Заголовок
Текст сообщения
Глава 1 Долг
В Ашкерне пахло дымом, рыбой и чужими деньгами.
Я стояла в приёмной ростовщика Тэлбота, прижимая к груди коробку с последним заказом — бархатный камзол для жены бургомистра, — и смотрела, как его короткие пальцы перебирают бумаги. За окном моросил ноябрь, серый и мелкий, как просо. На полке тикали три часа разом, и все три показывали разное время.
— Госпожа Вэррон, — сказал Тэлбот, не поднимая глаз. — Ваш отец был очаровательным человеком. Играл, как бог. Проигрывал, как дьявол. Я держал его долг три года из уважения.
— Из уважения к процентам, — сказала я.
Он наконец посмотрел на меня. У Тэлбота были глаза человека, который никогда не спешит и никогда не забывает.
— Из уважения к процентам, — согласился он мягко. — Триста сорок золотых, госпожа Вэррон. Плюс проценты. Плюс… — он придвинул к себе лист, — плюс сумма, которую я вчера заплатил лекарю за вашу сестру.
У меня внутри всё оборвалось.
— Мила не…
— Мила. — Тэлбот аккуратно разгладил лист. — Чахотка не чахотка, но кашель такой, что стены вздрагивают. Я не злодей, Адель. Я заплатил лекарю. И записал это в долг. — Он сложил руки на животе. — Итого четыреста двенадцать.
Четыреста двенадцать золотых. Мой годовой заработок, если я буду шить днём и ночью, без сна и без праздников, — сто двадцать. Если повезёт.
— У меня нет четырёхсот двенадцати, — сказала я.
— Я знаю. — Тэлбот улыбнулся так, как улыбаются люди, которые держат в руках все нити. — Поэтому я предлагаю вам выход. Красивый. Почти благородный.
Он поднял со стола вторую бумагу. Тяжёлую, с восковой печатью цвета запёкшейся крови — чёрный дракон, свернувшийся кольцом.
Я знала эту печать. В Ашкерне её знал каждый ребёнок, которого пугали ею перед сном.
Пепельная Цитадель.
— Огненный долг, — сказал Тэлбот. — Раз в пятьдесят лет Владыка Севера берёт с города одну девушку. Знатного рода, невинную, добровольно согласную. — Он смаковал слова, как вино. — Взамен город получает пятьдесят лет мира и покровительства. В этом году срок. Совет города вчера проголосовал: расходы на содержание стражи выросли, казна пуста, а желающих… — он развёл руками, — желающих нет. Ни одной благородной девицы, которая согласилась бы лечь в постель к чудовищу.
— И вы решили, что моя сестра — подходящая замена благородной девице.
— Ваш род старый, Адель. Обедневший, но старый. Ваш дед был советником при градоначальнике. По букве закона — знатность доказана. — Тэлбот подтолкнул бумагу ко мне. — Я вписал имя Милы Вэррон. Она пойдёт вместо тех, кто предпочёл спрятаться. А ваш долг будет закрыт.
Кровь прилила к лицу так, что защипало глаза.
— Ей семнадцать.
— Возраст согласия в Ашкерне — шестнадцать.
— У неё лёгкие, которые не переживут дороги через Кряж. У неё руки, которые не умеют держать нож. У неё… — горло сдавило, но я не позволила голосу дрогнуть, — у неё есть я.
Тэлбот молчал. Он был ростовщик, а ростовщики умеют молчать лучше всех на свете: так, что тишина становится давлением.
За стеной кашляла Мила. Тонко, надсадно, как птица, которой наступили на горло.
Я взяла перо.
— Что вы делаете, госпожа Вэррон?
— Исправляю вашу описку. — Я перечеркнула «Милу» одной злой чертой и, придавив перо, написала: «Адель Вэррон, двадцать два года, род Вэрронов, собственной волей». — Вот так.
— Городской совет должен утвердить…
— Мне всё равно, что должен городской совет. — Я взяла со стола его нож для бумаг и, не давая себе времени передумать, полоснула по подушечке большого пальца. Кровь выступила сразу, тёмная, густая. — Вы говорите, они хотят добровольного согласия. Пусть будет добровольно.
Я прижала палец к бумаге. Отпечаток вышел смазанный, но чёрная печать под ним словно впитала кровь — и на мгновение мне показалось, что дракон на воске шевельнулся.
Тэлбот смотрел на меня с чем-то похожим на уважение. Или на голод.
— Вы понимаете, на что подписываетесь? — спросил он тихо. — Это не монастырь, Адель. Это Пепельная Цитадель. Там живёт существо, которое в прошлом веке сожгло дотла две мятежные деревни. Ему не нужна жена. Ему нужна…
— Жертва, — сказала я. — Я знаю. Я слышала те же сказки, что и вы.
— Сказки, — повторил он и вдруг засмеялся — сухо, без веселья. — Девочка. Сказки — это единственное, что оттуда доходит. Из Цитадели не возвращаются, чтобы рассказать правду.
Я подняла коробку с камзолом.
— Заказ для жены бургомистра. Двенадцать золотых. — Я поставила её на стол. — Считайте это первым взносом. Остальное — когда дракон меня съест.
И вышла, не оглядываясь, хотя колени у меня дрожали так, что я едва попадала каблуками в половицы.
* * *
Дом Вэрронов стоял на улице Прачек, третьим от угла, и был когда-то красивым. Теперь у него было два целых окна из семи, просевшая крыша и мать, которая разучилась спать.
Она ждала меня в кухне, сжав руки под фартуком.
— Тэлбот?
— Тэлбот, — подтвердила я, вешая плащ. — Он записал за нами четыреста двенадцать.
Мать покачнулась, но удержалась — она всегда удерживалась, это было её единственное ремесло, которое она передала мне по наследству.
— Продадим дом.
— Дом стоит сто. С долгами — сорок.
— Тогда я пойду к нему. Я старуха, но я ещё…
— Мама. — Я взяла её за плечи, развернула к себе. — Всё решено. Долга больше нет.
Она посмотрела на меня так, что у меня заныло под рёбрами: с той страшной материнской догадкой, от которой не спрятаться.
— Что ты сделала?
— То, что должна была.
— Адель.
— Мама, не надо.
— Адель!
— Я подписала Огненный долг! — рявкнула я — и тут же прикусила язык, потому что из-за стены снова закашляла Мила, а кашель у неё был как приговор. — Я подписала. Вместо неё. Всё. Точка.
Мать медленно опустилась на табурет. В кухне пахло вчерашней похлёбкой и мокрой шерстью. За окном серый день гас, как свеча.
— Твой отец, — сказала она наконец, — был слабым человеком. Красивым, весёлым и слабым. И я всю жизнь думала: хоть бы одной из моих девочек досталась его лёгкость, его умение смеяться. — Она подняла на меня глаза, и в них не было ни капли тепла — только страх. — А досталась мне ты. Вся в меня. Упрямая, злая, с руками, которые всё хотят исправить.
— Кто-то же должен, — сказала я.
— Кто-то должен, — согласилась она. — Но не ты.
* * *
Ночью я не спала.
Я лежала в своей каморке под крышей, слушала, как ветер дёргает ставень, и перебирала в голове всё, что знала о Пепельной Цитадели. Знала я немного. Цитадель стояла в сердце Кряжа, там, где горы складываются в кулак; дорога туда — семь дней по тракту, и последний перевал закрыт девять месяцев в году. Владыка Севера, Кайан Вэлторн, был старше нашего города. Он появлялся на людях трижды за столетие, всегда в человеческом облике, всегда в чёрном, и после каждого его появления в Ашкерне кто-нибудь исчезал или кто-нибудь становился богаче — и никто никогда не знал заранее, кто именно.
Про него говорили: «Он не жесток. Он просто не замечает».
Жестокость ещё можно пережить. Её можно понять, предугадать, обойти. А вот когда тебя не замечают — ты уже не человек, ты пыль на сапоге, и с этим ничего не сделаешь.
Я повернулась на бок и посмотрела на своё отражение в тёмном окне. Двадцать два года. Тёмные волосы, слишком упрямый подбородок, слишком много веснушек для благородной девицы и слишком мало смирения для кого бы то ни было. Я умела кроить бархат так, чтобы ткань слушалась. Умела торговаться до хрипоты. Умела месяцами есть раз в день и не жаловаться.
Ни одно из этих умений не годилось против дракона.
— Ну что ж, — сказала я своему отражению. — Будем учиться.
Отражение не ответило. Оно просто смотрело на меня, и в какой-то момент мне показалось, что мои глаза вдруг стали светлее — как будто в глубине зрачков вспыхнул и погас отблеск свечи.
Я зажмурилась, потёрла глаза. Устала. Просто устала.
* * *
До утра я успела сделать три вещи: сходить в лавку, продать камзол и узнать, что обо мне говорят в городе.
Лавка мастерицы Ольги стояла на углу Рыбной и Прачек, и в ней пахло крахмалом и утюгом.
— Адель. — Ольга подняла голову от стола. Ей было шестьдесят, у неё были руки, которые не дрожали никогда, и голос, которым она могла остановить драку на рынке. — Ты поздно.
— Я знаю.
— Принесла?
Я положила камзол на стол.
Ольга развернула его, посмотрела на шов, потом на подкладку, потом на второй шов, и молчала так долго, что у меня начало сводить живот.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Очень хорошо. — Она подняла глаза. — Ты знаешь, что у тебя лучший шов в Ашкерне?
— Знаю.
— Ты знаешь, что твой отец был моим лучшим учеником? — сказала она. — Он шил, как бог. А потом сел за карты.
Я молчала.
— Двенадцать золотых, — сказала Ольга и отсчитала. — И ещё три от меня. — Она положила три монеты отдельно. — Не благотворительность. За то, что ты не бросила сестру.
— Ольга…
— Не спорь, — сказала она. — И слушай. — Она наклонилась через стол. — Сегодня утром в ратуше вывесили список. Огненный долг. Там одна фамилия. — Пауза. — И, Адель, это не фамилия девиц с Верхней улицы. Это твоя.
Я положила монеты в карман.
— Знаю.
— Ты знала?
— Я её туда вписала.
Ольга долго смотрела на меня.
А потом сказала:
— Ты в отца. Только он проигрывал, а ты выигрываешь. — Она села. — Что мне сказать твоей матери?
— Скажите, что я уехала учиться.
— Адель.
— Скажите что-нибудь, Ольга, — сказала я. — Вы всегда умели говорить.
Она отвернулась к окну.
— Я скажу ей правду, — сказала она. — Она заслуживает.
* * *
На площади я остановилась.
У ратуши стояла толпа, и я подошла — не потому, что хотела, а потому, что так ходят люди, когда знают, что говорят о них.
Список висел на двери: лист, печать, одно имя.
Трое женщин обсуждали его, стоя в трёх шагах от меня.
— Дочь швеи, — сказала одна. — Слышали? Дочь швеи!
— Она, говорят, сама вызвалась.
— Сама? Кто ж сам вызывается к дракону?
— Говорят, долг у них. Отец проигрался.
— А, ну тогда понятно. Долг.
— Мне её мать жалко. Ирма-то ни в чём не виновата.
— А мне девочку жалко. Двадцать два года. Хорошая швея была.
— Была, — согласилась первая. — Теперь-то что. Дракон.
Я стояла и слушала, как меня хоронят, и не знала, что с этим делать.
А потом одна из них — толстая, в платке, с корзиной — повернулась и увидела меня.
— Адель? — сказала она. — Адель, детка…
— Здравствуйте, тётушка Марта.
Она смотрела на меня, и её лицо делалось всё более виноватым.
— Мы тут… — начала она.
— Я слышала, — сказала я. — Всё правильно. Я сама вызвалась.
Тишина.
— Зачем? — спросила вторая женщина.
Я посмотрела на них — на трёх женщин, у которых были мужья, дети, дома и вся жизнь в этом городе, — и поняла, что не смогу объяснить.
— Потому что у меня есть сестра, — сказала я.
И пошла домой.
* * *
По дороге я купила у мальчишки на углу ниток — моток чёрных, моток золотых, — и он взял с меня вдвое, потому что видел, что я не торгуюсь.
Дома я села на пол в своей каморке и стала перебирать нитки.
Чёрные. Золотые.
Я не знала тогда, зачем их купила. Просто руки хотели что-то делать, а голова — не думать.
Через полгода, в Пепельной Цитадели, я буду шить из них платье.
Но это будет потом.
Утром пришла Мила.
Она вошла тихо, как умеют входить только те, кто всю жизнь старается занимать меньше места, села на край моей постели и положила голову мне на плечо. От неё пахло мятой — Бран давал ей мятный отвар от кашля, и она пила его, морщась, но пила.
— Мама сказала, — прошептала она.
— Мама много говорит.
— Адель.
— Мила.
— Это должна была быть я.
Я села, взяла её лицо в ладони. У неё были ресницы как у отца — длинные, светлые, несерьёзные.
— Слушай меня. — Я говорила медленно, чтобы каждое слово вошло и осталось. — Ты закончишь обучение у мастерицы Ольги. Ты сдашь экзамен. Ты будешь шить платья для жён советников и, может быть, однажды — для королевы. Ты выйдешь замуж за скучного, доброго, здорового человека, который будет носить тебя на руках. У тебя будет дом с семью целыми окнами и сад. — Я сглотнула. — Одной из нас надо прожить хорошую жизнь, Мила. Пусть это будешь ты.
Она заплакала — беззвучно, как привыкла плакать в этом доме, где слёзы всегда считались роскошью.
— А ты?
— А я буду жить интересную, — сказала я и улыбнулась, потому что улыбаться было легче, чем всё остальное. — Разве это не мечта?
* * *
Кортеж пришёл на рассвете третьего дня, и он не был похож ни на что, что Ашкерн видел прежде.
Я ждала на площади перед ратушей с узелком в руках: две рубахи, платье, гребень матери, напёрсток, семь золотых, которые мне всё-таки удалось выторговать у Тэлбота. Мать стояла поодаль, прямая как палка, и не плакала — она уже отплакала своё ночью, я слышала через стену. Мила не пришла. Я сама ей запретила.
Город высыпал на площадь. Люди смотрели на меня так, как смотрят на похороны: с уважением и с облегчением, что не их очередь.
Драконы опустились на площадь в шесть утра, и земля вздрогнула.
Их было трое. Первые двое — тёмные, с размахом крыльев в три дома, — сели по краям площади, аккуратно, как садятся огромные кошки, и вытянулись, глядя поверх толпы. Третий… третий был меньше, но от него шёл такой жар, что снег под ним зашипел и обернулся паром.
А потом они начали меняться.
Я видела это впервые и никогда не забуду: как чешуя втягивается под кожу, как ломается и перестраивается кость, как воздух вокруг искажается от жара — и вот на месте чудовища стоит человек. Высокий, широкоплечий, в сером, с лицом, которое не выражало ничего. Он оглядел площадь, нашёл меня взглядом — не глазами, а как-то сразу, всем собой, — и сказал:
— Адель Вэррон?
— Да, — сказала я и шагнула вперёд, потому что если уж идти, то первой.
Он оглядел меня с головы до ног. Не раздевая, нет — оценивая, как оценивают лошадь на ярмарке: стать, кость, выносливость.
— Вы опоздали на два дня, — сказал он. — Мы ждали вписанную в список.
— Вписанная в список ещё кашляет дома, — ответила я. — Вместо неё поедет та, что умеет держать язык за зубами и не умирает от сквозняка.
По толпе прошёл шёпот. Дракон прищурился.
— Как вас зовут?
— Я же сказала.
— Вы сказали «Адель Вэррон». — Он чуть склонил голову. — Я спрашиваю, кто вы.
Я замялась — всего на миг, но он заметил.
— Я та, кто платит по счетам своего отца, — сказала я. — Разве этого мало?
И тогда произошло странное.
Он посмотрел на меня — по-настоящему посмотрел, впервые за весь разговор, — и его лицо изменилось. Не мимика. Что-то под кожей: будто внутри него кто-то очень большой и очень старый приподнял голову и принюхался.
— Сивар, — сказал он не оборачиваясь. — Проверь её.
Из-за его спины вышел старик в меховой накидке, седой, с лицом как печёное яблоко. Он подошёл ко мне, достал из-за пазухи что-то маленькое, тёмное — я не успела разглядеть, — и вдруг резко выдохнул.
— Владыка, — сказал он тихо, и голос у него был совсем не такой уверенный, как минуту назад. — Владыка, она тёплая.
— Что значит «тёплая»?
— Это значит, что все остальные девушки в этом городе — просто девушки, — сказал старик и посмотрел мне в лицо с ужасом. — А эта — нет.
Дракон молчал долго. Достаточно долго, чтобы толпа за моей спиной начала перешёптываться, а мать сделала шаг вперёд, будто собиралась меня отнять.
Потом он сказал:
— Сажайте её в повозку. Остальным — сворачиваться. — Он повернулся ко мне, и в его глазах не было ни тепла, ни холода. Только очень древнее, очень спокойное внимание, от которого хотелось отступить на шаг. — Госпожа Вэррон. Вы подписали бумагу кровью. Кровь на бумаге — не чернила, её не вычеркнуть. — Он сделал паузу. — Надеюсь, вы понимаете, во что ввязались.
— Я всё понимаю, — сказала я, и это была ложь, первая из многих.
— Нет, — сказал он. — Не понимаете.
И когда повозка тронулась, когда я обернулась назад, к матери, к серому дому на улице Прачек, к городу, который меня продал и теперь смотрел мне вслед с облегчением, — я вдруг почувствовала, как под кожей на левом запястье что-то тёплое шевельнулось. Как будто кто-то провёл там пальцем. Как будто поставил невидимую метку.
Я подняла рукав. Кожа была чистой.
Тёплой была кровь под ней.
Глава 2 Пепельная Цитадель
Семь дней дороги я буду помнить в лицах, а не в пейзажах.
Дорога шла вверх. Сначала через поля, потом через сосновые леса, где снег лежал уже по колено, потом — по каменным карнизам, где повозка шла так близко к обрыву, что я видела дно ущелья и реку в нём, тонкую, как серебряная нитка. Лошади не боялись. Драконы, летевшие над нами, тоже не боялись — они вообще не смотрели вниз, и это было почему-то хуже всего.
Я ехала одна. Старик Сивар устроился напротив, закутавшись в мех, и первые два дня мы молчали.
На третий день я не выдержала.
— Что значит «тёплая»?
Он посмотрел на меня поверх воротника.
— Вы быстро учитесь. Уже третий день думаете об этом.
— Я думаю об этом непрерывно, — сказала я. — Просто до сих пор я думала молча, а это бесполезно.
Сивар хмыкнул. У него была манера смеяться одним носом.
— Есть люди, госпожа Вэррон, — сказал он, — а есть люди с огнём внутри. Не в переносном смысле, не «страстные натуры» — упаси меня боги от поэтов. По-настоящему. У вас под кожей теплее, чем у других. Ваша кровь держит жар, как камень держит солнце. Мой камень-щуп это чует.
— И много нас таких?
— За сорок лет, что я служу, — вы первая.
— Хорошо или плохо?
— И то и другое, — сказал Сивар и снова спрятал лицо в мех.
— Разве можно ответить «и то и другое» и лечь спать?
— Я не сплю, — проворчал он. — Я греюсь и страдаю.
* * *
Пепельную Цитадель видно за два дня до неё.
Не потому, что она высокая — хотя она высокая. Потому что над ней висит дым. Не густой, не чёрный — тонкая серая пелена, которая не расходится ни в ветер, ни в дождь. Гора под Цитаделью дышит, сказал мне Сивар. Там, в глубине, клокочет огонь, который старше людей, и Владыка не велел его трогать. Поэтому дым. Поэтому тепло. Поэтому снег на Кряже тает, не долетев до земли.
Цитадель стояла на плече горы, вцепившись в камень чёрными башнями, как рука — в край пропасти. Вокруг не было ни деревни, ни дороги, ни единого огонька. Ниже, на склонах, лежали озёра застывшей лавы, серые и гладкие, как вода. Над главными воротами был высечен дракон, свернувшийся кольцом, и его глаза были из красного стекла.
Повозка въехала в ворота, и я вцепилась в край скамьи, потому что под колёсами загудело — глубоко, из-под земли, как вздох.
— Это она? — спросил женский голос. — Вот эта? В затрапезном платье?
На внутреннем дворе стояли четыре девушки. Все — в бархате, в мехах, в перчатках, с причёсками, на которые ушло, должно быть, по три часа утра. Все четверо смотрели на меня, как смотрят на занозу.
— Госпожа де Ланн, — сказал Сивар, слезая на землю и подавая мне руку. — Госпожа Арит, госпожа Вэйс, госпожа Летта. Прибыли одиннадцать дней назад вместе с людьми, обозами и, — он вздохнул, — тридцатью шестью сундуками.
— Нас пятеро, — сказала самая высокая, с волосами цвета мёда и лицом, которое не знало, что такое недосып. — Значит, отбор продолжается?
— Отбор закончен, — сказал Сивар. — Владыка сделал выбор.
Тишина на дворе стала такой плотной, что я услышала, как в дальнем углу капает вода.
— Нет, — сказала высокая. — Нет. Я леди Ирена де Ланн, моя семья дала империи трёх канцлеров…
— И это, несомненно, очень трогает Владыку, — сказал Сивар. — Обозы грузите. Кареты подадут через час.
— Он даже не посмотрел на нас!
— Посмотрел, — возразил Сивар мягко. — В тот вечер, когда вы приехали. Тридцать восемь секунд. Вы стояли здесь, в этом дворе, и он смотрел на вас из окна сорок восемь секунд. — Он повернулся к леди Ирене. — И не спустился. Это и был ответ.
Леди Ирена побледнела так, что веснушки проступили.
А потом она посмотрела на меня.
— Её? — сказала она. — Дочь швеи?
— Дочери швей, госпожа, — сказала я, — спят по шесть часов и знают, где у людей швы. Полезное умение при дворе.
Она открыла рот. Сивар с невероятной ловкостью вклинился между нами.
— Госпожа Вэррон, ваши покои. Пойдёмте.
И я пошла — через внутренний двор, мимо четырёх девушек в бархате, которые смотрели мне в спину, как четыре очень дорогих и очень острых ножа.
* * *
Внутри Цитадель была не такой, как я боялась, — и именно это пугало.
Я ждала сырости, холода, костей на стенах. Я ждала, что меня проведут в каменный мешок и запрут на три дня, чтобы я прониклась. Вместо этого меня провели по длинной галерее, где вдоль стен горели свечи в железных канделябрах, а на полу лежали ковры — толстые, с рисунком, от которых кружилась голова. Тут пахло не сыростью, а воском, кожей и чем-то пряным, что я не сразу узнала. Потом узнала: корицей. Корица стоила дороже золота в Ашкерне. Здесь её, судя по запаху, сыпали в очаги, чтобы дым был приятным.
Портреты. Я заметила их позже. Они висели на стенах галереи, все в тёмных рамах, все — драконы в человеческом облике. Мужчины и женщины с одинаковым выражением лица: спокойным, внимательным и абсолютно пустым. Под каждым было имя и две даты.
— Кто это? — спросила я.
— Род Вэлторнов, — сказал Сивар. — Владыки Севера. Все, кто был до него.
— Где он?
— Его портрета нет. — Сивар шёл, не глядя на стены. — Он не любит, когда его изображают.
— Почему?
— Потому что изображение — это способ держать кого-то в руках, — сказал старик. — Владыка не позволяет держать себя в руках.
Мои покои оказались в южной башне. Две комнаты: спальня под тёмно-синим пологом, с кроватью такой широкой, что на ней можно было бы разложить ткань для платья королевы, и гостиная с камином в мой рост. В окно было видно горы — весь хребет, до самого юга, где он растворялся в дымке, как в молоке.
Я положила узелок на кровать и села рядом с ним, как сидят в приёмной у врача.
— Госпожа Вэррон. — Сивар стоял в дверях. — Небольшой совет, бесплатно. Здесь вы не пленница. Пленниц держат в подвале, а подвал, поверьте, я вам не покажу. Здесь вы — невеста пламени. Это не значит «жена». Это значит: вы живёте, вы едите, вы носите платья, вы гуляете по саду. И вы не выходите за ворота.
— А если выйду?
— Тогда сработает клеймо.
Я посмотрела на своё запястье. Кожа была чистой.
— Какое клеймо?
— Пока никакого. — Сивар помолчал. — Оно ставится, когда Владыка решит, что вы остаётесь. Не спрашивайте меня, как это работает: я служу, а не колдую. Скажу только одно. — Он поднял палец. — Клеймо не болит. Оно греет. И оно не даёт уйти не потому, что жжёт, а потому, что… — он поискал слово, — потому что после него уходить уже не хочется.
У меня по спине прошёл холод, который не имел никакого отношения к температуре.
— Я не люблю, когда за меня решают, чего я хочу.
— Я заметил, — сказал Сивар. — Поэтому и предупреждаю.
* * *
До ужина я успела пройтись по галерее одна.
Портреты Вэлторнов висели в два ряда. Я шла вдоль них и смотрела в лица — одинаковые, спокойные, внимательные и пустые.
А потом остановилась.
Один портрет был не такой, как другие. Рама потемнее, краска постарела, и на нём была женщина. Молодая, в тёмном платье, с длинными волосами и лицом, которое я знала так же хорошо, как своё: тот же упрямый подбородок, те же брови, слишком тяжёлые для женского лица.
Я стояла и смотрела, и у меня стыла спина.
Под портретом была табличка: «Айра Вэлторн. 402–445».
— Это сестра Владыки, — сказал Сивар за моей спиной.
Я не вздрогнула. Я уже поняла, что в этом замке никто не подходит с той стороны, откуда его ждёшь.
— Он никогда о ней не говорил.
— Он ни о ком не говорит. — Сивар встал рядом. — Айра была младше его на сорок лет. Она умерла, когда ему было двести пятьдесят.
— Как?
— В бою, — сказал Сивар. — С Советом. Она была против того, чтобы дядя продавал огонь; она вообще была резкая. — Он помолчал. — Владыка пошёл за ней.
— И не успел?
— Успел, — сказал Сивар. — Он успел её вытащить. Она умерла у него на руках через час, в седле, пока он вёз её домой. — Он посмотрел на портрет. — Ему потом говорили, что это он виноват: что не надо было её брать. Он никому не ответил. Он вообще после этого перестал объясняться.
Я смотрела на женщину с моим подбородком.
— Она похожа на меня, — сказала я.
— Я заметил, — сказал Сивар. — В тот самый день, на площади. — Он повернулся и пошёл к лестнице. — Госпожа, вы ужинаете в восемь. Не опаздывайте, он не любит ждать.
Я осталась стоять перед портретом.
— Здравствуйте, Айра, — сказала я тихо. — Я, кажется, заняла ваше место.
Женщина на портрете не ответила. Но мне показалось — только показалось, — что её лицо чуть-чуть смягчилось.
Ужин был в восемь.
Мне принесли платье — тёмно-зелёное, с высоким воротом и рукавами, и я долго стояла над ним, потому что впервые в жизни не я его сшила, и это было почему-то унизительнее всего остального. Потом надела. Оно село безупречно, конечно же. Кто-то очень хорошо знал мои мерки. Я никогда в жизни не снимала их для Владыки Севера.
Зал для приёмов был огромен, и в нём было холодно — так холодно, что дыхание выходило паром, несмотря на три камина. За длинным столом сидели семеро. Драконы. Я поняла это не по глазам и не по чешуе — её не было, — а по тому, как они сидели: слишком неподвижно, слишком ровно, будто внутри каждого была пружина, которую не отпускали годами.
В торце сидел он.
Кайан Вэлторн, Владыка Севера, был в чёрном и не смотрел ни на кого. Черты лица у него были правильные до несправедливости: тяжёлые брови, линия скул, которую скульптор украл бы у бога, рот, который не улыбался, кажется, никогда. Про таких говорят «красивый», но это слово было мелким. Он был не красивый. Он был убедительный. Такой, что, увидев его раз, вы уже не сомневались, что он существует.
Меня усадили по левую руку, и я весь ужин изучала скатерть.
— Вы не едите, — сказал он, когда подали второе.
— Я ем.
— Вы перемещаете еду по тарелке. Это называется «не ем».
— Я нервничаю, — сказала я. — Мне сказали, что в этом замке живёт чудовище, которое ест девушек. Аппетит пропал из солидарности.
За столом стало тихо. Один из драконов — молодой, с обветренным лицом и шрамом через бровь — поперхнулся вином. Это был Тарн; я узнаю его позже.
Кайан медленно повернул ко мне голову.
— Значит, вы решили, что остроумие — это доспех.
— Я решила, что доспехов у меня нет. Приходится обходиться тем, что есть.
— Плохо, — сказал он. — Доспех должен быть крепким. Ваш — из бумаги, и вы это знаете.
Он взял свой бокал, но не отпил.
— Скажите мне, госпожа Вэррон, — продолжил он, — почему вы? Я читал вашу бумагу. Долг отца, дом на улице Прачек, мать и сестра. Вы могли бы просто уехать. Ашкерн не послал бы за вами погоню: у города нет ни денег, ни воли.
— У меня не было денег на дорогу.
— Не лгите мне за моим же столом.
Я подняла глаза. Впервые за вечер — прямо ему в лицо.
— Потому что вместо меня пошла бы Мила, — сказала я. — Ей семнадцать. Она кашляет. И она верит, что мир добрый. Я не могла.
Он смотрел на меня долго. Слишком долго. За столом никто не двигался.
— Верит, что мир добрый, — повторил он наконец, и что-то в его голосе изменилось — на волос, на четверть тона. — А вы, значит, нет.
— А я шью платья для жён советников, — сказала я. — Знаю, где у них швы.
И тогда — я готова поклясться — уголок его рта дёрнулся. Не улыбка. Что-то, что было улыбкой миллион лет назад и с тех пор окаменело.
— Тарн, — сказал он, не отводя от меня глаз. — Проводи госпожу Вэррон до башни после ужина. И распорядись, чтобы к утру в её комнатах был рабочий стол, свечи и ткани. Пусть шьёт. — Он поставил бокал. — Мне любопытно, что она сошьёт из того, что здесь есть.
* * *
Тарн проводил меня до дверей и, прежде чем уйти, задержался.
— Вы правда не боитесь? — спросил он шёпотом. У него были честные глаза человека, который редко думает, прежде чем говорить.
— Я боюсь до тошноты, — сказала я. — Просто выражаю это язвительно.
Он засмеялся — неожиданно, коротко, как лай.
— Хорошо. Здесь все либо молчат, либо льстят. — Он оглянулся на галерею. — Только одно, госпожа Вэррон. Не спорьте с ним на людях. Он не выносит, когда ему возражают при свидетелях.
— А без свидетелей?
— Без свидетелей он, — Тарн замялся, — он тогда… по-другому не выносит. — И ушёл, оставив меня в недоумении.
* * *
Я легла в огромную кровать и долго смотрела в полог.
Ночью Цитадель не спала. Она дышала. Я слышала, как под полом что-то ворочается и ухает на низкой ноте, и как в стенах перешёптываются сквозняки, и как где-то очень далеко, за десятком стен, кто-то ходит — мерно, тяжёлым шагом, взад-вперёд, как ходят в клетке.
Я встала, накинула платье поверх рубашки и вышла в галерею.
И почти сразу увидела его.
Он стоял в конце коридора, у окна, спиной ко мне, и в отражении стекла было видно его лицо — и оно было не человеческим. Не в смысле чешуи или рогов. Выражение. Такое выражение бывает у человека, который очень долго сдерживает крик.
А потом я увидела свет.
Из-под его воротника, из-под кожи на груди, сквозь чёрную ткань проступало свечение — тонкое, как трещины в угольях. Он поднял руку и прижал ладонь к груди, и свечение погасло, как задутая спичка. Он выдохнул — длинно, хрипло — и его плечи опустились.
Я сделала шаг назад. Половица скрипнула.
Он обернулся мгновенно. Расстояние между нами было двадцать шагов, и всё равно у меня волосы зашевелились на затылке.
— Вам не спится, — сказал он.
— В стенах кто-то ходит.
— Это я, — сказал он просто. — Я не сплю этой ночью.
— Каждую ночь?
Он не ответил. Он не сводил с меня глаз, и в его глазах снова появилось то самое, древнее, внимательное — как будто внутри него приподнялось что-то большое и принюхалось.
— Идите в свою комнату, госпожа Вэррон.
— Я…
— Сейчас. — Он сказал это тихо. Не угрожающе. Хуже, чем угрожающе. — Пока я ещё могу позволить себе быть вежливым.
Я шла по коридору спиной вперёд, как ходят от зверя, и он не двигался с места. Уже у самых дверей я увидела, как в темноте за его спиной, в стекле окна, отражается нечто иное — не человек, а огромная тень с раскинутыми крыльями, и крылья эти занимали всё окно, от рамы до рамы.
Я закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной.
Под кожей на запястье снова шевельнулось тепло — там, где ещё не было клейма.
И я впервые за всю свою разумную жизнь поняла, что значит «страшно» — это когда тебе не угрожают, а предупреждают.
Глава 3 Две недели в клетке из бархата
Через две недели я знала о Пепельной Цитадели больше, чем хотела.
Я знала, что в юго-восточной башне нельзя открывать окна — оттуда дует горячим, и этот ветер пахнет серой. Знала, что повар Хальдо лжёт о том, что у него всего два помощника (их было пять, и все — его племянники). Знала, что в галерее второго этажа одна половица скрипит по-особому, и по этому скрипу можно определить, кто идёт: Сивар ступал на неё всегда, Тарн — никогда, а сам Владыка не ступал ни на одну половицу, потому что ходил так, что пол не смел под ним звучать.
И я знала Тинну.
— Госпожа! Госпожа, вы опять! — Тинна влетела в мастерскую, которую мне устроили в бывшей гардеробной, и всплеснула руками. — Уже полдень, а вы не завтракали!
— Я завтракала.
— Чашкой чая.
— Чай — это завтрак для тех, у кого есть дело.
Тинна была маленькая, круглолицая, девятнадцати лет, и она была единственным человеком в Цитадели, который не боялся ни Владыку, ни Морру, ни даже повара Хальдо, который был страшнее их обоих. Она принесла мне поднос и, не спрашивая, села напротив, поставив локти на стол, заваленный обрезками.
— Ну? — сказала она.
— Что «ну»?
— Какое платье вы шьёте?
Я посмотрела на тёмно-красный бархат, который сама выбрала из кладовой. Я не собиралась шить платье. Я собиралась сделать хоть что-то руками, потому что за две недели без работы я начала сходить с ума: без дела мысли в голове начинают ходить по кругу, как лошади в загоне.
— Не знаю ещё.
— А мне кажется, знаете, — сказала Тинна и заговорщицки понизила голос. — Вы шьёте платье, чтобы в нём уйти.
Я подняла на неё глаза.
— Тинна.
— Что? Я не донесу. — Она откусила кусок хлеба. — Я здесь четыре года. Знаете, сколько девушек до вас сидело на вашем месте? Пять, за двести лет. Ни одна не сшила себе платье. Все просто плакали и ждали.
— И что с ними случилось?
— Двух отпустили, — сказала Тинна, прожевав. — Это было до Совета, тогда ещё можно было отпускать. Две умерли — одна от тоски, одна от старости, она прожила здесь сорок лет и всех нас переживёт в наших воспоминаниях, ужасная была женщина, вечно всем недовольна. — Она помолчала. — А одну… — И замолчала.
— Тинна.
— А одну Владыка забрал, — сказала она тихо. — В ту ночь, когда печать сорвалась. И от неё ничего не осталось.
В мастерской стало очень тихо. За окном ветер гнал по стеклу мелкую ледяную крупу.
— Что такое печать? — спросила я.
Тинна посмотрела на дверь, потом на меня.
— Я не знаю. Правда не знаю. Но слышала, как лекарь Бран говорил с Сиваром: «Ещё год, и он не удержится». Это было два года назад.
* * *
Леди Морра Сэйлан приехала в конце второй недели, и весь замок выстроился в галерее, как на парад.
Она была красива той красотой, которую не нужно объяснять: высокая, с волосами цвета расплавленного серебра, с кожей, оттенённой голубым, как у людей, которые редко бывают на солнце и никогда — на ветру. Платье на ней было из ткани, которую я не смогла бы купить за годовую выручку.
Она остановилась передо мной, склонила голову набок и улыбнулась.
— Так вот ты какая, — сказала она. — Мне говорили, что он выбрал дочку швеи. Я думала, это шутка.
— А мне говорили, что в Совете есть серебряная драконица, — сказала я. — Я думала, это метафора.
Улыбка на её лице не дрогнула ни на волос. Это было самое страшное в ней — она не теряла улыбки никогда.
— Забавно, — сказала Морра. — Как долго ты собираешься здесь пробыть?
— А вы?
— Дольше тебя, — сказала она мягко. — Я в этом замке не гостья, дорогая. Я — из тех, кто решает, кому здесь жить.
Она прошла мимо, и её духи — что-то холодное, как сосна под снегом — тянулись за ней ещё полминуты. Тинна, стоявшая за моей спиной, выдохнула.
— Я её боюсь, — прошептала она. — Она однажды велела выпороть кухарку за то, что суп был не тот. Кухарку сослали. А суп был хороший.
* * *
Морра осталась. И, что хуже, она была права насчёт своего места: в Цитадели её слово стоило чего-то.
Это выяснилось на третий вечер, когда она пришла в мастерскую — без стука, в сопровождении двух служанок, которые держали шкатулки.
— Тебе нужно платье для Совета, — сказала она. — Через месяц Совет Крылатых собирается в Цитадели, и он приведёт тебя. Туда придут все. — Она посмотрела на мои руки. — И я подумала: бедняжка не знает наших тканей. Я привезла свои.
Служанки открыли шкатулки. Внутри лежал шёлк — лунно-серый, тяжёлый, с узором из мелких чешуек.
— Это моя ткань, — сказала Морра. — Серебряный шёлк Сэйланов. Он тёплый зимой и прохладный летом, в нём нельзя утонуть, в нём нельзя задохнуться. И он очень, очень дорогой. — Она улыбнулась. — Ах да. И на нём нельзя соврать. Это свадебный шёлк. Он держит слово того, кто его носит.
— Мило, — сказала я. — И в чём подвох?
— Подвоха нет. — Она села в моё кресло. — Я говорю тебе это прямо, потому что мне не нужно лгать. Ты здесь на время. Я здесь навсегда. Я пришла предложить тебе не вражду, а помощь: сшей платье из моей ткани, выйди в нём перед Советом, и все увидят, что ты — моя. Все решат, что ты под моей рукой, и никто не станет тебя трогать.
Я смотрела на неё.
— А если я откажусь?
— Тогда ты выйдешь в своём платье, — сказала Морра, — и все увидят, что ты одна. — Она встала. — Подумай, дорогая. Я не требую ответа сегодня.
Она ушла, а я сидела над серым шёлком до глубокой ночи.
Я не шила из него платье. Я вообще его не тронула. Я знала такие предложения — моя мать получала их годами от соседок: «возьми мой рецепт», «пользуйся моей печью», «я тебе помогу»; и всегда по одному и тому же тарифу — ты становишься моей.
Но я долго сидела и смотрела на него, потому что он был красив. А красивое — оно как раз самое опасное.
* * *
Владыка не появлялся две недели. Я слышала про него: он не спит, он наверху, он в шахтах, он в Драконьем кольце, он не велел себя беспокоить. Сивар ходил с бумагами туда-сюда, как муравей, и один раз, когда я спросила, всё ли в порядке, посмотрел на меня так, что я не стала спрашивать второй раз.
Он вернулся на девятнадцатый день.
Я узнала об этом, потому что весь замок переменился за десять минут: свечи зажгли вдвое ярче, слуги выпрямились, даже пауки, кажется, стали плести аккуратнее.
Я как раз несла через галерею отрез — тёмно-синий, для его рубашки. Я решила сшить ему рубашку. Идиотское решение: он был Владыкой Севера, у него было сто рубашек. Но я не могла сидеть без дела, а шить кому-то рубашку — это способ занимать руки и не думать о нём.
Думать о нём всё равно приходилось.
Он вышел из-за поворота галереи — в чёрном, с исцарапанной рукой, с лицом человека, который не спал четверо суток, — и я отступила к стене, потому что в нём было слишком много всего сразу.
Он остановился.
— Что это? — спросил он, кивнув на отрез.
— Ткань.
— Я вижу, что ткань. Для кого?
— Для вас, — сказала я, и — сама не ожидала, что покраснею. — Рубашка. Если вы не возражаете.
Он смотрел на меня. Долго, тяжело.
— Вы шьёте мне рубашку, — сказал он. — В моём замке. Из моей ткани.
— Я могу прекратить.
— Не смей.
Слово упало между нами, как камень в колодец. «Не смей» — два слога, и в них вдруг оказалось столько всего, что у меня пересохло во рту.
— Госпожа Вэррон, — сказал он, помолчав. — Мне передали, что вы отказываетесь выходить из башни больше чем на час в день и не ходите в сад. Это правда?
— Правда.
— Почему?
— Потому что я не люблю, когда за мной наблюдают.
— За вами наблюдают везде, — сказал он. — В этом замке нет места, где за вами не наблюдают. Разница только в том, кто именно. — Он шагнул ко мне, и я почувствовала жар. Не тот, что от камина. Другой — сухой, плотный, как будто рядом открыли дверцу печи. — Так что выбирайте, госпожа Вэррон. Наблюдатели мои или наблюдатели её.
— Её?
— Леди Морра привезла вам ткань.
— У вас везде уши.
— У меня везде глаза, — сказал он. — Ушей хватает и у неё.
Я подняла подбородок.
— А вы бы хотели, чтобы я взяла её ткань?
Он молчал. В галерее было пусто, свечи горели ровно, и тени наши лежали на ковре — длинные, тонкие, касающиеся друг друга носками.
— Я хотел бы, — сказал он наконец, очень медленно, — чтобы вы перестали быть вещью, которую можно взять в руки. Хотя бы потому, что я не люблю делиться.
И ушёл, оставив меня стоять с синим отрезом в руках и сердцем, которое колотилось где-то в горле.
* * *
Совет был назначен на двадцать шестой день.
Я сшила себе платье. Не из серого шёлка — из простого тёмно-синего сукна, того же цвета, что и его рубашка. Я не думала об этом, когда кроила. Я вообще не думала. Я просто кроила, как кроят, когда руки умнее головы.
Платье было строгим: высокий ворот, длинный рукав, ни единой ленты, ни единой вышивки, кроме тонкой линии серебряной нити по подолу. Жёны советников назвали бы его скучным. Я знала, что это не так. Хорошо сшитое строгое платье действует на людей как тишина в комнате, где все кричат: все оборачиваются.
В вечер Совета Тинна заплела мне волосы и трижды переплела, потому что руки у неё дрожали.
— Госпожа, — сказала она. — Там будет Он. И она. И… все.
— Знаю.
— Что мне делать, если…
— Если что-то пойдёт не так, — сказала я, — ты уйдёшь в мастерскую, сядешь на мою табуретку и не выйдешь, пока всё не кончится. Это приказ. Поняла?
— Поняла, — сказала Тинна и всхлипнула. — Вы ужасно спокойная.
— Я ужасно боюсь, — сказала я. — Это разные вещи, которые снаружи выглядят одинаково.
* * *
Совет Крылатых собрался в Драконьем зале — круглом помещении без окон, с куполом, расписанным картой Севера. Я вошла под руку с ним. Его рука была горячей даже сквозь ткань рукава, и он вёл меня так, будто я была не гостьей, а знаменем.
Их было девять. Девять драконов, чьи имена я знала с детства, потому что их боялись даже в Ашкерне.
И среди них — золотой.
Он сидел в центре и был стар. Стар настолько, что его человеческое лицо казалось маской, надетой очень давно и слегка подтаявшей: кожа как пергамент, глаза жёлтые, без белков. Волосы цвета старого золота. Он не сводил с меня глаз, пока я шла через зал, и его взгляд был как чужая рука в моём кармане.
— Аранкур, — сказал Кайан, останавливаясь. — Ты рано.
— Я всегда рано, — сказал золотой дракон. Голос у него был ласковый, мягкий, как бархат поверх железа. — Мне сказали, Владыка Севера наконец выбрал невесту. Я приехал посмотреть. — Он перевёл глаза на меня. — И что же, дитя? Ты знаешь, зачем ты здесь?
— Мне сказали, что я — плата по долгу, — сказала я.
Аранкур засмеялся. Смех у него был приятный, и от этого становилось тошно.
— Плата, — повторил он. — Очаровательно. Кайан, ты держишь при себе очаровательную девочку и не говоришь ей правды?
— Правда — это роскошь, — сказал Кайан. — Ты бы знал.
