ещё на одну. Я осторожно тяну ладонь, и он отпускает, как будто сам собирался.

- Карина, двадцать процентов от прайса, - говорит он, не глядя на неё. - По старой дружбе.

Карина переворачивает планшет и пишет. Лицо у неё не меняется совсем.

- Глеб Валерьевич, это неудобно.

- Неудобно, Варенька, это мраморные столы на воде. Я их купил вместе с дебаркадером, теперь стыжусь. Садитесь. Вы обедали?

Я ем на ходу, между площадкой и подрядчиком, обычно сырник из пакета. Он садится напротив, и официант появляется раньше, чем он поднимает руку.

- Возьмите щуку, - говорит Сазонов. - Её ловят прямо под нами. Она стоит у свай и ждёт, когда мальки подойдут поближе.

- Я на минутку.

- Тогда кофе. Ещё один.

Минус 133 тысячи для Полины. Я держу эту цифру перед собой, как бейдж на входе, и улыбаюсь. Двадцать процентов на площадке в высокий сезон я не выбивала ни разу. Мне бы радоваться, а у меня на запястье до сих пор его тёплые пальцы, и придраться не к чему.

- Вы теперь сами? - спрашивает он. - Своё агентство?

- «Горько». С партнёршей.

- Хорошее название. Честное.

Я вспоминаю тот корпоратив. Мирон в пиджаке, который ему мал в плечах. Сазонов произносит тост за «Ладью» и за «наших жён, которые нас терпят». Рядом с ним женщина с тёмными волосами в низком хвосте, в водолазке с длинными рукавами, хотя в зале жарко, как в бане. Я весь вечер думала, как ей не душно. Больше ничего о ней не помню.

- А как Лика? - спрашиваю я. - Она тоже здесь работает?

Он смотрит на воду. Мимо идёт буксир, стол опять едет, и Сазонов кладёт на него ладонь, придерживая.

- Уехала. Бывает. - Он улыбается мне. - Люди уходят, Варенька, вам ли не знать.

Мне хочется спросить, куда, и я не спрашиваю. Первое правило организатора: не лезть в чужой развод, пока тебя не позвали.

- Простите, - говорю я.

- Что вы. Я слышал, вы снова с Мироном.

- По делам, - говорю я. - Временно.

- Конечно. - Он помешивает кофе, хотя сахар не клал. - Как он тебя вернул? Ах да. Он же тебя и не отпускал.

Переход на «ты» он делает так легко, что я замечаю его только через фразу. А «не отпускал» звучит как тост на серебряной свадьбе, где все знают, что муж изменял, и все хлопают. Я смеюсь. Получается вежливо.

- Он, Глеб Валерьевич, вообще ничего не отпускает. Ни гаечные ключи, ни старые кружки.

- Узнаю, - говорит Сазонов. - Карина пришлёт договор. Приходите подписывать сами, я хочу сварить вам кофе по-настоящему, а не вот это.

Когда я спускаюсь по трапу, дебаркадер снова качается. Я оглядываюсь. Он стоит у перил, белый на белом, и машет мне так, как машут с теплохода родственникам на берегу.

Дома на Минина в половине десятого ещё светло. Мирон на кухне, в майке, с чертежами по всему столу, сверху кружка. Штамп выходит ко мне в коридор, обнюхивает рукав, потом запястье, и уходит, повернувшись хвостом. Садится у холодильника спиной ко мне.

- Ты что, - говорю я коту. - Я тебе корм купила.

- Где была? - спрашивает Мирон, не поднимая головы.

- Площадка для Полины и Рустама. Восьмое августа, семьдесят человек, мама невесты хочет голубей. Голубей я ей не дам, голуби гадят на фату, у меня есть фотографии. - Я наливаю воду из фильтра и пью прямо у раковины. - Выбила двадцать процентов на «Причале». Двадцать, Елагин. В августе. Можешь записать в историю.

- На «Причале», - повторяет он.

- Его теперь Сазонов держит, представляешь. Глеб. Ваш бывший. Он меня вспомнил, ещё с того Нового года. Сказал, я была в зелёном.

Мирон берёт кружку, отпивает и ставит её обратно. Очень аккуратно. Дно касается стола без звука.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я знаю, как он ставит кружки. У него руки сварщика, кружки в этом доме живут года по два, у моей уже отбита ручка. Стук и «извини». А тут тишина, будто кружка из стекла и полная до краёв.

- Что он хотел? - спрашивает Мирон.

- Ничего. Скидку дал.

- За что.

- За мои красивые глаза, - говорю я. - Бывает же такое.

Он молчит. Карандаш в его пальцах лежит ровно, он им не стучит. Я жду, что он скажет что-нибудь сухое, через паузу, как он умеет, про красивые глаза и про скидки. Он не говорит ничего.

- Вы же разошлись, - говорю я. - Я слышала. Я тогда уже... - Я машу рукой куда-то в сторону последних трёх лет. - Что вы там не поделили, долю?

- Долю, - говорит Мирон.

- И из-за этого у тебя лицо, как у крановщика, который увидел людей под стрелой?

Он поднимает на меня глаза. Серые, спокойные, а голос, когда он отвечает, ниже и тише, чем минуту назад. Мне приходится наклониться, чтобы расслышать.

- Не ходи туда больше.

- Это приказ?

- Это совет.

Я ставлю стакан в раковину. Со стуком, раз уж кто-то в этом доме должен.

- Советы я беру за деньги, Елагин.

 

 

Глава 12. Мирон. Как поживает Лика

 

Буйков от лестницы до фарватера шесть. Я держусь за четвёртый и пересчитываю, потому что вода утром холодная и голова работает плохо. Шесть. Вчера тоже было шесть.

Вчера она сказала: «Советы я беру за деньги, Елагин», и ушла спать. Я сидел на кухне до часу и смотрел на лося. Лось на меня тоже.

Письмо из Казани приходит, когда я выхожу из кабинки на борском берегу. Хайруллин, главный инженер генподрядчика, пишет три вежливых абзаца про графики, а смысл в четвёртом: первый пролёт уходит в производство до первого октября, иначе они «вынуждены рассмотреть альтернативного исполнителя». Альтернативный исполнитель сидит в Челябинске и ждёт.

Пролёт сорок два метра, сто восемьдесят тонн. Кран-балка в ангаре на пять. Цеха с кранами на тридцать две тонны у меня нет, запасного плана тоже. Запасной план это тот же «Стрежень», только у кого-то другого.

Отвечаю: «Принято. Сроки подтверждаю». Двумя словами врать проще, чем тремя абзацами.

Савва Ильич в мастерской, у станка, руки в стружке. Над ним на леске висят мосты, двадцать семь штук, я пересчитал ещё в первый день. Двадцать восьмая наша свадебная фотография, на неё я стараюсь не смотреть.

- Приедут к одиннадцати, - говорит Савва. - Игорь везёт. Посмотрим, какой гость.

- Савва Ильич. Вам с ним не о чем говорить.

- Мне со всеми есть о чём, Мирошка. Я старый, мне интересно.

- Он снесёт завод.

- Может, снесёт. - Он сдувает стружку с модели. - А может, ты снесёшь. Ты меня не спрашиваешь, что мне с твоего казанского моста.

- Я спрашиваю. Что вам нужно?

- Железо не торопят, - говорит Савва. - Его греют. Садись, грейся.

Я сажусь на табурет и жду одиннадцати. Савва точит.

Сазонов приезжает в одиннадцать ноль четыре. Игорь выскакивает первым и открывает ему дверь. Льняной костюм, светлые волосы. Ветивер я чувствую с пяти метров, хотя ветер с реки.

- Савва Ильич! - Сазонов берёт его руку двумя ладонями и трясёт медленно, долго. - Я на ваших мостах вырос. Меня отец через ваш пролёт на Оке в школу возил.

- На Оке не мой, - говорит Савва. - Мой ниже.

- Тем более.

- Мирон, старик. - Игорь хлопает меня по плечу. - По-братски, без обид. Человек просто посмотреть.

- Посмотреть что?

- Что? - переспрашивает Игорь. - Ну, завод. Красота же у вас тут, вид.

Сазонов смотрит на причал, на баржу, на стрелку, где Ока входит в Волгу. Смотрит, как на готовый рекламный щит.

- Жилой комплекс с видом на Волгу, - говорит он Савве мягко. - Набережная, сквер, школа. Ваших рабочих мы не бросим, я обещаю каждому место. Пятьсот двадцать миллионов. На сто десять больше, чем вам предлагают.

Он знает мою цифру. Я смотрю на Игоря. Игорь смотрит на свои ботинки.

- Бумагу оставьте, - говорит Савва. - Я читаю медленно.

- Конечно. Игорь, покажи отцу расчёты, я догоню.

Игорь уводит Савву к конторе. Мы с Сазоновым остаёмся у ворот третьего пролёта. Он улыбается мне, как старому другу. Он всегда так улыбался, и в ту зиму, когда продавал «Ладью» из-под меня ради участка, тоже.

- Как поживает Лика? - спрашивает он.

Я молчу. Кран над нами идёт по рельсам. Я считаю заклёпки на балке: восемь до первой косынки, восемь до второй. Если я открою рот, я скажу лишнее, а лишнее с ним стоит дорого.

Сазонов смотрит ещё секунду и смеётся. Негромко, по-доброму.

- Ну, иди, работай, - говорит он и уходит догонять Савву.

Ладони мокрые. Я вытираю их о куртку и иду на причал, где нет людей. Лев берёт со второго гудка.

- Он был здесь, - говорю я Льву. - Спросил про неё.

- Подожди. Во-первых, что именно он сказал, дословно, потому что от формулировки, извини, зависит половина. Во-вторых, ты ему ответил? В-третьих, скажи, пожалуйста, что ты сейчас не рядом с ним.

- «Как поживает Лика». Нет. Не рядом.

У него скрипит перьевая ручка, он записывает. Я жду.

- Это может значить, что он знает. А может значить, что он ничего не знает и хочет посмотреть на твоё лицо, что, если позволишь, вероятнее, потому что, если бы знал, он бы не спрашивал, а уже ехал. Какое у тебя было лицо?

- Никакое.

- Хорошо. Это лучшее, что ты умеешь. Ничего не делай, я тебя прошу. Позвони Стасу, но с другого номера.

Другой номер в бардачке, старая кнопочная «Нокия». Стас отвечает не сразу, на фоне лязгает и орёт чайка.

- Ну, - говорит Стас.

- Как там?

- Тихо. Заходил вчера, всё нормально. - Он кричит кому-то: «На себя!» - Слушай, Тёма гол забил. С угла, левой.

- Левой, - повторяю я.

- Ага. Она сфоткала, перешлю на ту почту. Всё, у меня кран.

Левой. Он всю весну бил только правой и злился. Я кладу «Нокию» в бардачок и закрываю на ключ, хотя в машине никого нет.

Ворота цеха №1 открыты, и оттуда слышно её голос.

- Костя, кабель отсюда до вон той колонны, это раз. Тут сцена, это два. Электрики, мне нужно триста киловатт, иначе ведущий будет работать при свечах.

- Двести метров кабеля хватит, - говорит электрик.

- Двести хватит, если гости сядут в одну линию, как в поезде. Двести сорок. Свадьба без запаса это похороны, просто позже.

- Двести сорок, - говорит Даша и записывает. - Я согласую с главным энергетиком.

- Костя, а ты чего молчишь? Это твоя свадьба.

- Мне нравится, - говорит Костя.

- Тебе всё нравится. Это не аргумент, это диагноз.

Костя на две головы выше электриков и кивает ей быстро, как школьник. Варя ходит между колоннами в белых кедах, с рулеткой, которую отобрала у него, и тычет вверх, в фермы. Называет их «вот эти балки», но называет по порядку и ни разу не сбивается.

Она лучшая. Я знал это ещё на теплоходе, когда она держала фонарик в машинном и рассказывала анекдоты, чтобы наверху не услышали, что мы встали посреди реки. Знал всю нашу жизнь и ни разу ей не сказал. Я говорил «нормально», «пойдёт», «ты опять до ночи». Начинаю считать, сколько раз говорил «пойдёт», и сбиваюсь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Про Сазонова сказать надо. Если я скажу «он опасен», она спросит, чем. Если я скажу, чем, это будет уже не моя тайна.

Я решаю молчать, чтобы её не втягивать. И узнаю эту интонацию у себя в голове. Три года назад я тоже решал, чтобы не втягивать.

Сазонов выходит из конторы через час. Игорь провожает его до машины, Савва не провожает. У ворот цеха №1 Сазонов замедляет шаг. Варя внутри смеётся над чем-то и показывает электрику, куда вешать прожектор. Сазонов смотрит на неё секунд пять. Потом находит глазами меня и подходит.

Визитка белая, плотная, с тиснением.

- Передай супруге, - говорит он. - Мы с ней подружились.

Я беру. Он садится в машину, Игорь закрывает за ним дверь.

Варя выходит из цеха, щурится на солнце и спрашивает, давно ли я тут стою.

- Только пришёл, - говорю я.

Визитку я кладу в нагрудный карман и застёгиваю клапан. Вечером куртка висит в прихожей на Минина, в метре от Вариных кед, и визитка остаётся в кармане.

 

 

Глава 13. Городецкие пряники

 

В праздник до Городца нет ни одного такси дешевле трёх тысяч, поэтому я еду с Мироном. Это единственная причина. Я повторила её себе на Минина и ещё раз у машины.

- Ты же говорил, у тебя чертежи, - говорю я.

- Подождут.

- У тебя никогда ничего не ждёт.

- Сегодня ждёт, - говорит он и выезжает на трассу.

- Ты в Городце был хоть раз?

- Проездом.

- Тогда договоримся сразу. Торгуюсь я, ты молчишь и несёшь коробки.

- Я и не умею торговаться.

- Ты умеешь молчать так, что люди сами сбавляют. Это хуже.

У меня на коленях блокнот, в блокноте свадьба Даши по пунктам: кабель, туалеты на сто гостей, ведущий, пряники. Идея с пряниками Дашина. На заводе, когда кран отрывает груз от земли, стропальщики кричат не «вира», а «пошла». Даша хочет, чтобы гости ели слово «Пошла» на десерт. Я сначала смеялась, потом поняла, что это лучшее, что я слышала за сезон.

Тянусь назад за сумкой и задеваю что-то глянцевое. На заднем сиденье футбольный журнал, свежий, с вратарём в прыжке на обложке, уголок загнут.

- Ты теперь читаешь про футбол?

- Это племянника Лёвы.

- А, - говорю я. У меня в этот момент звонит невеста с субботней свадьбы, и я двадцать минут объясняю ей по пунктам, с прогнозом по часам, что дождя не будет. На случай дождя у нас шатёр.

Пряничная мастерская в Городце стоит в купеческом доме с покосившимся крыльцом. Внутри пахнет мёдом и горячей печкой. Мастерица Зоя Михайловна вытирает руки о фартук и смотрит на меня так, будто я пришла забрать у неё последнюю доску.

- Печатный, с надписью, сто двадцать штук, - говорю я. - К двадцать девятому августа.

- Надпись какая?

- «Пошла».

- Куда пошла?

- Никуда. Просто «Пошла». С восклицательным знаком не надо, невеста против восклицательных.

Доски висят на стене рядами, грушевые, тёмные от лет. Под новую надпись надо резать новую. Зоя Михайловна называет цену за доску и за штуку, я называю свою, она смотрит на меня поверх очков и молчит. В такой тишине я обычно выигрываю. Сегодня нет.

Мирон тем временем обходит прилавок. Он пробует с повидлом, с вареньем, мятный, тульский, который тут держат «для приезжих», и медовый, который стоит на блюде для своих.

- Этот не продаётся, - говорит Зоя Михайловна.

- Понял, - говорит Мирон и берёт второй. - Рельеф на доске какой глубины? Миллиметра четыре?

- Пять. На четырёх буквы расплываются.

- Я так и думал. Тесто в печи поднимается, и четыре миллиметра съедает.

Зоя Михайловна смотрит на него уже другими глазами. Через пять минут я получаю триста двадцать за штуку и доску пополам. Мне не дают ни слова сказать, всё обсуждают с ним: про печь, про то, как груша ведёт себя во влажности. Я стою с блокнотом, как ассистентка на чужой свадьбе.

- Муж у тебя ест хорошо, - говорит мне Зоя Михайловна, заворачивая образец в бумагу. - Значит, не жадный. Держи его.

- Держу, - отвечаю я и не смотрю на Мирона.

На выходе Мирон покупает ещё один пряник, в форме рыбы.

- Это кому?

- Штампу.

- Коты не едят пряники.

- Он будет на него смотреть.

Бабушкин дом на Новой улице, третий от колонки. Я не собиралась сюда идти. Просто ноги знают дорогу лучше, чем я.

У ворот стоит стремянка. Мужчина в панаме красит наличники в зелёный, ярко-зелёный, как бутылочное стекло. При бабушке они были белые с голубым, и каждую весну она подкрашивала голубое сама, ругаясь на краску.

- Здесь жила бабушка, - говорю я.

- Анна Фёдоровна, - говорит Мирон.

- Вы к кому? - спрашивает мужчина со стремянки.

- Ни к кому. Мимо шли.

- Тут под краской голубое было, в три слоя, - говорит он, довольный. - Еле содрал.

- Хорошо получается, - говорю я, и он красит дальше.

- Я его продала, - говорю я. - В прошлом году. Ради квартиры. Три миллиона, на них Ильинская и куплена.

- Знаю.

- Откуда?

Он молчит. Смотрит, как кисть идёт по резьбе.

- Я был на похоронах, - говорит он.

Я поворачиваюсь к нему. Два года назад, ноябрь, мокрый снег, мама держит меня под локоть, Тома с цветами. Я помню всех, кто был. Его не было.

- Я тебя не видела.

- Я стоял за оградой. У берёзы, где машины. - Он трёт ладонью затылок. - Ты была в мамином платке, в сером. Нина Петровна тебя держала. Я решил, что подходить хуже, чем не подходить.

- Кто тебе сказал?

- Нина Петровна позвонила. Она, наверное, думала, что я приду и встану рядом.

- А ты встал у берёзы.

- Встал у берёзы.

Бабушка на всё, отчего я ревела, говорила одно: «Не реви, а то пряник размокнет». Я и не реву. Я смотрю, как зелёная краска закрывает голубое, и думаю, что он стоял там, в мокром снегу, и никто об этом не знал два года.

Набережная в Городце короткая, у воды лавки, на лавках никого: все на празднике в центре, оттуда долетает гармонь. Волга здесь шире, чем дома, и спокойнее. Мирон держит бумажный пакет с рыбой для Штампа.

- Отдай, помнёшь, - говорю я и тяну пакет.

Он не отдаёт сразу. Я тяну сильнее и оказываюсь слишком близко. Я вижу у него на подбородке крошку от мятного пряника, а он смотрит на мои губы, и никто из нас не шутит.

Я отступаю на шаг.

- Пункт семь, - говорю я.

- Помню, - отвечает он. - Я подписывал.

Он отдаёт пакет и садится на лавку. Не придвигается и ничего не добавляет. Я сажусь на другой конец, между нами пакет с рыбой. Это хуже, чем если бы он поцеловал. С поцелуем я бы знала, что делать.

- Почему ты не подошёл? - спрашиваю я. - На кладбище.

Он долго смотрит на баржу, которая идёт вверх, к Костроме.

- Мне было десять, когда мать ушла, - говорит он. - Утром была, вечером нет. Сумку собрала, пока я был в школе. Отец сказал: «Уехала». Я год ждал, что она объяснит. Позвонит, письмо пришлёт. Потом она позвонила, на день рождения, и спросила, какие у меня оценки.

- И всё?

- И всё. - Он пожимает плечами. - Я тогда решил, что объяснения ничего не стоят.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я молчу. Баржа уходит за поворот. За семь лет он рассказывал мне про мать одну фразу: «Ушла, и ладно». Теперь мне понятно, почему после ссор он приходил чинить кран вместо того, чтобы позвонить. И почему в ту весну, три года назад, когда я ушла, он ни разу не спросил меня почему.

Телефон у него звонит в кармане. Он смотрит на экран и включает громкую.

- Мирошка, - говорит Савва Ильич медленно, и я слышу, как у него за спиной работает станок. - Сазонов дал больше. Приезжайте завтра оба. На все выходные.

 

 

Глава 14. Гроза

 

В девять утра у загородного клуба уже жарко, и арка из белых гортензий начинает вянуть с левого края. Я разворачиваю её правым к солнцу и проверяю тайминг на часах: регистрация в двенадцать, сбор гостей с одиннадцати, фуршет у пруда, первый танец в семь.

- Тома, гортензии к двенадцати сдохнут.

- Не сдохнут, солнце. Я их на ночь в ванну клала. - Тома жуёт гвоздику и опрыскивает арку из бутылки. - Ты езжай уже. Я старшая, я справлюсь.

- Ведущему не давать микрофон до горячего. Он опять начнёт про тёщу.

- Не дам.

Над парковкой жужжит дрон. Гоша стоит у машин с пультом и смотрит в экран, высунув язык.

- Варь, общий план, - говорит он. - Подъезд, парковка, озеро за ней. Тут бы таймлапс, но некогда.

- Гоша, гости через час. Сними арку.

- Арку снял. Дубль два будет после обеда, когда солнце сядет пониже.

Жених выбегает из корпуса в рубашке без пиджака.

- Варвара Сергеевна, бутоньерка пропала. Она была в кармане!

- В каком?

- В пиджаке. А пиджак у Димы.

- Значит, бутоньерка у Димы, - говорю я. - Шаферы всегда носят чужое в своих карманах. Идите к Диме, Паша, и не бегайте по газону в белых брюках, газон утром поливали.

Он уходит медленно, как велели. Тома смотрит ему вслед.

- Шёлковая ты моя, - говорит она. - Мне бы так с бывшими.

К одиннадцати съезжаются машины, и среди гостей я вижу Игоря Окунева в светлом пиджаке. Он обнимает отца жениха, хлопает его по спине и держит в руке безалкогольное пиво.

- Варвара! - Он идёт ко мне через газон. - Старик Пряхин мой друг, по-братски, тридцать лет. А это вы, значит, всё устроили?

- Мы с партнёршей.

- Красота. А Мирон где?

- В Бору. Я тоже сейчас туда.

- Что? - переспрашивает он, хотя я сказала громко. - А, в Бору. Ну, отец рад будет.

Он уходит к парковке, на ходу доставая телефон. Я сдаю Томе папку с рассадкой и уезжаю в два, сразу после регистрации. Невеста не плакала, жених не уронил кольцо. На свадьбе всегда что-то горит, но сегодня гости дыма не увидят.

Вечером у Окуневых на веранде пахнет крыжовником и керосином от лампы. Клавдия Петровна в шёлковом халате и жемчуге тасует карты. «Беломор» лежит рядом с колодой.

- В дурака на правду, - объявляет она. - Кто остался, отвечает честно. Савва, сдавай.

- Я сдам, - говорит Савва Ильич. - Только Мирошка мухлюет.

- Я не мухлюю.

- Он считает, - говорит Савва. - Это хуже.

Первым остаётся Мирон. Клавдия затягивается и смотрит на него сквозь дым.

- Что ты в ней первое заметил, деточка?

- Фонарик, - говорит Мирон и смотрит в карты, хотя карт у него уже нет.

Клавдия кивает, будто это полный ответ. Я сижу и злюсь, что для меня это тоже полный ответ.

Второй раз остаюсь я, с тремя козырями на руках, которые не успела сбросить. Клавдия улыбается. У неё золотой зуб сбоку, я его раньше не видела.

- Почему ушла от мужа?

На веранде становится тихо. Савва собирает карты, медленно, по одной. Мирон не смотрит на меня.

- Он храпел, - говорю я, трогаю шрамик под подбородком и убираю руку.

- Врёшь, деточка, - говорит Клавдия. - Но красиво.

- Сдавай, Клава, - говорит Савва. - Правды на сегодня хватит.

- Мне не хватит, - говорит Клавдия, но карты берёт.

Над Волгой темнеет. Савва поднимает голову и нюхает воздух.

- Минут через двадцать ливанёт, - говорит он.

- Ставни, Савва, - говорит Клавдия.

- Закрыл ещё в обед. Я её с утра чую.

- Он чует, - говорит мне Клавдия. - Как колено заболит, так и чует.

Через двадцать минут так и выходит. Ветер рвёт со стола салфетки, первая молния бьёт где-то за рекой, и свет в доме гаснет весь сразу.

- Спать, - говорит Клавдия и даёт мне свечу на блюдце. - Утро разберётся.

Наверху гостевая комната, одна кровать с панцирной сеткой и москитная сетка с дырой ровно над подушкой. Мирон закрывает окно, и рукава у него мокрые по локоть. Дождь лупит по крыше так, что я слышу его зубами.

Подушки для стены лежат на стуле, где мы их оставили неделю назад. Я смотрю на них. Он смотрит на меня.

- Строим? - спрашивает он и кивает на подушки.

- Ты строишь. Ты у нас инженер.

- Инженер, - соглашается он и не двигается.

- Скажи, и я лягу на пол, - говорит он.

- Ложись, - говорю я. Пол здесь из крашеных досок, под ними щель, из которой дует.

Он кивает и берёт одеяло. Я жду, пока он дойдёт до середины комнаты.

- На свою половину.

Он останавливается и смеётся, тихо, в кулак, чтобы не услышали внизу. Я смеюсь тоже. Потом гром бьёт прямо над крышей, свеча вздрагивает, и смеяться больше не получается.

Он садится на край. Сетка воет на всю комнату, как пароход на подходе. Мы замираем оба.

- Варя, - говорит он. - Если нет, скажи сейчас.

- Да, - говорю я. - А ты?

- Да.

Он целует меня осторожно, проверяя, на месте ли я. Руки у него холодные после окна, и я их грею у себя под футболкой. Я трогаю лесенку швов у него под рёбрами справа и в этот раз не спрашиваю. Он стягивает с меня футболку через голову и ждёт, пока я выпутаю руки из рукавов, и не торопит. Он помнит, где у меня щекотно, и обходит это место, как обходят знакомую яму на дороге.

Сетка отвечает на каждое движение. Сначала мы замираем, потом перестаём. На третьем её стоне я утыкаюсь ему в плечо и хохочу так, что не могу дышать, а он хохочет мне в волосы и шепчет, что Савва внизу сейчас решит, что мы двигаем шкаф.

- Пусть решает, - говорю я.

Я так давно не смеялась с ним. Три года. Я забыла, что с ним можно смеяться в постели, что это у нас было своё и больше ничьё. Свеча гаснет сама, от сквозняка из щели, и дальше я его не вижу, только слышу и чувствую, как он дышит мне в висок и повторяет моё имя, тихо, на каждом выдохе.

Я отвечаю.

Потом мы лежим, дождь идёт тише, и москитная сетка над нами качается с дырой посередине. Комар в неё так и не залетел.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Пункт семь, - говорю я ему в плечо.

- До первого нарушения, - говорит он.

Больше мы ничего не говорим.

Утром над Волгой туман такой, что мостки уходят в молоко. Я выхожу на крыльцо с кружкой. Мокрый крыжовник блестит. Внизу, у воды, сидят двое: Савва Ильич с удочкой и Мирон рядом на корточках. Над водой звук идёт далеко, и я слышу каждое слово, хотя они говорят негромко.

- Сазонов даёт больше, - говорит Савва. - Позвонил вечером, ещё накинул.

- Сколько?

- Мне всё равно, сколько. - Савва смотрит на поплавок. - Мне всё равно, что больше. Ты мне, Мирошка, покажи, что ты не один.

- Я не один.

- Говорить и я умею. - Савва подсекает, крючок выходит пустой. - Один ты мост не потянешь. Посмотрим, какой ты под нагрузкой.

Я достаю телефон и открываю заметку «Развод. План». Пишу: «Раунд второй. 2:0 в пользу брака». Смотрю на это и не стираю.

Савва поворачивается и долго смотрит на меня через туман, на крыльцо. Потом говорит Мирону, не понижая голоса:

- А она у тебя не боится грозы. Это хорошо.

 

 

Глава 15. Перебивка

 

Табличку «Не открывать, идёт проявка» на двери «Горько» никто не снимает уже полтора года, и в понедельник утром я понимаю почему. За дверью у нас и правда что-то проявляется, и лучше бы оно этого не делало.

Галя стоит в углу в фате, на фате висит мой стикер «Полина: голубей НЕТ». Лилии на столе вчерашние, пахнут сильнее, чем свежие. Гоша сидит за монтажным ноутбуком в наушниках и гоняет туда-сюда кусок субботней свадьбы.

- Варь, глянь, - он снимает один наушник. - Фату ветром подняло на арке, я с дрона взял крупняк. Тут перебивку на лица гостей, и сразу первый танец.

- Красиво.

- Там ещё на парковке какие-то мужики в кадр влезли, - говорит он, уже снова в экране. - Стоят у машины, руками машут. Вырежу.

- Вырезай.

У меня в другом ухе мама Полины, и она в третий раз спрашивает про голубей. Я ровно, по пунктам, говорю ей про фату и про голубиный помёт, а сама смотрю на Тому.

Тома стоит у стены с образцами тканей, жуёт гвоздику и листает телефон. Лицо у неё такое, каким она считает чужие сметы.

- Солнце, - говорит она, когда я кладу трубку. - Кузнецовы просят вернуть предоплату. Сентябрьские. Пишут, что «в свете последних событий» не уверены.

- В свете каких событий?

- Зарубина в субботу выложила вторую серию. «Агентство, которое сорвало мне жизнь, часть два». Тут ты с рацией на теплоходе, а она за бортом блюёт. Сто сорок тысяч просмотров.

- Это её сняли без меня.

- Солнце, им всё равно, кто снимал. - Тома листает дальше. - И Аня с Вадимом. Августовские. Тоже хотят назад.

Я сажусь на коробку с гирляндами. Кузнецовы сто пятьдесят, Аня с Вадимом сто двадцать. Двести семьдесят тысяч, которые уже ушли подрядчикам в депозиты.

Лев появляется в одиннадцать. Он стучит в дверь с табличкой, потом читает её, потом стучит ещё раз, тише.

- Прошу прощения, - говорит он в щель. - Во-первых, я без звонка, это непростительно. Во-вторых, я от Окуневых, с договором на свадьбу Дарьи Игоревны, Савва Ильич просил передать из рук в руки, если позволите.

- Позволю, - говорю я. - Лев, заходите. Это Тома, моя партнёрша. Тома, это Лев Борисович, юрист Мирона.

- Чернов, - уточняет Лев и протягивает Томе руку. - Очень, очень рад.

Тома смотрит на него снизу вверх. Он в очках на шнурке, в сером костюме, с портфелем, и держит портфель обеими руками.

- Гвоздику будете? - спрашивает она хрипло. - Я курить бросаю, мне одной скучно.

- С удовольствием. То есть, если честно, я не уверен, что гвоздику едят без... - Он нюхает гвоздику и чихает в локоть. - Простите. Это, мне кажется, свитер на стуле. Кошачья шерсть, у меня, к сожалению, с детства.

- Это Варин свитер, - говорит Тома и смеётся. Хрипло, низко, на весь полуподвал.

Я этого смеха не слышала с мая. Гоша, видимо, тоже. Он снимает наушники совсем и смотрит на Тому и Льва так, будто ему на монтаж принесли испорченный дубль, а переснять нельзя.

Лев раскладывает договор на столе, между лилиями и ноутбуком, и показывает мне пункты. Говорит он про каждый подробно, с оговорками: про форс-мажор, про отмену по вине заказчика, про то, что Игорь Саввич, если позволите, просил внести штраф, а Савва Ильич его вычеркнул.

- Тома, - говорю я, - сколько у нас на счёте?

Тома смотрит на Льва. Лев сразу начинает изучать потолок.

- Говори, он юрист. Ему всё равно.

- Если отдать Кузнецовых и Аню, - говорит Тома, - остаётся на аренду за июнь и Гошину зарплату. Июль мы закрываем свадьбами, которые уже есть. Август нет. Плюс твои два четыреста Зарубиным. Солнце, мы до августа не дотянем.

Лев поднимает глаза от потолка.

- Я, разумеется, ничего не слышал, - говорит он. - Но, если позволите, по мировому соглашению иногда возможно...

- Лев, - говорю я. - Это наша беда. Спасибо.

- Конечно. Простите.

Он собирает портфель, ещё раз чихает у двери и уходит, задев головой табличку. Тома смотрит ему вслед и забывает жевать гвоздику.

- Он женат? - спрашивает она, не оборачиваясь.

- Разведён. Кажется.

- Я просто спросила. Для сметы.

Гоша надевает наушники обратно и делает звук так громко, что музыку из субботнего ролика слышим и мы.

Вечером на Минина Мирон спрашивает, как день.

- Нормально. Лев заходил с договором. Тома угостила его гвоздикой.

- И как он?

- Чихал.

Мирон кивает и возвращается к чертежам. Про Кузнецовых я не говорю. Это не его дело, это моё.

Во вторник я пишу Зарубиной письмо. Переписываю пять раз. Тома читает через плечо.

«Алина, добрый день. Я понимаю, как вам обидно за 23 мая. Я готова встретиться и спокойно обсудить сумму по мировому соглашению. Прошу вас на время разговора не публиковать новые видео. С уважением, Варвара Лаврова».

- Слишком мягко, - говорит Тома.

- Я её довезла на теплоход за девять часов. Я могу быть мягкой.

- Ты можешь быть мягкой, когда у нас есть деньги на мягкость.

Я отправляю. Через двадцать минут приходит голосовое на четыре минуты одиннадцать секунд.

Я слушаю на полуторной скорости, Тома рядом. Алина говорит о том, что я сорвала ей жизнь, что её укачало при всех гостях и это видели триста тысяч подписчиков, что её мама до сих пор плачет, что «Плёс» закрыли, потому что я плохо проверила площадку, что я стояла с рацией и улыбалась. Где-то на третьей минуте она начинает плакать и говорит, что муж с ней не разговаривает про ту свадьбу. На четвёртой опять про деньги.

- Четыре минуты, - говорит Тома. - Это она ещё коротко.

Я ничего не отвечаю. Я думаю, что «Плёс» закрыли за два дня до свадьбы за пожарные нарушения, и я это не проверяла, потому что такое не проверяет никто. И что улыбалась я тогда, чтобы Алина не видела, что я в ужасе.

Гоша в углу запускает субботний ролик заново, с крупняком фаты. Тома кладёт мне на стол гвоздику, как кладут таблетку.

Телефон вздрагивает в половине шестого. Я думаю, что это ещё одно голосовое, и не хочу смотреть. Смотрю.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

«Зачисление 1 200 000 ₽. Отправитель: Елагин Мирон Андреевич».

 

 

Глава 16. Возврат отправителю

 

Ангар «Ладьи» в Сормове я нахожу по голубям. Они сидят на крыше рядком, как гости на выездной регистрации, когда невеста опаздывает, и смотрят вниз с тем же выражением.

Внутри прохладно и гулко. Под потолком кран-балка, на стене мелом нарисована ферма, вся в цифрах, и мел на ней старый, местами осыпался. В углу что-то длинное под брезентом, похожее на лодку. У входа стоит кофемашина, вся в коричневых потёках.

- Её кто-нибудь чистит? - спрашиваю я парня в каске.

- Пробовали, - говорит он. - Она потом неделю не работала.

- Мирон где?

- Мирон Андреевич у верстака. - Он смотрит на моё лицо. - Он с утра не в духе, если что.

- Я тоже.

Мирон у верстака с тремя мужиками, над листом с чертежом. Он в рабочей куртке, рукава закатаны. Видит меня и выпрямляется. Мужики тоже выпрямляются и смотрят то на него, то на меня.

Я подхожу к верстаку. Достаю телефон, открываю банк, вбиваю сумму. Миллион двести. Получатель: Елагин Мирон Андреевич. Нажимаю «Перевести» и поворачиваю экран к нему, чтобы видели все.

- Возврат отправителю, - говорю я.

У него в кармане звякает телефон. Он не достаёт.

- Варя.

- Это не помощь, Мирон. Это решение за меня. Ты не спросил, нужно ли мне. Ты узнал от Льва, посчитал и перевёл.

- Лев ничего не говорил.

- Лев сказал, что ничего не слышал.

- Три раза, - говорит Мирон.

Один из мужиков кашляет в кулак. Остальные очень внимательно смотрят в чертёж.

Я жду. Я знаю, что он сейчас скажет, и приготовила ответ на каждую фразу, в такси, от Рождественской до Сормова.

- Хорошо, - говорит он.

- Что «хорошо»?

- Ты права. Я не спросил.

- И всё?

- А что ещё?

- Ты должен сказать, что так быстрее. Что деньги у тебя лежат. Что мне не из чего отдавать.

- Так быстрее, - говорит он. - Лежат. Не из чего. - Он смотрит на меня спокойно. - Но ты права.

Он кивает мне, как подрядчику, с которым всё обсудили, и поворачивается к чертежу. Берёт карандаш. Мужики выдыхают.

Лучше бы он спорил. С его спором я умею. А с этим «хорошо» я стою посреди ангара, и мне некуда деть мой ответ, заготовленный на целую ссору.

Голубь под крышей хлопает крыльями. Я разворачиваюсь и иду к выходу мимо кофемашины. Злюсь ещё минуту, потом перестаю, и это злит сильнее.

На улице звоню Томе.

- Ну что, солнце? - Она жуёт, я слышу гвоздику. - Вернула?

- Вернула. При всех.

- Молодец, - говорит Тома. - Дура, но молодец. Миллион двести, солнце, на дороге не лежат. Ладно. Иди к своей блогерше и не будь там шёлковой, будь как в ангаре.

Кофейня на Большой Покровской, где Алина назначила, вся в розовом неоне и сухоцветах. Алина приходит на двадцать минут позже, в огромных солнечных очках, хотя на улице облачно. Она садится, не снимая очков, и кладёт телефон экраном вверх.

- Вы похудели, - говорит она вместо «здравствуйте».

- Сезон.

- Я записываю, - говорит она.

- Записывайте, - говорю я. - Я тоже кое-что принесла.

Я кладу свой телефон рядом с её и включаю запись. Двенадцатое апреля, бриф у нас в «Горько». Слышно, как Тома шуршит тканями. Слышно мой голос: «Алина, площадка частная, я бы советовала страховку на случай закрытия. Это сорок тысяч». И голос Алины: «Варвара, ну какая страховка, там знакомые Дениса. Ничего не закроется. Вычёркивайте».

Я останавливаю запись. Алина снимает очки. Глаза у неё красные, давно, ещё до всякой записи.

- Я не пришла вам угрожать, - говорю я. - Я эту запись никуда не выложу. Но в мировом соглашении два миллиона четыреста, а сгоревший депозит площадки миллион шестьсот. Остальное ваше решение про страховку. Я верну миллион шестьсот до тридцать первого августа. А вы удалите сторис. Обе части.

Алина молчит. Смотрит на свой телефон, где всё ещё идёт её запись, и выключает её.

- Вы знаете, что меня укачало? - говорит она.

- Знаю. Я там была.

- Все знают. Триста тысяч человек знают. Я год готовилась, платье шила в Москве. А на видео я перегибаюсь через борт, и мама держит мне фату. - Она смеётся и плачет одновременно. - Денис говорит, что это смешно. Он говорит, давай уже забудем. А я не могу. Я каждый день открываю комментарии и читаю, что я корова на палубе.

Я протягиваю ей салфетку. Потом ещё одну.

Я злилась на неё два месяца. За сторис, за голосовые, за Кузнецовых. А сейчас передо мной сидит невеста, которой испортили лучший день, и она не знает, на кого злиться, кроме меня. Я видела таких на каждой второй свадьбе, только обычно их злость кончалась к горячему.

- Алина, - говорю я. - Я помню, как вы держались. Вас тошнило, а вы потом всё равно вышли на первый танец. Половина невест уехала бы домой.

- Правда?

- Правда. Я двенадцать минут держала музыку, пока вы приходили в себя. Ведущий хотел объявить конкурс. Я ему не дала.

Она вытирает глаза, размазывая тушь.

- Миллион шестьсот, - говорит она. - И я удаляю. Только не сразу, а то подписчики решат, что вы мне заплатили.

- До конца недели, - говорю я.

- А если я не удалю?

- Тогда я всё равно верну миллион шестьсот, - говорю я. - И буду ждать, пока вам надоест.

Она смотрит на меня долго, потом кивает.

- До конца недели. Но файлы у меня останутся, Варвара. Тридцать первого августа денег не будет, выложу обратно обе части. И третью сниму, материала у меня много.

Мы пожимаем руки над её недопитым латте. Я выхожу на Покровскую, и мне не хочется ни есть на ходу, ни бежать. Хочется сесть на лавку.

Ночью на Минина мне не спится. Я лежу в своей комнате, смотрю на трещину на потолке и считаю: миллион шестьсот, продажа квартиры, июльские свадьбы. Получается, если квартира продастся в августе, а июльские свадьбы не отвалятся. Впервые с мая получается, и получается без него. Только тридцать первое августа теперь стоит у меня в календаре дважды.

За стеной его спальня. Стена тонкая, в этом доме все стены тонкие. Я слышу, как он ходит, потом садится, и под ним скрипит.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Да, - говорит он тихо. - Нет, я видел. Я видел фото.

Пауза.

- Левой, - говорит он. - Я знаю. Нет, правой тоже надо, правую не бросай. - Он молчит, слушает. - Тёма, ты молодец.

Потом ещё пауза, и он смеётся, коротко, так, как он не смеялся при мне ни разу за эти две недели. Что-то говорит ещё, я не разбираю. Потом тишина.

Я лежу и смотрю в трещину. Пункт пятый: о прошлом не говорим. Кто бы ни был этот Тёма, он из тех трёх лет, когда меня здесь не было.

Я открываю заметку «Развод. План» и пишу внизу: «Тёма?»

Смотрю на вопросительный знак. Стираю.

 

 

Глава 17. Тринадцать минут

 

В восемь утра на верхней станции канатки дует так, что флажок над кассой стоит горизонтально. Я держу папку с планом цеха обеими руками и думаю, что в такой ветер свадьбы на воде переносят. Канатку не переносят. Она ездит.

- Сегодня с остановками, - говорит девушка на турникете. - Порывы.

- Какими остановками?

- Над рекой. Постоят и поедут.

Мирон уже на платформе, с термосом и в той самой рабочей куртке. После ангара мы второй день разговариваем вежливо, как два подрядчика на одной площадке: «передай соль», «Штампа я покормил». Он кивает мне. Я киваю ему.

- Можно было на машине, - говорю я. - Через мост.

- Через мост сорок минут. Тут тринадцать.

- Тринадцать минут без телефона. Помню.

- Телефон тут ловит, - говорит он. - Я просто не беру.

Кабинка подходит пустая, рабочие с термосами уехали предыдущей. Я сажусь спиной к окну, лицом к двери. Мирон садится напротив, лицом ко мне и к реке за моей спиной. Двери съезжаются. Восемь мест, и мы двое.

- Даша ждёт к девяти, - говорю я. - Электрики, кабель, туалеты. Я успеваю?

- Если без остановок.

- А если с остановками?

- Тогда Даша подождёт.

Кабинка выходит из станции, и её сразу ведёт вбок. Я цепляюсь за папку. Под ногами пол, твёрдый и ребристый, и я смотрю на пол. Полу я доверяю больше, чем окнам.

На середине реки она встаёт. Тихо, рывком, и начинает качаться. Вперёд, назад, вперёд. Трос над крышей гудит. Где-то наверху щёлкает. Я перестаю дышать и понимаю это только тогда, когда Мирон говорит:

- Дыши.

- Я дышу.

- Ты считаешь, а не дышишь. Это разное.

- Спасибо, доктор. - Голос у меня выходит тонкий, как у невесты, которой сказали, что ресторан сгорел. - Сколько мы тут простоим?

- Минуты три. Может, десять. Ветер с Бора, порыв пройдёт, и пустят.

- Может, десять, - повторяю я. - Блин. А щёлкает что?

- Зажим на опоре. Он так работает.

- А трос?

- Трос держит кабинку с восьмикратным запасом. Я считал, в первую неделю, когда начал ездить.

- Зачем?

- Чтобы ездить дальше, - говорит он.

Я смотрю на него. Он пожимает плечом, мол, а что такого. Семь лет я думала, что он ничего не боится, просто считает.

- Баржа, - говорит он и смотрит мимо меня, в окно. - Идёт вниз, к Казани. Пустая, сидит высоко, ватерлиния вся видна. Это раз.

- Я не буду смотреть.

- Не смотри. Я считаю, ты слушай. Вторая за ней, с песком. Песок мокрый, тёмный. Толкач старый, у него труба помята. Это два.

Я слушаю. Кабинка качается уже меньше. Он рассказывает реку, как рассказывают по рации гостей, которые идут к арке: кто и с какой стороны. Третья баржа, с щебнем. Четвёртая стоит у косы, на косе рыбак, у рыбака собака.

- Собака какая?

- Рыжая. Лает на баржу.

- Врёшь.

- Не вру. Повернись, посмотри.

- Не повернусь. Пятая есть?

- Пятой нет. Есть катер. На катере мужик в трусах, загорает.

- В восемь утра?