— Правда — это оружие, — поправил Аранкур. — И ты им плохо пользуешься. — Он снова посмотрел мне в лицо, и его улыбка стала шире. — Скажи мне, дитя. Ты замечала, что у тебя на левом запястье иногда теплеет? Что в темноте твои глаза светятся? Что за всю жизнь ты ни разу не обморозилась?
У меня остановилось сердце.
Я не оборачивалась к Кайану. Я вообще ничего не делала. Но я почувствовала, как его рука на моей руке сжалась — так, что под кожей остались бы синяки.
— Довольно, — сказал Аранкур, — я, кажется, попал. — Он откинулся в кресле, и в его жёлтых глазах вспыхнуло что-то очень, очень довольное. — Кайан. Друг мой. Ты нашёл её.
— Я не находил ничего, — сказал Кайан. Голос был ровный, как камень.
— Ты нашёл жрицу, — сказал Аранкур, и в зале стало так тихо, что я услышала, как где-то под куполом капает воск. — Ты нашёл последнюю кровь Огня и молчал об этом перед Советом. — Он поднялся. — Это, друг мой, нарушение Договора. И это… интересно.
Он поклонился мне — не мне, конечно, а тому, что во мне было, — и вышел первым, и за ним вышли ещё двое, и в Драконьем зале остались только Кайан, я и девять брошенных бокалов.
* * *
Он не отпустил мою руку, пока мы не дошли до южной башни. Не отпустил и в галерее. И только у двери моей комнаты развернул меня к себе.
— Что вы сделали там? — спросил он.
— Я? Вы видели, что я стояла.
— Вы стояли и молчали так, что он услышал. — Его лицо было в двух пядьях от моего, и я видела, как в его зрачках плещется нечто живое, тяжёлое, не терпящее возражений. — Вы понимаете, что вы сейчас сделали?
— Я ничего…
— Вы дали ему понять, что мы враги, — сказал он. — Он пришёл смотреть на невесту. Он ушёл с мыслью о том, как вас забрать.
— Я не дала ему ничего!
— Вы посмотрели на меня, — сказал он. — Всего один раз. И он прочитал всё.
Я ничего не могла ответить, потому что он был прав. Я помню этот момент: когда золотой дракон спросил про моё запястье, я взглянула на Кайана. Одну секунду. Мгновение, полное страха и — да, чего-то ещё.
— Идите в комнату, — сказал он.
— Не пойду, — сказала я. — Я устала, чтобы меня запугивали. Мы оба понимаем, что произошло что-то серьёзное. Раз вы не хотите объяснять, то нечего и пугать.
Он не свёл с меня глаз. И вдруг — я не успела ни отшатнуться, ни вдохнуть — придвинулся.
Ладно. Я успела вдохнуть.
Он не поцеловал меня. Он остановился в полудюйме от моих губ — так близко, что я почувствовала, как от его кожи идёт жар, как от раскалённого камня, и воздух между нами был сухой и сладковатый, как перед грозой.
— Не отворачивайся, — сказал он тихо.
И я не отвернулась.
— Ты меня бесишь, — сказал он. — Ты стоишь в моём замке, шьёшь мою рубашку, отвечаешь мне так, как никто не отвечал шесть веков, и смотришь прямо в глаза, как будто тебе принадлежит весь свет. Я тебя не звал, — его рука легла на дверь рядом с моей головой, — а теперь я не могу решить, что с тобой делать.
— Тогда не решайте, — сказала я и — сама не знаю, откуда это взялось, — положила ладонь ему на грудь.
Под ладонью было горячо. Под ладонью что-то толкалось изнутри — медленно, тяжко, как чужое дыхание. И сквозь рубашку проступило свечение, тонкая сетка оранжевых трещин, и его лицо в этом свете стало моложе и страшнее.
Он перехватил мою руку, перевернул ладонью вверх, поднёс к лицу.
— Ты не знаешь, — сказал он, — что здесь у тебя.
— Тогда объясните.
— Завтра, — сказал он. — Завтра, на рассвете, тебе поставят клеймо.
Я дёрнула руку. Он не отпустил.
— Ваше гостеприимство стало пугающим.
— Клеймо ставится невесте Владыки по праву, ещё до свадьбы, — сказал он. — Это не прихоть. После того, что сегодня случилось в зале, я не могу позволить тебе выйти за ворота. И не потому, что мне плевать на твои желания, женщина. А потому, что тот, кто был сегодня в зале, заберёт тебя, если ты хоть раз окажешься вне досягаемости.
— Это звучит как удобное оправдание для того, кто хочет меня запереть.
— Да, — сказал он. — И это тоже. — Он отпустил мою руку. — Доброй ночи.
Дверь за мной закрылась.
Я стояла в темноте и смотрела на своё запястье: чистое, гладкое, тёплое.
А за стеной, далеко в глубине коридора, шёл тяжёлый шаг — взад-вперёд, взад-вперёд, всю ночь.
И я знала: на рассвете на моей коже появится его метка.
И знала: несмотря на весь свой страх, я хочу посмотреть, как это будет.
Глава 4 Клеймо
На рассвете меня разбудил не стук в дверь, а тишина.
В Цитадели всегда что-то звучало: гудела гора, вздыхали трубы, скребла по камню стража, пели в кухне племянники Хальдо. В то утро было тихо так, что я слышала, как в моих ушах идёт кровь.
Я встала, умылась холодной водой, надела самое простое платье — не потому, что мне было всё равно, а потому, что я не собиралась выходить к обряду в наряде, который выбирала бы с мыслью «а что, если».
Тинна ждала меня в галерее. Лицо у неё было белое.
— Не бойтесь, — сказала она шёпотом. — Это не больно. Я видела один раз, давно. Это… это не больно, госпожа. Это хуже.
— Тинна, дорогая, — сказала я, — ты умеешь успокаивать так, что хочется сразу прыгнуть в пропасть.
— Я правда не знаю, как объяснить, — сказала она и всхлипнула.
* * *
Купальня Владыки находилась в самом низу восточной башни, и туда вела лестница в двести с чем-то ступеней. Я считала. На сто девяносто восьмой ступени кончился камень и начался какой-то другой камень — гладкий, тёплый, чёрный, с жилками, светящимися изнутри.
Внизу был круглый зал, и в центре его — бассейн, в котором не было воды.
В нём была лава. Медленная, тяжёлая, оранжево-красная, она ворочалась в чаше, как спящее животное, и от неё шёл такой жар, что мои волосы у лица немедленно стали влажными.
У края бассейна стоял он. Без рубашки. Я отвернулась — и тут же рассердилась на себя, потому что отвернулась слишком быстро, а значит, слишком заметно.
— Смотри, — сказал он. — Здесь не принято отводить глаза.
Я посмотрела.
У него на груди, слева, было клеймо — круг, обвитый драконом, и по контуру круга шли трещины, тонкие и оранжевые, как в остывающем металле. Оно жило. Оно пульсировало в такт с чем-то в глубине его тела, и с каждым толчком по его коже пробегала тень боли — едва заметная, но я её видела. Шестьсот лет он носил это.
— Подойди, — сказал он.
Я подошла.
Сивар стоял поодаль, с чашей в руках. Тарн — у стены, вытянувшись, как на посту. Оба молчали.
— Дай руку.
Я протянула левую.
Он взял её, и его пальцы обвили моё запястье — горячие, огромные, с сухой кожей. И в тот момент, когда он коснулся, я почувствовала это снова: толчок под кожей, тепло, которое пошло от запястья вверх по руке, к плечу, к сердцу.
— Ты чувствуешь, — сказал он. Не спросил.
— Чувствую.
— Так чувствует только тот, в ком есть огонь. — Он посмотрел на моё лицо. — Не отводи глаз. Тебе будет тепло.
— А если я не хочу?
— Тогда всё равно будет тепло, — сказал он. — Мне важно лишь, чтобы ты смотрела, а не пряталась. Это моё клеймо, женщина. Я не собираюсь ставить его человеку, который в этот момент закроет лицо руками.
Он перевёрнул мою руку ладонью вниз.
— Сивар.
Старик подошёл с чашей. Внутри была кровь — тёмная, густая, с золотыми искрами.
— Кровь Владыки, — сказал он торжественно. — Клеймо ставится кровью и огнём. Оно не даст тебе заблудиться на землях Севера, не даст умереть от холода, не даст…
— Не даст уйти, — закончила я.
Сивар посмотрел на Кайана и промолчал.
Кайан опустил два пальца в чашу. Когда он поднял их, кровь на них не стекала, а держалась, как расплавленное стекло.
— Скажи мне «нет», — сказал он.
Я подняла на него глаза.
— Что?
— Скажи мне «нет», — повторил он. — Сейчас. Один раз. И я скажу Сивару, что обряд откладывается. На сколько ты захочешь. — Его лицо было совершенно спокойно, и именно поэтому я понимала, что это не игра. — Скажи «нет», Адель.
Первый раз он назвал меня по имени.
И в голосе его было столько… не нежности. Драконы не умеют в нежность. Но там было уважение — твёрдое, тяжёлое, вроде камня, который кладут в фундамент.
Я молчала. Три секунды. Пять.
— Нет, — сказала я.
Он замер.
— Нет — клейму или нет — отсрочке?
— Клейму, — сказала я, и голос у меня не дрогнул, хотя я не понимала, откуда он берётся. — Я не хочу, чтобы через месяц вы снова меня спрашивали. Я хочу знать, во что вляпалась, пока ещё могу думать трезво.
Что-то мелькнуло в его лице. Я не знаю, что. Может быть, ярость. Может быть, восхищение.
— Я потом об этом пожалею, — сказал он.
— Я тоже, — сказала я. — Давайте.
* * *
Он прижал два пальца к внутренней стороне моего запястья, и мир исчез.
Не боль. Я ждала боли, я готовилась к боли, я стиснула зубы так, что потом два дня жевала одной стороной рта. Боли не было.
Было чувство, будто внутрь меня вливают лето.
Тепло вошло в запястье и пошло вверх — по венам, вдоль кости, к локтю, к плечу. Оно не жгло. Оно узнавало. Я чувствовала, как оно идёт по мне, как хозяин идёт по знакомому дому: вот здесь уже было тепло, вот здесь немножко холодно, а вот тут, в груди, за грудиной, — тут оно остановилось и толкнулось.
И я толкнулась в ответ.
Я не хотела. Оно само. Что-то во мне — то самое, что до этого годами сидело смирно и не высовывалось, — проснулось и толкнулось навстречу его крови, как одно животное тычется носом в другое.
Кайан выдохнул сквозь зубы.
— Что это? — прошептала я.
— Это она, — сказал он, и в его голосе не было торжества. В его голосе было что-то очень похожее на страх. — Кровь Огня.
На моём запястье появился круг: тонкий, как след от кольца, только тёмный, с золотистыми искрами внутри. И в центре круга — дракон, свернувшийся кольцом, до боли знакомый: тот самый, с печати на бумаге Тэлбота, тот самый, что был высечен над воротами.
Клеймо не болело.
Оно грело. Оно сидело на моей коже так, будто всегда там было.
А потом оно дёрнулось.
Я вскрикнула — коротко, от неожиданности: клеймо дёрнуло меня, как на верёвке. Не в сторону. Просто дёрнуло: коротко, требовательно, будто кто-то тянул за невидимую нить, привязанную к моей руке.
— Что это?! — Я попыталась отступить. Клеймо дёрнуло сильнее.
— Оно узнаёт, — сказал Кайан.
— Что узнаёт?
— Меня. — Он смотрел на моё запястье, и в его глазах было что-то новое, чего я ещё не видела. — Оно связано со мной. И с печатью. — Он помолчал. — Оно тянет тебя ко мне.
— И оно будет тянуть меня всю жизнь?
— Пока не перестанет быть нужно.
— А когда оно перестанет быть нужно?
Он не ответил. Он отпустил мою руку, и клеймо тут же успокоилось — тёплое, сытое, довольное.
Я стояла с протянутой рукой и смотрела на свою кожу, на чужой знак, на чужую кровь.
— Ненавижу, — сказала я тихо.
— Я знаю, — сказал он.
* * *
Три дня я держалась.
Три дня я шила. Я дошила его рубашку — ворот, манжеты, потайной шов по правому боку, — и повесила её на спинку кресла в мастерской, и сказала себе, что это просто работа.
Клеймо вело себя ровно. Оно грело, но не тянуло. Оно тянуло, только когда он был где-то близко: в двух галереях, на другом конце двора, за десятью стенами. Тогда оно наливалось теплом и дёргало — коротко, вопросительно, как ребёнок дёргает за рукав.
На четвёртый день он ушёл на три дня в шахты.
И на второй день его отсутствия я поняла, что делать с этим нельзя.
Клеймо не тянуло к нему. Оно тянуло меня к нему сквозь всё: сквозь камень, сквозь горы, сквозь здравый смысл. Оно было как жажда. Я не пила его три дня и на третий день обнаружила, что стою у окна и смотрю на северо-восточную башню, где горит свет в его окнах, и не помню, сколько так стою.
В ту ночь я собралась.
Четыре рубахи, платье, напёрсток, гребень матери, семь золотых. Тёплый плащ. Хлеб с кухни — я стянула его у Хальдо, и мне было стыдно ровно секунду. Железный ломик из мастерской.
Я знала про чёрный ход. Тинна болтала, а я слушала: за кухней есть коридор для прислуги, он идёт вдоль старой стены и выходит к воротам для скота; калитка там заперта, но замок старый, и если…
Если.
* * *
Я вышла в полночь. В коридорах было пусто. Я шла быстро и тихо, прижимаясь к стенам, и внутри меня было странное, злое веселье: я делаю это. Я правда делаю это. Плевать на дракона, на судьбу, на кровь Огня. Я — Адель Вэррон, я шью платья для жён советников, и я не останусь в клетке из бархата, даже если клетка золотая.
Кухня. Тёплый запах хлеба. Три спящие кошки на плите.
Коридор прислуги. Он был узкий, влажный, и в нём пахло мокрым камнем и мышами. Я шла, считая шаги. Сорок. Сто. Сто пятьдесят.
И на сто восемнадцатом шаге клеймо вспыхнуло.
Не «стало теплее». Не «заныло».
Оно загорелось. Как будто мне в запястье воткнули раскалённую проволоку, и проволока эта пошла вверх по руке, к сердцу, к горлу.
Я упала на колени. Плащ на мне задымился.
И в голове — не в ушах, в голове — раздался его голос. Не слова. Ощущение, душное и огромное, как будто в мою черепную коробку вставили чужую руку: «Ты. Куда.»
Я поползла вперёд.
Клеймо вспыхнуло снова, и на этот раз я закричала. Не от боли — от ужаса. Потому что боль была не снаружи, а внутри: там, где клеймо сходилось с тем, что проснулось во мне в купальне. Оно не запрещало мне уходить. Оно рвалось. Оно тянуло назад так, как натянутая тетива тянет стрелу, и я всем своим существом вдруг поняла: если я сделаю ещё десять шагов, оно порвётся.
А если оно порвётся — порвётся и то, что связано с ним.
С ним.
Свет в конце коридора погас.
Я подняла голову, и в дыму — мой плащ всё ещё дымился — увидела его.
Он стоял в конце коридора прислуги, в чёрном, с мокрыми от снега волосами, и от него шёл пар. Он вернулся. Он летел. Он был в трёх днях пути от Цитадели, и он вернулся за минуту, потому что моё клеймо дёрнулось.
Глаза у него были не человеческие. Жёлтые, с вертикальным зрачком.
— Адель, — сказал он, и голос был не человеческий тоже — глубокий, с двойным дном, как будто говорили двое.
— Не подходи, — сказала я, стоя на коленях в дыму.
Он подошёл.
Он поднял меня за плечо — легко, как поднимают тряпичную куклу, — и прижал к стене, и его рука легла рядом с моей головой, а вторая сжала моё запястье. Клеймо под его пальцами мгновенно успокоилось, погасло, сделалось тёплым и покорным. Предатель.
— Ты, — сказал он. — Ты. Понимаешь ли ты, что сейчас было?
— Я уходила.
— Ты рвала печать.
— Я не знала…
— Ты знала, — сказал он. — Тебе сказали. Сивар сказал тебе в первый день: не выходи за ворота. Ты поняла это как «не выходи за ворота». А это значит «не уходи от меня», потому что печать моя держится на тебе, женщина, и когда ты идёшь прочь, она рвётся, и я чувствую это так, как ты чувствовала бы, если бы тебе вырывали сердце через ребро.
Я смотрела на него снизу вверх. Дым шёл между нами.
— Тогда отпустите меня правильно, — сказала я. — Развяжите. Снимите клеймо. Я уйду, и печать ваша…
— Печать моя рухнет, и я перестану быть человеком, — сказал он ровно. — Ты этого хочешь?
Я молчала.
— Я тоже так думал, — сказал он. — В первый год. Что лучше зверем, чем так. — Он отпустил моё запястье. Его рука поднялась и легла мне на шею — не сжимая, просто легла, и от этой ладони шёл жар. — Потом я передумал.
— Почему?
— Потому что зверь не помнит, что было человеком, — сказал он. — А я хочу помнить.
Он смотрел на меня. В коридоре было темно, только клеймо светилось между его пальцами.
— Ты бежишь от меня, — сказал он, — потому что думаешь, что я тебя запру. Адель, если бы я хотел тебя запереть, ты бы сидела в подвале, и там не было бы ни бархата, ни свечей, ни племянников Хальдо. Ты бежишь от того, что тебе здесь… — он помолчал, подбирая слово, и выбрал не то, что я ждала, — …не скучно.
— Что?
— Со мной тебе не скучно, — сказал он. — Признай. За двадцать два года твоей жизни ни один человек не доводил тебя до такого состояния, чтобы ты лезла на стену с ломиком. А я довёл за четыре недели. — Он почти улыбнулся. — И ты злишься не на клеймо. Ты злишься на то, что тебе понравилось.
— Вы невыносимы, — сказала я.
— Да, — согласился он.
И поцеловал меня.
Не так, как в галерее — там он остановился, там он дал мне выбор, там он был почти благороден.
Сейчас он не останавливался.
Его губы были горячие, твёрдые, уверенные до наглости; он целовал так, как делал всё остальное — без вопросов, но с полным вниманием, будто весь мир сузился до моего рта и до того, как я отвечу. А я ответила. Я не хотела отвечать. Я хотела укусить, оттолкнуть, сказать что-нибудь язвительное, что запомнилось бы ему на шестьсот лет.
Вместо этого мои пальцы вцепились в его мокрый от снега воротник, и я притянула его ближе.
Клеймо между нами полыхало тёплым золотом. Дым от плаща шёл вокруг нас, как туман.
Он отстранился первым — на волос, не дальше.
— Слушай меня, — сказал он, и голос был хриплый. — Я не отпущу тебя. Ни сегодня, ни потом. Ты можешь ненавидеть это. Можешь драться. Можешь бежать — и я буду ловить, каждый раз, и каждый раз буду приносить тебя обратно, пока ты не поймёшь, что бежать некуда, потому что не от кого.
— Это не любовь, — сказала я. — Это собственничество.
— Я дракон, — сказал он. — Я не умею любить. Я умею держать.
И взял меня на руки.
Он нёс меня через кухню, через галерею, вверх по лестнице — и все, кто попадался нам навстречу, отступали к стенам и опускали глаза. Никто не удивился. Никто не спросил. Такое здесь, видимо, случалось.
У двери моей комнаты он поставил меня на ноги. Я была босая — потеряла туфли в коридоре, — и пол был холодный, и клеймо грело мне запястье так нежно, что хотелось плакать.
— Спи, — сказал он. — Утром я покажу тебе, что такое Север.
— Зачем?
— Затем, — сказал он, — что ты уйдёшь отсюда только тогда, когда научишься оставаться по своей воле. А до тех пор, госпожа Вэррон, вы будете ходить со мной. Везде.
Дверь закрылась.
Я села на пол, прямо там, где стояла, прижала запястье к губам и почувствовала, как клеймо отзывается — тепло, довольно, как кошка, которую погладили.
— Предатель, — сказала я ему.
Оно заурчало теплом в ответ.
А я сидела на холодном полу в чужом замке, в чужой ночи, с чужим клеймом на руке, и думала о том, что самое ужасное во всём этом — не то, что он меня не отпускает.
Самое ужасное — то, что я не была уверена, что хочу уходить.
Глава 5 Огонь в крови
Он сдержал слово и на следующее утро вытащил меня из постели до рассвета.
— Встала.
— Уйдите.
— Адель.
— Мне снился сон, что я дома.
Он молчал так долго, что я открыла глаза.
Кайан Вэлторн стоял в дверях моей спальни в меховом плаще поверх чёрного, с двумя чашками в руках, и лицо у него было… не знаю. Дракон, принесший чай. Мир сошёл с ума.
— Одевайся тепло, — сказал он. — Три слоя. И возьми перчатки, которые я велел тебе положить в шкаф. Они из шкуры северного волка, в них рука не мёрзнет даже на высоте, где дышать трудно.
— На высоте?
Он поставил чашки на стол.
— Полетим.
* * *
Я не могла дышать. Не от высоты. От страха.
Мы стояли на Ветреном карнизе — каменном языке, торчащем из северной стены Цитадели над пропастью в тысячу локтей. Внизу клубился туман, и в тумане угадывались острые спины хребта. Ветер бил в лицо так, что слёзы летели назад, к ушам.
Кайан снял свой плащ и шагнул с карниза.
И в воздухе — я видела это вблизи, впервые вблизи — начал превращаться.
Это было не так, как на площади в Ашкерне: там я смотрела с двадцати шагов и почти не верила глазам. Здесь я стояла в трёх локтях.
Кость загудела. Я почувствовала, как эта кость растёт — звук шёл не через воздух, а через камень подо мной. Кожа вспыхнула сеткой огня, огонь собрался в чешую, чешуя легла слоями, как кладка, и под ней проступило тело, такое огромное, что карниз затрясся. Крылья развернулись — и небо, всё небо, целиком, вдруг оказалось мало.
Он был чёрный. Не «тёмный», не «угольный» — чёрный, с прозрачной глубиной, как застывшая ночь, и по этой ночи шли, вспыхивая, оранжевые жилы его печати. Голова на длинной шее повернулась ко мне, и глаз — огромный, жёлтый, с вертикальным зрачком — посмотрел на меня с высоты трёх моих ростов.
«Иди сюда.»
Не голос. Как в коридоре прислуги — прямо в голове.
— Я не умею… — начала я.
«Иди сюда, Адель. Я поймаю.»
Я подошла к краю карниза. Ветер рвал на мне плащ.
Мне было двадцать два года. Я умела кроить бархат, торговаться с ростовщиками и поддерживать мать. Я не умела прыгать на спину дракону.
Я прыгнула.
Он поймал. Крыло подхватило меня под ноги, шея подставилась под руки, и я оказалась верхом, между двумя рядами чешуйчатых гребней, вцепившись в них так, что пальцы хрустнули.
«Держись. И не смотри вниз первые десять ударов.»
— А потом?!
«Потом тебе будет уже всё равно.»
Он оттолкнулся.
Земля ушла.
Это было… я не знаю слов для этого. Люди говорят «полёт», но полёт — это когда ты выше земли. Драконий полёт — это когда земля перестаёт быть чем-то, на что ты можешь рассчитывать. Она просто исчезает. Под тобой — воздух, и он холодный, и он живой, и он бьёт, и в нём носятся обрывки облаков, и ты чувствуешь каждую его струю спиной и боками, и ты понимаешь, что мир — это не про «твёрдо». Мир — это про «летит».
На третьем ударе крыльев я открыла глаза.
На седьмом я засмеялась.
На десятом я уже смотрела вниз.
Север лежал под нами как карта, нарисованная безумцем: чёрные горы, белые реки, леса, в которых поместился бы весь Ашкерн четыре раза. Далеко на юге блестела в долине моя родина — полоска, забитая горами. Я искала глазами улицу Прачек и не находила: такие вещи не видны с высоты.
Кайан летел высоко и ровно. Под нами проходили деревни, крошечные, как рассыпанные зерна; я видела людей, которые выбегали на площадях и махали. Он не обращал внимания. Он летел на север, к горе, в которой горел огонь.
— Куда мы? — крикнула я.
«В шахты. Тебя ждёт кузнец.»
* * *
Кузнецом оказалась женщина.
Её звали Магга, хотя я узнала это потом; при знакомстве она сказала: «Зови меня Старуха, так все меня зовут, и все правы». Ей было, наверное, шестьдесят, может, семьдесят — на Севере не поймёшь, лица у всех обветренные, как старые седла. Жила она в пещере, глубоко в шахтах, где было так жарко, что стены дышали паром, а на полу сидел ручной дракончик размером с кошку — какой-то дальний, выродившийся, с обрубком хвоста.
— Так, — сказала Старуха, оглядев меня с головы до ног. — Вот она.
— Вы меня ждали?
— Я жду тридцать лет, девочка. — Она взяла мою руку, не спрашивая, перевернула, посмотрела на клеймо. — Оно. Кровь-то в тебе от меня приходится.
Я стояла с отвисшей челюстью.
— Что?
— Твоя бабка, — сказала Старуха. — По матери. Ирма была её дочерью, и жила она здесь, пока не ушла в Ашкерн, потому что не выносила ни гор, ни огня, ни меня. Имя не скажу, ты её не помнишь. — Она отпустила мою руку. — Я не удивляюсь, что она скрыла. Я бы тоже скрыла.
— Почему?
— Потому что тогда тебя бы забрали сразу, — сказала Старуха и обернулась к огню.
Огромный горн стоял в центре пещеры, и в нём ревело нечто такое, что на меня пахнуло не жаром, а тоской. Прямо из пола, из природной дыры в камне, рвалось пламя — не красное, а белое у основания, с золотым краем.
— Это огонь Кряжа, — сказала Старуха. — Он горит здесь до людей и переживёт нас всех. Мы, жрицы, ходим вокруг него, как лунатики вокруг луны, уже тысячу лет. — Она посмотрела на меня. — Ты знаешь, что такое кровь Огня?
— Нет.
— Это когда человек может держать жар. — Старуха подошла к устью горна и, не глядя, сунула туда руку по локоть.
Я заорала и бросилась вперёд.
Кайан перехватил меня поперёк живота, легко, как мешок.
— Смотри, — сказал он. — Смотри.
Старуха вынула руку. Рука не горела. На пальцах лежало пламя — она держала его, как держат воду, и оно не хотело падать.
— Вот, — сказала она. — А теперь ты.
— Я не…
— Ты. — Она сгребла пламя с ладони в горсть, как я собираю обрезки ткани, и протянула мне. — Давай. Не бойся. Оно тебя не тронет, если ты его признаешь.
Я смотрела на огонь в её руках. Огонь смотрел на меня.
— Мои руки приносили деньги этой семье двадцать лет, — сказала я. — Если я их испорчу, я не смогу больше шить.
— Не испортишь.
— Вы уверены?!
— Нет, — сказала Старуха. — Но Владыке надоело ждать, а мне надоело смотреть, как он терпит. Так что давай.
Я посмотрела на Кайана. Он не сказал «если не хочешь — не надо». Он не сводил с меня глаз, и в жёлтом глазу дракона… сейчас он был человеком, конечно; в человеческом глазу, — в его глазу было такое напряжение, что я поняла: ему стыдно. Он привёл меня сюда, к огню, рисковать моими руками, потому что у него не осталось другого времени.
Я протянула ладонь.
* * *
Пламя легло мне в руку, как живое существо.
Не «не обожгло». Оно было горячим — очень горячим, — но это был тот же жар, что и в клейме, тот же, что проснулся во мне в купальне. Оно шло внутрь меня, а не наружу; не жгло кожу, а питалось ею, шло в кость и там успокаивалось, и от этого во мне становилось больше. Не понимаю, что именно. Меня.
Пламя повернулось. Пламя узнало.
И вдруг — я не знаю, как это описать, — я почувствовала, как оно тянется к нему.
Кайан стоял в трёх шагах. В моей руке горел огонь, и этот огонь потянулся в его сторону — не вперёд, а как магнит: пламя изогнулось, заострилось и стояло вертикально, указывая на него, как компас указывает на север.
— Вот, — сказала Старуха очень тихо, — вот теперь я вижу. Владыка, ты дурак.
— Я знаю, — сказал Кайан.
— Ты мог бы сказать ей раньше.
— Я хотел знать наверняка.
— Ты хотел держать её; это не то же самое, что хотеть знать. — Старуха забрала огонь из моей руки так же просто, как дала, и швырнула в горн. — Девочка. Слушай меня своими ушами. В тебе кровь Огня. Таких, как ты, было трое за двести лет, и двое умерли детьми, потому что некому было сказать им, что делать со своим жаром. — Она ткнула меня в грудь. — Ты не жертва. Ты — то, что жертвы приносят. Поняла?
— Нет, — сказала я.
Старуха вздохнула.
— Владыка, объясни ей. Или я объясню, но тогда это будет долго, грубо и с матом.
* * *
Он объяснил на обратном пути, на вершине обрыва, откуда открывался весь Север.
— Моя печать, — сказал он, — держится не на крови. Кровь — это только замок. — Он коснулся груди сквозь одежду. — Держится она на огне, которого хватает, чтобы я оставался человеком. Двести лет его хватало. Последнюю сотню оно убывает. Ты видела трещины — это не раны. Это утечка.
— Огонь уходит?
— Огонь уходит, — подтвердил он. — И каждый раз, когда я оборачиваюсь, его уходит больше. Я оборачиваюсь в среднем трижды в год. Трижды в год я теряю то, что осталось от моего человеческого.
— А когда оно закончится?
Он посмотрел на горы.
— Тогда останется дракон, — сказал он. — И он не будет помнить, что когда-то я был Кайаном. Он будет помнить только Север и то, что Север — его. Он не станет жечь города из злобы. Ему будет всё равно. — Он помолчал. — Двести лет назад у Совета уже был такой дракон. Шесть месяцев. Они завалили его камнем в шахте и до сих пор боятся шуметь там.
У меня пересохло во рту.
— А зачем я?
— В тебе Огонь Кряжа. Не тот, что можно держать в руке — тот ты тоже держишь, но это мелочи, — а тот, что живёт прямо под моей Цитаделью. Моя печать связана с ним. — Он повернулся ко мне. — Если ты согласишься, я смогу провести тебя через обряд, и твоя кровь станет дверью. Каждые несколько лет ты будешь отдавать печати часть себя, и она перестанет утекать. Я смогу жить дальше. Оставаться человеком.
— Отдавать часть себя. — Я произнесла это медленно. — Что это значит?
— Это значит, — сказал он, — что я собираюсь просить тебя о том, о чём не имею права просить.
— Я слушаю.
— Ты можешь умереть.
Ветер шёл по обрыву и рвал его слова, как одежду.
— Не сразу, — сказал он. — Не в обряде. Обряд — это только дверь. Умирают позже: когда дверь отдаёт слишком много. Три жрицы до тебя отдавали. Две прожили долго. Одна не прожила года. — Он смотрел в упор. — Я не знаю, к какой ты относишься. Я не могу узнать до того, как ты войдёшь в дверь.
— И сколько мне будет отпущено?
— Я не знаю.
— Это отличный ответ.
— Есть другой, — сказал он. — Мне хватит и без тебя. Огонь ещё есть. Лет на пятьдесят, я думаю, а то и на семьдесят. — Он произнёс это спокойно. — Я успею. После меня Север достанет Совет, и через сто лет никто не вспомнит, что мой род вообще был. Это меня вполне устроит.
Я знала, что он врёт. Показать — какая цена. Солгать — что ему всё равно. Он сделал и то, и другое, и в этом был весь он.
— Обряд жестокий? — спросила я.
— Нет, — сказал он и, помолчав, добавил: — Он вашу кровь тянуть будет.
— Как вино из бокала.
— Как вино из сердца.
* * *
Домой, в Цитадель, мы вернулись вечером, и Сивар ждал меня в мастерской с бумагами.
— Долг Вэрронов закрыт, — сказал он, положив передо мной лист с гербовой печатью. — Четыреста двенадцать золотых. Господин Тэлбот получил сполна и очень, очень огорчился.
Я смотрела на бумагу, и у меня дрожали руки.
— Как вы…
— Владыка велел, — сказал Сивар. — Вчера ночью. До вашего… э-э… похода.
— Он выкупил мой долг вчера ночью?
— Он выкупил ваш долг, — сказал Сивар мягко, — в тот день, когда впервые вас увидел, госпожа. Просто не говорил, чтобы вы не решили, что вы ему теперь дешевле стоите.
Я села на табуретку.
— О чём ещё он мне не говорит?
— Обо всём, — сказал Сивар. — Владыка вообще не говорит. Он делает, а потом надеется, что это заметят и отгадают. — Он повернулся к двери и, уже выходя, добавил: — Пишите матери, госпожа. Не объясняйте. Пишите. Они читают наши письма, но пусть знают, что вы живы.
* * *
Ночью я писала письмо и не спала.
Я записала на клочке всё, что можно было записать: что жива, что сыта, что шью много и мир, что долг закрыт, что здесь холодно, но меня одевают. Про клеймо — ни слова. Про дракона — ни слова. Про то, что я держу огонь в руке, — ни слова.
Потом отложила перо и зажгла свечу на столе, и долго смотрела на неё, и думала о том, что все слова, которых у меня нет, — они ведь не пропали. Они просто сидят во мне, как огонь в кости.
Я протянула руку.
Огонь свечи качнулся ко мне.
Я не касалась его. Я просто позвала, и он сошёл со фитиля — медленно, как сочится мёд, — и переполз мне на ладонь. Тёплый. Мой.
Я держала его в руке и смотрела.
— Значит, вот ты какой, — сказала я ему, и он вспыхнул — ярче, радостно, как будто понял.
Сильно испугалась я позже, когда увидела, что от свечи на потолке остался след в три локтя: огонь, прежде чем вернуться, рванулся вверх.
Я сидела в темноте, с чёрным клеймом на запястье, с ожогом на потолке и с сердцем, которое билось слишком быстро.
Дом Вэрронов. Улица Прачек. Мать, которая теперь спит спокойно. Мила, которая будет шить платья для жён советников.
Всё, за чем я пришла в этот замок, было у меня в руках. Долг закрыт. Сестра спасена. Я свободна — в той степени, в какой свобода бывает у живых людей.
Вот только пути назад больше не было.
Не потому, что заперта дверь. Не потому, что на мне клеймо.
А потому, что впервые в жизни я знала: где-то там, в двух галереях и в одном коридоре от меня, лежит в темноте дракон, у которого внутри медленно гаснет огонь, — и я могла бы это исправить.
Я закрыла глаза и увидела его руку. Большую, тёплую, с грубым следом старого ожога на большом пальце. Она держала моё запястье.
Клеймо под кожей отозвалось, сытое, довольное.
Я так и заснула, с огнём в ладони.
К утру простыня под моей рукой была чёрной, как уголь.
* * *
А ещё перед сном я узнала одну вещь, из-за которой потом не спала до утра.
Сивар, уходя, обернулся:
— Госпожа. Одна просьба. Не соглашайтесь сразу.
— На что?
— Вы знаете, на что. — Он посмотрел мне в лицо очень серьёзно. — Он будет спрашивать. Потом. Не сейчас, он честен до тупости и не будет просить, пока сам не поймёт, что выбора у него нет. Но когда спросит — не соглашайтесь сразу. — Старик вздохнул. — Пусть он подождёт. Пусть пострадает. Пусть в конце концов получит то, чего нельзя получить без просьбы. — И добавил тише: — Двести лет я вижу, как он ничего не просит. Это его портит.
Я засмеялась — впервые за много дней.
— Вы советник или злодеи?
— Я старый человек, — сказал Сивар. — Это почти одно и то же.
Он ушёл. Я осталась в темноте — и в темноте под моей кожей ворочался огонь, и клеймо грело запястье, и где-то наверху, за десятью стенами, ходил взад-вперёд тот, кто уже держал меня крепче, чем я думала.
Глава 6 Правила
Акт второй начался с того, что мне запретили спать.
— Не запретили, — сказал Кайан. — Попросили.
— Вы вошли в мою спальню в четыре утра и сказали: «Вставай, у нас мало времени». Это был не вопрос.
— Я сказал «пожалуйста».
— После того, как сдёрнули одеяло.
Он стоял в дверях, скрестив руки, и в полутьме его лицо было почти добродушным.
— Ты держишь огонь в руке. Это значит, что в тебе его много. Это значит, что если ты не научишься его отдавать, он начнёт брать сам. — Он кивнул на потолок. — У тебя уже есть пятно в три локтя. Ты хочешь, чтобы однажды оно было не на потолке, а на Тинне?
Я села.
— Сволочь.
— Да, — сказал он. — Одевайся. Мы идём на нижний двор.
* * *
Он учил меня три недели.
Каждое утро, до рассвета, на нижнем дворе, где ветер не доставал, потому что стены сходились в колодец, он ставил меня босиком на камень, клал мне в ладонь уголёк и говорил: «Держи. Не выпускай. Слушай».
Сначала я не понимала, что слушать. Уголёк был просто горячим — приятно, тепло, привычно. На третий день я почувствовала под ним ритм: медленный, глубокий, как биение сердца спящего зверя. На седьмой — поняла, что этот ритм совпадает с ритмом горы под нами: в Цитадели всё, оказывается, дышало в такт.
На двенадцатый день я отдала огонь обратно, и он не взорвался.
На девятнадцатый я смогла удержать в руках пламя размером с голову, и не обжечься, и не сжечь ничего, кроме собственного страха.
На двадцать первый он сказал:
— Хватит. Теперь ты не опасна.
— Спасибо. Самый комплимент, который я получала.
— Это не комплимент. Это приговор, — сказал он и впервые за три недели улыбнулся по-настоящему: коротко, криво, одной стороной рта и одним глазом. — Опасные люди боятся себя. Неопасные делают ошибки.
* * *
Жить с ним в одном замке оказалось сложнее, чем держать в руках огонь.
Он был везде. Я не преувеличиваю: в этом замке не было места, где он не появлялся бы. Я шью — он входит и садится в кресло у окна с бумагами, и молчит, и через час я ловлю себя на том, что подшиваю подол в его ритм дыхания. Я иду в сад — он уже там, стоит у ограды, смотрит вниз, на долину. Я обедаю — он сидит во главе стола и не ест, а смотрит, как я ем, и это, оказывается, совершенно невыносимо.
— Вы можете смотреть в стену? — спросила я на четвёртый день.
— Могу. Но тогда мне будет скучно.
— Вам не обязательно есть. Вы вообще едите?
— Раз в неделю. — Он откинулся в кресле. — Стейк. Очень кровавый. Я надеялся, что тебя это напугает.
— Я выросла на улице Прачек, где мясник делил кости для бульона с собаками. Меня не напугать кровью.
— Заметно.
И вот так — каждый день. Я училась не обращать внимания, и это было самое трудное, потому что он не был создан для того, чтобы его не замечали.
По вечерам, когда он уходил в шахты или в Драконье кольцо, я оставалась с Тарном или с Тинной, и от них узнавала всё, что он сам никогда бы не рассказал.
— Он был другим, — сказал Тарн однажды, когда мы сидели в мастерской и я подшивала его камзол, порванный на учебном бою. — До того, как печать начала утекать.
— Каким?
Тарн подумал.
— Смешным, — сказал он. — Представляете? Он смеялся. Он, знаете, любил… — Он помолчал. — Он вёл счета. Каждую зиму придумывал, как прокормить Север, если зима будет дурная. Ездил по деревням сам, без охраны, и сидел в домах, и пил их скверное пиво. — Тарн вздохнул. — Теперь он приезжает, и все падают на колени, и он не знает, что с этим делать, поэтому просто уходит.
— Когда это изменилось?
— Лет сорок назад. Тогда умерла вторая жрица, Лиора. Она была с ним… — Тарн замялся. — Не знаю. Она была с ним. Долго. После неё он перестал смеяться.
Я держала в руках камзол и смотрела в стену.
— Он её любил?
— Драконы не любят, — сказал Тарн. — Так говорят.
— А ты?
Тарн посмотрел на меня. У него было честное, обветренное, некрасивое лицо, и в этот момент оно стало очень молодым.
— У меня была девушка из Пепельного Лога, — сказал он. — Её звали Сэйн. Она умерла от лихорадки, когда мне было шестьдесят. Я до сих пор помню, как она пахла. — Он улыбнулся. — Так что я говорю: драконы любят. Просто у нас это долго.
* * *
Пепельный Лог был деревней в долине под Цитаделью, единственной на землях Владыки, и я поехала туда в конце третьей недели.
Не полетела — поехала. Он сказал, что нам надо «посмотреть, как живёт Север», и мы поехали в санях по тракту, в мехах, и я впервые за два месяца увидела простых людей, у которых нет ни каминов в мой рост, ни тканей для рубашек.
Деревня встретила нас тишиной.
Люди вышли из домов, все до последнего, и опустились на колени в снег. Не поклонились — именно опустились, лицами вниз, и я видела, как женщины пригибают детям головы руками.
Кайан шёл по улице, и никто не поднимал глаз.
— Скажите им встать, — прошептала я.
— Не скажу.
— Почему?
— Потому что они встанут, — сказал он, — и будут весь день бояться, что я заметил, кто встал первым.
Староста — огромный мужик с бородой, в которой застрял лёд, — говорил с ним стоя на коленях и не смел поднять лица.
— Всё ли в порядке, Владыка? — спросил он.
— Дров? — сказал Кайан.
— Хватает, Владыка.
— Хватает или хватит до весны?
Пауза.
— До середины марта, Владыка.
— Сивар, — сказал Кайан не оборачиваясь. — Двойной обоз из государственных запасов. До конца марта.
Староста заплакал. Взрослый мужик с бородой, на коленях в снегу, — заплакал и стал кланяться так, что лбом разбил наст.
Кайан смотрел на него и ничего не делал. Не поднял. Не сказал «полно». Просто ждал, пока тот закончит.
Мы уже уходили, когда я не выдержала.
— Почему вы не можете просто сказать им «встаньте»?
— Потому что я — единственное, что у них есть между ними и тем, что живёт в горах. — Он не сбавил шага. — Двенадцать лет назад моя печать дала сбой на неделю. В Пепельном Логе родился ребёнок с двумя сердцами, у трёх стариков остановилось дыхание, а скот сошёл с ума и пошёл в реку. Никто из них не понимает, почему. Они понимают только одно: когда Владыка доволен — живём, когда недоволен — умираем. — Он посмотрел на меня. — Колени — это дешевле, чем объяснять им механику печати.
— А вы им объясняли?
— Нет.
— Почему?
Он остановился.
— Не догадываешься?
— Догадываюсь, — сказала я. — Потому что если они поймут, что вы не бог, а человек с трещиной в груди, то перестанут вас бояться. А если перестанут бояться, то придут те, кто боится меньше, — и вам конец.
Он долго не сводил с меня глаз в сером свете дня.
— Мне не нравится, как быстро ты это поняла, — сказал он.
— А мне не нравится, что я это поняла.
* * *
И там же, в Пепельном Логе, случилась девочка.
Её звали Йора, ей было шесть лет, и у неё была лихорадка, которую деревенская знахарка уже не могла взять: ребёнок горел, как печь, третий день, и мать сидела у постели с лицом человека, который уже всё понял.
Я оказалась в доме потому, что зашла за водой — не по своей воле, а потому что Кайан кивнул мне на дверь и сказал: «Ты. Туда».
Я вошла. И увидела.
Она горела. Не болезнью — в ней тоже был огонь, слабый, зелёный, болезненный, он поднимался из её груди к горлу и рвал её изнутри. Дар, которому некому было её научить. Дар, который убивал её.
Я не думала. Я села на край постели, положила ладонь ей на грудь и сделала то, чему он меня учил: прислушалась. Нашла ритм. Почувствовала, как у неё внутри бьётся чужое, лишнее пламя, — и позвала его.
Оно пришло. Легко, как ребёнок идёт на голос матери.
Огонь вышел через мою руку, весь, до последней искры, и на моей ладони лёг шаром размером с яйцо, беспомощный и злой. Я сжала кулак — и задушила его.
Девочка задышала.
Мать вскрикнула и бросилась ко мне. Я не понимала, что она делает, пока не почувствовала, как она целует мои руки, мои сапоги, подол моего платья, и причитает, и плачет, и всё это на диалекте, которого я не понимала.
Кайан стоял в дверях. Смотрел.
Я вышла на улицу — и меня трясло.
— Я чуть не убила её, — сказала я.
— Ты её спасла.
— Я не знала, что делаю! Я просто… — Я схватилась за голову. — Что, если бы я ошиблась?
— Ты не ошиблась.
— Это не ответ!
— Адель. — Он взял меня за плечи. — Хочешь правду? Ты не ошиблась потому, что у тебя кровь Огня, и она никогда не ошибается, когда действует без расчёта. — Он сжал чуть сильнее. — С расчётом — ошибается. Всегда. Огонь не считает.
Я подняла на него глаза.
— Сколько на Севере таких детей?
Он не сразу ответил.
— В прошлом году умерло четверо, — сказал он. — Мне доложили. Все — от «лихорадки».
— А в этом?
— В этом мы будем искать, — сказал он. — И ты будешь учить. — Он отпустил меня. — Вот зачем ты мне нужна, Адель. И это — правда.
* * *
Мы ехали обратно в санях, и снег шёл, и я закуталась в мех по самые глаза.
— Значит, вы меня не для печати держите.
— Для печати, — сказал он. — Не ври себе. И для этого тоже. И ещё для того, — он смотрел прямо перед собой, — чтобы мне было не так тихо.
Я промолчала всю минуту.
— Владыка.
— Кайан. — Он не повернул головы. — Здесь, вдвоём, называй меня Кайан. Мне шестьсот лет, я устал от слова «Владыка».
— Кайан, — сказала я. Оно было непривычное во рту, тёплое, слишком короткое. — Вы понимаете, что я не могу быть вам ни женой, ни жрицей, ни… ни кем. Потому что я не выбирала.
— Понимаю.
— И всё равно не отпустите?
— Нет.
— Это невыносимо.
— Да, — согласился он.
Я отвернулась к окну и смотрела на снег, и всю дорогу чувствовала на себе его взгляд.
* * *
Покушение случилось на следующий день.
Я шла через внутренний двор в мастерскую — с коробкой обрезков, в своём плаще, в новых перчатках из волчьей шкуры, — и мир вдруг сделался очень медленным.
Я ничего не услышала. Я почувствовала клеймо: оно вспыхнуло и дёрнуло меня вправо, всей рукой, всем весом.
Я упала в снег.
Стрела прошла там, где была моя голова, и ушла в дверь конюшни с таким звуком, что я потом слышала его неделю в ушах.
Двор взорвался.
Тарн превратился прямо на месте — я впервые видела его дракона, молодого, бурого, с косыми крыльями, — и одним прыжком накрыл меня, и я оказалась в темноте под кожей и чешуей, а сверху заревело так, что снег с крыш сошёл.
Через минуту Кайан был во дворе.
Я видела его через щель между крыльями Тарна. Он не превратился. Он просто стоял в центре двора, и воздух вокруг него шёл волнами от жара, и снег под его ногами превращался в пар, и камни вокруг трескались.
Он поднял голову.
— Кто стрелял? — спросил он. Обычный голос. Не громкий.
Тишина.
— Кто стрелял? — повторил он.
И из стены вышел стражник — сбежавший, с ещё не остывшим луком. Он не мог идти, он шёл так, как идут к месту казни. Его вывели на середину двора, и он упал на колени.
— Владыка, — сказал он. — Простите. Мне сказали, что она…
— Кто сказал?
— Мне сказали, что её надо убрать, что она…
— Кто. Сказал.
Стражник начал трястись. Он не мог произнести имя — я потом спрашивала Тарна, и он сказал, что там было наложено: слово, которое нельзя сказать. Когда человек пытается, у него идёт кровь из рта и из глаз.
Кайан смотрел на него сверху вниз.
— Значит, ты не будешь говорить. — Он поднял руку. — Хорошо.
Я закричала, но из-под драконьего крыла мой голос вышел мышиным писком.
Он не убил его. Он сжал руку в кулак, и стражник застыл, как свеча, и в его глазах погасли белки — а потом он медленно, как во сне, пошёл к караульне, ровно, спокойно, и я узнала это позже: он шёл к подвалу, чтобы остаться там, потому что воля ему больше не принадлежала.
— Владыка, — сказал Тарн, поднимаясь и обращаясь обратно в человека, — он был…
— Он был одним из трёх моих. — Кайан повернулся ко мне. Снег вокруг него ещё шипел. — На тебя.
Он подхватил меня с земли.
— Я в порядке, — сказала я. — Полож вой меня. У меня всё в порядке.
— У тебя кровь на щеке.
— Это я расцарапала, когда падала.
— Тогда у тебя ушиб. Тогда у тебя шок. Тогда трёх. — Он нёс меня по двору, и все расступались. — Завтра мы объявим, что ты — моя невеста. Официально. Перед Севером, перед Советом, перед тем, кто это устроил.
— Это же приглашение убить меня ещё раз!
— Это приглашение к войне, — сказал он. — Война лучше, чем погоня за стрелками в темноте.
Он нёс меня вверх по лестнице, и клеймо на моей руке горело так, что было больно, — оно чувствовало его ярость, и его ярость шла по мне, как ток.
Он остановился на площадке между третьим и четвёртым этажом. Опустил меня. Прижал спиной к холодной стене.
— Ты чуть не умерла, — сказал он, и его лицо было совсем близко, и голос был хриплый, как в тот раз в коридоре для прислуги. — Ты понимаешь, что пришло мне в голову в тот момент, когда клеймо вспыхнуло?
— Что вам придётся искать новую швею?
Он не засмеялся.
— Что я потеряю тебя, — сказал он, — и не успел даже узнать, что у меня есть.
И поцеловал меня — не спрашивая, не давая выбора, как будто в этом поцелуе всё его право на меня, всё его отчаяние и всё, что он о себе не знал.
Я ответила.
Я не должна была. Голова у меня шла кругом от страха, от падения, от запаха пара и его кожи, и я ответила, как отвечают на голод, когда больше ничего не остаётся.
Мы стояли так долго, что камин на площадке погас.
Потом он отстранился и не свёл с меня глаз.
— Я хочу тебя, — сказал он, ровно, без всякой красоты. Так, как дракон говорит о том, что ему принадлежит.
— Я знаю.
— Это взаимно?
Клеймо на моей руке светилось.
— Это нечестно, — сказала я. — Вы знаете, что взаимно. Вы чувствуете это через клеймо.
— Чувствую. — Он отпустил меня. — Но я хочу услышать.
— Тогда услышите, — сказала я, и мне стало страшно от собственных слов. — Когда-нибудь. Когда я сама смогу это сказать.
Он кивнул.
— Я умею ждать, — сказал он. — Тридцать лет — это не так много.
— Тридцать лет?!
— Я пошутил. — Пауза. — Двадцать.
Он пошёл вниз по лестнице, а я осталась стоять, прижавшись к стене, с горящим клеймом и бешеным сердцем, и в этот момент — я поняла это позже, с опозданием в добрых три недели — в моей жизни закончилась первая часть.
Всё, что было до, называлось «плен».
Всё, что началось после, называлось «выбор».
Глава 7 Первое пламя
Объявление сделали утром, и Север ответил за три дня.
Я стояла рядом с ним на балконе Драконьего зала, в тёмно-синем платье, которое сшила сама, и слушала, как он говорит вниз, во двор, где стояли гонцы со всего Кряжа:
— Адель Вэррон, из рода Вэрронов, кровь Огня, — моя невеста. Свадьба будет в день Пепельного солнцестояния. Кто скажет слово против — скажите сейчас, чтобы я успел.
Никто не сказал.
Морра стояла в первом ряду и улыбалась.
Я видела её лицо — оно было как фарфор, — и в этом лице не дрогнуло ничего, кроме одного: когда он сказал «кровь Огня», она чуть-чуть повернула голову. Всего на палец. Так поворачивают голову, когда слышат не то, что ожидали.
Она не знала. Он не сказал Совету.
Вот тогда я поняла, что за нами обоими пришли.
* * *
После объявления Цитадель взорвалась делами.
Приехали портные, ювелиры, писцы, лекари, три картографа и один человек, который представился как «историк» и которого Сивар без всякого стеснения выставил за ворота. Приехали родственники — не мои, боги упаси, а чужие, дальние: у Вэлторнов, оказывается, были кузены, троюродные бабки и целая ветвь на юге, о которой он сам забыл сто лет назад.
Приехал Совет. Не весь — трое.
И Аранкур не приехал.
— Это плохо, — сказал Сивар, когда мы остались втроём. — Если бы он приехал, можно было бы понять, что он думает. А так — он где-то копит.
— Может быть, ему всё равно, — сказала я.
— Госпожа, — сказал Сивар. — Он двести лет пытается получить доступ к огню под Цитаделью. Он не «всё равно».
* * *
Все эти дни Кайан был другим.
Я не сразу поняла, в чём дело. Он был всё так же холоден, всё так же немногословен, всё так же появлялся в дверях в неподходящие моменты. Но по ночам он больше не ходил по коридорам.
По ночам Цитадель стала тихой.
И это было хуже всего, потому что я знала: он сидит в своих покоях, один, и держит в груди то, что рвётся, и не идёт ко мне, потому что дал слово.
На четвёртую ночь я проснулась от того, что клеймо горело.
Не тянуло. Горело — ровно, тупо, не переставая, как если прижать ладонь к печи и держать. Я села в постели. Светало. Клеймо светилось в темноте, как уголёк, и я чувствовала через него — через него! — чужую боль. Не свою. Его.
Я встала, накинула халат и пошла.
Я знала, где его покои. Конечно, я знала, где его покои: я знала это с третьего дня, как знает любая женщина в любом замке, где есть один мужчина, о котором думают все.
Дверь была не заперта.
* * *
Он стоял на коленях.
Посреди комнаты, на полу, в расстёгнутой рубашке, с одной рукой на груди, — и сквозь его пальцы бил свет. Оранжевый, яростный, он лился из-под ладони и шёл по стенам, и в этом свете комната была не комнатой, а внутренностью печи.
Клеймо на его груди — я видела через раздвинутые пальцы — было раскрыто. Трещины разошлись, и из них шло то, что не имело формы.
Я шагнула в комнату. Жар ударил в лицо, как мокрая тряпка.
— Уходи, — сказал он. Голос был нечеловеческий. — Адель. Уходи сейчас.
Я не ушла.
— Что мне делать?
— Уйти!
Я подошла и опустилась на колени рядом с ним.
Он повернул ко мне голову, и на секунду — на одну секунду — я увидела, что там, за его глазами, стоит нечто огромное, и оно смотрит на меня, как смотрят на еду. А потом он зажмурился, и зарычал сквозь зубы, и от этого рыка задрожали стёкла.
— Руку, — сказала я.
— Нет.
— Я сказала: руку.
Я взяла его ладонь и прижала к своей груди — туда, где под кожей было тепло, где сидело то, что во мне проснулось.
— Тяни, — сказала я.
— Адель…
— Тяни, чёрт тебя дери, или я сделаю это сама, и тогда будет хуже, потому что я не умею!
Он посмотрел на меня. И потянул.
* * *
Я думала, будет больно.
Было не больно. Было… как отдавать кровь в мороз. Как отдавать тепло человеку, который замёрз насмерть. Из меня пошло то, что во мне было, — по его ладони, вверх по руке, в его грудь, в трещины, — и печать приняла это, как сухая земля принимает воду, и с каждым толчком свет становился ровнее.
Меня повело. Я покачнулась, и он поймал меня второй рукой — за плечо, — и не отпустил.
— Хватит, — сказал он.
— Ещё.
— Адель, хватит.
— Ещё немного, у тебя там ещё…
— Я сказал: хватит. — И он оторвал мою руку от своей груди, и печать закрылась — медленно, как закрывается глаз.
Мы сидели на полу в его комнате, оба мокрые, оба дышащие так, как дышат после драки.
— Что это было? — спросила я.
— Это был срыв, — сказал он. — Первый за год.
— Из-за чего?
Он молчал.
— Кайан.
— Из-за тебя, — сказал он. — Из-за того, что я хочу тебя и не беру. Дракон не понимает слова «нет». Дракон понимает «моё» и «не моё». А тут… — Он провёл рукой по лицу. — Тут «моё», и я его не беру. Он этого не выносит.
— То есть, — сказала я медленно, — все эти ночи вы…
— Все эти ночи я сижу на полу, — сказал он. — И держусь.
Я смотрела на него.
В свете свечей, с мокрыми от пота волосами, с расстёгнутой рубашкой, с этим лицом, которое было слишком красивым для человека, — он был не «Владыка Севера». Он был мужчиной, которому больно, и который не умеет попросить.
И я поняла, что сейчас я сделаю то, чего не смогла бы объяснить ни матери, ни Миле, ни самой себе через год.
Я повернула его к себе за подбородок.
— Кайан.
— Не надо.
— Кайан, посмотри на меня.
Он поднял глаза. Жёлтые, с тонким ободком человеческого.
— Ты сейчас скажешь, что я не должна, — сказала я, — потому что я не свободна, потому что это не по-настоящему, потому что клеймо и долг. — Я держала его лицо и чувствовала, как он весь дрожит от сдерживаемого. — А я скажу тебе другое. Я устала изображать, что это не моё. Это моё. Я тебя хочу. Не Владыку. Не дракона. Тебя — с твоими трещинами и твоими ночами на полу. И если ты сейчас велишь мне уйти, я уйду и больше не приду.
Тишина.
— Я не велю, — сказал он хрипло.
— Тогда перестань держаться.
* * *
Он поцеловал меня так, как будто это было последнее, что ему осталось.
А потом — очень медленно, с усилием, которое я чувствовала каждым его мускулом, — он взял себя в руки. Он поднял меня с пола, и поставил на ноги, и стал целовать иначе: не голодно, а тяжело, будто вырезал.
— Скажи мне «стой», — пробормотал он мне в шею, — и я встану.
— Не скажу.
— Скажи «нет»…
— Нет.
Он замер.
— Нет — не «стой», — сказала я и засмеялась, потому что он выглядел так, как будто его ударили. — Нет в смысле «не останавливайся». Ты дракон, ты должен понимать…
Он подхватил меня под бёдра, и стены, и пол, и весь замок остались где-то внизу, а мы оказались у окна, у холодного стекла, и его рука легла между моими лопатками, а вторая — ниже, крепко, уверенно, так, как берут то, что берут навсегда.
— Здесь, — сказал он. — Сейчас. Не на кровати, не в кольцах, не в простынях. Просто ты и я, и чтобы ты помнила: это ты пришла. Ты.
— Я пришла, — сказала я. — Ты остался.
— Я всегда останусь.
То, что было потом, у меня в памяти стоит не картинами, а ощущениями.
Тепло — не от печи, от него; от его кожи шёл ровный, тяжёлый жар, от которого хотелось прижаться ближе и от которого кружилась голова. Мои ладони на его плечах, на его спине — и там, под лопатками, я чувствовала рельеф, старые шрамы, которые не заживают у драконов никогда. Мои пальцы их нашли, и он вздрогнул.
— Болит?
— Нет. — Хрипло. — Просто там давно никто не трогал.
Он поднял меня выше, и мои ноги обвили его, и мир сузился до одной точки, до одного ритма, до его лба, прижатого к моему, до его дыхания мне в губы.
— Смотри на меня, — сказал он. — Не закрывай глаза. Я хочу видеть.
— Это нечестно.
— Это война, — сказал он. — Здесь никто не играет честно.
И это было… это было как огонь в кости и как клеймо на запястье. Я думала, что дракон будет грубым. Грубость была бы легче. Он был не грубым — он был всепоглощающим. Он забирал и отдавал одновременно, и я чувствовала под кожей его силу, огромную, сдержанную до последнего предела, — он держал её так, как держат зверя на цепи, и цепь эта была его воля и ничего больше.
Когда я вскрикнула, его рука легла мне на рот — не чтобы заглушить, а чтобы почувствовать, — и он засмеялся, коротко, выдохом, и сказал:
— Тише. Здесь стены слышат.
— Пусть слышат.
— Адель.
— Пусть все слышат, — сказала я ему в ладонь, и он застонал сквозь зубы и перестал быть осторожным.
Пламя в комнате — я увидела это потом, краем глаза, — поднялось из всех свечей сразу, тонкое, ровное, золотое, и стояло, не качаясь, пока мы не остановились.
Мы сползли по стене на пол.
Я сидела, привалившись к нему, и не могла открыть глаза. Клеймо на моём запястье светилось мягко, розово.
— Знаешь, что ты сделала? — спросил он.
— Сломала твой трон? Сожгла гардину? Скажи мне, что я ничего не сожгла.
— Ты заставила меня уронить щит.
— Это плохо?
— Это очень плохо. — Он поцеловал меня в висок, и это было нежнее всего, что он делал за два месяца. — Я шестьсот лет не подпускал к себе никого, кто мог бы меня ранить. Теперь ты в доме. Ты в комнате. Ты у меня под кожей.
— А если я тебя раню?
— Ты уже ранила, — сказал он. — Ещё в Ашкерне, когда сказала, что платишь по счетам отца.
* * *
Мы пролежали так до полудня. Потом он встал, принёс воды, и я впервые увидела его целиком — не в свете пожара, не в темноте, а при дневном свете, — и обнаружила, что у него на спине, между лопаток, выжжено что-то ещё. Не печать. Что-то старое, аккуратное.
— Что это?
Он не повернулся.
— Меня выдали, — сказал он. — Двести лет назад. Совет вынес решение, а мой род исполнил. Выжгли, чтобы я знал своё место. — Он взял рубашку. — Тогда я был молодым драконом, и мне казалось, что это конец.
— А сейчас?
— Сейчас мне кажется, что тогда мне повезло. — Он обернулся. — Я выжил. Я стал тем, кого боятся. Я получил Север. — Он посмотрел на меня. — Но до этой ночи у меня не было ничего, что я не мог бы потерять без боли.
И вот тут — именно тут, на его словах, а не в постели, — я почувствовала, как внутри меня что-то перевернулось.
Это было очень тихо. Как будто в доме, где всю жизнь скрипела дверь, вдруг перестало скрипеть, и ты понял, что это была не дверь, а твоё сердце.
— Кайан.
— М?
— Я не хочу уходить.
Он замер.
— Не говори этого, — сказал он.
— Я серьёзно.
— Я знаю, что серьёзно. — Он подошёл, присел передо мной на корточки, взял моё лицо в руки. — Поэтому и прошу: подожди. Не говори мне этого сейчас, когда у тебя в крови мой огонь и моя постель. — Он смотрел мне в глаза. — Скажи мне это через месяц. Через два. Через год, когда всё остынет и станет скучно и ты снова начнёшь отвечать мне так, что хочется задушить. Тогда — скажи.
Я смотрела на него.
— Ты невыносимо благороден для дракона.
— Я не благороден, — сказал он. — Я боюсь. Если я поверю сейчас, а потом окажется, что это была кровь и клеймо, — мне будет очень плохо, Адель. А я не могу себе позволить, чтобы мне было очень плохо.
* * *
Утром я проснулась в его постели, и первое, что я почувствовала, было смущение.
Это было глупо. Мы не сделали ничего, чего бы не хотели. Но вчера всё было огнём и стеной, а сегодня был серый свет, заспанное лицо и вопрос: а что теперь?
Он уже не спал. Он лежал на спине и смотрел в потолок, перебирая мои волосы.
— Ты думаешь, — сказал он.
— Все думают.
— Ты думаешь громко. — Он повернул голову. — Скажи.
Я села, натянув одеяло.
— А что теперь?
— Теперь? — Он подумал. — Теперь завтрак. Потом у меня Совет в полдень.
— Кайан.
— Адель.
— Я серьёзно. — Я посмотрела на него. — Что теперь? Я жрица? Я невеста? Я твоя… — я запнулась, потому что не знала слова, — кто?
Он сел.
— А кем ты хочешь быть?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, — сказал он. — Я шестьсот лет не знал, как это делается. У меня не было… — он показал рукой в воздухе, — этого.
— Чего?
— Утра, — сказал он. — Утра, в котором кто-то есть.
Я смотрела на него.
А потом — не знаю, что на меня нашло, — сказала:
— Я хочу шить.
— Что?
— Я хочу шить. — Я сбросила одеяло и встала. — Я не хочу сидеть в башне и ждать, когда ты придёшь и скажешь, что мне делать. Я хочу мастерскую. Настоящую: с окном, со столом, с манекеном. И я хочу брать заказы.
Кайан не сводил с меня глаз с абсолютно непроницаемым лицом.
— Заказы.
— Да. У тебя в замке тридцать слуг, и все они ходят в чём-то. — Я взяла его рубашку с пола и натянула. — Кроме того, я думаю, что жёнам лордов с Севера тоже нужно что-то носить.
— Ты хочешь шить для жён моих лордов.
— Я хочу брать с них втрое. — Я завязала рубашку. — Ты не против?
Он молчал так долго, что я начала злиться.
А потом сказал:
— Я прикажу вынести из кладовой всё, что есть. Ткани, нитки, ножницы, всё. — Он встал. — И я прикажу, чтобы тебя никто не смел торопить. — Он подошёл и взял меня за подбородок. — И я хочу рубашку.
— У тебя сто рубашек.
— У меня девяносто девять, — сказал он. — Одну ты ещё не дошила.
И я засмеялась — впервые в его комнате, при свете дня, — и это было, пожалуй, началом всего остального.
Вечером я увидела Морру.
Она стояла в галерее второго этажа, у окна, и смотрела вниз, во двор. Я хотела пройти мимо — но она заговорила, не поворачиваясь:
— Ты пахнешь им.
Я остановилась.
— Вы пришли за этим?
— Я пришла сказать тебе одну вещь, — сказала Морра и наконец обернулась. Улыбки на её лице не было, и без улыбки она была страшной: старое, очень красивое, очень холодное лицо. — Я не желаю тебе зла, девочка. Мне всё равно, жива ты или нет.
— Утешили.
— Но он — другое дело. — Она шагнула ко мне. — Я знаю его пятьсот лет. Я видела, как он терял жриц, как он терял себя, как он сидел в этой башне и не выходил три года. И я говорю тебе: то, что ты делаешь сейчас, — это не спасение. Это отсрочка. — Она склонила голову. — Ты отдаёшь ему свой огонь. Каждый раз, когда он срывается, ты отдаёшь ему огонь. И каждый раз его в тебе становится меньше. Знает ли он, сколько раз ты сможешь так?
— Я не…
— Ты не знаешь, — сказала Морра. — Он тоже не знает. Никто не знает. Все, кто ходил этой дорогой, умирали раньше, чем успевали понять.
Она прошла мимо меня и у самой двери добавила, не оборачиваясь:
— Я в этом замке пятьсот лет. Когда ты умрёшь, я всё ещё буду здесь. И я буду смотреть, как он после тебя садится на пол. — Пауза. — Я не хочу этого. Но я это предвижу.
Я осталась одна в галерее.
За окном шёл снег, и внизу, во дворе, кто-то из слуг нёс ведро с углём. Всё было обыкновенно. Всё было так, как было вчера.
Только теперь я знала: то, что у меня в крови, — это счёт. И кто-то очень терпеливый уже начал его считать.
Глава 8 Печать
Архив Пепельной Цитадели находился в подвале северной башни и занимал три этажа вниз.
Я узнала об этом случайно — то есть нет, не случайно: я искала его. После ночи у окна прошла неделя, и всё это время я ходила по замку с ощущением, что мне недодали половину истории. Я жила в доме, где каждый камень знал больше меня.
Сивар сдался на третий день.
— Только не трогайте свитки с южной стены, — сказал он, вручая мне связку ключей. — Они рассыпаются от дыхания. И не спрашивайте меня, почему. Мне шестьдесят четыре, я не помню.
— А Владыка знает, что вы мне дали ключи?
— Владыка, — сказал Сивар, — знает всё. Просто он не всегда признаётся.
* * *
Я спустилась в подвал и осталась там на девять часов.
Сначала я ничего не понимала. Свитки были на трёх языках, один из них — древний, с буквами, похожими на птичьи следы. Потом я нашла описи, потом — хроники рода Вэлторнов, потом — переписку. Читать я умела хорошо: отец, при всём своём безрассудстве, научил меня грамоте раньше, чем шитью.
И к вечеру я нашла то, что искала.
Свиток был тонкий, в кожаном футляре, с меткой «В. Сэйлан, 524 год от Договора». Почерк был женский, ровный, аккуратный — почерк человека, который пишет отчёты и не привык жалеть.
«Первый год. Владыка не позволяет мне приближаться к печати. Говорит: рано, ты слишком молода, я не хочу, чтобы ты отдавала больше, чем можешь.
Второй год. Печать дала трещину. Он держался четыре дня; на пятый я вошла сама. Он кричал на меня потом три часа. После — сидел у моей постели и держал за руку. Я впервые видела, как дракон плачет; это отвратительно и прекрасно.
Третий год. Я отдавала шесть раз. После третьего раза я перестала чувствовать холод — вообще, совсем, даже зимой в шахтах. После шестого у меня начали седеть волосы, мне двадцать девять.
Пятый год. Я спросила лекаря Брана, сколько мне осталось. Он не ответил. Я поняла.
Восьмой год. Я отдаю раз в две луны. Он больше не просит — я прихожу сама. Он спит у моих дверей, как собака. Я не знаю, что мне с этим делать. Мне страшно, но не за себя. Я боюсь, что после меня он снова начнёт садиться на пол.
Если кто-то будет читать это после меня — знайте: он не просит. Никогда. Он будет умирать молча, пока вы не придёте сами. Приходите сами.
В. Сэйлан».
Я сидела в подвале, в свете одной свечи, и держала этот свиток так, что пальцы свело.
Лиора Сэйлан. Морра Сэйлан.
— Родственница, — сказала я вслух.
— Сестра.
Я не вздрогнула. Почти.
Кайан стоял на лестнице — я не слышала, как он спустился; он всегда ходил так, что пол не звучал.
— Ты читаешь её дневник.
— Да.
Он спустился и сел на пол напротив меня — прямо на каменные плиты, как будто ему было не шестьсот лет и он не был Владыкой Севера.
— Тогда читай всё, — сказал он. — Иначе ты составишь обо мне неверное мнение.
* * *
Он рассказал мне то, чего не было в свитках.
— Двести семнадцать лет назад я был моложе, — сказал он. — Не по годам. По глупости. Тогда Север держал не я, а мой дядя, Вэлторн Старший, и он был из тех, кто считал, что люди — это скот, а огонь в горах — это казна. Он продавал огонь Совету. Знаешь, что бывает, когда дракон получает огонь Кряжа?
— Нет.
— Он перестаёт бояться. — Кайан смотрел на свечу. — Огонь Кряжа — это не топливо. Это то, из чего Совет делает себе силу. Каждый, кто его получает, становится сильнее — и перестаёт считать. Аранкур брал его тридцать лет. За тридцать лет он выжег два южных города и сказал, что это была «очистка». Тогда я решил, что хватит.
— И убил дядю.
— И убил дядю, — сказал он ровно. — Он был мне дядей. Он носил меня на плече, когда я был дракончиком, и учил меня держать крылья в ветре. Я вырвал ему горло на совете в этом самом зале, и кровь залила карту, которая висит на потолке. — Он помолчал. — Я думал, что это будет конец. Я думал, что встану на его место и всё исправлю.
— А получилось?
— Получилось, — сказал Кайан. — Я закрыл огонь. Я перестал продавать. Я держал Северу хлеб и дрова, и двенадцать лет у нас не было ни одной смерти от голода, и это было лучшее, что я сделал за шестьсот лет. — Он поднял глаза. — А потом Аранкур собрал Совет и вынес решение. И решение было: «Владыка Севера сошёл с ума от жадности. Пусть отдаёт огонь или отдаёт себя».
— И ты не отдал.
— Не отдал.
— И тогда он тебя проклял.
— Не проклял. — Кайан покачал головой. — Аранкур не проклинает. Проклятие — это грязно, это колдовство, а он чистенький. Он мне объяснил, что это «необходимая мера», и улыбнулся. — Он коснулся груди. — Пепельный венец. Это не проклятие даже. Это приговор. Он сказал: «Ты не умеешь быть драконом и не умеешь быть человеком. Носи и то, и то, и пусть они сожрут друг друга».
— И печать?
— Печать я поставил сам, — сказал он. — Через год после приговора, когда понял, что натворил. В пещере, вместе с Маггой, мы посадили моего дракона в круг, привязали к огню Кряжа и заперли. — Он усмехнулся. — Драконы не любят об этом говорить. Дракон, который сам себя запирает, — это как человек, который сам себе отрубает руку, чтобы не ударить ребёнка.
— Красиво.
— Не красиво, — сказал он. — Это было очень просто. Или я, или Север. Я выбрал Север.
Я смотрела на него.
— А потом пришла Лиора.
— Потом пришла Лиора, — сказал он тихо. — Через сорок лет. И я три года не пускал её к печати, потому что уже знал, чем это кончается. — Он выдержал паузу. — Она продержалась восемь лет. Потом ещё два, когда я запретил ей приходить, и она приходила всё равно, и я не мог её выгнать, потому что…
Он замолчал.
— Потому что? — спросила я.
— Потому что мне было слишком страшно остаться один, — сказал он. И это было первое честное признание за всё время.
Мы сидели на полу в архиве, в подвале, в холоде, двое, и свеча догорала.
— Сколько? — спросила я. — Сколько раз я могу отдать?
— Я не знаю.
— А кто знает?
— Магга. — Он поднял голову. — Магга знает больше всех. Но она не скажет.
— Почему?
— Потому что она видела четырёх жриц, — сказал Кайан. — И она считает, что если бы они знали точный срок, они бы считали дни, а не жили. — Он посмотрел на меня. — И она права. Ты бы считала.
Я хотела возразить. И не смогла.
— Знаешь, что самое поганое? — спросила я.
— Скажи.
— Что я всё равно хочу сюда вернуться. — Я подняла на него глаза. — Вот сижу в подвале, только что прочла, как женщина умирала восемь лет, и знаю, что в моём случае может быть хуже, — а всё равно хочу обратно наверх. Хочу швырять в тебя ключи. Хочу смотреть, как ты не ешь. Хочу знать, что ты сейчас придёшь и будешь стоять в дверях мастерской, потому что не умеешь просто зайти и сесть.
— Я умею просто зайти и сесть.
— Ты вчера сорок минут стоял в дверях.
— Я изучал помещение, — сказал он.
— Ты изучал мою спину!
Он вдруг засмеялся.
Это было настолько неожиданно, что я оцепенела. Смех у него был низкий, глухой, какой-то очень человеческий, с паузами, — он смеялся так, как будто давно не практиковался и учился заново. И в этом смехе было столько всего, что у меня защипало в глазах.
— Что? — спросил он.
— Ничего.
— Ты смотришь так, будто у меня выросли два носа.
— Мне сказали, что ты не смеёшься.
— Мне сказали то же самое, — сказал он. — Ну вот. Мы оба соврали друг другу.
* * *
В ту ночь он остался у меня — без всего, просто лёг рядом, поверх одеяла, в рубашке, и заснул.
Я не знала, что драконы спят, и не знала, что делается с их лицом, когда они спят: вся холодность с него сходила, и оставался мужчина, уставший до предела. Просто мужчина. У него во сне подрагивали ресницы.
Я лежала рядом и не спала.
Я думала о Лиоре Сэйлан, которая писала ровным почерком: «Он не просит. Никогда». Я думала о Магге, у которой не спросить, потому что она даст правду, а правда — как топор. Я думала о золотом драконе, который теперь знает, что Владыка Севера нарушил Договор.
И ещё я думала о том, как этот дракон сейчас спит на моём одеяле, и как его рука лежит в локте от моей, и как ужасно я не хочу, чтобы эта рука когда-нибудь перестала быть тёплой.
* * *
— Хочешь увидеть её комнату? — спросил он.
Я не сразу поняла, о ком он.
— Лиоры?
— Да.
Мы стояли в архиве, среди свитков, и свеча догорела до половины.
— Зачем?
— Затем, — сказал Кайан, — что ты читаешь её дневник уже третий час, а дневник — это то, что человек решил записать. А комната — это то, что он не успел убрать.
* * *
Комната Лиоры Сэйлан была на восточной стороне третьего этажа, в конце коридора, за дверью, которую никто не запер.
Внутри было чисто.
Не «прибрано» — именно чисто, как бывает чисто в комнате, где тридцать лет никто не живёт, но каждую неделю кто-то вытирает пыль. На столе лежала книга, открытая на середине. На спинке кресла — шаль, серая, тонкая. У окна стоял пяльцы с незаконченной вышивкой: цветы, три лепестка из пяти.
Я посмотрела на Кайана.
— Ты велел не трогать.
— Я велел убирать, — сказал он. — Не трогать — это другое. Трогать — это когда что-то переставляют.
Я подошла к пяльцам.
— Она вышивала?
— Она всё делала руками, — сказал он. — Готовила. Шила. Чинила крышу в восточной башне, потому что ей казалось, что там дует. — Он помедлил. — Я говорил ей: у тебя есть люди. Она говорила: «Люди не могут всё».
Я провела пальцем по незаконченным лепесткам.
— Ты её любил?
Кайан долго молчал.
— Я не знаю, — сказал он наконец. — Я думал, что люблю. Теперь, после тебя, я думаю, что тогда я её просто очень сильно боялся потерять. — Он подошёл. — Это разные вещи, Адель. Я понял это только сейчас, когда мне есть с чем сравнить.
— И в чём разница?
— В том, — сказал он, — что с ней я считал дни. Каждый день, когда она отдавала огонь, я считал, сколько ей осталось. Я вёл счёт, как купец. — Он смотрел на пяльцы. — А с тобой я не считаю. С тобой я заказываю ткани на весну.
Я повернулась.
— Что?
— Я вчера велел Сивару закупить бархат, — сказал он. — Южный, зелёный. Потому что ты говорила, что зелёный тебе идёт, а в Цитадели нормального зелёного нет. — Он пожал плечами, и это пожатие было до смешного неловким. — Это глупо.
— Это не глупо, — сказала я, и голос у меня сорвался. — Это самое неглупое, что ты сделал.
Мы стояли в комнате мёртвой женщины, среди её незаконченной вышивки, и молчали.
— Знаешь, что она написала в последнюю ночь? — спросил он.
— Нет.
Он достал из кармана сложенный лист. Старый, с обтрёпанным краем.
«Владыка.
Если я умру, не сиди в моей комнате. Я знаю тебя. Ты будешь сидеть. Ты будешь сидеть и думать, что мог сделать иначе, и от этого тебе будет только хуже.
Ты ничего не мог сделать иначе. Я пришла сама. Я приходила сама каждый раз, и ты не заставлял меня, и это единственное, что я хочу, чтобы ты помнил.
Живи. Не для Севера, не для меня, не для памяти. Просто живи. Найди кого-нибудь, кто будет ворчать, что ты не ешь.
В.»
Я дочитала и положила лист на стол.
— Ты не выполнил, — сказала я.
— Что?
— Она просила найти кого-то, кто будет ворчать, что ты не ешь.
Кайан смотрел на меня.
— Я искал, — сказал он. — Тридцать лет.
— И?
— И нашёл, — сказал он. — Только она не ворчит, а говорит мне, что я невыносим, и заставляет есть при слугах.
Я засмеялась. И заплакала. Одновременно, как дура.
Он обнял меня — там, в комнате Лиоры, — и я почувствовала, как в его груди что-то отпустило: не боль, а её тень.
— Мы можем её убрать, — сказала я в его рубашку. — Комнату. Если хочешь.
— Нет, — сказал он. — Пусть стоит. — Он не сразу ответил. — Но зелёный бархат я всё равно заказал.
Удар пришёл через четыре дня, и пришёл красиво.
Пришло письмо на золотой бумаге, с золотой печатью, и Сивар вскрыл его при Совете, при Тарне, при Морре и при нас.
«Совету Крылатых. Я, Аранкур Тэйл, Верховный дракон Совета, требую созыва Совета в Вэйле через три луны. Причина: нарушение Договора.
Владыка Севера Кайан Вэлторн утаил от Совета, что в его владениях находится носитель крови Огня. Он поставил на неё клеймо и назначил свадьбу в день Пепельного солнцестояния, не получив на то согласия Совета.
Совет требует, чтобы невеста, госпожа Адель Вэррон, лично явилась в Вэйл и была проверена Советом. Отказ будет расценен как подтверждение вины.
Да будет вам приятно».
Сивар закончил читать и положил письмо на стол.
В зале стало очень тихо.
— Ну, — сказал Тарн. — Ваши ставки. Я говорю: он ждал этого три месяца и всё это время писал письмо.
— Это не его письмо, — сказал Кайан. — Это письмо его писца. Он бы написал короче.
— Какая разница, кто писал? — спросила Морра. Она стояла у окна, и улыбка на её лице была безупречной. — Разница в том, что теперь Совет получил повод. — Она посмотрела на меня. — Тебя просят приехать.
— Это приглашение в клетку.
— Это три луны, — сказал Кайан. — Свадьба — через две луны.
— И что, я не поеду?
— Ты поедешь, — сказал он.
Тарн поперхнулся.
— Владыка!
— Ты поедешь, — повторил Кайан, глядя на меня, — потому что если ты не поедешь, через три луны в Вэйле соберут Совет без тебя и решат, что Владыка Севера прячет жрицу от Совета. И тогда нам пришлют не письмо, а войско. — Он взял золотой лист, смял его в кулаке — и бумага вспыхнула у него в пальцах. — А если ты поедешь — и поедешь так, чтобы все видели, кто ты, — они не смогут судить тебя за то, что ты есть.
— Аранкур убьёт меня в Вэйле.
— Нет, — сказал Кайан. — Ты поедешь со мной. И в Вэйле я не спущу с тебя глаз.
Я смотрела на него.
— Ты обещаешь?
Он поднялся, взял мою руку, перевернул её и провёл большим пальцем по клейму — так, что моя кровь загудела.
— Я ни разу в жизни не давал обещаний, — сказал он ровно. — Но я даю тебе одно. Тот, кто хочет тебя тронуть, будет стоять напротив меня.
Морра в углу зала перестала улыбаться.
И это было, пожалуй, интереснее всего, что случилось за целый день.
Глава 9 Вэйл
В Вэйл мы ехали шестнадцать дней.
Шестнадцать дней в закрытой карете, в мехах, с тремя остановками в день; драконы летели сверху, тенью — я видела их через занавеску, — а внутри ехали мы: я, Кайан, Сивар, Тинна (он сам велел взять её, «чтобы у тебя было хоть одно лицо, которое тебе радо»), Морра в собственной карете позади и две дюжины стражи.
И ещё — три сундука с платьями, которые я сшила в дороге.
Я сшила их специально. Каждое — с умыслом.
Первое — простое, дорожное, серое. Второе — тёмно-красное, с высоким воротом и длинным рукавом, из тяжёлой шерсти, почти без украшений. Третье — то, в котором я собиралась войти в Драконий зал Вэйла: чёрное, с серебряной нитью по подолу и по горлу, с открытой спиной.
— Спина? — спросил Кайан, увидев отрез.
— Спина.
— В Вэйле не любят открытых спин.
— В Вэйле не любят женщин, которые решают сами. — Я откусила нитку. — Я знаю. Поэтому и шью.
Он смотрел на меня.
— Ты понимаешь, что там будут девять драконов, каждый из которых может тебя убить одним движением?
— А сколько людей в Ашкерне могли меня убить одним движением? — спросила я. — Я выросла там, где ростовщик держит твою семью за горло, а бургомистр может отобрать дом за неуплату налогов. Драконы, по крайней мере, честнее. Они хотят от меня только мою кровь.
И он засмеялся. Опять.
За шестнадцать дней он засмеялся семь раз. Я считала.
* * *
Карета — это очень тесное место.
К середине пути мы перестали делать вид, что не касаемся друг друга. Он сидел и работал с бумагами — у него всегда были бумаги, — а я шила; и его колено было у моего бедра, и это продолжалось часами, и ни один из нас не передвигался.
На десятый день было холодно. Печку в карете топили, но на перевалах ветер пробивал всё.
— Иди сюда, — сказал он.
— Мне и здесь тепло.
— Ты стучишь зубами.
— Я стучу ими в такт песне.
— Адель.
Я пересела. Он притянул меня к себе, устроил под своим боком, накрыл плащом, и под плащом сразу стало невыносимо тепло.
— Ты как печка.
— Я дракон.
— Очень удобно. Наверное, поэтому у тебя и жёны были.
Он помолчал.
— У меня не было жён.
Я подняла голову.
— Что?
— Не было жён, — сказал он. — Я шестьсот лет не женат. Лиора не была мне женой. — Пауза. — Она была тем, кем ты сейчас будешь, если я не смогу тебя защитить. Она отдавала мне огонь и умирала от этого. Это не брак. Это… — он подобрал слово, — это долг, за который платят оба.
Я лежала у него под боком и молчала.
— Ты хочешь на мне жениться? — спросила я наконец.
— Я хочу, чтобы ты была жива. Всё остальное — слова.
— Нет, — сказала я. — Не всё остальное — слова. — Я приподнялась на локте. — Ты меня всё время держишь. Ты меня закрываешь собой. Ты меня никуда не отпускаешь. И ни разу не сказал, чего хочешь ты. Не «чтобы я была жива». А вообще.
Он смотрел на меня сверху вниз.
— Я хочу, — сказал он медленно, — чтобы ты сидела в мастерской. Чтобы ты ворчала, что я стою в дверях. Чтобы ночью, когда печать тянет, я знал, что в двух стенах от меня есть человек, который придёт, если я позволю. — Он замолчал. — И ещё я хочу, чтобы однажды ты вышла из этой кареты и не думала о том, что тебя могут убить.
— То есть ты хочешь мира и покоя.
— Я хочу скуки, — сказал он. — Шестьсот лет я считал скуку смертью. А теперь думаю, что это просто жизнь, у которой нет забот.
Я прижалась ухом к его груди.
— Я тебе обещаю скуку, — сказала я. — После Вэйла. После свадьбы. Я буду сидеть в мастерской, ворчать и шить тебе рубашки, пока ты не начнёшь их прятать, потому что их станет слишком много.
— Не начну.
— Начнёшь.
— Адель.
— М?
Он приподнял моё лицо за подбородок и посмотрел мне в глаза очень серьёзно, без всякого жара:
— Если в Вэйле всё пойдёт не так — ты уйдёшь. Не спорь. Ты возьмёшь Тинну, возьмёшь деньги, которые Сивар положит тебе в сумку, и уйдёшь через южные ворота. Там есть трактир «Три пера», хозяин — мой человек.
— А ты?
— А я останусь, — сказал он. — Это мой Совет и мой долг.
— Если ты думаешь, что я…
— Адель. — Он сжал мой подбородок чуть сильнее. — Обещай.
— Нет.
— Адель.
— Нет! — Я оттолкнула его руку. — Ты меня весь путь держишь, гладишь, кормишь с рук, а потом говоришь: «если что — беги»? Ты совсем меня за дуру держишь? Я не поехала бы в этот Вэйл, если бы собиралась бежать из него.
— Я велел тебе поехать.
— Ты велел. А поехала я. — Я села прямо. — Я тебе не вещь, которую кладут в карету, Кайан. Я поехала, потому что если там тебя будут судить — я хочу быть в зале. Не за дверью. Не в трактире «Три пера». В зале.
Он долго молчал.
— Тогда, — сказал он наконец, — ты сделаешь одну вещь.
— Какую?
— Ты наденешь то платье с открытой спиной, — он произнёс это так, что я прыснула, — и когда я скажу слово «пепел» — ты сделаешь всё, что я скажу. Не раньше. Не позже.
— Слово «пепел». Как в сказках.
— Как в жизни, — сказал он. — Драконы любят слова из одной семьи.
* * *
В Вэйл мы въехали на рассвете шестнадцатого дня, и последние три часа перед въездом Тинна шила мне лицо.
Не платье — лицо. То есть она делала то, что делают горничные, когда их госпожа должна выйти к людям, которых боится: умывала, тёрла, щипала мне щёки, чтобы был румянец, укладывала волосы, ворчала.
— Вы синяя, — сказала она.
— Я не синяя.
— Вы синяя, госпожа, как эта вот ткань. — Она показала на синий отрез. — Я двадцать минут растираю вам щёки, а они белые.
— Я боюсь, Тинна.
Она замерла.
— Что?
— Я боюсь, — повторила я. — Я боюсь, что меня убьют в этом дворце. Я боюсь, что они что-нибудь сделают с Владыкой. Я боюсь, что я открою рот и скажу что-нибудь не то, и всё пойдёт прахом, и моя мать и сестра…
— Госпожа.
— Что?
Тинна села напротив меня.
— Я вам сейчас скажу одну вещь, — сказала она. — Только вы не обижайтесь.
— Говори.
— Я четыре года работаю в замке, где живёт дракон, — сказала она. — И я знаю одно: все, кто его боится, сидят и молчат. И ничего не меняется. А вы приехали, и вы не сидите. — Она пожала плечами. — Я не знаю, что будет в этом Вэйле. Но если вы будете там сидеть и молчать, то точно ничего хорошего.
Я смотрела на неё.
— Ты права.
— Я всегда права, — сказала Тинна. — Просто меня никто не спрашивает.
И она взяла щётки для волос.