- Он с ночи, - говорит Мирон. - По лицу видно.

- Это ты сам придумал.

- Немного.

Он ставит термос на сиденье и молчит. Потом говорит, совсем другим голосом:

- Пятьсот шестьдесят.

- Что?

- Ступенек на Чкаловской. Я проверил.

- По справочнику, - говорю я. - По справочнику не считается. Мы шли ногами.

- Ногами мы дошли до ста сорока.

- До ста сорока и площадки. Ты сказал, что площадки не считаются.

- Площадка не ступенька.

- Ступенька, если на ней стоять. Мы на ней стояли минут двадцать.

Он не отвечает. Я помню, почему мы стояли. Я поцеловала его, чтобы он перестал спорить про площадки, и он перестал, и дальше мы уже не считали ничего. Семь лет назад. Я была в жёлтом платье, и ветер был такой же. Он, судя по лицу, помнит тоже.

Порыв бьёт в бок, кабинку разворачивает на тросе, и в окне напротив, за его плечом, вдруг появляется наш берег. Откос в зелени, крыши. Жёлтый корпус с одинаковыми рядами окон, у входа скорая с открытыми дверями.

Я отворачиваюсь так резко, что стукаюсь затылком о стекло за спиной. Смотрю в пол. Ребристый, серый, у ножки сиденья кто-то оставил билет. Я разглядываю билет: номер, дата, позавчерашняя. Буквы на нём держат меня лучше поручня.

- Варя.

- Всё нормально.

- Высоко. Я понял. Не смотри вниз.

Высота тут ни при чём. Я молчу и даю ему думать про высоту.

Он встаёт. Кабинка ныряет, я хватаюсь за поручень. Он пересаживается на мою сторону, рядом, и берёт меня за руку. Просто берёт, ладонью сверху, как берут перила. Рука у него тёплая от термоса.

- Пункт семь, - говорю я в пол.

- Могу убрать.

- Не убирай. - Я сглатываю. - Это в лечебных целях. Не считается.

- Понял. В лечебных.

Надо будет уточнить у Льва, со сносками. Мы сидим так, и скорая на берегу остаётся у меня за спиной.

- Лев звонил вчера, - говорю я, чтобы говорить. - Спрашивал, пришёл ли ответ из архива. Я же первого июня запрос писала, когда узнала. Тридцать дней.

- И что?

- Ничего. Ещё две недели. Первого июля, может, узнаю, почему я замужем. Лев сказал, что подождёт со мной, если позволю. Он так и сказал, «если позволите».

Мирон молчит. Пальцы у него на моей руке не двигаются.

- Ты бы видел этот суд, - говорю я. - Участки слили, дела в коробках прямо на полу, секретарь с фуксией на ногтях. Тётка в очереди сказала, она дела теряет. Мне кажется, тогда, три года назад, они просто сунули моё дело не в ту коробку, и всё.

- В четвёртом и тогда был бардак, - говорит он.

Он говорит это нашим рукам.

- Ну вот, - говорю я. - Бардак. Я же говорю, коробки.

Кабинка качается, совсем слабо. Сиденье узкое, рассчитано на рабочих, которые сидят плечом к плечу и пьют чай. Его колено касается моего. Он не отодвигается, мне некуда. Колено у него твёрдое, джинсы тёплые, и я чувствую это лучше, чем руку.

Я смотрю в пол. Он смотрит в окно. Мы оба делаем вид, что колени живут отдельно.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Трос над головой гудит ниже. Ветер, кажется, слабеет. Я сижу и слушаю, как у меня в голове что-то цепляется за что-то, как подол за гвоздь на арке: тянешь, а не отпускает.

Четвёртый.

- Мирон, - говорю я.

- М?

- Откуда ты знаешь номер участка?

- Ты говорила.

Кабинка дёргается и едет. Я не говорила.

Я открываю рот и закрываю. Если спросить сейчас, он ответит, и придётся решать, верю я или нет, здесь, над водой, с его рукой на моей. Я кладу вопрос туда, где у меня лежат неоплаченные счета подрядчиков. Достану на земле. Потом.

 

 

Глава 18. Кофе с ветивером

 

Карина встречает меня у трапа с планшетом в розовом чехле. Сегодня ногти у неё мятные, и чехол, кажется, тоже поменялся. Я не уверена. На «Причале-7» всё белое, и любой цвет на нём выглядит как ошибка.

- Договор готов, - говорит она. - Восьмое августа, семьдесят гостей, двадцать процентов, как Глеб Валерьевич обещал.

- Неустойка за отмену?

- Стандартная.

- Стандартная у вас какая?

- Ой. - Карина листает планшет. - Пятьдесят процентов за месяц до даты.

- Тридцать, - говорю я ровно. - Невеста нервная, у неё мама с голубями. Если мама отменит свадьбу, я хочу, чтобы Полине было на что плакать.

Карина смотрит на меня, потом в сторону, на стеклянную дверь банкетного зала. За дверью кто-то стоит у кофемашины, спиной к нам, в светлом.

- Я спрошу, - говорит она и уходит туда.

Возвращается через минуту, с исправленным пунктом и с лицом человека, которому только что улыбнулись.

- Тридцать. Глеб Валерьевич приглашает вас на кофе. Он сам варит.

Я подписываю. Минус сто тридцать три тысячи для Полины и тридцать процентов неустойки вместо пятидесяти. Мне надо развернуться и уйти к трапу. Я иду к стеклянной двери.

Сазонов варит кофе в турке, на песке, в углу бара. Турка медная, запах густой, и сквозь него всё равно пробивается ветивер. Он в том же льняном костюме цвета топлёного молока, что и в прошлый раз.

- Варенька. - Он ставит передо мной чашку. - Без сахара, с солью на кончике ножа. Вы так пили на корпоративе.

- Вы помните, как я пила кофе четыре года назад?

- Я помню всё, что мне нравится. - Он садится напротив. Мраморный стол едет на волне от «Метеора», он придерживает его ладонью, не глядя. - Пейте, пока горячий.

Я пью. Кофе хороший, лучше, чем у нас в «Горько», где кофемашина досталась от прошлых арендаторов вместе с плесенью.

- Мирон показывал мне вашу свадебную фотографию, - говорит Сазонов. - Когда мы регистрировали «Ладью». Достал телефон прямо у нотариуса. Двенадцать гостей, вы в коротком платье, у него в руках коробка, а в коробке котёнок. Я тогда подумал: вот человек, у которого всё будет хорошо.

Я ставлю чашку. Про коробку со Штампом знают двенадцать человек и фотограф.

- Он тогда был другим человеком, - говорит Сазонов. - Мы оба, наверное.

- Люди меняются, Глеб Валерьевич. Это не новость.

- Не новость. - Он крутит на пальце обручальное кольцо. Оно на месте, я его вижу второй раз. - Вы ведь не знаете, почему мы разошлись. Он вам не сказал.

- Сказал. Из-за доли.

- Из-за доли, - повторяет он мягко. - Да. Можно и так.

Он молчит. За стеклом идёт буксир, стол едет, Сазонов его держит.

- Он увёл у меня жену и сына, Варенька. - Голос у него садится на слове «сына». - Три года я не видел ребёнка. Не знаю, какого он роста. Не знаю, в какую школу пошёл.

Я слышала сотни тостов. Отцы невест плачут на имени дочери и перед паузой, и хорошие отцы плачут именно там, ни на слово раньше. У Сазонова голос дрожит на «сына» и перед «три года». Правильно дрожит, как по таймингу.

Я верю ему наполовину. Одной половиной я вижу тост. Другая половина помнит фотографию у гостиницы, его руку на чужих плечах, и вот эта половина горит. Женщина на снимке была без лица, в шарфе, повернувшись к двери. Я три года назад не хотела знать, кто она. Сейчас тоже не хочу. Я не ставлю туда никакое лицо.

- Мне жаль, - говорю я.

- Не надо жалеть. - Он кладёт пальцы мне на запястье, поверх часов. - Я не за жалостью вас позвал. Я по-дружески.

Пальцы тёплые и сухие. Он говорит дальше, а руку не убирает. Говорит, что знает, каково это, когда тебя бросают без объяснений. Что у меня, говорят, сложное лето. Что Зарубина эта, бедная девочка, наговорила лишнего в сторис. Я киваю и чувствую, как ремешок часов врезается в кожу, потому что его пальцы лежат ровно на нём.

Я пробую повернуть руку. Он держит. Не сильно, по-дружески, просто не отпускает.

- Глеб Валерьевич, у меня затекает.

- Ох, простите. - Он убирает пальцы и смотрит на моё запястье с огорчением, как на пятно от кофе на скатерти. - Привычка. Лика всегда говорила, что я держусь за людей.

Он сам произносит её имя и не замечает. Или замечает.

- Я скажу прямо, солнышко, потому что вы деловой человек. - Он придвигает ко мне салфетку с логотипом «Причала», поправляет её. - «Ладья» основана в браке. По закону половина доли Мирона ваша. Подайте иск о разделе. Мой юрист проведёт вас бесплатно, от начала до конца. Ваш долг этой девочке я закрою сразу, сегодня, без расписок.

- А потом?

- А потом триста миллионов, солнышко. - Он улыбается без зубов. - Это оценка половины доли.

Под салфеткой что-то твёрдое. Край телефона торчит из-под логотипа, экраном вниз. Я смотрю на него секунду и забываю. У всех телефоны.

Триста миллионов. Я считаю машинально, как считаю всегда: это сто пятьдесят свадеб Полины, это «Горько» без долгов до моей пенсии, это Тома без ипотеки. Это Мирон, который узнаёт, что я подала на него в суд, из повестки.

Я встаю и беру сумку.

- Спасибо за кофе. Соль на кончике ножа, вы правда помните.

- Подумайте, Варенька. Я не тороплю.

У двери я оборачиваюсь. Он сидит, держит ладонь на столе, чтобы тот не ехал, белый на белом.

- Да мне его доля не нужна, - говорю я. - Наш брак спектакль, Глеб Валерьевич, а я в спектаклях не беру реквизит.

Он улыбается. Ему, кажется, нравится этот ответ. Он поправляет салфетку и кивает мне, как кивают после хорошего тоста.

На набережной ветер с реки. Я иду к остановке и тру запястье. Ремешок оставил вмятину, вокруг неё кожа пошла красным. Пятна, четыре, по одному на каждый палец, пятый был под часами.

Сазонов знал про наш брак. Сказал «не отпускал», на «ты», на «Причале», когда про брак знали только мы, Лев и нотариус. Говорят, у него полгорода знакомых. В судах тоже, наверное, кто-то есть. Я отгоняю эту мысль, но она садится рядом в троллейбусе.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

На Минина Мирон на кухне, жарит что-то на сковороде, с полотенцем через плечо. Штамп сидит на холодильнике и делает вид, что сковородка ему безразлична.

- Подписала? - спрашивает Мирон.

- Тридцать процентов неустойки вместо пятидесяти. Можешь записать в историю второй раз.

- Записал.

Я тянусь за стаканом над мойкой. Рукав съезжает. Мирон смотрит на мою руку и бледнеет, весь сразу, как будто у него кончилась кровь. Лопатка в его руке останавливается над сковородкой.

- Это что?

- Сумкой натёрла. - Я трогаю шрамик под подбородком и убираю руку. - Ремень новый, жёсткий.

Он ничего не говорит. Выключает газ. Открывает морозилку, достаёт лёд из формочки, заворачивает в полотенце, которое висело у него на плече, и ставит на стол передо мной.

Потом отворачивается к окну и стоит так, пока лёд не начинает таять.

 

 

Глава 19. Мирон. Девятнадцатое июня

 

Буйков шесть. Я доплываю до четвёртого, держусь за него и смотрю на Бор, он ещё серый, без солнца. Вода теплее, чем в среду, на градус.

Вчера было девятнадцатое июня.

Я о нём не думал весь день. Подписывал накладные, ехал канаткой. В половине двенадцатого ночи посмотрел на часы, увидел, что число сменилось, и понял, что весь день его обходил, как стропальщик обходит зону под грузом. Третий год так.

Из воды я выхожу по лестнице. Тру левое предплечье, там, где «запятая». Она не болит. Она двадцать лет не болит.

Дома Варя спит. Полотенце от льда высохло на спинке стула. Я вешаю его на место и не смотрю на её дверь.

В ангаре по субботам тихо. Двое ребят доваривают узел на ферме, голуби сидят на кран-балке. Лодка в углу под брезентом, я с весны к ней не подходил.

Лев приезжает в одиннадцать, в субботнем, то есть в том же сером костюме, только без галстука. Садится на табурет у верстака, кладёт портфель на колени, как на вокзале.

- Я ненадолго, - говорит он. - Во-первых, бумаги по Окуневым, Савва Ильич просил их до понедельника, если позволишь, я оставлю. Во-вторых...

Он чихает. Потом ещё раз, в локоть.

- Куртка, - говорю я.

- Куртка. На ней кот. Прости. - Он достаёт платок. - Во-вторых, мне вчера звонила Галина Сергеевна. Из Твери.

Я кладу карандаш.

- Хозяйка квартиры, где они жили две недели, - говорит Лев, хотя я помню. - Ей позвонил мужчина. Вежливый. Сказал, что ищет родственницу, женщину с мальчиком, которая снимала у неё жильё три года назад весной. Спрашивал, куда они уехали и с кем. Она сказала, что не помнит. Она правда не помнит, у неё таких по три в год.

- Кто?

- Частный детектив. Визитку она мне продиктовала, лицензия московская. Его наняли полторы недели назад, я проверил. - Лев снимает очки и протирает их платком. - Мирон, это не совпадение. Он начал искать снова. Как раз когда пришёл к Окуневым.

«Как поживает Лика». Я тогда думал, что он смотрит на моё лицо. Он смотрел, и параллельно уже платил человеку в Твери.

- Стасу я позвоню, - говорю я.

- Позвони. С того номера. - Лев надевает очки. - И третье. Дослушай, пожалуйста. Юрист во мне пусть помолчит, говорит человек, который знает тебя с шестого класса и которому это, извини, надоело. Варя писала запрос в архив первого июня.

- Знаю. Она сказала. В канатке.

- Архив отвечает за тридцать дней, это раз, извини, внутри третьего. Ты понимаешь, что она там прочитает: там всё, с датами, и сноски к этому мне добавить нечего, что со мной, согласись, бывает редко. Лучше от тебя, чем от почты. - Он смотрит на меня поверх очков. - Скажи ей про суд, пока она не узнала сама.

- Скажу.

- Когда?

Я молчу. Голуби на кран-балке переступают лапами. Ребята у фермы выключают аппарат, и становится совсем тихо.

- Ты трёшь руку, - говорит Лев.

Я убираю руку с предплечья.

- Это у тебя с восьмого класса, - говорит он. - Ты так делал, когда врал завучу про окно в кабинете химии. Ладно. Бумаги я оставлю.

Он уходит, задевая портфелем ящик с болтами. У двери оборачивается, хочет что-то добавить и не добавляет. Выходит.

Вчера вечером я видел её руку. Четыре пятна, ровно, по пальцам, и пятый у кости, под часами. Она сказала «сумкой» и тронула подбородок. От её кед в прихожей пахло ветивером.

Я видел такие пятна. Три года назад, на другой руке.

Я сажусь в машину, ничего не решив, и через двадцать минут стою на парковке у Нижне-Волжской. «Причал-7» белый, на воде. В баре за стеклом кто-то в светлом, отсюда не разглядеть.

Я не выхожу. Считаю окна на дебаркадере: девять по борту, два на корме. Считаю ещё раз.

Если выйду, дойду до бара. Если дойду, ударю. Он не закроется, он встанет так, чтобы попала камера над стойкой. Вечером у него будет справка из травмпункта, а у Саввы статья про покупателя завода, который бьёт людей в ресторанах. Савва прочитает медленно, до конца.

Девять по борту. Два на корме. Я завожу мотор.

Картошку я жарю второй вечер подряд, потому что больше ничего не умею. Отец так жарил, когда был трезвый: соломкой, на чугуне, без крышки, лук в самом конце, соль потом. Чугун его. Я забрал сковороду из квартиры в Сормове, когда отца похоронили. Больше там забирать было нечего.

Скажу сегодня. Поставлю тарелку, сяду напротив и скажу про девятнадцатое июня. Она встанет. Может, уйдёт к Томе, и тогда двадцать восьмого августа я подпишу «Стрежень» без жены, то есть не подпишу.

Скажу всё равно. Я переворачиваю картошку и выбираю первое слово. На первом слове Штамп спрыгивает с холодильника и идёт к двери.

В замке поворачивается ключ. За дверью смеются, сразу в три голоса.

- Елагин! - Варя в дверях, с бутылкой вина над головой, как с кубком. За ней Тома с пакетом, за Томой Гоша с дроном в рюкзаке. - Она удалила. Обе части. И первую, и вторую, и даже ту, где она с мамой плачет в машине.

- Триста тысяч подписчиков потеряли контент, - говорит Тома хрипло. - Солнце, я ей почти сочувствую. Почти. Чем пахнет?

- Картошкой.

- Я так и поняла, что картошкой. Сколько её?

- Сковорода.

- На четверых не хватит, - говорит Тома. - Режь ещё.

Гоша уже снимает. Он стоит у плиты с телефоном и водит им над сковородой, медленно, туда-обратно.

- Мирон Андреевич, не двигайтесь. Тут бы таймлапс, как лук золотится.

- Он сгорит, пока ты снимаешь.

- Тогда крупняк, - соглашается Гоша.

Варя достаёт бокалы. Их у нас три, себе она ставит чашку с лосем. Часы у неё сегодня на правой руке. На левой длинный рукав, хотя в квартире жарко.

- Миллион шестьсот к августу, - говорит она мне через стол, быстро, загибая пальцы. - Квартира в августе. Июльские свадьбы закрыты. Без сторис нам вернут Кузнецовых, Тома уже написала. Елагин, мы живые.

- Солнце, не говори «мы живые» при картошке, - говорит Тома. - Сглазишь.

- А мне жалко, - говорит Гоша из-за телефона. - У неё в первой части рассвет был контровой. Хороший кадр.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Варя смеётся, запрокинув голову, до слёз. Последний раз она так смеялась в грозу у Окуневых, в темноте, и лица я тогда не видел.

Я режу вторую картошку. Если скажу сейчас, Тома заберёт её к себе ночевать, а Гоша выключит камеру.

Я ставлю сковороду на середину стола. Все едят прямо из неё, вилками, обжигаясь.

- А Лев Борисович не придёт? - спрашивает Тома у сковороды.

- У него по субботам бумаги, - говорю я.

- Жаль. Я гвоздики лишней взяла.

Гоша снимает Тому, Тома отбирает у него телефон. Варя сидит, поджав ноги, с чашкой, в которой красное вино, и в чашку смотрит лось.

Они уходят в первом часу. Варя моет бокалы и напевает что-то с чьей-то свадьбы. У своей двери оборачивается.

- Елагин. Картошка лучшая в городе. Запиши в историю.

- Записал.

Она закрывает дверь. Я сижу на кухне. Сковорода холодная, на дне три соломки, Штамп смотрит на них с холодильника. Открываю заметки и пишу: «Скажу после подписания».

Подписание двадцать восьмого августа. Архив ответит первого июля. Я вычитаю одно из другого: почти два месяца она будет знать из бумаги то, что могла узнать от меня.

Я не стираю.

 

 

Глава 20. Печка

 

Двадцать первое июня, самый длинный день в году. Даша говорит, что это хорошо: светлого времени на разведку шестнадцать часов, а нам надо два.

- От калитки до мостков сорок один шаг, - говорю я. - Твоих.

- Шаг ненадёжная единица. - Даша стоит на мостках в комбинезоне и сапогах и смотрит на рулетку. - Тридцать два метра. По дорожке, мимо крыжовника.

- Мимо крыжовника гостей не пустят.

- Бабушка не пустит, - соглашается Даша. - Тогда в обход, по траве. Плюс шесть метров.

Это репетиция. Даша хочет, чтобы её свадьбу сначала прогнали тут, во дворе у деда, с калиткой вместо ворот и мостками вместо реки. Сто человек, говорит она, это конструкция под нагрузкой, и её надо испытать. Я записываю «плюс шесть метров» и «крыжовник» и подчёркиваю крыжовник два раза.

Мирон с Саввой в мастерской, над бумагами, которые оставил Лев. Через открытую дверь слышно, как Савва читает вслух, медленно, по слову, а Мирон молчит. Мы приехали вместе, в одной машине, и всю дорогу говорили про кабель.

Клавдия Петровна на крыльце. На ней халат в маках и нитка жемчуга, в пальцах «Беломор». Она смотрит на нас и не здоровается.

- Даша, баню затопи, - говорит она. - А ты, деточка, иди сюда. Шагами она всё равно не намеряет.

Даша уходит к бане. Я сажусь на ступеньку ниже Клавдии. Доски тёплые, крыжовник рядом пахнет пылью.

- Ты, значит, свадьбы делаешь, - говорит Клавдия.

- Делаю.

- А свою как делала?

- Быстро. Двенадцать гостей, загс и кафе. Платье короткое.

- Это правильно, - кивает она. - Длинные платья для тех, кто долго стоит. А вы, я смотрю, не стояли.

Она стряхивает пепел в банку из-под шпрот. Банка стоит тут, кажется, с прошлого века.

- Я от Саввы уходила, - говорит она. - Ты знала?

- Нет.

- Никто не знает. Кто знал, те померли. Семьдесят девятый год. Город ещё Горький был. Я собрала чемодан и ушла к маме в Балахну. И заявление ему оставила на развод, на столе, под сахарницей. Чтобы он сам подал. Мне казалось, так честно.

- А он?

- А он его в печку. - Клавдия затягивается. - Утром растопил и бросил. И ничего мне не сказал. Ни письма, ни звонка. Я два года жила у мамы и думала, что я разведённая. Работала, ездила в Горький на автобусе. На танцы раз сходила, в Дом культуры. Ухажёр был, инженер, с усами. Я ему говорила: я в разводе. А я была замужем.

Я смеюсь. Мне правда смешно, в первую секунду.

- Сейчас за такое статья, - говорю я.

- И тогда была. - Клавдия смотрит на реку, а не на меня. - Я вернулась сама. Он ждал.

Мне становится не смешно. Я сижу на ступеньке и не знаю, что делать с руками. Над крыжовником висит шмель, тяжёлый, как гайка. Внизу у мостков плещет вода.

- Как вы узнали? - спрашиваю я.

- Через два года пошла в загс за справкой. Мне там говорят: какой развод, гражданка, вы замужем за Окуневым Саввой Ильичом. Я до дома шла пешком, через весь Бор. Пришла. Он сидит вот тут, где ты, курит. Я говорю: ты что сделал. Он говорит: печку растопил. И всё.

- И вы остались.

- Я осталась, - говорит Клавдия. - А уж как, ваше дело, деточка. Это я тебе не для совета. Это я так, к слову.

Она гасит папиросу о край банки. Золотой зуб блестит сбоку, когда она улыбается. Она улыбается не мне.

В бане пахнет берёзой и смолой. Даша топила по-инженерному, с термометром, и в парилке ровно девяносто. Мы сидим в предбаннике, в простынях, с квасом в трёхлитровой банке. Полок деревянный, тёмный, у двери висят веники, а на гвозде чья-то старая шапка с надписью «Стрежень».

- Ты только деду не говори, - говорит Даша.

- Что не говорить?

Она молчит. Наливает квас в кружку, ровно до риски, как будто это раствор.

- В пятницу папа сидел на веранде. Поздно, все спали. Я спустилась за водой. Он говорил по телефону, громко, он когда выпьет, громко говорит. Он сказал: «Сорок миллионов, если дед продаст Сазонову. Остальное не твоя забота».

Я ставлю кружку.

- Ты уверена, что «Сазонову»?

- Я слышала фамилию дважды. Это повторяемый результат. - Даша смотрит в пол. - И «сорок» тоже дважды.

- Кому он звонил?

- Не знаю. Он называл «старик». Он всех так называет.

- Он же с безалкогольным, - говорю я.

- На людях. - Даша наконец смотрит на меня. - Ты думаешь, я дура, Варя? Мой папа три раза разводился и один раз разорился. Ему звонят по ночам. Я знаю, что он может. Я не знаю, что он уже сделал.

Она вытирает лицо простынёй. Лицо у неё красное, может, от бани.

- Деду нельзя, - повторяет Даша. - У деда в кармане нитроглицерин. Он мне в прошлом году показывал, где лежит, «на случай, если я упаду, а бабка будет в огороде». Понимаешь?

- Понимаю.

- А Мирону?

Я думаю. Мирон узнает, сядет в машину, приедет к Игорю, и одним разговором всё кончится: и сделка, и дед с нитроглицерином. Мирон не умеет спрашивать, он умеет решать. Он решил за меня с миллионом двести и сказал «ты права», когда было уже поздно.

- Сначала проверю, - говорю я. - Сама. Тихо.

- Как?

- У меня есть Гоша. Гоша снимает всё, что шевелится. Иногда даже то, что не надо.

Даша кивает и отпивает квас. Мы сидим, пока простыни не становятся холодными.

К семи солнце ещё высоко. Мирон стоит на мостках босой, брюки закатаны, и с ним соседский мальчик, Егорка, тот, что с утра ловил тут уклейку. Ему лет одиннадцать, может, двенадцать. Худой, уши на солнце светятся.

- Не так, - говорит Мирон. - Ты кидаешь вниз. Надо вбок. Камень плоский, кисть вот так. И низко, почти к воде.

- Я так и кидаю.

- Ты кидаешь, как в окно. Смотри.

Камень уходит над водой и прыгает: раз, два, три, четыре, пять. Пятый совсем мелкий, почти у буйка.

- Пять! - кричит Егорка. - Как вы это?

- Тридцать лет тренировок, - говорит Мирон. - На Волге в Сормове. Ну, давай.

Егорка кидает. Камень прыгает два раза и тонет.

- Два. Лучше. Теперь ниже. И не бросай, пускай. Ты его не бросаешь, ты его отпускаешь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Третий бросок, три прыжка. Мирон кладёт мальчику руку на плечо, коротко, и сразу убирает.

- Молодец, - говорит он.

Я стою у калитки с папкой. Я этот голос слышала. В среду ночью, через стену, тихо, в телефон: «Тёма, ты молодец». Тот же голос, ровно тот же, низкий, и в конце чуть вверх.

Егорка ищет на песке плоские камни и показывает их Мирону по одному, тот смотрит и кивает или качает головой. Они оба не видят меня. Кто бы ни был этот Тёма, он сейчас где-то стоит у другой воды и тоже ищет плоский камень.

Я разворачиваюсь и иду в дом.

В гостевой наверху прохладно. Панцирная сетка скрипит, когда я сажусь на край. Москитная сетка с дырой над подушкой колышется от сквозняка. Через окно слышно, как Егорка считает прыжки, громко, на весь берег.

Я открываю переписку с Гошей. Последнее от него ночное: «Варь, картошку смонтировал, глянь, это кино». Я пишу: «Найди мне всё про Игоря Окунева. Тихо». Внизу Егорка кричит: «Четыре!»

Отправляю.

 

 

Глава 21. Палыч с фонарём

 

Ворота цеха №1 открываются со скрежетом, и под крышей срывается голубь. Он долго хлопает крыльями где-то в темноте, и эхо возвращает каждый взмах по два раза.

- Тише, - говорю я.

- Это ворота, - отвечает Мирон. - Им шестьдесят лет. Им можно.

Рубильник в будке сторожа, а будить Палыча Мирон отказался: тот потом до утра будет рассказывать про восемьдесят шестой год. Поэтому у нас луна, два фонарика и рулетка на тридцать метров.

Луна ложится на бетон длинной полосой. Над головой фермы, одна за другой, рёбрами в темноту, и мы идём внутри кита, который давно умер.

- Сорок восемь, - говорит Мирон от задней стены. - Держи ноль.

Я держу ноль. Он идёт ко мне, сматывая ленту, и щелчки рулетки разносятся по цеху, как шаги второго человека.

- Между колоннами восемнадцать, - говорю я. - Значит, четыре нитки вдоль, под каждой второй фермой, и крест-накрест над столами. Тёплый свет, две тысячи семьсот кельвинов. Гоша будет плакать.

- На фермы ничего не вешаем.

- Там лампочки. Одна весит как чайная ложка.

- Ложку на ферму шестьдесят лет назад никто не считал. - Он светит фонариком вверх. - Видишь косынки? Половина на заклёпках. Я не знаю, что с ними сделала сырость, и проверять на твоих гостях не буду.

- А на чём тогда?

- Тросы между колоннами. Отдельно от конструкции.

- Тросы в кадре выглядят как провода. Даша хотела цех, а не трансформаторную будку.

- Даша хотела, чтобы на неё ничего не упало.

Это аргумент инженера, его кельвинами не перебьёшь. Записываю в телефон: «Тросы. Спросить Гошу, как спрятать». Мирон читает через моё плечо и молчит, но я вижу, что ему приятно.

У задней стены бетон другой, тёмный и в мелких оспинах. Мирон останавливается там и светит под ноги.

- Тут был сварочный пост, - говорит он. - Мне было семнадцать. Савва поставил меня сюда на первой неделе.

Семь лет я его знаю, шесть из них замужем. Я знаю, что он начинал учеником сварщика, знаю это одной строкой, как анкету. Ни разу не спросила, что было дальше в этой строке.

- Расскажи, - говорю я.

Он поворачивается.

- Ты раньше не спрашивала.

- Я раньше много чего не делала. Расскажи.

Я жду «нечего рассказывать». Он садится на край старого сварочного стола и рассказывает.

- Варили косынки. Вот такие. - Он показывает ладонями треугольник. - Мой первый шов Савва срубил зубилом при мне. Сказал: металл руку помнит, Мирошка, а ты свою пока не помнишь. Через месяц я поймал каплю. Сюда.

Он поворачивает левую руку. Шрам-запятая белеет в луче фонаря.

- Больно было?

- Не помню. Помню, что Савва сам повёл меня к фельдшеру. Через весь завод, за шиворот. А потом три недели заставлял работать в рукавицах до локтя. В июле.

- Ты злился.

- Я его ненавидел. Три недели. - Он проводит по шраму большим пальцем, медленно, как гладят старую собаку. - Потом понял, что он испугался больше меня.

Я сажусь рядом. Беру его руку и кладу палец на шрам, там, где кожа гладкая и чуть выпуклая. Он не отнимает.

Здесь нет Окуневых. Нет Клавдии с её «а уж как, ваше дело», нет Игоря с безалкогольным пивом, нет Гоши с камерой. Некому показывать, что мы муж и жена. Я понимаю это вдруг и целиком, и у меня горят уши.

Мирон тоже понимает. Он смотрит на меня и не двигается.

- Можно? - спрашивает он.

- Да, - говорю я. И ещё раз, отдельно, чтобы слово не утонуло в эхе: - Да.

Он целует меня медленно, будто у нас впереди вся ночь и половина следующей. Рабочая куртка ложится на брезент, сложенный у стены, и пахнет окалиной и его машиной. Наверху переступает голубь. Мирон поднимает голову и слушает, и я тяну его обратно: «Это птица». Дальше я помню полосу луны, которая сползает с пола на стену, и как он один раз говорит моё имя, низко.

Потом мы лежим на брезенте, и я говорю в потолок, чтобы сказать первой:

- Это ни для кого. Не для Клавдии, не для счёта. Просто так.

- Для меня, - говорит Мирон.

Тихо, без нажима, как поправляют цифру в смете. Я поворачиваю голову. Он смотрит на ферму под крышей и больше ничего не добавляет. Три года я думала, что для него ничего не было. Что можно выключить телефон и спать. Я не знаю, что делать с этими двумя словами, и не делаю ничего.

По воротам скользит жёлтый луч.

- Кто тут?!

Мы скатываемся с брезента за запасную ферму, которая лежит на козлах вдоль стены, длинная, как забор. Я в джинсах и его куртке на голое тело, он в одних брюках. Моя белая футболка остаётся на брезенте.

Палыч шаркает от ворот, фонарь светит жёлто и неохотно.

- Кто тут, спрашиваю? Милицию вызову!

Мирон утыкается лбом мне в плечо, и его начинает трясти. Я пугаюсь, потом понимаю, что он смеётся, беззвучно, всем телом. Меня прорывает тоже. Я зажимаю себе рот рукавом его куртки, слёзы текут сами.

Луч останавливается на брезенте. На моей футболке.

Палыч долго молчит.

- Тряпки разбросали, - говорит он наконец неизвестно кому. - Лисы. Опять от реки пришли. Сколько я Савве Ильичу говорил: сетку надо на ворота. А он: лиса тоже тварь божья. Тварь божья, а мне потом тряпки собирать.

Он ворчит ещё про порядок, который был раньше, и уходит. Футболку не трогает. Ворота за ним скрежещут на весь Бор.

Мы сидим за фермой, пока не стихают шаги.

- Лисы, - говорит Мирон.

- Тварь божья, - говорю я, и нас накрывает снова.

Потом я сижу в машине у проходной, а Мирон относит Палычу ключ. Футболку я проверила два раза: правильной стороной.

Открываю заметку «Развод. План». Пишу: «Раунд третий. Цех №1. 3:0 в пользу брака». Ниже хочу дописать «для меня», в кавычках, как цитату свидетеля. Не дописываю. Смотрю на счёт и не стираю.

Без пяти двенадцать телефон звонит у меня в руке. Мама.

Мама не звонит после десяти. После десяти она смывает лак с ногтей и смотрит передачу, где чужим людям переделывают кухни.

- Мам?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Ты где?

- Дома.

- Дома где?

Я молчу секунду, и маме этой секунды хватает.

- Мне Люська сегодня в салоне показала, - говорит она. - Страницу вашего Гоши. Цех какой-то, ты в каске, рядом Мирон в каске. Подпись: «Елагины на объекте». И сердечко. Я весь вечер на это сердечко смотрела, Варвара.

Гоша снимал нас днём, когда мы приезжали с Дашей, и я сама сказала: выкладывай. Я забыла, что Люська подписана на всех, кому хоть раз подравнивала чёлку.

- Мам, это работа.

- Елагины, - повторяет мама. - Вы три года как развелись. Какие Елагины?

Мирон выходит из будки. Палыч что-то говорит ему вслед и машет фонарём в сторону реки. Мирон кивает, как кивают начальнику.

- Мы не разведены, - говорю я.

В трубке тихо. Слышно, как у мамы на кухне тикают часы с петухом.

- Решение не вступило в силу. Там что-то с судом. Я узнала первого июня. Я живу на Минина до конца августа, у нас договор, мне надо продать квартиру, а без его согласия...

- Стоп.

Я замолкаю. Мама говорит «стоп» клиенткам, когда те начинают объяснять, какую стрижку хотят.

- Месяц, - говорит она. - Ты месяц живёшь у мужа и не сказала матери.

- Мам.

Табуретка скребёт по полу: мама встаёт.

- Я еду. Завтра. Где ты живёшь, у него или у совести?

 

 

Глава 22. Шесть утра

 

Лифт с решётчатой дверью встаёт между четвёртым и пятым в девять сорок. Я узнаю это по голосу из шахты.

- Мирон! Ваша колымага опять!

Мирон уже в прихожей. Он спускается на пол-этажа, тянет решётку, и снизу показываются сначала два пакета, потом мама. Она перешагивает щель, будто так и задумано, и отдаёт ему пакеты, не глядя.

На кухне она снимает с крючка полотенце, вафельное, в петухах, и бьёт его по плечу. Потом по второму. Мирон стоит, опустив руки.

- За то, что не уберёг, - говорит мама. - Здоровый, как шкаф, а не уберёг.

Он не уклоняется. Она бьёт третий раз, слабее, бросает полотенце на стол и обнимает его. Голова ей приходится ему в грудь. Мама плачет молча, только плечи ходят, и Мирон кладёт ладонь ей на затылок, на свежую укладку, очень осторожно.

Я стою в дверях. Меня никто не бьёт и не обнимает.

- Мам.

- Тебя я потом, - говорит она ему в футболку. Отстраняется, вытирает глаза основанием ладони, чтобы не размазать. - Мирончик золото. А ты дура.

- Доброе утро.

- Доброе. Кастрюли где?

Через десять минут кухня принадлежит ей. Большая кастрюля переезжает с верхней полки вниз, сковородки ложатся по размеру, мою кружку с отбитой ручкой мама ставит в дальний угол, к средству для посуды.

- Кто так хранит, - говорит она. - Крышки отдельно, кастрюли отдельно, как в разводе.

Мирон кашляет. Я смотрю в окно.

Мама привезла фарш, капусту, сметану и пятилитровую банку огурцов, которую несла, видимо, на руках от самого Дзержинска. Она режет лук и не плачет. Лук её боится.

- Лось у вас всё висит, - говорит она, не оборачиваясь.

- Это мамин, - отвечает Мирон.

- Знаю, что мамин. Шесть лет висит, и шесть лет я на него смотрю. - Нож стучит ровно. - Рама хорошая. Раму оставь, лося сними.

- Он мне нравится.

- Тебе и она нравится. - Мама кивает в мою сторону ножом. - У тебя тоже вкуса никакого.

Штамп приходит на запах фарша. Обходит меня, обходит Мирона, садится перед мамой и смотрит снизу вверх. Мама опускается на табуретку, и он забирается к ней на колени, весь, как тесто в форму.

- Предатель, - говорю я.

- Он не предатель, он умный, - говорит мама и чешет ему под подбородком. - Знает, кто тут кормит.

Тарелок она ставит три. Не спрашивает, останется ли Мирон, не спрашивает, что мы тут вообще изображаем. Просто три тарелки, три вилки, хлебница посередине.

- Хлеба нет, - говорит она, заглянув в хлебницу. - Чёрного. Мирон, сходи.

- Я схожу, - говорю я.

- Сиди. Мирон сходит.

Он смотрит на меня. Я пожимаю плечами. Он берёт ключи и уходит, и дверь хлопает, и лифт снизу ругается железом.

Мама ждёт, пока лифт доедет. Потом снимает Штампа с колен и встаёт к плите спиной, лицом ко мне.

- Ты ему сказала?

- Мам, не надо.

- Три года не надо. - Голос у неё не громкий, салонный, каким она говорит клиенткам, что краска не возьмёт. - Ты живёшь у него месяц. Ты спишь у него. Не смотри так, я не слепая, у тебя на шее его щетина. Ты ему сказала?

- Нет.

- Почему?

- Потому что это моё.

- Это ваше, - говорит мама. - Было ваше.

Я беру со стола полотенце в петухах и складываю его вчетверо. Потом ещё раз. Ткань больше не складывается.

- Ты обещала.

- Я обещала в марте. Ты тогда лежала лицом к стене и просила. Я бы тебе тогда что угодно пообещала. - Она отворачивается к сковороде, выкладывает голубцы, ровно, рядами. - Не скажешь сама, скажу я.

- Мама.

- Я не нанималась три года молчать, Варвара. Я с этим тоже живу.

Масло шипит. Я не нахожу, что ответить, потому что она права. И потому что я впервые слышу, что ей тоже было тяжело, и не знаю, куда это положить.

Я помню её руки на руле, белые на костяшках. И дворники, которые ходили туда-сюда, хотя дождя не было. Мама так и не заметила, что включила их, а я не сказала.

Мирон приносит два чёрных и один батон, потому что батон был свежий. Мама говорит, что батон никто не просил, и съедает за обедом половину.

- Завод, значит, покупаешь, - говорит она, накладывая ему сметану. - Мне Люська рассказала. Люське рассказала свекровь, она в бухгалтерии там сидела при Брежневе.

- Пытаюсь.

- И жена тебе для этого понадобилась.

- Мам.

- Я не тебя спрашиваю. - Она смотрит на Мирона. - Когда вы мне собирались сказать?

- Я думал, Варя сказала.

- Я думала, не понадобится, - говорю я.

Мама откусывает батон и жуёт, глядя на меня. Так она смотрит на клиенток, которые сами себе стригли чёлку маникюрными ножницами.

Обед тихий. Мирон ест так, как ест у неё всегда: молча и много. Три года назад он приезжал к нам в Дзержинск каждое второе воскресенье и съедал по шесть голубцов. Мама считала. Сейчас он съедает пять, и она кладёт ему шестой без вопроса.

- Посуду помоешь, - говорит она мне. - Мирон, покажи мне балкон. Хочу на Волгу посмотреть.

- Мам, балкон ты видела.

- Шесть лет назад видела. Мойка там.

Они выходят. Балконная дверь из кухни, деревянная, крашеная сто раз, и она не закрывается до конца, если не прижать коленом. Никто не прижимает.

Я включаю воду тонкой струйкой. Потом выключаю совсем и мою тарелку губкой насухо.

Мама молчит долго. Внизу по Верхне-Волжской идёт трамвай, на реке гудит теплоход, кто-то во дворе выбивает ковёр.

- Ты зачем тогда в салон приезжал? - спрашивает она.

- Поговорить.

- Я тебя не пустила.

- Не пустили.

- Ты под окнами два часа стоял. Девочки мои бегали смотреть. Люська плакала, дура. - Пауза. - Я не плакала.

Мирон ничего не говорит. Я вижу через стекло его спину и мамин затылок, она ему по плечо.

- Я тебя три года вспоминаю, - говорит мама. - Не тогда, у салона. Раньше.

- Когда?

Она поворачивается к нему.

- Ты звонил мне в шесть утра.

Тарелка в моих руках мокрая и тяжёлая. Я ставлю её в сушилку, медленно, чтобы не стукнула.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Вы сказали, что она у подруги, - говорит Мирон.

- Я соврала.

Он не двигается. Я знаю эту спину: так он стоит, когда кран несёт над людьми груз.

- Почему?

Мама поворачивает голову и смотрит на меня через стекло.

 

 

Глава 23. Одиннадцать недель

 

Эдуард Красильников пригибается в дверях, хотя дверь ему по росту. Так входят в полуподвал люди, которые обычно не ходят в полуподвалы. Он читает табличку «Не открывать, идёт проявка», улыбается ей и открывает.

- Варвара Сергеевна. - Голос мягкий, без нажима, таким говорят с больными и с детьми. - Можно просто Варя? Глеб Валерьевич говорит «Варенька», но я не смею.

- Варвара Сергеевна, - говорю я.

- Как скажете, солнышко.

Он садится на диван для клиентов, между Галей в фате и коробкой с гирляндами. Галя смотрит на него сверху пустым лицом. Тома за стеной с образцами тканей перестаёт шуршать бумагой.

На мой стол ложится визитка. Плотная, кремовая, с тиснением: буквы выпуклые, их можно читать пальцами. Я не беру её в руки.

- Я по делу семейному, - говорит Красильников. - По вашему. Вы знаете, что «Ладья» основана в браке?

- Знаю, когда она основана.

- Тогда вы знаете, что половина доли Мирона Андреевича ваша. По закону. Не по совести, по совести пусть люди сами, а по закону. - Он раскрывает тонкую папку. - Иск о разделе уже составлен. Вам остаётся подпись.

- Мы разводились три года назад. Все сроки прошли.

- Не прошли, солнышко. Срок давности по разделу не течёт, пока брак не расторгнут. А он не расторгнут. - Красильников смотрит на меня с сочувствием, как терапевт на плохой анализ. - Брак-то крепкий. Три года суд не мог развести.

Он говорит это легко, между делом, и смотрит, как я это проглотила.

Три года суд не мог развести. Я узнала первого июня, что решение не вступило в силу, и всё это время думала: ошибка, канцелярия, потерянная бумага. А если не ошибка? Если кто-то три года держал нас в браке, потому что однажды ему это пригодится? Сазонов знал, что мы женаты, раньше меня. Я помню, как он сказал «не отпускал», на «ты».

И ещё я помню четвёртый участок. На канатке я спросила Мирона, откуда он знает номер, а он ответил, что я сама говорила. Я не говорила. Я тогда решила отложить, до после свадеб, до после всего. Сейчас нахожу ответ сама, и он удобный: повестка лежала у Лопатиной на столе, Мирон сидел напротив и читает вверх ногами лучше, чем я сверху вниз. Или Лев сказал. Лев всё знает и всем говорит, это у него вместо сноски. Я кладу участок обратно туда, где он лежал. Мне сейчас хватает одного мужчины, который знал раньше меня.

У меня холодеет спина, хотя в подвале душно.

- Что вы предлагаете? - спрашивает Тома.

Она стоит у стены с тканями, жуёт гвоздику и держит в руках образец бархата, будто пришла показать его клиенту.

- Глеб Валерьевич закрывает долг перед Зарубиными, - говорит Красильников. - Сегодня. Миллион шестьсот, без расписок, как подарок старым знакомым. Я веду ваш иск бесплатно. А потом... - Он разводит руками, ладони у него розовые и чистые. - Потом триста миллионов, солнышко. Это оценка половины доли.

Тома перестаёт жевать.

- Варь, - говорит она. - На минуту.

Мы уходим в подсобку, где стоят коробки с подсвечниками и чайник без крышки. Тома закрывает дверь и прислоняется к ней спиной.

- Мне нравится, - говорит она. - Солнце, я не буду делать вид. Мне нравится.

- Это Сазонов.