* * *
Платье я надела уже в самом дворце, в отведённых покоях, где было зеркало в мой рост.
Оно было чёрное, с серебряной нитью, с открытой спиной, и когда я его надела, Тинна охнула.
— Госпожа…
— Что?
— У вас спина.
— У всех есть спина.
— Не такая, — сказала Тинна. — Госпожа, у вас спина как… — она поискала слово, — как у статуи. Только живая.
Я посмотрела в зеркало.
Спина была как спина. Просто спина двадцатидвухлетней женщины, которая всю жизнь таскала тяжести и шила по двенадцать часов в день, и поэтому у неё были мышцы там, где у благородных девиц была только кость.
Но в зеркале, в этом дворце, в этом чёрном платье, это выглядело иначе.
— Хорошо, — сказала я. — Пусть смотрят.
— Госпожа.
— Что?
— Волосы. — Тинна подняла гребень. — Мы их всё-таки заплетём.
— Не заплетём.
— Госпожа!
— Тинна, — сказала я. — Если я войду в этот зал с причёской, они увидят невесту. А если я войду с распущенными волосами, они увидят женщину, которая пришла работать.
Тинна посмотрела на меня в зеркале.
— Госпожа, — сказала она. — А вы страшная.
— Спасибо.
— Это комплимент.
— Я знаю.
Вэйл был огромен, и я возненавидела его с первого взгляда.
Он был построен на равнине, в кольце низких холмов, и весь — из светлого камня, золотого в полдень, белого в сумерках. Улицы широкие, дома в три и четыре этажа, витрины, вывески, толпа; здесь торговали тканями, специями, книгами, людьми. Да, людьми. Я видела невольничий рынок у восточной стены и отвернулась, и Кайан, шедший рядом, сказал:
— Здесь это законно.
— Я знаю.
— В моих землях — нет.
— Я знаю, — сказала я. — Я поэтому и терплю тебя.
Совет Крылатых заседал в Драконьем дворце — здании без окон, с куполом из чёрного стекла, и когда мы вошли, я подумала, что это не зал, а пасть.
Их было девять.
Аранкур сидел в центре, и рядом с ним — женщина, которую я прежде не видела: очень полная, очень старая, с кожей цвета меди и глазами, затянутыми белым. Слепая драконица. Позже я узнала: леди Тэйра, хранительница Договора, и её слово значило больше всех.
— Владыка Севера, — сказал Аранкур ласково. — И его… — он перевёл на меня взгляд, и его жёлтые глаза сузились в улыбке, — находка.
— Невеста, — сказал Кайан. — Слово. Одно. Справишься.
По залу прошёл шелест.
Я стояла в чёрном платье с открытой спиной, с распущенными волосами (Тинна полчаса уговаривала меня их не плести: «госпожа, у них тут у всех причёски, вы будете как… как неприлично», — и я сказала: «Значит, так и надо»), и я смотрела на девять драконов, которые правили половиной мира, и думала о том, что дома, на улице Прачек, у меня в подполе осталось три банки варенья, и если меня убьют, мать их, наверное, продаст.
Эта мысль почему-то меня успокоила.
* * *
— Госпожа Вэррон, — сказал Аранкур. — Вы знаете, зачем вы здесь?
— Мне сказали, что меня будут проверять.
— Прекрасно. Проверять. — Он встал и обошёл стол — медленно, стариковски, но я видела, как под его кожей что-то двигается, как вода подо льдом. — Владыка Севера утверждает, что вы — кровь Огня. Владыка Севера не сообщил Совету, что нашёл вас. Владыка Севера поставил на вас клеймо, не спросив разрешения. — Он остановился в трёх шагах. — Вы понимаете, что это значит?
— Это значит, что вы боитесь, — сказала я.
Тишина.
— Простите?
— Вы собрали девять драконов, — сказала я. — Письмо на золотой бумаге. Проверка. А спросить надо было одно: почему Владыка Севера прятал одну швею из Ашкерна? — Я обвела взглядом зал. — Потому что вы бы её забрали. Как забирали всё, что горит. Тридцать лет вы брали огонь с Кряжа, пока он не закрыл вам дверь, и теперь вы зовёте это «Договором».
По залу прошёл гул. Кто-то из драконов привстал.
— Довольно, — сказал Аранкур. Голос у него не изменился, но в зале стало холодно. — Владыка, ваша невеста обучена дурно.
— Моя невеста, — сказал Кайан, — обучена шить. И говорить правду. Я не думал, что для Совета это одно и то же.
— Правду. — Аранкур повернулся ко мне. — Хорошо. Проверим правду.
Он щёлкнул пальцами.
Из боковой двери вынесли чашу — чёрную, каменную, — и поставили передо мной на пол. В чаше лежал уголь.
— Пепельный суд, — сказал Аранкур. — Простой обряд, госпожа Вэррон. Если в вас есть кровь Огня, вы возьмёте этот уголь в руки, и он загорится. Если нет — он останется холодным. — Он улыбнулся. — Если вы лгали Совету, вы умрёте. Это не угроза, это закон. Его писали до меня.
Я смотрела на чашу.
— И часто умирают?
— Не часто, — сказал Аранкур. — Всегда.
Я услышала, как за моей спиной Сивар шумно выдохнул.
Кайан не двигался. Он стоял в двух шагах и смотрел мне в лицо, и я видела: он считает. Он считает, успеет ли он сжечь этот зал прежде, чем уголь меня убьёт, и сколько драконов при этом успеет убить его.
И тогда я поняла: если я сейчас откажусь, всё кончится здесь. Совет получит своё «подтверждение вины». И его, и меня — всё равно. А если возьму — у меня есть шанс, потому что во мне действительно горит огонь, и я это знаю лучше, чем они.
Я наклонилась и взяла уголь.
Он был холодным. Совершенно мёртвым, как камень на дороге.
Я услышала, как кто-то в зале засмеялся.
— Ну вот, — сказал Аранкур мягко. — Обычная девочка. Кайан, друг мой, что ты нам…
Уголь загорелся.
Не «вспыхнул» — он загорелся изнутри, медленно, как рассвет, и огонь пошёл по нему трещинами, и через три секунды у меня в руках был шар белого пламени размером с голову, и он не жёг меня, и я держала его спокойно.
И тогда — потому что я была Адель Вэррон и потому что я всю жизнь мечтала ответить кому-нибудь в этом духе, — я подняла его над головой.
— Холодный, — сказала я. — Аранкур, вы писали, что он останется холодным.
Зал взорвался.
Половина драконов вскочили, кто-то закричал, леди Тэйра, слепая, медленно повернула голову в мою сторону и улыбнулась беззубым ртом. Морра стояла у стены с совершенно непроницаемым лицом.
Аранкур смотрел мне в лицо, и вот тогда — впервые — я увидела его без маски. Не на секунду, нет; он владел собой слишком хорошо. Но что-то в его лице сползло и вернулось на место, и в этом «что-то» была не ярость.
Это был голод.
— Довольно, — сказал он.
Огонь в моих руках погас сам.
— Совет удовлетворён, — сказал Аранкур. — Кровь Огня подтверждена. — Он повернулся к Кайану. — Поздравляю, Владыка. Ты нашёл последнюю.
— Я знаю.
— Знаешь ли? — Аранкур улыбнулся. — Тогда ты знаешь и то, что по обычаю, установленному ещё до Договора, кровь Огня принадлежит не тому, кто её нашёл, а тому, кто её удержит. — Он склонил голову. — Через три луны, в день Пепельного солнцестояния, я приеду в Пепельную Цитадель на твою свадьбу. И там, Владыка, я предъявлю тебе одно право.
— Какое?
— Право вызова, — сказал Аранкур. — До первого огня. Как в старину.
Зал ахнул.
Кайан не двинулся.
— Принято, — сказал он.
* * *
Ночью я пришла к нему в комнату — в вэйлском дворце нам дали покои рядом, — и он стоял у окна, глядя на огни города.
— Что такое право вызова?
— Старый обряд, — сказал он. — Два дракона и один предмет спора. Они дерутся до первого огня — то есть до первого настоящего пламени. Кто зажжёт первым — тот победил.
— И что будет, если он победит?
— Ты уйдёшь с ним.
— А если ты?
— Он отдаст мне Совет, — сказал Кайан. — Добровольно. По закону. — Он повернулся. — Понимаешь? Я не мог отказаться. Если бы я отказался, девять драконов сказали бы, что я слаб, и через год на Кряже стояло бы войско.
— Он сильнее тебя?
Кайан помолчал.
— Триста лет назад — нет. Сейчас… — Он коснулся груди. — Сейчас у меня утекает печать, а у него за спиной тридцать лет украденного огня. Я не знаю, Адель. Я правда не знаю.
Я подошла к нему.
— Тогда мы придумаем что-нибудь другое.
— Мы?
— Мы, — сказала я. — Ты видел, как я держала огонь в зале. — Я взяла его руку и положила себе на грудь, туда, где было тепло. — Ты не будешь драться один. И если этот старый золотой думает, что получит меня по праву вызова, — он очень плохо знает швей.
Кайан держал меня взглядом.
А потом — не поцеловал, нет: он опустился на колени, взял мою руку и прижал её к своему лбу.
— Что ты делаешь? — прошептала я.
— То, чего не делал ни перед одним драконом, — сказал он.
И в этот момент клеймо на моём запястье полыхнуло так, что в комнате стало светло как днём.
Глава 10 Ревность
Пир в честь Совета давали в Золотом зале, и зал этот был построен так, чтобы каждый в нём чувствовал себя маленьким.
Потолок — в шестьдесят локтей, весь в резьбе; резьба изображала драконов, побеждающих кого-то невнятного, но, судя по позам, им было приятно. Столы стояли буквой «П», и я сидела по левую руку от Кайана, между Сиваром и пустым креслом, и весь первый час ела очень аккуратно, потому что за три дня до этого уронила на пол бокал и один из советников сказал: «Ах, деревенские манеры», — и я решила, что больше поводов не дам.
К третьему блюду я поняла, что дам их сколько угодно, потому что всё это было смешно.
— Госпожа Вэррон.
Я подняла глаза. У моего кресла стоял дракон.
Он был молод — на человеческий взгляд лет двадцать пять, — золотоволосый, с лицом, которое явно привыкло к тому, что на него смотрят. Светлые глаза, улыбка, слишком много колец.
— Дариан Тэйл, — сказал он и поклонился. — Я не имел удовольствия быть представленным.
Тэйл.
Я поставила бокал.
— Вы родственник Аранкура.
— Внук. — Улыбка стала шире. — Мой дед очень стар, госпожа. Всё, что есть у нас, — это его годы и его планы. Молодые драконы, знаете ли, скучают.
— Сочувствую.
— Позвольте пригласить вас на танец.
Я посмотрела вдоль стола. Кайан сидел в трёх локтях от меня и разговаривал с леди Тэйрой, и его рука лежала на столе, и пальцы этой руки были очень спокойны.
— Боюсь, — сказала я, — что мой жених будет против.
— Ваш жених, — сказал Дариан негромко, — будет против всего, что не он. Это его природа. — Он наклонился. — Но вы, госпожа, кажется, не из тех, кто живёт по чужой природе.
Я подумала секунду.
— Один танец.
— Адель, — сказал Сивар тихо, не поворачивая головы. — Не надо.
— Один танец, — повторила я и встала.
Я сделала это не из глупости. Я сделала это потому, что весь зал смотрел на меня как на диковинку, и потому что если я весь вечер просижу, глядя в тарелку, то завтра девять драконов будут говорить: «девочка из Ашкерна», — а не «невеста Владыки Севера». Я сделала это из расчёта.
Из расчёта — вот что я себе говорила, когда вставала.
* * *
Мы танцевали вэйлский танец, которого я не знала.
Дариан вёл уверенно и близко, слишком близко для незнакомых, и говорил без остановки, потому что умел: о Вэйле, о дворце, о том, что в детстве он поднимался на купол и смотрел, как внизу ходят люди.
— А вы? — спросил он. — Вы выросли в Ашкерне, мне сказали. Там, кажется, всё портовое и грязное.
— Там пахнет рыбой.
— И вы по этому скучаете?
— Я скучаю по людям, которые не следят за тем, как я держу вилку.
Он засмеялся.
— Знаете, — сказал он, — я ожидал увидеть запуганную девочку. Дед сказал: «Кайан нашёл в горах швею и выдаёт её за жрицу». — Он крутанул меня. — А вы держите огонь в руках так, как будто делали это всю жизнь.
— Может быть, я и делала.
— Может быть. — Его пальцы сжали мою талию чуть сильнее, чем следовало. — Тогда, госпожа Вэррон, вы подумайте вот о чём. Через три луны мой дед выйдет на право вызова. Он не проиграет. Кайан слаб, и весь Совет это знает. — Он наклонился к моему уху. — А я, в отличие от деда, не собираюсь держать вас в башне и кормить солью. Я молод. Я скучаю. Мне нужна жена, которая держит огонь в руках.
Я остановилась.
— Отпустите меня.
— Мы ещё не дошли до конца…
— Отпустите. — Я сказала это очень тихо и очень ровно. — Иначе я подожгу вам рукав, и тогда весь этот зал увидит, как внук Верховного дракона танцует с дымящимся локтем.
Он отпустил — с улыбкой, но глаза были злые.
— Как угодно.
Я повернулась.
Кайан шёл ко мне через зал, и зал расступался.
Не бежал. Именно шёл — ровно, неспешно, и от этой ровности у меня свело живот. Люди вокруг замолчали. Музыка не прекратилась, но стала звучать как-то глупо и невпопад.
Он остановился перед Дарианом и сказал — спокойно, вежливо, даже приятно:
— Ты касался её.
— Всего лишь танец, Владыка.
— Дважды, — сказал Кайан. — Я считал. — Он склонил голову. — Первый раз — когда брал за руку. Второй — когда держал за талию. — Он сделал паузу. — Если будет третий, я вырву тебе руку и отдам её деду. Он любит получать подарки от Совета.
По залу прошёл вздох.
Дариан побледнел, но улыбка осталась.
— Как скажете, Владыка.
Кайан взял меня за руку и повёл из зала.
Мы вышли в галерею — длинную, пустую, в окнах которой висел вэйлский золотой вечер, — и он не отпустил руку, пока за нами не закрылись двери.
— Ты понимаешь, что ты сделал? — спросила я.
— Ты понимаешь, что сделала ты?
— Я отвела советнику глаза!
— Ты отвела глаза Совету, — сказал он. — Дариан — не советник. Дариан — это его глаза. Ты сейчас танцевала с рукой, которой он проверяет, нет ли у меня слабины.
— А ты показал всему залу, что у тебя есть слабина, — сказала я. — И эта слабина — я.
Он замер.
Мы стояли друг против друга в пустой галерее, и в его глазах было что-то, чего я ещё не видела: не ярость.
— Да, — сказал он наконец. — Ты.
Я выдохнула.
— Кайан.
— Я не умею это делить, — сказал он. — Двести лет назад я делил Север. Я делил огонь. Я делил власть — и выжил, потому что это была власть. — Он шагнул ко мне. — А тебя я не умею делить. Мне хочется вылезти из кожи, когда кто-то другой говорит твоё имя. Не потому, что я тебе не верю. Потому что я знаю, что ты — вот такая, — он показал рукой в воздухе, — и что в этом зале нашлось минимум трое, кто это уже увидел.
— Тогда скажи мне это, — сказала я. — Не «ты моя». Скажи: «мне страшно, что ты уйдёшь».
Он молчал.
— Скажи.
— Мне… — Он отвёл глаза. — Это слово я не умею.
— Знаю, — сказала я. — Я подожду. Но подожду в комнате, а не в галерее: здесь холодно, а на мне открытая спина, которую я сшила из чистого упрямства, и я теперь за неё расплачиваюсь.
Он засмеялся — тем самым, коротким, глухим, — и снял с себя камзол, и накинул мне на плечи.
— Пошли.
* * *
В наш покое он запер дверь.
— Что ты делаешь?
— Ты сказала: холодно.
Странно: в его комнате топился камин, и было тепло. Он подошёл, и снял с меня свой камзол, и не отступил.
— Скажи мне «нет», — сказал он.
Я засмеялась, но вышло невесело.
— Ты её раз скажи, — сказала я. — Ты всегда её говоришь перед тем, как не уйти.
— Правило.
— Я знаю твоё правило. — Я положила ладони ему на грудь, чувствуя под рубашкой свечение, чувствуя его сердце; оно билось так часто, как не бьётся у человека, который не умеет в страх. — Кайан. Мне двадцать два года. Я выросла в доме, где одна стена была холодней другой, и я знаю: если ты хочешь что-то взять, надо брать, потому что откладывать — это для тех, у кого есть время. — Я подняла голову. — У нас нет времени. У тебя истекает печать, у меня нет обещанного срока, а этот золотой дракон расписался в том, что хочет мою голову в подарок. Так что нет. Я не скажу «нет».
Он подхватил меня.
Кровать в вэйлском дворце была слишком мягкой, слишком высокой, слишком чужой, и он сбросил на пол всё — покрывало, подушки, — а потом засмеялся над собой и снова стал серьёзным, и его лицо было в четырёх дюймах от моего, и он сказал:
— В зале ты была как королева. А сейчас у тебя дрожат пальцы.
— Это от злости.
— Врать дракону бесполезно. — Он перехватил мою руку, поднял её, поцеловал в середину ладони. — Это от страха. И это хорошо. Значит, ты здесь.
— Где же мне ещё быть?
— Мне можно быть где угодно, — сказал он. — Поэтому я всегда спрашиваю.
Он целовал меня не так, как в Цитадели. Там он сдерживался. Здесь — нет. Здесь было всё то, что он не говорил: голод, ревность, страх; он вёл меня за собой, вёл в свою темноту, и я шла, потому что в темноте он был честнее.
— Мне не нравится, — пробормотала я, — что ты думаешь о нём.
— О ком?
— О Дариане. Ты сейчас думаешь о нём.
Он поднял голову.
— Откуда…
— У тебя лицо, как перед дракой. — Я взяла его за подбородок. — Не надо. Я тебе не приз. Отпусти это.
— Я не умею.
— Тогда я помогу, — сказала я и притянула его к себе так, что мы перестали разговаривать.
Он был огнём, и я держала его, как держат огонь — не гасят, не выпускают, — и он прожигал меня насквозь, и было так, будто мы одни во всём этом золотом городе, и будто зал, Совет, старое золото и война остались где-то за дверью, и в мире есть только его дыхание, его кожа, тяжёлая жаркая ладонь на моей шее и мои пальцы, вцепившиеся в его плечи.
Когда я вскрикнула, он закрыл мне рот поцелуем.
— Тише, — выдохнул он. — Здесь всё из золота и всё слышит.
— Пусть слышат.
— Адель.
— Пусть они все слышат, — сказала я ему в губы, — что я сказала «да». Не потому что клеймо. Не потому что долг. Потому что я так хочу.
Он замер — на целую секунду, на две, — и потом что-то в нём оборвалось.
И я узнала, что такое дракон, который больше не сдерживается.
Это было страшно и прекрасно, и я не хотела, чтобы это заканчивалось. Он был везде; он держал меня так, будто я могла исчезнуть, и в какой-то момент я почувствовала сквозь кожу — не боль, а жар, слишком сильный, слишком полный, — и услышала, как под его ладонями трещит ткань.
Потом всё кончилось, и мы лежали на полу, потому что кровать оказалась слишком высоко и слишком далеко, и я смотрела в потолок, где золотые драконы дрались с кем-то невнятным.
На простыне у нас под рукой было выжжено пятно в две ладони.
Я повернула голову.
— Кайан.
Он смотрел на пятно.
— Я не хотел.
— Ты не почувствовал?
— Я почувствовал, — сказал он очень ровно. — И не остановился.
Тишина.
— Это было не со злости, — сказала я. — Это от… — Я запнулась.
— От счастья, — сказал он. — Дракон теряет контроль, когда счастлив. Это не оправдание. — Он сел. — Адель. Ты понимаешь, что было бы, если бы моя рука лежала не на простыне?
— Понимаю.
— Нет, — сказал он. — Не понимаешь. Потому что ты думаешь, что я — это человек, который иногда становится драконом. А я — это дракон, который иногда помнит, что он человек. И когда я забываю…
Я села рядом с ним.
— Тогда я научу тебя.
— Чему?
— Ловить. — Я положила ладонь ему на грудь. — У меня есть клеймо. Оно чувствует тебя. Когда ты начнёшь терять себя, я почувствую это раньше, чем ты. И я сделаю что-нибудь: скажу твоё имя, прикоснусь, дам тебе пощёчину, если понадобится.
— А если не успеешь?
— Тогда у меня есть ты, — сказала я. — Ты сам говорил: или я, или Север. Значит, успею.
Он посмотрел на меня так, что мне стало не по себе.
— Хорошо, — сказал он.
— Это не «хорошо», это очень плохо. Это значит, что я живу с зверем на цепи и держу эту цепь…
— Хорошо, — повторил он, и в его голосе было что-то такое, от чего у меня защипало в глазах. — Ты первая, кто предложил. Все остальные делали вид, что ничего не было.
Он взял мою руку и посмотрел на клеймо.
— Ты знаешь, что оно делает, когда ты рядом?
— Греет.
— Оно поёт, — сказал Кайан. — Я слышу его всё время. Двести лет я слышал его молчащим, как камень. А теперь оно поёт, и от этого печать держится крепче. — Он поднял на меня глаза. — Ты не просто жрица, Адель. Ты — причина, по которой я ещё не зверь. И если однажды я забуду об этом…
— Тогда я напомню, — сказала я.
* * *
Утром, когда он ушёл на заседание, ко мне пришла Морра.
Она вошла без стука, как всегда, и села в кресло, как всегда, и я заметила, что у неё под глазами тени, а такого я не видела ни разу.
— Ты дурно выглядишь, — сказала я.
— А ты, — сказала Морра, — дурно пахнешь. Опять.
— Если вы пришли за этим…
— Я пришла сказать тебе одну вещь, и потом уйду. — Она смотрела на меня, и в её лице не было ни улыбки, ни злости. — Вчера, после пира, ко мне подходил Дариан Тэйл. Он предлагал мне… сотрудничество.
Я замерла.
— Что за сотрудничество?
— Он сказал: «Если жрица окажется в моих руках, Владыка Север не переживёт зимы. А леди Сэйлан, которая пятьсот лет ждала, наконец получит то, что заслужила». — Морра помолчала. — Он думает, что я соглашусь.
— А вы?
Она встала.
— Я в этом замке пятьсот лет, девочка. Я не люблю тебя и никогда не полюблю. — Она подошла к двери. — Но я видела, как сорок лет назад точно такое же предложение приняла одна драконица, и знаешь, что случилось потом? — Она обернулась. — Мой род получил три шахты. А мою сестру Лиору отдали в жрицы, и она умерла в тридцать один год, и её тело сожгли в пещере, потому что от него уже ничего не осталось.
Я молчала.
— Вот что, — сказала Морра, — ты передай Владыке. Скажи ему: Морра Сэйлан говорит, что в Совете есть крыса. И крыса эта — не она. — Она открыла дверь. — И ещё скажи ему, что я хочу поговорить. Не с тобой. С ним.
И ушла.
Я стояла посреди комнаты, глядя на выжженное пятно на простыне, и думала о том, что в этом мире, оказывается, никто не бывает просто злодеем.
Что гораздо, гораздо хуже.
Глава 11 Трещина
Домой мы вернулись в конце второй луны, и Цитадель встретила нас снегом по грудь и дымом из всех труб.
Я думала, что после Вэйла станет легче.
Стало хуже.
Совет утвердил решение: свадьба в день Пепельного солнцестояния, право вызова — там же, при всех, «по старинному обычаю». Аранкур прислал вежливое письмо, в котором благодарил Кайана за «гостеприимство Севера» и просил приготовить ему «покои с видом на долину, ибо вид на долину успокаивает перед боем».
Сивар, прочитав, сказал: «Он издевается», — и Кайан ответил: «Он разминается».
А ещё была Морра.
Разговор между ними был недолгим. Я не присутствовала — он не позвал меня, — и после него он вышел из кабинета с лицом, какого я у него не видела: не злым, а сосредоточенным. Таким лицом люди складывают в голове то, что не сходится.
— Что она сказала?
— Что в моём доме есть человек, который пишет в Вэйл, — сказал он. — Она не знает кто. Она знает почерк.
— И ты ей веришь?
Он помолчал.
— Её сестра умерла, отдавая мне огонь, — сказал он. — Пятьсот лет Морра меня за это ненавидит и пятьсот лет живёт в моём доме. Я не знаю, что из этого верность, а что — способ быть рядом с тем, кого ненавидишь.
* * *
Крысу искал Сивар.
Он делал это тихо: пересчитывал бумаги, сверял черновики, ходил по коридорам в неурочное время. Ничего не находил.
— Знаете, что самое скверное, госпожа? — сказал он мне на седьмой день, когда мы сидели в мастерской. — Крыса есть, я это чую. У меня на крыс нюх, двадцать лет канцелярии. Но она не в бумагах и не в людях. Она…
Он замолчал.
— Что?
— Мне шестьдесят четыре, — сказал Сивар. — Я стал плохо считать время. Раньше я мог сказать, что случилось в какой день. Теперь — что случилось, а когда — нет.
Я тогда не поняла, что он хотел сказать. Поняла позже, и очень поздно.
* * *
Срыв случился на двадцатый день после возвращения.
День был обыкновенный. Я сидела в мастерской с Тинной, мы разбирали ткани для свадебного платья — белого в Севере не носят, здесь невесты носят красное, и я спорила с Тинной о том, что красное — это цвет крови и что я, может быть, не хочу выходить замуж в цвете, который намекает, — и в этот момент в коридоре что-то упало.
Не громко. Как падает тяжёлая книга.
Тинна подняла голову.
— Это Хальдо, — сказала она. — Вечно он…
Я уже вставала. Клеймо на моём запястье полыхало.
— Тинна, — сказала я. — Иди в мою комнату. Запрись. Не выходи, пока я не приду.
— Госпожа?
— Иди!
Она побежала.
Я вышла в коридор.
Он стоял в конце галереи.
Не человек. Уже не человек. В нём были все его признаки — рост, плечи, лицо, — и всё это было неправильно, как неправильно нарисованный человек: слишком длинные пальцы, слишком много суставов, кожа, которая шла волнами, как вода под ветром. Глаза были жёлтыми целиком.
И в его руках был стражник.
Молодой парень, которого я знала в лицо; он дежурил у моих дверей по ночам и всегда смущался. Сейчас он висел в воздухе, и его ноги не доставали до пола, и он хрипел.
— Кайан, — сказала я.
Он повернул голову.
— Он вошёл, — сказал Кайан. Голос — с двойным дном. — Он вошёл в мою галерею.
— Он стражник. Он ходит по этой галерее по десять раз за ночь.
— Он сказал… — Кайан зажмурился. — Он сказал слово. Он сказал твоё имя.
Я шагнула вперёд.
— Кайан. Отпусти его.
— Он сказал твоё имя.
— Кайан! — Я сказала это так громко, что стёкла в окнах отозвались. — Отпусти. Немедленно.
Он не отпустил.
И тогда я сделала то, чего не делала никогда.
Я разожгла огонь в руке — тот самый, который держала на Совете, — и швырнула его в него.
Не в лицо. В грудь. В печать.
Огонь вошёл в него, как нож в масло, и печать вспыхнула, и он закричал — не драконом, а человеком, страшно, тонко, — и рука его разжалась, и стражник упал на пол, и отполз в сторону, и побежал, оставляя за собой мокрый след: он обмочился от страха, и я потом три дня не могла об этом думать без тошноты.
Кайан упал на колени.
Я подошла и опустилась рядом.
— Смотри на меня, — сказала я. — Смотри.
Он поднял голову. Глаза — жёлтые, с вертикальным зрачком. И в них — ничего. Пусто, как в печи, которую погасили.
И я поняла: он меня не видит.
— Кайан, — сказала я. — Это я. Адель. Ты хотел скуки. Ты хотел мира и покоя. Ты хотел, чтобы я ворчала на тебя, потому что ты стоишь в дверях мастерской и не заходишь.
Он смотрел на меня.
— Ты говорил, что я тебя бешу, — сказала я, и голос дрогнул. — Ты говорил, что шестьсот лет никто не отвечал тебе так, как я. Ты говорил… — я взяла его лицо в руки, — ты говорил, что я — причина, по которой ты ещё не зверь.
И я прижалась лбом к его лбу, и весь мой огонь — весь, до последней искры, — пошёл в него через кожу.
Не как тогда, в его комнате. Тогда я отдавала понемногу. Сейчас я вылила всё.
В глазах у меня потемнело. Я услышала, как где-то очень далеко звонит колокол, и поняла, что это не колокол, а у меня в ушах.
— Адель! — Он схватил меня за плечи. — Адель, стой. Стой!
Я его видела.
Настоящего. С человеческими глазами и перекошенным от ужаса лицом.
— У тебя… — он смотрел на мои руки, — у тебя пальцы серые.
Я посмотрела. Пальцы были серые, как пепел.
— Нормально, — сказала я и потеряла сознание.
* * *
Я очнулась в своей постели.
Бран, лекарь, сидел рядом и держал моё запястье. У него были красные глаза.
— Ну, — сказал он. — Вы вернулись.
— Что со мной?
— Вы отдали почти всё, — сказал он. — Госпожа, я сорок лет лечу драконов и людей и могу сказать точно: то, что в вас, не бесконечно. — Он положил мою руку. — Ещё один такой раз, и вы не проснётесь.
Я смотрела в потолок.
— Сколько раз ещё можно?
— Не знаю.
— Бран.
— Я не знаю, — сказал он с внезапной злостью. — И это самый честный ответ, который вы за сегодня получите! Все хотят, чтобы я сказал число! Магга не говорит, Владыка не говорит, я не знаю, и никто из нас не знает, потому что у предыдущих жриц не было клейма, потому что у предыдущих жриц не было крови Кряжа, потому что предыдущие жрицы — да простит меня её память — не лезли в дракона голыми руками!
Он встал, вышел и хлопнул дверью.
Тинна сидела в углу и плакала.
— Тинна.
— Вы мне сказали запереться, — сказала она сквозь слёзы. — А я слышала, как он кричит.
— Ты сделала правильно.
— Я всё слышала! — заорала она. — Вы могли умереть!
— Тинна.
— Ненавижу этот замок! — Она вскочила. — Все здесь либо умирают, либо стоят и смотрят!
И убежала.
* * *
Он пришёл вечером.
Сел на край кровати. Долго молчал.
— Ты знаешь, что было бы, если бы я не остановился? — спросил он наконец.
— Знаю.
— Я бы убил его.
— Да.
— И это было бы не в первый раз. — Он смотрел на свои руки. — Двести лет назад, когда я держал дядю за горло, я думал, что делаю это за Север. Я врал себе. Я делал это потому, что мне было приятно.
Я молчала.
— Сегодня мне было приятно, — сказал он. — Когда ты швырнула в меня огонь, мне было очень приятно. Не потому, что он мне бьёт больно. Потому что он мой. — Он поднял глаза. — Я перестаю быть человеком, Адель. Не через пятьдесят лет. Сейчас.
Я взяла его руку.
— Тогда мы ускоримся.
— Что?
— Свадьба через луну, — сказала я. — Не позже.
— Это не…
— Через луну, — повторила я. — Ты дал себе пятьдесят лет и врёшь. Ты не протянешь пятидесяти. Ты не протянёшь и пяти. — Я села в постели; голова закружилась, я оперлась о его плечо. — А я не хочу однажды проснуться и увидеть в своей комнате дракона, который не помнит, кто я.
Он долго молчал.
— А если ты умрёшь? — спросил он.
— Тогда я умру, зная, что ты будешь помнить моё имя.
— Адель.
— Кайан, — сказала я. — Я всё решила, когда подняла тот уголь на Совете. Не притворяйся, что у нас есть выбор.
Он взял мою руку и прижал к своему лицу.
— Я боюсь, — сказал он.
Вот так. Просто. Без красоты. Дракон, который боится.
— Я тоже, — сказала я. — Давай бояться вместе. Вдвоём страшнее.
Он засмеялся — коротко, глухо, на грани всхлипа.
— Ты невозможна.
* * *
Тинна вернулась вечером.
Она вошла, посмотрела на меня, на мои серые пальцы, на разбитую губу, — и села на пол рядом, прямо в платье, и сказала:
— Ну и дура вы, госпожа.
— Знаю.
— Я вам говорила: не лезьте в дракона. — Она вытерла лицо рукавом. — Я вам говорила: он большой.
— Говорила.
— А вы полезли.
— Полезла.
Тинна помолчала.
— Как он? — спросила она тихо.
— Плохо. — Я посмотрела в потолок. — Он сегодня почти убил стражника. Потом сидел в купальне четыре часа. — Я выдохнула. — Он держится двести лет, Тинна. И я не знаю, сколько ещё он продержится.
— А вы?
— Что я?
— Вы продержитесь?
Я посмотрела на неё.
Тинна смотрела на меня без всякого почтения, и это было лучшее, что со мной случилось за неделю.
— Я не знаю, — сказала я честно. — Я умираю, Тинна. Так мне сказали. Не сегодня и, может быть, не через год, но это уже не «когда-нибудь». Это «скоро».
Тинна кивнула.
— И вы всё равно останетесь?
— Да.
— Почему?
Я подумала.
— Потому что, — сказала я, — если я уйду, он станет зверем. И тогда, Тинна, все эти люди, которых я вижу каждый день — Хальдо с племянниками, ты, Бран, мальчишки из стражи, — все они умрут. — Я повернула голову. — И я буду жить долго, где-нибудь на юге, в домике с садом, и знать, что могла остаться.
Тинна долго молчала.
— Я бы так не смогла, — сказала она.
— Смогла бы.
— Нет.
— Смогла, — сказала я. — Тинна, я тоже так думала. Я всю жизнь думала, что я человек, который умеет считать и держаться подальше. — Я села. — А потом в Ашкерне пришёл ростовщик, и я взяла нож для бумаг, и порезала себе палец, и вписала своё имя вместо сестриного. — Я посмотрела на неё. — Я не знаю, откуда это берётся. Я думаю, что у каждого есть что-то, из-за чего он перестаёт считать.
Тинна вытерла нос.
— У меня — вы, — сказала она.
— Что?
— Вы спрашиваете, почему я не боюсь ни Владыки, ни Морры, ни этого замка. — Она пожала плечами. — Потому что вы приехали, и вы со мной разговариваете, как с человеком. До вас тут никто так не разговаривал. — Она встала. — Я вам принесу чай.
— Тинна.
— Что?
— Спасибо.
Она ушла, а через минуту вернулась с чаем, и с хлебом, и с тремя свечами, и сказала:
— Спать сегодня будете у меня. В моей комнате. Не спорьте.
— Почему?
— Потому что у вас кровать холодная, а у меня — маленькая и рядом с печкой.
И я пошла спать в комнату горничной, на узкую кровать, под её вышитое одеяло, и впервые за неделю проспала до утра.
Магга пришла через три дня. Её принесла драконша-гонщица, и старуха вошла в мою комнату в шубе из волчьих шкур, с сумкой и дымящейся трубкой, и первой её фразой было:
— Ну и дура.
— Здравствуйте, Магга.
— Дура, — повторила она, снимая шубу. — Отдала всё. До серых пальцев. — Она бросила шубу на пол, села в кресло. — Знаешь, сколько у тебя осталось?
— Нет.
— И я не знаю. — Она затянулась трубкой. — Но я знаю, что в твоей крови теперь двое: твой огонь и его огонь. И они уже начали драться. — Она посмотрела на меня сквозь дым. — Это, девочка, называется неприятность.
— Что с этим делать?
— Ничего, — сказала Магга. — Это само решится.
— Когда?
— Когда один из них победит. — Она затянулась. — Если победит его — ты станешь драконом, но не сможешь оборачиваться, и умрёшь в тот день, когда обернёшься человеком. Если победишь ты…
— То?
— То он станет человеком, — сказала Магга. — Насовсем. Ни чешуи. Ни крыльев. Ни огня.
Я смотрела на неё в упор.
— И это возможно?
Магга помолчала.
— Никто не знает, — сказала она. — Это смотря что в обряде сделать.
— А это зависит от?
— От вас, — сказала Магга. — Он тебе хочет печать. Я это вижу. Он хочет, чтобы ты стала дверью, и дверь отдавала немножко, и было по-старому. — Она ткнула трубкой в мою сторону. — А ты, может быть, хочешь другого.
— Чего?
Старуха внимательно посмотрела на меня.
— Ты спрашиваешь меня, чего хочешь ты? — спросила она. — Девочка. — Она выбила трубку в камин. — Я не «спросить пришла». Мне восемьдесят лет, я пришла посмотреть на тебя, потому что если ты дотерпишь до солнцестояния, ты будешь самой страшной женщиной, которую видел Север за тысячу лет. — Она встала. — А если не дотерпишь, мне нужно точно знать, кому идти в пещеру за пеплом.
Я смотрела на неё.
— Вот и всё, — сказала Магга. — Вот и всё, что я знаю. — Она натянула шубу. — Ночь. Солнцестояние. Пепел. Больше я ничего не скажу, потому что если я скажу, ты начнёшь считать.
И ушла.
Я осталась сидеть на кровати.
За окном шёл снег — густой, тихий, — и я смотрела на него, и в голове у меня крутилось одно короткое слово, которое я не собиралась никому говорить.
«Или я стану драконом, а он человеком».
Я думала о том, что тогда я стану тем, кого он ненавидит.
Я думала о том, что тогда он станет тем, кем боятся быть драконы.
И я думала о том, что, может быть, — только может быть, — это не так и плохо.
Глава 12 Не отпускай
Он понял, что я что-то скрываю, через два дня.
Дракон читает человека не по словам, а по тому, как тот дышит не в такт. Я стала дышать не в такт. Я слишком долго смотрела на него за ужином, слишком старательно не смотрела, слишком быстро отвечала.
На третий вечер он вошёл в мастерскую, закрыл за собой дверь и сказал:
— Говори.
— О чём?
— Адель.
— Я шью.
— Ты двадцать минут держишь иголку над одним и тем же местом. — Он подошёл и вынул у меня из пальцев иглу. — Что сказала Магга?
Я посмотрела на него.
И рассказала. Всё: про двоих в крови, про то, что решится само, про то, что если победит его огонь — я стану драконом и умру, когда обернусь человеком; если победит мой — он станет человеком навсегда, без чешуи, без крыльев, без огня.
Он слушал молча, стоя.
Когда я закончила, он подошёл к окну и долго смотрел в него.
— Значит, выбор, — сказал он.
— Не выбор. Так решится само.
— Выбор, — повторил он. — Потому что обряд можно сделать тремя способами, и Магга это знает, и я это знаю, и теперь ты это знаешь. — Он обернулся. — Ты можешь взять печать на себя. Тогда я стану человеком.
— Или ты возьмёшь меня в дверь, — сказала я. — И тогда я буду отдавать тебе огонь, пока не кончусь.
— Или мы не сделаем ничего, — сказал он, — и я через три года стану зверем, а ты останешься жива.
Я встала.
— Ты серьёзно это предлагаешь?
— Да.
— Ты серьёзно предлагаешь мне жить в этом замке, зная, что через три года я буду сидеть в комнате с драконом, который меня не узнает?
— Я предлагаю тебе жить, — сказал он. — Остальное — подробности.
— Сволочь.
— Да.
— Ты хоть понимаешь, что это не благородство? — Я подошла к нему. — Это трусость, вот что это. Ты боишься, что я умру, и поэтому готов умереть сам. Это не жертва. Это шантаж. Ты ставишь меня перед выбором: «или я тебя отпущу, или ты будешь виновата в моей смерти».
— А если я возьму? — сказал он тихо. — Если я позволю тебе взять печать — я буду жить, а ты умрёшь. — Он взял меня за плечи. — Адель. Я шестьсот лет живу. Шестьсот. Я устал. Я не боюсь умереть. Я боюсь проснуться живым в мире, где тебя нет, и знать, что это я выбрал.
— А я боюсь проснуться в мире, где ты — зверь, — сказала я. — И я не хочу, чтобы ты решал это за меня. Ни в одну сторону. Ни в другую.
Он смотрел на меня.
— Тогда реши ты, — сказал он. — Скажи мне, что делать, и я сделаю. Я не буду спорить. Я буду держать слово. — Его голос был совершенно ровным. — Скажи.
И я поняла, что не могу.
Он был прав, и я была права, и оба мы были в ловушке собственной любви, и выхода из этой ловушки не было ни в одну сторону, кроме той, где нужно было придумать что-то третье.
Я села на пол — просто села, потому что ноги не держали.
— Я не знаю. — Я сказала это в колени, потому что поднять глаза было выше моих сил.
Он опустился рядом.
— Вот и я не знаю.
Мы сидели на полу мастерской, среди обрезков, и молчали.
— Кайан.
— М.
— Ты когда-нибудь жалел, что нашёл меня?
Он повернул голову.
— Ни одной секунды.
— Даже когда я швырнула в тебя огонь?
— Особенно тогда, — сказал он. — Я тогда подумал: вот женщина, которая может меня убить, и она моя. — Он помолчал. — Знаешь, что это за чувство для дракона? Шестьсот лет я был самым страшным в комнате. Всегда. В любом зале, в любой стране, среди любых чудовищ. А потом пришла ты, в затрапезном платье, с узелком, и оказалось, что рядом со мной есть кто-то, кого я не могу запугать. — Он усмехнулся. — Это ужасно. Это лучшее, что со мной было.
Я уткнулась лбом ему в плечо.
— Я не хочу, чтобы ты стал человеком, — сказала я тихо.
Он замер.
— Почему?
— Потому что ты уже человек, — сказала я. — Ты просто этого не знаешь. Ты сидишь на полу, потому что тебе больно. Ты боишься за меня. Ты умеешь считать время до рассвета. — Я подняла голову. — Ты не станешь человеком от обряда. Ты станешь калекой. Человеком без крыльев, который помнит, что летал.
Он молчал.
— А если победят твои, — сказал он, — ты станешь драконом и умрёшь в первое же превращение.
— Значит, надо, чтобы не победил никто, — сказала я.
— Это невозможно.
— Ты дракон, — сказала я. — Ты летаешь. Ты живёшь шестьсот лет. — Я придержала его за подбородок. — А я швея. Я всю жизнь имею дело с тканью, которая не хочет ложиться так, как надо. И я знаю одно: если две нити дерутся, их не разнимают. Их переплетают.
Он смотрел на меня.
— Ты хочешь, чтобы мы сплелись.
— Я хочу, — сказала я, — чтобы в обряде мы оба остались собой. — Я пожала плечами. — Я не знаю как. Но я знаю, что мы не будем решать это сегодня на полу в мастерской, потому что у нас обоих руки трясутся.
И он засмеялся.
А потом — я не заметила, как это случилось, — мы уже не смеялись.
* * *
Он целовал меня медленно. Не голодно. Так, как будто у нас в самом деле было время — хотя у нас его не было, — и это было хуже любого голода, потому что от этого у меня внутри всё переворачивалось и становилось мягким.
— Не здесь, — сказал он.
— Почему?
— Потому что здесь твои ножницы.
Я засмеялась ему в шею.
Он поднял меня и понёс — через галерею, мимо двух слуг, которые немедленно отвернулись к стене, — в свою комнату, ту самую, где на полу я впервые увидела, как выглядит дракон, который держится из последних сил.
Там он поставил меня на ноги посреди комнаты и сказал:
— Я хочу тебе кое-что сказать.
— Сейчас?
— Сейчас. — Он взял мои руки. — Я говорил тебе, что не отпущу. Я говорил, что буду ловить. Я говорил, что ты моя.
— Говорил.
— Я был неправ. — Он смотрел мне в глаза. — Не в том, что не отпущу. В том, что говорил это так, как будто это моё право. — Он сжал мои пальцы. — Это не право. Это просьба. — Пауза. — Адель Вэррон. Останься со мной. Не потому, что клеймо. Не потому, что долг твоего отца. Не потому, что Совет. — Его голос был совершенно ровным, и это выдавало его больше, чем дрожь. — Потому что я не хочу комнаты, в которой тебя нет.
Я стояла и смотрела на него.
Шестьсот лет. Дракон, Владыка Севера, тот, кого боялись девять драконов в Драконьем зале, — и он просил.
— Ты просишь, — сказала я, и голос у меня сорвался на середине слова.
— Прошу.
— Ты никогда не просишь.
— Мне сказали, что это меня портит. — Он подбирал слова. — Сивар сказал.
— Сивар прав, — сказала я, и я осеклась. — Да. Да, я останусь. Не потому, что ты просишь. — Я шагнула к нему. — Потому что я хотела остаться ещё тогда, в карете, когда мы ехали в Вэйл и ты сказал, что ни разу не давал обещаний.