- Я знаю, кто это. У меня Даня и Федя. У меня ипотека до сорок первого года и бывший, который платит алименты с зарплаты в девятнадцать тысяч. - Голос у неё хриплый, ровный. - Миллион шестьсот, и мы живые. Без продажи твоей квартиры, без Зарубиной в сторис. Я не говорю «да». Я говорю, что мне нравится. Это разные вещи.

- Он хочет, чтобы я подала на Мирона.

- Он хочет, чтобы ты подала на бывшего мужа, который тебе изменил. - Тома смотрит мне в лицо. - Или уже не бывшего?

Я не отвечаю. Тома выплёвывает гвоздику в ладонь.

- Ладно, - говорит она. - Решай ты. Я просто хотела, чтобы ты знала, что я об этом думаю. Не хочу думать об этом за твоей спиной.

Я обнимаю её. Она пахнет гвоздикой и клеем для флористики и стоит, как столб, а потом тоже обнимает.

Красильников ждёт на диване. Галя по-прежнему смотрит на него.

- Нет, - говорю я.

- Вы даже не дочитали.

- Мне хватило первой страницы. Уходите, пожалуйста.

Он встаёт, неторопливо, застёгивает пиджак на одну пуговицу. Папку забирает. Визитку оставляет на столе.

- Пусть полежит, - говорит он. - Она не кусается. Глеб Валерьевич просил передать, что он не торопит.

Дверь за ним закрывается. Я беру визитку двумя пальцами, подношу к мусорной корзине и держу над ней. Потом кладу в ящик стола, под распечатки таймингов.

Тома видит. Ничего не говорит.

Вечером я иду на Нижне-Волжскую пешком, через Почаинский овраг, и сажусь на ступеньки у самой воды. Тут ещё жарко от бетона. Волга тёмная, по ней идёт пустой «Метеор» с выключенными огнями.

Я никому этого не рассказывала. Маме не надо было рассказывать, она была там. Это было три года назад, в марте.

Четырнадцатого марта у него был день рождения. Я купила тест за неделю до этого и неделю носила его в косметичке, завёрнутым в чек. Две полоски. Я хотела положить его в коробку из-под часов и отдать вечером, за тортом.

Он пришёл в три ночи. Он поругался с Сазоновым, и от него пахло ангаром и холодом. Он сказал, что всё потом, и уснул в одежде на диване. Я убрала коробку обратно в косметичку и решила, что скажу в выходные.

Семнадцатого марта была пятница. В половине одиннадцатого вечера мне стало плохо. Я была дома одна. Я поняла, что что-то не так, сразу, не головой.

В двадцать два сорок я позвонила Мирону. Телефон был выключен.

Я звонила ещё. Потом позвонила маме, и она приехала из Дзержинска за двадцать шесть минут, хотя ехать там час. Я звонила Мирону из её машины. Мама вела и молчала, руки у неё были белые на руле.

Всего было девять звонков. Последний в без десяти два.

В два сорок мне пришло сообщение с незнакомого номера. Фотографии. Мирон у гостиницы, ночью, обнимает за плечи женщину в шарфе. На снимках стояло время: два часа четырнадцать минут. Значит, пока я звонила, он был там.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

В четыре десять всё кончилось. Врач сказал это словами, которых я не запомнила. Запомнила только срок, который он назвал. Одиннадцать недель.

В шесть утра Мирон позвонил маме. Я попросила её сказать, что меня у неё нет. Что я у подруги. Она сказала.

Через неделю я написала ему: «Не объясняй. Я видела. Не приходи». Он не пришёл. Вернее, приходил, но мама не пустила.

Я ни разу с тех пор не была в больнице. Ни к кому. Зуб я лечу в частной клинике на Белинке, у которой отдельный вход с улицы и нет коридора с запахом. Когда на канатке внизу проплывала больница, я отвернулась, и Мирон решил, что я боюсь высоты.

Игорю за меня ответил Мирон, а я промолчала и была ему за это благодарна. В «дураке на правду» я сказала Клавдии, что ушла, потому что он храпел. Все смеялись. Я тоже.

«Метеор» уходит за мост. Становится совсем темно, и на том берегу загораются окна.

Я достаю телефон. Заметка «Развод. План» открывается на счёте: «3:0 в пользу брака». Я пролистываю вниз, ставлю курсор на пустую строку и пишу:

«Сказать ему».

Строчкой ниже пишу срок. Клавдия зовёт нас на ужин в субботу, восемнадцатого. Я знаю, какое это число. Шесть лет назад в этот день мы расписались и забрали с улицы серого котёнка.

«После ужина у Окуневых, 18 июля»

Курсор мигает в конце строки. Точку я не ставлю.

 

 

Глава 24. Мирон. Чего я не понимаю

 

«Гагара» стоит у понтона на Оке, под Молитовским мостом, и с берега похожа на два белых карандаша, на которые положили крышу. Двенадцать метров. Три года вечеров и выходных в углу ангара, под голубями.

Я никому её не показывал. Лев видел, но Лев не считается, он чихнул на неё и спросил, где мотор.

Варя стоит на понтоне в белых кедах и смотрит на «Гагару» долго, сложив руки на груди. Я жду. Я знаю этот взгляд: так она смотрит на площадку, которую ей хвалил менеджер.

- Это ты сам? - спрашивает она.

- Корпуса заказывал. Остальное сам.

- Остальное это что?

- Палуба. Рубка. Проводка. Батареи. Винты. - Я замолкаю, потому что перечислять можно до вечера. - Остальное.

Она поднимается на борт без руки, хотя я её протянул. Проходит по палубе, трогает поручень, заглядывает в рубку. Я считаю, на что она смотрит: на штурвал, на лавку, которую я делал из лиственницы, на чайник, прикрученный к полке струбциной. На чайник смотрит дольше всего.

- Чайник зачем?

- Чай.

- На двенадцати метрах ты поставил один чайник и прикрутил его струбциной.

- Чтобы не упал.

- Мирон, тут нет волн.

- На Волге бывают.

- Ну, - говорит она. - Поехали.

Я отдаю швартовы и встаю к штурвалу. Поворачиваю ключ.

Ничего не происходит. Так и задумано. Под ногами чуть дрожит палуба, и понтон начинает отходить назад, медленно, будто это он уплывает, а мы стоим.

Варя оборачивается.

- А мотор?

- Работает.

- Его не слышно.

- Его и не должно быть слышно.

Она смотрит на воду за кормой, на два ровных следа, потом на меня. И начинает смеяться. Громко, на всю Оку, держась за поручень. Рыбак в лодке у опоры моста поднимает голову: он нас не слышал, пока мы не подошли на двадцать метров, и теперь слышит только её.

- Мирон, это же… Мы же идём. И тихо.

- Тихо, - говорю я.

Внутри у меня всё звенит, как ферма, по которой ударили молотком. Я смотрю вперёд, на буй, и держу лицо. Сорок два буя до стрелки. Я их считал.

Мы выходим из-под моста. Солнце над Канавином, вода тёмная и гладкая, на Волге дальше идёт баржа с песком.

- Дай мне, - говорит Варя.

- Что?

- Порулить.

Я отхожу. Она встаёт к штурвалу, берёт его двумя руками, слишком крепко, как руль чужой машины. Я стою сзади. Руки держу в десяти сантиметрах от её рук, над спицами, и не касаюсь. Если что, успею.

- Ты дышишь мне в ухо, - говорит она.

- Я дышу.

- Отойди на шаг.

Я отхожу на шаг. Руки оставляю, где были.

Она ведёт «Гагару» вдоль берега, сначала рывками, потом ровнее. Перекладывает штурвал, слушает, как отзывается корпус. На третьем буе перестаёт сжимать спицы.

- Хорошая, - говорит она. - Слушается.

- По допускам собрана.

- Как ты её назвал? Почему «Гагара»?

- Гагара ныряет и выныривает далеко от того места, где нырнула. Её не найдёшь.

- Это ты про лодку или про себя?

Я не отвечаю. Она не настаивает. Ведёт дальше, и у неё на лице то выражение, которого я не видел три года: она ничего не планирует.

- Когда ты начал? - спрашивает она у Гребного канала, когда я уже снова у штурвала.

- В марте. Три года назад.

Она замолкает. Не обрывает фразу, просто дальше ничего не говорит и смотрит на воду с другого борта. Я жду шутку про кризис среднего возраста. Шутки нет.

Март. Я записываю это себе, как отметку на чертеже, которую потом надо проверить.

Неделю назад Нина Петровна сказала мне на балконе «я соврала». И посмотрела на Варю. Больше ничего не сказала, ушла мыть руки, потом уехала в свой Дзержинск с пустой банкой из-под огурцов. Я неделю ношу это и не спрашиваю. Если я спрошу, Варя может сказать «не лезь». Или хуже: соберёт вещи. До тридцать первого августа восемь недель, и я считаю каждую.

Домой мы возвращаемся в восемь. Лифт доходит до пятого с первого раза, и Варя хлопает по решётке ладонью, как хлопают лошадь по шее.

На кухне она ставит чайник. Я стою в дверях и смотрю, как она достаёт две кружки, свою с отбитой ручкой и мою.

Она не наливает. Ставит кружки, поворачивается и подходит ко мне. Берёт за ворот рубашки. Долго смотрит, и я не двигаюсь, потому что не понимаю, чего она хочет, а гадать боюсь.

Она целует меня первой.

Медленно. Совсем не так, как в цехе и как у Окуневых, где мы оба торопились и оба знали, что это немного назло. Сейчас назло нет. Она расстёгивает мне пуговицы по одной, и пальцы у неё холодные от поручня, хотя прошло два часа.

В спальне свет ещё дневной, жёлтый, из окна видно Волгу. Я делаю всё так, как она хочет, и смотрю, чего она хочет. Она дышит ровно, потом неровно. Касается моего лица, бровей, носа, как будто проверяет, всё ли на месте. Мне хочется сказать что-нибудь, и я не говорю: любое слово сейчас будет громче, чем надо.

Она прижимается лбом к моему плечу и не отпускает.

- Подожди, - говорит она.

Я останавливаюсь. Сразу. Отодвигаюсь, сажусь на край кровати, руки кладу себе на колени, чтобы их было видно. Не спрашиваю. Не трогаю. Жду.

Она лежит на спине и смотрит в потолок. Я слышу, как она дышит. Внизу на Верхне-Волжской сигналит машина, потом перестаёт.

Не знаю, сколько проходит. Минута. Больше.

Она находит мою руку на колене и тянет к себе. Ничего не говорит. Тянет, пока я не ложусь обратно.

Дальше всё совсем тихо. Она держит меня крепко, хотя я никуда не собираюсь. Я двигаюсь, когда двигается она, и останавливаюсь, когда она замирает. Я смотрю ей в лицо и вижу, что она здесь. Со мной. Это я понимаю точно, это единственное, что я сегодня понимаю точно.

Потом она отворачивается к окну.

Я сначала думаю, что она просто устала. Потом вижу, что у неё вздрагивает плечо. Без звука. Ни одного всхлипа, только плечо и мокрая наволочка под щекой, которую она не вытирает.

Я лежу и не двигаюсь.

Список. Я веду его, как веду все списки, по пунктам.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Первое: я сделал больно. Нет. Я смотрел, я бы увидел.

Второе: «подожди». Я остановился. Быстро? Недостаточно быстро? Я остановился в ту же секунду, я помню.

Третье: окно открыто, ей холодно. Я встаю, закрываю окно. Она не оборачивается.

Четвёртое: что-то на лодке. Март.

Пятое: шесть утра. Нина Петровна. «Я соврала».

Я не знаю, что связывает четвёртое и пятое. Я знаю, что она видела в ту ночь, она сама мне написала: «Я видела». Я три года думал, что это всё. Что она видела, поверила и ушла, и что это я виноват, потому что дал ей это увидеть.

Я больше так не думаю. В той ночи есть что-то ещё, и я про это ничего не знаю.

Можно спросить. Одно слово: «Что?» Я открываю рот и закрываю. Если она скажет «ничего», мне придётся сделать вид, что я поверил. Если она скажет «не твоё дело», я не знаю, что мне тогда делать. Мне тридцать шесть лет, и просить я так и не научился.

Я ложусь обратно. Не обнимаю, ложусь рядом, чтобы она чувствовала, что я тут.

Штамп приходит из коридора, обнюхивает её пятку и запрыгивает в кресло у окна.

Варя затихает. Плечо больше не вздрагивает. Она переворачивается, не открывая глаз, находит мою левую руку и берёт её за предплечье. Пальцы ложатся на шрам. Ровно на запятую.

Так она и засыпает.

 

 

Глава 25. Лилии

 

На этой неделе у нас три свадьбы. В четверг Ковалёвы в загородном клубе, в субботу две сразу: днём Шишкины в Кремле, вечером татарская свадьба на сто двадцать человек в ресторане на Казанском шоссе. Тома называет такие недели «ноль сна, сто процентов предоплаты».

В понедельник в одиннадцать я сижу над таймингом Шишкиных и вычёркиваю голубей. Голуби в Кремле запрещены, но мама невесты узнаёт об этом каждый раз заново.

- Варь, - говорит Тома от двери. - Тебе.

Курьер в жёлтой куртке держит перед собой букет, и букета больше, чем курьера. Белые лилии, штук тридцать, на длинных стеблях, в крафте и атласной ленте. Запах заходит в подвал раньше него.

- Лаврова? - спрашивает курьер.

- Елагина, - говорю я по привычке паспорта, и Тома поднимает бровь.

- Тут Лаврова написано. Распишитесь.

Я расписываюсь. Курьер ставит букет на мой стол прямо на тайминг и уходит. Галя в фате смотрит на лилии с дивана.

- Ковалёвы, - говорит Тома. - Они на прошлой неделе спрашивали про белое.

- Ковалёвы не шлют цветы организатору. Ковалёвы торгуются за каждый стул.

- Тогда кто?

Я ищу карточку. Она засунута между стеблями, маленькая, плотная, кремовая. Я её узнаю на ощупь раньше, чем вижу: та же бумага, что у визитки Красильникова, только без тиснения.

На карточке одна строка, от руки, синими чернилами, ровным почерком человека, который никуда не торопится.

«Он так и не рассказал, где был 17 марта?»

Подписи нет. Подпись тут и не нужна.

Я сажусь. Сзади меня оказывается коробка с гирляндами, и я сажусь на неё, и что-то внутри хрустит, лампочка или две. Мне всё равно.

- Солнце? - Тома подходит. - Что там?

Я переворачиваю карточку лицом вниз и кладу себе на колено.

Семнадцатое марта. Не «три года назад», не «та весна». Число.

Я никому не называла это число. Ни Томе, ни подругам, которых после развода стало меньше. В «дураке на правду» я сказала про храп. Игорю за меня ответил Мирон. Число знала мама. Мама сидела со мной в машине и потом в коридоре, она знает каждую минуту той ночи.

Мама не знает Сазонова. Мама даже не знает про фотографии, я ей не показывала. Значит, не от мамы.

Лилии пахнут так, что болит голова. В агентстве всегда пахнет лилиями, Тома говорит, это запах денег. Сейчас это запах больничного коридора, хотя там пахло совсем другим.

- Варя. - Тома садится передо мной на корточки, и колени у неё щёлкают. - Ты белая. Ты белее Гали.

- Нормально.

- Это от него? От Глеба?

Я молчу. Тома смотрит на перевёрнутую карточку у меня на колене, потом на моё лицо. Протягивает руку, и я накрываю карточку ладонью.

- Ладно, - говорит она. - Ладно, солнце.

Она встаёт. Уходит за стену с тканями. Я слышу, как она тыкает в телефон, а потом говорит низко, почти шёпотом, своим хриплым голосом, но в подвале всё слышно.

- Это Тамара. Приезжай. Нет, не случилось. Не знаю. Приезжай.

Я не останавливаю её. Не хватает сил встать с коробки.

Мирон приезжает через двадцать шесть минут. Я знаю, потому что смотрю на часы, на смарт-часы с таймингом, и считаю, потому что считать проще, чем думать. От Сормова тут сорок минут по пробкам. Значит, он ехал через Канавинский мост, как ездят, когда очень надо.

Он пригибается в дверях. Ему действительно надо, у него рост. Видит лилии на столе. Видит меня на коробке. Видит Тому, которая стоит у стены и делает вид, что разбирает образцы. Карточка у меня под ладонью.

Мирон смотрит на лилии долго. Я вижу, как у него на скулах ходят желваки, раз, другой. Он знает, от кого они, ему не надо читать карточку. Он знает эти лилии, может быть, знает этот почерк.

Раньше он бы сказал: «Поехали». Взял бы букет и вынес на улицу. Позвонил бы кому-нибудь из своих, Лёве или ребятам из ангара, и через час я бы узнала, что вопрос решён, и не узнала бы как. Я ждала этого. Я сижу и жду, когда он начнёт решать за меня, чтобы можно было на него разозлиться.

Он стоит в дверях и не проходит.

- Помочь, - говорит он, - или не лезть?

Тома роняет образец.

Я смотрю на него. За семь лет, что я его знаю, он ни разу этого не спрашивал. Он не умеет так спрашивать. Он и сейчас спрашивает так, будто поднимает что-то тяжёлое и боится уронить.

- Не лезть, - говорю я.

Он кивает. Челюсть сжата так, что я слышу, как он выдыхает носом. Рука на дверном косяке, пальцы белые. Я вижу, чего ему стоит не пройти три шага до стола.

- Хорошо, - говорит он.

И уходит. Дверь закрывается мягко, он её придержал.

Тома поднимает образец с пола. Отряхивает.

- Солнце, - говорит она, не глядя на меня. - Прости. Я позвонила.

- Я знаю.

- Я не знала, кому ещё. Ты сидела, как будто тебя выключили.

- Я знаю, Том.

Она кладёт образец на стопку и садится за свой стол. Тишина. Над нами по Рождественской проезжает трамвай, и в подвале дрожат подсвечники в коробке.

- Он спросил, - говорит Тома.

- Спросил.

- Мой бывший за восемь лет ни разу не спросил, хочу ли я на дачу к его маме.

Я не смеюсь. Тома не обижается.

У Томы на столе вздрагивает телефон. Я вижу экран вверх ногами: одна буква и точка, «Г.». Тома смотрит на него секунду, сбрасывает и кладёт экраном вниз. Потом встаёт, говорит «подышу» и поднимается по ступенькам на Рождественскую. Возвращается через десять минут и кладёт в рот гвоздику, хотя предыдущую ещё не дожевала. Я не спрашиваю. У меня на столе ведро лилий, мне не до чужих букв.

До вечера я работаю. Звоню флористу Ковалёвых. Перекраиваю голубей Шишкиных в мыльные пузыри. Звоню в ресторан на Казанском шоссе.

- Халяль весь стол, - говорю я. - Не «по возможности». Весь.

- Девушка, у нас повар Саша, он говорит...

- Пусть Саша мне позвонит. Я ему сама всё скажу.

Саша не звонит. Я записываю это в тайминг красным. Лилии стоят на столе в ведре, и я на них не смотрю. Карточка лежит в сумке, во внутреннем кармане, лицом вниз.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

В восемь Тома уходит забирать Федю с футбола. Я выключаю свет, беру ведро и выхожу.

От Рождественской до Нижне-Волжской два квартала вниз. Я несу ведро обеими руками, и вода плещет мне на кеды. На набережной гуляют, катаются на самокатах, кто-то фотографирует закат над Канавином. Девушка с собакой смотрит на мои лилии.

- Красивые, - говорит она. - Вам подарили?

- Подарили.

Она улыбается и идёт дальше, собака оглядывается на ведро.

Я подхожу к парапету. Внизу тёмная вода, тихая, почти без волн.

Вынимаю лилии из ведра, все сразу, охапкой. Они мокрые и тяжёлые, пыльца остаётся у меня на руках рыжими пятнами. Я перегибаюсь через парапет и разжимаю руки.

Они падают не сразу все, а по одной, по две, раскрываясь в воздухе. Ложатся на воду белым.

Течение берёт их медленно. Сначала они стоят на месте, потом сдвигаются, одна за другой, и уходят вдоль берега, мимо понтонов, мимо прогулочного теплохода с выключенной музыкой.

Я стою и смотрю, пока последняя не становится точкой, а потом не становится ничем.

Пыльцу с рук я не вытираю.

 

 

Глава 26. Как пёс у переезда

 

В воскресенье Гоша приезжает к Окуневым в десять, с дроном в рюкзаке и штативом под мышкой, и первым делом идёт не к нам, а к парковке у калитки. Стоит там минуту. Потом подходит ко мне, пока я раскладываю на крыльце распечатки рассадки.

- Варвара Сергеевна, - говорит он тихо, хотя обычно кричит через весь двор. - У Игоря новая машина.

Я смотрю за калитку. Рядом с машиной Мирона и старой Саввиной стоит серый «Лексус», большой и чистый, с транзитными номерами под стеклом.

- И что?

- При долгах в восемь миллионов. - Гоша поправляет рюкзак. - Мне Костя рассказывал, ему Даша. Игорю звонят ночью, Даша слышала через стенку. А тут машина. Я её крупняком снял. На всякий.

- Гош, ты всё снимаешь на всякий.

- И ничего не стираю, - говорит он с достоинством и уходит запускать дрон над крыжовником.

Я смотрю на «Лексус» ещё секунду. Потом возвращаюсь к рассадке, потому что через полчаса репетиция и у меня Костя.

Даша хочет, чтобы гости входили в цех №1 по сценарию, а не толпой. Сто гостей, два прохода между столами, и молодые идут последними, от ворот к реке. Цех ещё склад, поэтому репетируем во дворе: калитка это ворота, мостки это река, а Мирон с Саввой держат две грабли крест-накрест вместо арки.

- Невеста справа, - говорю я. - Костя, ты слева. Даша справа от тебя.

- Понял, - говорит Костя.

Он большой, спокойный, в чистой рубашке, которую Даша заставила его надеть «для привычки». Он встаёт справа.

- Костя.

- А, - говорит Костя и переходит налево.

Они идут от калитки. На третьем шаге Костя уходит вправо, потому что справа тропинка шире.

- Стоп, - говорит Даша.

Она в рабочем комбинезоне, волосы под косынкой. Говорит так, будто перед ней не жених, а металлоконструкция, которую собрали с перекосом.

- Позиция ноль. Костя, ты где стоишь?

- Тут.

- Тут это где относительно меня?

- Рядом.

- Слева. Повтори.

- Слева, - говорит Костя. - Даш, мне нравится, когда ты так говоришь.

- Не сбивай. С калитки. Пошли.

Они идут снова. Савва держит грабли и медленно говорит Мирону, не поворачивая головы:

- Ровней держи, Мирошка. Арка-то у тебя поплыла. Повыше, повыше. Вот так.

- Так ровно, Савва Ильич?

- Ровно. Только не шатай, народ-то пойдёт.

Костя доходит до мостков слева. Даша оглядывается на меня, и у неё на лице первая за утро улыбка, короткая, как сварочная вспышка.

- Годится, - говорит она. - Ещё два раза, и закрепим.

Клавдия сидит на лавке под окном, хлопает Косте после каждого прохода, два раза, сухо, и шикает на кур. Папироса у неё не зажжена, в пальцах.

После второго прохода ко мне подходит Игорь.

Он в светлом поло, с бутылкой безалкогольного пива, загорелый и гладкий. Встаёт ближе, чем нужно, и кладёт руку мне на плечо, по-братски.

- Варвара, ты волшебница, - говорит он. - Костю научить, где лево, это надо уметь. Я его два года учу, где гаечный ключ.

- Он знает, где гаечный ключ, Игорь Саввич.

- Ну это я так, образно. - Рука остаётся на плече. - Слушай, ты если устанешь от этих граблей, я тебя на новой машине до города подкину. Кондиционер, кожа. А то Мирон тебя всё на рабочей возит, как картошку.

Мирон стоит у мостков с граблями. Он не двигается. Я вижу его затылок и то, как он перестал разговаривать с Саввой.

Пусть стоит. Это я могу сама.

Я снимаю руку Игоря со своего плеча двумя пальцами, как снимают с платья невесты чужой волос.

- Спасибо, Игорь Саввич. У меня муж ревнивый, а у вас машина новая. Жалко машину.

Игорь смеётся, громко, и отходит. Пиво у него в руке качается.

С лавки раздаётся звук, похожий на кашель. Это Клавдия. Она смеётся в кулак, и папироса прыгает у неё в пальцах.

- Вот так, деточка, - говорит она. - Вот так их и надо. Кобеля палкой, а не уговорами.

Мирон поворачивается. Смотрит на меня через весь двор и ничего не говорит. Потом снова поднимает грабли.

Про лилии он с понедельника не спросил ни разу.

Вечером Гоша уезжает с полной флешкой, Даша увозит Костю учить лево и право дальше, Игорь садится в «Лексус» и уезжает первым, не попрощавшись с отцом. Савва уходит в мастерскую. Мирон моет посуду, Клавдия его не останавливает, только говорит, что тарелки кладут ребром.

Я выхожу на крыльцо. Тут пахнет крыжовником, рекой и дымом из бани. Клавдия уже сидит на ступеньке в старой кофте, поверх ночной рубашки, и курит. Огонёк папиросы то разгорается, то гаснет.

- Садись, деточка. Комаров на двоих меньше.

Я сажусь ступенькой ниже. Внизу, за кустами, темнеет вода. Мостки видны только по белым доскам.

Мы молчим долго. Клавдия курит и не торопится.

- Ты не думай, я не сводня, - говорит она наконец. - Я бухгалтер. Сорок лет на заводе. У меня если дебет с кредитом не сходится, я спать не могу, хоть ты меня озолоти. А у вас не сходится.

- Что не сходится?

Она не отвечает. Затягивается, выпускает дым в сторону реки.

- Я с ним больше полувека, - говорит она. - С Саввой. Знаю, когда мужик ждёт, а когда так, сидит.

- Вы про что?

- Про твоего. - Она стряхивает пепел в банку из-под шпрот. - Он к нам три года ездил. Каждое воскресенье почти. Савве по станку помочь, крышу перекрыть, дров наколоть, а дров у нас на две зимы. Сядет вот тут, где ты сидишь, и смотрит на воду. Я его спрошу: Мирон, ты чего? А он: ничего, Клавдия Петровна. Ничего.

Огонёк гаснет. Она чиркает спичкой, прикуривает заново.

- Был у нас на переезде пёс, деточка. Поезд прошёл, шлагбаум поднялся, все поехали. А пёс сидит. Ждёт, что вернётся.

Я смотрю на мостки. Где-то в камышах начинает лягушка, потом вторая.

Три года. Я в это время убрала свадебное платье в коробку и написала на ней «Не открывать», купила однушку на Ильинской, научилась спать на одной половине кровати и ни разу не плакать при Томе. А он сидел вот на этой ступеньке.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Это не сходится. Это не сходится ни с чем, что я знаю.

- Он не позвонил ни разу, - говорю я.

Клавдия поворачивает ко мне голову. Огонёк папиросы освещает её лицо снизу, морщины у рта, светлые глаза.

- А ты бы взяла, деточка?

 

 

Глава 27. Мирон. Племянник

 

Письмо из банка по «Стрежню» приходит в девять двенадцать, когда я стою в ангаре под кран-балкой и смотрю, как ребята заводят пролёт павильона на кантователь. Я читаю его с телефона, потом ещё раз, потом отхожу к стене, где мелом нарисована ферма, и читаю третий.

«В связи с поступившей информацией о возможных претензиях супруги на долю в уставном капитале ООО «Ладья» просим в срок до 24 июля предоставить: копию свидетельства о браке, брачный договор (при наличии), нотариальное согласие супруги на сделку»

Список на полстраницы. Подпись: кредитный менеджер, Ирина Олеговна, с уважением.

Возможные претензии супруги. Супруга в субботу ночью, после двух свадеб, сидела у меня на кухне и ела жареную картошку прямо со сковородки. Претензии у неё были к соли.

Кто-то шепнул в банк. Я знаю, кто шепчет. У него ровный загар и голос, которым говорят «солнышко».

- Мирон Андреич! - кричит Серёга от кантователя. - Ставим?

- Ставь. По рискам, не на глаз.

Я еду к Лёве.

Контора у Льва на Большой Покровской, на втором этаже старого дома, где на лестнице пахнет кошками, и Лев каждый раз поднимается по ней, задержав дыхание. В приёмной никого: секретарь в отпуске. Лев сидит за столом в очках на шнурке и что-то пишет перьевой ручкой. Перо скрипит.

Я кладу перед ним телефон с письмом.

Лев читает. Снимает очки. Протирает их галстуком, хотя очки чистые.

- Это, если позволишь, не претензии, - говорит он. - Это пункт девятый того, что я тебе излагал в июне, с приложениями, сносками и, если помнишь, с рисунком на салфетке. Доля «Ладьи» нажита в браке. Пока брак не расторгнут, срок давности по разделу не течёт, статья тридцать восьмая Семейного кодекса в толковании Верховного суда, которое я тебе тоже приводил. Банк это знает. Банку это кто-то напомнил. Брачного договора у нас нет, потому что ты в своё время сказал, цитирую, «бумажки для тех, кто не доверяет».

- Я помню, что я сказал.

- Я тоже помню. Я вообще много чего помню. - Он надевает очки обратно. - Например, позавчера мне позвонила Варвара Сергеевна.

У меня внутри что-то перестаёт двигаться.

- По смете Окуневых, - продолжает Лев. - Пункт о предоплате, ничего особенного. А в конце, между делом, тем тоном, которым, я подозреваю, она спрашивает невест, не беременны ли они до примерки платья, она спросила: «Лев Борисович, а ваш племянник в какой секции играет? Футбол или хоккей?»

Я молчу.

- Племянник, Мирон. - Лев кладёт ручку. Ручка катится к краю стола, он ловит её, не глядя. - У меня нет племянников!

Он встаёт. Лев никогда не встаёт, когда говорит. Он объясняет сидя, откинувшись, с паузами для сносок.

- У меня нет ни брата, ни сестры, ни, прости господи, двоюродных в пределах досягаемости! Я единственный ребёнок у мамы, которая звонит мне по воскресеньям и спрашивает, почему у неё нет внуков! Ты меня втянул в враньё жене! Твоей жене! Которая организует свадьбы и помнит, кто из гостей на какой диете!

- Что ты ответил?

- Я сказал «футбол»! - Лев разводит руками. - Я сказал «футбол», потому что журнал у тебя на заднем сиденье был футбольный, я его видел. Я соврал, Мирон. Я, юрист с пятнадцатилетним стажем, соврал женщине, которая мне нравится, про ребёнка, которого не существует!

И тут я смеюсь.

Не знаю почему. Наверное, из-за «прости господи». Или из-за того, что Лев стоит посреди конторы с поднятыми руками, как дирижёр, у которого ушёл оркестр. Смех выходит сам, короткий, и я слышу его со стороны: впервые с той субботы, с «Гагары», когда она потом плакала в подушку и не сказала почему.

Я перестаю. Сразу, как будто выключили.

Лев садится обратно. Смотрит на меня долго, снимает очки и держит их в руке.

- Скажи ей хотя бы про суд, - говорит он тихо. - Хотя бы про суд, Мирон. Остальное не твоё, я понимаю. Но суд твой.

Я тру шрам на предплечье. Лев смотрит на мою руку.

- Вот, - говорит он. - Вот опять.

- В понедельник. Двадцатого.

- В июне ты говорил «после нотариуса». Потом «после первого ужина у Окуневых». Потом «после грозы». У тебя, Мирон, вся жизнь расписана на «после», как график платежей.

- Не «после». Двадцатое, понедельник, вечер. Папку из сейфа на стол, и пусть читает. До банка двадцать четвёртого успеет и прочитать, и выгнать меня.

Лев смотрит на меня поверх очков и записывает дату у себя в ежедневнике. Перьевой ручкой, с нажимом.

- Ладно, - говорит он. - Моё дело банк. Я подготовлю ответ. Свидетельство ты мне привезёшь, согласие у нотариуса есть. Про претензии напишу, что их нет, и это даже правда. Пока.

Я киваю. Встаю. У двери Лев говорит:

- Мирон.

- Что?

Он смотрит в стол. Двигает ручку на сантиметр влево, потом обратно.

- Тамара, - говорит он. - Партнёр твоей жены. Как ты думаешь, если человек моего склада, то есть с аллергией, с разводом за плечами и с привычкой цитировать кодекс на втором свидании, что, как мне неоднократно указывали, снижает шансы на третье...

- Позови её, - говорю я.

- Я не закончил.

- Позови её. Прямо. Сегодня. Не через смету.

Лев поднимает голову. Смотрит на меня поверх очков.

- Ты сейчас дал мне совет, - говорит он медленно, - которому сам не следуешь ни в одной из известных мне областей жизни.

- Поэтому и знаю, что он правильный.

Он молчит. Потом берёт телефон.

Я выхожу на лестницу. Сверху слышно, как Лев говорит: «Тамара, добрый день, это Чернов, я по вопросу, не связанному со сметой...» Дальше дверь закрывается.

В ангаре пролёт уже стоит на кантователе ровно, по рискам. Я проверяю, хотя Серёга не ошибается. Потом сажусь в каморке у кофемашины, которую никто не умеет чистить, и звонит Стас.

- Здорово, - говорит он. В трубке ветер и чайки, он на причале. - Слушай, коротко. Тёмка спрашивает, приедешь ли девятого.

- Девятого августа.

- Ну. Ему двенадцать. Говорит, серьёзная цифра. Сказал, чтобы я тебе передал слово в слово: «Пусть приедет, если может, а если не может, пусть так и скажет». Это он так решил, сам. Я не подсказывал.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я смотрю на стену. Там мелом нарисована ферма, которую никто не стирает. Раскосы, пояса, узлы.

- Я приеду.

- Точно? Мне ему что сказать?

- Скажи, приеду.

- Понял. - Стас молчит секунду. - А твоя как?

- Нормально.

- Ты «нормально» говоришь, как будто дверь закрываешь, - говорит Стас. - Ладно. Давай.

Он отключается.

Я открываю сайт авиакомпании. Нижний Новгород - Калининград, прямой, девятое августа, шесть сорок утра. Обратно десятого вечером. Место у окна.

Палец висит над кнопкой «Оплатить». Я думаю про Варю. Девятое августа воскресенье. У неё в августе по три свадьбы на выходные, в Кремле, на теплоходах, в загородных клубах. Она может не заметить, что меня нет одни сутки. Она заметит.

Нажимаю. Приходит письмо: билет, номер брони, «Желаем приятного полёта».

Я сижу в каморке и смотрю на номер брони. Что я ей скажу, я не знаю.

 

 

Глава 28. Счёт четыре-ноль

 

Снимки лежат в старом телефоне, в ящике стола, под визиткой Красильникова. Три года я не включала этот телефон. В пятницу в шесть вечера, когда Тома уходит «к стоматологу» с накрашенными губами, я его заряжаю и включаю.

Четыре фотографии. Я помню их наизусть и ни разу не рассматривала. Это разные вещи.

Я смотрю на них так, как смотрю на гостей у входа в ресторан. За годы на свадьбах я научилась с порога видеть, кто пришёл праздновать, а кто пришёл, потому что неудобно отказать. Кто сейчас напьётся. Кто сейчас заплачет.

Женщина на снимках не пришла праздновать.

На третьем кадре они уже за стеклянной дверью гостиницы, в холле, под жёлтой лампой. Мирон снимает куртку. Женщина свой шарф не снимает: он намотан до самого носа, хотя в холле тепло, у стойки администратор в одной блузке. Левую руку женщина держит у груди, согнутой, прижатой, как держат то, что болит. Правой вцепилась Мирону в рукав.

На четвёртом кадре Мирон оборачивается к двери, и в стекле отражается улица. Я увеличиваю. Синие буквы задом наперёд, я разбираю их справа налево: «Травматологический пункт». Он через дорогу.

И время в углу: 02:14.

Любовница так не выглядит. Я видела много любовниц, их иногда приглашают на свадьбы под видом коллег. Они смотрят на чужого мужа и держат спину.

Так выглядит пострадавшая.

Я выключаю телефон и кладу его обратно под визитку. Руки у меня холодные. Позвонить Мирону я не могу. Я не знаю, какой вопрос задать первым.

Контора Льва на Большой Покровской, на втором этаже. На лестнице пахнет кошками. Мирон ждёт у двери с ключом, на брелоке у ключа бумажка, исписанная мелким почерком.

- Читай, - говорит он.

«Ключ под расписку. Сметы на столе, в синей папке, экземпляры Окуневых подписаны, подпись В. С. на стр. 4 и 7. Кофе в шкафу слева. Кот (в любом смысле) не допускается. Вернусь не раньше одиннадцати, прошу не звонить. Л. Б.»

- «Прошу не звонить», - говорю я. - Он на свидании.

- С Тамарой.

- С Томой? - Я смотрю на него. - Она сказала, к стоматологу.

- Он тоже сказал, к стоматологу.

Внутри стол с зелёным сукном, лампа, кодексы корешками в одну линию. На столе синяя папка, рядом подставка с перьевой ручкой. Всё стоит под прямым углом. Мне здесь сразу хочется что-нибудь сдвинуть.

Я подписываю сметы. Стр. 4, стр. 7. Мирон стоит у окна, смотрит на Покровку. Я достаю из сумки файл, чтобы убрать экземпляры, и вместе с ними на стол выпадает сложенный лист. Наш договор, на бланке брифа.

Мирон его поднимает. Разворачивает. Читает, шевеля губами, как читают чертёж.

- Пункт шесть, - говорит он. - «Кот живёт с тем, кто его кормит».

- Я помню, что там написано.

- Кормлю я.

- Утром кормлю я. Ты в шесть уже в ангаре.

- А вечером?

- Вечером я на свадьбах. - Я забираю у него лист. - Это не значит, что я его не кормлю. Это значит, что я кормлю его рано.

- Тридцать первого ты уезжаешь.

- На Ильинскую. Пока не продам.

- Третий этаж без лифта, коробки до потолка и пятая ступенька. Он будет бояться.

- Он ничего не боится.

- Он боится пылесоса и Льва. - Мирон кладёт лист на сукно и разглаживает его ладонью. - И он спит на твоей стороне.

- Это не пункт договора.

- Это обстоятельство дела. - Он берёт лист обратно. - Лев бы сказал, существенное.

- Лев бы сказал, что пункт составлен безграмотно и толковать его надо в пользу кота.

Он смеётся. Я тоже. Мы стоим у стола Льва, оба держимся за один лист, и никто не отпускает.

Я не знаю, кто первый. Мне кажется, что я. Мирон потом скажет, что он, и мы так и не договоримся.

Лист падает на сукно. Синяя папка съезжает на край, я придерживаю её бедром, и Мирон смеётся мне в шею: «Сметы, Варя. Подписанные». Лампа качается, он ловит её одной рукой, не отрываясь от меня. Он спрашивает глазами. Я киваю. Перьевая ручка Льва скатывается с подставки и долго катится по паркету, через весь кабинет, и где-то под батареей затихает. Внизу на Покровке саксофонист сбивается на одном и том же месте.

Потом мы сидим на полу, спиной к столу Льва. На мне его рубашка. Мирон достаёт ручку из-под батареи, сдувает с неё пыль и кладёт на подставку, ровно, под прямым углом.

- Это сколько? - спрашивает он.

- Что сколько?

- Ты считаешь. У тебя губы шевелятся.

- Четыре-ноль, - говорю я.

Он кивает серьёзно, как принимает работу.

В машине я открываю заметку и пишу «4:0». Строчкой ниже, там, где я её оставила, стоит: «Сказать ему. После ужина у Окуневых, 18 июля». Это завтра.

Больше я сюда ничего не пишу.

В субботу утром я выхожу из подъезда на Минина, и через дорогу стоит серый «Лексус» с транзитными номерами. Тот самый, который Гоша снял крупняком в Бору. Стёкла тёмные. Я делаю шаг к нему, и он трогается, спокойно, без визга, и уходит к Покровке. Номер я успеваю записать в заметку только наполовину.

У Игоря долгов на восемь миллионов, новая машина, и теперь эта машина стоит у моего подъезда в восемь утра. Гоша пока ничего не нашёл.

По дороге в Бор у Мирона на панели светится письмо. Ирина Олеговна, кредитный менеджер банка по «Стрежню»: «Напоминаем о сроке предоставления документов до 24 июля». Мирон переворачивает телефон экраном вниз.

- Шесть дней, - говорит он. - Успеем.

- Что успеем?

- Всё. - Он заводит мотор. - Что ты там увидела?

- Ничего. Показалось.

Он смотрит на меня, потом на пустую сторону улицы, и ничего не говорит до самого моста. Я тоже. Ему я про Игоря не скажу, пока не буду знать точно. Мирон не умеет спрашивать, он умеет решать, а дед Савва пьёт нитроглицерин.

У Окуневых накрыто на веранде. Клавдия напекла пирогов с капустой и с яблоками и не сказала, где какие.

- Пусть угадывают, - говорит она. - Кто угадал, тому добавка.

- А кто не угадал? - спрашивает Мирон.

- Тому тоже добавка. Но с упрёком.

Игорь не приехал, у него дела. Савва сидит во главе стола в чистой рубашке. Костя сидит рядом с Дашей и не ест, хотя Костя ест всегда.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Сегодня восемнадцатое. Мирон с утра ни разу не сказал это вслух. Я тоже.

Даша встаёт со стаканом. В стакане яблочный сок. Я замечаю это раньше, чем она открывает рот, потому что на свадьбах это замечают первым.

- Я коротко, - говорит Даша. - Я беременна. Двенадцать недель.

Тишина. Костя краснеет до ушей и смотрит в тарелку.

Потом все кричат одновременно. Клавдия хватает Дашу за руку и плачет, громко, не стесняясь, и вытирает глаза краем скатерти, потому что платок не нашла.

- Деточка моя. Деточка. Ну что ж ты молчала, я ж тебе перцу в пирог положила!

- Ба, перец можно.

- Ничего тебе теперь нельзя!

Савва встаёт. Ничего не говорит, уходит в мастерскую. Хлопает дверь. Даша смотрит ему вслед, и у неё дёргается подбородок.

Савва возвращается через пять минут. В руках брусок светлого дерева, длинный, гладкий.

- Липа, - говорит он. - Сухая. Десять лет лежала, ждала. - Кладёт брусок рядом с Дашиной тарелкой. - К февралю будет.

- Что будет, дед?

- Увидишь.

Даша берёт брусок двумя руками и прижимает к себе, и тут плачет уже она.

Я встаю. Обнимаю Дашу, говорю «поздравляю», говорю Косте «ну ты даёшь», и Костя говорит: «Мне нравится». Я улыбаюсь. У меня это хорошо получается, это моя работа.

Я сажусь обратно. Под столом моя рука находит край скатерти и сжимает его. Сильно, так, что ткань собирается в кулаке. Двенадцать недель. Мне было одиннадцать.

Клавдия разливает чай. Савва что-то говорит Косте про люльку и подвес. Над столом летает оса.

Я поднимаю глаза. Мирон не смотрит на Дашу. Он смотрит вниз, на мою руку под столом, на скатерть, собранную в кулак. Потом на моё лицо. Долго.

Я разжимаю пальцы. Разглаживаю скатерть ладонью.

- Я подышу, - говорю я Клавдии.

Она кивает, не спрашивая.

Я спускаюсь с веранды, иду по тропинке мимо крыжовника. Вниз, к мосткам. Над рекой уже поднимается туман, и доски мокрые.

За спиной на веранде смеются. Звенят чашки.

Через минуту хлопает дверь. Я не оборачиваюсь. Я знаю его шаги.

 

 

Глава 29. Девять звонков

 

Туман поднимается с реки и стоит над водой на высоте колена. Мостки уходят в него, и последней доски не видно. В камышах кричат лягушки, много, вразнобой, потом все разом замолкают, потом снова.

Он идёт по тропинке, я слышу. Останавливается у начала мостков. Доски под ним скрипят по-другому, чем подо мной, ниже.

Он садится. Не рядом, через доску. Ноги свешивает к воде, как я.

Я три года готовилась к этому разговору и сейчас не помню ни одного слова из того, что готовила. Поэтому говорю как есть, сразу.

- Я была беременна. Одиннадцать недель. Я звонила тебе девять раз.

Лягушки замолкают.

Мирон не двигается. Я смотрю на воду перед собой и боковым зрением вижу его руки: они лежат на досках по обе стороны от него, большие, и не шевелятся.

Он молчит.

На веранде ещё смеются, Клавдия что-то говорит Косте, звенит посуда. Потом голоса уходят в дом. Хлопает дверь. Свет на веранде гаснет, и остаётся только окно мастерской, жёлтое, за крыжовником. Там Савва. Слышно, как он чем-то скоблит дерево.

Мирон молчит.

Я жду, что он спросит, почему я не сказала. Или почему не сказала раньше, за три года, за этот месяц. Или спросит, чей. Я заготовила ответы на всё, кроме молчания.

Туман поднимается выше. Мостки впереди исчезают совсем. Мы сидим на краю чего-то белого и мокрого, и у меня мёрзнут ноги.

Потом он говорит. Голос у него хриплый и тихий, как у человека, который полночи молчал.

- Во сколько?

Я понимаю, о чём он. Он спрашивает не про больницу и не про врача. Он спрашивает, когда я звонила.