Он выдохнул.
А потом я сказала:
— Теперь сядь.
Он поднял бровь.
— Что?
— Сядь, — сказала я. — Ты всю дорогу вёл. Ты меня брал, ты меня держал, ты решал, где и как. — Я положила ладони ему на грудь. — Сегодня я.
— Адель.
— Сядь, Кайан.
И он сел.
Просто сел на край своей огромной постели, как сел бы любой человек, которому сказали: сегодня не ты. И смотрел снизу вверх — на меня, на женщину в простом платье, с серыми от пепла пальцами и клеймом на запястье, — и в его лице было такое, что у меня перехватило дыхание: не голод. Доверие.
— Ты понимаешь, что делаешь? — спросил он.
— Понятия не имею, — сказала я и опустилась перед ним на колени.
То, что было потом, я запомню не подробностями — их я никому не отдам, — а тем, как всё это ощущалось изнутри.
Я держала в руках дракона. Не метафорически: под моими ладонями ходили мышцы, которые могли разорвать человека, и он позволял мне их трогать. Я видела, как на его коже выступает свет — тонкие золотые линии, — и как он сдерживается, и как с каждым моим прикосновением сдерживаться становится ему всё труднее. Он держался за мои бёдра так, что оставались следы, и шептал моё имя, и один раз, когда я сделала что-то, чего он не ожидал, он застонал сквозь зубы и сказал:
— Ведьма.
— Швея.
— Ведьма-швея.
— Ты можешь меня остановить. — Я положила его ладонь себе на горло. — Вот здесь. Скажи слово, и я остановлюсь.
— Если я тебя остановлю, я умру.
— Не умрёшь.
— Умру, — сказал он совершенно серьёзно. — Я проверял.
А потом он больше не позволял мне вести.
Он перевернул всё так быстро, что я даже не успела возмутиться, и прижал меня к постели, и его руки были с двух сторон от моей головы, и его лицо было надо мной, и золото в его коже разгоралось всё ярче.
— Ты сказала «сегодня я», — пробормотал он мне в шею.
— Я передумала.
— Поздно.
И это было… это было как обряд, только без печати и без огня: два человека, которые отдают друг другу всё, что у них есть, и ни один не остаётся меньше. Он держал меня за затылок, и я держала его, и в какой-то момент я почувствовала, как клеймо между нами наливается светом, и свет этот пошёл не в него и не в меня, а в обе стороны, — и в комнате стало светло, как днём, и в этом свете было видно, что золотые линии на его коже идут к моему клейму и от него обратно, как две реки, которые нашли друг друга.
Когда всё кончилось, свет ещё держался несколько секунд, а потом погас.
Мы лежали, не разговаривая.
— Что это было? — спросила я наконец.
— Не знаю, — сказал он. — Я первый раз такое вижу.
— Ты шестьсот лет…
— Шестьсот лет я никого не любил, — сказал он.
И замолчал, как будто сказал что-то лишнее.
Я тоже замолчала — потому что не знала, что на это ответить, и потому что если бы я ответила сейчас, это было бы не то. Это было бы быстро. А такие слова нельзя быстро.
Мы лежали, и я слушала, как в нём бьётся два сердца — одно человеческое, частое, и второе, глубокое, где-то в кости, — и как они постепенно приходят в такт.
— Кайан.
— М.
— А если в обряде мы оба останемся собой — ты будешь летать?
Он долго не отвечал.
— Если ты найдёшь способ, — сказал он, — я буду летать.
— Тогда я найду.
Он повернул голову.
— Ты понимаешь, что это невозможно?
— Понимаю, — сказала я. — Я всю жизнь делаю невозможное. Я сшила бархатный камзол на женщину, у которой одно плечо выше другого, и никто не заметил. Я вытащила сестру из чахотки без денег. Я подписала бумагу кровью и поехала к дракону. — Я повернулась к нему. — Считай, что это просто очень сложный заказ.
И он засмеялся — так, как смеются люди, у которых внутри что-то отпустило.
* * *
После его просьбы мы долго лежали и говорили — впервые за всё время о будущем.
— Если всё получится, — сказала я, — что дальше?
— Дальше? — Он смотрел в потолок. — Дальше зима. Потом весна. В мае паводок, и надо чинить мост в Пепельном Логе.
— Кайан.
— Я серьёзно. — Он повернул голову. — Ты спрашиваешь, что будет после, а после всегда приходит паводок. Это такая особенность Севера.
Я засмеялась.
— А дети?
Он замолчал.
— Что «дети»?
— У тебя будут дети? — спросила я. — Ты шестьсот лет не был женат. Ты вообще…
— Я не знаю, — сказал он. — У драконов это редко. Один ребёнок на сто лет, и то не у всех. — Он не сразу ответил. — Я никогда об этом не думал, потому что не с кем было.
— А теперь?
Он долго молчал, и через переплетение шло что-то тёплое и смущённое, чего я у него никогда не чувствовала.
— Теперь думаю, — сказал он наконец. — Я думаю об этом последние две недели. Постоянно. Это неприлично.
— Это не неприлично.
— Это неприлично, — упёрся он. — Я делаю вид, что слушаю Сивара о пошлинах, а сам думаю о том, какого цвета будут у неё глаза.
Я повернулась к нему.
— У неё?
— Или у него. — Он ответил не сразу. — У неё. Я не знаю почему. Мне кажется, что девочка.
Я положила голову ему на грудь.
— Тёмные волосы, — сказала я в его рубашку.
— И упрямый подбородок.
— Бедный ребёнок.
— Бедный я, — сказал Кайан. — Шестьсот лет покоя, и вот.
Утром мы проснулись от стука.
Сивар стоял в дверях — бледный, без обычной своей ворчливости, — и в руке у него был лист.
— Владыка, — сказал он. — Госпожа. — Он сглотнул. — Простите. Я бы не стал.
— Говори, — сказал Кайан.
— Утром нашли Ислу, — сказал Сивар. — Горничную леди Морры. В нижней галерее. — Пауза. — Ей свернули шею. И забрали всё, что было в её комнате.
Кайан сел.
— Морра знает?
— Леди Морра в своих покоях, — сказал Сивар. — Она не выходит. И ещё, Владыка. — Он поднял лист. — Это нашли у Ислы. Это письмо. Оно не отправлено.
Кайан взял лист.
Он читал долго — дольше, чем нужно было, чтобы прочесть десять строк.
Потом протянул его мне.
Почерк был ровный, аккуратный, женский.
«Вэйл. Верховному. Она отдала ему слишком много. Сейчас она слаба. Если хотите взять её без боя — берите в эти три недели, пока она не оправилась. Печать держится на ней, и когда она уйдёт — он падёт.
М.»
Я подняла глаза.
— Это почерк Морры, — сказала я.
— Да, — сказал Кайан.
— Она же нам сама сказала про крысу.
— Да, — повторил он и посмотрел на дверь. — Сказала. И крысу нашли мёртвой, а письмо — у неё. — Он встал. — Одевайся, Адель. Мы идём к леди Сэйлан. И на этот раз, — он поднял рубашку, — говорить буду я.
Глава 13 Письмо
Леди Морра Сэйлан сидела в своих покоях в полной темноте.
Я думала, что увижу её в слезах, в ярости, в чём угодно — только не так. Она сидела в кресле у незажжённого камина, прямая, в тёмно-сером платье, с распущенными волосами, и лицо у неё было как у человека, который всю ночь смотрел в одну точку и досмотрел до конца.
Кайан положил письмо на стол перед ней.
— Это твой почерк.
— Мой, — сказала Морра.
Я ждала, что она начнёт отрицать. Она не стала.
— Объясни.
Она подняла глаза.
— Это письмо написано тридцать лет назад.
Тишина.
— Что? — спросила я.
— Тридцать лет назад, — сказала Морра ровно, — в этом замке была жрица по имени Сэйра Вэлль. Она была слабая. Она отдавала ему огонь каждые две недели, и через год от неё осталась тень. — Она помолчала. — И я написала в Вэйл. Точно такое письмо. Я хотела, чтобы её забрали. Я думала, что если её заберут, он перестанет мучиться и начнёт… — она усмехнулась, — начнёт смотреть на меня. Как будто такое бывает.
— Ты его отправила?
— Нет, — сказала Морра. — Я его сожгла через час. — Она посмотрела на лист на столе. — Сожгла в этом камине. Своими руками.
— Тогда как?
— Я не знаю, — сказала она. — Но я знаю, что Исла служила мне сорок лет и что она умела… — Морра замолчала. — Она умела помнить. Она запоминала всё. Любое слово, любой почерк, любую бумагу, которую видела. — Она подняла глаза. — Она была моей памятью, Владыка. Я держала в голове пятьсот лет, а последние сорок лет держала Исла.
Кайан стоял неподвижно.
— То есть она переписала твоё старое письмо, — сказал он, — от твоего имени, и собиралась отправить.
— Да.
— И её убили, чтобы она не сказала, кто её попросил.
— Да.
— Кто?
Морра покачала головой.
— Я не знаю. Она не сказала бы даже мне — она была верна до тупости, а верность в нашем деле опаснее измены.
Кайан отошёл к окну.
— Ты понимаешь, что я должен тебя выгнать? — сказал он. — Не за письмо. За то, что в моём доме сорок лет жила чужая память, а я не заметил.
— Понимаю, — сказала Морра. — Выгоняй.
— Я тебя не выгоню.
Она подняла голову.
— Почему?
— Потому что ты сама пришла и сказала, что в доме крыса, — сказал он. — Задолго до того, как её нашли мёртвой. — Он обернулся. — Пятьсот лет ты меня ненавидишь, Морра. Я это знаю. И всё равно ты пришла.
Морра смотрела на него, и я впервые увидела, как её лицо меняется — не улыбка, а что-то глубже, что-то, что она держала в кулаке пятьсот лет.
— Я не ненавижу тебя, — сказала она. — Я ненавижу то, что ты сделал с моей сестрой. Разница огромная, и она меня мучает всю жизнь.
Кайан молчал.
— Лиора пошла к тебе сама, — сказал он наконец. — Я её не звал. Я три года не подпускал её к печати. Она пришла ночью, когда я не мог её выгнать, потому что умирал…
— Я знаю, — сказала Морра. — Я всё знаю. Я была там. — Она встала. — Я стояла в дверях и смотрела, как она отдаёт тебе огонь, и я тогда подумала: я бы так не смогла. И возненавидела её за это. И тебя. И себя. — Она выпрямилась. — Пятьсот лет, Владыка. Пятьсот лет я думала, что ненавижу тебя, а на самом деле я всё это время стояла в тех дверях.
Я стояла и слушала, и мне было так, будто я подслушала чужую исповедь; и в то же время я понимала, что это не чужая исповедь. Это была моя будущая.
— Леди Морра. — Я шагнула в комнату, хотя меня никто не приглашал.
Она посмотрела на меня.
— Я не буду говорить, что вы мне нравитесь, — сказала я. — Вы мне не нравитесь. Вы холодная и вы злая, и вы меня доводите до зубовного скрежета.
— Взаимно.
— Но вы знаете то, чего не знаю я, — сказала я. — Вы были здесь пятьсот лет. Вы видели три обряда. — Я шагнула вперёд. — Расскажите мне про обряд. Не так, как рассказывает Сивар. Не так, как рассказывает Магга. Так, как видел человек, который стоял в дверях.
Морра долго смотрела на меня.
Потом села обратно в кресло и сказала:
— Сядь. И он пусть сядет. — Она зажгла свечу — одну, — и в её свете лицо у неё стало старым. — Я расскажу вам, чего вы не знаете. Обряд — это не дверь. Обряд — это сделка, в которой участвуют трое. — Она подняла палец. — Владыка. Жрица. И огонь.
— Огонь — это гора.
— Огонь — это гора, — подтвердила Морра. — И она не соглашается на всё подряд. Первый обряд, который я видела, провалился, потому что Владыка не спросил гору. Второй провалился, потому что гора не согласилась с жрицей. Третий… — она помолчала, — третий получился, и Лиора прожила десять лет, а не год, потому что она — единственная из всех — спросила.
— Спросила что?
— Переплетение, — сказала Морра.
Я замерла.
— Переплетение?
— Так называется третья форма обряда, — сказала Морра. — Не «взять печать на себя». Не «стать дверью». — Она посмотрела на Кайана. — Клятва на крови, в которой оба отдают и оба получают. Вёйла предлагала её три раза. Ты отказался три раза.
Кайан сидел неподвижно.
— Почему? — спросила я.
— Потому что при переплетении я не могу её защитить, — сказал он. — При переплетении мы связаны: всё, что больно одному, чувствует другой. Если у меня срыв — она получает половину. Если её ранят — я схожу с ума. Это не защита. Это… — он сжал кулак, — это самое опасное, что можно сделать с драконом.
— И самое живучее, — сказала Морра. — Потому что дракон, у которого на другом конце связи — живая женщина, не может стать зверем. Он не может. Зверю нечем держаться. А связанному — есть за что.
Я смотрела на них обоих.
— Тогда почему ты отказался? — спросила я.
— Потому что я видел, что стало с Лиорой, — сказал Кайан. — И потому что я не умею отдавать половину. — Он посмотрел на меня. — Адель. Всё, что у меня болит, станет твоей болью. Все мои двести лет — станут твоими. Я не хотел…
— Ты не хотел, — сказала я, и это было единственное, что я могла ему дать.
— Да.
— Ты опять не хотел.
Он замолчал.
Я подошла и села перед ним на корточки — прямо там, при Морре, — и взяла его лицо в руки.
— Кайан. Слушай меня внимательно. — Я говорила очень медленно. — Ты всю жизнь решал, что лучше для других: что лучше для Севера, что лучше для Лиоры, что лучше для меня. — Я держала его лицо. — Ты ни разу не спросил. Ты сказал мне на полу в мастерской: «Скажи мне, что делать, и я сделаю». — Я наклонилась ближе. — Так вот. Я говорю. Мы будем переплетаться.
— Адель.
— Это не просьба, — сказала я. — Это ответ на твою просьбу. Ты просил меня остаться. Вот как я останусь.
Он закрыл глаза.
Морра в кресле тихо сказала:
— Она права, Владыка. Ты всегда был упрямым ослом. — Пауза. — Лиора тебе это говорила. Каждый раз, когда ты уходил в шахты, она говорила: «Он опять пошёл спасать всех, кроме себя».
Кайан открыл глаза.
— Что нужно для переплетения? — спросил он.
Морра встала.
— Три огня, — сказала она. — Твой. Её. И горы. — Она прошла к двери. — И ещё одно. Переплетение нельзя провести в Драконьем зале, под куполом, при Совете и гостях. Оно делается внизу, у самого огня. Там, где жарко настолько, что человек не выживет.
— А дракон?
— Дракон выживет, — сказала Морра. — А жрица — только если она настоящая.
* * *
Она ушла. Мы остались вдвоём.
— Ты уверена? — спросил он.
— Нет. — Я покачала головой, потому что врать было бессмысленно. — Но я уверена, что не хочу другого.
Он взял мою руку.
— Если мы переплетёмся, — сказал он, — то, что произошло со мной ночью, будет происходить с тобой. Мои срывы. Моя ярость. Мой…
— Твоя боль, — сказала я. — Да. Я поняла.
— Я не хочу, чтобы ты это чувствовала.
— А я не хочу, чтобы ты сидел на полу один. — Я сжала его пальцы. — Мы уже обсуждали это, Кайан. Полчаса назад, на твоём полу. Ты сказал, что не хочешь комнаты, в которой меня нет. Так вот, я не хочу комнаты, в которой ты сидишь один и держишься.
Он поднёс мою руку к губам.
— Тогда, — сказал он, — мы переплетёмся. И если мы оба выживем…
— Мы выживем. — Я взяла его лицо в ладони. — Слышишь? Это не пожелание. Это план.
— Если мы оба выживем, — повторил он, — я отвезу тебя на юг. Там есть море. Ты никогда не видела моря.
— Ты никогда не видел моря?
— Видел. Двести лет назад. — Он помолчал. — Я хочу увидеть его с тобой.
И это было, пожалуй, самое романтичное, что мне говорили в жизни, и сказал это дракон, у которого в груди горела трещина.
* * *
Ночью, когда Морра ушла, мы сидели в мастерской и не говорили.
Он держал в руках мою иголку и вертел её — я заметила, что он всегда что-нибудь вертит, когда думает, — и наконец сказал:
— Я не хотел говорить при ней.
— О чём?
— О переплетении. — Он положил иголку. — Ты слышала, что она сказала: «Лиора предлагала три раза, ты отказался три раза».
— Слышала.
— Ты хочешь знать, почему я отказывался?
— Хочу.
Он будто взвешивал каждое слово.
— Первый раз она предложила через год. Я сказал: слишком опасно. — Он смотрел на свои руки. — Второй раз — через три года. Я сказал то же самое. Третий — за месяц до её смерти. — Пауза. — И тогда я сказал ей правду.
— Какую?
— Что если мы переплетёмся, — сказал Кайан, — то я буду знать, когда она умирает. Не «узнаю». А буду чувствовать. Всю. До последней секунды. — Он поднял глаза. — Я сказал ей: «Я не выдержу». А она сказала: «А я не выдержу одна».
Я отложила шитьё.
— И ты отказался.
— Я отказался, — сказал он. — И она умерла одна. В своей комнате. Ночью. А я сидел в трёх стенах от неё и ничего не чувствовал, кроме того, что клеймо перестало тянуть. — Он сжал кулак. — И знаешь, что я понял потом? Что я не её жалел. Я себя жалел. Я не хотел знать, как это будет, потому что тогда мне пришлось бы быть рядом.
Я встала и подошла к нему.
— Кайан.
— А с тобой, — сказал он, — я согласился сразу. Даже не подумал.
— Ты думал. Ты спорил со мной целый вечер.
— Я спорил, — согласился он. — А внутри уже согласился. — Он посмотрел на меня. — Ты понимаешь, что это значит?
— Что?
— Что я, кажется, вырос, — сказал он. — За шестьсот лет. На одну вещь.
Я села ему на колени — просто села, как садятся домой, — и обхватила его голову руками.
— Послушай меня, — сказала я. — Ты не виноват в том, что случилось с Лиорой. Она пришла сама. Она отдавала сама. Она умерла сама, в своей комнате, и это её смерть, а не твоя. — Я держала его лицо. — Ты виноват только в одном: что тридцать лет после этого сидел и считал себя чудовищем. Хватит. Тридцать лет — достаточно.
Он смотрел не отрываясь.
— Ты очень жестокая женщина.
— Я швея. — Я провела большим пальцем у него под глазом. — Мы все жестокие. Мы режем ткань.
И он засмеялся — тихо, в мою ладонь.
Письмо из Ашкерна пришло на следующий день.
Оно было в сером конверте, без печати, и почерк на нём был незнакомый, но очень аккуратный. Внутри лежала прядь волос — светлая, тонкая, детская, — и записка на четверть листа.
«Госпожа Вэррон.
Ваша мать и сестра гостят у меня. Им тепло, они сыты, и им ничего не угрожает, пока вы ведёте себя разумно. Ваша сестра, кажется, кашляет; мой лекарь говорит, что горный воздух ей вреден, и я склонен согласиться, но весной всё проходит.
Я не люблю угроз, госпожа Вэррон, поэтому не буду угрожать. Я предлагаю обмен, который устроит всех: вы приезжаете в Ашкерн одна, до Пепельного солнцестояния, и говорите Владыке, что уходите по своей воле. Ваша семья уезжает домой в тот же день, с деньгами на десять лет вперёд. Владыка Север живёт ещё пятьдесят лет, как живёт сейчас, и никто не умирает.
Если вы не приедете, я не стану их убивать. Я просто перестану о них заботиться. Это, поверьте, хуже.
А. Т.
Постскриптум. Прядь, которую вы держите в руках, я отрезал сам, с разрешения вашей сестры. Она сказала: «Передайте Адель, что я не боюсь». Она храбрая девочка. Мне это нравится».
Я стояла посреди галереи и смотрела на светлые волосы в своей руке.
Волосы были тонкие, мягкие, и пахли мятой.
Мятный отвар. От кашля.
Я сжала их в кулаке.
— Адель, — сказал Кайан.
Я не слышала, как он подошёл.
— Он взял мою сестру, — сказала я.
— Я знаю. Сивар уже считает людей.
— Он взял мою мать и мою сестру, и он пишет мне «А. Т.» в конце, как будто мы старые знакомые.
— Адель.
— Я поеду. — Я уже вставала.
— Нет.
— Я поеду, Кайан.
— Нет. — Он развернул меня к себе. — Ты не поедешь, потому что он этого и ждёт. Ты поедешь — и он получит тебя без боя, без Совета, без права вызова. Всё, что ему нужно, — чтобы ты села в сани и приехала.
— Тогда поедешь ты.
— Я не могу, — сказал он. — Если я явлюсь в Ашкерн силой, это нарушение Договора. Совет получит повод объявить меня вне закона, и тогда…
— Тогда что? — заорала я. — Тогда мой сестре отрежут уши и пришлют мне в конверте?!
Он замолчал.
Я стояла, тяжело дыша, и смотрела на него.
— Я поеду, — сказала я тихо. — Не в Ашкерн. Не к нему. — Я разжала кулак и посмотрела на светлые волосы. — Я поеду к Магге. В храм. К огню. — Я подняла глаза. — Потому что, Кайан, у нас нет трёх месяцев. У нас нет трёх недель. У нас есть время до солнцестояния, а он будет резать мою семью по кусочку, пока я буду сидеть в этой башне и ждать.
— Адель…
— И ещё одно. — Я шагнула к нему. — Ты боялся, что я не выживу в храме. Я боюсь, что Мила не выживет в Ашкерне. Выбирай, чьему страху верить.
Он смотрел мне в лицо.
Потом взял мою руку, разжал кулак, и светлые волосы легли между нашими ладонями.
— Мы поедем в храм, — сказал он. — Оба. Завтра. — Он поднял глаза. — А за твоей сестрой я пошлю Тарна. И если с ней что-то случится, Аранкур узнает, что такое дракон, у которого забрали чужого детёныша.
— Она не его…
— Она твоя, — сказал он. — Значит, его.
Глава 14 Храм Огня
Магга жила не в пещере у горна — это была её мастерская, — а в храме, и храм находился ниже, глубже, там, где камень перестаёт быть камнем и становится чем-то тёплым, живым, как кожа.
Мы шли туда четыре часа по штольням.
Кайан шёл впереди с факелом, который не горел, потому что не было нужды: стены светились сами, ровным оранжевым, и от этого света наши тени ложились на пол и шли впереди нас, как два сопровождающих. Магга ковыляла рядом со мной, опираясь на палку, и всю дорогу ворчала.
— И вот, значит, ты решила переплетаться.
— Да.
— А он?
— Он тоже.
— Хм. — Магга сплюнула вбок. — Триста лет я ему говорила: «Владыка, переплетайся». А он мне: «Это опасно». — Она передразнила его голос так похоже, что я фыркнула. — А пришла девчонка из Ашкерна, сказала: «Сядь», — и он сел.
— Я не говорила «сядь» насчёт обряда.
— Ты говорила «сядь» насчёт другого, — сказала Магга. — В храме это слышно. Гора слышит всё, что делается в замке, и не всё мне потом нравится.
Я чуть не споткнулась.
— Гора… слышит?
— Гора — это не гора, девочка, — сказала Магга. — Гора — это дракон, который спит так, что из него выросли горы. Ты разговариваешь с ней, когда разговариваешь с огнём. Ты ей нравишься. Пока.
— А если разонравлюсь?
— Тогда тебе не понадобится обряд, — сказала Магга. — Тебя просто не станет.
* * *
Храм был круглым и глубоким, как чаша, и в центре его горело то самое, что я видела в горне: белое у основания, золотое по краю, живое.
Только здесь оно было больше. Намного больше. Оно было размером с дом, и оно не рвалось вверх — оно стояло, ровное и спокойное, как вода в колодце, и в его глубине двигались тени, и эти тени имели форму.
Я смотрела в огонь и понимала, что огонь смотрит в меня.
— Подойди, — сказала Магга. — Ближе, чем в мастерской. Вплотную.
Я подошла.
Жар был такой, что волосы на руках завились, но не жёг. Я стояла в двух локтях от белого пламени, и дышала, и дышала глубоко, и с каждым вдохом мне становилось легче — так, будто я всю жизнь ходила с камнем в груди и только сейчас его вынули.
— Говори с ней, — сказала Магга. — Не словами. Слова она не слушает. Огонь говорит огнём.
И я заговорила.
Я не умею объяснить, как это было. Я не произносила слов — но во мне поднималось всё, что я не сказала за эти месяцы: страх за Милу, ярость на золотого дракона, усталость, нежность, та злая, глупая, счастливая необходимость, из которой состою я вся. И я отдала это огню.
Огонь замер.
А потом — колыхнулся.
И в моей голове прозвучало — не голосом, не словами, а ощущением, тяжелым и древним, как землетрясение:
«Ты. Пришла. Женщина, которая не просит.»
Я не знала, что ответить. Я стояла, и в моей груди что-то тянулось к огню и обратно, и вдруг я почувствовала такой покой, что мне захотелось сесть на пол.
«Ты. Та, что держала его. Ты отдала ему всё. Он ещё не знает, что ты его держишь.»
— Что это значит? — прошептала я вслух.
«Он думает, что цепь — это он. Он держит зверя. Ты держишь цепь. Он ещё не понял, и когда поймёт, ему будет страшно.»
— Мне тоже.
Огонь колыхнулся. Мне показалось, что это смех.
«Хочешь переплестись с ним?»
— Да.
«Тогда слушай. Такое не делается втроём. Такое делается вчетвером.»
— Вчетвером?
«Ты. Он. Огонь. И тот, кто держит дверь. Когда вы сплетётесь, вы оба станете тёплыми, и жар пойдёт в обе стороны, и если не будет того, кто держит, вы сгорите оба. Дверь нужно кому-то держать снаружи. Кто-то должен стоять и не отпускать.»
Я оглянулась.
Магга стояла в десяти шагах, опираясь на палку, и смотрела на огонь.
— Она говорит, — сказала я, — что нужен кто-то, кто держит дверь.
— Знаю, — сказала Магга.
— Откуда…
— Я держала три раза, — сказала старуха. — Лиору держала. Сэйру держала. Первую — не успела, тогда я была молодой и глупой. — Она подошла. — В этот раз я тоже подержу. И это будет последний раз.
— Почему последний?
— Потому что мне восемьдесят лет, — сказала Магга, — и потому что держать дверь — это как держать лошадь, которая хочет в огонь. Ты держишь, пока она не перестанет. А потом у тебя нет рук.
Кайан вышел вперёд.
— Нет.
— Владыка.
— Нет, — повторил он. — Не она.
— А кто? — спросила Магга. — Ты? Ты будешь внутри, ты будешь в обряде. Сивар? Он человек, у него нет огня, он сгорит в первую минуту. Тарн? Мальчишка сломается на второй. — Она подняла подбородок. — Я держу двери сорок лет, Кайан. Я единственная, кто знает, как это делается, потому что я это делала. — Она усмехнулась. — И не смотри на меня так. Я старая. Мне не страшно.
— Мне страшно, — сказал он.
Магга замолчала.
— Вот как, — сказала она наконец. — Шестьсот лет, и ты научился говорить это вслух.
* * *
Мы остались в храме на ночь.
Магга легла в углу на циновке и мгновенно заснула, как спят старики — сразу, без перехода. Кайан сидел у огня, я — рядом.
— Расскажи мне о ней, — сказала я.
— О ком?
— О горе. О том, что спит.
Он помолчал.
— Её зовут не именем, — сказал он. — У неё нет имени, потому что имя — это то, что дают снаружи. Она — то, из чего сделан Север. Когда-то она была драконом, самым первым, и она устала. Не от войны — от времени. И она легла здесь и заснула, и из её спины выросли горы, а из её дыхания — огонь. — Он смотрел в пламя. — Мы, драконы, её потомки. Все. И Совет, и я, и Тарн, и Морра, и Аранкур. Мы все — её сны.
— И она говорит с тобой?
— Иногда. — Он задумался. — Она говорила со мной три раза. В первый раз — когда я убил дядю. Она сказала: «Ты сделал то, что надо, и сделал это грязно». Во второй — когда я запечатал себя. Она сказала: «Ты боишься, и правильно». — Он не сразу ответил. — В третий раз — когда ты подписала бумагу в Ашкерне.
Я повернула голову.
— Что?
— Я почувствовал, — сказал он. — Я тогда сидел в этой же комнате и держал печать, и она вдруг толкнулась. — Он посмотрел на меня. — Я не знал, что это. Я думал, что это срыв. А наутро Сивар принёс мне список из Ашкерна, и там было твоё имя, вписанное поверх чужого.
Я смотрела на него.
— Ты знал с самого начала.
— Я знал, что гора чего-то ждёт, — сказал он. — Я не знал, что это ты.
Мы сидели у огня, и я вдруг подумала о том, что вся моя жизнь — с того дня, как я взяла нож и порезала палец, — была не случаем. Что кто-то очень большой и очень старый повернулся во сне и позвал.
Мне стало не по себе.
— Кайан.
— М.
— А если я не хочу быть чьим-то сном?
Он повернулся ко мне.
— Адель.
— Я серьёзно. — Я смотрела в огонь. — Все меня всё время хотят: город — как плату, ты — как жрицу, Аранкур — как кровь, гора — как… не знаю. Как что-то. — Я обхватила колени. — Я хочу быть просто Адель. Которая шьёт бархат и ворчит.
— Ты и есть просто Адель, — сказал он. — Просто Адель, которая держит огонь в руке, отвечает дракону так, что он теряет дар речи, и подписывает бумаги кровью, чтобы её сестра жила. — Он не сразу ответил. — Ты не «чьё-то». Ты та, кто выбирает. Это редкость, Адель. Даже среди тех, кто старше тебя на шестьсот лет.
Я положила голову ему на плечо.
Огонь перед нами стоял ровно, и в его глубине двигались тени, и я смотрела на них, пока не поняла, что они двигаются в такт с нашим дыханием.
* * *
Утром Магга сказала:
— Сегодня.
— Так быстро?
— А что тянуть? — Она ковыляла к огню. — Владыка, раздевайся.
Кайан поднял бровь.
— Магга.
— Ты в обряд идёшь или на приём? — Старуха не обернулась. — Обряд голый, Всё сгорит. Всё решительно. — Она бросила на пол два куска ткани. — Оботрётесь потом. Девочка, тебе тоже.
Я посмотрела на Кайана.
Он посмотрел на меня.
— Ну, — сказала я. — Не в первый раз.
— В первый раз при огне, — сказал он.
Мы разделись — не глядя друг на друга, потому что в храме от этого сделалось вдруг стыдно, хотя мы были вместе трижды, — завернулись в ткань и встали у края огненного колодца.
Магга встала между нами и огнём.
— Слушайте оба, — сказала она, и голос у неё вдруг стал не ворчливым, а твёрдым, как камень. — То, что сейчас будет, — не свадьба, не венчание и не сделка. Это переплетение. Вы отдадите друг другу всё, что у вас есть, и получите обратно всё, что есть у другого. — Она посмотрела на Кайана. — Владыка. Твоя ярость станет её. Твои двести лет станут её. Твоя трещина будет в ней. Ты готов?
— Готов.
— Девочка. Твой огонь станет его. Твой страх, твоя злость, твой… — она прищурилась, — твоя склонность к язвительности. Ты готова?
— Готова.
— Тогда входите в огонь.
Я взяла Кайана за руку. Его ладонь была сухой и горячей.
Мы шагнули в пламя вместе.
* * *
Внутри огня не было жарко.
Внутри огня было тихо, как в снегу.
Я стояла в белом, и белое со всех сторон, и Кайан стоял рядом, и его рука была в моей, и я видела его целиком — не тело, а всё: мальчика, который держался за дядину руку; молодого дракона, который вырвал горло тому, кого любил; дракона постарше, который сам себя запер в пещере; мужчину, который сидел на полу в пустой комнате и не спал четыре ночи; его страх, его гордость, его упрямство, его нежность, спрятанную так глубоко, что он сам её не находил.
Я увидела всё и поняла, что он видит меня.
— Адель, — сказал он.
— Тихо, — сказала я. — Дальше я сама.
И я сделала то, что гора назвала переплетением.
Мне нечем это описать. Слова для такого не придумали, потому что люди, которые такое переживают, потом не пишут книг. Это не было похоже ни на близость, ни на боль, ни на счастье. Это было как если бы из моей груди вынули нить и продёрнули её через его грудь и обратно — и так сто раз, — пока мы не стали двумя узлами на одной нити.
В какой-то момент я почувствовала его боль. Не свою — его: старую, глубокую, ту, которую он таскал двести лет и не показывал никому.
Я закричала.
— Держись, — сказала я и не поняла, кто из нас это сказал.
А потом я почувствовала его ярость — и она была прекрасна, чёрная, огромная, и она поднялась во мне, как прилив, и я поняла, почему он боится: потому что это не тяжело. Это легко. Это очень легко — быть зверем.
«Нет», — сказала я.
И моя рука сжала его руку.
«Не так. Смотри.»
И я показала ему то, что умею: как держать две нити, которые дерутся, и переплетать их так, чтобы ни одна не победила. Как шить, когда ткань не хочет ложиться. Как сидеть у постели сестры всю ночь и не плакать, потому что плакать — роскошь.
Ярость в моей груди поднялась, дошла до горла — и остановилась.
И стала чем-то другим.
* * *
Я не знаю, сколько это длилось.
Когда белое погасло, я стояла на коленях на камне у края огненного колодца, и меня рвало, и Кайан держал меня за плечи, а Магга стояла между нами и огнём, раскинув руки, и её руки были чёрными.
— Готово, — сказала она хрипло. — Готово. Отходите.
Мы отошли.
Магга опустилась на пол.
— Магга! — Кайан подхватил её.
— Не тряси, — сказала старуха. — У меня всё внутреннее перепуталось, а ты трясёшь.
Её руки были не просто чёрными — они были как обугленное дерево, потрескавшиеся, и из трещин шёл дым.
— Бран! — заорала я. — Бран, где ты?! Он же шёл за нами!
Бран появился через минуту — запыхавшийся, с сумкой, — и упал на колени рядом с Маггой.
— Матерь, — сказал он, — ты что с собой сделала?
— Своё дело, — сказала Магга. — Всё, хватит.
Она подняла на нас глаза.
— Слушайте оба. — Голос у неё был слабый, но твёрдый. — Вы переплетены. Поздравляю. Теперь, Владыка, ты будешь чувствовать её за тридевять земель. И она тебя. — Она закашлялась. — Только одно. Переплетение — не защита. Если один из вас умрёт, второй не умрёт, но… — она закрыла глаза, — но это будет хуже, чем умереть.
— Магга.
— Идите, — сказала она. — Идите. Мне надо полежать.
* * *
Наверх мы поднялись к вечеру, и в Цитадели нас ждали трое.
Сивар — бледный.
Тарн — с перевязанной рукой и лицом человека, который не спал двое суток.
И Морра — в дорожном платье, с сумкой.
— Что? — спросила я.
Тарн шагнул вперёд.
— Госпожа, — сказал он. — Я был в Ашкерне.
— И?
— Там пусто, — сказал он. — Дома нет.
— Как нет?
— Нет ни вашей матери, ни сестры, — сказал Тарн. — И Тэлбота нет. И ростовщичьей конторы нет — она сгорела. — Он сглотнул. — Госпожа, я нашёл вашу соседку. Она сказала, что за три дня до моего приезда приехали люди, забрали обеих женщин и увезли на север. — Пауза. — На север. Госпожа, на севере только Вэйл.
Я смотрела на него.
— А ты? — спросила я. — Что с твоей рукой?
— Я догнал их обоз, — сказал Тарн. — На перевале. — Он поднял руку. — Их было семеро. Я убил троих. — Он опустил глаза. — Они ушли. Госпожа, простите. Они ушли.
Я стояла в галерее Цитадели, с обожжёнными бровями и чёрным клеймом на руке, и чувствовала внутри себя второго — его ярость, его страх, его вину, — и понимала, что переплетение уже работает: я чувствую то, чего у меня самой нет.
— Вэйл, — сказала Морра.
Все повернулись к ней.
— Он не приедет на солнцестояние, — сказала она. — Он не станет драться на твоём поле, Владыка. — Она подняла сумку. — Он ждёт тебя в Вэйле. Я знаю эту тактику: сначала отбери у противника то, что он любит, потом вымани его на свою землю.
Кайан смотрел на неё.
— И что ты предлагаешь?
— Я предлагаю, — сказала Морра, — чтобы я поехала первой. Одна. — Она выпрямилась. — Я — Сэйлан. Я — Совет. Меня впустят. — Пауза. — И я привезу вам сведения, а не мальчишку с перевязанной рукой.
Тарн шагнул было вперёд — Кайан остановил его взглядом.
— Ты понимаешь, что он может тебя убить?
— Понимаю, — сказала Морра.
— Почему?
Она долго молчала.
— Потому что я пятьсот лет стояла в тех дверях, — сказала она наконец. — Пора выйти.
Глава 15 Двое
В ту ночь мы не говорили о Вэйле.
Мы вообще не говорили. Мы поднялись в его комнаты, и он запер дверь, и мы стояли друг против друга в темноте, и я чувствовала — не думала, чувствовала, — как ему страшно.
За себя он не боялся никогда. Я это знала теперь точно, потому что он был во мне, как заноза под кожей, как второй пульс, как чужая погода. Он боялся за меня, за Милу, за мать, за Сивара, за Тарна — за всех, кто от него зависел, — и этого страха в нём было столько, что мне хотелось лечь на пол.
— Адель, — сказал он. — Я не могу.
— Что не можешь?
— Думать, — сказал он. — Я весь день пытался считать. Людей, дороги, гарнизон Вэйла. — Он сжал кулаки. — И не могу. У меня в голове ты.
Я подошла и коснулась его щеки.
— Это взаимно, — сказала я. — Я весь день чувствовала, как ты боишься, и думала, что схожу с ума.
— Можно разорвать, — сказал он. — Магга знает как. Если это слишком…
— Не смей.
— Адель.
— Кайан, — сказала я, и голос стал чужим. — Сегодня я стояла в огне и видела тебя целиком. Мальчика, который держится за руку. Дракона, который рвёт горло тому, кого любит. Мужчину, который сидит на полу и не спит четыре ночи. — Я держала его лицо. — Я не хочу разрывать. Я хочу, чтобы ты был во мне. Даже когда страшно. Даже когда больно.
Он закрыл глаза.
— Ты не понимаешь, что говоришь.
— Понимаю лучше тебя. — Я прижалась лбом к его лбу. — Я выросла в доме, где все молчали. Мать молчала, потому что боялась. Отец молчал, потому что проигрывал. Мила молчала, потому что кашляла. — Я взяла его за руки. — Я двадцать два года прожила одна в комнате, полной людей. Я не хочу так больше.
Он обнял меня.
Просто обнял — и это было новое. Не взял, не поднял, не повёл. Обнял, уткнувшись лицом мне в шею, и стоял так, и я чувствовала, как через переплетение в меня идёт волна за волной, и это было не боль, а облегчение; так выдыхают, когда очень долго держали.
— Я никогда не умел этого, — сказал он.
— Чего?
— Просить утешения.
— Учись, — сказала я ему в шею. — У тебя есть триста лет, чтобы натренироваться.
— Шестьсот.
— Тем более.
И он засмеялся — тихо, в мою шею, — и от этого смеха у меня внутри всё сжалось и отпустило.
* * *
А потом мы легли.
Не для того, чтобы спать.
Я не знаю, как это описать так, чтобы вы поняли, — но я попробую.
Раньше, когда он касался меня, я чувствовала только своё. Своё удовольствие, своё дыхание, свой страх и свою нежность. Это было как смотреть на огонь из-за стекла.
Теперь стекла не было.
Каждое его прикосновение я чувствовала дважды: своей кожей и его. Когда его губы были у меня на шее, я чувствовала и тепло своего горла, и то, как ему хочется укусить. Когда мои пальцы ложились на его спину, я знала, где шрамы и как они отзываются. И когда он вошёл — я почувствовала это с обеих сторон, и это было так сильно, что я закричала и услышала, как он стонет в ответ, потому что моё тоже было его.
— Это слишком, — выдохнул он.
— Нет.
— Адель…
— Нет, — сказала я и притянула его к себе.
Мы двигались очень медленно, потому что быстро было нельзя: слишком много всего сразу. Он держал меня за затылок и смотрел мне в глаза, и я чувствовала, как в нём — в его груди, в его кости, в самой глубине — что-то оттаивает, медленно, как лёд на реке весной, и как это что-то идёт ко мне по нити и остаётся во мне.
— Ты плачешь, — сказал он.
— Это не я.
— Я знаю, — сказал он. — Это я.
И это было правдой: я плакала его слезами, и это было не странно, а правильно — так правильно, что я не могла понять, как люди живут иначе.
Потом, когда всё стихло, я лежала у него на плече и слушала два сердца. Теперь их было четыре: моё, его человеческое, его драконье и то общее, которое билось между нами — где-то посередине, в воздухе.
— Кайан.
— М.
— Ты теперь чувствуешь, что я чувствую?
— Да.
— И что я чувствую?
Он помолчал.
— Ты голодна, — сказал он. — Ты устала. У тебя болит колено, которое ты разбила на площади в Ашкерне, когда тебе было девять. — Он выдержал паузу. — И ты счастлива.
Я засмеялась.
— А ты?
— Я боюсь, — сказал он. — И я тоже счастлив. — Он повернул голову. — Я не знал, что это можно одновременно.
— Можно. — Я прижала ладонь к его груди, туда, где тлело клеймо. — Я так живу всю жизнь.
* * *
Утром пришёл Сивар с картой на руках.
Мы сели за стол — я в его рубашке, он в чём был, — и Сивар сделал вид, что не заметил, хотя заметил всё, конечно, и, судя по лицу, был доволен, как кот.
— Вэйл, — сказал он, разворачивая карту. — Город-крепость. Стены в сорок локтей, четыре ворот, внутри — Драконий дворец, он же резиденция Совета. Гарнизон — около двух тысяч, из них драконов — девять. — Он постучал пальцем. — Но главное не это. Главное — что Вэйл не может закрыться. Он живёт торговлей, госпожа. Если закрыть ворота, город начнёт голодать через три недели.
— И что это нам даёт?
— Это даёт нам то, — сказал Сивар, — что мы можем войти. Легально. Как купцы, как посольство, как угодно. — Он посмотрел на Кайана. — Вопрос в том, что делать внутри.
Кайан долго смотрел на карту.
— Морра уже там?
— Поехала вчера, — сказал Сивар. — Должна быть на месте через десять дней.
— Значит, мы ждём десять дней.
— Владыка, — сказала я. — Мила там.
— Я знаю, — сказал он. — И именно поэтому мы не полетим туда сегодня, в ярости, и не сожжём половину города, чтобы её вытащить. — Он поднял на меня глаза. — Аранкур этого и хочет. Ему нужен повод: «Владыка Севера напал на Вэйл». Тогда Совет даст ему право, и нас с тобой не станет.
Я знала, что он прав.
Я знала это головой, и от этого мне было только хуже.
— Десять дней. — Я сказала это вслух, чтобы услышать, как это звучит.
— Десять дней, — подтвердил он. — А потом — войдём тихо, вытащим твою семью и уйдём.
— А право вызова?
— Право вызова, — сказал Кайан, — будет. Только не там, где он его назначил.
* * *
Десять дней — это очень много, когда в них ничего не происходит.
Мы готовились. Тарн собирал драконов — тех немногих, кто был верен лично Кайану: девять молодых, злых, ни разу не воевавших; Тарн называл их «мои птенцы», и они обижались. Сивар считал деньги, людей, дороги, лошадей и припасы. Бран готовил сумки с лекарствами. Хальдо пёк хлеб, будто мы шли не на войну, а в паломничество.
А я шила.
Я сшила себе платье — чёрное, плотное, с двойным швом, — и в подол вшила двенадцать маленьких карманов: для огнива, для ножниц, для бинта, для денег. Я сшила Кайану рубашку, точно такую же, как в первый раз, и он надел её и не снял.
И вечерами мы сидели вдвоём.
Это было странное время. Мы знали, что через десять дней — война, что там будут убивать, что Мила и мать в чужих руках. И всё равно — я никогда не была так счастлива.
Мы разговаривали. Обо всём. О том, как он мальчишкой воровал у дяди вино. О том, как я в четырнадцать лет перешила материнское платье в бальное и продала его в лавку за три монеты, и как мать потом плакала, потому что это было её свадебное. О том, что он не умеет плавать. О том, что я боюсь темноты и всегда спала со свечой.
— Ты серьёзно не умеешь плавать? — спросила я. — Ты дракон.
— Дракон, — подтвердил он. — Крылья. Не жабры.
— Но ты же тонешь?
— Я не тону, — сказал он важно. — Я опускаюсь на дно и иду по нему.
Я хохотала до слёз.
Он смотрел на меня и улыбался — той самой улыбкой, которая была у него миллион лет назад и окаменела, и которая теперь возвращалась, медленно, как чувство в отмороженных пальцах.
— Знаешь, что самое странное? — спросила я в один из этих вечеров.
— Скажи.
— Я больше не боюсь тебя.
Он помедлил.
— А следовало бы.
— Нет, — сказала я. — Я боюсь за тебя. Боюсь, что тебя убьют, боюсь, что ты сорвёшься, боюсь, что через триста лет ты забудешь, как меня зовут. — Я взяла его руку. — Но тебя самого я больше не боюсь. И это, кажется, самое опасное, что со мной случилось.
— Почему опасное?
— Потому что теперь мне есть что терять, — сказала я. — Раньше у меня был долг и сестра. Теперь у меня есть ты. А когда у человека есть ты — он глупеет.
Он поднял мою руку и поцеловал клеймо.
— Тогда мы оба глупцы, — сказал он. — Потому что у меня теперь есть ты.
* * *
Днём я спустилась к Магге.
Я не сказала Кайану, что иду. Он бы пошёл со мной, а я не знала, чего там увижу, и не хотела, чтобы он это видел вместе со мной.
Храм был внизу, там, где камень становится тёплым и живым, и я шла по коридору, и стены светились мне навстречу, как будто провожали.
Магга сидела на циновке у стены. Рядом стояла кружка.
Она не могла её взять.
Я остановилась в дверях и смотрела, как восьмидесятилетняя женщина пробует поднять кружку. Руки у неё были забинтованы до середины ладони, и работали только три пальца на правой, и когда она сжала ими глиняное ушко, кружка выскользнула и опрокинулась, и вино пошло по циновке. Магга сказала: «Ах ты ж», — спокойно, буднично, будто это погода.
— Стучи, когда входишь, — сказала она, не поворачиваясь. — Или ты думала, я не слышу? Я слышу всё. У меня теперь только слух и остался.
— Я принесла вам…
— Вижу, что принесла. — Она посмотрела на мой свёрток. — Еду. Все приносят еду. — Она подняла на меня глаза. — Ты думаешь, я не могу есть?
— Я думаю, что вам тяжело.
— Мне не тяжело, — сказала Магга. — Мне больно. Это разные вещи, девочка. Тяжело — это когда нести не можешь. А больно — это когда несёшь и всё равно несёшь.
Я села рядом с ней на пол, не на стул, не на циновку, а просто на пол, и взяла её руку. Бинт был тёплый и влажный, и под ним чувствовалось что-то, что не должно так чувствоваться.
— Я испортила вас, — сказала я.
— Ты? — Магга фыркнула. — Милая моя. Я держу двери сорок лет. Я держала их, когда тебя ещё не придумали. — Она забрала руку. — И я знала, чем это кончится. Я не на рынок сходила, я держала открытым то, что хочет закрыться. Такое не проходит. — Пауза. — Я не жалею. Слышишь? Не жалею. И не смей реветь у меня в храме, тут и без тебя сыро.
— Я не реву.
— Ревёшь, — сказала Магга. — Я слышу.
Я не ревела. Не при ней.
— Что мне для вас сделать? — спросила я.
Она долго молчала.
— Ничего, — сказала она наконец. — Просто заходи. Не с едой. Не с лекарствами. Просто заходи и сиди. — Она подняла голову. — Всю жизнь я была нужна только тогда, когда что-то ломалось. А теперь я не нужна даже тогда. Так что заходи просто так. Это, девочка, дороже еды.
* * *
На четвёртый день после переплетения мы начали тренироваться.
Не с огнём — с переплетением.
— Оно работает как нить, — сказал Кайан. — Если я тяну — ты чувствуешь. Если ты тянешь — я чувствую. Тянуть можно в двух направлениях: наружу — это «помоги», внутрь — это «отойди».
— И зачем мне «отойди»?
— Затем, — сказал он, — что если я начну терять себя, ты почувствуешь это раньше, чем я. И у тебя будет примерно три секунды, чтобы сделать что-нибудь.
— Три секунды.
— Примерно.
Мы встали в пустом Драконьем зале — я в одном конце, он в другом — и он сказал:
— Закрой глаза. И позови.
Я закрыла глаза.
Сначала не было ничего.
Потом я почувствовала — не через кожу, а как-то иначе, — куда-то в стороне, у себя в груди, натяжение. Тонкое, как паутина.
— Чувствую. — Я тронула себя за грудину, будто там в самом деле была нитка.
— Тяни.
Я потянула.
И он оказался рядом — через весь зал, за секунду, — и его рука легла мне на затылок.
— Не так резко, — сказал он. — Ты сейчас дёрнула так, что у меня заболела голова.
— Простите.
— И не «простите». — Он отпустил. — Мы не на приёме.
— Прости, — сказала я.
— Лучше.
Мы делали это час. Потом ещё час. К концу второго часа я умела тянуть мягко, а он умел тянуть так, что я чувствовала не приказ, а просьбу — и это была разница, которую я не смогла бы объяснить словами, но узнала бы из тысячи.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь другое. — Он отошёл в конец зала. — Я попробую отпустить. Не зверя. Просто… себя. Немного. И ты скажешь, что почувствуешь.
— «Отпустить себя» — это как?
— Как если бы я перестал держать в кулаке всё, что держу с самого утра.
Он закрыл глаза.
И я почувствовала.
Это началось в груди — сначала тепло, потом жар, потом что-то чёрное, большое, ленивое, поднимающееся из глубины, как вода в затопленном колодце. Оно поднималось во мне — через нить, — и в этом чёрном не было ни злобы, ни ненависти.
В нём было одиночество.
Такое старое, такое привычное, такое огромное, что я села на пол.
— Хватит. — Я упёрлась ладонью в камень и подняла голову.
Он открыл глаза и мгновенно оказался рядом.
— Что?
— Одиночество, — сказала я. — Оно там внизу. Не злость. Одиночество. — Я подняла на него глаза. — Ты поэтому боишься его отпускать?
Кайан сел рядом.
— Да, — сказал он. — Злость — это просто. Злость — это когда что-то ломают. А это… — Он не сразу ответил. — Это когда некому рассказать, как прошёл день.
Я взяла его руку.
— Теперь есть кому.
— Я знаю, — сказал он. — Поэтому я и держусь легче.
* * *
В ту ночь он пришёл ко мне — не для того, чтобы спать.
Он просто сел на край постели и сказал:
— Я хочу тебе кое-что показать.
И показал.
Он не стал оборачиваться драконом — не полностью. Он позволил мне увидеть то, что обычно держал под кожей: как по его рукам идут золотые линии, как кожа на спине натягивается вокруг старых шрамов, как в его глазах загорается жёлтое.
— Это всё, что осталось от печати, — сказал он. — Это я. Всё, что есть. Ничего красивого.
Я взяла его руку и провела пальцем по золотой линии — от запястья к локтю.
— Это красиво. — Я не убрала палец с золотой линии.
— Это чудовище.
— Это ты, — сказала я. — И ты красивый.
Он посмотрел на меня, и в его глазах что-то дрогнуло — так, как дрожало всегда, когда я говорила то, чего ему никто не говорил.
А потом он поцеловал мою ладонь, потом запястье, потом клеймо, и это было не начало чего-то, а конец — конец долгого дня, в котором он держался.
Мы легли, и он обнял меня, и через нить я чувствовала, как одиночество внизу — то самое, чёрное, большое — отступает, мельчает, становится размером с комнату.
— Спи. — Я погладила его по волосам, как гладят детей и очень старых людей.
— Скажи это ещё раз.
— Что?
— Что теперь есть кому.
— Теперь есть кому. — Я поцеловала его в висок. — Спи.
И он заснул — впервые за много лет без счёта в голове.
На восьмой день пришёл ответ от Морры.
Не письмо. Птица — маленькая, серая, с запиской, привязанной к лапе, — и в записке было четыре слова:
«Сатурн. Дворец. Не верьте».
Сивар вертел записку в руках.
— «Сатурн» — это не имя, — сказал он. — Это… — он нахмурился.
— Это шифр. — Я подвинула бумагу к свече.
Все повернулись ко мне.
— Что? — сказала я. — Я швея. Я двадцать лет имею дело с заказчиками, которые не хотят, чтобы муж знал, сколько стоит платье. — Я забрала у него записку. — «Сатурн» — это, скорее всего, место. В Вэйле есть улица Сатурна?
— Есть, — сказал Сивар медленно. — Квартал Сатурна. Там… — он замолчал. — Там невольничий рынок.
— Вот.
— Госпожа, вы думаете, они держат их на рынке?
— Я думаю, — сказала я, — что Аранкур не станет держать заложников во дворце, где их увидит Совет. Он держит их там, где никто не смотрит: среди рабов. — Я посмотрела на Кайана. — «Дворец» — это второе. Значит, во дворце тоже что-то есть.
— «Не верьте», — прочитал Кайан.
— Это она про нас, — сказала я. — Или про него. Или про кого-то третьего.
Мы сидели над четырьмя словами до глубокой ночи.
А на девятый день пришло второе письмо, и в нём была уже не записка.
В нём был палец.
Маленький, аккуратно отрезанный, с обручальным кольцом моей матери.
И записка:
«Солнцестояние через девять дней. Если вы не приедете, в следующий раз я пришлю глаз. Он у неё красивый, правда? Как у тебя».
Я сидела на полу галереи и смотрела на кольцо.
Кайан стоял рядом. Он ничего не говорил. Через переплетение я чувствовала в нём такую тьму, что мне было трудно дышать, — но он молчал, потому что знал: любое слово сейчас будет не то.
— Мы едем. — Я встала первой, чтобы никто не видел, как у меня дрожат руки.
— Да, — сказал он.
— Сегодня.
— Да.
Я подняла голову.
— Ты не будешь меня отговаривать?
— Нет, — сказал он. — Я буду рядом.
Я встала, держа в руке маленький палец с кольцом, и зажала его в кулаке так, что ногти впились в ладонь.
— Тогда собирай своих птенцов, — сказала я. — Мы летим в Вэйл.
Глава 16 Квартал Сатурна
Мы летели двое суток.
Двое суток на спине дракона, в мороз, в меховом плаще поверх мехового плаща, с лицом, замотанным шарфом до глаз. Я не спала. Кайан не спал. Тарн и его «птенцы» летели следом, растянувшись в небе широкой дугой, и их тени шли по снегам, как стая.
На второй день я увидела море.
Оно было не такое, как я думала. Я всю жизнь представляла его синим и тёплым, как на картинках в книжках у отца. Оно оказалось серым, тяжёлым, в белых барашках, и оно дышало, и от него шёл холод, как от открытого погреба.
«Красиво?» — спросил Кайан в моей голове.
«Страшно», — ответила я.
«Это одно и то же. Запомни это место. Мы сюда вернёмся».
* * *
Вэйл мы обошли с севера и сели в лесу в трёх милях от городских стен, и Тарн остался с птенцами, а мы пошли вдвоём.
Точнее, втроём: с нами увязался Сивар.
— Вам шестьдесят четыре, — сказала я. — Вы не можете…
— Я тридцать лет держу бумаги этого замка, — сказал Сивар. — Я знаю в Вэйле каждую подворотню, потому что подворотни — это тоже бумаги, только другие. — Он поправил мешок на плече. — И, госпожа, если вы думаете, что я отпущу вас одну в невольничий квартал, вы меня плохо знаете.
Мы вошли в город через восточные ворота, вместе с обозом соли. Платили взятку — Сивар, к моему изумлению, — и стражники даже не посмотрели на лица.
Вэйл внутри был не таким, как я его запомнила. Тогда я видела витрины и золото, потому что меня везли по главным улицам. Теперь мы шли переулками, и тут пахло не специями, а гнилью, а на порогах сидели люди, у которых не было ни золота, ни надежды.
Квартал Сатурна начинался за площадью с фонтаном, в котором не было воды, и заканчивался стеной.
Невольничий рынок работал каждый день, кроме дня Пепельного солнцестояния — в этот день, объяснил Сивар, даже работорговцы боятся гнева горы.
— Аранкур выбрал солнцестояние для права вызова. — Я постучала пальцем по карте, рядом с рынком. — Но не для этого.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Кайан.
— Что он выбрал день, когда рынок закрыт, — сказала я. — Когда весь квартал пуст.
Сивар остановился.
— Госпожа, — сказал он медленно. — Вы понимаете, что это значит?
— Это значит, — сказала я, — что он не собирается отдавать меня обратно.
* * *
Мы подошли к городским воротам на закате, когда стража меняется и все смотрят не на дорогу, а на свои сапоги.
— Соль, — сказал Сивар. — Мы везём соль. Ты — моя племянница, он — приказчик. — Он поправил мешок. — И, госпожа, ради всего святого, не смотрите людям в глаза. Вы смотрите так, как будто хотите их перешить.
— Я не…
— Вы смотрите.
Стражник у ворот взял взятку, даже не пересчитав.
— Соль, значит.
— Соль, — сказал Сивар.
— А чего бледные?
— Дорога долгая, — сказал Сивар. — Племянница слабая. Врач сказал, южный воздух.
Стражник посмотрел на меня. Я опустила глаза и постаралась выглядеть слабой, и это оказалось труднее, чем держать огонь.
— Проезжайте.
Мы проехали.
Внутри я выдохнула.
— «Племянница слабая», — сказала я.
— А что? — Сивар пожал плечами. — Вы правда бледная.
— Я устала.
— Вот. Слабая и усталая. Всё сходится.
* * *
Вэйл вблизи оказался хуже, чем издалека.
На главных улицах было золото и витрины, а в переулках — грязь по колено, потому что канализация здесь была только у богатых, и по ночам на углах стояли люди с фонарями, которых никто не нанимал.
Мы шли через переулки.
Сивар шёл впереди и говорил без остановки — тихо, ровно, как говорят старики, которым есть что рассказать и мало времени.
— Невольничий рынок открыт с восьми до четырёх. В восемь приводят новый товар, в четыре уводят непроданных. — Он свернул в проулок. — Квартал Сатурна — это три улицы и площадь. С одной стороны — рынок, с другой — склады. Между складами — бараки. В бараках держат тех, кого не выставляют: должников, заложников, детей.
— Детей?
— Детей дороже всего, — сказал Сивар, и голос у него стал жёстким. — Их покупают, чтобы учить. Через десять лет такой ребёнок стоит в двадцать раз дороже, чем стоил.
Я молчала.
Кайан шёл рядом со мной, и его рука была у меня на спине, и через переплетение шло ровное, тяжёлое: он держал. Держал себя в кулаке так крепко, что у него, наверное, болели кости.
— Сивар, — сказал он.
— Владыка?
— Если в этих бараках есть дети — мы их выведем.
Сивар остановился.
— Владыка, — сказал он медленно. — Их там тридцать.
— Значит, тридцать.
— Это война.
— Это бараки, — сказал Кайан. — Война будет позже.
Старик долго смотрел на него.
А потом сказал — тихо, с каким-то странным выражением:
— Вот за это я вам и служу тридцать лет, хотя платите вы скверно.
* * *
Барак был низкий, длинный, с крышей из просмолённой дранки.
Внутри пахло так, что я остановилась на пороге: мокрой соломой, болезнью и людьми, которых давно не мыли.
Фонарь давал мало света.
В первом закутке сидели четверо мужчин — худых, с бритыми головами, — и один из них поднял голову, когда мы вошли, и посмотрел на нас без всякого интереса: так смотрят на ещё одну неприятность в длинном ряду неприятностей.
— Вы к кому? — спросил он.
— Мы ищем двух женщин, — сказал Сивар. — Мать и дочь. Северянки. Привезли семь дней назад.
Мужчина молчал.
— Платим, — сказал Сивар.
Мужчина усмехнулся.
— Все платят, — сказал он. — Только тем, кто наверху. А нам ничего не доходит. — Он кивнул куда-то в глубь барака. — Там. Третий закуток. Северянки. — Он помолчал. — Мать с двумя отрезанными пальцами. Дочь кашляет.
Я уже шла.
Мать я узнала по спине.
Я узнала мать по спине.
Она сидела на соломе, прямая, как палка, — так она сидела всегда, когда боялась, — и держала на коленях голову Милы. У Милы были связаны руки. У матери не было двух пальцев на левой руке: безымянного и мизинца.
Я стояла в дверях и не могла двинуться.
Кайан коснулся моей спины — только пальцами, — и это меня сдвинуло с места.
— Мама, — сказала я.
Она подняла голову.
И её лицо — я никогда этого не забуду — сначала не изменилось вообще. Она смотрела на меня три секунды с абсолютно пустым лицом, как будто решала, стоит ли верить глазам. А потом сказала:
— Адель.
Обычным голосом. Как будто я вернулась из лавки.
— Мама.
— Ты в платье, — сказала она. — Хорошо. У тебя лицо чистое. — И только тогда заплакала.
Мила подняла голову.
Она была серая. Не бледная — серая, как пепел; щёки ввалились, под глазами лежали тени в палец толщиной. Она посмотрела на меня, и её губы задрожали.
— Адель, — прошептала она. — Я не сказала им ничего. Ни одного слова.
— Я знаю, — сказала я и упала на колени рядом с ней.
— Они спрашивали про тебя, и я сказала, что ты шьёшь платья, и они смеялись, а потом…
— Тихо. — Я держала её лицо в руках и чувствовала, какая она холодная. — Тихо, маленькая. Я здесь.
— Адель, у мамы…
— Я видела.
— Они сказали, что если ты не придёшь, они пришлют глаз…
— Я пришла. — Голос не слушался, и я повторила громче: — Я здесь. Всё.
Кайан уже резал верёвки на руках Милы. Мать держалась за мою руку так, что у меня белели пальцы.
— Госпожа, — сказал Сивар от двери, очень тихо. — Нам надо идти. Сейчас.
— Знаю.
— Госпожа.
— Я знаю! — Я обернулась. — Сивар, я слышу.
Он смотрел не на меня.
Он смотрел в коридор.
* * *
Они стояли в конце коридора — двенадцать человек в сером, с короткими копьями, — и между ними, в белом плаще, с волосами, рассыпанными по плечам, стоял Дариан Тэйл.
— Госпожа Вэррон, — сказал он. — Я знал, что вы придёте за ними. Я всегда знал.
Кайан поднялся.
Я почувствовала это через переплетение — как в нём поднимается то, тяжёлое, чёрное, — и схватила его за руку.
— Нет, — сказала я тихо. — Не здесь. Здесь моя сестра.
Он остановился.
— Умно, — сказал Дариан. — Владыка, если вы что-то сделаете, — он поднял руку, и я увидела, что в его пальцах маленький чёрный камень, — вот это. Пепельный камень. Мы нашли его в вашей пещере, там, где вы запечатали себя сотни лет назад. — Он улыбнулся. — Один из тех, на которых держится ваша печать. Раздавите нам зал, Владыка, и я раздавлю его. И тогда печать упадёт прямо здесь, в этом бараке, среди рабов.
Кайан замер.
— Ты блефуешь.
— Проверьте.
Я чувствовала, как он проверяет. Через переплетение — как он тянется к своему клейму, как клеймо отзывается, как в нём что-то не сходится. Один из камней действительно был не на месте.
— Вот, — сказал Дариан. — Теперь давайте разговаривать как взрослые люди.
Он сделал шаг вперёд и посмотрел на меня.
— Господин Аранкур предлагает вам обмен. — Он сказал это без всякой издёвки, ровно. — Вы идёте с нами добровольно, сейчас, по своей воле. Ваша мать и сестра выходят отсюда в ту же минуту и уезжают на Север с Владыкой. — Он поднял вторую руку. — Клянусь пеплом моей крови.
— Почему я должна верить? — спросила я.
— Потому что мне не нужна их смерть, — сказал Дариан. — Мне нужна ваша жизнь. Точнее, — он улыбнулся, — ваша кровь, но это не так грубо звучит.
Кайан шагнул вперёд.
— Адель, нет.
— Кайан.
— Нет. — Он встал между мной и Дарианом. — Я сожгу этот квартал.
— И тогда он раздавит камень, — сказала я. — И печать упадёт здесь, среди рабов, среди моей матери и сестры. Ты слышал, что он сказал.
— Он блефует.
— Ты сам проверил, что нет.
Кайан молчал.
Я взяла его за плечо и развернула к себе.
— Слушай меня. — Я говорила очень быстро и очень тихо. — Девять дней до солнцестояния. Девять дней, Кайан. Я продержусь девять дней.
— Адель…
— Ты соберёшь Совет, — сказала я. — Ты приедешь на солнцестояние с правом вызова. Он не сможет меня тронуть до этого — я ему нужна целой, иначе вся его затея бессмысленна. — Я сжала его плечо. — А я, пока буду там, узнаю всё, что можно узнать. И когда ты придёшь — я буду знать, где выход.
— Если он тебя ранит…
— Он уже ранил мою мать, — сказала я. — Два пальца, Кайан. Он отрезал ей два пальца, чтобы я пришла. — Голос у меня сорвался, и я это ненавидела. — А если я не пойду, он отрежет ей голову. И я буду жить с этим. С тобой. Шестьсот лет. — Я взяла его лицо в руки. — Я не хочу шестьсот лет с этим.
Он смотрел в упор.
Через переплетение шло такое, что у меня подкашивались ноги.
— Я найду тебя, — сказал он.
— Знаю.
— Я сожгу Вэйл.
— Не сжигай. Там люди.
— Тогда я сожгу дворец.
— Договорились, — сказала я, и это прозвучало как приговор.
И поцеловала его — при двенадцати стражниках, при Дариане, при матери и сестре, — и в этом поцелуе было всё, что я не могла сказать словами: держись, я вернусь, я тебя не брошу, ты не имеешь права стать зверем, я тебя люблю.
Я не сказала этого вслух. В первый раз.
Но через переплетение — он услышал.
Он отстранился, и его глаза были жёлтыми.
— Скажи это, — прошептал он.
— Когда вернусь, — сказала я, и это была самая честная ложь в моей жизни.
— Адель.
— Девять дней, — сказала я. — Потерпи.
* * *
Я повернулась к Дариану.
— Моя мать и сестра выходят прямо сейчас. Со мной идут Владыка и его советник до ворот квартала, и вы их не тронете.
— Согласен.
— И ещё одно. — Я подошла к нему вплотную. — Если с моей семьёй что-то случится — неважно когда, неважно где, — я сожгу вас лично. Не Владыка. Я. — Я подняла руку и показала ему ладонь, на которой вспыхнул огонь, маленький, аккуратный, ровный. — Вы видели, что я делаю с углём. Представьте, что будет с вами.
Дариан смотрел на огонь.
— Вы мне нравитесь, — сказал он.
— Взаимно, — сказала я и погасила огонь.
* * *
Мать не хотела уходить.
— Адель, я не оставлю тебя.
— Мама. — Я держала её за плечи. — Ты возьмёшь Милу и поедешь с Владыкой. Он отвезёт вас в Цитадель. Там тепло, там еда, там лекарь.
— А ты?!
— А я закончу то, что начала, когда вписала своё имя в бумагу, — сказала я. — Ты сама говорила: кто-то должен.
Она смотрела на меня, и по её лицу текли слёзы, и она не вытирала их.
— Я знала, — сказала она. — Я знала, что ты не вернёшься из этого дома. — Она сжала моё лицо руками. — Ты вся в меня. Я всю жизнь боялась и молчала, а ты боишься и делаешь. — Она поцеловала меня в лоб. — Делай, дочка. Только вернись. Мне не нужен дракон. Мне нужна ты.
Мила обняла меня и не отпускала.
— Ты обещала, что я выйду замуж за скучного доброго человека, — прошептала она.
— Обещала.
— Ты должна быть на свадьбе.
— Буду, — сказала я. — Мне нужно будет сшить тебе платье.
И тогда она отпустила.
* * *
Кайан стоял у ворот квартала и смотрел, как их уводят.
Я стояла в десяти шагах от него — между ним и стражниками Дариана.
— Владыка, — сказал Дариан вежливо. — Вам пора.
Кайан не двигался.
— Кайан. — Я взяла его за руку. — Слово.
— Какое слово?
— «Пепел». У нас с тобой было уговорено.
Он смотрел мне в лицо.
— Я его не скажу, — сказал он.
— Скажешь, если будет надо.
— Адель, я не собираюсь отдавать тебя приказу…
— Если в Вэйле начнётся такое, что мне придётся уйти, — сказала я, — ты скажешь «пепел», и я сделаю, что сможешь приказать. Даже если это будет «беги». — Я сжала его пальцы. — Потому что иначе я останусь, и тогда мы оба умрём, и это будет очень глупо.
Он долго молчал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Но я скажу его только один раз. И не для того, чтобы ты бежала. Для того, чтобы ты жила.
— Договорились.
— А теперь иди. — Я отступила на шаг, потому что иначе не смогла бы.
Он не свёл с меня глаз.
— Девять дней, — сказал он.
— Девять дней.
Он повернулся и пошёл.
Я смотрела ему в спину, пока он не скрылся за поворотом, и всё это время во мне билось что-то чужое, горячее, — и я знала, что это его сердце, и что оно бьётся так быстро, потому что он идёт прочь, а не потому, что бежит.
А потом Дариан сказал:
— Госпожа Вэррон, прошу. Карета.
И я шагнула в карету, и дверца закрылась, и Вэйл поплыл за окном — серые стены, серые лица, серое небо.
Я сидела, положив руки на колени, и смотрела на клеймо на запястье.
Оно грело. Оно тянуло. Оно тянуло назад, на север, к нему, — и я вдруг поняла, что за всё время, что я его ношу, я ни разу не почувствовала этого так ясно.
Клеймо знало.
Клеймо не хотело.
— Потерпи, — сказала я ему. — Мы не в первый раз.
И в этот момент — я готова поклясться — в моей голове раздался его голос. Не словами. Ощущением, тяжёлым и огромным, как землетрясение:
«Я иду за тобой. Я иду с той минуты, как ты закрыла дверцу».
Я закрыла глаза.
Всего девять дней.
Что может случиться за девять дней?
Глава 17 Кайан
Кайан
В моей жизни было три момента, когда я был уверен, что больше не выдержу.
Первый — когда я вырвал горло дяде и понял, что мне это понравилось.
Второй — когда Лиора умерла, и я просидел в её комнате одиннадцать дней, и никто не смел войти, и я выучил наизусть, как пахнет остывающая постель.
Третий — сейчас.
Я стоял у восточных ворот Вэйла и смотрел, как закрывается дверца кареты. Я слышал, как она сказала «потерпи». Я чувствовал её через переплетение — как она боится, как она держится, как она врёт себе, что девять дней — это мало.
И я не мог ничего сделать.
Вот что было самым страшным. Не то, что её забрали. Не то, что у меня в руке не было оружия против этого камня. А то, что я — Владыка Севера, дракон шестисот лет, тот, кого боятся девять драконов Совета, — стоял, смотрел и отпускал.
Это было хуже, чем горло дяди.
* * *
Сивар увёл мать и сестру в ту же ночь — на север, с четырьмя моими птенцами и приказом не останавливаться, пока не увидят Пепельную Цитадель.
Перед уходом старик подошёл ко мне.
— Владыка.
— Не надо.
— Надо. — Он встал передо мной, маленький, старый, в меховой накидке, и посмотрел прямо. — Вы сейчас думаете, что вам нечего терять. Это самое опасное состояние для дракона.
— Сивар.
— Я тридцать лет смотрю, как вы загоняете себя в угол, — сказал он. — Знаете, чем это всегда кончается? — Он поднял палец. — Меня вот чем: я стою с метлой. Всегда. Я стою с метлой и подметаю то, что от вас осталось.
— Уйди.
— Уйду, — сказал он. — Но вы сделаете одну вещь. Вы посидите сегодня один. Просто посидите. Не думайте ни о войне, ни о Совете, ни о ней. Посидите и вспомните, зачем вы когда-то закрыли эту печать.
Он ушёл.
Я сидел в лесу, у костра, до утра.
* * *
Я вспомнил.
Двести семнадцать лет назад я стоял в пещере, и Магга держала чашу, и двое моих драконов — те, что ещё оставались верны, — держали мои крылья, потому что я рвался.
Тогда я тоже думал, что мне нечего терять. Дядя был мёртв. Совет вынес приговор. Север, который я хотел сохранить, был в тридцати годах от голода. И я сказал Магге: «Запирай. Или я сожгу всё, начиная с себя».
И она заперла.
И я двести семнадцать лет носил это.
Не потому, что был благородным. Не потому, что хотел страдать. А потому, что где-то глубоко, в самой тёмной части себя, я знал: если я не запру, я не остановлюсь. Я не умею останавливаться. Это не добродетель дракона — это его природа. Мы не знаем середины. Мы знаем только «ещё».
Адель научила меня середине.
Адель, которая говорила «стой» и знала, что это значит. Адель, которая сказала «нет» клейму, потому что хотела знать, во что вляпалась. Адель, которая швырнула в меня огонь, чтобы я не убил стражника.
Девять дней.
Я сидел у костра и считал. Не солдат и не дороги. Я считал её.
* * *
На рассвете прилетел Тарн.
— Владыка. — Он приземлился на четыре лапы, обернулся в воздухе человеком и упал на колено — с этим у него всегда было плохо, он падал слишком низко, как будто извинялся. — Что делать?
— Садись.
— Владыка.
— Тарн. — Я посмотрел на него. — Садись. И говори мне правду. Можешь ли ты идти против Совета?
Он сел.
— Я против Аранкура, — сказал он. — Не против Совета.
— Это одно и то же.
— Нет, — упёрся он. — Владыка, вы шестьсот лет… — Он замялся. — Вы всегда говорили: не путайте тирана с законом. Если мы пойдём против Совета — мы преступники. Если против Аранкура — мы защищаем Договор.
Я смотрел на него.
— Кто это сказал?
— Вы, — сказал Тарн. — Двенадцать лет назад, когда я хотел сжечь деревню за кражу овец.
Я засмеялся — впервые за двое суток.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда слушай: мы идём против Аранкура. И нам нужен Совет.
— Совет в Вэйле.
— Значит, мы идём в Вэйл. Но не так, как Аранкур нас ждёт.
* * *
План был простой. Настолько простой, что мне было стыдно, что я не придумал его раньше.
Право вызова — древний обряд. Он не требует, чтобы дракон пришёл один. Он требует, чтобы дракон пришёл и вызвал. И он требует, чтобы при вызове присутствовали трое свидетелей из Совета — трое, не девять.
Значит, нужны трое.
— Леди Тэйра, — сказал Тарн. — Слепая.
— Слепая, но не глухая. Она хранит Договор. Ей пятьсот лет, и она не любит Аранкура.
— А вторые двое?
— Лорд Хэлл из восточных гор, — сказал я. — Он мне должен. Двести лет назад я не стал убивать его сына.
— А третий?
Я помолчал.
— Морра.
Тарн посмотрел на меня.
— Она в Вэйле.
— Она в Вэйле, — согласился я. — И она написала «не верьте». Значит, что-то не так. Значит, она что-то нашла.
— Или её поймали.
— Или её поймали, — сказал я. — В любом случае она в Вэйле, и мы будем в Вэйле. Дальше — как выйдет.
* * *
Я знал Вэйл с тех пор, когда здесь ещё не было дворца.
Двести лет назад на этом месте стоял деревянный амбар, и в нём торговали рыбой, и солнце пахло не золотом, а тухлой селёдкой. Я приезжал сюда, когда был молодым, и сидел в порту, и пил пиво с рыбаками, и они не знали, кто я, — просто парень с обветренным лицом и слишком тяжёлым взглядом.
Тогда мне это казалось свободой.
А потом я убил дядю, и Совет вынес приговор, и на месте амбара вырос Драконий дворец, потому что Аранкур хотел, чтобы каждый дракон, приезжающий в Вэйл, поднимал голову и видел власть.
Всё, что случается в моей жизни, оставляет после себя здание.
Я стоял на крыше дома на улице Ткачей и смотрел на этот дворец, и думал о том, что если я сейчас войду туда и всё сожгу, то на месте дворца останется чёрное пятно, и через сто лет кто-нибудь построит на нём ещё что-нибудь, и я, может быть, доживу до этого и буду стоять на новой крыше и смотреть.
Бессмертие — это когда ты видишь, как твои ошибки становятся памятниками.
— Владыка.
Тарн стоял за моей спиной. Он поднимался по лестнице шумно, как всегда; он никогда не умел ходить тихо, и я за это его любил.
— Говори.
— Птенцы готовы. Их девять. Они боятся, но они готовы.
— Хорошо.
— Владыка, они спрашивают… — Тарн замялся.
— Что?
— Спрашивают, что будет, если вас убьют.
Я повернулся.
— А что ты им сказал?
— Сказал, что меня тоже могут убить, и что тогда ими командует Сивар, а Сивар старше их всех вместе взятых и злее. — Тарн вздохнул. — Они засмеялись. А потом один, самый младший, сказал: «А если и Сивара убьют?» — и вот тут я не нашёл, что ответить.
Я долго молчал.
— Скажи им, — сказал я наконец, — что если нас всех убьют, останется женщина, которая держит огонь в руках, и что она злее нас всех.
Тарн засмеялся.
— Это правда.
— Это правда, — согласился я. — Тарн.
— Владыка?
— Я хочу, чтобы ты кое-что сделал.
— Всё, что скажете.
— Нет, — сказал я. — Слушай меня внимательно, потому что я говорю это не как Владыка, а как… — я помолчал, подбирая слово, — как человек, который тебя знает шестьдесят лет. Если завтра всё пойдёт не так — ты не будешь драться до смерти. Ты возьмёшь её и увезёшь.
Тарн молчал.
— Владыка.
— Это приказ.
— Нет, — сказал он. — Это не приказ. Это… — он мотнул головой. — Вы шестьсот лет считали, что у всех, кроме вас, есть право жить.
Я обернулся.
— Что ты сказал?
— Я сказал, — Тарн поднял глаза, и в его лице не было ни покорности, ни страха, — что вы не имеете права умирать вместо всех. Это, знаете ли, тоже гордыня. — Он помолчал. — Госпожа Вэррон мне сказала, что дракон, который умирает за всех, ничем не лучше дракона, который убивает всех. Просто он аккуратнее.
Я смотрел на него.
— Она это сказала?
— Она это сказала в карете, — подтвердил Тарн. — Я сидел на козлах и всё слышал.
Я засмеялся — впервые за эти дни по-настоящему.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда ты возьмёшь её и увезёшь. И я постараюсь остаться жив. Договорились?
— Договорились, — сказал Тарн.
Мы стояли на крыше и смотрели на дворец.
— Владыка.
— М.
— А что мы сделаем с Дарианом?
— Он отвёл глаза, — сказал я. — В моё время за это давали медаль.
— В ваше время за это сжигали.
— Вот именно, — сказал я. — Поэтому в моё время было хуже.
Вэйл я не стал штурмовать.
Я не могу сказать, что не хотел. Я хотел так, что у меня горели ладони. Каждую минуту во мне поднималось чёрное, и я держал его, как держал двести лет, — но теперь это было легче, потому что на другом конце нити была она.
Она. Девять дней в чужом городе, в чужом дворце, среди драконов, которые хотят её крови.
Я чувствовал её ночами. Это было самое странное: она не боялась. Она была злая. Она шила — я чувствовал, как двигаются её пальцы, — и один раз я почувствовал такой приступ язвительной злости, что засмеялся вслух.
Она там держалась.
А я — здесь — считал.
* * *
Мы вошли в Вэйл на шестой день — тихо, с севера, через купеческий обоз. Тридцать два дракона, восемьдесят людей, двадцать четыре лошади и один я, в капюшоне, с лицом, которое не хотел показывать.
Дом на улице Ткачей был куплен два месяца назад на имя какого-то торговца рыбой. Сивар подумал об этом ещё в Цитадели. Сивар всегда думал заранее.
Там меня ждали двое.
Первым был лорд Хэлл, старый, кривоногий, с лицом как седло.
— Владыка. — Он даже не поклонился толком. — Я слышал, у тебя неприятности.
— У меня невеста в руках у Аранкура, — сказал я. — Это больше, чем неприятности.
Хэлл помолчал.
— Я не пойду против Совета, — сказал он.
— И не надо. — Я сел за стол. — Мне нужно, чтобы ты был свидетелем. Один из трёх. Ты стоял двести лет назад, когда мне выносили приговор. — Я поднял на него глаза. — Ты помнишь, что было написано в решении?
— Помню, — сказал Хэлл. — «Пусть носит и то, и то».
— Тогда я хочу, чтобы ты посмотрел, как я ношу.
Вторым был человек, которого я не ждал.
Он вошёл вечером, в сером плаще, с капюшоном, и когда снял его, я увидел лицо старой женщины с медной кожей и белыми глазами.
— Владыка, — сказала леди Тэйра.
Она пришла сама. Слепая драконица, хранительница Договора, за которой по всем законам Вэйла ходили шестеро слуг, пришла одна, ночью, в дом на улице Ткачей.
— Как вы…
— Я слепая, — сказала она. — Это не значит «беспомощная». Это значит «я слышу вас за три улицы».
Она села, не дожидаясь приглашения, и положила на стол сухую руку.
— Владыка Кайан, я пришла сказать вам одну вещь, и потом я уйду, и утром вы забудете, что я приходила.
— Говорите.
— Аранкур Тэйл не хочет вашу жрицу, — сказала она. — Он хочет Первого.
Я замер.
— Первый спит под Кряжем, — сказал я. — Она сама.
— Спит, — согласилась Тэйра. — И просыпается. Медленно, триста лет. Каждый раз, когда вы оборачиваетесь и ваша печать теряет огонь, — она поворачивается во сне. — Слепая драконица склонила голову. — Аранкур знает. Он двести лет ждал, когда вы её разбудите своей слабостью. И теперь у него есть кровь Огня — та, что может вынуть её из сна целиком.
— Зачем ему Первый?
— Затем, — сказала Тэйра, — что Первый — это не дракон. Это гора. Это сорок тысяч лет, которые лежат под нами. Тот, кто держит её повод, держит весь мир. — Она помолчала. — Аранкуру тысяча двести лет, Владыка. Он стар. Он боится смерти. Он хочет стать тем, кто держит.
Я сидел неподвижно.
— Что будет, если Первый проснётся?
— Север встанет, — сказала Тэйра. — Буквально. Горы сдвинутся. Долины зальёт огнём. Пепел дойдёт до южных морей. — Она подняла белые глаза. — Погибнут все. Не «многие». Все.
Тишина.
— И Аранкур это знает.
— Аранкур это знает, — сказала леди Тэйра, — и считает это ценой, которую стоит заплатить за то, чтобы не умирать.
* * *
После её ухода я сидел в темноте.
Тарн вошёл и сел напротив.
— Владыка.
— М.
— Что нам делать?
Я долго молчал.
— Тарн, — сказал я. — Ты помнишь, что такое печать?
— Помню.
— Это камень в груди. Он держит зверя. И он ещё держит огонь горы — потому что я, Владыка Севера, стою между Первым и миром и не даю ему проснуться. — Я поднял глаза. — Каждый раз, когда я оборачиваюсь, я снимаю с этой стены один камень.
— И что?
— А то, — сказал я, — что у меня есть выбор. Я могу сидеть и держать, пока меня не убьют. А могу снять всё сразу.
Тарн побледнел.
— Владыка.
— Снять всё сразу — это значит выпустить зверя. Не на минуту. Совсем. — Я посмотрел на свои руки. — Того зверя, которого я держу двести лет. Того, который в триста раз сильнее меня. Того, который не помнит имён.
— И тогда…
— И тогда я, возможно, спасу её. — Я поднял глаза. — А возможно, убью.
Тарн молчал.
— Владыка, — сказал он наконец. — А что говорит госпожа Вэррон?
— Она сказала: «Ты не имеешь права стать зверем».
— Тогда…
— Она сказала это, когда думала, что у неё есть девять дней, — сказал я. — А если у неё их нет…
Я не договорил.
Я не мог договорить, потому что через переплетение в этот самый момент пришло ощущение — резкое, как удар, — и я вскочил так, что опрокинул стол.
Она кричала.
Я чувствовал, как её держат. Как её тащат. Как ей больно — не сильно, но обидно, как бывает, когда хватают за руки и она вырывается.
И ещё я чувствовал, как она злится.
Это было самое прекрасное, что я чувствовал за шестьсот лет: она не боялась. Она была в ярости.
— Владыка! — Тарн подхватил стол. — Что?!
— Её перевели, — сказал я. — Из квартала Сатурна. — Я сжал кулаки. — Держи людей наготове. Мы идём не на солнцестояние.
Тарн замер.
— А когда?
— Завтра, — сказал я.
* * *
Ночью я стоял на крыше дома на улице Ткачей и смотрел на Драконий дворец — чёрный купол, золотые окна, — и в моей груди горела печать.
«Ты боишься», — сказала гора.
Не словами. Как всегда.
«Да», — ответил я.
«Ты боялся и тогда, двести лет назад. И запер себя».
«Да».
«А сейчас?»
Я смотрел на дворец.
«Сейчас я не буду запирать».
Гора молчала долго.
«Тогда ты потеряешь что-то, — сказала она наконец. — Не знаю что. Может, себя. Может, её. Может, Север».
«Знаю».
«И всё равно?»
Я поднял руку и положил ладонь на грудь, на клеймо.
«Всё равно».
Гора вздохнула — я почувствовал это всей спиной, всем Кряжем, всем Севером, до самого моря, — и в этом вздохе было что-то очень похожее на согласие.
А потом я снял печать.
Не всю. Не сразу. Я нашёл в своей груди тот камень, на котором держалось больше всего, и толкнул.
Было больно. Так больно, что я ослеп на несколько секунд; я стоял на крыше, и во мне что-то рвалось, как рвётся ткань по шву, и я слышал, как я рычу, и как шипит под ногами черепица, и как внизу, на улице, кто-то кричит в темноте.
А потом стало тихо.
И я открыл глаза.
Внизу, на улице Ткачей, стоял человек и смотрел вверх. Я видел его лицо так, как не видел никогда: каждую пору, каждый волосок брови, каплю пота у виска.
Я слышал, как в трёх улицах от меня бьётся сердце ребёнка.
Я чувствовал, как под городом, в глубине, ворочается то, что старше нас всех, и как оно поворачивает голову.
Я поднял руку и посмотрел на неё.
Кожа была чёрная и в трещинах, как у Магги, только золотых.
— Адель, — сказал я, и мой голос разнёсся по всему кварталу: не громко, а так, что его услышали все, кто спал. — Держись. Я иду.
Глава 18 Клетка из золота
Меня поместили в комнату, которая была бы пределом мечтаний любой девушки из Ашкерна.
Стены — шёлк цвета утреннего неба. Кровать под балдахином на четырёх столбах. Окно — во всю стену, с видом на город. Ванна — мраморная, с горячей водой, которую принесли в первый же час. На столе — фрукты, вино, сласти. В шкафу — восемь платьев, все моего размера.
Я не тронула ни одного.
Я села на пол — на пушистый вэйлский ковёр, скрестив ноги, — и стала ждать.
Ждала я недолго.
* * *
Аранкур пришёл через два часа, и пришёл один, что было интересно.
Он вошёл без стука, как хозяин, и сел в кресло напротив меня; я осталась на полу. Пусть думает, что я сломлена. Пусть думает что угодно.
— Госпожа Вэррон.
— Верховный.
— Вы на полу.
— Мне так удобнее.
Он улыбнулся. Улыбка у него была мягкая, старческая, почти отеческая, и от неё у меня сводило зубы.
— Вы сердитесь, — сказал он. — Это естественно. Но я прошу вас выслушать, потому что то, что я скажу, изменит вашу жизнь.
— Мою жизнь уже изменили. Ваши люди отрезали моей матери два пальца.
— Да, — сказал Аранкур без всякого смущения. — Это было необходимо. Я не люблю жестокость, госпожа Вэррон, но я шестьсот лет имею дело с драконами. Драконы понимают только то, что видят. — Он откинулся в кресле. — Ваша мать жива. Ваша сестра жива. Они едут на Север. Я не стану их преследовать.
— Почему?
— Потому что они мне больше не нужны. — Он поднял палец. — Вы здесь.
Я смотрела на него.
— Чего вы хотите?
— Прямоты, — сказал Аранкур. — Наконец-то. — Он подался вперёд. — Госпожа Вэррон, я хочу, чтобы вы поняли одну вещь. Я не злодей из сказки. Я не хочу вашей смерти, я не хочу войны, я не хочу пепла. Я хочу жить.