- С десяти сорока до без десяти два.

Он кивает. Один раз. Потом наклоняется вперёд, ставит локти на колени и закрывает лицо руками. Ладони у него широкие, лица за ними не видно совсем.

Он так сидит долго. Не плачет, я бы услышала. Просто сидит, спрятав лицо, и плечи у него не двигаются, только спина поднимается и опускается, медленно и ровно. Он считает вдохи. Я знаю, он всегда так делает, когда нельзя сорваться.

Я тоже молчу. Это я умею.

Лягушки начинают снова. Одна, вторая, потом весь берег.

- Тест я купила за неделю до твоего дня рождения, - говорю я в туман. - Хотела в коробку из-под часов положить. Ты пришёл в три ночи.

Он не убирает рук от лица.

- Семнадцатого мне стало плохо в половине одиннадцатого. Я была дома. Мама приехала за двадцать шесть минут. Я звонила из машины, потом из коридора. Последний раз в без десяти два. Потом мне не дали.

Под мостками плещет рыба. Круги расходятся и тают в тумане.

- В два сорок пришли фотографии. В четыре десять всё закончилось.

Больше я ничего не говорю. Остальное он знает: шесть утра, мама, «у подруги», «не приходи».

Мирон опускает руки. Смотрит на воду. Лицо у него сухое. Такого лица я у него не видела никогда, даже в ту зиму, когда Сазонов продавал «Ладью» у него из-под ног. Без выражения. Как будто всё выражение из него вынули, а лицо оставили.

- Ты была одна, - говорит он.

Это не вопрос. Я не отвечаю.

Мы сидим. Савва в мастерской перестаёт скоблить, потом начинает опять. Где-то на том берегу проходит поезд, долго, вагон за вагоном, и звук идёт по воде.

Я поворачиваюсь к нему.

- Где ты был?

Я спрашиваю тихо. Три года я задавала этот вопрос в голове криком, а вслух он выходит тихо.

Он долго не отвечает. Я вижу, как он ищет слова. Перебирает и откладывает, одно, другое.

- Я не изменял, - говорит он. - Больше сказать не могу. Это не моя тайна.

Я смотрю на него.

Три года назад я бы встала и ушла. Месяц назад сказала бы что-нибудь злое и точное, я умею. Сейчас я сижу.

Я не верю ему. Я видела, как он держит её за плечи.

И я вчера видела, как она держит руку. Шарф до самых глаз в тёплом холле. Синие буквы в стекле, задом наперёд. Два четырнадцать. Я столько лет смотрю на людей у входа и знаю, как выглядят те, кто пришёл праздновать.

Я не могу ему не верить.

Это хуже, чем если бы он соврал. Если бы соврал, я бы знала, что делать.

- Чья? - спрашиваю я.

Он качает головой. Медленно, один раз влево, один раз вправо.

Я больше не спрашиваю.

Он не придвигается. Не берёт меня за руку, не обнимает, хотя я вижу, что руки у него лежат на досках так, будто он держит их силой. Я не ухожу. Мы сидим через доску, и между нами эта доска, мокрая, с шляпкой гвоздя, и больше ничего.

Свет в мастерской гаснет. Хлопает дверь, Савва идёт по двору, кашляет. Останавливается. Я не вижу его, только слышу, что шаги затихли где-то у бани. Он стоит, может, минуту. Потом идёт в дом.

Становится совсем тихо. Даже лягушки замолкают, теперь надолго.

Холодно. Я обнимаю колени. Платье мокрое от тумана, волосы тоже. Мирон снимает рубашку, остаётся в майке, и кладёт рубашку на доску между нами. Не на меня. Рядом.

Я её не беру. Потом беру и накидываю на плечи. Она тёплая.

Мы ничего не говорим. Не знаю, сколько. Час. Два. Я думаю про то, что эти три года я горевала одна и думала, что так и надо, что ему горевать не о чем, он не знал. Теперь знает. Теперь нас двое, и от этого не легче. Просто горе стало другого размера, на двоих.

Он один раз шевелится. Ставит ладонь на доску рядом с моей рукой. Не касается. Между нами сантиметра три.

Я смотрю на его руку. Шрам-запятая на предплечье, белый в сером свете. Мозоль на большом пальце. Стальные часы его отца, стекло запотело изнутри. Семь лет я знаю эту руку. Я знаю, как она держит руль, сварочную маску, кружку, мой затылок. Я не знаю, что она делала в ту ночь.

Небо за рекой становится серым, потом светлее. Туман над водой редеет, опускается, и проступает последняя доска мостков, и вода за ней, гладкая, неподвижная. Где-то в Бору кричит петух. Над лесом краснеет полоса, и в ней показывается край, тонкий и красный.

Я говорю название больницы. Одно слово, без «это было в» и без номера корпуса.

Он поворачивает голову. Смотрит на меня, потом снова на воду. Кивает. Не спрашивает больше ничего.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Солнце ещё не встало. Только край, и от него по воде тянется розовая полоса до самых мостков. Я вижу наши руки на мокрой доске, его и мою, рядом, на расстоянии в три сантиметра.

Я поднимаю свою ладонь и кладу ему на руку.

Он не двигается. Только пальцы под моей ладонью чуть разжимаются.

Потом встаёт солнце.

 

 

Глава 30. Мирон. Папка «Суд»

 

Окон на фасаде сорок восемь. Я пересчитываю второй раз, потому что в первый сбился на третьем этаже: одно окно там заклеено газетой, и я не сразу решил, считать его или нет.

Считаю. За газетой тоже кто-то лежит.

Корпус жёлтый, пятиэтажный, вход под бетонным козырьком. Под козырьком две женщины в халатах поверх ночных рубашек курят у таблички «Не курить». Я стою у ворот с семи утра. В семь сорок охранник в будке начинает смотреть на меня с интересом, к восьми интерес у него проходит, и он просто смотрит.

Название больницы Варя сказала на рассвете, когда над водой был только край солнца. Одним словом, как адрес площадки подрядчику. Солнце встало целиком потом, когда её ладонь уже лежала у меня на руке. Я не переспрашивал. Я вообще ничего не переспрашивал, кроме времени.

С десяти сорока до без десяти два.

Телефон в это время лежал у меня в кармане выключенный. Выключил я его сам. Причина была хорошая, и три года я так и считал.

Гинекология на четвёртом, это написано на синей табличке у двери, я прочитал её раз двадцать. На четвёртом двенадцать окон. В одном банка с цветком, в другом сохнет полотенце, остальные десять одинаковые. Я рассчитываю пролёты на сто восемьдесят тонн и не могу пройти тридцать метров от ворот до двери.

Охранник вылезает из будки.

- Мужчина, вы к кому?

- Ни к кому.

- Тогда машину уберите. Тут скорые разворачиваются.

Машину я убираю. Это у меня получается лучше всего: убрать то, что мешает проезду.

В машине я набираю номер, который записан в телефоне как «Стас работа». Стас тут ни при чём. Гудки длинные, там сейчас на час раньше, и я считаю гудки, потому что больше считать нечего. Лика берёт на шестом.

- Что случилось? - говорит она вместо «привет». Три года она так отвечает на мои звонки.

- Ничего. Все живы.

- Тогда почему в восемь утра?

- Лика, я хочу ей рассказать.

Она молчит. У неё течёт вода, звякает тарелка, мальчишеский голос спрашивает, где гетры. Лика прикрывает трубку, говорит в сторону: «В нижнем ящике, я же сказала», и возвращается.

- Мирон, он нанял нового. Этот ходит по Твери с фотографией и разговаривает с соседями. Мне вчера бывшая хозяйка квартиры звонила, спрашивала, что за мужчина мной интересуется.

- Варя никому не скажет.

- Я не про Варю. Он уже знает, что я была в Твери. Следующий город он найдёт по любому человеку, который знает. Подожди, пока он уедет ни с чем. Месяц. Ну, два.

Она говорит тихо и ровно, она всегда так говорит, когда просит. Я ни разу не смог ей отказать.

- Хорошо, - говорю я.

- Спасибо. Как она?

Я смотрю на четвёртый этаж. Полотенце в окне качнулось, кто-то открыл форточку.

- Не знаю, - говорю я.

Лев приезжает в ангар к одиннадцати. На улице тридцать два, голуби под крышей сидят с открытыми клювами, а Лев в пиджаке. Он кладёт на верстак папку с запросом банка и выравнивает её по краю верстака.

- Тут, если позволишь, три пункта. Во-первых, банку нужна нотариальная копия свидетельства о браке. Во-вторых, справка, что брачного договора нет. В-третьих, и это, то есть, короче, мне нужен оригинал, а я не знаю, где он.

- Завтра привезу.

- Ты знаешь, где он?

- Знаю.

Лев смотрит на меня поверх очков. Он двадцать лет так смотрит, ещё с тех пор, как в школе проверял мою контрольную, прежде чем дать списать.

- Лёва, - говорю я. - Она была беременна.

Он не спрашивает, кто. Он снимает очки, и они повисают на шнурке.

- Тогда, - говорю я. - В ту ночь. Одиннадцать недель. Она звонила мне девять раз.

Лев молчит. Я считаю. На сорока голубь срывается с фермы и пролетает через весь ангар, над схемой фермы на стене, которую кто-то нарисовал мелом ещё при прошлых арендаторах. На пятидесяти Лев надевает очки обратно. На шестидесяти говорит.

- Скажи ей про суд. Это твоя тайна, не Ликина.

Я жду «во-первых». Его нет.

- Лика просит подождать.

- Я слышал, - говорит Лев. - Я не про Лику.

Он уходит, не прощаясь. На верстаке остаётся его перьевая ручка. За двадцать лет Лев не забыл её ни разу.

Домой я приезжаю в семь. Варя написала, что задержится: у Окуневых ничего, у неё дегустация тортов, три вида крема и невеста, которая не ест сахар. Штамп встречает меня в прихожей и сразу уходит, ему нужна она, а не я.

Сейф в шкафу спальни, за её зимним пальто, которое три года висело тут без неё. Код четыре цифры: день и месяц. Я набираю его и каждый раз думаю, что поменяю. Не меняю.

Папка синяя, картонная, с завязками. На обложке моим почерком маркером: «Суд». Я не открываю её. Что внутри, я помню наизусть, по датам.

Я несу её на кухню и кладу на стол рядом с кружкой «Не беси организатора». Сажусь напротив, как будто папка сейчас заговорит первой.

План простой. Она входит. Я кладу папку перед ней и говорю: «Прочитай. Потом делай что хочешь». Две фразы. Я их повторяю, пока они не начинают звучать как инструкция по технике безопасности. Тогда придумываю другие, хуже.

В двадцать сорок внизу лязгает решётка лифта.

Лифт у нас идёт с первого до пятого сорок секунд, если никто не хлопнул дверью. Я узнаю этот лязг из тысячи. Я встаю.

Тридцать секунд. Я кладу папку на середину стола, надписью к её стулу.

Двадцать. Встаю. Сажусь обратно. Две фразы.

Десять. На площадке голоса, два. Второй хриплый.

В замке поворачивается ключ. Её ключ, с брелоком в виде маленькой бутылки шампанского, я узнаю его по звуку так же, как лифт.

- Мирон? Ты дома? Мы с Томой. У нас три торта и ни одной вилки.

- Солнце, держи нижний, - говорит Тома с порога, из-за коробок.

Я выхожу в прихожую и беру нижний. Тома пахнет гвоздикой и кремом. Варя снимает кеды и рассказывает, что невеста без сахара выбрала самый сладкий. Через её плечо мне видно кухню. На столе синяя папка, на обложке «Суд», маркером, крупно.

Две фразы при Томе не говорят. Пока они раскладывают торты на подоконнике и спорят, где ваниль, я уношу папку в спальню. Пальто, сейф, день и месяц. Дверца закрывается под Томин смех.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Тома уходит в половине десятого, с блокнотом оценок и куском торта для Льва. К этому времени я снова умею молчать.

Вечером, пока она в душе, я сажусь на кухне и достаю бумажник: Лёве нужен оригинал. Отделение за картами. Свидетельство сложено вчетверо, на сгибах протёрлось почти до дыр, угол размахрился. Три года оно ездило со мной на канатке, в Казань, к Савве, в цех. Я трогаю его сквозь кожу и не вынимаю. Завтра. Утром. Перед Лёвой.

Варя выходит с мокрыми волосами и ставит передо мной чай. Кружка новая, белая, на ней коричневый лось в очках.

- Купила сегодня на Покровке, - говорит она. - В пару к твоему на стене. Пусть ему не будет одиноко.

Она садится напротив, на то место, где час назад лежала папка. Забирает ноги на стул. Футболка у неё опять наизнанку.

- Как прошёл день?

- Нормально, - говорю я.

Штамп запрыгивает ей на колени и смотрит на меня. Лось на кружке тоже.

 

 

Глава 31. По-настоящему

 

Тома приходит в агентство в девять сорок, на сорок минут позже, чем сама назначила, и без гвоздики. Это плохой знак. Без гвоздики Тома либо закурила, либо влюбилась, а сигаретами от неё не пахнет.

- Ну? - говорю я.

- Что «ну»? - Она бросает сумку на коробку с гирляндами, коробка проседает. - Солнце, у меня с утра мастер стояк менял. Руки золотые, а в остальном беда. У меня через три часа выездная регистрация на сто двадцать человек, арка не собрана, а ты мне «ну».

- Арку я собрала в семь. Ну?

Тома садится на мой стол, прямо на распечатку рассадки. Кольца у неё сегодня на всех пальцах, кроме безымянного на левой руке. Там обычно сидит серебряное с чёрным камнем, которое она носит назло второму мужу.

- Сидим на веранде, - говорит Тома. - Я ему про Даньку, что его опять выгнали из бассейна. А он мне: «Тут, если позволите, оговорка». И объясняет, почему тренер не имел права выгонять без письменного предупреждения. По пунктам. Солнце, он сносками разговаривает, а я слушаю. Мне конец.

- Он тебе нравится.

- Он мне свой пиджак на плечи надел. При двадцати девяти градусах. И я в нём сидела и не снимала.

За стеной с тканями что-то шуршит. Гоша с утра сидит там за монитором в наушниках, и я была уверена, что он ничего не слышит. Теперь он стоит у Гали. Наушники висят у него на шее, штекер болтается у колена ни к чему не подключённый.

- Тома, - говорит он. - Можно я скажу, пока не передумал? Я это у себя в голове уже раз сто смонтировал. Там начинается с крупняка.

- Гоша, солнце, у нас регистрация.

- Я быстро. Одним планом, без перебивок. - Он поправляет на Гале фату, хотя фата висит ровно. - Ты мне нравишься. Давно. С того шатра в Кстове, когда ветер, а ты одна держала стойку и материлась на ведущего. Всё. Это был один дубль.

Я очень хочу стать тканью на стене. Желательно плотной, блэкаут.

Тома слезает со стола. Она ниже Гоши на голову и смотрит на него снизу так, как смотрит на невесту, у которой за минуту до выхода отлетела пуговица: без паники и очень бережно.

- Гошенька. Ты хороший. Ты лучше всех, кого я знаю моложе тридцати. И я тебе сейчас скажу «как сын», а ты меня возненавидишь.

- Не возненавижу.

- Мне тридцать четыре. У меня двое пацанов, кредит за этот подвал и юрист, который разговаривает сносками. Я тебя не потяну, солнце. Тебе нужна девочка, которая будет смотреть твои таймлапсы до конца и не спрашивать, сколько ещё.

- Я так и думал, - говорит Гоша.

Он кивает, будто согласовал с заказчиком цвет скатертей. Надевает наушники, и штекер опять болтается у колена.

- Пойду монтировать.

Он уходит за стену. Через минуту оттуда доносится щелчок мыши, второй, третий, ровно, как метроном.

Тома стоит у Гали и держит край фаты двумя пальцами.

- Смешно же, - говорит она. - Скажи, что смешно.

- Нет.

- Вот и я думаю, что нет.

Она суёт в рот гвоздику и идёт грузить арку.

У багажника у неё звонит телефон. Я стою рядом с коробкой лент и вижу экран: «Г.». Тома отвечает, отвернувшись к машине: «Не сейчас», и сбрасывает. Второй раз за месяц. Я вдруг вспоминаю Красильникова в кремовом костюме, как он говорил мне «солнышко». У Томы всё «солнце». У Сазонова всё «солнышко». Я ставлю коробку в багажник и говорю себе, что я устала.

Регистрация на Гребном канале, ведущий Лещ. Я стою за аркой с аптечкой на плече и смотрю, как отец ведёт невесту по дорожке. Он идёт слишком быстро, невеста на каблуках не успевает, и я шёпотом в гарнитуру прошу музыкантов растянуть проигрыш. Музыканты растягивают. Это и есть моя работа: чтобы никто ничего не заметил.

Отец передаёт руку дочери жениху и отходит. Я на секунду представляю на его месте своего и сразу перестаю представлять. Мне было семь. Он не объяснил ничего. Я с тех пор верю только тому, что можно проверить: предоплате, договору, прогнозу погоды за три дня.

Невеста на словах «согласны ли вы» начинает плыть. Я выхожу из-за арки на полшага, так, чтобы она меня видела, и показываю ей мятную конфету. Она смеётся, и её отпускает. Конфету я съедаю сама.

А думаю я не о невесте.

Я думаю про снимок, который рассматривала неделю назад, как чужой свадебный кадр. Женщина в шарфе в помещении в марте. Левая рука прижата к груди. Вывеска травмпункта через дорогу. Два часа четырнадцать минут ночи. Любовниц так не держат. Так держат тех, кто вот-вот упадёт.

Я думаю про Клавдию на крыльце, с папиросой в темноте, и про её пса у переезда, который сидит, когда все уже поехали.

Я думаю про мостки. «Я не изменял. Больше сказать не могу. Это не моя тайна».

И ещё про понедельник. В понедельник я спросила, как прошёл день, он ответил «нормально» и потёр шрам на предплечье. Я видела. Я промолчала.

Объяснения не будет. Он сказал прямо, что не будет. Значит, у меня два варианта: уйти первой, как я умею, или поверить без бумаги. Первый я знаю наизусть. Второго я не делала ни разу в жизни.

Лещ объявляет первый поцелуй. Гости кричат. Я достаю телефон.

Я: В восемь. Чкаловская. Снизу.

Он отвечает через минуту. Не через четыре секунды, а через минуту, и я почему-то это отмечаю.

Мирон: Буду.

Внизу у лестницы стоит катер на постаменте, вокруг него дети в мокрых шортах, над водой мошка. Светло, только солнце уже легло на Бор. Мирон приходит в рабочей куртке, хотя тепло, и держит руки в карманах.

- Что-то случилось? - спрашивает он.

- Нет. Пойдём наверх.

Семь лет назад мы стояли здесь на первом свидании и спорили, сколько тут ступенек. Он сказал: «Пятьсот шестьдесят». Я сказала: «Спорим, нет». Мы начали считать и сбились на сто сороковой, потому что я его поцеловала. Больше мы не считали. Ни разу.

- Раз, - говорю я на первой ступеньке.

- Два, - говорит он.

Мы считаем вслух, по очереди. На сотой мимо проносится мальчишка на самокате, и Мирон отодвигает меня к стене одной рукой, не глядя. На двухсотой у меня начинают гудеть икры. На двухсот сорок восьмой мы выходим на площадку, и я останавливаюсь, потому что если не скажу сейчас, то до верха передумаю.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Мирон.

- Двести сорок девять, - говорит он, чтобы не сбиться.

- Давай попробуем. По-настоящему.

Он не сразу понимает. Я вижу, как он не понимает: смотрит на меня, потом на Волгу, потом опять на меня, как будто ищет на мне подпись, которой нет.

- Без договора, - говорю я. - Без Окуневых. Без счёта. Просто ты и я.

- Ты уверена?

- Нет, - говорю я. - Поэтому и предлагаю.

Внизу по реке идёт теплоходик с музыкой. Мирон вынимает руки из карманов. Он берёт мою ладонь и держит её осторожно, как держат то, что можно уронить.

- Хорошо, - говорит он. Голос у него сел. - Двести пятьдесят.

- Двести пятьдесят один.

Дальше мы не целуемся. Я нарочно. Мы идём и считаем, и он не отпускает руку, и на четырёхсотой я уже злюсь на эту лестницу так, будто она лично мне должна. На пятьсот пятидесятой Мирон начинает говорить медленнее, чтобы я успела проверить.

- Пятьсот пятьдесят девять.

- Пятьсот шестьдесят, - говорю я и встаю на верхнюю площадку, у Чкалова.

- Пятьсот пятьдесят девять, - говорит Мирон. - Ты на двести сорок девятой считала два раза.

- Это ты считал два раза!

- Я сказал «двести сорок девять», ты сказала «Мирон». «Мирон» не ступенька.

- А площадка, по-твоему, не ступенька?

- Площадка это площадка.

- Семь лет назад ты сам сказал пятьсот шестьдесят!

- Семь лет назад я хотел тебе понравиться.

Мы спорим до машины. Мы спорим, пока он открывает мне дверь. Я сажусь, пристёгиваюсь, говорю «пятьсот шестьдесят» и понимаю, что спорю с ним просто так, ни о чём, и не хочу выигрывать.

 

 

Глава 32. Рваный пункт

 

Договор лежит в прозрачном файле в ящике с квитанциями, между счётом за свет и гарантийным талоном на чайник. Я написала его третьего июня на бланке свадебного брифа, и сверху до сих пор напечатано «Пожелания пары к торжеству». Ниже моим почерком: «О временном совместном проживании».

В воскресенье в девять утра я достаю его из файла и раскладываю на кухонном столе. Мирон пьёт кофе стоя, у окна. Штамп сидит на подоконнике рядом с кактусом и делает вид, что охраняет Волгу.

- Что это? - спрашивает Мирон.

- Торжественная часть. Сядь.

Он садится. Я встаю, потому что торжественную часть сидя не ведут, это вам любой ведущий скажет, даже Лещ. Откашливаюсь.

- Дорогие гости, - говорю я. - Уважаемые родственники с обеих сторон. Кот.

Штамп поворачивает голову.

- Сегодня мы собрались здесь, чтобы проводить в последний путь пункт номер семь. - Я поднимаю лист. Внизу, под шестым пунктом про кота, моя строчка: «Интимная близость исключена». И под ней его, мелко, наискосок: «До первого нарушения». - Пункт прожил недолгую, но яркую жизнь. Его нарушали в доме Окуневых под грозу. В цеху номер один под фонарём сторожа. В конторе юриста Чернова, на его же бумагах. Один раз так тихо, что я до сих пор не знаю, засчитывать ли. Пункт держался как мог. Но пришло время.

Мирон смотрит на меня, не улыбаясь. Он умеет так не улыбаться, что всё лицо у него в улыбке, кроме рта.

- Слово предоставляется жениху, - говорю я.

- Жених не возражает.

- Принято.

Я отрываю нижнюю полосу. Бумага рвётся неровно, наискосок, и «До первого нарушения» уходит вместе с пунктом, а кусок шестого остаётся. «Кот живёт с тем, кто его» и обрыв. Я складываю полоску вдвое и кладу перед Мироном, как вручают кольца.

Он ставит кружку и аплодирует. Медленно, громко, четыре хлопка. Штамп от третьего хлопка спрыгивает с подоконника и уходит в комнату с оскорблённой спиной.

- Гости покинули зал, - говорю я.

- Ну и хорошо, - говорит Мирон.

Он не встаёт. Он сидит и ждёт, и я понимаю, что он ждёт меня. Не потому что не хочет. Потому что все эти недели первым начинал тот, кто проигрывал спор, а сегодня спора нет.

Я обхожу стол и становлюсь между его коленями. Он поднимает голову.

- Без договора, - говорю я. - Без счёта. Ты хочешь?

- Да, - говорит он сразу. И тише: - Варя. Да.

Я целую его первой. У него вкус кофе и чего-то утреннего, сонного, чего я не помню, а оказывается, помню. Его руки ложатся мне на спину и не тянут, просто лежат, тёплые и тяжёлые. Я снимаю с него футболку прямо на кухне. Он смеётся мне в шею, когда я путаюсь в рукаве.

- Не здесь, - говорит он. - Тут лось смотрит.

- Лось видел всё.

- Вот поэтому и не здесь.

До спальни восемь шагов. В дверях он ещё раз смотрит на меня, вопросом, и я говорю вслух, чтобы он не сомневался: «Да». Раньше, во всех этих раундах, мы торопились, чтобы никто не вошёл и не засчитал очко. Сегодня никто не войдёт. Я трогаю шрам у него под рёбрами, и он не вздрагивает, как вздрагивал в июне. Он целует меня в висок, в шрамик под подбородком, туда, куда целовал всегда.

- Фонарик, - говорит он мне в волосы.

Так он звал меня с той ночи на теплоходе, когда я светила мотористу и рассказывала анекдоты. Семь лет назад. Последний раз он сказал это три с половиной года назад. Слово повисает в комнате, и нам обоим неловко, как будто кто-то достал из шкафа старый свитер и надел на чужого человека.

- Ёлкин, - говорю я. Так я звала его, когда он был в хорошем настроении, а это бывало не каждый день.

Он фыркает. Я тоже. Мы смеёмся, лбом в лоб, и неловкость уходит куда-то под кровать, к Штампу. Никто не считает, у кого сколько. Я не закрываю глаза, хотя всегда закрывала.

Потом мы лежим поперёк кровати, ноги на его стороне, голова на моей. В окно светит воскресенье. Он трёт большим пальцем мою ладонь, туда-сюда, медленно.

- Фонарик, - говорит он ещё раз, проверяя.

- Не наглей.

Картошку он жарит в одиннадцать. Чугунная сковородка, которую он не даёт мыть с мылом, лук кольцами, картошка соломкой, всё по-сормовски, то есть на сале и до корочки, крышку не закрывать. Я сижу на табуретке в его футболке и ем прямо со сковородки, вилкой, обжигаюсь и ем дальше.

- Тарелка есть, - говорит он.

- Тарелка для гостей.

- А ты кто?

Я не отвечаю, потому что у меня во рту горячая картошка, и потому что не знаю ответа. Он отворачивается к плите, но я вижу его затылок, и затылок у него довольный.

Телефон звонит в половине двенадцатого. «Олег Пятаков». Я вытираю пальцы о его футболку.

- Варвара, доброе утро, извините, что в воскресенье. Я коротко, по срокам. Ипотечный банк ждёт пакет документов до тридцать первого августа. Это понедельник. Вы помните?

- Помню, Олег.

- Отлично. И ещё. Мама хочет приехать ещё раз. Перемерить простенок под пианино. Она говорит, в прошлый раз рулетка была не та.

- Рулетка, - повторяю я.

- Да. Она купила новую. Лазерную.

- Пусть приезжает. Во вторник после шести.

- Фиксирую. Вторник, после восемнадцати. Спасибо, Варвара.

Я кладу телефон экраном вниз. Мирон выключает газ и не оборачивается, но слушает, я это вижу по спине.

Пианино в мой простенок не встанет, ни с какой рулеткой. А я вдруг думаю совсем про другое. Про пятую ступеньку, которая скрипит. Про купола в окне, на которые я смотрела в октябре, когда въехала, и ревела от счастья, что это моё, только моё, купленное на бабушкин дом и на мои четыре года без отпусков. Я не хочу её продавать.

Мысль такая простая, что я пугаюсь.

Нет. Зарубиным миллион шестьсот до тридцать первого августа. Агентство, Томины последние деньги, Гошина зарплата, суд, если не заплачу. Хотеть мне нельзя. Хотеть я буду потом, когда отдам.

- Всё нормально? - спрашивает Мирон.

- Нормально, - говорю я.

И слышу, как это звучит. Как у него в понедельник.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он ставит передо мной чай в кружке с лосём и садится напротив. Я доедаю последнюю корочку, ту, что прилипла к краю, и сковородка становится чистой, хоть не мой.

Потом открываю заметки. «Развод. План». Внутри список с июня: нотариус, Пятаковы, Зарубины, Окуневы, раунд один, раунд два, четыре-ноль. Я ставлю курсор после слова «Развод» и жму назад, пока оно не исчезает вместе с точкой.

Остаётся «План».

 

 

Глава 33. Гагара у Бора

 

«Гагара» стоит у мостков яхт-клуба на Оке, под Молитовским мостом, и среди белых пластиковых катеров выглядит как самодельная. Она и есть самодельная. Двенадцать метров, два корпуса, между ними палуба из лиственницы, на корме навес, под навесом руль и экран. Мирон собирал её три года в углу ангара, по вечерам. Я об этом узнала в июле.

- Ты что, аптечку взяла? - спрашивает он, когда я перешагиваю на палубу.

- Свадебную. На всякий случай.

- На какой?

- На всякий. Ты меня на воду везёшь на ночь. Мало ли.

Он смотрит на сумку с красным крестом, которую я пятый год таскаю на каждую регистрацию, и ничего не говорит. Только забирает у меня термос и ставит его в гнездо у руля, специальное, круглое. Я замечаю, что гнездо ровно под мой термос. Не под его, у него термоса нет.

Мотор у «Гагары» электрический, она отходит от мостков так тихо, что я слышу, как у соседнего катера шлёпает о борт вода. Мы идём по Оке вниз, под мостами, мимо стрелки, где Ока становится коричневой полосой в серой Волге. Солнце садится за собор. Над водой мошка, над мошкой чайки.

Через десять минут я понимаю, зачем аптечка. Мирон, отдавая швартов, режет палец о какую-то железку на корме. Неглубоко, но кровит.

- Дай руку.

- Ерунда.

- Руку дай, Ёлкин.

Он даёт. Я протираю, заклеиваю пластырем с принцессами, других у меня нет, они дешевле, а невесты не разбирают. Он смотрит на принцесс на своём пальце.

- Вот, - говорю я. - Всякий случай.

- Признаю, - говорит он.

К косе под Бором мы приходим, когда уже темно. Песок белеет в темноте, за ним сосны, а за соснами, далеко, огни канатки висят над рекой цепочкой. Мирон глушит мотор, и становится так тихо, что слышно, как в камышах кто-то возится и как комар выбирает, куда меня укусить.

Он выбирает щиколотку.

Мы сидим на палубе на сложенном парусиновом чехле, укрывшись одним пледом от комаров, и пьём чай из термоса по очереди, из одной крышки. Звёзд столько, что я перестаю их узнавать. В городе я знаю Ковш и всё, а тут Ковш теряется среди остального, как свидетель в толпе гостей.

- Варя, - говорит Мирон. И молчит.

Я жду. Я научилась за это лето: если он сказал «Варя» и замолчал, надо ждать. Он не уходит, он собирает слова, а у него на это уходит время.

- Не уезжай тридцать первого, - говорит он. - Ни на Ильинскую, ни вообще. Я давно хотел сказать. Ещё тогда. - Он смотрит на воду. - Я не знаю, можно ли сейчас такое говорить. Если нельзя, скажи.

Можно ли. Он спрашивает, можно ли. Три года назад он бы просто решил.

Крышка от термоса тёплая у меня в ладонях.

- Можно, - говорю я. - Я боюсь, Мирон. Я не про тебя. Я вообще боюсь. Что опять, что всё кончится ночью, и я буду звонить, а никто...

Я не договариваю. Он не просит договорить.

- Я тоже боюсь, - говорит он. - Наверное, по-другому.

- Наверное.

Он берёт мою руку под пледом. Мы оба сказали правду, и ни один не стал её чинить. Долго сидим так. На фарватере проходит баржа, тёмная, длинная, с одним зелёным огоньком на носу, и от неё через несколько минут приходит волна. «Гагара» качается, медленно, раз, два, и успокаивается.

- Двести метров, - говорит Мирон про баржу. - С толкачом.

- Ты всё считаешь.

- Это помогает.

- От чего?

- От всего, - говорит он.

Потом мы долго молчим. Комар звенит у моего уха, Мирон ловит его в кулак, промахивается и бьёт себя по щеке. Я смеюсь. Он смеётся тоже, и смех у него такой, какого я не слышала года три. Тогда он поворачивается ко мне.

- Можно? - спрашивает он.

Я знаю, о чём он. Я не отвечаю словами. Я беру его лицо в ладони и целую, и пластырь с принцессами царапает мне скулу.

Плед сползает. Он целует меня медленно, шею, плечо, ямку над ключицей, куда раньше утыкался носом, когда засыпал. Я стягиваю с него футболку, он с меня мою, и мне не холодно, хотя от воды тянет сыростью. Палуба тёплая, она весь день грелась на солнце и теперь отдаёт его нам. Он останавливается, приподнимается на локте и смотрит. Наверху звёзды, у него в глазах они тоже, только меньше.

- Ты как? - спрашивает он.

- Хорошо. Не останавливайся.

Он не останавливается. Мне с ним сейчас так, как не было даже тогда, в первый год, когда мы ещё не знали, что можем друг другу сделать. Мы оба знаем, и всё равно. Его ладонь на моей спине, под лопатками, держит меня над досками, будто я могу упасть с палубы в небо. Я держусь за его плечи и чувствую, как под пальцами ходят мышцы, и мне смешно, что я это замечаю, и совсем не смешно. «Гагара» чуть качается, и это мы её качаем, и где-то на берегу в камышах вскрикивает разбуженная птица.

- Нас слышно, - говорю я ему в ухо.

- Тут только утки.

- Утки всем расскажут.

- Пусть, - говорит он.

Потом я лежу у него на груди и слушаю, как у него внутри всё медленно возвращается на место. Плед снова на нас, комары снова над нами. Я засыпаю, считая его вдохи, и сбиваюсь на тридцать каком-то.

Просыпаюсь от холода. Над водой туман, низкий, по колено, сосны на берегу стоят в нём по пояс. Всё мокрое: плед, доски, мои волосы, его плечо. Роса легла на палубу ровным серым слоем, и на ней видны наши следы босиком от навеса до борта.

Мирон спит на спине, одна рука под головой, другая на мне. Пластырь с принцессами отклеился с одного края.

Я осторожно выбираюсь из-под руки, наливаю чай из термоса в крышку. Чай ещё тёплый. Я сажусь на край палубы, ноги в туман, и пью маленькими глотками.

Три года я всё хорошее считала. Хороший день, хороший заказ, хороший кофе. Ставила в голове галочку и думала: так, это было, сколько ещё осталось, когда кончится. Как бюджет свадьбы: потратила, значит, меньше осталось.

Сейчас я сижу с этим чаем и ничего не считаю. Не знаю, сколько осталось. Не хочу знать.

Солнце вылезает из-за Бора, туман розовеет. По воде идёт рыба, круги расходятся и пропадают.

Мирон открывает глаза. Видит меня, мокрую, с крышкой от термоса в руке, и улыбается так, как улыбаются только спросонья, когда ещё не вспомнили ничего плохого.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Сколько времени? - спрашивает он хрипло.

- Не знаю, - говорю я. - Я не считала.

 

 

Глава 34. Архив

 

Эсэмэска пришла ещё в пятницу, а прочитала я её только в воскресенье вечером, в машине, когда мы возвращались с косы и у Мирона на пальце отклеивался пластырь с принцессами. «Судебный участок № 4. Ответ на ваш запрос поступил. Получение пн-чт с 9 до 13».

Перед этим загорелся его телефон, в держателе на панели, прямо у меня перед глазами. Мирон смотрел на дорогу, на подъёме к Молитовскому мосту.

Лида: Тёма спрашивает, приедешь ли 9 августа

Я прочитала два раза. Лида. Тёма. Девятое августа. «Тёма, ты молодец», через стену, в июне, ночью. Экран погас сам. Мирон ничего не заметил, и я ничего не сказала. Открыла свою эсэмэску, чтобы смотреть хоть во что-то.

Я про этот запрос забыла. Я подавала его первого июня, в тот же день, когда узнала, что замужем. Секретарь сказала: тридцать дней. Прошло шестьдесят три.

В понедельник в девять ноль пять я прохожу через рамку металлоискателя. Рамка пищит на аптечку. Охранник открывает сумку, видит нашатырь, булавки и пластыри с принцессами и машет рукой: проходите.

Коридор тот же. Зелёные стены до половины, выше побелка, на подоконниках фикусы в банках из-под краски. Пахнет бумагой и чьими-то духами. Три года назад я сидела в этом коридоре на той же скамейке и ждала, когда позовут в зал. Ответчик не пришёл, и судья вынесла заочное решение. Тогда я была в чёрном платье, как на похороны, и Нина сказала: «Ты бы ещё фату надела».

В окошке та же девушка, что в июне. Жуёт жвачку, ногти синие.

- Елагина, - говорю я. - Ответ на запрос.

- Сейчас. - Она уходит вглубь, к стеллажам, долго шуршит. Возвращается с белым конвертом. - Вы извините, что долго. У нас переезд архива был, всё в коробках месяц стояло.

- Ничего.

- Распишитесь вот тут. И дату.

Я расписываюсь. Пишу «3.08». Конверт тонкий, на нём штамп и мой адрес на Ильинской, и непонятно, почему его не отправили почтой, но мне уже всё равно.

Я выхожу в коридор и открываю конверт прямо у фикуса. Внутри три листа, скреплённых степлером в углу. Копии. Каждая заверена синей печатью и подписью секретаря.

Первый лист называется «Определение». Я читаю шапку: мировой судья судебного участка № 4 Нижегородского судебного района. Дата: третье июля. Год тот самый. «Рассмотрев заявление ответчика Елагина Мирона Андреевича об отмене заочного решения от 6 июня по гражданскому делу по иску Елагиной Варвары Сергеевны к Елагину Мирону Андреевичу о расторжении брака»

Ниже: «определил: заочное решение отменить. Рассмотрение дела по существу возобновить».

Я не понимаю. Я перечитываю шапку. Заявление ответчика. Ответчик это он.

Второй лист не определение. Это само заявление, отпечатанное, на одной странице. «Мировому судье судебного участка № 4. От Елагина М.А.». Я читаю. «Во-первых, о времени и месте судебного заседания я не был извещён надлежащим образом. Во-вторых, считаю, что возможность примирения сторон не исчерпана, и прошу предоставить срок для примирения».

«Во-первых». «Во-вторых». Я знаю только одного человека, который так пишет.

Внизу дата: «19 июня». И подпись.

Подпись я знаю. Наклонная «Е», длинный хвост от «н», уходящий вниз. Я видела её на нашем свидетельстве о браке, на открытках на мой день рождения, на записках на холодильнике. Этот наклон я видела неделю назад на полоске бумаги, под пунктом семь: «До первого нарушения». Та же рука.

Третий лист. «Определение об оставлении искового заявления без рассмотрения». Пятнадцатое августа. «Стороны, извещённые надлежащим образом, в судебные заседания 27 июля и 15 августа не явились, о разбирательстве дела в их отсутствие не просили». Оставить без рассмотрения.

Извещённые надлежащим образом. Повестки шли на Минина. Я тогда жила у Нины в Дзержинске. Я на Минина не заходила с марта.

Я читаю все три листа ещё раз. Потом ещё. Мне кажется, что я пропустила строку, где написано, что это ошибка, что это другой Елагин, что секретарь, которая теряет дела, опять что-то перепутала. Такой строки нет. На четвёртый раз я читаю медленно, по слову, как читаю договор с площадкой перед подписью, где мелким шрифтом всегда спрятан штраф.

Штраф не спрятан. Он напечатан посередине. Я сажусь на скамейку.

Первое июня. Девять утра. Я пишу ему впервые за три года: «Нам надо встретиться. Срочно». Он отвечает через четыре секунды. «Я знаю. Завтра в восемь. Стрежень». Тогда я злилась, что он командует. Теперь я понимаю, что он не командовал. Он ждал. Он ждал этого сообщения три года, и ответ у него был готов.

Четвёртое июня, коридор у Лопатиной. Лев снимает очки и говорит: «Мирон, ты же тогда сам...» И чихает, и Мирон смотрит на него, и Лев замолкает. Тогда я решила, что это про кота, про шерсть на моём свитере.

Сазонов на дебаркадере «Причала-7», с бокалом: «Как он тебя вернул? Ах да. Он же тебя и не отпускал». Я решила, что это красиво сказано.

Канатка. Кабинка висит над фарватером, я сижу спиной к окну, и Мирон говорит: «Четвёртый участок». Я спросила, откуда он знает. «Ты говорила». Я не говорила. И отпустила, потому что кабинка дёрнулась и поехала.

Клавдия за столом, раскладывает карты: Савва бросил её заявление в печку, и она два года жила, не зная, что замужем. Я смеялась. Я сказала: «Сейчас за такое статья».

И ещё я полтора месяца думала, что это Сазонов. Что он кого-то купил в суде, чтобы держать нас в браке ради своей игры. Я даже придумала, кого: эту девушку с синими ногтями.

Никого никто не покупал. Брак держал не суд и не Сазонов.

Брак держал муж.

Я достаю телефон. Я не звоню Мирону. Я звоню Льву.

Он берёт сразу, как будто держал телефон в руке.

- Варвара, доброе утро. Если вы по поводу документов для банка, то, во-первых...

- Лев. Я в суде. У меня в руках заявление об отмене заочного решения от девятнадцатого июня.

Он молчит.

- Ты составлял?

Молчание длинное. Я слышу, как у него в кабинете гудит кондиционер. Слышу, как он снимает очки, они стукаются о пуговицу пиджака.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Да, - говорит Лев.

Больше он ничего не говорит. Ни сноски, ни оговорки. Я жду, что он скажет «во-первых», а он молчит, и я понимаю, что объяснять ему нечего. Я нажимаю отбой.

На скамейке рядом со мной сидят двое. Ей лет пятьдесят, ему столько же, между ними сантиметров тридцать и папка с бумагами. Они спорят шёпотом, но мне всё слышно.

- Гараж мой. Я его на свои строил.

- На свои? А кто тебе в девяносто восьмом рубероид доставал?

- Рубероид не считается.

- Всё считается, Коля. Всё.

Женщина отворачивается к окну. Мужчина смотрит в папку. Их зовут в кабинет, и они встают одновременно и идут рядом, не касаясь, и дверь за ними закрывается. Я остаюсь одна.

Я складываю три листа вчетверо. Потом ещё раз. Потом ещё. Бумага становится толстой, тугой, края расходятся, печать секретаря уходит внутрь. Я складываю ещё раз, и ещё, давлю ногтем на сгиб.

На седьмой раз бумага больше не складывается.

 

 

Глава 35. Отзыв

 

Бумагу разогнуть не получается. Я пробую на кухонном столе, ладонью, потом ребром ладони, потом кладу сверху его кружку с лосем. Листы распрямляются наполовину и снова горбятся, сгибы стоят, как рёбра. Кружку я убираю. Пусть лежит как есть.

Я сижу здесь с пяти. До пяти была дегустация, я пробовала три крема и говорила: «Фисташковый, однозначно». Вкуса не помню.

Штамп сидит на соседнем стуле и не уходит. Это на него не похоже.

Лифт лязгает в восемь ноль две. Сорок секунд. Я их не считаю, они сами считаются.

Ключ поворачивается один раз, второй. Мирон входит в прихожую и не включает свет. Стоит в темноте, и я понимаю, что Лев ему позвонил.

Он проходит на кухню в ботинках, чего никогда не делает. Смотрит на горбатую бумагу, потом на меня. Он не спрашивает, что это.

- Садись, - говорю я.

Он садится напротив, туда, где обычно сижу я. Руки кладёт на стол ладонями вниз.

- Скажи, что это не ты, - говорю я. - Скажи, что Лёва подделал подпись. Что Сазонов. Что секретарь. Что угодно.

- Это я.

Сразу, без паузы. Я три часа готовилась к тому, что он будет врать, и теперь не знаю, куда это деть.

- Почему?

Он молчит. Я вижу, как он ищет слова, и в этот раз не жду.

- Почему, Мирон?

- Я хотел времени, - говорит он. - Чтобы ты меня выслушала. Ты написала «не приходи». Ты уехала в Дзержинск. Я думал, месяц. Два. Ты остынешь, я приду, и ты меня выслушаешь.

- И что?

- И ничего. Пришли повестки. На твоё имя, сюда. Двадцать седьмое июля, я не пошёл. Пятнадцатое августа, я поехал. - Он смотрит на свои руки. - Сидел в машине у суда. С восьми сорока до одиннадцати. Видел, как туда входили люди. Я не вошёл.

- Почему?

- Потому что если бы вошёл, тебя бы развели. А я не хотел.

Он говорит это спокойно, как про пролёт: столько-то тонн, столько-то метров.

- Повестки, - говорю я. - На моё имя. Где они?

Он уходит в спальню. Сдвигаются плечики в шкафу, пищат четыре кнопки. Он кладёт рядом с моими листами синюю папку. На обложке маркером: «Суд».

Внутри копия заочного решения, черновик заявления с правками Лёвиной ручкой, определения. Две повестки на имя Елагиной Варвары Сергеевны, вскрытые аккуратно, ножом, по верхнему краю. Всё по датам. Три года это лежало за моим зимним пальто.

Я закрываю папку. Завязываю тесёмки бантиком, как было.

- Ты три года решал за меня, - говорю я. - Ты понимаешь? Я жила разведённой. А ты женатым. Я три года была одна, а ты три года был женат. На мне.

- Я ни с кем не был.

Быстро, как будто это должно что-то исправить.