— Жить.
— Мне тысяча двести лет, — сказал он. — Драконы умирают. Мы не бессмертны, как думают люди. Мы просто очень медленно гнием. — Он посмотрел на свои руки. — Вы видите мои руки? Это не старость. Это распад. Через сто лет от меня останется золотая пыль, и Совет достанется тому, кто моложе и глупее.
— И вы хотите стать Первым.
Он замер.
— Кто вам сказал?
— Гора, — сказала я.
Он долго смотрел на меня. Потом засмеялся — искренне, с удовольствием.
— Прекрасно, — сказал он. — Прекрасно. Кайан выбрал не просто жрицу. Он выбрал ту, которая разговаривает с горой. — Он поднялся. — Тогда я не буду тратить время на сказки.
Он подошёл к окну.
— Первый спит под Кряжем сорок тысяч лет. Он не мёртв. Он устал. Он спит, и ему снится Север. — Аранкур обернулся. — Кайан держит его повод. Двести лет Кайан держит его повод, и, госпожа, вы знаете, что это значит? Это значит, что весь Север — весь, от Кряжа до моря — живёт на честном слове дракона, у которого в груди трещина.
— А вы предлагаете?
— Я предлагаю, — сказал Аранкур, — чтобы повод взял я. — Он развёл руками. — Мне тысяча двести лет. Я не устал. Я не сентиментален. Я не стану держать Север из любви к нему; я буду держать его из любви к себе, а это, поверьте, куда надёжнее.
— И для этого вам нужна моя кровь.
— Для этого мне нужна ваша кровь, — согласился он. — Вы — дверь. Такая же, как та, что открыл Кайан двести лет назад, только ваша дверь ведёт не в печать, а в Первого.
Я сидела на полу и смотрела на него.
— И если я откажусь?
— Тогда я возьму вас силой, — сказал Аранкур. — Обряд получится хуже. Вы будете кричать, и я не люблю, когда кричат, но я это переживу. — Он снова сел. — Однако я предлагаю вам другое.
— Какое?
— Добровольность. — Он улыбнулся. — Не из милосердия. Из практики: обряд с добровольной кровью держится в десять раз крепче. Вы отдадите мне свою кровь добровольно, и я обещаю вам три вещи. Первое: Владыка Север останется жив. Он больше не будет Владыкой, но будет жив, и вы будете жить с ним. Второе: Север не пострадает — ни одна деревня, ни один человек. Третье: — он наклонил голову, — вы получите то, чего не получите у Кайана.
— Что?
— Бессмертие, — сказал Аранкур. — Дверь, которая держит Первого, не старится, госпожа Вэррон. Она не может. Она часть горы.
Я молчала.
— Подумайте, — сказал он. — Не сегодня. У вас есть время до солнцестояния. — Он встал. — И, госпожа. Не пытайтесь бежать. Я не стану вас запирать — в этом дворце нет замков, которые вас удержат, если вы правда захотите. Но у дворца есть крыша. А над крышей — я.
Он вышел.
Я сидела на полу и смотрела на закрытую дверь.
И через переплетение я чувствовала, как далеко на севере, в доме на улице Ткачей, кто-то очень большой и очень злой сжимает кулаки.
«Не смей, — подумала я. — Не сейчас. Дай мне время».
* * *
Дариан пришёл на следующий день.
Он вёл себя так, как будто мы старые друзья: принёс вино, орехи и новости — «в городе говорят, что Владыка Север сошёл с ума», — и болтал без умолку.
Я слушала и делала то, что умела лучше всего: считала.
Дариан был молод. Дариан был тщеславен. Дариан был обижен на деда — тридцать лет ему говорили «подожди», и он устал ждать. Он хотел власти, но не хотел пепла. Он хотел быть любимым и злился, что его не любят.
Он был трещиной, и в эту трещину можно было войти.
— Скажите, — сказала я, — а вам не обидно?
— Что именно?
— Что ваш дед собирается жить вечно. — Я отпила вино. — А вы так и останетесь внуком.
Он замер с орехом в руке.
— Он не собирается жить вечно.
— Он сам мне сказал. Вчера. — Я посмотрела на него. — «Дверь, которая держит Первого, не старится». Он собирается стать этой дверью, Дариан. А вы — вы останетесь тем мальчиком, которому тридцать лет говорят «подожди».
Дариан медленно положил орех.
— Вы врёте.
— Зачем?
Он смотрел на меня, и в его лице что-то менялось: не злость. Что-то хуже. Что-то, что было у него всегда и чего он сам боялся.
— Он сказал вам это?
— Слово в слово.
Дариан встал и подошёл к окну.
— Триста лет, — сказал он тихо. — Триста лет я — внук. Я летаю лучше него. Я моложе его в четыре раза. И всё, что я слышу: «потерпи, Дариан», «не сейчас, Дариан», «твой дед знает лучше, Дариан». — Он обернулся. — И теперь он собирается жить вечно.
— Да.
— Зачем вы мне это говорите?
— Потому что, — сказала я, — мне нужен человек в этом дворце, который не хочет, чтобы мир сгорел. — Я поставила бокал. — Вы не хотите пепла, Дариан. Я видела это вчера, когда вы говорили о рабах: вы их не любите, но вы не хотите, чтобы они умерли. Вы — не он.
Он долго молчал.
— Вы опасная женщина, госпожа Вэррон.
— Я швея.
— Вот именно, — сказал он. — Швеи знают, где швы.
И ушёл, оставив орехи и вино.
* * *
На второй вечер Аранкур позвал меня на ужин.
Не в тюрьму, не в допрос — на ужин, в малый зал, с шестью приборами и свечами.
Я надела одно из восьми платьев — то, что было самым скромным, потому что скромное платье в таком месте действует сильнее любого наряда, — и пришла.
За столом сидели пятеро.
Аранкур во главе. Дариан по правую руку — злой, с синяком под глазом, который он не пытался скрыть. И трое советников, которых я видела в Драконьем зале: двое мужчин и одна женщина с лицом как нож.
— Госпожа Вэррон, — сказал Аранкур. — Позвольте представить: лорд Кэйд, лорд Мэйр, леди Тэсса Вэлль.
Я села.
— Леди Вэлль? — переспросила я.
Женщина с лицом как нож посмотрела на меня.
— Из южного дома Вэллей, — сказала она. — Мы не родня ни Сэйланам, ни Тэйлам.
— И вы служите ему.
— Я служу Совету.
— Он и есть Совет.
Леди Вэлль отпила вина.
— Пока, — сказала она.
Аранкур засмеялся.
— Видите, госпожа Вэррон? — сказал он. — Вот так выглядит настоящая политика. Все за столом ненавидят друг друга, и все едят суп.
* * *
Ужин был хороший. Это было самое неприятное.
Подавали заливное из рыбы, потом перепёлку с виноградом, потом что-то с трюфелями, чего я никогда не видела, и всё это было прекрасно приготовлено, и я ела, потому что голодная пленница — это глупо, а голодная пленница, которая отказывается от трюфелей из гордости, — это глупо вдвойне.
Разговоры шли вокруг меня.
Лорд Кэйд говорил о пошлинах на шёлк. Лорд Мэйр — о том, что на востоке опять неурожай. Леди Вэлль молчала и смотрела на меня поверх бокала.
А потом Аранкур сказал:
— Госпожа Вэррон, вы, кажется, шьёте.
— Шью.
— Прекрасно. — Он отставил бокал. — Тогда, может быть, вы объясните этим трём господам, которые всю жизнь только и делают, что перекладывают бумаги, что такое хороший шов?
Я посмотрела на него.
— Хороший шов, — сказала я, — это когда вы не видите, что он есть.
— А плохой?
— Плохой — это когда вы видите, что он есть, но не можете понять, с какой стороны.
Аранкур улыбнулся.
— Вот, — сказал он советникам. — Учитесь. — Он повернулся ко мне. — Госпожа Вэррон понимает суть власти лучше, чем половина моего Совета.
— Суть власти, — сказала я, — в том, чтобы люди не видели шва.
— Именно.
— И в этом, — сказала я, — ваша главная ошибка.
За столом стало тихо.
— Потому что хороший шов, — сказала я, — не видно снаружи. Но тот, кто носит платье, знает, где он. Он его чувствует. Каждый день. И если он жмёт — он снимает платье, и никакая красота снаружи его не удержит.
Леди Вэлль медленно поставила бокал.
— Она права, — сказала она.
Аранкур посмотрел на неё.
— Тэсса.
— Она права, — повторила леди Вэлль, и в её голосе было что-то, от чего у меня по спине пошёл холод. — Ты триста лет держишь Север как платье, которое тебе не по размеру. Люди его носят. И они его снимут.
— Довольно, — сказал Аранкур.
Она замолчала.
Но я увидела — на одно мгновение, — как между ними прошло что-то, чего не было в словах: старая, длинная, очень усталая вражда.
* * *
Подали десерт — засахаренные фиалки на серебре. Виночерпий, мальчик лет пятнадцати, наливал мне вино и пролил. Немного. Пятно на скатерти размером с монету.
Все замерли.
Аранкур не повысил голоса. Он вообще ничего не сделал — только посмотрел на пятно, потом на мальчика, и было в этом взгляде что-то такое, от чего у меня сразу стало сухо во рту.
— Сколько пальцев у человека, госпожа Вэррон? — спросил он.
— Десять.
— Десять, — согласился он. — Значит, один мы можем потерять. — Он повернулся к советникам, будто советуясь. — Левый, я думаю. Правая ему нужнее, он же наливает.
Никто не поднял глаз. Лорд Кэйд стал очень внимательно смотреть в свою тарелку. Леди Вэлль не пошевелилась. Дариан сжал салфетку так, что побелели костяшки.
— У нас так принято, — сказал Аранкур мне. — С того, кто проливает вино, берут палец. Это старо, это просто и это все понимают. — Он улыбнулся. — Видите? Это тоже шов. Только его видно. И, как вы правильно сказали, этого достаточно, чтобы никто не снимал платье.
Я не могла вдохнуть.
Я не боялась за себя. Я в этот момент не думала о себе вообще. Я думала: моей матери отрезали два пальца за то, что она прятала дочь. Вот этим самым ножом или таким же. И это была не жестокость. Это была процедура. Как пошлины на шёлк. Как неурожай на востоке.
Стражник подошёл к мальчику сзади и взял его за локоть. Мальчик не кричал — он смотрел на меня, почему-то именно на меня, и держал руки за спиной, и я видела, что он делает это сам, потому что его уже научили не вырываться. Его вывели за завесу. Оттуда не донеслось ни звука — только виола.
— Госпожа Вэррон, — сказал Аранкур, — вы побледнели. Ешьте фиалки, они сладкие.
— Как вы живёте с этим? — спросила я.
— С чем?
— Со знанием, что триста лет никто вокруг вас не говорит вам правду.
Он наклонил голову. И на секунду — снова на одну секунду, как в Драконьем зале, — в его лице что-то сползло.
— Привыкнете, — сказал он. — Здесь все привыкают. Это очень уютное место, госпожа Вэррон. — Он снова поднял бокал. — Не хватает только музыки.
Он сказал: музыка. Приказ был услышан раньше, чем закончилась фраза. За завесой кто-то начал играть на виоле, и играли хорошо, и на скатерти осталось пятно вина и три капли другого цвета, и через минуту кто-то из младших слуг вытер их салфеткой, а потом накрыл это место золотым блюдом из-под фиалок, так что стало красиво.
* * *
После ужина Дариан проводил меня до комнаты.
— Вы рисковали, — сказал он.
— Чем?
— Тем, что он вас ударит. Он не бьёт женщин, но он умеет делать так, что человек чувствует себя ударенным.
— Я заметила.
Мы шли по коридору, и он вдруг сказал:
— Леди Вэлль — не то, чем кажется.
— А что она?
Дариан помолчал.
— Она была женой моего отца, — сказал он. — Двадцать лет. Он умер, и она осталась в Совете, и дед её терпит, потому что она знает всё, что знал мой отец. — Он остановился. — Она ненавидит его больше, чем вы.
— Тогда почему она здесь?
— Потому что она умная, — сказал Дариан. — Умные не уходят. Умные ждут.
Он открыл передо мной дверь.
— Спокойной ночи, госпожа Вэррон. И… — он помолчал, — если однажды ночью вы услышите в коридоре шаги — не открывайте. Что бы вам ни сказали.
— Почему?
— Потому что по коридорам хожу не только я, — сказал Дариан и ушёл.
Морра была в комнате на два этажа выше, и я нашла её на третий день.
Это оказалось просто: она пела. Каждое утро, ровно в семь, — старую северную песню, которую Тинна тоже пела, когда мыла полы, — и по этой песне я нашла её через два коридора и одну запертую дверь.
Дверь была не заперта. Я просто толкнула её.
Морра сидела у окна, в платье, которое ей не шло, с распущенными волосами, и когда я вошла, сказала, не обернувшись:
— Наконец-то. Я думала, ты глупее.
— Здравствуйте, леди Морра.
— Садись. — Она кивнула на кресло. — И говори тихо. Здесь слушают не только стены.
Я села.
— Вас поймали?
— Меня не поймали, — сказала Морра с достоинством. — Меня пригласили. Разница в том, что приглашённый может уйти, когда захочет.
— И вы можете?
Она помолчала.
— Нет, — сказала она. — Но я работаю над этим. — Она повернулась. — Слушай, времени мало. Я нашла то, зачем приехала.
— Что?
— Камни. — Морра понизила голос. — Пепельные камни, те, на которых держится печать Кайана. Их семь. Один Аранкур отдал Дариану — тот самый, что он показывал вам в квартале. Остальные шесть в подвале под Драконьим залом, в нише за статуей.
— Если их раздавить…
— Не раздавить, — сказала Морра. — Если все семь раздавить одновременно, печать падает сразу, без всяких обрядов и без всякой крови. — Она посмотрела на меня. — Аранкуру это не нужно. Ему нужна ты. Камни — это его страховка: если Кайан придёт силой, Аранкур раздавит один камень, и Кайан потеряет часть себя прямо посреди боя.
— И что вы предлагаете?
— Я предлагаю, — сказала Морра, — украсть эти камни. Все шесть. И тогда у старого золотого не останется страховки.
Я смотрела на неё.
— Это опасно.
— Смертельно, — согласилась Морра. — Поэтому я и приехала. — Она усмехнулась. — Пятьсот лет я стояла в дверях. Пора уже что-то сделать руками.
* * *
Я вернулась к себе и села на пол — теперь это стало привычкой.
Через переплетение шла тяжесть. Не ярость — тяжесть. Так чувствуешь, когда человек очень долго держится и у него устали плечи.
«Кайан», — подумала я.
«Адель».
«Ты снял печать».
Пауза.
«Не всю».
«Кайан».
«Я сниму всю, если придётся. — Пауза. — Как ты?»
«Меня кормят фруктами и предлагают бессмертие».
Долгая пауза.
«Что?»
«Потом расскажу. — Я прижала клеймо к губам. — Слушай меня. В подвале под Драконьим залом, за статуей, шесть камней. Твои. Если он их раздавит в бою — ты потеряешь часть себя. Мы с Моррой попробуем их вынести».
«Нет».
«Кайан».
«Адель. Нет. Ты не будешь…»
«Я не спрашиваю, — подумала я. — Я сообщаю. Ты научил меня, что просить — это хорошо. Но иногда надо просто сообщать».
Я почувствовала, как он задохнулся — не от злости. От чего-то другого.
«Ты невозможна».
«Да».
«Адель».
«Что?»
«Скажи это. — Пауза. — То, что ты не сказала у ворот».
Я сидела на полу в золотой клетке, смотрела на своё клеймо и улыбалась.
«Нет, — подумала я. — Скажу, когда ты будешь стоять передо мной. Тогда, когда я смогу взять тебя за лицо руками».
Он молчал долго.
«Тогда поторопись, — сказал он наконец. — Я держусь. Но я держусь на твоём слове».
* * *
Ночью, на пятый день моего плена, ко мне пришёл Дариан.
Он был без вина и без орехов. Он был в плаще и с сумкой.
— Вставайте, — сказал он. — Быстро.
— Что происходит?
— Дед переставил обряд, — сказал Дариан. — Он не станет ждать солнцестояния. Он проведёт его послезавтра, ночью, в нижнем зале. — Он смотрел в упор, и в его глазах было что-то новое — страх. — Он сказал мне об этом час назад. Сказал: «Готовься, внук. Послезавтра ты увидишь, как делается вечность».
Я встала.
— Почему вы мне это говорите?
Дариан помолчал.
— Потому что я не хочу пепла, — сказал он. — И потому что если он станет вечным, я никогда не стану никем. — Он протянул мне сумку. — Здесь плащ, нож и верёвка. И ещё, — он поморщился, — вот. — И положил мне в руку маленький чёрный камень.
Я замерла.
— Это…
— Тот самый. — Дариан отвёл глаза. — Я не могу пойти против деда. Но я могу отвернуться. — Он поднял на меня глаза. — Уходите сегодня. Сейчас. Через северные ворота, там сменилась стража, я договорился. И передайте Владыке Северу одну вещь: если он придёт за мной, я буду драться. Но если он придёт за дедом — я, может быть, и не стану.
И вышел.
Я стояла с камнем в руке.
А через мгновение — через одно мгновение — клеймо на моём запястье вспыхнуло так, что стало светло как днём, и в коридоре, во всём дворце, завыла тревога.
Кто-то видел Дариана.
Кто-то уже бежал по лестнице.
Я сжала камень в кулаке, схватила сумку и выскочила в коридор.
Глава 19 Пламя
Коридор был полон бегущих людей.
Я прижалась к стене за колонной и пропустила мимо шестерых стражников — они бежали вниз, к воротам, — и только потом сообразила: Дариан сказал, что сменил стражу у северных ворот. Значит, кто-то это заметил. Значит, ловушка.
Я не пошла к воротам.
Я пошла вверх — к Морре.
* * *
Она уже стояла на пороге своей комнаты, в плаще, с сумкой в руке, и когда увидела меня, сказала только:
— Ну?
— Он переставил обряд. Послезавтра. — Я схватила её за руку. — Нам надо уходить сегодня.
— А камни?
— Морра, у нас нет времени!
— У нас ровно столько времени, — сказала она, — сколько нужно, чтобы спуститься в подвал и вынести шесть камней. — Она посмотрела на меня в упор. — Девочка. Если мы уйдём без них, завтра Аранкур раздавит один камень, и Кайан придёт сюда с дырой в груди. Ты хочешь, чтобы он дрался с Верховным драконом, потеряв часть себя?
Я смотрела на неё.
— Через подвал мы не выйдем, — сказала я. — Там будет стража.
— Там не будет стражи, — сказала Морра. — Потому что весь дворец бежит к северным воротам. — Она усмехнулась. — Твой Дариан, оказывается, не так уж глуп.
Мы пошли вниз.
* * *
Драконий зал был пуст.
Тридцать локтей в высоту, чёрный купол, статуи по стенам — Владыки, Верховные, все те, кто правил до. Наши шаги грохотали по мрамору, и я впервые в жизни слышала, как громко звучит тишина.
Статуя, о которой говорила Морра, была третьей справа — дракон с поднятой лапой.
За ней — ниша, а в нише — железный ларец.
— Ключ, — прошептала Морра, — у Аранкура.
— Значит, без ключа.
Я достала нож, который дал Дариан. Морра посмотрела на него и фыркнула.
— Отойди.
Она положила ладонь на замок, и её пальцы — серебряные, с длинными ногтями — вошли в металл, как в воду. Я услышала, как что-то треснуло. Морра выпрямилась, и ларец открылся.
Внутри, на чёрном бархате, лежали шесть камней — гладких, чёрных, с золотыми искрами.
— Бери, — сказала Морра. — Быстро.
Я взяла.
И в этот момент в зале зажглись все свечи сразу.
* * *
Аранкур сидел в своём кресле в центре зала.
Я не знаю, сколько он там сидел. Он не появился — он был, как всегда, раньше всех.
— Госпожа Вэррон, — сказал он ласково. — Леди Сэйлан. Как предсказуемо.
Двери за нашими спинами закрылись.
— Знаете, что меня всегда поражало в людях? — продолжил он, поднимаясь. — Вы всё время пытаетесь решить проблему, которая вам не по размеру. Шесть камней. Шесть! — Он покачал головой. — Госпожа Вэррон, вы думаете, что печать держится на камнях? Камни — это замок. А ключ — всегда вы. — Он сделал шаг вперёд. — Дайте сюда камни, и я не стану убивать леди Сэйлан.
— Не слушай его, — сказала Морра.
— Я и не слушаю, — сказала я.
— Жаль, — сказал Аранкур и щёлкнул пальцами.
Стражники схватили нас с двух сторон.
* * *
Меня тащили не в подвал.
Меня тащили вниз, но не туда — ниже, ещё ниже, в шахту под дворцом, где было так жарко, что воздух дрожал. Там, в глубине, стоял круг из чёрного камня, а в центре круга зияла дыра, из которой шёл свет.
Не красный. Золотой.
— Вот она, — сказал Аранкур, и в его голосе впервые появилось что-то живое. — Дверь.
Он держал в руке чашу. Морру держали двое стражников в двух шагах от меня, и она смотрела на меня, и в её лице не было ни страха, ни злости — только очень холодное внимание. Она считала. Она всё ещё считала.
— Мне жаль, что так вышло, — сказал Аранкур. — Правда жаль. Вы были бы славной дверью.
— Дариан не придёт, — сказала я.
— Дариан, — Аранкур улыбнулся, — уже сидит под замком в своей комнате и думает о том, какой он был глупый. — Он поднял чашу. — А теперь, госпожа, не двигайтесь. Больно будет только сначала.
Он поднёс к моей руке нож.
Я стояла на коленях у края золотой дыры, и Аранкур держал меня за руку, и я думала — очень отчётливо, очень спокойно, как никогда в жизни, — три вещи.
Первая: я не хочу умирать.
Это было некрасиво и честно. Я не хочу умирать. Мне двадцать два года, у меня есть сестра, мать, мастерская с окном и дракон, который стоит в дверях по сорок минут. Я хочу жить.
Вторая: если придётся, я всё-таки умру.
Тоже честно. Не потому, что я героическая. Потому что я знаю, что будет, если я не умру: поднимется Север, сгорят деревни, и в одной из них будет мальчишка, который сейчас, в эту минуту, где-то спит и не знает, что его жизнь решили за него золотые драконы.
Третья: я хочу, чтобы он не видел.
Пусть Кайан не видит. Пусть он не входит в эту шахту и не находит меня здесь, на камнях, потому что я знаю, что тогда он сделает, и я не хочу, чтобы он жил с этим шестьсот лет.
Вот и всё. Три мысли. Никаких красивых слов о судьбе и долге.
Люди думают, что перед смертью думают о великом. Неправда. Перед смертью думают о мелочах: о том, что не надо было оставлять на столе ножницы, что Мила не получила второе письмо, что мать останется одна с двумя пальцами вместо четырёх.
А потом пол под нами вздрогнул.
И тогда пол под нами вздрогнул.
* * *
Земля вздрогнула ещё раз.
С потолка шахты посыпался камень.
Аранкур замер с ножом в руке и поднял голову.
— Нет, — сказал он. — Нет. Он не посмеет. Он не…
Третьего удара не было.
Была тишина — короткая, как вдох, — а потом наверху, в трёх сотнях локтей над нами, что-то рухнуло с таким звуком, что у меня из носа пошла кровь.
И в эту тишину вошёл голос.
Не слова. Рёв. Он шёл сквозь камень, сквозь землю, сквозь кости — и от него люди падали на колени, а факелы гасли один за другим.
Кайан пришёл.
* * *
Он пробил потолок Драконьего зала.
Я не видела этого — я была под землёй, — но я это чувствовала через переплетение: как он падает сквозь чёрный купол, как его крылья ломают колонны, как мрамор идёт трещинами, как сорок стражников в зале бросают копья и бегут.
И ещё я чувствовала, что его больше нет.
То есть он был — огромный, живой, — но того, прежнего Кайана, в нём осталось на донышке. Я чувствовала его ярость как погоду, как лавину, как нечто, у чего нет ни имени, ни памяти, ни жалости.
«Кайан!» — крикнула я мысленно.
И он обернулся — там, наверху, среди обломков, — и на одно мгновение я почувствовала, как сквозь всё это чудовище пробивается тонкая, слабая, упрямая нить: я.
«Держись, — сказала я. — Держись. Это я».
И чудовище взревело.
* * *
Аранкур засмеялся.
— Вот и всё, — сказал он. — Вот и всё! Он снял печать! Он снял печать сам! — Он повернулся ко мне, и его жёлтые глаза горели. — Госпожа Вэррон, вы понимаете, что он только что сделал? Он открыл Первого. Своими руками. Мне даже не нужно вас резать!
Он схватил меня за руку и потащил к кругу.
— Стой! — Я рванулась. — Стой!
— Смотрите! — крикнул Аранкур. — Смотрите все! Гора просыпается!
Я посмотрела вниз, в золотую дыру.
И увидела, как в глубине — очень глубоко, там, где должно было быть только пламя, — что-то повернулось.
Огромное. Древнее. Уставшее.
Оно поворачивалось, и вместе с ним поворачивался Север: я чувствовала, как в трёхстах милях отсюда сдвигается ледник, как в Пепельном Логе трескается земля, как в Ашкерне, на улице Прачек, падает труба с крыши моего дома.
Гора просыпалась.
И в этот момент Морра закричала.
* * *
Она вырвалась.
Я не знаю, как — двое стражников держали её за плечи, — но она вырвалась, и в её руке был нож, и она бросилась не на Аранкура.
Она бросилась ко мне.
— Камни! — крикнула она. — У тебя камни!
Я не поняла.
— Девочка! — Морра схватила меня за плечо, и её пальцы вцепились в мою сумку. — Он прав! Камни — замок! Значит, из них можно сделать второй ключ!
Аранкур обернулся.
— Леди Сэйлан, — сказал он резко. — Не смейте.
— Пятьсот лет, — сказала Морра, и её глаза были совершенно безумные. — Пятьсот лет я стояла в дверях, старик. И теперь я знаю, что делать.
Она выхватила из моей сумки камень и швырнула его в золотую дыру.
— Морра!
— Все! — закричала она. — Все оставшиеся! Бросай!
И я бросила.
Один за другим, шесть чёрных камней полетели в золотой свет. Первый — второй — третий. Аранкур заревел и метнулся ко мне, но его отбросило: камень, брошенный мной, попал в круг, и круг вспыхнул.
Пятый. Шестой.
А седьмой — тот, что лежал у меня в кулаке с той ночи, когда Дариан отвернулся, — я бросила сама. Последним.
Свет в дыре погас.
И стало темно.
* * *
В темноте было слышно, как дышит дракон.
Очень близко.
— Госпожа, — сказала Морра где-то рядом. — Госпожа, вставайте.
Я поднялась на колени. Во рту был вкус крови.
— Что вы сделали?
— Я бросила камни в Первого, — сказала Морра. — Теперь он держит их вместо нас. — Она засмеялась — страшно, коротко. — Он их не отдаст. Он теперь… — Она запнулась. — Девочка, я не знаю, что я сделала. Я просто очень устала стоять в дверях.
Свет вернулся — но не золотой. Красный.
Аранкур стоял в центре круга. Его лицо было перекошено.
— Вы, — сказал он. — Вы, глупая, старая…
Он поднял руку.
И тогда сверху, сквозь пролом, рухнул Кайан.
* * *
Я не узнала его.
Он был чёрный, огромный, и по его телу шли золотые трещины — не ровные, как раньше, а рваные, — и глаза у него были не жёлтые, а белые, без зрачка. Он ударил Аранкура лапой и вбил его в стену, и стена треснула, и камень посыпался.
Аранкур засмеялся.
— Мальчик! — заорал он. — Мальчик, ты думаешь, это…
Он не договорил.
Кайан ударил снова. И снова. И снова — так, что шахта ходила ходуном, так, что сверху сыпался камень, так, что я перестала понимать, где верх и где низ.
Аранкур отбивался. Он был старше, опытнее, и в его руках был огонь, украденный за тридцать лет, и этот огонь он швырял в Кайана, и от него на чёрной чешуе оставались белые пятна.
Но Кайан не чувствовал.
Я чувствовала за него. Всё. Каждый удар, каждую рану, каждую искру — через переплетение, в полную силу, потому что вторая половина его боли теперь была моей.
Я лежала на камнях и кричала за него, потому что он уже не мог.
А потом я почувствовала, что он теряет.
Я почувствовала, как в нём поднимается то, чего я не знала: не ярость, а голод. Древний, сорокатысячелетний, чужой. Гора, которая проснулась и смотрела его глазами.
И тогда я поняла: он не остановится. Он убьёт Аранкура — а потом развернётся и убьёт всех, кто здесь, а потом выйдет наружу, и Вэйл, и Север, и всё, что он защищал шестьсот лет, — сгорит.
«Кайан!»
Он не слышал.
«Кайан!!»
Он ударил Аранкура ещё раз, и старый дракон упал на колени.
И я встала.
Я встала между ними — маленькая, в порванном платье, с кровью на лице, — и подняла руки.
— Хватит! — заорала я.
Кайан замер.
Его белые глаза смотрели на меня, и в них не было узнавания.
— Ты меня знаешь! — сказала я ему в морду. — Ты меня знаешь, слышишь? Ты хотел скуки! Ты хотел мира и покоя! Ты хотел, чтобы я ворчала на тебя в мастерской, потому что ты опять стоишь в дверях и не заходишь! — Я шагнула вперёд. — Ты обещал мне море! Ты сказал, что видел его двести лет назад и хочешь увидеть со мной!
Он не двигался.
Я положила ладонь ему на морду — на раскалённую, чёрную, в золотых трещинах, — и моя кожа зашипела.
— Я тебя люблю, — сказала я.
И впервые сказала это вслух.
Что-то в его глазах дрогнуло.
А потом он поднял голову и завыл — так, что кровь пошла из моего носа, — и в этом вое было всё: шестьсот лет, двести лет печати, триста лет одиночества, и то, что он не хотел никого убивать, и то, что он всё равно убивал.
И тогда — я не знаю, откуда это во мне взялось, — я сделала то, чего не делала никогда.
Я вошла в огонь.
Не в тот, что был у меня в руке. Не в огонь горна.
В него.
* * *
Я не могу объяснить, что было дальше.
Я стояла в чёрном и золотом, и вокруг меня текли годы — его годы, все шестьсот, как река, — и в этой реке было столько всего, что я тонула.
И я закричала — не голосом, а всем, что у меня есть:
— Тихо!
И река остановилась.
— Слушайте все трое, — сказала я. — Ты, дракон. Ты, гора. И ты, Кайан. — Я стояла в темноте и говорила с ними так, как говорила бы с заказчицей, которая требует невозможного. — Я не отдам ни одного из вас. Я — швея. Я всю жизнь имею дело с тканью, которая не хочет ложиться. Так вот: вы не будете драться. Вы будете плестись.
Тишина.
«Ты не понимаешь, о чём просишь», — сказала гора.
— Понимаю, — сказала я. — Я прошу, чтобы ты взяла нас обоих. Не одного. Оба. — Я выдохнула. — Мой огонь, его огонь, твой огонь. Три вместо двух. Я буду дверью, но дверью на три стороны, и никто не получит всё.
«Ты умрёшь».
— Может быть.
«Ты не умрёшь, — сказала гора. — Ты будешь жить. Но ты будешь помнить меня. Сорок тысяч лет, каждую ночь. Ты будешь видеть мои сны».
Я засмеялась.
— Я двадцать два года вижу сны о том, как шью бархат для женщин, которые меня не замечают. Сорок тысяч лет будут интереснее.
Гора помолчала.
«Ты странная», — сказала она.
— Мне говорили.
Долгая тишина.
А потом — я почувствовала, как что-то очень большое и очень старое, то, что спало под горами с начала времён, вздохнуло и — впервые за сорок тысяч лет — улыбнулось.
«Хорошо, — сказала гора. — Плетём.»
* * *
Я открыла глаза в шахте.
Надо мной стоял Кайан в человеческом облике — голый, в крови, с безумными глазами, — и держал меня на руках.
— Адель, — сказал он. — Адель. Адель.
— Не тряси, — сказала я. — У меня всё внутреннее перепуталось.
Он засмеялся — и заплакал, одновременно, чего я не видела у него ни разу.
— Что ты сделала? — спросил он. — Адель, что ты сделала?
Я посмотрела на своё запястье.
Клеймо изменилось. Оно больше не было чёрным кругом с драконом, свернувшимся кольцом. Теперь там были две нити — золотая и серебряная, — переплетённые между собой, и в месте, где они сходились, горела крошечная точка.
Третья.
— Я переплела, — сказала я. — Я же говорила, что найду способ.
И в этот момент — в этот самый момент, когда я лежала на руках у дракона в разбитой шахте под Вэйлом, — в трёх шагах от нас Аранкур Тэйл поднялся на колени и поднял руку.
В его ладони был огонь.
— Нет, — сказал он. — Нет. Мне тысяча двести лет. Я не…
Он не кричал. Он говорил быстро, ровно, как говорят на Совете, когда подсчитывают голоса.
— Кайан. Мальчик. Ты знаешь, что она с тобой сделала? — Он показал на меня этой же рукой, с огнём. — Ты думаешь, она тебя спасла? Она в тебе. В твоей крови, в твоём огне, до конца. Я запер тебя в горе, а она заперла тебя в себе, и ты этого даже не заметил. — Он шагнул ближе. — Отпусти меня, и я сниму с тебя печать. Четыре печати, все четыре, я знаю слова. Я уйду. Уйду на юг, в море, куда хочешь, и ты никогда меня не увидишь. Дай мне уйти, и Север останется твоим.
Кайан смотрел на него.
— Ты предлагаешь мне сделку. — Кайан даже не повернул головы. — Сейчас.
— Я предлагаю тебе выход. Двести лет назад я предлагал тебе выход каждый год. Я приходил к твоей горе и предлагал, и ты отказывался из гордости, и оставался в камне, и каждый раз выбирал страдать. — Огонь в его ладони вырос. — Ты не умеешь править, Кайан. Ты умеешь только страдать. Это не одно и то же.
— Ты не умеешь, — тихо сказала я. — Он прав. И знаешь, что? Я тоже не умею. Поэтому мы и делаем это втроём, а не вдвоём.
И тогда заговорила гора.
«Ты брал тридцать лет, — сказала она. — Я забираю один раз.»
Аранкур замолчал. Он не знал этого голоса, но понял, что это не Кайан. Что это вообще не человек.
— Мы можем договориться, — сказал он, и это уже был не голос Владыки Севера. — Мы всегда договаривались.
Кайан повернул голову.
И тогда я поняла, что сделала гора.
Огонь в руке Аранкура погас.
Он смотрел на свою ладонь секунду, две, три — а потом его кожа начала сереть, и он закричал не голосом, а чем-то другим, и осыпался.
Золотым пеплом.
Тишина.
Кайан держал меня на руках и не двигался.
— Что это было? — прошептала я.
— Гора забрала, — сказал он. — Она забрала всё, что он у неё украл.
Я смотрела на кучку золотой пыли на чёрном камне.
— Вот и всё, — сказала я.
— Нет, — сказал Кайан.
Я повернула голову.
Он смотрел не на пепел.
Он смотрел в сторону.
Я проследила за его взглядом.
В двух шагах от нас, на камнях, лежала Морра Сэйлан.
И она не двигалась.
Глава 20 Пепел и соль
Она была жива.
Я поняла это по тому, как она дышала — коротко, с присвистом, — и по тому, как её пальцы, серебряные и уже серые, сжимались на моём рукаве.
— Морра. Морра, смотри на меня.
Она открыла глаза. Один зрачок был шире другого.
— Девочка, — сказала она. — Ты жива.
— Я жива. И вы живы. Лежите тихо, сейчас придёт лекарь…
— Нет лекаря, — сказала Морра.
Я обернулась.
Кайан уже стоял на коленях рядом, и его руки были в её крови, и он смотрел на неё, и в его лице было такое, что я не могу описать.
— Морра, — сказал он.
— Владыка.
— Ты не должна…
— Я всё должна, — сказала она. — Пятьсот лет должна. — Она закашлялась; на губах у неё выступила кровь. — Пятьсот лет я говорила себе, что ненавижу тебя. — Она подняла на него глаза. — Я врала. Я не ненавидела тебя. Я завидовала. Ей. — Пауза. — Она могла отдать тебе всё, а я нет. Я так не умела. Я умела только держать.
Кайан взял её руку.
— Ты держала пятьсот лет, — сказал он. — Это больше, чем отдал кто-либо.
Морра улыбнулась — и это была первая настоящая улыбка, которую я у неё видела: не фарфоровая, а кривая, усталая, человеческая.
— Скажи это моей сестре, — прошептала она. — Когда увидишь.
— Увижу.
— Она там, в пещере. Её пепел в третьей нише. Я… — Морра задохнулась. — Я каждую зиму туда ходила. Сорок лет. Никто не знал.
Я держала её за плечо.
— Леди Морра.
Она посмотрела на меня.
— Ты мне не нравилась, — сказала она.
— Я знаю.
— Ты до сих пор не нравишься. — Её пальцы сжались на моём рукаве. — Но ты — то, чего я не смогла. Ты взяла и переплела. — Она слабо усмехнулась. — Швея.
— Швея.
— Присматривай за ним, — сказала Морра. — Он идиот. Он будет сидеть на полу и держаться. — Её голос становился всё тише. — Не давай ему сидеть на полу.
— Не дам.
— И ещё… — Она подняла руку, и я поняла, что она хочет дотронуться до моего клейма. Я подставила запястье. Морра коснулась переплетённых нитей кончиками пальцев. — Красиво, — сказала она. — Мне бы такое.
И умерла.
* * *
Мы сидели рядом с ней, пока не пришёл Тарн.
Он спустился в шахту с факелом, весь в пыли, с рассечённой бровью, и когда увидел нас, остановился.
— Владыка.
— Тарн.
— Наверху всё кончено, — сказал он. — Люди Аранкура сложили оружие. Совет… — он сглотнул. — Совет в зале. Все девять. Они хотят говорить.
Кайан не поднял головы.
— Пусть подождут.
— Владыка, там…
— Пусть подождут, — сказал Кайан тихо. — Она ждала пятьсот лет. Они подождут час.
Тарн посмотрел на Морру. Потом на нас.
И опустился на колени рядом и стал ждать вместе с нами.
* * *
Совет собрался через два часа.
Кайан вошёл в Драконий зал — в чёрном, с чужой кровью на руках, с проломом в куполе над головой, — и восемь драконов встали.
Не поклонились. Встали. Разница была огромная.
Леди Тэйра — слепая, с белыми глазами — вышла вперёд.
— Владыка Севера, — сказала она. — Совет видел, что произошло. Мы видели, как Верховный Аранкур Тэйл пытался разбудить Первого. Мы видели, как он погиб. — Она помолчала. — Мы также видели, что ты снял печать в городе, полном людей, и что от этого погибли сорок три человека.
Тишина.
Кайан стоял.
— Я знаю, — сказал он.
— Ты понимаешь, что по закону…
— Понимаю. — Он поднял голову. — Я снял печать, чтобы спасти одну женщину. От этого умерли сорок три человека. Я не стану говорить, что это была достойная цена. Я не знаю, достойная ли она. — Он помолчал. — Я знаю только, что сделал бы так снова.
По залу прошёл гул.
— Тогда, — сказала леди Тэйра, — Совет должен решить, что с тобой делать.
И тогда я шагнула вперёд.
— Нет, — сказала я.
Все повернулись ко мне.
Я стояла в порванном платье, с запёкшейся кровью на лице, с переплетённым клеймом на руке, и мне было совершенно, абсолютно всё равно, что обо мне думают девять драконов.
— Совет не будет ничего решать, — сказала я. — Потому что Совет не знает, что произошло.
— Госпожа Вэррон…
— Я стою между Первым и вами, — сказала я. — Вот что произошло. — Я подняла руку. — Морра Сэйлан бросила первый камень в гору. Я бросила остальные пять. Владыка снял печать, потому что без этого гора бы не проснулась, а если бы она не проснулась, Аранкур сделал бы из меня дверь, и тогда, леди Тэйра, вас бы здесь не было. Никого бы не было. — Я опустила руку. — Вы считаете сорок три. Я считаю сорок три и весь остальной мир, который жив.
Тишина.
— Кто теперь держит гору? — спросила леди Тэйра.
— Я, — сказала я. — И он. И она. Втроём.
— Это возможно?
— Это уже сделано, — сказала я. — Можете проверить.
Леди Тэйра долго молчала.
А потом сделала то, чего, как мне потом сказали, не делала никогда: опустилась на одно колено.
— Тогда, — сказала она, — Совет Крылатых приветствует Владыку Севера и его жрицу. И просит прощения.
* * *
Мы вышли из зала втроём: я, Кайан и Тарн.
На улице был вечер — золотой, тихий, — и город вокруг горел.
Не весь. Четыре квартала. Кайан, когда снял печать, не выбирал, куда бить; он просто шёл сквозь всё, что стояло между ним и мной.
Сорок три человека.
Я смотрела на пожар и не могла отвести глаз.
— Адель.
— Не надо.
— Адель, посмотри на меня.
Я повернулась.
Он был страшный. Голый по пояс, в чужой рубашке, с лицом, иссечённым осколками, с глазами, в которых ещё не до конца погасло белое.
— Я сделал это, — сказал он. — Не гора. Не Аранкур. Я.
— Я знаю.
— Я не хочу, чтобы ты делала вид, что это было правильно.
— Я и не делаю, — сказала я. — Я думаю о том, что эти сорок три человека умерли потому, что я поехала в Вэйл. — Я смотрела на него. — Потому что я не смогла сидеть и ждать. Потому что я решила, что моя сестра важнее.
Он взял меня за руки.
— Твоя сестра была важнее.
— Для меня — да. — Я выдохнула. — И я буду с этим жить. Как ты будешь жить со своим.
Мы стояли на площади перед горящим кварталом, двое, и смотрели.
— Знаешь, что самое страшное? — сказала я.
— Что?
— Что я не жалею. — Я подняла на него глаза. — Я стояла в той шахте и думала: если бы я могла всё отмотать, я бы всё равно поехала. Я бы всё равно надела это платье и пошла к Дариану. — Я сжала его пальцы. — Я стала тем, кем не хотела быть, Кайан.
Он долго молчал.
— А я стал тем, кем был, — сказал он. — Двести лет я держал зверя, чтобы не быть им. А сегодня я его выпустил. — Он посмотрел на пожар. — И знаешь, что я чувствую?
— Что?
— Облегчение, — сказал он. — И стыд от этого облегчения. — Он подбирал слова. — Я двести лет держал не зверя, Адель. Я держал себя. И это было очень тяжело.
Я привалилась к его плечу.
— Мы будем жить с этим. — Я сказала это в его плечо, потому что глаза я поднять не могла.
— Вдвоём.
— Втроём, — сказала я. — Не забывай про гору.
И он засмеялся — страшно, коротко, — и это было первое, что он сделал после того, как перестал быть чудовищем.
* * *
В ту ночь он не мог спать.
Я проснулась от того, что его не было рядом, — и через переплетение шло такое, что я встала, не успев подумать.
Он стоял в купальне, у бассейна с лавой, и смотрел в огонь.
— Кайан.
— Иди спать.
— Нет.
Я подошла и встала рядом. Огонь ворочался в чаше, тяжёлый, медленный, и от него шёл жар, от которого мои волосы у лица стали влажными.
— Я слышу их, — сказал он.
— Кого?
— Тех, кто умер. — Он не повернул головы. — Сорок три. Я не знаю их имён. Я даже не знаю, в каких домах они жили. — Пауза. — Я, Владыка Севера, шестьсот лет знаю по имени каждого старосту в каждой деревне. А этих — не знаю.
Я взяла его за руку.
— Мы узнаем.
— Что?
— Имена. — Я сжала его пальцы. — Завтра я пошлю Сивара. Он составит список. Сорок три имени, с улицами и семьями. И мы поедем туда. Все сорок три дома. И я не знаю, что мы им скажем, но мы поедем.
Кайан повернул голову.
— Это ничего не исправит.
— Нет. — Я сжала его руку крепче. — Но это всё, что мы можем. И, кажется, это было самое взрослое, что я сказала за весь год.
Он долго молчал.
— Я чуть не убил тебя, — сказал он.
— Что?
— В шахте. — Его голос был совершенно ровным, и от этой ровности мне стало страшно. — Когда ты встала между мной и Аранкуром. Я на секунду не узнал тебя. Я увидел маленькое существо, которое стоит между мной и добычей. — Он посмотрел на меня. — И я хотел тебя отбросить.
— Но не отбросил.
— Ты сказала «я тебя люблю».