- Это не подвиг, Мирон.

Он открывает рот и закрывает. Кивает.

Штамп спрыгивает со стула и уходит в комнату.

- Та ночь, - говорю я. - Шарф. Травмпункт. Два четырнадцать. Теперь скажешь?

- Не могу.

- Даже теперь.

- Это не моя тайна, Варя. Про суд моя, и я тебе её отдал. Ту я отдать не могу. Не мне.

Я киваю.

- Конечно, - говорю я.

Я достаю из-под кровати дорожную сумку, ту, с которой приехала сюда в июне, и кидаю в неё футболки, джинсы, зарядку. Мирон стоит в дверях. Не мешает и не помогает. Когда я иду в ванную, он отодвигается на полшага, чтобы я его не задела.

Когда я возвращаюсь из ванной с шампунем, в сумке сидит Штамп. Утрамбованный между футболками, смотрит жёлтыми глазами. Мирон держит пакет корма.

- Пункт шесть, - говорит он.

Кот живёт с тем, кто его кормит. Он кладёт корм в боковой карман.

Неделю назад я бы засмеялась. Я стою с шампунем и не могу. Я застёгиваю сумку так, чтобы осталась щель для головы.

В прихожей я снимаю с кольца ключ с бутылочкой шампанского и держу его в руке. Потом кладу обратно в карман. Не знаю зачем. Он видит и ничего не говорит.

- Варя.

Я не оборачиваюсь.

Лестница на Ильинской скрипит на пятой ступеньке. Я несу на третий этаж семь килограммов кота. В квартире пахнет картоном. Коробки вдоль стены подписаны моим почерком: «Кухня», «Книги», «Зима», «Не открывать». В последней свадебное платье. Я расстёгиваю сумку до конца.

Штамп вылезает не сразу. Садится посреди комнаты, смотрит, потом идёт вдоль стены, мимо каждой коробки. У «Не открывать» стоит дольше. Делает полный круг и запрыгивает на подоконник.

За окном купола, свет на них ещё есть, хотя во дворе уже темно. Штамп садится, обернув хвост вокруг лап, и смотрит на купола так, будто ждал их всю жизнь.

Я сажусь на подоконник рядом с ним. Он не уходит.

Свет на куполах уходит. Во дворе включается фонарь. Кот засыпает, привалившись к моему бедру. Я пересчитываю всё с июня.

«Я знаю» за четыре секунды. Мостки, лестница, «Гагара». Он жарил мне картошку на сале и смотрел, как я ем со сковородки. Он не сказал. Он стелил мне плед на палубе. Он не сказал. Он спрашивал «можно?», и я думала, что он научился спрашивать. А он три года назад уже ответил за меня на главный вопрос, и спросить забыл.

Я не плачу. Я думала, буду, а нет. Внутри так тихо, что я слышу, как кот дышит.

В пять купола светлеют сверху вниз. Я наливаю Штампу воды в чайную чашку, насыпаю корм в блюдце, надеваю серое платье для переговоров, когда надо выглядеть дороже, чем есть.

В девять я стою у конторы на Большой Покровской. Римма Захаровна открывает дверь сама, с ключами в руке.

- Варвара Сергеевна, - говорит она. - Вы не записаны.

- Я подожду.

- Ждать не нужно, у меня первый в десять. Проходите.

В кабинете всё как в июне. На столе мельхиоровый подстаканник. Римма Захаровна наливает себе чай из термоса и ставит передо мной вторую чашку, обычную.

- Слушаю.

- Я хочу отозвать согласие, - говорю я. - На покупку мужем долей. «Стрежень». Я подписывала четвёртого июня.

Она не удивляется. Достаёт папку, листает.

- Согласие на приобретение Елагиным Мироном Андреевичем ста процентов долей в уставном капитале общества с ограниченной ответственностью «Завод Стрежень». Так?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Так.

- Объясняю, - говорит Римма Захаровна и складывает руки на столе. - Вы подаёте заявление об отзыве. Я его удостоверяю. Согласие перестаёт действовать с этой минуты. Без него сделку с долями вашего супруга не удостоверит ни один нотариус, база у нас одна. Супругу я направляю уведомление, это обязательно. Понятно?

- Понятно.

- И ещё. - Она смотрит на меня поверх стакана. - Ваша сделка с квартирой держится на его согласии. Оно у него. Он тоже может прийти ко мне и сделать то же самое. Вы это понимаете?

- Понимаю.

Она печатает двумя пальцами, сверяясь с паспортом. Чай в моей чашке перестаёт парить.

Она кладёт передо мной лист. Я читаю. «Настоящим я, Елагина Варвара Сергеевна, отзываю согласие, данное мною 4 июня». Слова те же, что тогда, только наоборот. Ручка шариковая, с логотипом какого-то банка.

Я расписываюсь. На визитках и в договорах я Лаврова, а здесь пишу «Елагина», потому что так в паспорте. Другой подписи у меня для этого кабинета нет.

Римма Захаровна ставит печать, вносит в реестр. Я плачу картой, не глядя на сумму. Чай в её подстаканнике тоже остыл. Она отпивает из него, не морщась.

- Уведомление супругу направим сегодня, - говорит она. - Вы уверены, Варвара Сергеевна?

Я смотрю на свою подпись. Она немного наклонена вправо. Раньше так не наклонялась.

- Нет, - говорю я. - Отправляйте.

 

 

Глава 36. Мирон. Уведомление

 

Курьер звонит в восемь пятнадцать. Я не спал, поэтому открываю сразу, и он вздрагивает.

- Елагин Мирон Андреевич? Распишитесь. Пальцем можно.

Подпись пальцем выходит кривой. Он уходит вниз пешком, не дожидаясь лифта.

Нотариус Лопатина Р. З. Один лист. «Уведомление об отзыве согласия». Супруга, Елагина Варвара Сергеевна, четвёртого августа, реестровый номер, печать. Я читаю один раз. Хватает.

До сделки двадцать три дня. Савва, Игорь, банк, Лопатина двадцать восьмого. Без бумаги, которую она отозвала, ничего этого нет.

Пальто, четыре кнопки, дверца. В понедельник она её развязывала и завязала обратно бантиком. Я этот бантик ещё не трогал. Теперь трогаю. Кладу уведомление сверху, на определение от третьего июля, и завязываю снова. Бантик у меня выходит хуже.

В девять звонит Лёва.

- Мирон, во-первых, банк подтвердил пакет. Во-вторых, они спрашивают актуальное согласие супруги, я им сказал, что оно у Лопатиной с четвёртого июня, то есть, короче, всё в порядке. Да?

Я тру шрам на предплечье. Я это за собой знаю и всё равно тру.

- Да.

- Ты как вообще? После понедельника...

- Нормально, Лёва.

Он двадцать лет слышит, когда я вру, и иногда делает вид, что не слышит. Сегодня делает.

- Ладно, - говорит он. - Звони.

Я ему не говорю. Он скажет: «Я тебе говорил», и будет прав.

В одиннадцать звонит Савва.

- Мирошка. - Он окает. - В воскресенье приезжайте. Оба. Клава пирог затеяла с визигой, а я вам кое-что покажу. Модельку доточил.

- Какую?

- Приедешь, увидишь. Варвару Сергеевну привези. Клава по ней соскучилась, говорит, в доме без неё тихо, как в цеху в выходной.

Я смотрю на ферму под крышей ангара и считаю заклёпки на поясе.

- Варя у мамы, - говорю я. - В Дзержинске. Помогает ей в салоне.

Пауза. В трубке слышно, как Савва дышит, тяжело, с присвистом.

- У мамы, значит.

- Да.

- Ну-ну, - говорит он. - Ты, Мирошка, смотри. Под нагрузкой всё честно. - Он кашляет. Шуршит. Я узнаю этот звук: он лезет в нагрудный карман за трубочкой с таблетками. - Ничего, ничего. Под язык положил, и порядок. В воскресенье жду.

Он отключается. Я соврал ему, а он мне как дед. Можно хотя бы сделать «у мамы» наполовину правдой.

До Дзержинска сорок минут. Салон «Нинель» на первом этаже девятиэтажки, в окне выгоревший плакат с причёской, которую не носят с девяносто восьмого. Пахнет краской для волос и жжёным феном.

Нина Петровна стоит у кресла, в кресле женщина с головой в фольге. Нина видит меня в зеркале и не оборачивается.

- Люда, сиди двадцать минут и не дёргайся, - говорит она клиентке. - Будешь дёргаться, выйдешь рыжей.

- Я не дёргаюсь.

- Вот и не дёргайся.

Потом снимает с плеча полотенце и бьёт меня им по руке. Не больно.

- Это за что? - говорю я.

- Найдётся за что. Пошли.

За шторкой подсобка: фен-колпак, раковина, табуретка, на подоконнике банка с бигуди. Нина садится на табуретку, мне показывает на кресло под колпаком.

- Она мне вчера звонила, - говорит Нина. - Сказала, что у себя на Ильинской, с котом. Голос нормальный. Это хуже всего, когда нормальный.

- Я знаю.

- Ничего ты не знаешь, Мирончик. Она тебе рассказала, как отчёт. Цифры дала.

Я молчу. Она права. Одиннадцать недель. Девять звонков. С десяти сорока до без десяти два.

- Она позвонила мне в одиннадцатом часу, - говорит Нина. - Как она тебе звонила, ты знаешь. Я скажу своё. Я вела и говорила ей: Варя, хватит, потом. Девять раз сказала «хватит». Она мне: мам, он возьмёт. А я смотрела на неё в зеркало и думала, что ты сейчас возьмёшь и я тебе всё выскажу. Так и не высказала.

Я смотрю на банку с бигуди.

- Нина Петровна...

- Сиди. Утром я спросила, ты ли звонил ей ночью. Она сказала: нет. Не он.

Колпак над головой тихо гудит, хотя я его не включал. Это гудит у меня в ушах.

- А в шесть позвонил ты, - говорит Нина. - И я тебе соврала. Она попросила.

Я киваю. Я помню этот звонок. Я стоял тогда у гостиницы и думал, что всё сделал правильно.

Нина достаёт из ящика под раковиной пластиковую папку с кнопкой. Внутри распечатка, мелкий шрифт.

- Твоё письмо, - говорит она. - Она его распечатала тут, на моём принтере, где я чеки печатаю. Хотела прочитать. Постояла с ним минуту и бросила в корзину. В корзину с волосами, Мирон. Я достала.

- Вы читали?

- Первую строчку. Дальше не стала. Не мне писано. - Она убирает папку обратно в ящик. - Отдам ей, когда будет готова. Не тебе решать когда. И не мне.

Там шесть страниц того, что я не смог сказать вслух. И главного там всё равно нет. Я понимаю, что должен сказать сейчас. Ей.

- Нина Петровна. Я вам скажу одну вещь. Вы первая, кто услышит от меня.

Она садится обратно на табуретку и складывает руки на коленях.

Я говорю. Про девятнадцатое июня, про повестки, которые я не отдавал, про машину у суда. Про то, что три года её дочь была замужем и не знала, а я знал. Минуты три, по пунктам. Она не перебивает.

Потом она молчит. За шторкой Люда говорит по телефону про цены на гречку. Капает кран. Я считаю капли. На двадцать третьей Нина берёт полотенце и бьёт меня по плечу. Ещё раз. Потом кладёт полотенце себе на колени и гладит его ладонью, как кота.

- Дурак, - говорит она. И потом, тише: - Но мой.

Я еду обратно и не включаю радио.

Мать ушла, когда мне было десять, и не сказала ни слова. Я вырос и стал таким же. Я делал. Чинил замки, отвозил, держал, молчал. Думал, это и есть честно.

Девять звонков. Я их не слышал. Теперь слышу все, по порядку, и сбиваюсь на каждом.

На Ильинской я в половине первого ночи. Поднимаюсь в темноте, считая. Первая, вторая, третья, четвёртая.

Пятая скрипит. Громко, длинно, на весь подъезд. Она говорила, что пятая скрипит. Я запомнил, как запоминаю всё, что она говорит. Я сажусь на неё. Она скрипит ещё раз, подо мной.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Наверху под её дверью полоска света.

Я сижу долго. За дверью что-то мягко падает, потом шаги, четыре лапы. Штамп нюхает щель. Он меня слышит и молчит.

Я поднимаюсь и ставлю у её двери пакет корма, того, с рыбой. Ровно, лицом к двери.

Я не стучу.

Я спускаюсь. Пятая ступенька скрипит мне вслед. Через дорогу у бордюра стоит серая «Шкода», фары выключены, в салоне кто-то сидит. Когда я выхожу из подъезда, там загорается экран телефона и гаснет. Я запоминаю номер. Привычка.

 

 

Глава 37. Стереть ту свадьбу

 

Пакет стоит под дверью, когда я выхожу в половине девятого. Корм с рыбой, восемьсот граммов, тот самый. Другой корм Штамп нюхает и закапывает лапой прямо на кафеле. Пакет поставлен ровно, надписью к двери, по уровню.

Я знаю одного человека, который ставит вещи по уровню.

Сажусь рядом на коробку. Штамп приходит и ложится мне на кед. Сидим так минут десять. Потом я встаю.

Заношу пакет, кладу на коробку «Кухня». Я ничего не чувствую. Проверяю это всю дорогу до Рождественской, как карманы перед выходом: ключи на месте, ничего на месте.

Тома сидит в агентстве на подоконнике, ноги на батарее, и жуёт гвоздику.

- Ну? - говорит она.

- Что «ну»?

- Солнце, в понедельник ты ушла от мужа с котом в сумке. Во вторник отозвала у нотариуса подпись, на которой у него висит завод. В среду ты молчала. Сегодня четверг. Я жду отчёт.

- Он оставил корм у двери. Ночью.

- И?

- И ничего. Я ничего не чувствую.

Тома перестаёт жевать.

- Ага, - говорит она.

- Правда.

- У тебя шнурки развязаны. Оба. Ты под Кстовом в пробке невесте шлейф на заднем сиденье пришила, мама её фонариком светила, а сегодня пришла вот так.

Я смотрю вниз. Белые кеды, два шнурка по полу.

- Это ничего не значит.

- Ничего, - соглашается Тома и протягивает мне гвоздику. Я беру. Горько, и колется на языке.

Я завязываю шнурки и сажусь работать. Просто работать. Звоню светотехнику, говорю ровно, по пунктам, с датами. Он говорит, что двадцать девятое у него занято. Я говорю, что свободно, просто он ещё об этом не знает. Через пять минут он соглашается. Это я ещё умею.

Гоша приходит в десять и не здоровается. Садится к ноутбуку, встаёт, опять садится.

- Варвара Сергеевна, - говорит он. - Можно вас на перебивку?

Мы поднимаемся к мусорным бакам. Наверху пахнет липой.

- Мне вчера Игорь Окунев звонил, - говорит Гоша. - Номер из договора на Дашину свадьбу.

- Что хотел?

- Чтобы я стёр свадьбу в клубе. Тринадцатое июня. Весь исходник, с карт, с диска, из облака. Сказал: «Старик, по-братски. Ради твоего же будущего». «По-братски» два раза.

- А «ради будущего» сколько?

- Один. Но так сказал, что хватило.

Он трёт переносицу.

- Там нечего стирать. Невеста плачет на крупняке, мужики какие-то на парковке у машины, я их срезал. Всё.

Я помню эту парковку и дрон над машинами. А потом Даша шёпотом про сорок миллионов, и Игорь на новом «Лексусе» при долгах в восемь.

- Не стирай, - говорю я.

- Я и не собирался. Я ничего не стираю. У меня выпускной лежит, где я в бабочке.

- Сделай три копии. Одну на свой диск, одну в облако, которое не на агентство. Одну мне на флешку.

- А можно спросить, зачем?

- Нельзя.

Гоша кивает, будто я сказала «дубль два», и спускается. Хочется позвонить Мирону. Я смотрю на последний вызов, «Мирон, 3 авг.», и убираю телефон.

У Томы звонит телефон. Она переворачивает его и выходит на улицу. Возвращается, и от неё пахнет сигаретой, первой за месяц. Через час опять. Она отворачивается к образцам тканей и говорит в ладонь:

- Нет. Не сегодня. Да не могу я сегодня, у меня Варька... Всё, потом.

На третий раз она в туалете, а телефон лежит на столе экраном вверх. Он загорается. На экране одна буква с точкой.

Г.

Гоша сидит в двух метрах, значит, не Гоша. Галину Ивановну Тома в глаза не видела. Остаётся Глеб Валерьевич.

Тома выходит из туалета и видит, куда я смотрю. Берёт телефон и кладёт в задний карман.

- Кто такой «Г.»? - спрашиваю я.

- Тебе какое дело?

- Такое, что у нас общий счёт и общий долг. Что юрист Сазонова звал тебя «солнышком», а тебе понравилось.

- Мне понравилось, что кто-то закроет долг. - Тома упирается ладонями в стол. - Это разные вещи, солнце. Ты бы поняла, если б у тебя было двое пацанов и ипотека, а не кот.

- Кота не трогай.

- А ты не трогай мой телефон.

- Я не трогала. Он сам загорелся.

- Сам. У тебя всё само. - Она говорит тихо, хрипло, и от этого хуже, чем если бы кричала. - Муж сам развод отменил, а ты ни при чём. Ты два раза от него сбегала и оба раза ни при чём. Ты полтора года сидишь в этом подвале и ни разу никого не спросила, как у меня дела. Только «Тома, посчитай».

- А ты от двух мужей ушла, - говорю я. - И тоже, наверное, ни при чём.

Сказала, и сразу хочется забрать назад. Не заберёшь.

Тома смотрит на меня. У неё на пальцах восемь колец, и она крутит одно, с чёрным камнем, туда-сюда. Гоша замер у стеллажа с жёстким диском в руке.

- Я от них ушла, - говорит Тома, - потому что один пил, а второй считал мои колготки. А ты ушла, потому что тебе страшно. Это разные вещи, Варвара.

Варварой она меня не называла никогда.

Я открываю рот, чтобы ответить, и тут хлопает входная дверь.

На ступеньках стоит мужчина. Большой, в синем комбинезоне, усатый, кепку снимает на пороге. В правой руке у него разводной ключ. В губках ключа зажато кольцо. Небольшое, золотое, с камушком.

- Здравствуйте, - говорит он. - Тамара здесь?

- Гена, - говорит Тома.

Голос у неё садится окончательно.

- Ты чего трубку не берёшь? Я с утра звоню. Я же сказал: сегодня приеду.

- Я сказала: не сегодня.

- А я подумал, ты стесняешься.

Гоша медленно поднимает камеру. Он снимает всё.

Г. Гена. Который в июле поменял ей стояк и про которого она сказала мне одну фразу: «руки золотые, а в остальном беда». Я подозревала её в сговоре с Сазоновым, а это Гена.

Меня начинает трясти. Я думаю, что это слёзы, а это смех, сначала в горле, потом наружу. Я хватаюсь за Галю, чтобы не упасть. Фата съезжает Гале на нос.

- Не смей, - говорит Тома. - Варька, не смей ржать.

Но у неё уже дёргается рот. Она закрывает лицо ладонями, и между пальцами видно, что она смеётся тоже. Хрипло, с кашлем, как смеются люди, которые бросают курить. Мы стоим и ржём, она у стола, я в обнимку с Галей, и я не могу остановиться, и она не может. Гоша снимает. Гена ждёт. Он держит ключ, как держат цветы, двумя руками.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Прости, - говорю я, когда могу говорить. - Тома. Я про мужей...

- Да знаю я, - машет она. - И я про подвал. Вру. Ты спрашивала. Один раз. В марте.

- Два.

- Ладно, два.

Гена кашляет в кулак и опускается на одно колено. Колено у него щёлкает, громко, на весь подвал. Он протягивает Томе ключ кольцом вперёд.

- Тамара, выходи за меня. Трубы я тебе уже поменял.

Тома смотрит на кольцо в губках ключа. Потом на меня. Потом на Гошину камеру.

- Гена, я с юристом встречаюсь.

Гена не встаёт.

- Он тебе трубы поменяет?

Вечером Гоша кладёт мне на стол флешку, синюю, с брелоком агентства.

- Тут весь банкет, - говорит он. - Дрон на отдельной карте, она в коробке с летними. Поднимать надо.

Ноутбук открыт. Вставить и посмотреть парковку, две секунды. Я кладу флешку во внутренний карман сумки, к аптечке, и застёгиваю молнию с отколотым зубцом. Если там Игорь, с этим придётся идти к Савве. А идти к Савве я хочу с Мироном, а Мирона у меня сейчас нет.

Он уходит. Я смотрю в окошко под потолком. У бордюра напротив стоит чёрный «Мерседес» Сазонова. Шофёр курит и не уезжает.

 

 

Глава 38. Тридцать седьмой размер

 

По пятницам у него планёрка в Бору, а после планёрки он ещё час ходит по цеху и трогает фермы ладонью. Раньше девяти он домой не приезжает. Это я знаю семь лет. Поэтому я на Минина в шесть.

Лифт я не вызываю. Он лязгает на весь подъезд, а я не хочу, чтобы меня было слышно. Слышать некому, но я всё равно иду пешком, все пять этажей, с пустыми пакетами из «Ленты» под мышкой.

Ключ с бутылочкой шампанского входит в замок и поворачивается. Я всю дорогу думала, что он сменил замок. Не сменил.

В квартире пахнет им. Железом, хозяйственным мылом, кофе из турки. Я стою в прихожей и дышу носом, хотя собиралась дышать ртом.

Кактус на кухонном подоконнике полит. Земля тёмная, на блюдце вода. Я его не поливала с понедельника. Значит, поливает он. Каждый день или через день, по графику, который он себе где-то записал.

В телефоне у меня список, я составила его вчера ночью, чтобы ничего не решать здесь. «Минина. Забрать». Зимнее пальто. Фен. Серьги с полки в ванной. Зарядка от ноутбука. Две книги про выездную регистрацию. Кружка.

Кружки стоят на сушилке рядом, ручками друг к другу. «Не беси организатора» и лось с Покровки. Я беру свою и кладу не в пакет, а в сумку, к аптечке. Лося разворачиваю ручкой к стене. Потом обратно.

Фен, серьги, зарядка. Книги лежат у него на тумбочке, одна открыта, корешком вверх, на главе про рассадку гостей. Он её читал. Я закрываю и кладу в пакет.

В шкафу моё зимнее пальто висит с краю, на плечиках. За ним дверца с четырьмя кнопками. Я снимаю пальто и на дверцу не смотрю. Сворачиваю пальто в пакет, оно не влезает, торчит рукав. Пусть торчит.

Через двадцать минут у меня четыре пакета, и в квартире ничего не меняется. Я как будто не забрала ничего. Здесь у меня, оказывается, почти ничего и не было. Кружка, фен и пальто.

В прихожей я цепляюсь пакетом за что-то у обувницы. Когда я пришла, свет не включала и не видела.

Коробка. Курьерская, картонная, по пояс мне, если сидеть. Клапаны не заклеены, просто сложены крест-накрест. Сверху на клапане жёлтый стикер, его почерк: «Воскресенье. Стригино. Взять!» Он пишет себе такие, когда боится забыть то, что забыть нельзя. Он поставил коробку у двери, чтобы в воскресенье утром взять её первой, и уехал в Бор, где пятница до девяти. Он не знал, что сюда кто-то придёт раньше воскресенья. Сбоку наклейка, старая, потёртая на углу.

«Отправитель: Мельникова Л. Калининград». Дальше адрес пункта выдачи, улица, дом, телефон со звёздочками посередине. «Получатель: Елагин М. А. Нижний Новгород, ул. Минина». Дата: четырнадцатое января.

Мельникова Л. Лида.

Я ставлю пакеты на пол. Я не открываю чужие коробки. Я открываю чужие коробки двадцать раз за сезон, подарки гостей, которые надо пересчитать до того, как их растащат родственники. Но это не свадьба. Я открываю.

Сверху лежит коробка из спортивного магазина. На торце наклейка: размер 37. Внутри бутсы, чёрные с оранжевым, в носки затолкана бумага. Новые, пахнут резиной. Я держу одну в руке. Она тяжелее, чем я думала, и меньше.

Под бутсами конструктор. На крышке разводной мост над синей водой, пролёт поднят. «412 деталей. 12+».

Под конструктором конверт, не заклеенный. Открытка с мячом. Почерк я знаю, этот длинный хвост вниз у букв я знаю с записок на холодильнике и с заявления из суда, которое я в понедельник складывала, пока оно не перестало складываться.

«С днём рождения, чемпион! Двенадцать лет, это уже серьёзно. Левой бей так же. Правую не бросай. М.»

Правую не бросай.

На самом дне прозрачный файл. В нём рисунки, фломастером, штук шесть. Самолёт над морем. Ворота и человечек в прыжке, руки длиннее туловища. Мост, у которого пролёт поднят, как на крышке конструктора, только кривее. На каждом в углу: «Мирону от Тёмы». Файл мятый, с загнутым углом, его не раз доставали и клали обратно. Рисунки приехали сюда в этой же коробке, в январе, и с тех пор, похоже, в ней и живут. Подарки он сложил сверху. Буквы разного роста. «Т» самая большая, «ы» съезжает вниз, к краю листа.

На последнем двое. Большой и маленький. У большого синяя куртка до колен и квадратные руки. Маленький держит его за палец.

Я считаю. Я всё всегда считаю, это профессиональное.

Двенадцать лет в августе. Девятое августа. Мне двадцать девять, мы познакомились, когда мне было двадцать два, на теплоходе с заглохшим двигателем. Мирону было двадцать девять. Мальчику тогда было пять.

Он мог быть до меня.

Он мог быть до меня, и Мирон мог мне не сказать. Мирон много чего мог мне не сказать, это я теперь знаю точно, у меня есть папка «Суд» с бантиком.

И тогда всё складывается. Складывается так быстро, что я не успеваю подставлять руки.

«Это не моя тайна, Варя». Конечно, не его. Это тайна матери.

«Лида: Тёма спрашивает, приедешь ли 9 августа». Приедет. Вот бутсы. Вот открытка. Вот он сам, большой, в синей куртке, и маленький держит его за палец.

Я сажусь на пол. Прямо в прихожей, между пакетами и коробкой, спиной к обувнице. Пальто вылезает из пакета рукавом мне на колени.

В ту ночь, в четыре десять, у меня не стало ребёнка. Девять звонков, гудок, аппарат абонента выключен. Я держала телефон на груди двумя руками.

А у него ребёнок был. Всё это время. С бутсами тридцать седьмого размера и рисунками фломастером.

Я сижу. В кухне капает кран, редко, с большими промежутками. Он бы уже починил. Не починил.

Я не знаю, сколько сижу. Свет в окне кухни из жёлтого становится серым. Потом я встаю на колени и складываю всё обратно. Рисунки в файл, файл на дно. Открытку в конверт, конверт на конструктор. Бутсы в коробку, бумагу в носки, как было, туго.

Перед тем как сложить клапаны, я достаю телефон и фотографирую наклейку с адресом. Два раза, второй раз ближе. Зачем, не знаю.

Клапаны крест-накрест. Коробку к обувнице, углом к плинтусу, ровно как стояла.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 39. Отец без сына

 

Домой я не еду. Ставлю машину у агентства на Рождественской и не выхожу. Окна полуподвала тёмные, табличка «Не открывать, идёт проявка» висит криво, Тома опять задела её сумкой. На заднем сиденье четыре пакета и рукав зимнего пальто.

Я спускаюсь к Волге пешком, через дорогу и по газону, и сажусь на ступеньки у самой воды. Бетон ещё тёплый. По реке идёт пустой «Метеор», за ним волна, она доходит до нижней ступеньки и отступает.

Фотография наклейки у меня в телефоне. Я не открываю её. Я просто знаю, что она там.

- Варенька?

Я узнаю запах раньше голоса. Ветивер, сухой и горьковатый, от него всегда хочется чихнуть и не получается.

Сазонов стоит двумя ступеньками выше, в светлом льняном костюме, пиджак через руку. Загар ровный, будто его наносили валиком. Он смотрит на меня сверху и сразу перестаёт улыбаться.

- Какая встреча, - говорит он тихо. - У меня на «Причале» ужин с партнёрами, я вышел позвонить. Можно?

Он не ждёт ответа. Спускается и садится рядом, на ступеньку, в своём льне, прямо на бетон. Пиджак кладёт себе на колени.

- Вы были у него дома, - говорит он.

Я молчу.

- В машине у вас зимнее пальто, солнышко. В августе. Я шёл мимо. Люди возят зимние вещи, когда переезжают. Или когда уходят.

Он говорит это без нажима, как врач называет диагноз, который уже видно на снимке. Потом берёт меня за запястье. Пальцы тёплые и сухие. Обручальное кольцо холодит мне кожу.

- Не надо, - говорит он. - Ничего не рассказывайте. Я вижу.

В июне на этом же запястье после него остались красные пятна. Я помню, как застёгивала над ними часы. Я руку не убираю. Сил нет даже на это.

- Я знаю это лицо, - говорит Сазонов. - У меня было такое же три года. Когда понимаешь, что человек, которому ты верил больше, чем себе, жил второй жизнью. А ты в ней даже не гость.

Внизу волна от «Метеора» доходит до нижней ступеньки ещё раз, слабее.

- Я вам кое-что покажу, Варенька. Я никому не показываю.

Он отпускает моё запястье и достаёт телефон. Листает долго, далеко назад, туда, где фотографии маленькие и мутные. Поворачивает экран ко мне.

Младенец в синем одеяле. Одеяло больничное, с печатью в углу. Лицо красное, сморщенное, рот открыт, кричит. Держат его две руки, мужские, неумело, двумя ладонями снизу, как держат что-то, что может пролиться. На безымянном пальце кольцо. То же, что сейчас.

- Двенадцать лет в августе, - говорит Сазонов. - Я не видел его три года.

Голос у него на последнем слове проседает. Он смотрит на экран и моргает, часто, и отворачивается к реке. Кадык ходит вверх-вниз. Я смотрю на его руку с телефоном. Рука дрожит. Немного.

- Простите, - говорит он. - Я обычно держусь.

Двенадцать лет в августе. Я считала сегодня в прихожей на полу. Девятое августа. Двенадцать.

- Я не знаю, какого он роста, - говорит Сазонов. - Какой у него размер ноги. Я ему покупал первые ботинки, вот такие, с ладонь. А теперь не знаю даже, в каком он городе.

Тридцать седьмой, думаю я. Чёрные с оранжевым.

Я ничего не говорю. Наклейка лежит у меня в телефоне, в кармане, у бедра, и мне кажется, что она тёплая.

- Он увёл у меня жену и сына, Варенька. Я вам говорил. Вы тогда подумали, что я красиво выражаюсь. - Сазонов убирает телефон. - Я не выражаюсь. Я считаю дни.

В июне я пропустила «сына» мимо ушей. Слишком громко там было слово «жену».

Он встаёт, отряхивает брюки. На льне остаётся серая полоса от бетона, он её не замечает.

- Я ни о чём вас не прошу, - говорит он. - Вы мне ничего не должны. Но если вы вдруг когда-нибудь что-нибудь узнаете. Город. Школу. Что угодно. Вы знаете, где меня найти.

Он кладёт ладонь мне на плечо, на секунду, и уходит наверх, к дебаркадеру. Ветивер остаётся ещё какое-то время. Потом ветер с реки уносит и его.

Я сижу. Он почти плакал. Я на каждой свадьбе вижу, как плачут отцы невест, и умею отличать, кто плачет на камеру. Этот плакал не на камеру. Или мне так хочется.

Мне семь. Папа стоит в прихожей в Дзержинске, сумка через плечо, и говорит, что позвонит в субботу. Я сижу в субботу у телефона в коридоре, на табуретке, весь день. Потом следующую субботу. Потом бабушка Анна Фёдоровна забирает меня в Городец на всё лето и говорит: «Не реви, а то пряник размокнет».

Он не позвонил ни в ту субботу, ни в следующую. Потом звонил на дни рождения, раз в год, всегда на день позже. Последний раз я сама набрала его в четырнадцать. Он сказал, что перезвонит, у него совещание.

Пятнадцать лет. Дома, на Ильинской, Штамп встречает меня в дверях и сразу уходит обратно на подоконник, к куполам. Я не включаю свет. Сажусь на коробку «Книги».

Номер у меня есть. Он переходит из телефона в телефон, и я ни разу его не стёрла. «Папа». Без фамилии, без сердечка. Просто папа.

Я нажимаю вызов, не давая себе подумать. Гудок. Второй. Если на пятом не возьмёт, сброшу. Третий.

- Алло?

Голос молодой и ломкий, то ниже, то выше, будто ещё не решил, какой ему быть.

- Алло? Алло, кто это?

Я молчу. Слышно, что у них там включён телевизор, идёт футбол, кто-то кричит «Ну!». Звякает посуда.

- Пап, - говорит голос в сторону, громко. - Тут молчат.

И издалека, из другой комнаты, мужской голос, который я не слышала пятнадцать лет и узнала бы с одного слова:

- Никит, ну положи. Опять спам.

Никита. Девятнадцать лет. У него папа, который зовёт его с кухни. Мой брат. Я ни разу его не видела.

Я нажимаю отбой.

Сижу с телефоном на коленях. Экран гаснет. Штамп на подоконнике поворачивает голову, смотрит на меня жёлтыми глазами и отворачивается обратно.

Сазонов не знает размера ноги. Мирон знает. Тридцать седьмой.

Днём я думала, что мальчик его. Это было страшно, но понятно. Теперь картинка собирается заново, быстрее первой.

Мальчик не его. Мальчик Сазонова, и Мирон три года прячет его вместе с матерью, а отец сидит на ступеньках с фотографией из роддома.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я думаю про рисунок. Чей это должен был быть палец.

Телефон звонит у меня в руке, и я вздрагиваю всем телом. На экране «Даша Окунева».

- Варя, - говорит Даша. Ровно, как читает спецификацию. Только дыхание сбито. - Деда увезли на скорой. Сердце.

 

 

Глава 40. Скамейка у больницы

 

Двери у областной больницы раздвижные. Они разъезжаются, когда я подхожу на два шага, и съезжаются, когда я отступаю. За десять минут я открыла их одиннадцать раз. Охранник в будке отложил кроссворд и смотрит на меня.

На часах 10:42. По таймингу я должна была быть в палате в 10:30. Тайминг я поставила себе сама, когда Даша в семь утра прислала номер палаты, и сама же его сорвала.

Я сую руку в сумку и нащупываю аптечку. Косметичка в цветочек, булавки, нитки, нашатырь, веер. От больниц там нет ничего, но молния знакомая, с отколотым зубцом. Я держусь за этот зубец и делаю шаг.

Внутри пахнет хлоркой и варёной капустой. Другая больница, три года прошло, а запах тот же, и ноги на секунду становятся чужими. Я перечисляю, что вижу: окошко справочной, автомат с бахилами, бабушка с пакетом апельсинов, лифт. Можно идти.

У поста кардиологии на подоконнике сидит Даша, в рабочих штанах, с ноутбуком на коленях.

- Давление сто шестьдесят на сто, - говорит она вместо «здравствуй». - Утром было сто восемьдесят. Капельница до часу. Стент поставили вовремя.

- Это хорошо?

- Это в допуске. - Она закрывает ноутбук. - Бабушка курит у заднего входа, там не гоняют. Папа не приехал. Мирон Андреевич во дворе.

- С какого времени?

- С семи. Я ему сказала, что он нарушает режим посещений сидя. Он сказал, что сидя ничего не нарушает.

- А ты сама как?

- Мне нельзя нервничать, - говорит Даша. - Поэтому я считаю нагрузки на ферму для склада. Помогает.

Последние новости она произносит тем же голосом, что и давление. Я думала, что умею держать лицо, пока не познакомилась с Дашей.

Она доводит меня до палаты и останавливается в дверях рядом со мной. Вторая кровать пустая и заправлена так туго, что на неё страшно сесть. Савва лежит у окна: трубка к капельнице, прищепка с красным огоньком на пальце, борода поверх одеяла. Медсестра накачивает манжету у него на плече.

- Вы мне руку отнимете, - говорит Савва. - Кто ж так качает. Так шины качают, а не людей.

- Савва Ильич, лежите.

- Я лежу. Я с вечера лежу, у меня от лежания давление.

Сестра записывает цифры и выходит мимо нас. Я остаюсь на пороге. Ноги дальше не идут.

Савва медленно поворачивает голову на подушке.

- Не ждите у двери, деточка, - говорит он. - Я вот всю жизнь ждал, пока Клава сама придёт. Дурак был.

Даша уходит на пост узнавать про анализы. Я захожу и сажусь на железный стул. Кладу руку на одеяло рядом с его рукой, той, что без трубки. Рука в старых ожогах и тёплая.

- Напугал я вас, - говорит он.

- Немного.

- Врёшь. Белая сидишь, как стружка. Мне отсюда вход видно. Стоишь, двери гоняешь туда-сюда.

- Я в больницы не хожу, - говорю я и сама не знаю, зачем говорю правду. - Три года не заходила.

Савва не спрашивает почему.

- Зашла же.

- Зашла.

- Ну вот. Шов, пока его не нагрузишь, про себя ничего не знает. - Он закрывает глаза. - Иди во двор. Мирошка ко мне не идёт, говорит, я на него кричу. А я не кричу. Я разъясняю.

- Я потом ещё приду.

- Приходи. С пирогом приходи, тут кормят, как в армии при Хрущёве.

Во двор я иду через задний вход, где не гоняют. На крыльце курит Клавдия Петровна, в цветастом халате и жемчуге, будто вышла покурить к себе на веранду. Протягивает мне «Беломор», вспоминает, что я не курю, и убирает пачку.

- Видела нашего? - спрашивает она.

- Видела. Сестру ругает.

- Ругается, значит, ещё поживёт. - Она стряхивает пепел в банку из-под кофе. - Игоря не встретила?

- Нет.

- И я нет. - Она смотрит на ворота, долго. - Ступай. Твой там с семи утра скамейку греет. Пусть хоть кто-то в этой семье с толком сидит.

Двор пыльный, с клумбой из покрышек, крашенных в синий. На одной скамейке спит дядька в пижаме, на другой сидит Мирон. В рабочей куртке, в августе. Локти на коленях, в руке бумажный стаканчик, из которого он не пьёт.

Он видит меня издалека и не встаёт. Я сажусь на другой конец скамейки. Между нами остаётся ладонь. Я проверяю: кладу руку на доски, и она помещается ровно, от моего бедра до его.

Я убираю руку.

- Ты зашла, - говорит он.

Он смотрит на корпус. Отсюда видны раздвижные двери и будка охранника. Значит, он видел все одиннадцать раз.

- Зашла.

Про ту больницу он знает от меня, с июля. В среду мама рассказала ему остальное: коридор до утра и своё «она у подруги» в шесть утра. Какими словами, не знаю, мама в пересказах не стесняется. По нему не скажешь. Он трёт большим пальцем край стаканчика и молчит, и я впервые за неделю этому молчанию благодарна.

- Как он? - спрашивает Мирон.

- Ругает сестру. Говорит, она качает манжету, как шины.

Мирон коротко выдыхает носом. У него это смех.

- Значит, живой. Тебя он узнал?

- Сказал, что я белая, как стружка.

- Это он ласково. Меня он в семнадцать лет называл окалиной.

- Игорь так и не приехал, - говорю я.

- Звонил. Сказал, на мосту пробка.

- С вечера пятницы?

- Пробки бывают долгие, - говорит Мирон, и по голосу ясно, что эту тему он закрыл.

Над клумбой кружит оса, садится на стаканчик, я её сгоняю, и моя рука на секунду оказывается в той ладони между нами. Он не двигается. Я тоже. Потом убираю.

В голове у меня открывается коробка в прихожей на Минина. Бутсы тридцать седьмого размера, «Мирону от Тёмы» буквами разного роста, наклейка «Калининград, Мельникова Л.». А рядом вчерашняя фотография на телефоне Сазонова: младенец в синем одеяле. «Двенадцать лет в августе. Я не видел его три года».

Следом лезет то, что я видеть не хочу. Женщина в шарфе у травмпункта держала руку так, как держат после удара, а не после падения. Я сама это разобрала, я на этом зарабатываю. Красные пятна у меня на запястье после его рукопожатия. «Жену» он сказал громче, чем «сына». Я складываю это в стопку и откладываю, как гостей, которые не влезают в рассадку. Потому что если Сазонов врёт, то отцы бывают только такие, как мой. Пусть хоть один ищет.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Вопрос у меня готов с ночи. Короткий, без претензий, как бриф: «Чей это мальчик?» Я поворачиваюсь к Мирону.

Под глазами у него синее, он не спал. На щеке свежий порез: брился где-то на ощупь, может, прямо в машине.

Если я спрошу, он скажет, что это не его тайна. Я от этих слов уже уходила. А если не скажет? Если посмотрит и скажет: мой. Тогда он семь лет врал мне целиком, и с этой скамейки надо будет встать навсегда. Сегодня, когда Савва наверху под капельницей, я этого не вынесу. Я плачу молчанием: ещё один день не знать, чей палец на рисунке.

- Что? - спрашивает он.

- Ничего. Порез у тебя.

Он трогает щёку и смотрит на палец. Крови нет.

- Бритва тупая.

- Купи новую.

- Куплю.

Самый длинный наш разговор за неделю, и он про бритву.

Мирон допивает холодный кофе одним глотком и сминает стаканчик.

- Я завтра улетаю, - говорит он, глядя на покрышки. - По делам. Вернусь в понедельник.

Завтра девятое августа. «Лида: Тёма спрашивает, приедешь ли 9 августа». Я прочитала это у него на панели в машине неделю назад, и с тех пор оно звенит у меня в голове вместо будильника.

Он ждёт, что я спрошу, по каким делам. Пальцы на коленях сцеплены так, что побелели костяшки. Спрошу, и он, может быть, ответит. Или опять скажет про чужую тайну, и мы разойдёмся в разные концы двора.

- Хорошо, - говорю я.

Он смотрит на меня ещё секунду, встаёт, бросает стаканчик в урну, попадает и идёт к корпусу, к Савве, который на него не кричит, а разъясняет.

Номер Сазонова у меня в телефоне с июня. Завтра я ему позвоню и спрошу прямо, его ли это сын.

 

 

Глава 41. Калининград

 

Штамп спит на коробке с надписью «КУХНЯ. ХРУПКОЕ», и коробка под ним медленно проседает. Я говорю ему, что там бокалы. Он открывает один глаз и закрывает обратно.

Девять сорок, воскресенье. В Калининграде восемь сорок. Разницу во времени я посмотрела ночью, в половине второго, и это само по себе диагноз.

В заметках у меня новый файл. Называется «Звонок».

1. Спросить, его ли сын.

2. Не говорить лишнего.

3. Не плакать.

4. Положить трубку первой.

Я перечитываю список, как тайминг перед выкупом, и нажимаю вызов. После первого гудка сбрасываю. Иду на кухню, наливаю воды, выпиваю половину стакана, возвращаюсь к коробкам и нажимаю снова. Длинные гудки. Он берёт на четвёртом.

- Варенька, - говорит Сазонов. Голос мягкий, утренний, где-то рядом ложечка звенит о чашку. - Солнышко. В воскресенье. Я даже не надеялся.

- Я ненадолго. У меня один вопрос.

- Хоть десять.

- Тёма. Мальчик на фотографии, которую вы мне показывали. Это ваш сын?

Ложечка перестаёт звенеть.

- Мой, конечно, - говорит он. - Чей же ещё. Артём Глебович, девятое августа, три восемьсот, пятьдесят два сантиметра. Мирон знает. Он прячет его от меня.

Я открываю фотографию наклейки. Калининград, Мельникова Л. Буквы на рисунке разного роста: «Мирону от Тёмы».

- Зачем? - спрашиваю я. - Зачем Мирону чужой ребёнок?

- Затем, что ему нужна была моя жена. А жена без сына не ушла бы. - Он говорит это ровно, как прогноз погоды. - Вы же сами видели снимки, Варенька. Март, гостиница. Мне их тоже прислали, представьте. Доброжелатели.

Значит, вот откуда он знает про семнадцатое марта. Лилии, карточка с датой. Я месяц ломала над этим голову, а ответ такой простой и такой гадкий: ему тоже прислали.

Только я эти снимки тоже разглядывала. Ночью, с увеличением, и записала себе в заметки одну строчку: так выглядит пострадавшая. А в июне у меня на запястье после его пальцев было четыре красных пятна.

- Она там как после травмы, - говорю я.

- Упала у аптеки на ступеньках. - Он отвечает сразу, будто ждал. - Я сам хотел везти её в травмпункт, она не далась.

- А Лика? - спрашиваю я. - Она же мать.

- Лика больна, солнышко. - Голос становится ещё мягче, хотя мягче было уже некуда. - Она фармацевт, она хорошо знает, какие таблетки с чем пить. Я ищу её три года не для того, чтобы ругаться. Я хочу, чтобы мальчик знал: отец его не бросил.

Здесь надо положить трубку. Пункт четыре. Я смотрю на пункт четыре и не кладу.

Мне семь лет. Папа стоит в прихожей в Дзержинске с сумкой через плечо и говорит, что позвонит в субботу. Позавчера я впервые за пятнадцать лет набрала его номер, и мне ответил ломкий молодой голос: «Алло? Алло, кто это?» Мой брат. Я ни разу его не видела.

- Он сегодня в Калининграде, - говорю я. - У мальчика день рождения. Мирон полетел к нему.

Я знаю, что это адрес. Знаю, что ему нельзя ни города, ни даты. Он объяснил мне пятна на её руке раньше, чем я спросила, и я всё равно говорю. Потому что у меня в телефоне есть номер «Папа», и по нему отвечает чужой мальчик. Пункт два лежит на экране целый и бесполезный.

- Может, вам стоит просто приехать, - говорю я быстрее, чтобы заслонить сказанное следующим. - И поговорить. Спокойно, без юристов. Ему двенадцать, он сам уже может решить, хочет ли...

- Спасибо, Варенька, - говорит Сазонов.

Голос у него сдвигается на полтона. Всё ещё мягкий, всё ещё «Варенька», но из него ушли ложечка, чашка, воскресное утро. Осталась вежливость.

- Вы добрая девочка, - говорит он. - Берегите себя.

И кладёт трубку первым.

Я сижу на полу между коробками. Штамп спрыгивает с «КУХНИ» и уходит в ванную, хотя я его не трогала.

Что-то в этом «спасибо» холодное, как вода в мае. В мае Мирон плавает в Волге на рассвете, и однажды он уговорил меня зайти по колено. Я зашла и через минуту перестала чувствовать ноги, а зубы потом болели до обеда. Вот такое «спасибо».

Я говорю себе, что всё правильно. Ребёнку нужен отец. Мирон три года врал мне про ту ночь и, получается, держит чужого сына подальше от родного отца, и делает это так же молча, как отменил наш развод. Всё сходится.

Не сходится только голос на полтона ниже. Я его знаю. Таким голосом владелец площадки говорит «конечно, решим», когда уже решил, что предоплату не вернёт.

Дома мне не сидится. Я надеваю кеды, спускаюсь, пятая ступенька скрипит, и иду на Верхневолжскую.

На набережной воскресенье. Девочки на роликах, дядьки с удочками у парапета, у ротонды фотограф снимает пару. Невеста в атласе в жару, фата цепляется за перила, никто ей не подколол край. Я на ходу вижу, где у неё порвётся подол к вечеру, и мне от этого почти спокойно. Звонит Тома.

- Солнце, ты где? - Она хрипит громче музыки, значит, стоит у колонки. - Я в «Шале», у меня невеста порвала подъюбник об стул и рыдает в гардеробе.

- Белые нитки в аптечке, в боковом кармане.

- Нашла уже. Ты чего дышишь, как после выкупа на девятый этаж?

- Иду быстро.

- Куда?

- Никуда. Том, если человек говорит «спасибо», это же хорошо?

Тома молчит секунду. За ней кто-то кричит «Горько!» без всякого энтузиазма.

- Смотря кто, - говорит она. - Подрядчик говорит «спасибо», когда счёт уже выставил. А кто сказал?

- Клиент, - говорю я и сворачиваю к парапету, подальше от свадьбы у ротонды.

- Клиент в воскресенье со «спасибо»? - Тома хмыкает. - Солнце, такой клиент в понедельник звонит с претензией. Деньги проверь, предоплату, всё проверь.

- Там нет денег.

- Деньги есть всегда, - говорит Тома. - Просто не всегда твои. Всё, у меня невеста опять поплыла. Целую.

Я пишу Даше: «Как он?» Ответ приходит через минуту.

Даша: Давление сто сорок на девяносто. Требует пирог с капустой и газету. Бабушка сказала, что газету даст, а пирог через неделю.

Даша: Мирон Андреевич утром уехал в аэропорт. Дед сказал ему «лети уже». Это у него значит «спасибо, что посидел».

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я смотрю на второе сообщение дольше, чем на первое.

Я дохожу до Чкаловской лестницы и сажусь на верхнюю ступеньку. Семь лет назад мы с Мироном спорили здесь, сколько их, и начали считать вниз, и сбились на сто сороковой, потому что он сказал что-то, от чего я засмеялась. Я начинаю считать сейчас. Сама, глазами. Сбиваюсь на тридцатой.

Я открываю чат с Мироном. Последнее сообщение от него с понедельника: «Кот ест сухой корм, влажный только вечером». Я держу палец над клавиатурой, пока экран не гаснет.

Телефон вибрирует у меня в руке ровно через час после звонка. Номера нет в контактах.

Вы очень помогли.

Я открываю чат. Я так и не удалила его, хотя письмо Мирона удалила, не читая. Над этими тремя словами три года пустоты, а выше две фотографии и время: 18 марта, 02:40.

 

 

Глава 42. Мирон. Ночь на восемнадцатое

 

Батутов в кафе три. На большом прыгают девять мальчишек из команды, на среднем двое, на маленьком никто, потому что он «для малышни». Тёма на большом. Бутсы он не снимает с того момента, как открыл коробку, и администратор дважды подходила сказать, что на батут в обуви нельзя. Оба раза Лика ответила «да, конечно» и ничего не сделала.

- Пусть, - говорит она мне. - Один день.

Торт в виде мяча. Белые шестиугольники, чёрные пятиугольники, кондитер ошибся, и чёрных на один больше, чем бывает. Я пересчитал два раза. Никто, кроме меня, этого не заметит.

Тёма задувает двенадцать свечей с первого раза. Лика смеётся. Коротко, рукой прикрывает рот, но смеётся, и я понимаю, что не слышал этого звука с прошлого лета.

- Ты чего? - спрашивает она.

- Ничего.

- Мирон. Ты на меня смотришь, как на пролёт, который не упал.

- Почти так.

Она отворачивается к сыну. Левой рукой не держит ничего тяжелее вилки, это у неё с марта три года назад.

Стас звонит в шесть вечера. Мы уже дома, Тёма собирает конструктор на полу, инструкцию выбросил, он так всегда.

- Командир, - говорит Стас. Он с армии зовёт меня так, хотя командиром я ему не был ни дня. - Я на тренировку заехал за формой. Тренер говорит, днём у школы машина стояла. Мужик спрашивал Артёма Мельникова. Номера тридцать девятого. Местный.

Я выхожу на балкон и закрываю за собой дверь.

- Что тренер сказал?

- Что такого нет. Он нормальный мужик. Но мужик тот фото показывал.

Местный, днём, с фотографией. Такого нанимают по телефону за час, и нанимают, когда уже знают город. Значит, ещё утром Глеб не знал, куда смотреть, а к обеду знал. Я перебираю, кто знал про девятое августа: Лика, Стас, Лёва, тренер. Варя могла видеть сообщение на панели в машине, второго, по дороге к Молитовскому мосту. Варя могла видеть коробку. Коробку я сам оставил у двери на Минина, с жёлтым стикером «Воскресенье. Стригино» сверху и старым калининградским адресом сбоку.

И ещё серая «Шкода» у её подъезда на Ильинской, номер которой я запомнил ночью. Я пишу его Лёве. Ответ приходит через десять минут: «Тверской частник, тот, что весной искал Лику. Сноска: если он стоял у Вари, Глеб знает про неё всё, вплоть до пальто».

Варю я вычёркиваю из списка сразу. Потом пишу обратно. Потом опять вычёркиваю.

Через час звонит Глеб. Номер нижегородский, незнакомый.

- Мироша, - говорит он. Голос как на переговорах, когда он уже знает цену. - Поздравь от меня Артёма. Двенадцать, большой. Верни мне сына. Или я заберу твой завод, твою жену и твою компанию. Выбирай.

- Он не вещь, Глеб.

- Он мой. Ты три года прятал моего сына и мою жену. Я долго был вежливым.

Он отключается. Я стою на балконе и смотрю, как во дворе мальчишка катает на самокате младшую сестру по кругу. Двенадцать кругов я насчитываю, прежде чем возвращаюсь в комнату.

Стас приезжает в одиннадцать на рабочем «каблуке» с надписью «Судоремонт». Вещей у Лики одна сумка и пакет. Три года, и всё влезает в две руки. Тёма несёт коробку с конструктором и бутсы.

- Мы опять переезжаем? - спрашивает он на лестнице.

- Ненадолго, - говорю я.

Он смотрит на мать. Лика кивает. Он верит ей, не мне, и правильно.

У машины Лика задерживается. Стас уже завёл мотор.

- Скажи ей, - говорит она. - Всё скажи. Мне уже нечего прятать, он и так знает, где я.

- Ты просила даже ей не говорить.

- Я тогда думала, что если никто не знает, то меня нет. - Она поправляет хвост левой рукой и морщится. - Меня и не было. Три года. Скажи ей, Мирон. Она звонила тебе в ту ночь, а ты держал меня за руку в коридоре.

Про звонки она знает от меня. Про девять и про больницу я знаю от Вари, с июля. Что Нина просидела с ней в коридоре до утра, а в шесть сказала мне в трубку «у подруги», глядя на дочь, Нина рассказала в среду сама, в салоне, между креслом и сушуаром.

«Каблук» уезжает без фар до поворота. Я еду в аэропорт. Рейс в час тридцать, другого до утра нет.

В самолёте я не сплю. Считаю, что скажу. Звонок в начале одиннадцатого. Запястье. Варварская. Журнал. Гостиница. Телефон. Получается шесть пунктов, и ни в одном нет слова «прости», потому что я не знаю, куда его поставить, в начало или в конец.

На Ильинской без десяти шесть. Пятая ступенька скрипит на весь подъезд. Если Варя не спит, она уже знает, что кто-то идёт. Звонок у двери не работает. Я стучу.

Она открывает сразу, будто не спала. Футболка, шорты, на щеке след от подушки. Штамп выходит из-за её ног, смотрит на меня и садится.

- Ты сказал, в понедельник, - говорит она.

- Сейчас понедельник.

Она не впускает и не закрывает. Я стою на площадке.

- Варя. Я хочу рассказать про семнадцатое марта. Всё. Можно я зайду.

Она отступает на шаг. В комнате коробки до половины окна, на подоконнике купола в утреннем свете. Сесть некуда, и мы стоим.

- В начале одиннадцатого мне позвонила Лика Сазонова, - говорю я. - Жена Глеба. Глеб сломал ей руку. Левую, лучевую кость. Она заперлась в ванной и позвонила мне, потому что больше было некому.

Варя не двигается.

- Я её забрал. В травмпункт на Варварской, в час двадцать её записали в журнал. Со слов упала. Она так сказала, я не спорил. Я расписался как сопровождающий. Потом гостиница напротив, «Откос». Я взял ей номер, чтобы она до утра не возвращалась домой.

- Телефон, - говорит Варя.

- Был выключен. Глеб видел её звонки, у него доступ к её номеру. Последний вызов был на меня. В двадцать два тридцать, уже на мосту, я выключил оба телефона и бросил в бардачок, чтобы он не нашёл её через меня.

Она достаёт свой телефон из кармана шорт. Листает долго. Поворачивает экран ко мне.

Список вызовов. Мирон, Мирон, Мирон. Двадцать два сорок. Двадцать три ноль пять. Дальше я не читаю, я считаю. Девять строк, последняя в час пятьдесят.

- Девять, - говорит она.

В час двадцать я сидел на клеёнчатой банкетке в травмпункте и заполнял за Лику графу «место работы». В это время Варя в приёмном покое набирала меня в седьмой или восьмой раз.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Девять. Я знаю, - говорю я. - В ту ночь я не знал, что ты звонишь.

Она убирает телефон.

- А снимки?

Я про это думал всю дорогу. Парковка у «Откоса» в два ночи. Пустая, фонарь над шлагбаумом. Одна машина в дальнем углу, я тогда решил, что такси ждёт.

- Там никого не было, - говорю я. - Кроме одной машины. Снимал Глеб. Больше некому. Он ехал за нами от травмпункта.

- И три года ты молчал.

- Лика просила. Он её искал. Если бы кто-то знал, где она, он бы нашёл через этого человека. Я обещал. Днём мы с Лёвой их вывезли.

Я не говорю, что в шесть утра звонил Нине, и Нина сказала, что Варя у подруги. Это она и так знает.

- А суд? - спрашивает Варя тихо. - Это тоже Лика просила?

Я смотрю на коробку у её ног. «КНИГИ. НЕ КАНТОВАТЬ», её почерком, буквы с наклоном.

- Нет. За суд мне нечем оправдаться.

Больше я ничего не добавляю. Можно сказать, что я хотел время. Можно сказать, что боялся. Всё это правда, и всё это не оправдание.

Варя стоит у окна. Утренний свет делает её лицо совсем белым, и я сначала думаю, что это свет.

- Где они сейчас? - спрашивает она.

- Стас увёз. Ночью. Глеб нашёл их вчера. Кто-то сказал ему, где и когда.

Она отрывает от коробки на подоконнике полоску скотча и скатывает её в шарик.

- Это я сказала ему про Калининград.

Штамп уходит на кухню. На лестнице кто-то спускается, пятая ступенька скрипит.

Я сажусь на её коробку с книгами. Медленно, потому что ноги решают это раньше меня.

 

 

Глава 43. Удар

 

Коробка «КНИГИ. НЕ КАНТОВАТЬ» продавлена посередине. Сверху вмятина, по бокам картон пошёл волной. Утром во вторник я сижу перед ней на полу с чашкой и смотрю на эту вмятину, потому что больше смотреть не на что.

Он просидел на ней минут двадцать. Я стояла у окна. Ни один из нас не сказал ни слова, только Штамп вернулся из кухни и лёг ему на ботинок. Потом Мирон осторожно вытащил ногу из-под кота, встал и ушёл. Дверь закрыл тихо, я даже не услышала щелчка. Услышала только пятую ступеньку.

Когда Мирон злится, он говорит тише. Когда очень злится, говорит «Варвара Сергеевна». А как понимать, если он не сказал ничего, я не знаю. В моём списке такого пункта нет.

Вечером в понедельник я позвонила маме и рассказала про Лику. Мама долго молчала, потом сказала: «Мирончик в ту ночь человека из ванной доставал, а ты в это время меня за руку держала. Господи, два дурака». И положила трубку, не попрощавшись. У мамы это значит, что она плачет.

В десять звонит Даша. Я сначала не узнаю голос.

- Он приходил, - говорит она. - Сазонов. С цветами. Сказал, что проведать.

- Даша, дыши. Что случилось?

- Он дал деду послушать запись. На телефоне. Там ваш голос. Я не слышала начала, я ходила за водой. Я вошла, и там вы говорите: «Наш брак спектакль, Глеб Валерьевич». - Она всхлипывает и сразу злится на себя. - Извините. У деда давление. Я не знаю, какое, сестра не говорит, она выгнала меня в коридор.

«Причал-7», девятнадцатое июня. Мраморный стол качается от теплохода, я встаю и бросаю это через плечо, очень довольная собой. Под салфеткой у него лежал телефон. Я тогда решила, что он ждёт звонка.

- Я еду, - говорю я.

В больницу я захожу с первого раза. Двери разъезжаются, охранник поднимает голову от кроссворда и кивает мне, как знакомой.

Даша сидит на своём подоконнике без ноутбука. Глаза красные, нос красный, телефон она держит обеими руками.

- Он и мне прислал, - говорит она. - Файл. Подписал: «Чтобы Савва Ильич мог переслушать». Дед просил вас.

- Меня?

- Он сказал: «Позови Варвару. И включи ещё раз».

В палате пахнет лилиями. Букет стоит на тумбочке в банке из-под огурцов, огромный, белый, совершенно неуместный. Савва лежит повыше, на двух подушках, руки поверх одеяла.

- Садись, деточка, - говорит он. - Дарья, включай.

Даша включает. Мой голос из её телефона звучит выше, чем я себя слышу, и наглее. Звон посуды, плеск, потом я: «Да мне его доля не нужна. Наш брак спектакль, Глеб Валерьевич, а я в спектаклях не беру реквизит».

Я жду, что Савва закроет глаза или отвернётся. Что монитор над кроватью запищит. Я готова к любому из этих вариантов, у меня в сумке нашатырь.

Савва слушает. Лицо спокойное, как у человека, которому читают прогноз на завтра, и прогноз ему известен. Дослушивает до конца, до плеска.

- Ещё раз, - говорит он.

Даша включает ещё раз. Он слушает и кивает на слове «реквизит», будто проверяет размер по чертежу.

- Савва Ильич, - говорю я. - Я могу объяснить.

- Можешь, - соглашается он. - Потом. Ступай, деточка, мне подумать надо.

- Вы на меня не сердитесь?

Он смотрит на меня долго. Глаза у него светлые, выцветшие, и в них нет ничего, за что можно ухватиться.

- Ступай, - повторяет он. - Дарья, цветы эти вынеси. Мне от них дышать нечем.

В коридоре Даша прижимает букет к груди, как ребёнка, которого не хочет держать.

- Он даже не удивился, - говорю я.

- Я заметила, - отвечает Даша. - Я не знаю, что это значит. Он всегда удивляется, когда ему врут. Он кричит. А тут не кричал.

Я тоже не знаю, что это значит. В моём списке и такого пункта нет.

В среду утром звонит незнакомый номер. Я беру, потому что сейчас беру всё.

- Варвара Сергеевна. Красильников. - Сухо, без здравствуйте. - Ставлю вас в известность. Банк, который кредитует покупку «Стрежня», получил письмо. О возможном иске супруги о разделе долей «Ладьи». Финансирование приостановлено до выяснения обстоятельств.

- Какой супруги?

- Вас. Других у Мирона Андреевича нет. - Шелестит бумага. - Дальше вариантов два. Либо вы подписываете иск о разделе, статья тридцать восьмая. Либо мой доверитель подаёт о признании брака недействительным, статья двадцать седьмая, фиктивный. Три года раздельно, общего хозяйства нет, свидетели есть. Тогда ваше согласие у нотариуса ничтожно, сделка оспорима, а вы в ней участница. Срок до пятницы.

Я кладу трубку и стою посреди комнаты. Штамп сидит на продавленной коробке, вписался в вмятину целиком. Через десять минут я уже в такси.

Кабинет Льва на втором этаже, стеллаж с кодексами, кофейник, шредер у стола. Лев встаёт, когда я вхожу, надевает очки на шнурке и тут же чихает.

- У вас кот на джинсах, - говорит он.

- Извини.

- Садитесь.

Ни одной сноски. Ни «как сказано в статье», ни «если позволите, оговорюсь». Лев, который на любой мой вопрос отвечает тремя абзацами и сносками, говорит со мной двумя словами, и от этого мне холоднее, чем от Красильникова.

- Ты знаешь про банк, - говорю я.

- Знаю.

- Это не я. Я ничего не подписывала. Я им скажу, я напишу, что не буду подавать никакой иск.

- Напишете. Не поможет. - Он снимает очки. - Банку не нужна правда. Банку нужна тишина. Письмо есть, риск есть. Всё.

- А Калининград ты тоже знаешь.

Он кивает.

- Мирон тебе рассказал.

- Одно предложение. Вчера. Что Глеб узнал от вас. - Лев кладёт очки на стол. - Больше ничего. Ночью Стас просил снять им жильё не на него. Снял я.

Он говорит это ровно, без упрёка, и лучше бы с упрёком.

- Лёва, что мне сделать?

Он долго крутит перьевую ручку, снимает колпачок, надевает обратно. Я жду, что он скажет «ничего, вы уже сделали». У него на лице это написано крупным шрифтом.

- Есть журнал травмпункта, - говорит Лев. - Если запись там, у Лики есть доказательство. И у Глеба нет сына в рукаве.

- Какая запись?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Восемнадцатое марта. Час двадцать. Её фамилия. И его фамилия рядом, сопровождающий. - Он надевает колпачок окончательно. - Мне туда нельзя. Я юрист Мирона, меня там ждут с запросом, а запроса у меня нет.

- А мне можно?

- Вам там никто ничего не обязан. Но вы умеете с такими разговаривать. Я видел.

Я открываю сумку. Аптечка, ключи, Штамповы волосы на подкладке. Визитка с тиснением лежала в ящике стола с июня, утром я зачем-то переложила её в сумку. Плотная, кремовая, «Красильников Эдуард Аркадьевич, адвокат». Я её так и не выбросила.

- Можно? - спрашиваю я и показываю на шредер.

Лев пожимает плечами. Я кладу визитку в щель. Шредер жужжит и ест её неохотно, тиснение хрустит.

- Лучше бы вы её сохранили, - говорит Лев. - Номер пригодится.

- Номер у меня в телефоне.

Он смотрит на меня и в первый раз за разговор почти улыбается.

На улице я открываю чат с Мироном. Выше «Кот ест сухой корм» и пустота.

Пишу: «Я еду на Варварскую».

Отправляю. Одна галочка, потом две. Ответа нет. Я жду у светофора три зелёных подряд, потом поднимаю руку перед первой же машиной с шашечками.

 

 

Глава 44. Журнал

 

Гостиница «Откос» стоит на Варварской ровно напротив травмпункта. Вчера вечером я это проверила: встала на парковке у шлагбаума, под фонарём, и навела телефон через дорогу. Вывеска «Травматологический пункт» влезла в кадр целиком, синими буквами, как на тех снимках. Стоять там было противно, и я ушла через минуту. Ушла, а не убежала, это я себе засчитываю.

Справки выдают с восьми. В восемь ноль две я у окошка регистратуры.

За стеклом женщина в синей кофте поверх халата. На стекле табличка «Перерыв с 12 до 12:30» и прилепленная скотчем бумажка: «Бахилы на входе!!!»

- Мне нужно посмотреть запись в журнале, - говорю я. - Восемнадцатое марта, три года назад. Ночью.

- Вы пациентка?

- Нет. Я... Пациентка моя знакомая.

- Сведения о пациентах только по запросу суда или самого пациента. - Она говорит это, не поднимая глаз, тем голосом, каким я говорю невестам «у нас тайминг». - Пусть сама приходит с паспортом. Или адвокат с запросом.

- Она не может прийти.

- Тогда суд. Следующий.

За мной мужчина с перевязанной кистью, у него капает на пол. Я отхожу.

На крыльце я стою и смотрю через дорогу на «Откос». Можно позвонить Льву. Он скажет, что предупреждал. Можно позвонить Мирону. Сообщение «Я еду на Варварскую» висит с двумя галочками уже почти сутки.

Я никому не звоню. Еду в агентство и до вечера считаю с Гошей гирлянды для Даши, двести метров тёплого белого, и ошибаюсь в подсчётах три раза. На третьей ошибке до меня доходит, что считаю я не гирлянды. Утром в окошке регистраторша сказала напарнице: «Викторовна завтра с восьми». Я открываю клиентскую базу и ищу по слову «травмпункт».

Нахожу через две минуты. Бриф Кристины Л., позапрошлый август, графа «родители невесты»: Ольга Викторовна, медсестра, травмпункт на Варварской, сутки через трое, просила банкет не на её смену. Я сама это вписывала.

В пятницу я прихожу в семь сорок, к пересменке. Сажусь на лавку у входа и жду. Без десяти восемь из-за угла выходит женщина в белых кроксах, за пятьдесят, короткая стрижка, очки на лбу, и закуривает у урны.

- Ольга Викторовна, - говорю я. - Мама Кристины. Я Варвара, организатор. Под Кстовом, у кафе «Дубрава», шлейф на заднем сиденье.

Она смотрит на меня через дым. Потом ещё раз, и лицо у неё складывается.

- Господи. Это вы в проходе на коленях стояли. Я вам фонариком светила.

Пробка на трассе, «Лексус» жениха, Кристина ревёт так, что запотели стёкла, шлейф оторван на полметра. Белые нитки, иголка и «Господи, Господи» у меня над ухом.

- Светили, - говорю я.

Она тушит сигарету о край урны.

- Кристина второго родила, мальчика. А вы тут что? Заболели?

Я не трогаю шрамик. Я решила это ещё вчера на крыльце: здесь я не вру.

- Мне нужно посмотреть одну запись. Три года назад, восемнадцатое марта, час двадцать ночи. Женщина с переломом руки. С ней был мой муж.

Ольга Викторовна долго молчит. Мимо проезжает скорая без сирены.

- К нам каждую неделю «падают», - говорит она наконец. - С лестницы, в ванной, об косяк. Я двадцать шесть лет пишу «со слов упала». Половина потом опять падает.

- Она больше не упадёт, - говорю я. - Если эта запись есть.

- Копию не дам. И не просите. Меня уволят, а мне два года до пенсии.

- Я не прошу копию.

- Посмотреть можно. - Она встаёт и поправляет очки. - Не трогая. Я в окно буду смотреть, у нас там вид хороший, на гостиницу.

По коридору она идёт впереди и говорит, не оборачиваясь:

- Муж ваш, значит, с ней ночью. А вы через три года пришли за неё.

- За неё, - говорю я. - И за себя немного.

- Немного, - повторяет она. - Ну хоть честно.

Архив у них в бывшей бельевой, в конце коридора. Стеллажи, коробки, журналы в зелёных обложках, на корешках годы и месяцы маркером. Пахнет пылью и йодом. Ольга Викторовна снимает с полки журнал за март, кладёт на стол и раскрывает на нужной неделе. Потом действительно отходит к окну.

Я наклоняюсь. Руки держу за спиной, как в музее.

Почерк дежурного врача, синяя ручка, буквы с сильным наклоном вправо. Строка над нужной: мужчина, ожог кипятком, 00:50. Строка под ней: подросток, вывих пальца, 02:05.

18 марта, 01:20. Сазонова А.В., перелом лучевой кости слева. Со слов упала. Сопровождающий Елагин М.А.

И подпись. Не врача, его. Я знаю эту подпись: «Е» с петлёй, длинный хвост. Я видела её на заявлении в ЗАГС, на свидетельстве о браке, на открытке к моему дню рождения, где он написал только «С днём рождения» и подпись, потому что больше слов не нашёл.

В ту минуту, когда он выводил эту петлю, я в коридоре гинекологии в восьмой раз слушала, что аппарат абонента выключен.

- Насмотрелись? - спрашивает Ольга Викторовна от окна.

- Да.

Она закрывает журнал и ставит на место, корешок к корешку.

- Копию может запросить только сама пациентка, - говорит она. - Лично или через суд. С паспортом. Тогда я сама вам её распечатаю и печать поставлю. Пусть приходит.

Пусть приходит. Лика, которая три года живёт под чужим именем. Которую в ночь на понедельник увезли из квартиры в «каблуке» с надписью «Судоремонт», потому что я сказала Сазонову город и дату. Чтобы эта запись что-то значила, ей придётся выйти на свет, прямо под его машину. А я этот выход сделала опаснее всего, что было до меня.

- Спасибо, - говорю я.

- Шлейф хорошо держался, - отвечает она. - До утра. Кристина в нём ещё на капоте фотографировалась.

На крыльце я набираю Мирона. Не думаю, что скажу. Если начну думать, не позвоню.

Он берёт трубку с первого гудка.

- Варя.

- Я видела журнал, - говорю я. - Прости меня.

Тишина. Не та, после которой кладут трубку. Я слышу, как у него где-то далеко кричат чайки и стучит что-то железное, ритмично, будто по рельсу.

- Мне тоже есть за что, - говорит он.

Больше никто из нас ничего не говорит. Мы молчим, наверное, целую минуту, и я стою на крыльце травмпункта напротив «Откоса», и это первая минута за три года, когда мы с ним на одной стороне улицы. Потом он говорит «пока», и я говорю «пока».

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

В агентстве Гоша монтирует на ноутбуке салют над рекой с чьей-то свадьбы. Манекен Галя в фате смотрит на дверь.

- Ну что? - спрашивает Гоша. - Там крупняк или общий план?

- Крупняк.

- Это хорошо или плохо?

- Пока не знаю.

Дверь с табличкой «Не открывать, идёт проявка» распахивается так, что табличка бьётся о косяк. Тома спускается по ступенькам на каблуках, держит телефон перед собой экраном вперёд, как пропуск.

- Солнце, сядь, - хрипит она. - Лёва переслал. Это Мирону из банка пришло час назад.

Я беру телефон. Шапка банка, исходящий номер, «Уважаемый Мирон Андреевич».

Первый абзац про заморозку я пропускаю, его мне в среду продиктовал Красильников. Второй новый.

«При неурегулировании претензий третьих лиц до 21 августа банк выходит из сделки. Повторное рассмотрение заявки возможно не ранее чем через шесть месяцев».

Сделка назначена на двадцать восьмое августа. Срок банка через неделю. Шесть месяцев Сазонов ждать не станет.

- Каких третьих лиц? - спрашивает Гоша.

- Меня, - говорю я.

- Тебя, солнце, - соглашается Тома. - Только ты в этой бумаге даже не расписывалась. Это ещё не всё. Лёва говорит, Игорь Окунев третий день не берёт трубку. Ни Мирону, ни Лёве, ни родной дочери.

 

 

Глава 45. Мирон. Лида перестаёт быть Лидой

 

Квартира под Зеленоградском на втором этаже двухэтажного дома из серого кирпича. Окна на две стороны. С одной видно дорогу, по которой подъедет любая машина, с другой сосны, а за соснами море. Я выбирал по первому окну. Лика по второму.

Ветер с моря не прекращается ни днём, ни ночью. Он хлопает форточкой на кухне, и каждый раз Тёма поднимает голову. Я закрепил форточку проволокой. Теперь хлопает дверь в подъезде.

Квартиру снял Лёва, на свою двоюродную тётку из Пскова, которая про это не знает. Стас сюда приезжает только на чужой машине. Я посчитал: от дороги до подъезда сорок метров, от подъезда до двери двадцать две ступеньки, от моря до дома шесть минут пешком, если идти с Тёминой скоростью.

Во дворе Стас чинит Тёме велосипед. Велосипед подобрали у мусорки в деревне, у него восьмёрка на заднем колесе и нет тормозов.

- Спицу держи, - говорит Стас. - Не так. Вот. Теперь тяни.

- Она гнётся.

- Она должна гнуться. Всё, что не гнётся, ломается. Тяни.

Тёма тянет, высунув язык. Восьмёрка становится меньше. Стас ни разу не посмотрел в мою сторону с тех пор, как я вышел, и правильно: Тёма при мне всё делает хуже.

- Командир, - говорит Стас спице. - Сколько мы их ещё так возить будем?

- Сколько надо.

- Это ты решил или она?

Я не отвечаю. Стас кивает, как будто ответ его устроил, и подтягивает следующую спицу.

В среду, когда я прилетел обратно, на телефоне висело сообщение. «Я еду на Варварскую». Я прочитал его в такси из Храброво. Варварская, журнал, час двадцать. Она поехала туда сама. Ответа я не написал. «Не надо» было бы враньём, а за что «спасибо», я не знал.

В пятницу она позвонила. Я стоял у Стаса на судоремонте, рядом стучали по корпусу баржи. Она сказала: «Я видела журнал. Прости меня». Я сказал, что мне тоже есть за что. Это были, наверное, самые правильные шесть слов за три года, и я их не придумывал, они сами.

Потом мы минуту молчали. Я слушал, как у неё на Варварской проезжают машины, и думал, что раньше молчать с ней было легче, чем говорить. Оказалось, бывает наоборот.

В субботу мы с Тёмой идём на пирс. Деревянный, для рыбаков, с перилами, на которых висит забытая леска. Тёма в новых бутсах, хотя на пирсе в бутсах неудобно. Он сам так решил.

Он долго смотрит, как рыбак в капюшоне вытаскивает пустой крючок.

- Он меня заберёт? - спрашивает Тёма, не поворачиваясь.

Старый я сказал бы «нет». Это было бы удобно и неправда: я не знаю, что решит суд, я не знаю, что сделает Глеб. Я знаю только, что двенадцатилетний человек отличает «нет» от «я не знаю» лучше любого юриста.

- Не знаю, - говорю я. - Он будет пытаться.

Тёма кивает. Ждёт ещё.

- Но он будет один, - говорю я. - А нас много. Мама. Стас. Лёва, это юрист, он зануда, но хороший. Я. Ещё одна женщина в Нижнем, ты её не знаешь.

- Твоя жена?

- Откуда ты знаешь?

- Мама сказала, ты женатый. Давно ещё. - Он трогает забытую леску пальцем. - А она за нас?

Я думаю про голос в трубке: «Прости меня». Про девять строк в списке вызовов.

- Она за тебя, - говорю я. - Это точно.

Вечером Тёма спит в маленькой комнате с открытой дверью. Лика на кухне режет яблоко на восемь долек, медленно, правой рукой. Левую держит на коленях. Сегодня влажно, к ночи будет дождь, и запястье у неё ноет. Она никогда об этом не говорит, я знаю по тому, как она держит руку.

Раньше я в этот момент начинал бы говорить сам. План, адрес, сроки, что делаем завтра. Три года я решал за неё, куда ехать, на чьё имя квартира, в какую школу Тёма. Она соглашалась. Мне казалось, это доверие. Сегодня я думаю, что ей просто некуда было деться.

- Лика, - говорю я. - Чего ты хочешь?

Она поднимает глаза от яблока.

- В смысле?

- Не что нам делать. Чего ты хочешь сама.

Она кладёт нож. Молчит долго. Я считаю дольки на тарелке, потом капли из крана, потом перестаю считать.

- Развода, - говорит Лика. - Заявления на него. Чтобы его кто-нибудь хоть раз спросил про мою руку. - Она смотрит на дверь маленькой комнаты. - И чтобы Тёма перестал вздрагивать, когда звонит телефон. Вот. Это всё.

- Это немало.

- Я знаю, что немало. Ты спросил.

В десять Лёва выходит на видеосвязь. Он в кабинете, за спиной кодексы. Очки на шнурке, ручка в руке, хотя писать ему нечего.

- Лика, добрый вечер. Буду краток, насколько это для меня возможно, то есть скажу одно. Адрес у Сазонова уже есть, иск о сыне он подаст в любой день. Тот, кто приходит в суд вторым, всегда объясняется. Сноска: журнал травмпункта выдадут только вам, лично, с паспортом.

- Значит, надо выходить, - говорит Лика.

- Значит, надо выходить, - соглашается Лёва. - Но решать вам. Я обязан это сказать, а Мирон, как выяснилось, тоже теперь обязан это слушать.

Он отключается. Лика долго смотрит на тёмный экран.

- Она правда поехала в травмпункт? - спрашивает она. - Сама?

- Сама.

- После того как три года думала, что ты в ту ночь был со мной в гостинице?

- Я был с тобой в гостинице.

- Мирон.

Я рассказываю ей всё. Про суд, про заявление девятнадцатого июня, про заочное решение, которое я отменил вместо того, чтобы один раз поговорить. Про то, что мы с Варей три года женаты и узнали об этом в разное время. Про квартиру на Ильинской, из-за которой она вообще пошла к нотариусу, и про её подпись, которую она отозвала и правильно сделала.

Лика слушает, подперев щёку правой рукой. На середине она начинает улыбаться. На словах «отзыв согласия» смеётся, тихо, чтобы не разбудить Тёму, и вытирает глаза.

- Вы оба идиоты, - говорит она.

- Это я понял.

- Нет. Ты понял, что ты идиот. Что вы оба, ты ещё не понял. - Она берёт дольку яблока и не ест. - Я поеду в Нижний. Но сначала я хочу поговорить с твоей женой. Я ей три года должна.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 46. Брачный договор

 

Идея приходит ко мне в воскресенье вечером, в ванной, когда я отмываю от клея для ресниц аптечные ножницы. В письме банка написано «возможный иск супруги о разделе долей». Значит, банк боится меня. Значит, если меня не станет, то есть если у супруги не будет никаких прав на эти доли, бояться будет нечего.

Я звоню Льву с мокрыми руками.

- Брачный договор, - говорю я, не здороваясь. - «Ладья» его личная. Моя квартира моя. Никаких долей, никаких претензий, Красильникову нечего подавать. Так можно?

На том конце долго молчат. Потом шуршит бумага.

- Варвара Сергеевна, - говорит Лев, и голос у него снова тот, со сносками. - Можно. Статья сорок вторая Семейного кодекса позволяет супругам установить режим раздельной собственности на всё имущество, на его виды или на отдельные объекты, причём как на имеющееся, так и на будущее. Оговорюсь сразу: это юридически безупречно и совершенно невыгодно лично вам. Вы отказываетесь от половины компании стоимостью около шестисот миллионов.

- Я её не просила.

- Это я помню. - Он чихает, хотя кота рядом с ним нет, видимо, от одного моего голоса. - Завтра в одиннадцать у Лопатиной. Я позвоню Мирону.

- Позвони ты.

- Я и сказал, что позвоню я.

Контора Лопатиной на Большой Покровской всё та же: зелёная лампа, фикус, чай в стакане с подстаканником. Тот самый стол, за которым первого июня она сказала мне «Согласие супруга, Варвара Сергеевна», и я засмеялась.

Мирон приходит без двух одиннадцать. Синяя куртка, в руке папка. Он садится через стул от меня, и стул между нами остаётся пустым. Мы здороваемся одним словом каждый. Никто никого не касается. Я слежу за этим так внимательно, что, кажется, слежу только за этим.

Лев садится напротив, раскладывает три экземпляра и ручку. Перьевую.

- Итак, - говорит Римма Захаровна и отпивает чай. - Брачный договор между супругами Елагиным Мироном Андреевичем и Елагиной Варварой Сергеевной. Я прочитаю вслух. Это обязательно, и это для вашего же блага.

Она читает, как первоклассникам, водя пальцем по строчкам и останавливаясь после каждого пункта.

- Пункт два точка один. Доли в уставном капитале общества с ограниченной ответственностью «Ладья» являются личной собственностью супруга. Варвара Сергеевна, вы понимаете, что это значит?

- Что это его.

- Что при разводе вы не получите из этого ничего. Ни процента. Пункт два точка два. Квартира по адресу улица Ильинская, приобретённая в браке, является личной собственностью супруги. Мирон Андреевич, понимаете?

- Понимаю.

- Что вы не получите ничего из этого.

- Понимаю, - повторяет Мирон.

Он смотрит в договор, не на меня. Я смотрю в договор, не на него. Со стороны мы, наверное, похожи на двух студентов на экзамене, которые договорились не списывать друг у друга.

- Пункт три. В отношении остального имущества супругов сохраняется режим совместной собственности, установленный законом. - Римма Захаровна поднимает глаза. - То есть ложки и вилки остаются общими. Подписываем.

Я беру ручку Льва. Она тяжёлая и холодная, и чернила ложатся густо. Подписываю первый экземпляр, второй, третий.

- Первый раз в жизни подписываю договор, где мне выгоды ноль, - говорю я.

- Ну почему же, - говорит Лопатина. - Квартира ваша.

- Квартиру я и так продаю. Тридцать первого покупатели въезжают.

Римма Захаровна смотрит на меня поверх очков долгим нотариальным взглядом.

- Тогда, Варвара Сергеевна, вы делаете это бесплатно. У меня таких клиентов за двадцать два года было двое. Второй потом сильно жалел.

- А первый?

- Первая. Это я. - Она ставит печать. - Замуж выходила.

Лев забирает у меня экземпляры, проверяет страницы, щёлкает по ним ногтем, как кассир по купюрам, и пододвигает их Мирону. Не поднимая головы, ровно, будто читает следующий пункт, говорит:

- Согласие супруги на покупку доли всё равно нужно, режим остального имущества не меняется.

Римма Захаровна ставит стакан в подстаканник.

Я знаю, о каком согласии речь. Четвёртое августа, этот же стол, этот же фикус. «Уведомление супругу направим сегодня. Вы уверены, Варвара Сергеевна?» «Нет. Отправляйте».

Я жду. Сейчас он скажет: «Раз уж мы здесь». Сейчас Лопатина достанет бланк, она любит, когда всё сразу. Сейчас я должна буду решить, при всех, за десять секунд.

- Обсудим потом, - говорит Мирон. - Не здесь.

Он берёт ручку и подписывает три раза, быстро. Его «Е» с петлёй ложится под моей подписью, и я отворачиваюсь к фикусу.

Лев кивает и убирает экземпляры в папку.

Я жду ещё. Мирон смотрит на часы отца, потом на Лопатину.

- Римма Захаровна, нам всё?

- Вам всё, - говорит она. - Внесу в реестр, копии получите сегодня.

Он так и не просит. Ни взглядом, ни полусловом. Я сижу с ручкой в руке и чувствую себя невестой, которая три часа репетировала «да», а у неё никто ничего не спросил.

В коридоре Лев уже звонит в банк. Говорит длинно, со статьями, диктует номер в реестре. Мы с Мироном стоим у окна, на расстоянии стула, которого здесь нет.

- Спасибо, - говорит он, глядя во двор.

- Это не тебе. Это чтобы Красильников подавился.

- Всё равно спасибо.

Я смотрю на его руки на подоконнике. Ссадина на костяшке, свежая, от чего-то железного.

- Как Тёма? - спрашиваю я.

Он поворачивает голову. Первый раз за утро смотрит прямо на меня.

- Велосипед чинит. Со Стасом. Колесо было восьмёркой.

- Выправили?

- Почти.

Лев выходит к нам и убирает телефон.

- Банк выносит вопрос на кредитный комитет, - говорит он. - Решение к двадцать шестому, не раньше. Формулировка, позвольте процитировать: «Основания для претензий третьих лиц подлежат оценке». И ещё. Красильников им уже написал, что договор подписан задним числом, чтобы вывести долю из-под раздела. Сноска: в реестре время до минуты, но комитету это ещё надо прочитать. Варвара Сергеевна, вас только что назвали основанием.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Подлежащим оценке, - говорю я.

- До среды, - говорит Лев. - До двадцать восьмого остаётся два дня.

На улице жарко. Большая Покровская гудит, у фонтана девочки в одинаковых футболках раздают листовки. Лев уходит к машине первым, оставляя нас у двери конторы.

- Мне на Рождественскую, - говорю я.

- Мне в Сормово, - говорит Мирон.

Это в разные стороны. Мы оба это знаем и всё равно киваем.

Я прохожу шагов двадцать и оборачиваюсь. Он тоже стоит вполоборота и смотрит в мою сторону.

Мы оба тут же поворачиваемся к серой «Ниве», припаркованной у бордюра между нами, и очень внимательно на неё смотрим.

На Рождественской у меня звонит телефон. Тот же незнакомый номер, что в среду. Я смотрю на него до последнего гудка и не беру. Через минуту приходит сообщение: «Брачный договор приобщим к делу. Фиктивный брак с договором выглядит ещё фиктивнее. Э. А. К.»

 

 

Глава 47. Дурак на правду

 

Пирог с капустой я покупаю в пекарне у переправы, а потом всю дорогу до Бора думаю, не переложить ли его в свою форму, чтобы выглядел домашним. Не перекладываю. Савва в июне по одному куску отличил покупное варенье от Клавдиного и сказал об этом вслух при всех.

Дом Окуневых всё такой же: резные наличники, мезонин с одним окошком, крыжовник вдоль забора, который никому нельзя обрывать. На веранде пахнет яблоками и «Беломором». Клавдия Петровна курит на крыльце, увидела меня ещё от калитки и не встала.

- С капустой? - спрашивает она.

- Из пекарни.

- Хоть не врёшь, деточка. Проходи.

Савва сидит в кресле у окна под клетчатым пледом, хотя на улице двадцать шесть. Палка прислонена к подоконнику. Из нагрудного кармана рубашки торчит пузырёк с нитроглицерином, и Савва трогает его пальцем, как другие проверяют, на месте ли ключи.

- Варвара, - говорит он. - Пришла.

- Я извиниться.

- Это потом. - Он кивает жене. - Клава, неси.

Клавдия приносит колоду, старую, с загнутыми углами, и придвигает к креслу табуретку вместо стола. Тасует так быстро, что карты шуршат одной лентой.

- Играем на правду, деточка, - говорит она. - Как в июне. Проиграл, говоришь, что спросят. Или что сам захочешь.

В июне, на веранде, меня спросили, почему я ушла от мужа, и я сказала: «Он храпел». Мирона спросили, что он первое во мне заметил, и он сказал: «Фонарик». Клавдия кивнула нам обоим. Теперь я думаю, что кивала она совсем не нашим ответам.

Козырь бубны. Я играю плохо, потому что смотрю не в карты, а на пузырёк в кармане у Саввы. На третьем круге у меня на руках остаются две шестёрки и валет, а у них ничего.

- Дура, - говорит Клавдия с удовольствием. - Говори.

Я кладу карты на табуретку рубашкой вверх.

- Запись, которую вам принёс Сазонов, правда. Я так сказала. В июне, в «Причале». Я тогда думала, что наш брак спектакль. Мы с Мироном три года не жили вместе. Мы не знали, что не разведены. Я пришла к нотариусу продать квартиру и узнала. А потом мы врали вам, что у нас всё хорошо, потому что вы сказали «только семейному».

Савва слушает, сложив руки на пледе. Клавдия курит в форточку.

- Это не всё, - говорю я.

- Знаю, что не всё, - говорит Клавдия. - Дальше.

- Три года назад, в марте, я потеряла ребёнка. Одиннадцать недель. Мирон в ту ночь не брал трубку, я звонила девять раз. Я думала, он был с другой женщиной. У меня были снимки. - Я смотрю на свои руки. - Это была жена Сазонова. Глеб сломал ей руку, Мирон отвёз её в травмпункт. Снимки сделал сам Глеб. А на прошлой неделе я позвонила Глебу и сказала ему, в каком городе она прячется с сыном. Сама. Мне казалось, я помогаю ребёнку найти отца.

Никто не говорит ни слова. Савва снимает очки и протирает их краем пледа, долго. Клавдия смотрит в окно. Где-то в саду стучит о землю яблоко, потом второе.

Клавдия тушит папиросу о блюдце и садится рядом со мной на диван. Кладёт сухую ладонь мне на колено и ничего не говорит, только держит.

- Сдавай, Клава, - говорит наконец Савва.

Второй круг он проигрывает. Я вижу, как он это делает: у него на руках был козырной туз, и он скинул его под мою даму, не моргнув. Клавдия тоже видит и ничего не говорит.

- Ну, - говорит Савва. - Значит, моя очередь.

Он долго молчит. Потом поворачивается ко мне всем телом, вместе с креслом, и кресло скрипит.

- Осенью, три года назад, - говорит он медленно, вытягивая «о», - Мирошка напился. Первый раз при мне. В конструкторской, после сдачи пролёта под Чебоксарами. Сидел на чертежах и рассказывал, как отменил развод. Как написал бумагу, чтобы суд тебя не отпустил, и как потом ни разу к тебе не съездил. Плакал. Я его такого с семнадцати лет не видел.

Я сижу и не дышу.

- Знал я, - говорит Савва. - Три года знал. Что у вас одна бумага и больше ничего. А весной подумал: я старый, у меня сердце, завод кому-то отдавать надо. Отдам Мирошке, он и дальше будет в цеху жить, а к жене так и не поедет. Вот я и сказал: только семейному. Чтобы он к тебе пошёл. Хоть за заводом, раз сам не мог.

- А Мирону вы скажете?

- Сам сосчитает. Он считает хорошо, только всегда не то. - Савва трогает пузырёк в кармане. - Пролёт на стапеле не проверишь, деточка. Его под поезд ставят. Вот я вас и поставил.

- Вы знали, - говорю я. - С самого начала. Когда мы к вам приехали, держались за руки у калитки, он мне чай подавал...

- Держались, - говорит Клавдия. - Как в трамвае за поручень. Я полвека за Савву держусь, деточка, отличу.

- И вы молчали.

- А вы говорили? - спрашивает Клавдия. - Чем дальше в лес, деточка. Молчали все. Мы хоть знали, зачем.

Она встаёт, берёт с подоконника пепельницу и выходит на крыльцо.

У меня кончаются слова. Все сразу. Сначала я злюсь, всерьёз, до красных пятен: на Савву, который три месяца смотрел, как мы врём, и подкладывал нам пирог. На Клавдию. Потом я вспоминаю мезонин. Одна кровать с панцирной сеткой в доме, где на Новый год ночует вся родня, и сетка, на которой мы всю ночь съезжали в середину друг к другу. Грозу, свечу и его «скажи, и я лягу на пол». Никто ни на какой пол не лёг. Сетка выла на весь мезонин, мы хохотали в подушку, а внизу, выходит, лежала Клавдия и знала, что так и будет. И я смеюсь, громко, некрасиво, в ладони.

А потом плачу. Сразу, без перехода, в те же ладони. За три года я ни разу не плакала при чужих. Клавдия возвращается без пепельницы, садится рядом и гладит меня по спине, как маленькую, кругами.

Всё это занимает одну минуту. Я знаю, потому что часы над буфетом показывали без пяти, когда я начала злиться, и показывают четыре минуты первого, когда я поднимаю голову. Нет, девять минут. Ладно, не одну.

Савва ждёт, пока я высморкаюсь в Клавдин платок с вышивкой.

- Ещё что-нибудь скажешь, деточка? - спрашивает он. - Пока карты не убрали.

Я смотрю на Клавдию. Она кивает, чуть-чуть.

- Скажу. У Глеба в вашей семье есть человек. Который берёт у него деньги. Я не могу сказать, откуда знаю. Это не моя тайна.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Савва не спрашивает кто. Он смотрит на фотографию на стене над буфетом: мальчик лет десяти в матроске на заводском причале, рядом Савва молодой, с чёрной бородой.

- Игорь, - говорит он. Не вопрос.

Я не отвечаю. Руки лежат на коленях.

Савва долго молчит. Потом поправляет пузырёк в кармане.

- Мне доказательства нужны, деточка, - говорит он. - Сын всё-таки.

Флешка Гоши с того четверга лежит у меня в сумке, рядом с аптечкой. Я её так и не открыла. Там банкет, а всё, что было над машинами, снимал дрон, и дрон у Гоши на другой карте.

- Будут, - говорю я.

На крыльце Клавдия курит вторую и смотрит на реку. Я пишу Гоше: «Подними дрон с Корниловых. Весь, со стоянкой. К субботе». Ответ приходит, пока я спускаюсь к машине: «Карта в коробке с летними. Найду».

 

 

Глава 48. Мирон. Встреча, а не ультиматум

 

В четверг в семь утра в ангаре двенадцать голубей. Я считаю их, пока кофемашина делает вид, что работает. Двенадцать голубей, кран-балка на пять тонн, схема фермы мелом на стене. И я, хотя рабочий день с восьми.

Лёва приезжает в семь двадцать. Он никогда не приезжает в семь двадцать.

- Сядь, - говорит он.

- Я стою.

- Тогда держись за что-нибудь.

Он кладёт передо мной телефон. Фотография бумаги, снятая наискосок на кухонном столе, рядом край блюдца с вареньем. Шапка нотариуса. «Оферта».

- Даша прислала в шесть утра, - говорит Лёва. - Почту деда сейчас разбирает она. Сфотографировала, заклеила обратно. Пишет, что даст ему ещё день, а потом не сможет.

Игорь Саввич Окунев извещает участника общества о намерении продать долю в размере двадцати пяти процентов третьему лицу, Сазонову Глебу Валерьевичу. Цена сто пятьдесят миллионов. Предварительный договор подписан. Задаток десять миллионов получен.

- Получен, - говорю я.

- Получен, - соглашается Лёва и садится сам. - Теперь сноски. Первое: у Саввы Ильича как у участника преимущественное право купить долю по той же цене, тридцать дней. Второе: ста пятидесяти миллионов у него нет. Третье: банк даёт кредит под залог всех ста процентов. Семьдесят пять с Сазоновым в соседях для банка корпоративный конфликт, а про такие в кредитной политике отдельная страница. Короткая.

Я считаю, это у меня вместо чувств. Четыреста десять за весь завод. Сто две с половиной за долю Игоря по моей цене. Сазонов дал на сорок семь с половиной больше, плюс задаток, плюс то, о чём в оферте не пишут.

- Он мне почти брат, - говорю я. Это неправда, но так проще.

- Он тебе никто, - говорит Лёва. - И давно. Ты просто не проверял.

- Савва знает?

- Узнает, когда откроет конверт. Даша просила день. - Лёва трёт переносицу. - Она это не за отца делает, если тебе интересно. За деда. И за свадьбу в первом цеху.

В одиннадцать звонит Казань. Рашид Фаридович, главный инженер генподрядчика, за полгода ни разу не начал разговор со «здравствуйте».

- Мирон Андреевич, в понедельник я докладываю заказчику график. Первый пролёт в производство когда?

- В сентябре.

- В каком цеху?

Я смотрю на кран-балку. Пять тонн. Пролёт сорок два метра и сто восемьдесят тонн не помещается здесь даже у меня в голове.

- На «Стрежне». Сделка двадцать восьмого.

- У меня слух, что двадцать восьмого не будет. - Он говорит без злобы, как о погоде. - От людей, которым я верю больше, чем вам, извините. Если к октябрю у вас нет цеха, я отдаю пролёты в Челябинск. Они хуже. Зато цех у них есть.

- Понял.

- Вы всегда «поняли». В понедельник мне нужно что-нибудь, кроме этого.

Вечером голубей девять. Я сажусь на ящик с метизами и открываю чат с Варей. Наверху её «Я еду на Варварскую», под ним пусто, потому что я не ответил. Потом был звонок с крыльца травмпункта, мои шесть слов, минута молчания. Потом контора Лопатиной и стул между нами.

Я знаю, что сделал бы раньше, у меня рука набита. Поехал бы на Рождественскую, встал бы у двери агентства и сказал: вот бумага, без твоего согласия сделки нет, без сделки нет завода, подпиши. Сказал бы спокойно. Я всегда спокойно, от этого хуже.

Пишу, чтобы посмотреть, как это выглядит.

«Варя. Игорь продал долю Сазонову. Банк даёт деньги только на сто процентов. Без твоего согласия я не закрою даже то, что осталось. Мне нужна твоя подпись до 28. Иначе всё пропало».

Тридцать одно слово, предлоги я тоже считаю. Ни одного вопроса. Точка в конце стоит, как печать у Лопатиной.

Три года назад я тоже решил всё сам. Отнёс бумагу в суд, отменил то, о чём она просила, и не спросил. Думал, что держу семью. Держал её за рукав, как держат человека на краю платформы, не узнав, собирался ли он прыгать.

Не отправляю. Кладу телефон экраном вниз на чертежи.

В пятницу я просыпаюсь в шесть на диване в конторке и пишу сразу, пока не начал думать:

«Мне нужен твой совет. Не подпись. Если не хочешь, я пойму».

Одна галочка, через минуту две. Я кладу телефон экраном вверх и иду умываться. Возвращаюсь, он лежит так же. У неё в пятницу примерка, в субботу теплоход, она может вообще не ответить и имеет на это право. Я повторяю это, пока чищу кофемашину по инструкции из интернета, и к концу чистки уже не повторяю. Просто так думаю.

Кофемашина после чистки варит кофе. Рассказал бы кому-нибудь, но некому.

В два я у Лёвы. Кодексы, шредер, папка «Стрежень» толщиной в кулак. На подоконнике сидит Тома в Лёвином пиджаке поверх платья, болтает ногой и что-то жуёт.

- Здравствуй, солнце, - хрипит она.

- Мне тоже можно «солнце»?

- Тебе по праздникам.

Лёва поднимает голову от бумаг и не чихает. Тома утром была в агентстве, в агентстве Варин свитер, на Варином свитере шерсть моего кота. Я жду. Лёва перелистывает страницу.

- Ты не чихаешь, - говорю я.

- Почти. - Он снимает очки. - Тамара научила меня жевать гвоздику. Эвгенол, если позволишь, обладает слабым местным действием, и я три дня объяснял ей, почему при аллергии на кошек это работать не может, механизм там совершенно другой.

- И что?

- И работает. Я не понимаю почему. Мне это неприятно как юристу.

Тома, не глядя, достаёт из кармана пиджака горсть гвоздики и протягивает ему, как подают ручку. Лёва, тоже не глядя, берёт одну.

Я смеюсь. Сначала тихо, потом не могу остановиться и сажусь на стул для клиентов. Не помню, когда смеялся последний раз.

- Что? - спрашивает Лёва.

- Ничего. Ты с ней похож на человека.

- Он и есть человек, солнце, - говорит Тома. - Только со сносками. Я привыкаю.

Потом мы ищем дыру.

- Нету, - говорит Лёва через час. - Игорь продаёт своё, по закону. Савве выкупать не на что. Ты можешь предложить Игорю сто две с половиной.

- Он уже взял больше.

- Уже взял, - соглашается Лёва.

- Варе ты написал? - спрашивает Лёва, не поднимая глаз.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Написал.

- Что, если не секрет?

- Что мне нужен её совет.

Лёва откладывает ручку. Тома перестаёт жевать.

- Не согласие, - уточняет Лёва.

- Совет.

Он долго смотрит на меня поверх очков. Ни сноски, ни статьи.

- Я тебя с Сормова знаю, - говорит он наконец. - Это первая твоя фраза, которую я бы не стал переписывать.

Ответ приходит в восемь вечера, в ангаре, когда голуби рассаживаются на ночь. Телефон вздрагивает на верстаке.

Варя: Завтра. Завод. Восемь.

Я не сразу понимаю, почему у меня горят уши. Потом понимаю. Первого июня она написала мне впервые за три года, и я ответил ей почти этим. Только у меня было «Стрежень».

Она помнит дословно.

 

 

Глава 49. Монтаж

 

В семь пятьдесят две такси высаживает меня у проходной «Стрежня». Палыч светит фонарём мне в лицо, хотя солнце давно над Волгой, и пропускает без вопросов.

Мирон стоит у ворот третьего цеха, там же, где второго июня. Та же синяя куртка, те же руки в карманах. Только тогда он смотрел на часы, а сейчас смотрит, как я иду, и не притворяется, что занят чем-то другим.

- Ты рано, - говорит он.

- Восемь минут это не рано. Это запас на форс-мажор.

Мы не здороваемся и не обнимаемся. Восемь дней назад я просила у него прощения по телефону с крыльца травмпункта, в понедельник мы подписали брачный договор и разошлись от конторы в разные стороны, а сейчас стоим в метре друг от друга, и я не знаю, как называется этот метр.

- Ты написал «совет», - говорю я. - Тогда давай как на брифе. Что есть, чего нет.

Он говорит коротко, как подрядчик на планёрке накануне свадьбы. Банк обещал решение комитета к среде. Савва продаёт свои семьдесят пять процентов. Игорь подписал с Сазоновым предварительный договор на свои двадцать пять, сто пятьдесят миллионов, задаток получил. Банк даёт деньги только на всё сразу. Без Игоря сделки нет.

- Всё? - спрашиваю я.

- Всё.

Не всё. Есть ещё бумага с моей подписью от четвёртого августа, и он обходит её, как на банкете обходят стол, за которым сидит бывшая жена жениха. Я жду. Он смотрит на реку.

- Тогда у меня есть кое-что в графу «есть», - говорю я. - В июне Даша подслушала разговор отца: Сазонов обещал ему деньги, если Савва продаст. Я тебе не сказала.

Мирон молчит. Потом вынимает руки из карманов.

- Почему?

- Потому что тогда я ещё всё делала сама. Плохая привычка. Лечусь.

- Это всё?

- Нет. Тринадцатого июня Гоша снимал свадьбу в загородном клубе. Дрон захватил парковку, там Игорь и какой-то мужчина. В начале августа Игорь велел Гоше стереть ту свадьбу. Я сказала не стирать.

- Он стёр?

- Гоша ничего не стирает. У него на дисках выпускные, которые снимал ещё его старший брат.

Мирон смотрит на меня долго. Перебирает варианты, как болты в коробке.

- Поехали, - говорит он.

- Ты не спросишь, почему я и про это молчала?

- Ты сейчас сказала. - Он уже идёт к машине. - Мне хватит.

В «Горько» в субботу в половине десятого пахнет вчерашними лилиями и тонером. Гоша сидит за монитором с наушниками на шее. На столе три жёстких диска с наклейками «июнь 1», «июнь 2» и «июнь НЕ ТРОГАТЬ». Манекен Галя в фате стоит у него за спиной и тоже смотрит в экран.

- Короче, - говорит Гоша, не оборачиваясь. - Свадьба Корниловых, клуб за Кстовом. Я поднял дрон на общий план, хотел пролёт над шатрами. А на парковке вот.

Он нажимает пробел.

Кадр сверху, метров с тридцати. Ряды машин, белый внедорожник с краю, у самой сосновой полосы. Из внедорожника выходит светловолосый мужчина в светлом костюме. К нему подходит второй, плотнее, в бежевой куртке. Они стоят минуту. Светлый достаёт из салона толстый коричневый конверт, перехваченный резинкой, и отдаёт. Второй хлопает его по плечу.

- Назад, - говорю я. - И крупнее.

- Крупняк, есть. - Гоша приближает. - Звука нет, сразу говорю. Дрон звук не пишет.

Картинка рассыпается на квадраты, потом собирается. Лицо Игоря видно вполоборота, но этот хлопок по плечу я узнала бы и без лица. Номер внедорожника читается целиком.

Мирон стоит за моим стулом. Я его не вижу, только слышу, как он на секунду перестаёт дышать.

- Машина Глеба, - говорит он. - Он на ней в ангар приезжал.

- Дата в файле родная? - спрашиваю я.

- Тринадцатое июня, восемнадцать сорок одна. - Гоша тычет в угол экрана. - Исходник я не трогал. Я, Варь, ничего тут не клеил.

Дверь хлопает. Табличка «Не открывать, идёт проявка» качается на гвозде.

- Я рассадку принесла, - говорит Даша с порога. - Костина мать хочет сидеть подальше от моей. Я посчитала, в цеху максимум девятнадцать метров, если...

Она видит экран. Гоша тянется к пробелу.

- Не выключай.

Она подходит, кладёт на стол свёрнутый план и смотрит на стоп-кадр. Конверт, рука, хлопок.

- Это папина куртка. Левый карман я сама зашивала в мае, оранжевыми нитками, других дома не было. Вон светлое пятно.

Я вижу. На сжатой картинке это три пикселя, а она видит нитку.

Даша не плачет. Она садится на подлокотник кресла очень прямо, и у неё белеют губы, потом щёки. Ладони держит на коленях, будто прижимает чертёж, который сдувает сквозняком.

- Даш, воды?

- Нет. Мне надо понять масштаб. - Она не отводит глаз от экрана. - Что в конверте, не видно. Звука нет. Значит, это не доказательство, а основание для вопроса.

У Мирона звонит телефон. Он включает громкую связь и кладёт телефон рядом с планом рассадки.

- Лев, мы в агентстве. Тут Варя, Даша и Гоша.

- Доброе утро всем, если оно, позвольте, доброе, в чём я сомневаюсь. - Голос у Льва ровный и быстрый, как у человека, который не спал. - Сазонов вчера вечером подал иск об определении места жительства ребёнка. С отцом. Адрес Лики в иске калининградский, с номером квартиры.

Я знаю, откуда у него номер квартиры. Я сама позвонила ему девятого и дала Калининград. Знала, что делаю. Мирон на меня не смотрит, и от этого хуже, чем если бы смотрел.

- Что это значит? - спрашиваю я.

- Это значит, Варвара Сергеевна, что суд назначит проверку условий. Если ребёнок окажется в съёмной квартире на чужое имя, а мать под чужой фамилией и без работы, то, во-первых... - Он замолкает. - Короче. Им надо быть здесь раньше. Лика с Тёмой выезжают в понедельник, не в сентябре. Я встречу.

- А это? - Мирон кивает на экран, хотя Лев его не видит. - Гоша нашёл съёмку. Игорь берёт у Глеба конверт. Тринадцатое июня.

Пауза. На том конце скрипит перьевая ручка.

- Без звука? - спрашивает Лев.

- Без.

- Тогда, если позволите, оговорка. В суде это почти ничего. Конверт может быть чем угодно, хоть приглашением на юбилей. Машина, скорее всего, записана на «Сазонов Групп», за руль садится кто хочет. Красильников скажет, что Игорь Саввич возвращал долг или брал в долг, и будет прав ровно до тех пор, пока мы не докажем обратное. - Скрип ручки. - Но для Саввы Ильича это не суд. Для него это сын.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Тома спускается по ступенькам с картонной подставкой на четыре стакана. Зелёное платье, кольца на каждом пальце, в зубах гвоздика. Ставит подставку на стол, гвоздику кладёт в пепельницу.

Обычно Тома входит с репликой про то, во сколько агентству обходится мой нервный срыв в час. Сейчас она смотрит на экран, на Дашу, на меня и раздаёт кофе. Даше с молоком, слабый. Мирону чёрный. Мне с корицей. Гоше какао.

Она молчит. Садится рядом с Гошей и кладёт ладонь ему на плечо. Гоша краснеет до ушей и не двигается.

Мы пьём кофе. Минуту, две. Я слежу по часам на руке, как на церемонии, когда надо выдержать паузу перед выходом невесты.

- Я поговорю с Саввой, - говорит Мирон.

- Нет, - говорит Даша.

Она встаёт и разглаживает ладонью план рассадки. Девятнадцать метров между двумя матерями, расчерченные карандашом. Потом протягивает руку Гоше:

- Скинь мне исходник на флешку. Целиком, с метаданными.

Гоша копирует молча. Даша ждёт, пока погаснет полоска, вынимает флешку и сжимает её в кулаке.

- Я покажу это деду, - говорит она. - Но сначала папе. Он должен успеть сам.

Дверь наверху хлопает. Гоша выключает монитор. Тома собирает пустые стаканы по одному и гвоздику из пепельницы тоже забирает.

 

 

Глава 50. Сын всё-таки

 

Клавдия Петровна печёт к воскресенью пирог с крыжовником, хотя крыжовник никому не даёт обрывать. Значит, обрывала сама. Пирог стоит на веранде под полотенцем, рядом самовар, которым никто не пользуется, но без него Клавдия стол не накрывает.

Даша встречает меня у калитки. На ней джинсы и Костина клетчатая рубашка, рукава закатаны до локтей.

- Он не сказал, - говорит она вместо «привет». - Я показала ему вчера в обед. Сказала: у тебя сутки, расскажи деду сам. Он ответил, что разберётся.

- Разобрался?

- Он весь день чистил машину. Новую. Дважды. - Она поправляет мне воротник, который не нужно поправлять. - Я дала ему до сладкого.

Мирон паркуется за мной. Выходит, смотрит на Дашу, потом на меня. Я качаю головой. Он кивает и идёт к веранде здороваться с Саввой так, будто сегодня обычное воскресенье.

Игорь приезжает последним. Хлопает Мирона по плечу, Костю по плечу, меня целует в щёку и пахнет дорогим одеколоном и полиролью для салона.

- Варюша! Ну ты красавица, старик, где ты её прятал?

- На Ильинской, - говорит Мирон.

- А? - Игорь смеётся, не расслышав, и открывает безалкогольное пиво.

Ужин идёт обычным порядком. Савва медленно рассказывает про новый пролёт и тянет «о» так, что «мост» звучит в два раза длиннее. Клавдия подкладывает мне картошку и смотрит на Игоря поверх очков. Костя ест молча и много. Я считаю минуты по часам, как перед выносом торта.

Даша ставит ноутбук на стол, когда Клавдия режет пирог.

Она ничего не объясняет. Разворачивает экран к отцу и нажимает пробел. Парковка сверху, белый внедорожник, бежевая куртка, конверт. Хлопок по плечу. Двадцать секунд. Потом Даша запускает ещё раз.

Игорь смотрит и улыбается, не сразу. Сначала у него застывает рука с вилкой.

- Это что, кино? - говорит он. - Дашуль, ну это не я. Мало ли курток.

- Левый карман, - говорит Даша. - Оранжевые нитки. Я зашивала.

- Ну, мой. И что? - Он кладёт вилку. - Глеб мне денег занимал весной. Я вернул. По-братски, без расписок, у нас так принято. Это он мне сдачу отдаёт, что ли? Или я ему? Я уже не помню.

- Он отдаёт тебе, - говорит Мирон. - Ты берёшь.

- А ты кто вообще? Ты свечку держал? - Игорь поворачивается ко мне. - Это ваш оператор снимал? Мальчик этот, с дроном?

Я молчу. Мирон не отвечает за меня.

- Хороший мальчик, - говорит Игорь и вытирает рот салфеткой. - Молодой. Ему бы, знаешь, уехать из города на годик. В Москву. Там для операторов работы больше. Я бы на его месте подумал.

Клавдия Петровна встаёт.

Она маленькая, ниже меня на голову, в цветастом халате и с жемчугом. Обходит стол, останавливается возле стула сына и бьёт его по щеке. Звук короткий и сухой, как у треснувшей доски.

Костя перестаёт жевать. Савва не двигается. У Даши на шее проступают красные пятна.

Даша говорила мне в июне, на мостках: бабушка за всю жизнь ни разу не подняла на отца руку. Ни в детстве, ни когда он бросил первую жену с двухлетней Дашей, ни когда продал дедов гараж. Пятьдесят один год.

- Я тебя растила не для того, чтобы ты детям грозил, - говорит Клавдия. Голос ровный, только жемчуг у неё на шее чуть дрожит. - Говори как есть.

Игорь трогает щёку. Потом отодвигает стул.

- Мам, при людях-то. Я поехал, мне завтра в салон к восьми.

- Сядь.

- Мам, это мои дела. Я сам их...

- Ты свои дела сам уже сделал. Сядь, деточка.

Он стоит ещё секунду, ключи от «Лексуса» в руке. Потом садится. Смотрит на мать снизу вверх, и у него вдруг делается совсем другое лицо, лет на сорок моложе и очень испуганное.

- Мам.

- Говори.

Он говорит. Сначала сбивчиво, потом всё быстрее, как человек, который долго держал дверь плечом и устал. Автосалон. Кредит под залог, второй кредит, чтобы закрыть первый. Люди, которые сначала звонили днём и вежливо, потом по ночам и не вежливо. Восемь миллионов, если считать с процентами, а они считают.

- В июле они позвонили на завод, - говорит он и смотрит в тарелку. - Даше. В конструкторский отдел. Спросили, как здоровье. Она беременная, а они спрашивают, как здоровье.

- Мне звонили, - говорит Даша. - Я подумала, ошиблись номером.

- Не ошиблись. - Игорь трёт лицо ладонями. - Глеб пришёл в июне сам. Сорок, если отец продаст ему. А когда отец сказал «только Мирону», Глеб предложил купить мою долю. Сто пятьдесят. Задаток десять. Я его в тот же день отдал. Весь. Теперь у меня ни задатка, ни выхода. Если я откажусь от договора, я должен вернуть двадцать. Двойной. Понимаете? Двадцать.

Тишина. Самовар тикает, остывая.

Мирон отодвигает тарелку и кладёт руки на стол. Я вижу, как он выбирает слова. Он всегда выбирает их дольше, чем все за этим столом.

- Двадцать пять процентов, - говорит он. - Сто два с половиной миллиона. Столько же, сколько Савве за его долю, по той же оценке. Глебу вернёшь двадцать. Останется восемьдесят два с половиной. На твоих ночных хватит.

Игорь поднимает голову.

- Это ты сейчас серьёзно? Старик, ты мне предлагаешь...

- Я предлагаю цену. - Мирон не повышает голоса. - Банк даёт деньги на всё сразу. Если ты продаёшь мне, сделка идёт в пятницу в десять. Если нет, нет.

- А если Глеб...

- Решай сам. Я не уговариваю.

Савва за весь разговор не сказал ни слова. Он сидит во главе стола, и его руки лежат на скатерти, тяжёлые, с жёлтыми от токарного станка ногтями. Теперь он медленно поворачивается к жене и протягивает ладонь.

Клавдия смотрит на него секунду. Потом достаёт из кармана халата пачку «Беломора» и кладёт ему в руку.

Савва не курит сорок лет. Даша приоткрывает рот и закрывает. Он встаёт, опираясь на палку, и идёт к крыльцу, и Клавдия идёт за ним, ни на кого не оглянувшись.

Через стекло веранды видно, как они стоят у перил. Клавдия чиркает спичкой и держит огонь у его лица, прикрыв ладонью от ветра с реки. Савва держит папиросу и смотрит на огонь. Спичка догорает Клавдии до пальцев, она бросает её и зажигает новую.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

За столом никто не говорит. Костя достаёт из кармана старую зажигалку, которая не работает с июня, разбирает её на салфетке и начинает чинить. Кремень, колёсико, пружинка. Пальцы у него огромные и очень точные.

Игорь смотрит на крыльцо. Потом на Мирона. Мирон пьёт остывший чай и не помогает ему ни взглядом, ни словом. Я знаю, чего ему это стоит. Он трёт шрам на левом предплечье и тут же убирает руку под стол.

Даша закрывает ноутбук.

- Пап. Ты слышал цену.

- Слышал. - Игорь говорит тихо, без «по-братски» и без смеха. - Ты не понимаешь, Даш. Это не автосалон. Это Глеб. Если я откажусь от Сазонова, он меня закопает.

Даша встаёт и задвигает стул ровно, по краю стола.

- А если не откажешься, папа, я тебя закопаю. Я инженер, я умею.

 

 

Глава 51. Лика

 

На Верхневолжской набережной ветер дует с реки, и я держу переноску со Штампом обеими руками, как торт на выездной регистрации. Мы со Штампом с восьми утра у ветеринара: прививка, когти, взвешивание. Шесть килограммов триста. Ветеринар сказала «худеть», Штамп ответил ей так, что она ушла мыть руки.

Машина Льва останавливается у бровки ровно в одиннадцать. Лев выходит первым, обходит машину и открывает заднюю дверь, как в кино про дипломатов.

Из машины выходит мальчик в футболке «Балтики» и бутсах, связанных шнурками через плечо. За ним женщина.

Я видела её один раз в жизни, четыре года назад, на корпоративе «Ладьи». Тогда я запомнила только водолазку с длинными рукавами в душном зале. Сейчас на ней лёгкая рубашка с коротким рукавом, тёмные волосы в низком хвосте, и она худее, чем на снимке, который я три года не могла выбросить. Левое запястье она держит у груди, правой рукой его растирает.

- Варвара Сергеевна, Анжелика Викторовна, - говорит Лев. - Если позволите, я вас представлю и, во-первых, уеду, потому что...

Штамп в переноске шипит. Лев чихает. Достаёт из кармана гвоздику, кладёт в рот и чихает ещё раз.

- Не всесильна, - говорит он с достоинством. - Буду в конторе. Анжелика Викторовна, в три мы у следователя, я заеду.

Он уезжает. Мальчик подходит к переноске и садится перед ней на корточки.

- Это кот?

- Кот, - говорю я. - Штамп. Он не любит людей.

Тёма просовывает палец в решётку. Штамп нюхает палец, думает и трётся о него щекой. Я такого не видела шесть лет.

- Тём, только не открывай, - говорит Лика. Голос у неё тихий, ровный. - Мы его потом по всей набережной ловить будем.

- Я не открываю. Мы разговариваем.

Тёма садится на парапет и ставит переноску рядом. Мы с Ликой остаёмся у скамейки. Садиться никто не садится.

Я готовила эту встречу три дня. У меня был список, пять пунктов. Сейчас я его не помню целиком, помню только первый, и он не годится.

- Простите меня, - говорит Лика первой. - За три года. Я просила Мирона никому не говорить. Даже вам. Особенно вам. Я думала, если узнает хоть один человек, через неделю узнает Глеб. Я не думала о том, что у вас там рушится. Мне было не до чужих браков.

- Я знаю.

- Нет, вы послушайте. Я видела, как он сидит у телефона. Он мне ни разу не сказал «из-за тебя». А я всё равно знала, что из-за меня.

Ветер срывает с парапета чей-то пакет и несёт к воде. Тёма провожает его глазами.

- Я тоже должна, - говорю я. - Девятого я сама позвонила Глебу. Хотела спросить про мальчика, а сказала: Калининград, день рождения, Мирон полетел. Три фразы. Я знала, что ему нельзя ничего говорить. И сказала.

Лика смотрит на реку. Растирает запястье.

Я жду, что она скажет «ничего страшного». Люди так говорят. Я так говорю невестам, у которых в день свадьбы ломается каблук. Она молчит. И я молчу, потому что было страшно, и ей, и мне, и мы обе это знаем.

- Он нашёл бы и так, - говорит она наконец. - Не сегодня, так весной. Я жила не там, где прячутся. Я жила там, где Тёму взяли в футбол.

- Это не отменяет.

- Не отменяет, - соглашается она. - Хорошо, что вы не просите сказать, что отменяет.

Мимо проходит пара с коляской. Лика отворачивается, пока они не уходят.

- В ту ночь у гостиницы, - говорю я. - Мирон думает, что снимал Глеб. Он сам не видел.

- Я видела. - Она говорит так же ровно. - Его машину. Мы стояли у входа, Мирон держал дверь, у меня рука была в лангете по локоть. Через дорогу на парковке включились фары. У Глеба тогда был чёрный «Лексус», у него фары с такой изогнутой полосой, ни с чем не спутаешь. Я узнала по фарам. Я тогда подумала, что он нас убьёт. А он просто фотографировал.

Она усмехается, коротко, без радости.

- Он всегда любил фотографировать. У нас дома лучший альбом в городе.

Я не знаю, что на это ответить, и не отвечаю.

- Я подала заявление вчера, - говорит Лика. - Сто одиннадцатая или сто двенадцатая, Лев объяснит, я не запомнила. Копию журнала из травмпункта запросила сама, как пациент. Мне её дадут, медсестра сказала, что вы там уже были.

- Была. Мне показали. Не дали.

- Мне дадут, - повторяет она. - Это моя рука.

У неё звонит телефон. Она смотрит на экран и выключает звук.

- Красильников. Пятый раз с утра. - Она убирает телефон в карман. - Вчера Глеб через него прислал Льву письмо. Я похитила ребёнка. Я психически неустойчива, есть свидетели. Я три года жила под чужим именем, значит, мне есть что скрывать.

- И что Лев?

- Лев подал встречный иск. Место жительства с матерью. А к нему приложит журнал, заявление и справку из Тёминой школы, что он там три года и у него ни одного пропуска без причины. - Она смотрит на сына. - Неустойчивая мать, у которой ребёнок ни разу не опоздал на тренировку. Пусть попробует.

Тёма на парапете что-то рассказывает переноске. Штамп слушает, поставив уши.

Первую каплю я чувствую на руке. Вторая падает Лике на рубашку. Она поднимает лицо к небу и морщится.

- Я же говорила, - говорит она запястью.

До агентства от набережной пять минут бегом. Мы бежим. Тёма несёт переноску, прижав к груди, и Штамп ни разу не возражает.

В «Горько» пусто: Тома на встрече, Гоша в Кстове на съёмке. Я включаю свет, ставлю чайник, вытираю Тёме голову полотенцем для невест с вышивкой «Совет да любовь». Он терпит.

Тёма обходит полуподвал. Читает табличку «Не открывать, идёт проявка». Останавливается перед манекеном.

- Это кто?

- Галя. Она у нас примеряет фату за всех невест, которые опаздывают.

Тёма смотрит на Галю серьёзно, потом поправляет на ней съехавшую фату.

- Вы правда свадьбы делаете? Вот прям работа такая?

- Правда.

- А разводы?

Лика за моей спиной ставит чашку на блюдце. Я слышу, как звякает ложка.

- Разводы у меня плохо получаются, - говорю я.

Тёма кивает, как будто это ответ на вопрос из контрольной, и идёт выпускать Штампа. Я не останавливаю. Дверь закрыта, бежать некуда.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Дождь кончается к трём. Лика смотрит в окно под потолком, где видны только ноги прохожих, и собирает волосы заново.

- Лев приедет, - говорит она. - Нам пора.

- Можно спросить? - Я держу Штампа, чтобы он не ушёл за Тёмой. - Мирон с вами говорил все эти три года? Про меня?

Она надевает Тёме на плечо бутсы и открывает дверь. На пороге оборачивается.

- Он звонил раз в месяц узнать про Тёму. И каждый раз спрашивал, не видела ли я тебя в соцсетях. Будто я тебя знала.

 

 

Глава 52. Ночь перед сделкой

 

К шести вечера в цеху №1 двести стульев. Я пересчитываю их по рядам, потому что прокатная контора привезла сто девяносто шесть и клялась, что двести. Четыре недостающих Даша нашла в бытовке у сварщиков: железные, синие, с инвентарными номерами краской на спинке.

- Ставь в последний ряд, - говорю я. - Там сядут те, кто придёт на банкет, а не на роспись.

- Это кто?

- Это всегда кто-то есть. Обычно дядя невесты.

Даша в комбинезоне, с планшетом и карандашом за ухом. Командует она так, как, наверное, командует на контрольной сборке: короткими фразами, с размерами.

- Костя, левая гирлянда провисла на двадцать сантиметров. Подтяни на третью балку.

Костя стоит на стремянке под самой фермой и подтягивает. Стремянка под ним скрипит, но держит. Он ни разу за день не спросил, зачем столько лампочек.

- Дубль два! - кричит Гоша от ворот. - Даш, пройди ещё раз от входа, я дрон опустил, хочу пролёт над стульями к ферме. Медленно иди, медленно, это же таймлапс почти.

- Это не таймлапс, это ты меня гоняешь, - говорит Даша и идёт. Медленно.

На длинном столе у стены стоят коробки с пряниками. Пряники из Городца, печатные, с белой глазурью, на каждом выдавлено «Пошла». Я заказала их у той же семьи, у которой бабушка брала пряники, когда я была маленькой. Мастер сказал, что такое слово на пряниках печатает первый раз и не уверен, что это к свадьбе. Я сказала, что к свадьбе.

- Папа не отвечает с воскресенья, - говорит Даша, когда Гоша уводит дрон на зарядку. Говорит, не поднимая глаз от планшета. - Вчера ночевал у деда. Дед с ним не разговаривает. Бабушка разговаривает, но про погоду.

- А завтра в десять?

- Не знаю. - Она ставит галочку. - Свет над аркой надо поднять. Иначе на фото у меня будет тень на лице, как у сварщика.

Гирлянды загораются в девять. Цех из бурого кирпича с выбитыми окнами превращается в то, что я обещала Даше в июне. Даша смотрит снизу на ферму, и я впервые за лето вижу, что ей двадцать четыре.

К одиннадцати все уезжают. Я остаюсь проверить удлинители, потому что удлинители всегда проверяю сама.

Мирон приходит в половине первого. Я слышу его шаги раньше, чем вижу: он идёт по цеху, как по своему, не торопясь, и останавливается у фермы, где я сижу на ящике из-под пряников.

Мы не здороваемся. Он садится на соседний ящик, на расстоянии вытянутой руки, и протягивает мне конверт. Белый, плотный, без надписей.

Внутри две бумаги. Первая: его согласие на продажу моей квартиры, заверенное, без условия про тридцать первое августа. Вторая: заявление о расторжении брака. Его подпись внизу, моя графа пустая.

- Подашь, если захочешь, - говорит он. - Квартиру продашь в любом случае. Можешь хоть завтра.

Я держу конверт двумя руками и смотрю на его подпись. Она такая же, как шесть лет назад в ЗАГСе. Чуть наклонённая вправо, с длинным хвостом у «н».

- А сделка?

- Это не твоя забота.

Он смотрит мимо гирлянд, в открытые ворота, через двор, на тёмную крышу цеха №3 у причала. Смотрит долго, будто что-то там мерит. Я жду, и он не говорит ничего.

Мы сидим. Где-то в конце цеха капает с крыши, хотя дождь кончился ещё вчера.

- Почему у тебя подпись не поменялась? - спрашиваю я. - У всех за шесть лет меняется.

- Учился у отца. Он расписывался в нарядах сорок лет одинаково. Говорил: подпись это как сварной шов, переделывать нельзя.

- Он пил.

- Пил. Расписывался всё равно одинаково.

Это первый раз, когда он говорит про отца сам, без моего вопроса. Я знаю про его отца три вещи: пил, умер, оставил часы. Сейчас будет четвёртая.

- Мать ушла, когда мне было десять. Отец неделю ходил на завод в одной рубашке. Ни слова не сказал.

- А ты?

- А я думал, если не спрашивать, она вернётся. - Он смотрит на свои руки. - К двенадцати перестал думать.

- Я поэтому не спрашивал тебя, - говорит он. - Тогда, три года назад. Казалось, если спрошу, ты ответишь.

- Я бы ответила.

- Вот именно.

- Мой ушёл, когда мне было семь, - говорю я. - Я год ставила его тапки к двери. Чтобы ему было удобно, когда вернётся. Мама их однажды выбросила, я вытащила из мусоропровода. Она села на пол в коридоре и плакала.

Он молчит. Я говорю дальше, раз уж начала.

- В начале августа я ему позвонила. Первый раз за пятнадцать лет. Трубку взял мальчик девятнадцати лет и сказал «алло» папиным голосом.

- Ты не говорила.

- Я никому не говорила. Даже Томе.

В час мимо проходит Палыч с фонарём. Светит на нас, на гирлянды, на нас опять. Ничего не говорит, только качает головой и уходит дальше, в темноту, где у него обход по графику.

- Он нас ловил тут в июне, - говорю я.

- Помню.

Больше мы про июнь не говорим.

- В Череповце, на мосту, я в двадцать восемь висел на страховке над рекой, - говорит Мирон. - Сорок метров. Не боялся. - Он молчит. - Потом три года боялся. Когда ты ушла.

Я рассказываю про невесту, которая сбежала со своей свадьбы и вернулась через сорок минут, потому что забыла в машине телефон, и её муж до сих пор не знает, что она убегала. Он слушает и не смеётся в смешных местах, а в одном не смешном смеётся.

- Я сидел на твоей пятой ступеньке, - говорит он. - В августе.

- Я слышала, - говорю я. - Скрип. Думала, соседка снизу.

- Соседка снизу весит меньше.

- Ты тогда принёс корм.

- Штамп ест только этот.

Я считаю: за всё время он ни разу меня не коснулся. Ни когда отдавал конверт, ни когда я встала размять ноги и пошатнулась на затёкшей ступне. Он только убрал свой ящик, чтобы я не споткнулась.

В два он встаёт.

- Отвезти?

- Я на такси.

Он кивает и уходит первым. Я слушаю, как его шаги стихают у ворот, и ещё долго сижу под гирляндами одна.

Дома на Ильинской я поднимаюсь, и пятая ступенька скрипит. Без двадцати три. Штамп встречает в прихожей и сразу высказывает всё, что думает про мой график.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Телефон с беззвучного я снимаю уже на кухне. Шесть пропущенных от Томы, первый в час ночи, последний в половине третьего. И одно сообщение.

Тома: Перезвони. Неважно сколько времени.

Я перезваниваю. Она берёт сразу.

- Солнце, ты где была?

- В цеху. С Мироном. Мы разговаривали.

- Разговаривали. - Тома молчит секунду, и я слышу, как она жуёт гвоздику. - Ладно. Слушай меня. Я у Лёвы. Он спит, а до этого два часа ходил по кухне. Лев сказал, без твоего согласия завтра в десять сделки не будет. А он тебе не скажет, солнце. Я его знаю, он упрямый, как наша Галя.

- Галя манекен.

- Вот и я про то же. Стоит и молчит.

Она отключается, не попрощавшись.

Я достаю из сумки папку с брачным договором. Между страницами лежит лист, который Лев вложил туда семнадцатого августа и ничего не сказал: распечатанный бланк согласия супруги, с пустыми строками для фамилий и подписи. Чистый.

На кухонном столе я кладу рядом две бумаги. Слева заявление о разводе с его подписью. Справа бланк. Смотрю на них долго. Чайник щёлкает и остывает, я его не трогаю.

Потом гашу свет.

 

 

Глава 53. Мирон. Десять ноль семь

 

В приёмной у Лопатиной четырнадцать стульев. Я пересчитал их в девять сорок, когда пришёл первым, и пересчитываю сейчас, в девять пятьдесят, потому что больше считать нечего. Четырнадцать. Шесть заняты.

Савва сидит у окна с палкой между колен. Клавдия рядом, в синем платье и с жемчугом, без халата. Я ни разу за двадцать лет не видел её без халата. Даша стоит у кулера и не пьёт. Лев раскладывает на коленях бумаги в три стопки и перекладывает их в другом порядке.

Варю я не звал. Решил в два часа ночи, уходя из цеха, и с тех пор решал ещё раз пять.

- Мирошка, - говорит Савва. Медленно, с этим своим «о», от которого моё имя становится круглым, как гайка. - Сядь. Ты мне весь линолеум протёр.

Я сажусь. Встаю. Сажусь.

- Если позволите, - говорит Лев, не поднимая головы, - статистика. Сделки такого объёма срываются в среднем по трём причинам. Деньги, документы, люди. Деньги банк перевёл на аккредитив в восемь утра. Документы я проверил дважды. Люди...

Он смотрит на дверь. Игоря нет. Потом смотрит на меня.

- Мирон Андреевич. Вы ей звонили?

Отчество. Значит, Лев нервничает сильнее, чем показывает.

- Нет.

- Позвольте спросить почему.

- Потому что это её подпись, - говорю я. - Не моя.

- Придёт, - говорит Клавдия. - Кто к обеду опаздывает, тот к чаю приходит.

В девять пятьдесят три дверь открывается. Игорь в костюме, без галстука, бритый так тщательно, что на подбородке порез. За ним Красильников, мягкий, в бежевом, с кожаной папкой под мышкой.

Игорь ни на кого не смотрит. Садится на седьмой стул.

Лопатина выходит из кабинета ровно в десять. Подстаканник в руке, очки на цепочке. Оглядывает приёмную, как класс перед контрольной.

- Проходим. Все, кто участвует. Остальные, - взгляд на Клавдию, - тоже проходим, раз пришли.

В кабинете стол буквой «Т», на столе три печати в ряд, по росту. Я сажусь с краю. Справа от меня Лев, напротив Игорь и Красильников.

Красильников кладёт на стол папку и открывает её двумя пальцами.

- Римма Захаровна, по существу. - Голос сухой, ровный, как у диктора прогноза. - У моего доверителя, Глеба Валерьевича Сазонова, предварительный договор с Игорем Саввичем на его долю. Задаток получен. Вчера мы подали иск о понуждении заключить основной договор, статья четыреста сорок пятая Гражданского кодекса. И ходатайство об аресте доли, статья сто сороковая процессуального. Суд рассмотрит его сегодня в двенадцать.

Он кладёт на стол копию с синим штампом суда. Лев читает, и у него на виске дёргается жилка.

Я смотрю на часы отца. Десять ноль одна. Значит, успеть надо до двенадцати. После двенадцати Игорь будет продавать долю, которую уже нельзя продавать.

- Если Игорь Саввич сегодня подпишет что-то ещё, - говорит Красильников, не глядя ни на кого, - мы оспорим. Всё. По очереди, по сто шестьдесят восьмой. У Глеба Валерьевича много времени.

Игорь достаёт из внутреннего кармана сложенный лист. Я узнаю его: моё предложение, которое Лев отпечатал в понедельник и отвёз ему в Бор. Лист мятый, его складывали и разворачивали много раз.

- Задаток вдвое верну, - говорит Игорь. Голос сиплый. - Двадцать. Как в договоре написано. Сегодня.

- Игорь Саввич, по-дружески, вы же понимаете...

- По-братски, - поправляет Игорь. - Это я так говорю. Вы так не говорите.

Он берёт ручку со стола Лопатиной и подписывает. Подпись у него размашистая, с петлёй, через всю графу.

- Суд, - мягко говорит Красильников.

- Пусть встанет в очередь, - говорит Игорь. - Там передо мной ещё трое.

Даша у стены выдыхает. Я слышу это через весь кабинет.

Лопатина отпивает чай из подстаканника и берёт мои документы и листает. Медленно, страницу за страницей. Я знаю, на какой странице она остановится. Я знаю это с четвёртого августа.

Она останавливается.

- Так, - говорит Лопатина. - Покупатель Елагин Мирон Андреевич. Состоит в браке. Брачный договор от семнадцатого августа, режим совместной собственности на прочее имущество сохранён. Значит, нужно нотариальное согласие супруги на приобретение. - Она снимает очки, и они повисают на цепочке. - Согласие супруги отозвано четвёртого августа. Нового нет. Сделка невозможна.

Тишина. Красильников закрывает папку. Не улыбается, но ему и не нужно.

Клавдия смотрит на меня. Савва тоже.

- Знал? - спрашивает Савва.

- Знал.

Я киваю Лопатиной. Я готовился к этому всю ночь, с двух до восьми, за кухонным столом на Минина. В кармане куртки у меня проект договора аренды: цех №3 и причал на год, под казанский заказ, с правом выкупа, если владелец согласится. Аренду я потяну без банка, я посчитал. Если Красильников оспорит долю Игоря, с арендой ему спорить не о чем.

Это не завод. Это год. За год можно отгрузить первый пролёт.

- Римма Захаровна, - говорю я. - Тогда у меня другой документ.

Я лезу в карман. Десять ноль шесть.

Савва смотрит на меня так, будто я принёс ему модель моста с кривой фермой.

- Мирошка, - говорит он тихо.

Десять ноль семь.

Дверь кабинета открывается без стука.

Варя. Красная, запыхавшаяся, в белых кедах, волосы мокрые у висков. Бежала, наверное, от самой Рождественской. В одной руке переноска. В переноске Штамп, и Штамп недоволен всем, что видит, а видит он Красильникова.

- Извините, - говорит Варя. - Не с кем было оставить.

Она ставит переноску на пол у стены. Подходит к столу. На меня не смотрит. Смотрит на Лопатину.

Я так и стою, с рукой в кармане куртки. Пальцы держат сложенный лист аренды. Я считаю печати на столе. Три. Считаю ещё раз. Три.

Лопатина надевает очки. Смотрит на Варю поверх стёкол, как на ученицу, которая опоздала на семь минут, но выучила.

- Лаврова? Елагина?

- Елагина.

- Паспорт.

Варя кладёт паспорт. Лопатина открывает, сверяет, поворачивается к компьютеру и начинает печатать. Клавиши стучат в полной тишине.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Статус? - спрашивает Лопатина, не отрываясь от экрана.

- Замужем, - говорит Варя.

Я вынимаю руку из кармана. Пустую.

Принтер выдаёт лист. Лопатина читает его вслух, ровно, как читала брачный договор. Согласие на приобретение долей в уставном капитале. Варя слушает, кивает на каждом абзаце и подписывает. Ручка у неё не дрожит. Дрожит у меня.

Лопатина ставит печать, вторую по росту.

Красильников встаёт.

- Мы это оспорим.

- Деточка, - говорит Клавдия, не поворачивая головы. - Сядь. Ещё не всё подписали.

Он не садится. Но и не уходит.

Дальше идёт по порядку, и я считаю. Савва подписывает договор на свои семьдесят пять. Игорь на свои двадцать пять. Лопатина заверяет. Помощница в соседней комнате отправляет заявление в налоговую. Одиннадцать сорок одна. Лев смотрит в телефон и кладёт его экраном вниз.

- Доля переходит в момент удостоверения, - говорит он Красильникову, без сносок и без «если позволите». - Определения суда пока нет. В двенадцать арестовывать у Игоря Саввича будет нечего.

Красильников забирает папку и уходит. В дверях он обходит переноску по широкой дуге. Штамп провожает его глазами до самого коридора.

Варя стоит у окна. Я не подхожу к ней. Я не знаю, можно ли. Она смотрит на улицу, на машины, и один раз поднимает руку к стеклу, а потом опускает, будто передумала.

Последним подписывает Савва. Расписку о получении денег, акт, ещё что-то. Он пишет фамилию медленно, крупно, с нажимом, как пишут люди, которые полвека расписывались в нарядах.

Он откладывает ручку. Смотрит на бумагу. Потом говорит одно слово, как стропальщики, когда груз отрывается от земли:

- Пошла.

 

 

Глава 54. Свадьба в цеху

 

Молния на комбинезоне ломается у Даши в девять двадцать, за сорок минут до фотографа. Бегунок съезжает с зубцов на уровне пупка и остаётся у неё в пальцах.

- Всё, - говорит Даша очень спокойно. - Деталь вышла из строя. Нужна замена.

- Замены нет. Есть я.

Я открываю свадебную аптечку: булавки трёх размеров, двусторонний скотч, белые и чёрные нитки, иголки, нашатырь, бесцветный лак от стрелок на колготках. У Даши колготок нет. У Даши комбинезон из серой джинсы, заказанный в Иванове, и белая футболка под ним.

- Стой ровно. Не дыши животом.

- Я беременна. Я дышу как могу.

Я снимаю бегунок совсем, закалываю ткань изнутри четырьмя булавками, а сверху шью белыми нитками потайным швом, прямо на ней. Даша стоит в бытовке у зеркала и смотрит, как я работаю, с профессиональным интересом.

- У тебя стежок три миллиметра, - говорит она. - Ровный. Как у Кости прихватки.

- Это комплимент?

- Это оценка. - Она смотрит на себя в зеркало. - Знаешь, почему я в комбинезоне? Бабушка в семьдесят первом пришла на завод в косынке. Красной. Ей было девятнадцать. Тогда все женщины в цехах ходили в косынках, чтобы волосы в станок не затянуло. Я хотела косынку тоже. Но это уже маскарад.

- А комбинезон не маскарад?

- Комбинезон это спецодежда. Я в нём сюда в понедельник приду.

Я завязываю узел, откусываю нитку. Даша трогает шов пальцами, как трогают сварной шов после остывания.

- Держит, - говорит она.

- До вечера продержит. Потом не прыгай.

- Я буду прыгать.

- Тогда держи руку на животе. Ну, на шве.

К трём в цеху двести человек. Сто девяносто шесть прокатных стульев и четыре синих с инвентарными номерами. В последнем ряду, как я и говорила, сидит дядя невесты, приехавший сразу на банкет.

Лещ ходит у микрофона кругами. Вениамин Лещ ведёт свадьбы тридцать лет, и на каждой рассказывает одну шутку про тёщу, про блины и про скалку. В этот раз Даша запретила её письменно, в договоре, пунктом девять.

- Варвара, - говорит он мне, промокая лоб платком. - Я же её даже не до конца. Только начало. Тёща звонит зятю...

- Пункт девять, Вениамин Аркадьевич.

- Это цензура.

- Это техническое задание.

Он уходит, страдая всем телом, и весь вечер обрывает себя на слове «тёща».

Даша идёт к арке под фермой в комбинезоне и в белых кедах, как у меня, только новых. Первую половину пути её ведёт Игорь. Он в том же костюме, что вчера у нотариуса, и в этот раз никого не хлопает по плечу. Идёт медленно, смотрит под ноги. На середине прохода стоит Савва с палкой.

Игорь останавливается. Отдаёт дочь деду.

- Бать, - говорит Игорь. И больше ничего.

Савва на него не смотрит. Молчит так долго, что Лещ у микрофона опускает руку с бокалом.

- В понедельник в цех, - говорит он наконец. - Учеником. С метлы начнёшь. Иди садись, мать ждёт.

Савва берёт Дашину руку, кладёт себе на локоть и ведёт её дальше, ко второй половине и к Косте, который стоит под гирляндами огромный и бледный.

Игорь садится в первый ряд, рядом с Клавдией. Она, не глядя, кладёт ему руку на колено.

Сазонов приходит в половине девятого, на втором часе танцев.

Я вижу его первой, потому что всегда смотрю на вход. Лён, светлые волосы, бутылка шампанского с бантом, как у приличного гостя. Палыч на проходной впускает всех в костюмах.

Он идёт через танцпол прямо к Мирону. Мирон стоит у фермы с Костей и стаканом минеральной воды.

- Мирон, - говорит Сазонов тепло. - Поздравляю. С покупкой, со свадьбой, со всем.

- Я обжалую сделку, - говорит он так же тепло. - Согласие, подписанное под давлением. Предварительный договор, сорванный недобросовестно. Аренду, если ты что-то ещё придумаешь. Я буду судиться три года, пять. У меня есть время. А у тебя пролёт к октябрю.

Мирон молчит. Ставит стакан на стол и ждёт.

- Варенька. - Сазонов замечает меня и улыбается. - Чудесная свадьба. Вы, как всегда, всё учли.

Потом он смотрит мимо меня, на ворота цеха.

У ворот стоит Лика. Тёмный хвост, светлое платье с коротким рукавом, левое запястье открыто. Рядом Лев, в костюме, с гвоздикой в петлице. Лика не прячется за Льва. Она стоит под фонарём, где её видно всем.

Лицо у Сазонова меняется. Сначала уходит улыбка, потом цвет. Остаётся что-то очень голое и злое, я такого у него не видела ни разу, даже в августе на Ильинской.

- Лика! - Он говорит громко, первый раз за всё время, что я его знаю. Музыка не заглушает. - Где Тёма? Где мой сын?

Лика не отвечает. Она смотрит на него спокойно, и левое запястье держит у груди.

От стены отделяются двое в тёмных куртках. Весь вечер они сидели у бара за столом с табличкой «Друзья жениха». Табличку ставила я.

Вчера после нотариуса я набрала номер, который Лев велел не выбрасывать, и сказала Красильникову, что ничего подавать не буду. Он помолчал: «Мой доверитель поздравит молодых лично». А Лев сказал, что Сазонов дважды не явился к следователю по заявлению Лики и где его взять, никто не знает. Я знала. Я назвала время и вписала двоих в рассадку.

Один достаёт удостоверение.

- Сазонов Глеб Валерьевич? Вы дважды не явились по вызову. Проедемте, дадите объяснения по заявлению супруги. Перелом руки, сто двенадцатая.

- Это свадьба, - говорит Сазонов. Уже тише. - Вы понимаете, что это свадьба?

- Понимаем. Поэтому тихо.

Он достаёт телефон и набирает. Гудки идут долго, потом обрываются. Он набирает ещё раз. Красильников не берёт.

- Мой адвокат будет у вас через час, - говорит Сазонов оперативнику. Потом мне, почти ласково: - Варенька, это ничего не меняет. Три года. Пять.

- Судитесь, - говорю я. - Согласие удостоверено у нотариуса, при свидетелях. Я его сама отозвала и сама вернула. Под давлением так не бывает. И этих двоих в рассадку тоже вписала я. Вы любите приходить без приглашения, а я не люблю пустых стульев.

«Варенька» у него больше не получается. Он поправляет рукав, будто его пригласили на совещание, и идёт к воротам между ними. Никто его не держит за руки. Проходя мимо Лики, он не поворачивает головы. Лев делает полшага вперёд, и больше ничего.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Клавдия Петровна сидит за столом с Саввой. Смотрит Сазонову вслед и говорит одно слово, негромко, но я слышу через два стола:

- Щука.

Музыка играет дальше. Кто-то говорит, что гость, наверное, перепутал свадьбу. Танцы идут. Гена, которого Тома позвала «без обид», весь вечер танцует с Клавдией Петровной и щёлкает коленом.

Я стою у колонны. Мне нужна минута, просто минута. Я трогаю часы на руке и не смотрю на них.

Гоша у ворот поднимает камеру. Я сначала не понимаю, что он снимает, а потом вижу. Лика уходит к машине, а Тома и Лев остаются под фонарём. Тома берёт Льва за лацкан, тянет к себе и целует. Лев роняет гвоздику из петлицы. Гоша снимает и ни разу не отводит объектив, хотя я знаю, чего ему это стоит.

Я поворачиваюсь к ферме.

Мирон смотрит на меня. Не на ворота, куда увели Сазонова. Не на Тому. На меня. Стоит у фермы, с пустыми руками, и смотрит так, как будто считает что-то и никак не может досчитать.

Я не подхожу. Ещё рано. Но и не отворачиваюсь.

В одиннадцать Даша встаёт на стул с букетом. Букет из ромашек и колосьев, Тома собирала его утром.

- Девушки! - кричит Лещ. - Незамужние! Подходим!

Я отхожу назад, к колонне. Организатор букет не ловит, это примета хуже чёрной кошки.

Даша бросает через плечо, высоко, со знанием траектории. Букет летит над головами, над Томой, над чьими-то тянущимися руками и падает прямо в ладони Клавдии Петровны, которая даже не вставала из-за стола.

Цех хохочет. Клавдия смотрит на ромашки поверх очков.

- Мне не надо, - говорит она. - Я замужем.

Встаёт, обходит стол, подходит ко мне и вкладывает букет мне в руки.

- И ты, деточка, тоже.

 

 

Глава 55. Канатка, шесть утра

 

Телефон загорается в пять ноль две. Я не сплю. Я лежу с половины четвёртого и смотрю на букет Клавдии в трёхлитровой банке на подоконнике: ромашки за ночь раскрылись, колосья нет.

Мирон: Канатка, шесть. Если не придёшь, я пойму.

Я читаю три раза. Потом встаю, умываюсь холодной водой и достаю из шкафа переноску.

Штамп понимает всё сразу и уходит под кровать. Я ложусь на пол и разговариваю с ним как с подрядчиком, который сорвал сроки.

- Слушай меня. Пункт шесть. Кот живёт с тем, кто его кормит. Весь август тебя кормил он. Корм под дверью, помнишь? Значит, ты едешь к нему. Что бы там ни было. Это не обсуждается.

Штамп смотрит на меня из темноты жёлтыми глазами и не выходит. Я достаю пакет того самого корма и шуршу. Через минуту он в переноске, а я сижу на полу и не могу понять, зачем мне так нужно, чтобы кот был у Мирона, если я сама еду к Мирону. Потом понимаю. Если я ошиблась, у него останется хотя бы кот.

Пятая ступенька скрипит.

К станции на Нижневолжской набережной я прихожу в пять пятьдесят. Над Волгой туман, Бора не видно совсем, тросы уходят в белое и пропадают. Мирон стоит у турникета в синей куртке. Видит переноску и ничего не спрашивает. Берёт её у меня из рук.

Кабинка подходит пустая. В шесть утра в воскресенье на Бор едем только мы.

Я сажусь. Лицом к окну.

Мирон замечает и садится напротив, спиной к реке. Переноску ставит у ног. Штамп молчит, что с ним бывает раз в год.

Кабинка дёргается и выходит со станции. Под нами набережная, потом крыши, потом вода. Мне страшно. Я держусь за край сиденья и смотрю вниз, на туман, на тёмную полосу реки в просветах. Смотрю дальше, на тот берег, где должна быть больница. Её не видно в тумане, но я знаю, где она, и смотрю туда.

- Ты села лицом, - говорит он.

- Села.

Он молчит. Я вижу, как он собирается. Так он, наверное, собирается перед подъёмом на высоту: проверить страховку, карабин, ещё раз карабин.

- Я хочу сказать много, - говорит он. - Я так не умею. Ты меня не перебивай, а то я собьюсь и не начну обратно.

- Не буду.

- Девятнадцатое июня. Заявление. - Он смотрит на свои руки. - Я говорил тебе: бумаги, Лика, время. Неправда. Испугался. Вступит в силу, и тебя нет совсем.

Кабинка проходит опору, вздрагивает. Я не отвожу глаз от окна.

- Три года держал бумагой. Не звонил. Как отец мать. Знал, чем кончится. - Пауза. - Просить страшно. Скажут «нет». А когда держишь, никто ничего не говорит.

Он трёт ладонью колено.

- Весной опять сделка. Не просьба. И у нотариуса аренда в кармане. На случай твоего «нет». Я был готов. Вот это напугало.

Я молчу и считаю опоры. Потом говорю, потому что если не сейчас, то уже никогда:

- Я тоже держала. Молчанием. Я была беременна и не сказала тебе. Ушла и не спросила, где ты был. А девятого позвонила Глебу. Это всё я.

Он долго не отвечает.

- Знаю, - говорит он. - Я не за этим.

Туман внизу редеет. Под нами середина реки, вода серая, по ней идёт буксир, маленький, как спичечный коробок.

- Я не прошу тебя остаться моей женой, - говорит он. - Ты и так жена мне, по бумаге. Мне бумаги больше не надо. Я прошу разрешения начать сначала.

Я встаю. Кабинка качается, и он машинально поднимает руки, чтобы меня поймать, если что. Я делаю шаг, держусь за поручень над его головой и целую его.

Он не двигается секунду. Потом его ладонь ложится мне на спину, осторожно, будто он спрашивает, можно ли.

Можно.

Я отстраняюсь, чтобы видеть его лицо. Под нами середина Волги, мне страшно, и я смотрю на него, а не на воду.

- Разрешаю, - говорю я. - Начинай. Только не с договора.

- Без договора.

- И без пунктов.

- Ни одного.

Штамп в переноске издаёт звук, который у котов означает «я всё видел».

На Бору мы не выходим. Едем обратно в той же кабинке. Я сижу рядом с ним, лицом к окну, и держу его за руку, и за тринадцать минут мы не говорим ни слова. Туман над Нижним уходит вверх, и на откосе проступают купола и краны.

На Минина лифт поднимается с решётчатым лязгом, медленно, на пятый. Мирон ставит переноску в прихожей, рядом с ботинками. Я снимаю кеды.

В квартире всё так, как я оставила в начале августа. Лось на стене. Кактус на подоконнике. Кружку «Не беси организатора» я достаю из сумки и ставлю на сушилку, вверх дном, рядом с его кружкой. Возила её с собой весь август.

Я подхожу к нему первой. Он стоит у двери в комнату и не двигается, ждёт. Он теперь всегда будет ждать, я это вижу, и от этого у меня перехватывает горло.

Я беру его лицо в ладони. Щетина колется. Глаза серые, близко, и в них нет ни одной шутки.

- Я тебя люблю, - говорю я. - Всё это время. Я не знала, как это сказать, чтобы не было больно. Больно всё равно. Люблю.

Он закрывает глаза. Открывает.

- Варя.

- Да. Это «да». Вслух.

Мы не торопимся, торопиться больше некуда. Я снимаю с него куртку и вешаю на крючок в прихожей. Он стоит и даёт мне. Под рубашкой у него на боку шрам, о котором я три года ничего не знала. Я кладу на это место ладонь, прямо поверх ткани, и он накрывает мою руку своей и держит её там.

В комнате светло, шторы мы не задёргиваем. Кровать та же, покрывало другое, пахнет его порошком, и от этого запаха у меня на секунду мокнут глаза. Он видит и замирает. Я качаю головой: это не то. Мы ложимся поверх покрывала как есть, в джинсах, он даже часы не снимает. Я лицом к нему, он лицом ко мне, колени в колени.

Я не знала, что можно так скучать по весу чужой руки на своей талии. По тому, как он выдыхает мне в висок. По его осторожности, которой раньше не было: он всё время проверяет, здесь ли я, и я каждый раз отвечаю одним и тем же: прижимаюсь ближе.

Никто из нас не смеётся. В июне мы смеялись, чтобы не было страшно, а сейчас страшно, и мы не прячемся. Я держусь за его рубашку на груди, как в кабинке держалась за поручень. Он говорит моё имя, один раз, тихо. Я говорю «люблю» второй раз и потом третий, уже не считая. Где-то на третьем он перестаёт отвечать, и дыхание у него становится длинным и ровным. Он спит. Я смотрю на него ещё минуту и засыпаю следом.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Просыпаюсь я от света. Солнце доползло по полу до кровати. Моя голова у него на плече, его рука у меня в волосах, и он гладит их, медленно, от виска к затылку. Проверяет, что я здесь.

Я здесь.

Из прихожей раздаётся вой. Долгий, возмущённый, с переливами. Штамп сидит в закрытой переноске у ботинок уже час и считает, что это нарушение всех пунктов сразу.

Мирон поворачивает голову к двери. Я тоже.

Мы лежим и слушаем. Ни один из нас не встаёт.

 

 

Глава 56. Ключи

 

В отделении банка на Большой Покровской кондиционер дует ровно в макушку. Переговорная на шесть мест, нас восемь, если считать двойняшек. Их, по-моему, надо считать за четверых.

Олег Пятаков раскладывает документы веером, как карты, и выравнивает края ладонью.

- Давайте зафиксируем, - говорит он. - Договор купли-продажи, три экземпляра. Расписка о задатке, двести тысяч. Выписка из реестра от пятницы. Брачный договор продавца. И согласие супруга.

- По брачному договору квартира моя личная, - говорю я. - Согласие мужа уже не нужно. Лев Борисович вам писал.

- Писал. - Олег кивает. - Но наш банк просит и то, и другое. На всякий случай. У них методичка.

- Простите, пожалуйста, - говорит Света. - Это не мы придумали. Мы правда очень извиняемся.

Света извиняется пятый раз за десять минут. Последний раз за Галину Ивановну.

Галина Ивановна сидит во главе стола, хотя это не её сделка. На коленях у неё сумка, из сумки торчит строительная рулетка и свёрнутый в трубку лист миллиметровки.

- Девушка, - говорит она мне. - Я вчера ещё раз мерила по вашему плану. Стена в большой комнате три метра восемьдесят два. Пианино у меня метр пятьдесят. Значит, встанет. Я начертила.

Она разворачивает миллиметровку. На ней карандашом комната, окно, батарея и прямоугольник с надписью «Petrof». Батарея обведена дважды.

- От батареи шестьдесят сантиметров, - говорит она. - Чтобы дека не сохла. У вас там что стояло?

- Шкаф.

- Шкаф это неправильно, - говорит Галина Ивановна и сворачивает лист.

Я достаю из папки конверт, который Мирон отдал мне в цеху. Его согласие лежит сверху, на плотной бумаге, с печатью Лопатиной. Без условий. Олег читает его, губами повторяя номер реестра.

- Отлично. Фиксируем. Всё на месте.

Он убирает согласие в файл и только тогда выдыхает.

- Извините, что так, - говорит он тише. - Мы одну квартиру уже покупали. На словах, по-хорошему. Продавец передумал за день до сделки, задаток возвращали через суд два года.

- А свою мы в пятницу отдали, - говорит Света. - Если сегодня сорвётся, нам с детьми и пианино некуда. Я всю ночь не спала.

Сотрудница банка уносит паспорта на копирование. Пока её нет, двойняшки подбираются к столу с двух сторон. Маша тянет к себе экземпляр договора, Миша протягивает ей фломастер. Через минуту на последней странице, рядом с графой «Продавец», нарисован кот. Круглый, с усами в шесть линий и с хвостом трубой.

Света бледнеет.

- Господи. Простите. Маша! Это же документ!

Я смотрю на кота. У кота жёлтые глаза, потому что фломастер жёлтый.

- Это Штамп, - говорю я. - Они его помнят?

- Они про него весь июль рассказывали в садике, - шепчет Света. - Что у тёти в квартире живёт кот, который всех ненавидит. Им очень понравилось.

- Оставьте этот экземпляр мне. Я подпишу рядом с котом.

Олег открывает рот, чтобы что-то зафиксировать, и закрывает. Галина Ивановна смотрит на рисунок поверх очков и кивает, будто ставит оценку.

Я подписываю три экземпляра. На третьем моя подпись стоит в сантиметре от кошачьего хвоста.

Деньги приходят на счёт в одиннадцать двадцать. Шесть миллионов шестьсот пятьдесят тысяч: минус задаток, минус скидка за перенос. Я смотрю на цифру на экране телефона дольше, чем нужно. Это бабушкин дом в Городце, который я продала в прошлом году. Это Томин миллион, отданный к маю, и два года моих выходных. Это пятая ступенька и балкон, с которого видно Кремль, если высунуться и повернуть голову.

Я выхожу на крыльцо банка и открываю приложение.

Получатель: Зарубина Алина. Сумма: один миллион шестьсот тысяч. Назначение: «По мировому соглашению от 28.05, полностью».

Палец висит над кнопкой. С мая я считала эти деньги каждый день. В голове, в заметках, в таблице, которую Тома назвала «Варин крест». Я нажимаю.

Перевод выполнен.

Я стою на крыльце. Ничего не происходит. Небо не меняет цвет. Просто в таблице одна строка становится нулём.

Через двадцать минут приходит сообщение.

Алина: Спасибо.

И фотография. Чёрно-белый снимок УЗИ, размытый, со шкалой сбоку. Маленький изогнутый силуэт. Подпись внизу мелким шрифтом: «12 нед».

Я смотрю на снимок. Жду, что кольнёт. Три года при словах «одиннадцать недель» у меня внутри что-то сжималось. Здесь двенадцать, на неделю дальше, чем дошла я. Сейчас тоже немного сжимается, но иначе. Как старый шов, который чувствуешь, когда погода меняется.

Я отвечаю: «Поздравляю. Береги себя». И улыбаюсь. Без укола. Ну, почти без.

Следом пишет Лев, со сносками. Иск о понуждении Красильников отозвал: доля продана до определения суда, арестовывать нечего. Двадцать миллионов Игорь Саввич вернул Сазонову в пятницу из денег за долю, расписку приняли молча. Сазонов свой иск о Тёме отозвал через адвоката, встречный иск Лики назначен на октябрь. Иск о фиктивном браке Красильников отозвал, не дождавшись заседания: брачный договор и согласие у Лопатиной ему нечем крыть. Сазонову предъявили обвинение по сто двенадцатой, за руку Лики, подписка о невыезде, дело следователь обещает передать в суд до зимы. Жалобу на сделку адвокат всё-таки подал. «Сноска: сочинение на вольную тему, даю ему полгода».

К Ильинской я иду пешком. Двадцать минут вверх по Покровке, потом налево. Галина Ивановна договорилась забрать ключи в час, она хочет «сразу посмотреть свет».

Подъезд пахнет так же, как в октябре: кошками и чьими-то котлетами. Я поднимаюсь медленно, считая ступеньки, как Мирон. Первая. Вторая. Третья. Четвёртая.

Пятая скрипит.

Я останавливаюсь на ней. Переношу вес с ноги на ногу. Она скрипит ещё раз, длинно, и мне вдруг хочется сесть на неё, как сидел он в августе, и посидеть. Я не сажусь. Поднимаюсь дальше, на третий этаж.

Квартира пустая. Вчера вечером Костя и Мирон перевезли вещи на Минина: коробки, бабушкин буфет, Штампову лежанку. В комнате остались только светлые прямоугольники на обоях там, где висели фотографии, и гвоздь, на котором держалось зеркало. Я прохожу по комнатам. В кухне открываю кран и закрываю. На балконе высовываюсь и поворачиваю голову. Кремль на месте.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

В час ровно звонит домофон.

Галина Ивановна поднимается сама, без Олега, со своей рулеткой. На пятой ступеньке останавливается и прислушивается.

- Скрипит, - говорит она.

- Скрипит. С первого дня.

- Это хорошо. Значит, гостей слышно.

Я протягиваю ей ключи. Два от квартиры, один от почтового ящика, на кольце с брелоком из Городца, деревянный пряник. Брелок я забыла снять. Подумав, не снимаю.

Галина Ивановна взвешивает ключи на ладони. Потом снимает с кольца деревянный пряник и кладёт мне в руку.

- Это ваше, - говорит она. - А ступенька пусть остаётся.

Я спускаюсь. Пятая скрипит у меня под ногой в последний раз. Наверху щёлкает рулетка: Галина Ивановна уже меряет стену.

 

 

Глава 57. Статус

 

ЗАГС Нижегородского района после обеда открывается в два. Мы приходим без десяти и садимся на скамейку у входа, на ту же, что шесть лет назад. Тогда шёл дождь, и Мирон держал надо мной куртку. Сейчас солнце, и куртка у него на коленях.

Он достаёт бумажник и вынимает из отделения за картами свидетельство о браке. Разворачивает на колене медленно, как старый чертёж, который может рассыпаться.

Сложено вчетверо. На сгибах бумага протёрлась до сетки, угол размахрился, печать целая. От моей фамилии осталось «Лавр» и полбуквы.

- Три года, - говорю я.

- В бумажнике.

- Ты с ним на канатке ездил.

- Везде ездил. - Он складывает его обратно, по старым сгибам, других у бумаги уже нет.

Сотрудница в окне номер два похожа на тех, кто расписывал меня с моими невестами сто раз: укладка, бейдж «Маркова Е. С.», ногти длинные, со стразами, и печатает она ими быстро, подушечками не касаясь клавиш. Свидетельство она берёт двумя ногтями, как мокрое.

- В таком виде я его как документ не приму. И банк не примет. Повторное будем делать. Паспорта, пожалуйста. Пошлину через терминал, вон там, у фикуса.

Мирон идёт к терминалу. Маркова открывает запись и долго смотрит в экран. Я жду, что сейчас она нахмурится, найдёт что-нибудь про суд, про заочное решение, про девятнадцатое июня. Она не хмурится.

- Запись на месте, - говорит она. - Изменений нет.

Принтер выдаёт бланк. Она подписывает, ставит печать, кладёт перед нами и смотрит поверх него на нас обоих.

- Разводиться не будете?

- Нет, - говорим мы хором.

- А то у меня повторные через одного на развод берут. Порвали, потеряли, и тут же заявление пишут. - Она двигает к Мирону старое свидетельство. - Это заберёте?

- Заберу.

Из моей папки торчит угол ещё одного листа. Заявление о расторжении брака, его подпись внизу, моя графа пустая. Я достаю его и кладу перед Марковой.

- А это у вас можно оставить?

Маркова смотрит на подпись, на пустую графу, потом на нас.

- Можно, - говорит она и опускает лист в шредер под столом.

Он кладёт старое обратно в бумажник, за карты. Новое я убираю к себе в папку, между брачным договором и ключами, которых у меня больше нет.

На крыльце он спрашивает:

- Паспорт менять будешь?

- Что менять. Я и так Елагина.

- А на сайте Лаврова.

- И на сайте, и в договорах, и на визитках. Тысяча визиток, Елагин. Я их в мае заказала, ещё девятьсот осталось.

- Можно двойную.

- Лаврова-Елагина это фамилия для фигуристки. - Я спускаюсь на ступеньку и поворачиваюсь к нему. - В паспорте Елагина. В работе Лаврова. Пусть все путаются, как я три года.

Он думает. Я вижу, как он думает: раскладывает по графам.

- А Лопатиной как говорить?

- Лопатиной Елагина. Ей можно.

Телефон вздрагивает у меня в руке.

Номер «Папа» переходит у меня из телефона в телефон столько лет, что я давно перестала замечать его в списке. Сейчас он наверху.

Папа: Варя, ты звонила. Можно я позвоню в субботу?

Я долго держу телефон и ничего не печатаю. Мирон стоит рядом и не заглядывает в экран, смотрит на машины.

Я пишу: «Можно». Отправляю. Потом показываю ему экран, сама, он не просил.

Он читает и ничего не говорит. Кладёт ладонь мне на спину, между лопаток, и держит её там, пока я убираю телефон.

Такси останавливается у крыльца в два сорок. Из него выходит мама с сумкой и с пластиковой папкой на кнопке, прижатой к груди.

- Мирончик. - Она целует его в щёку, потом смотрит на меня. - Взяли?

- Взяли.

- Полотенце я дома оставила. А то бы огрела обоих. - Мама протягивает мне папку. - Тут шесть листов. Я прочла первую строчку. Остальное не мне писано.

Я держу папку. Она тёплая, мама держала её всю дорогу из Дзержинска.

- У меня в четыре химия, - говорит мама. - Людкина свекровь. Если опоздаю, она меня со свету сживёт.

И садится обратно в такси. Машина уезжает, а я так и стою с папкой.

- Подожди на улице, - говорю я Мирону. - Пожалуйста.

Он кивает и остаётся на крыльце.

В холле ЗАГСа широкий подоконник между кадкой с фикусом и стендом «Госуслуги». Я сажусь на него, щёлкаю кнопкой. Где-то за стеной на расстроенном пианино разучивают Мендельсона и всё время спотыкаются на одном такте.

Я читаю все шесть страниц. Что там, я не перескажу. Это писал мне тридцатитрёхлетний Мирон, и половину он не умел сказать даже на бумаге. Одну строку я прочитала три раза.

«Я объясню, когда смогу. Я не изменял тебе ни одного дня».

Три года назад эта бумага лежала в маминой корзине с волосами. Я сижу на подоконнике, пока за стеной не доигрывают марш до конца, без единой ошибки.

В ту ночь в приёмном покое мне нужно было ровно это предложение. Оно уже было написано и лежало в Дзержинске, в сорока минутах от меня. Я не плачу. Складываю листы по старым сгибам и глажу верхний ладонью, будто он может помяться сильнее, чем уже помят. Потом закрываю папку.

Он стоит на крыльце, на нижней ступеньке.

- Восемь, - говорит он. - Ступенек восемь.

Я беру его за руку, и мы идём к остановке.

Вечером на Минина бабушкин буфет стоит в прихожей, потому что в кухню не прошёл. Штамп уже живёт на нём, сверху, и смотрит оттуда на нас, как Савва на сборку. Лось на стене. Кактус. Кружка на сушилке.

Мирон на кухне. Стоит у окна, спиной к Волге, и что-то держит в кулаке. Я знаю это его лицо. С таким лицом он стоял у фермы на Дашиной свадьбе.

Он раскрывает ладонь. На ладони моё кольцо.

Три года назад я оставила его здесь, на подоконнике, рядом с кактусом. Оно стало велико, я крутила его на пальце весь тот март.

- Я его уменьшил, - говорит он. - В июле. Ты здесь мыла посуду и всё время трогала палец, где его нет. Ювелир спросил размер. Я сказал: на полразмера меньше, чем был. Он сказал, так не меряют. Я сказал, я так меряю.

Он смотрит на кольцо, потом на меня.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

- Выходи за меня.

- Я уже замужем.

- За меня же.

Я смеюсь. Первый раз за день смеюсь в голос, до слёз, и протягиваю ему руку. Он надевает кольцо. Оно садится ровно, на полразмера меньше, чем было.

- По допускам, - говорит он.

- Это у нас что вообще?

- Медовый месяц. С опозданием на шесть лет.

- Сильно за допусками, Елагин.

- Сильно.

Мы идём в спальню мимо буфета. Штамп провожает нас взглядом, и я закрываю дверь у него перед носом. Третья пуговица у него всегда тугая. Я отвожу его руки и расстёгиваю сама.

Потом я лежу у него на плече и поднимаю руку к свету из окна. Кольцо ловит фонарь с набережной. Он смотрит на кольцо, а не на меня, и я вижу, как он пересчитывает что-то про себя и не решается спросить вслух.

Решается.

- Это да?

- Да, Елагин.

Он закрывает глаза. Я не опускаю руку, пока фонарь на набережной не гаснет.

 

 

Глава 58. Мирон. Пошла (эпилог)

 

Пролёт лежит на опорах у причала с шести утра. Сорок два метра, сто восемьдесят тонн, контрольную сборку прошёл в четверг, геометрия в допусках, все швы проверены. Я знаю это, потому что проверял сам. И всё равно в семь хожу вдоль него с рулеткой, как на своей первой приёмке.

Наши цеховые краны по тридцать две тонны над причалом не достают. Сегодня работают два гусеничных, по сто двадцать, арендованные в Дзержинске. Запас есть. Я считал. Ночью пересчитал ещё раз, на кухне на Минина, на обороте Вариного тайминга.

Тайминг висит на воротах цеха №1, распечатанный крупно, чтобы видели крановщики:

«14:30 гости. 14:45 Лещ. 15:00 подъём. 15:40 баржа отходит. Не опаздывать. Это касается Елагина».

- Это касается Елагина, - говорит Варя у меня за спиной. - Ты в каком часу встал?

- В пять.

- В пять. А я тебя где просила быть в пять?

- В кровати.

- В кровати. - Она забирает у меня рулетку и кладёт себе в карман. Карман теперь сидит выше, чем зимой: платье свободное, светлое, на пятом месяце Варя носит только такие. - Пролёт никуда не денется. Иди надень рубашку. Ту, белую. Не эту.

Я иду надевать белую. По дороге оборачиваюсь. Варя стоит у пролёта, маленькая рядом с фермой, в белых кедах, и уже говорит по рации со стропальщиками, как будто всю жизнь это делала.

К половине третьего на причале человек сто. Половина своих, заводских, половина её. Варя командует всеми.

Крановщикам она показывает, где будет стоять фотограф, чтобы стрела не попала в кадр. Палычу велит снять фонарь с пояса, потому что тот блестит. Клавдии ставит стул в тень. Лещу выдаёт микрофон и бумажку.

- Вениамин Аркадьевич. Сегодня можно. Одну.

Лещ смотрит на неё долго, будто не верит.

- Про тёщу?

- Про тёщу. Одну. Тёща в первом ряду, она в курсе.

Нина в первом ряду. В синем платье, с причёской, которую делала себе сама в шесть утра, и с полотенцем на коленях. Полотенце она привезла из Дзержинска специально. Никто не спрашивает зачем.

Лещ рассказывает свою шутку. Тридцать лет он ждал. Я не слышу конца, потому что Костя в этот момент вызывает меня по рации и спрашивает про угол стропы, но я вижу, как Нина встаёт, проходит к микрофону и бьёт Леща полотенцем по плечу. Два раза. Причал хохочет. Лещ кланяется, держась за плечо, и выглядит счастливым человеком.

Савва сидит у самой воды, на складном стуле, палка между колен. На коленях у него модель. Пролёт моста через Казанку, вырезанный из липы, сорок два сантиметра, каждая косынка на месте. Он вытачивал его всю зиму и никому не показывал.

- Мирошка, - говорит он. - Иди-ка.

Я подхожу. Он протягивает мне модель.

- Повесишь сам. Над станком. Там место есть, я оставил.

- Это ваша мастерская.

- Твоя. - Он смотрит на реку. - Я тебе её с заводом продал. По описи. Ты опись читал?

Я читал опись. Там нет никакой мастерской отдельной строкой. Я киваю и держу модель двумя руками. Дерево светлое, тёплое, пахнет стружкой.

- Из той липы?

- Из той. Люльку к февралю сделал, как обещал. А это из остатка.

Даша стоит рядом с Клавдией, на руках у неё Илья, почти пять месяцев, в комбинезоне со светоотражающей полосой и в маленьких наушниках против шума. Назвали в честь отца Саввы. Полдня он проспал в липовой люльке на подвесе, Даша привезла её на причал и поставила в тень рядом с Клавдией. Сейчас Илья смотрит на краны и не плачет. Даша говорит, что он весь в неё: интересуется конструкцией.

Костя на краю причала, огромный, в каске, с рацией. Командует крановщиками коротко, по-моему: «Майна помалу. Стоп. Держим».

У меня вздрагивает телефон.

Лика: Мирон, передай Варе. Получила свидетельство о разводе. Тёму взяли в сборную области. Стас передаёт, что ты должен ему ящик пива за посылки.

И фотография. Тёма на поле, в форме, за лето вытянулся, стоит серьёзный, с мячом под мышкой. За ним Лика. Она смеётся, и рука у неё больше не прижата к груди.

Следом пишет Лев, он ещё в катере:

Лев: Напоминаю: апелляцию отклонили в марте. Сноска: я давал ему полгода, он продержался семь месяцев.

Я показываю Варе. Она смотрит долго. Потом отдаёт мне телефон и ничего не говорит, только трогает пальцем шрамик под подбородком.

Тома и Лев приходят вместе. Тома в зелёном, без гвоздики, гвоздику она бросила вместе с сигаретами ещё в ноябре. Лев в костюме, с пионом в петлице, и уже чихает: в катере сидит Штамп в переноске, а ветер с реки. Тома держит Льва под руку. Гоша поднимает дрон над причалом и снимает сверху: краны, пролёт, сто человек, белое платье.

У причала стоит катер агентства. Белый, с синей полосой, на борту крупно: «Горько». Это «Гагара». Мы с Костей перебирали её всю зиму в сормовском ангаре, по вечерам и выходным, и на корме, если присмотреться, под новой краской ещё проступает старое имя. Теперь Варя перевозит гостей с набережной прямо к площадке, и ни одна свадьба у неё больше не застрянет на закрытом дебаркадере.

Я держу Варю за руку. Вторую руку я не знаю, куда деть. В карман нельзя, Варя сказала. За спину глупо. Я держу её на весу, и Варя, не поворачивая головы, берёт мою вторую руку тоже и держит обе.

В пятнадцать ноль-ноль Костя говорит в рацию:

- Внимание. Подъём.

Причал замолкает. Даже Лещ.

Стропы натягиваются. Два крана берут вес одновременно, и пролёт отрывается от опор на ладонь, потом на две. Я считаю. Сто восемьдесят тонн. Я знаю каждый шов в этой ферме, я знаю, где Костя варил ночью в марте и где перекрашивали после дождя. Пролёт идёт вверх ровно, без крена.

Два крана несут его над причалом, медленно, к барже. Над водой он кажется лёгким. Все кричат. Илья у Даши на руках в наушниках смотрит вверх. Нина кричит громче всех и машет полотенцем.

Савва поднимается со стула. Опирается на палку и кричит, как кричал на этом причале пятьдесят лет:

- Пошла!

Варя смеётся. Рядом со мной, громко, запрокинув голову, как тогда у ЗАГСа под дождём.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Пролёт опускается на баржу. Я стою на причале и держу её руки. Я жду страха, привычного, как перед подъёмом на высоту. Его нет.

Варя достаёт из кармана мою рулетку, вытягивает ленту на ладонь и отпускает. Лента щёлкает. Баржа отходит в пятнадцать сорок, минута в минуту.

Конец

Оцените рассказ «Развод. Нельзя. Отменить.»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 25.09.2026
  • 📝 328.6k
  • 👁️ 36
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Белладонна

Глава 1


Соня
— Ваше приглашение, пожалуйста.
Охранник на входе огромный, как шкаф, и смотрит сквозь меня, будто я прозрачная. Я протягиваю ему плотную карточку с золотым тиснением и стараюсь дышать ровно. Карточку мне дал дядя Олег. Он сказал, что на это имя никто не придёт, что женщина, которой е...

читать целиком
  • 📅 21.09.2026
  • 📝 446.2k
  • 👁️ 8
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Ольга Вереск

Глава 1


Я ненавижу этот звук.
Собеседник обещает заняться этим позже, и я уже открываю рот: когда позже? Завтра? Через неделю? Но в трубке гудки. Сижу и слушаю, хотя давно пора отключиться. Может, связь оборвалась?
Убираю телефон от щеки, вытираю мокрую ладонь о колено. В тетради семь зачёркнутых ...

читать целиком
  • 📅 08.10.2026
  • 📝 455.0k
  • 👁️ 16
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 ТИАВЕРРА

Глава 1. Вирус на первом дежурстве


Коста
— Котаев, отдай текст.
— Я его ещё не дочитал.
— Ты держишь один лист уже пять минут.
— И все пять надеюсь, что слова на нём соберутся во что-нибудь живое. Пока не собрались.
Пресс-секретарь вытаскивает карточку у меня из пальцев и разглаживает угол. На нём...

читать целиком
  • 📅 28.09.2026
  • 📝 282.4k
  • 👁️ 36
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Марат Беркут

Глава 1


Вера
С хлеба приходится стряхивать пыль. Я провожу ладонью по серой корке, понимаю, что только размазываю грязь, и переворачиваю буханку чистой стороной к женщине. Она берёт её обеими руками, словно я протягиваю что-то хрупкое, и прячет за пазуху. Пакетов у нас больше нет.
Над входом в под...

читать целиком
  • 📅 03.10.2026
  • 📝 302.0k
  • 👁️ 3
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Кира Северина

Глава 1. Пришлите взрослого


Мужчины, которые ждут «А. Коваля», делятся на три типа.
Первые
смеются
. Вторые
злятся
. Третьи оборачиваются к секретарю — уточнить, не перепутали ли этаж.
Артур Ланской оказался
четвёртым
.
Но это выяснилось позже. А пока меня держали в приёмной двенадцать минут, и я ...

читать целиком