— И это тебя остановило.
— Нет, — сказал он. — Меня остановило то, что ты сказала это в лицо дракону. — Он сжал мою руку. — Понимаешь? Не «Кайан, остановись». Не «пожалуйста». Ты сказала «я тебя люблю» — то есть ты сказала мне, что я всё ещё стою того, чтобы меня любить, даже когда я в таком виде.
Я смотрела на него.
— Это было не для того, чтобы тебя остановить, — сказала я. — Это было правдой.
Он закрыл глаза.
— Я не заслуживаю, — сказал он.
— Прекрати.
— Адель.
— Прекрати, — сказала я. — Ты уже говорил это. Сто раз. Хватит. — Я развернула его к себе. — Ты не заслуживаешь? Хорошо. Тогда зарабатывай. Каждый день. Вставай, ешь, считай пошлины, ходи со мной в деревни, держи меня за руку, когда тебе страшно, и не смей опять садиться на пол. — Я обхватила его лицо ладонями. — Вот так ты заслужишь. Не страданием. Работой.
Он смотрел на меня.
А потом сделал то, чего я не ожидала: опустился на колени — там, у бассейна с лавой, в купальне, в которой мы впервые стояли вдвоём, — и обнял меня, уткнувшись лицом в мой живот.
Я стояла и держала его голову руками.
— Я боюсь, — сказал он.
— Я знаю.
— Я боюсь, что однажды забуду.
— Не забудешь, — сказала я. — У тебя есть я.
Он поднял голову.
— Тогда напомни мне сейчас.
— Что напомнить?
— Что я человек, — сказал он.
Я опустилась рядом с ним, на тёплый камень, и поцеловала его — медленно, долго, так, как целуют, когда хотят не взять, а вернуть.
Он ответил.
Секунду. Две. Его рука легла мне на затылок, и через переплетение пошло горячее, и я уже знала, что будет дальше.
А потом он отстранился.
— Нет.
— Что?
— Не сейчас. — Он убрал руку. — Я не могу.
Я села прямо. Камень подо мной был горячий, как тело, и от этого было почему-то хуже.
— Объясни.
— Я трогаю тебя, — сказал он, — и вспоминаю. — Он смотрел в огонь, а не на меня. — В шахте я держал тебя за руку для того, чтобы ты не мешала. Ты была маленькая и тёплая, и я в этот момент считал, где у тебя горло. Не потому что хотел. Потому что оно было. — Он разжал кулак, посмотрел на ладонь и сжал снова. — Я не хочу, чтобы ты была рядом с тем, кто так считает. Даже если этот кто-то — я.
— Это было тогда.
— Это во мне.
— Да, — сказала я. — И что теперь? Ты решил, что не притронешься ко мне до конца жизни?
— Я решил, что сначала надо вымыть руки, — сказал он. — В переносном смысле.
— Кайан.
— Не проси меня, — сказал он. — Ты не понимаешь. Я держу тебя за плечо — и чувствую, как оно хрустит. Я знаю, как оно хрустит, Адель. Я это слышал. Я это делал.
Я молчала.
А потом поняла, что он делает.
Он не отталкивал меня. Он складывал себя в ящик и задвигал крышку, потому что так делал двести лет, и потому что не знал другого способа быть безопасным. И если я сейчас уйду спать, он просидит тут до утра, и к утру в ящике будет ещё один слой.
— Хорошо, — сказала я и встала.
Он поднял голову — и в этом движении было столько, что у меня перехватило горло. Он ждал, что я уйду. Он был готов, что я уйду.
— Тогда веду я, — сказала я.
— Адель…
— Сядь.
Он сел. Не потому, что я приказала, а потому, что устал спорить; но сел — и это было начало.
Я встала перед ним на колени, там же, на тёплом камне, и взяла его руки в свои. Они были горячие и очень тяжёлые. Я положила их туда, куда хотела, — себе на талию, — и накрыла ладонями сверху, и держала. Не он меня. Я его.
— Ты не будешь ничего решать, — сказала я. — Ты будешь держать. Вот здесь. И никуда не двинешься, пока я не скажу.
— А если я…
— Тогда я скажу «отойди», — сказала я. — А ты скажи «пепел». И я остановлюсь. Слышишь? Я тоже умею останавливаться.
Он посмотрел на меня.
Долго.
А потом что-то в его лице изменилось — не расслабилось, нет, а как будто перестало держать вес, — и он выдохнул.
Я расстегнула на нём рубашку сверху донизу, медленно, потому что пуговицы были мелкие, а руки у меня дрожали, и он смотрел на мои пальцы, как будто это было самое важное, что с ним когда-либо делали. Я поцеловала клеймо на его груди — круг, в котором трещины уже не светились ровным оранжевым, а тлели, — и он вздрогнул всем телом.
— Больно?
— Нет.
— Тогда почему?
— Потому что я не знал, что так можно, — сказал он.
Дальше было не про власть. И не про голод.
Я вела, а он держал — и это оказалось куда более откровенным, чем всё, что было раньше, потому что теперь он не мог спрятаться за яростью, за драконом, за тысячей лет. Он лежал под моими ладонями и был просто человеком, которого очень долго никто не касался, и который забыл, что прикосновение — это не только способ взять.
Он был тихим. Он всё время что-то говорил — не слова, а короткие выдохи, — и один раз сказал моё имя так, как его ещё никто не говорил, и я чуть не сдалась.
Через переплетение шло ровное, тёплое, тяжёлое — и в этом не было ни голода, ни власти, ни страха. Только два человека, которые очень устали и очень не хотят остаться одни.
Потом он лежал на камне, а я — на нём, и его рука была у меня на спине, и огонь в чаше ворочался рядом, и это было не так, как в первую ночь, и не так, как в Вэйле, и даже не так, как в ночь переплетения.
Это было тихо.
И это было впервые его.
— Кайан.
— М.
— Ты человек, — сказала я. — Ты человек, который сорок три раза повторит сорок три имени, пока не запомнит. Вот кто ты.
Он ничего не ответил.
Он просто держал меня крепче.
А утром мы пошли к Сивару, и я сказала:
— Составьте список. Сорок три имени.
И старик, который тридцать лет держал бумаги этого замка, посмотрел мне в лицо и сказал:
— Уже составил, госпожа. Я не спал.
Мила и мать приехали на четвёртый день.
Их вёл Сивар — усталый, серый, с метлой в руках, которой он, судя по лицу, пользовался.
— Госпожа, — сказал он, увидев меня. — Я подмёл.
И заплакал.
Я обняла его — старого, костлявого, пахнущего бумагой и дымом, — и он стоял и плакал, уткнувшись мне в плечо, и говорил:
— Я же говорил. Я же говорил, что буду стоять с метлой.
— Вы стояли с метлой, — сказала я. — Вы не сбежали.
— Я не умею бегать, — сказал Сивар. — Мне шестьдесят четыре.
Мать вошла в комнату и остановилась на пороге. Она была в чужом платье, худая, с забинтованной рукой, и смотрела на меня так, как будто я была привидением.
— Адель, — сказала она.
— Мама.
— Ты вернулась, — сказала она.
— Я же обещала.
Она подошла и взяла моё лицо в руки — одной рукой, потому что на другой не хватало двух пальцев, — и долго смотрела.
— Ты изменилась, — сказала она.
— Я знаю.
— У тебя глаза другие. — Она провела большим пальцем под моим глазом. — Как у бабки. Я помню, у неё были такие, когда она сердилась.
— Мама, — сказала я. — Кто была моя бабка?
Мать помолчала.
— Я не хотела тебе говорить, — сказала она. — Я думала, если не скажу, ты будешь жить спокойно. — Она опустила руку. — Её звали Нэйра. Она держала огонь. Всегда, всю жизнь, с самого детства. — Она посмотрела на меня. — И она умерла, потому что отдавала его. Каждому, кто просил.
Я стояла, глядя на неё.
— Я не знала.
— Я поэтому и не говорила, — сказала мать. — Я хотела, чтобы ты шила платья и жила долго.
И тогда я обняла её — и мы стояли вдвоём, две дочери одной крови, одна с двумя пальцами, другая с тремя нитями, — и плакали, и это было хорошо.
* * *
Мила поправилась за месяц.
Бран сказал, что её лёгкие не так плохи, как он думал, и что горный воздух — при правильном лечении — лучше ашкернского. Ей выписали мятные ингаляции, тёплое молоко, никаких лестниц. Она поселилась в южной башне, в комнате рядом с моей, и Тинна немедленно взяла её под крыло.
— Ей нужны подруги, — сказала Тинна. — А то она всё время читает.
— Читать полезно.
— Полезно, — согласилась Тинна. — Но не всё время.
Я не стала спорить.
* * *
Дариана мы нашли в подвале под его комнатой — не в темнице, а в собственной спальне, запертым на семь замков, злым и голодным.
— Вы, — сказал он, увидев меня.
— Я.
— Я вам помог.
— Вы мне помогли, — согласилась я. — И сели под замок.
— Мой дед был…
— Ваш дед был чудовищем, — сказала я. — И вы это знали. И вы всё равно триста лет делали то, что он говорил.
Дариан молчал.
— Что со мной будет? — спросил он.
— Не знаю. — Я не стала смягчать. — Это решает Совет.
— А вы?
Я посмотрела на него.
— Я думаю, — сказала я, — что вы — тот, кто отвёл глаза. Это немного. Но это больше, чем сделал кто-либо ещё в этом дворце. — Я шагнула к двери. — И ещё, Дариан. Когда вы увидите женщину, которая держит огонь в руках, — не предлагайте ей своё покровительство. Предлагайте что-нибудь другое.
— Что?
— Уважение, — сказала я. — Оно дешевле и работает лучше. И его труднее потерять.
* * *
Совет постановил: Дариан Тэйл изгоняется из Вэйла на десять лет, лишается имени и права носить золото. Камни — новый договор — будут храниться в трёх местах: у Совета, у Владыки Севера и в храме, у Магги.
Кайан отказался от права вызова, но Совет сам его отменил: «Как устаревший и приведший к злоупотреблению».
А ещё Совет постановил, что Пепельная Цитадель получает статус «вольного дома огня», и что отныне каждая девочка или мальчик с кровью Огня на Севере будет отправляться в Цитадель для обучения, а не умирать от «лихорадки».
Это была моя строка. Я сама её написала.
* * *
Мы вернулись в Цитадель на третий день, и первое, что он сделал, — поднялся на Ветреный карниз и простоял там до ночи.
Я пришла к нему с двумя чашками.
— Что ты делаешь?
— Проверяю.
— Что?
Он молчал. Потом развёл руки — и в воздухе, вокруг него, начался жар.
— У меня больше нет печати, — сказал он. — Я могу оборачиваться, когда захочу, без трещин, без утечки, без счёта. — Он опустил руки. — Но я могу и не оборачиваться. И это… — он помолчал, — это странно.
— Странно?
— Двести лет я держал. Теперь я не держу. — Он повернулся ко мне. — Я не знаю, кто я без этого.
Я поставила чашки на камень.
— Ты Кайан, — сказала я. — Ты не умеешь плавать. Ты смеёшься семь раз за шестнадцать дней, я считала. Ты не ешь, когда нервничаешь. Ты стоишь в дверях мастерской сорок минут и говоришь, что изучаешь помещение. — Я подошла. — Ты — тот, кто опустился на колени перед швеей и прижал её руку к своему лбу.
Он посмотрел мне в лицо.
— Ты помнишь.
— Я всё помню, — сказала я. — У меня теперь память горы, Кайан. Сорок тысяч лет, каждую ночь, чужие сны. — Я взяла его за руку. — И знаешь, что я в них вижу чаще всего?
— Что?
— Тебя.
Он молчал.
— Ты мне снишься, — сказала я. — Каждую ночь. Мальчик, который держится за дядину руку. Молодой дракон, который летит над морем. Мужчина, который сидит на полу в пустой комнате. — Я сжала его пальцы. — Гора смотрит мои сны, а я смотрю её. И мы обе смотрим тебя.
Кайан притянул меня к себе.
— Я тебя не заслуживаю, — сказал он.
— Я знаю, — сказала я. — Но я тебя беру.
* * *
В ту ночь, лёжа с ним в его огромной постели, я впервые почувствовала, как в моей голове поворачивается что-то очень большое и очень старое.
«Спи», — сказала гора.
«Я сплю».
«Нет. Ты думаешь. Ты думаешь о завтра».
«Я всегда думаю о завтра».
«Странная», — сказала гора и ушла.
Кайан спал рядом, и его рука лежала у меня на животе, и через переплетение шёл ровный, спокойный жар — такой, какой бывает у человека, которому не больно.
Я лежала в темноте и думала о том, что через шесть дней — солнцестояние. Что придётся всё-таки выйти замуж, и придётся пригласить Совет, и придётся надеть красное, и что Мила уже полтора месяца шьёт мне платье и не показывает, и что я, кажется, впервые в жизни не знаю, что будет дальше.
И это было прекрасно.
Глава 21 Красное
Солнцестояние на Севере — это не лето и не зима.
Это день, когда солнце не садится. Оно висит над Кряжем низко, красное, огромное, и весь день и вся ночь стоят сумерки цвета вина, и на снегу лежат длинные-длинные тени.
В этот день на Севере не работают. В этот день зажигают костры на всех вершинах, и люди сидят вокруг них до утра, и говорят, что если в эту ночь загадать — сбудется.
Я загадала одно. Мне было двадцать два года, и я не собиралась загадывать счастья, потому что счастья у меня было больше, чем я могла унести.
Я загадала, чтобы у Милы был дом с семью целыми окнами.
* * *
Платье Мила дошила за три дня до срока и не показывала до последнего.
— Это плохая примета, — сказала она.
— Какая примета?
— Жених не должен видеть платье.
— Мила. Жених — дракон, который видел меня в чужой рубашке, в снегу, в крови и в пепле. — Я вздохнула. — Я думаю, платье его не потрясёт.
— Всё равно, — сказала она. — Это моя первая свадьба. Я хочу сделать всё правильно.
И она сделала.
* * *
Утром меня разбудила Тинна с подносом и видом заговорщицы.
— Вставайте, госпожа. Сегодня нельзя лежать.
— Почему?
— Потому что сегодня вы выходите замуж, — сказала она, — и я не собираюсь позволить вам проспать собственное венчание, как вы проспали приезд Совета.
— Я не проспала. Я не вышла.
— Вот именно.
Мы спустились в купальню — не в ту, где стоял бассейн с лавой, а в обычную, человеческую, с горячей водой и травами. Там меня ждали: мать, Мила, Тинна и — к моему полному изумлению — Магга.
— Магга!
— Не ори, — сказала старуха. У неё были забинтованы обе руки до локтя, и она держала их перед собой, как две колбасы. — Я пришла посмотреть.
— На что?
— На то, как выглядит женщина, которая переплела дракона, гору и себя, — сказала Магга. — В моё время такого не было. Хочу увидеть.
* * *
Платье было красное.
Не алое, не бордовое — тёмно-красное, цвета старого вина или запёкшейся крови, из плотного сукна с тонкой золотой нитью по краю. Мила вышила подол вручную: маленькие драконы, свернувшиеся кольцами, шли по нему хороводом, и в каждом кольце была крошечная золотая точка.
— Три нити, — сказала Мила, когда я увидела. — Я подумала… ну. Что так правильно.
Я стояла и не могла говорить.
Потом надела платье.
Оно село идеально. Конечно, оно село идеально: его шила Мила, которая училась у меня, а я училась у мастерицы Ольги, а мастерица Ольга училась у своей матери, и так далее, до женщин, у которых не было имён, но были руки.
Я посмотрела в зеркало.
В зеркале стояла женщина в тёмно-красном, с распущенными тёмными волосами, с переплетённым клеймом на запястье, с серыми от природы пальцами, которые уже не отмывались, — и она была не похожа ни на девочку из Ашкерна, ни на невесту пламени.
Она была похожа на себя.
— Ну? — спросила Мила.
— Ну, — сказала я. — Семь окон.
— Что?
— Ничего. — Я обняла её. — Спасибо.
* * *
Венчание было в Драконьем зале, потому что в храме Огня не поместились бы все, кто приехал.
Приехали все.
Приехал Совет — все восемь, во главе с леди Тэйрой, которая на этот раз пришла с шестерыми слугами. Приехали лорды Севера, которых я видела в первый раз и которые смотрели на меня с ужасом и уважением одновременно. Приехали старосты деревень, включая Пепельный Лог, — староста привёз мне в подарок мёд в глиняной банке и сказал: «От Йоры. Она теперь умеет держать огонь в ладонях, госпожа. Ей шесть лет, и она страшная».
Приехали Тарн с птенцами — все девять, в парадных плащах, страшно гордые.
Приехали Сивар, Бран, Хальдо с племянниками (всеми пятью), и даже поварята.
И пришла Магга — в чистом платье, с забинтованными руками, — и села в первом ряду, и весь обряд просидела с таким лицом, как будто проверяла, не обманывают ли.
Я подошла к ней до начала — просто подошла, не с едой, не с лекарствами, — и села рядом на скамью. Она не сказала ни слова. Она только подвинулась, чтобы мне было больше места, и это было единственное «спасибо», которое я от неё получила за всё это время.
* * *
Кайан стоял у алтаря.
Он был в чёрном с золотом — в первый раз за всё время, что я его знала, он надел что-то, кроме простой чёрной рубашки, — и его волосы были убраны назад, и он был так красив, что у меня в горле пересохло.
Когда я вошла, все встали.
Я шла через зал одна — так хотела я сама; мать поняла и не спорила, — и мои каблуки стучали по мрамору, и я смотрела не по сторонам, не на Совет, не на лордов, а только на него.
И он смотрел на меня.
Через переплетение шло такое, что я еле шла: не страсть, не радость — благоговение. Так смотрят на что-то, чего не должны были получить, и боятся, что оно исчезнет.
— Ты плачешь, — сказала я, подойдя.
— Драконы не плачут, — сказал он.
— Ты плачешь.
— Это ты плачешь.
— Это твои слёзы, — сказала я. — Я их чувствую.
Леди Тэйра, стоявшая между нами с книгой Договора в руках, сказала очень сухо:
— Я слепая, но не настолько. Если вы закончили, я могу начать. Мне пятьсот лет, и я хотела бы успеть.
Зал засмеялся.
* * *
Обряд венчания на Севере простой.
Сначала спрашивают, добровольно ли.
— Адель Вэррон, — сказала леди Тэйра. — Идёшь ли ты сама?
— Сама.
— Кайан Вэлторн. Берёшь ли ты сам?
— Сам.
— Тогда скажите друг другу то, что хотите сказать. Не по книге. — Леди Тэйра закрыла книгу. — По книге это уже писали тысячу раз, и половина из этих людей лгала.
Кайан повернулся ко мне.
— Я не умею говорить красиво, — сказал он. — Я шестьсот лет говорил короткими приказами, и от этого мой язык стал как доска.
— Говори как есть. — Я взяла его за руку, там, у алтаря, при всех.
Он кивнул.
— Я запер себя двести лет назад, потому что боялся, что сожгу мир, — сказал он. — Я не думал, что кто-то придёт и разберётся с этим лучше меня. — Он помолчал. — Ты пришла. Ты не сожгла мир. Ты не сожгла даже меня, хотя, честно говоря, имела право. — Он поднял глаза. — Ты осталась. Ты оставалась, когда было страшно, и когда было больно, и когда я вёл себя так, что любой другой на твоём месте ушёл бы. — Он сжал мои руки. — Я не знаю, что тебе дать. У меня есть Север, и он теперь наполовину твой. Есть замок, и он наполовину твой. Есть я, и я весь твой, и это, наверное, не такая уж большая ценность…
— Замолчи. — Я прижала палец к его губам, потому что иначе заплакала бы сама.
— …но я буду держать тебя до конца. Не потому, что должен. Потому что хочу.
И замолчал.
Я стояла и смотрела на него.
А потом сказала:
— Я двадцать два года прожила в доме, где никто не говорил. Не потому, что не любил, а потому, что не умел. — Я сжала его пальцы. — Я думала, что выйду замуж за какого-нибудь скучного человека, который будет носить меня на руках, и это будет хорошо. — Я посмотрела ему в лицо. — А вышла за дракона, который не умеет плавать, стоит в дверях мастерской по сорок минут и держится за меня, как за последнюю верёвку.
Зал засмеялся.
— Ты не скучный, — сказала я. — Ты не носишь меня на руках — ты меня таскаешь под мышкой, как мешок. — Я шагнула ближе. — И я не хочу скучного. Я хочу тебя. Всего. С трещинами, с ночами на полу, с твоим смехом, который ты сам забыл, и с твоей рукой, которая у меня на животе, когда ты спишь.
Кайан смотрел на меня.
— Ты меня любишь, — сказал он.
— Я тебе это сказала в шахте, — сказала я. — При свидетелях. Ты был драконом и не помнил своего имени.
— Я помню, — сказал он. — Я помню всё.
Леди Тэйра вздохнула.
— Ладно, — сказала она. — Я объявляю вас мужем и женой. Целуйтесь, и давайте уже есть, я голодная.
* * *
Перед тем как леди Тэйра начала обряд, ко мне подошла мать.
Она была в тёмно-синем — я сама сшила ей это платье, — и её левая рука была в длинной перчатке, которую она не снимала при людях.
— Мама, ты плачешь.
— Я не плачу, — сказала она. — Это от сквозняка.
— Здесь нет сквозняка.
— Значит, от чего-то другого, — сказала она и взяла меня за руку.
Мы постояли.
— Я думала, что ты выйдешь за Гарма, — сказала она вдруг.
— Мама!
— Что? Гарм был хороший мальчик. Пока Мила его не забрала. — Она вздохнула. — А ты выходишь за дракона.
— Я знаю.
— Я всю жизнь боялась драконов, — сказала мать. — В Ашкерне их боятся все, с рождения, это как погода. Я говорила тебе в детстве: не смотри на север, там живёт чудовище. — Она подняла глаза. — А ты выросла и поехала к нему.
— Ты сердишься?
— Нет, — сказала она. — Я смотрю на него и думаю: он держит тебя за руку так, как твой отец держал меня в первый год. Обеими руками, будто боится, что унесёт. — Она помолчала. — Потом твой отец перестал так держать. А этот не перестанет. Это видно.
И тогда я заплакала — прямо там, перед всем залом, в красном платье, — и мать вытерла мне лицо носовым платком, как в детстве.
— Не реви, — сказала она. — Тушь потечёт.
— У меня нет туши.
— Тем более незачем.
Перед пиром я на минуту задержалась в галерее.
Портрет Айры Вэлторн висел на прежнем месте. Я поставила под ним свечу — маленькую, обычную, из тех, что горят в кухне, — и постояла.
— Ну вот, — сказала я. — Я вышла за вашего брата. Он смеётся, если вам интересно. Не часто, но смеётся.
Пламя свечи стояло ровно.
— Присматривайте за нами, — сказала я. — У вас это лучше получалось, чем у меня.
И пошла на пир.
Пир шёл до утра.
Было вино, и мясо, и мёд из Пепельного Лога, и Тарн с птенцами пели непристойную песню про дракона и мельничиху, и Хальдо с племянниками вынесли пирог в шесть локтей, и Сивар произнёс речь, в которой трижды сбился, и мать плакала, и Мила плакала, и даже Магга, я готова поклясться, вытирала глаза забинтованной рукой и делала вид, что это дым.
А потом Кайан наклонился ко мне и сказал:
— Уйдём.
— Сейчас? Гости…
— Гости переживут, — сказал он. — Я ждал этого дня полгода, и я не собираюсь провести его за столом с восемью драконами, которые спорят о пошлинах.
Он взял меня за руку и вывел из зала.
Никто не удивился. Тарн зааплодировал. Леди Тэйра сказала: «Наконец-то».
* * *
Он привёл меня не в свои покои.
Он привёл меня на Ветреный карниз.
Ночь была красной — солнце висело над Кряжем, низкое, огромное, — и снег был розовым, и ветер стих, как будто и он решил не мешать.
— Мы замёрзнем, — сказала я ему в плечо.
— Нет, — сказал он. — Я тебя согрею.
И он обернулся.
Не так, как в Вэйле: не в ярости, не с белыми глазами. Спокойно, медленно, красиво. Чёрный дракон с золотыми жилами на чешуе встал на карнизе, и крылья его развернулись так, что закрыли полнеба, и он опустил голову, и я увидела в огромном жёлтом глазу своё отражение — маленькую женщину в красном.
«Иди сюда», — сказал он.
И я пошла.
Мы летели над Кряжем всю ночь.
Я лежала на его спине, между гребнями, и смотрела, как под нами идут горы, и реки, и леса, и как в долинах горят костры — сотни, тысячи костров, — и люди вокруг них поднимают головы и машут.
Я смеялась.
Я кричала что-то ветру, и он уносил.
Я была счастлива так, как не была никогда в жизни, — и это счастье не было спокойным; оно было огромным, как этот дракон, и оно болело, и я не хотела, чтобы оно проходило.
А потом мы вернулись.
* * *
В его покоях было тепло.
Он обернулся человеком у самых дверей, и я стояла в своём красном платье, с волосами, полными ветра, и он не сводил с меня глаз.
— Ну, — сказала я.
— Ну.
— Муж.
Он засмеялся.
— Жена.
И это было… это было очень тихо.
Он не взял меня, как в первый раз у окна. Не подхватил, как в Вэйле. Он подошёл и стал расстёгивать платье — медленно, пуговицу за пуговицей, — и целовал каждое место, которое открывалось, и когда платье упало, он взял меня на руки и отнёс на постель так осторожно, как будто я была из стекла.
— Ты не сломаешься, — сказала я.
— Я знаю, — сказал он. — Я просто хочу запомнить.
— Что?
— Всё, — сказал он. — Каждую секунду.
И я запомнила тоже.
Не тела — хотя тела у нас были, и они были хороши, и я не стану делать вид, что это не имело значения. Я запомнила другое.
Как он держал моё лицо в ладонях и смотрел мне в глаза, и не отпускал взгляда, и как в его глазах отражалась я.
Как через переплетение шло ровное, глубокое тепло — не страсть, а покой, — и как это тепло усиливалось от каждого прикосновения.
Как он один раз остановился и сказал: «Подожди», — и просто лежал, уткнувшись лицом мне в шею, и дышал.
— Что ты делаешь? — прошептала я.
— Живу, — сказал он.
А потом мы больше не говорили.
Это было долго и медленно, и это было не как в первый раз, и не как в Вэйле, и не как в ночь переплетения. Это было как будто мы оба, каждый по-своему, очень долго несли что-то тяжёлое, а теперь поставили на землю и наконец смогли разогнуть спины.
Когда всё кончилось, я лежала у него на груди, и его ладонь лежала у меня на животе, и за окном висело красное солнце.
— Кайан.
— М.
— Я слышу тебя.
Он поднял голову.
— Как?
— Не через переплетение. — Я прислушалась. — Через клеймо. Оно… оно поёт. Ты говорил, что слышал, как оно поёт. Теперь я тоже слышу.
Он долго не отвечал.
— И что оно поёт?
Я закрыла глаза и прислушалась.
Тонко, ровно, где-то в кости — две нити, золотая и серебряная, и между ними третья, которая не была ни тем, ни другим.
— Оно поёт про дом, — сказала я.
Кайан обнял меня крепче.
— Тогда, — сказал он, — мы дома.
* * *
Утром я проснулась первой.
Он спал — на боку, раскинувшись, с лицом человека, которому ничего не снится. За окном стояла красная, тихая, бесконечная ночь — день, который не кончался.
Я лежала и смотрела на него.
И в голове у меня, очень далеко, очень глубоко, повернулось что-то большое и старое.
«Он спит», — сказала гора.
«Спит».
«Он хорошо спит. Раньше он спал плохо. Я помню. Он вставал и ходил».
«Помнишь?»
«Я всё помню, — сказала гора. — Я сорок тысяч лет всё помню. Но теперь у меня есть ты, и это… — она помолчала, подбирая слово, — интересно».
Я улыбнулась.
«Спи», — сказала я ей.
«Не хочу. Ты будешь шить сегодня?»
«Буду».
«Хорошо, — сказала гора. — Мне нравится, когда ты шьёшь. Это… спокойно».
Я лежала в постели рядом со спящим драконом, и в моей голове сорокатысячелетняя гора ждала, когда я начну шить, и я думала о том, что если бы мне сказали об этом год назад — в приёмной ростовщика Тэлбота, с коробкой, в которой лежал бархатный камзол для жены бургомистра, — я бы не поверила.
Тогда мне казалось, что я продаю себя.
А оказалось, что я покупала — дом, сестру, мать, дракона, гору и целую жизнь.
И очень дёшево.
Эпилог Море
Через год и три месяца после солнцестояния мы наконец увидели море.
Кайан сдержал слово — он всегда сдерживает слова, это его единственный настоящий талант, — но сдержал его с опозданием в четырнадцать месяцев, потому что сначала были дела.
Дела были такие: весной Север тряхнуло, и не в переносном смысле. Гора, которая теперь не спала и не бодрствовала, а жила вместе со мной, повернулась во сне в конце марта, и в Кряже обвалились две шахты. Никто не погиб — Кайан вытащил всех, — но три деревни остались без угля, и мы ползимы возили дрова обозами, и я впервые в жизни всерьёз считала не платья, а сани.
Ещё были дети с огнём.
За год мы нашли девять. Девять детей на всём Севере — от шести до пятнадцати лет — с огнём в крови, которых раньше ждала «лихорадка». Магга перебралась в Цитадель и устроила школу в старой гардеробной, той самой, где я когда-то шила своё первое платье. Её руки зажили неправильно — пальцы срослись, — но держать огонь она может, и дети её обожают, потому что она ругается.
Девятая девочка, Рона, оказалась сильнее всех. Ей восемь, и она уже умеет гасить свечу на расстоянии. Кайан говорит, что через двадцать лет она будет страшной. Я говорю, что она уже страшная, и что это прекрасно.
* * *
А потом всё стихло.
Вот это было самое странное: всё стихло.
Никто больше не хотел меня убить. Никто не требовал моей крови, не присылал мне пальцев в конвертах, не похищал мою сестру. Совет присылал вежливые письма и один раз — ящик южных вин с запиской «леди Тэйра просит передать, что это не взятка, а благодарность, и что если мы не приедем к ней на Праздник Договора, она обидится и умрёт».
Кайан смеялся над этим письмом неделю.
Он вообще стал много смеяться. Не так, как раньше — семь раз за шестнадцать дней, — а просто, часто, по любому поводу. Тарн говорит, что это неприлично и что Владыка Севера не должен хихикать над шутками повара. Кайан говорит, что Тарн — птенец и ничего не понимает.
Скука, о которой он мечтал, оказалась именно такой, как он и говорил: жизнь, у которой нет забот.
Правда, у нас были заботы. Но все они были маленькие, и это было самое лучшее.
* * *
В Ашкерн мы приехали в мае.
Дом на улице Прачек, третий от угла, теперь стоял с семью целыми окнами. Кайан велел перестроить его ещё прошлой осенью, и я об этом не знала, пока не увидела. Он поставил новую крышу, новые рамы, вычистил подвал и провёл воду — в Ашкерне! воду! — и внутри всё было переделано так, что я сначала не узнала комнат.
Мать живёт там с Милой. Она не захотела переезжать в Цитадель — «я там с ума сойду от всех этих драконов, Адель, они ходят и молчат» — и я её понимаю.
Кредиторы больше не приходят.
Тэлбот, как выяснилось, был человеком Аранкура — не посвящённым, мелким, но человеком: он двадцать лет искал на юге девушку с тёплой кровью и нашёл мою сестру, потому что она кашляла и её водили к лекарю. Он вписал её имя в бумагу не из злого умысла: ему велели найти «подходящую», и он нашёл ту, чья семья не могла отказаться.
Он погиб в своей конторе в ту ночь, когда Кайан снял печать и сгорел квартал. Я не знаю, сгорел он или его убили свои, чтобы он не заговорил. Мне это, честно говоря, всё равно.
Долг Вэрронов официально закрыт. Я храню бумагу в шкатулке, чтобы иногда доставать и смотреть.
* * *
Мила вышла замуж в июне.
Её мужа зовут Гарм, он сын мельника из Пепельного Лога, ему двадцать шесть, у него широкие плечи, доброе лицо и совершенно никакого чувства юмора.
— Он скучный, — сказала я, когда Мила привела его знакомиться.
— Ты сама говорила, что мне нужен скучный! — возмутилась Мила.
— Я говорила «скучный, добрый, здоровый». Я не говорила «настолько».
Гарм посмотрел на меня и сказал:
— Госпожа, я слышал, вы держите огонь в руках.
— Держу.
— А я не боюсь, — сказал он и улыбнулся.
И я поняла, что он не врёт: он действительно не боялся — не из глупости, а потому что был из тех людей, которые просто делают своё дело и не думают о том, что может случиться. Такие люди живут долго и умирают в своей постели.
Платье я сшила ей сама.
Не красное — белое. В Севере не носят белого, а в Ашкерне носят, и я плевать хотела на все обычаи.
На свадьбе она плакала и смеялась одновременно, и мать плакала, и Тинна плакала, и даже Кайан, который «не плачет», вышел на крыльцо и стоял там, отвернувшись, минут десять.
Он вернулся и сказал:
— У неё семь окон.
— Что?
— Ты загадала на солнцестояние, чтобы у неё был дом с семью окнами. — Он посмотрел на меня. — Я слышал. Через переплетение.
— Ты подслушивал мои загадки?
— Я не подслушивал. Я просто был в твоей голове, — сказал он с достоинством. — Это разные вещи.
* * *
Сивар умер в августе.
Не от чего-то — просто лёг спать и не проснулся. Ему было шестьдесят пять, и он всю жизнь ворчал, что не доживёт до пенсии, и не дожил.
Он оставил мне письмо.
«Госпожа.
Если вы это читаете, значит, я наконец отдохнул, чего мне последние сорок лет никто не позволял.
Три вещи.
Первое: в нижнем ящике моего стола — все счета за последние тридцать лет. Там бардак, но вы разберётесь; вы единственный человек в этом замке, который умеет считать.
Второе: Владыка иногда забывает есть, когда работает. Не позволяйте ему.
Третье: он вас любит. Я знаю, вы знаете, но я всё равно пишу, потому что за тридцать лет я ни разу не видел, чтобы ему было хорошо, а теперь вижу, и мне от этого легче умирать. Я даже почти не боюсь.
С метлой больше стоять не нужно. Спасибо.
Сивар Крон».
Я прочла это письмо, потом отнесла его Кайану, и он прочёл его, и мы сидели на полу в его покоях, двое взрослых людей, и плакали, и это было нормально.
Мы поставили ему памятник во дворе — каменную метлу. Тарн сказал, что это неуважительно. Леди Тэйра, когда приезжала, сказала, что это лучшее, что она видела за триста лет.
* * *
Тинна вышла замуж за птенца.
Не за Тарна — Тарн, по его собственным словам, «не создан для брака, потому что у меня вместо сердца казарма», — а за Хэльда, самого младшего из девяти, того самого, который когда-то спросил, что будет, если убьют всех.
Хэльду было девяносто лет, и он выглядел на двадцать. Тинне было двадцать один, и она выглядела на девятнадцать, и когда они шли по двору, держась за руки, это выглядело так, как будто старший брат ведёт сестру в церковь, только он при этом краснел.
— Госпожа, — сказала она мне однажды. — А это ничего, что он дракон?
— А это ничего, что ты умеешь так смотреть, что он теряет дар речи?
— Он не теряет.
— Тинна. Он вчера уронил поднос.
— Это от неожиданности!
— Он уронил поднос, потому что ты вошла в кухню.
Она покраснела и убежала.
Свадьбу играли весной, во дворе, и Хальдо с племянниками сделали пирог, и Магга напилась (ей было восемьдесят один, и она утверждала, что пьёт «по медицинским показаниям»), и на рассвете Тинна пришла ко мне в мастерскую — босиком, в платье наизнанку, счастливая так, что на неё было больно смотреть.
— Ну? — сказала я.
— Ну, — сказала она и села на табуретку.
— Как?
— Госпожа! — Она закрыла лицо руками. — Я не буду рассказывать!
— И не надо, — сказала я. — У тебя лицо рассказывает.
Она просидела у меня до полудня, и мы ничего не делали, только пили чай и болтали, и это был один из лучших дней в моей жизни.
* * *
Тарн стал главой стражи Цитадели и отрастил бороду, которая ему не шла, и никто не смел ему об этом сказать, кроме Магги, которая сказала прямо, а он обиделся на неделю.
Магга жила в восточной башне, в комнате, из которой выгнали трёх стражников, потому что она «слишком громко ругается по ночам». У неё в школе было девять детей, потом двенадцать, потом шестнадцать — потому что слух о том, что в Пепельной Цитадели детей с огнём не убивает «лихорадка», разошёлся по всему Северу.
Руки у неё не восстановились. Она не могла держать ложку правой. Но огонь она держала — и учила держать.
Однажды я зашла в класс и услышала, как она говорит:
— Огонь — это не сила. Сила — это когда ты бьёшь. Огонь — это когда ты держишь. Запомните, дураки: тот, кто держит, всегда сильнее того, кто бьёт. Потому что бьющий устаёт, а держащий — нет.
Я стояла в дверях и думала о том, что эта старуха, которая тридцать лет держала двери в обрядах, знает о власти больше, чем весь Совет Крылатых.
* * *
От Дариана пришло письмо в июле.
Он писал из южного порта, из города, где не было ни драконов, ни Совета, ни золота:
«Госпожа Вэррон.
Я работаю в порту. Считаю ящики. Мне платят восемь медяков в день, и я живу в комнате над пекарней, и по утрам меня будит запах хлеба.
Я хочу сказать вам две вещи.
Первое: я не жалею, что помог вам. Даже теперь, когда считаю ящики.
Второе: я был ужасным человеком, и я этого не знал. Здесь, в порту, со мной разговаривают люди, которые не знают, кто я, и это оказалось очень полезно. Я узнал, что я, оказывается, глуп, тщеславен и совершенно не умею слушать. Мне сказала это женщина, которая торгует рыбой. Она сказала это прямо.
Я не прошу вас ни о чём. Я просто хотел, чтобы вы знали: у вас получилось.
Д. Т.».
Я прочла это Кайану.
— Он изменился, — сказала я, и это было всё, что я могла сказать в его защиту.
— Он считает ящики.
— Он считает ящики и слушает женщину, которая торгует рыбой. — Я сложила письмо. — Это больше, чем делал его дед за тысячу двести лет.
Кайан помолчал.
— Ответишь?
— Отвечу, — сказала я. — Напишу ему, что горжусь. И что через девять лет он сможет вернуться, если захочет.
— А если не захочет?
— Тогда пусть считает ящики, — сказала я. — Это честная работа.
Море мы увидели в октябре.
Кайан хотел лететь — ему не терпелось, — но я сказала, что хочу доехать. Медленно. В карете. С остановками.
— Зачем? — спросил он.
— Потому что в первый раз я ехала по этой дороге в закрытой карете, с конвоем, и меня везли как плату. — Я улыбнулась. — А теперь я хочу проехать по ней так, как ездят люди, у которых есть время.
Он проворчал, но согласился.
Мы ехали двадцать два дня. Останавливались в деревнях, и люди выходили к нам — уже не на колени, просто выходили, — и старосты жали Кайану руку, а ребятня бежала за каретой, и он однажды купил у мальчишки на дороге три яблока и заплатил золотой, и мальчишка неделю потом рассказывал, что видел дракона.
На девятый день мы остановились в гостинице, где было две комнаты, и я сказала:
— Возьмём одну.
— Нас узнают.
— И что?
Он засмеялся и взял одну.
Мы были как обычные люди. Как купцы, как мельники, как кто угодно. Я шила у окна, он читал бумаги, которые Сивар ему завещал, и вечером мы пили скверное вино и смотрели, как за окном идёт дождь.
— Знаешь, чего я боялся? — сказал он в ту ночь.
— Скажи.
— Что скука меня убьёт. — Он лежал на спине и смотрел в потолок. — Я двести лет держал зверя, потому что думал: если станет тихо, я сойду с ума. — Он повернул голову. — А оказалось, что тихо — это когда ты у окна шьёшь, а я читаю. И это самое лучшее, что со мной было.
Я отложила шитьё.
— Кайан.
— М.
— У меня будет ребёнок.
Он сел так быстро, что уронил бумаги.
— Что?
— В марте.
Он не отпускал меня взглядом.
— Ты уверена?
— Я швея. Я умею считать. — Я отложила платье. — Бран подтвердил ещё в сентябре. Я не говорила, потому что ждала, когда мы доедем до моря.
— Почему до моря?
— Потому что это красивое место, — сказала я. — И потому что если бы я сказала тебе в Цитадели, ты бы выставил вокруг меня сорок стражников и не выпустил бы из башни до весны.
Он открыл рот. Закрыл.
— Я бы не…
— Ты бы выставил пятьдесят.
Он хотел что-то сказать, потом посмотрел мне в лицо и вдруг засмеялся — громко, по-настоящему, — и в этом смехе было столько облегчения, что я поняла: он тоже боялся. Не того, что не получится. Того, что не заслуживает.
* * *
Море в октябре было серым.
Мы стояли на берегу — на камнях, у самой воды, — и ветер рвал мою шаль, и я смотрела, как волны идут одна за другой, бесконечные, ровные, и слушала, как они шумят.
Кайан стоял рядом.
— Ну? — спросил он.
— Оно пахнет рыбой.
Он замер.
— Что?
— Море пахнет рыбой, — сказала я. — Я всю жизнь думала, что оно пахнет… не знаю. Свободой.
Кайан засмеялся.
— Ашкерн пахнет рыбой, — сказала я. — И ты пахнешь дымом, и я всю жизнь считала, что это запах страха. — Я повернулась к нему. — А теперь выясняется, что самое большое, самое свободное, что есть в мире, пахнет рыбой. Как дома.
— Это плохо?
— Это лучшее, что я слышала. — Я села прямо на песок, не заботясь о платье.
Мы стояли на берегу до темноты.
Он обнимал меня сзади — так, как обнимают, когда хотят согреть, — и его руки лежали у меня на животе, и я чувствовала через переплетение, как в нём всё ровно и тихо, как ветер стих.
— Кайан.
— М.
— Ты помнишь, что ты мне сказал в первый день?
— Что я сказал?
— «Надеюсь, вы понимаете, во что ввязались».
Он помолчал.
— И что?
— Я тогда соврала, — сказала я. — Я сказала, что всё понимаю.
— А теперь?
Я повернулась к нему лицом.
— Теперь понимаю, — сказала я. — И я бы всё равно ввязалась.
Он посмотрел мне в лицо. Глаза у него были жёлтые, с тонким ободком человеческого, и в них отражалось серое море и красное небо.
— Тогда, — сказал он, — я, пожалуй, скажу это правильно. — Он взял моё лицо в ладони. — Я тебя люблю, Адель Вэррон. Я тебя люблю, и я не отпущу.
— Я знаю. — Я положила голову ему на плечо.
— Ты меня бесишь.
— Взаимно.
— И ты моя.
— А ты мой, — сказала я. — И если ты когда-нибудь попробуешь это оспорить, я напомню тебе, кто из нас держит гору.
Он засмеялся.
А потом мы пошли обратно к гостинице, где нас ждали скверное вино, две комнаты — теперь одна — и целая жизнь, в которой не было ни одного похищения, ни одной кровавой сделки, ни одного золотого дракона.
Только я, он и то, что мы сплели.
* * *
Весной родилась девочка.
Мы назвали её Мира — в честь матери, которая плакала три дня и потом ещё неделю рассказывала всем, какая честь.
У неё тёмные волосы и слишком упрямый подбородок, и когда ей исполнилось три месяца, я держала её над свечой, и она потянулась к огню ручкой так уверенно, как будто всегда знала, что он её.
Магга, увидев это, сказала: «Ну, всё. Ещё одна».
А Кайан сидел рядом, держал нашу дочь — маленькую, тёплую, совершенно обычную, — и держал меня взглядом.
— Скучно? — спросила я.
Он подумал.
— Ужасно, — сказал он. — Я хочу, чтобы это никогда не кончалось.
И оно не кончилось.
Конец
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Глава 1. Клеймо
Меня продавали третий день, и к утру третьего площадь я знала лучше, чем хотела.
Слева торговали рыбой — оттуда тянуло так, что сводило пустой живот; кормить нас перед продажей считалось убытком. Справа держали клетки с певчими птицами, и на ночь торговец накрывал их мешковиной, ч...
Глава 1 Имя в списке
Для Сенмута она впервые существовала не как женщина.
Как строка.
Он сидел за низким столом из тёмного дерева и просматривал свитки, привезённые из конфискованного имения. Земля. Зерно. Скот. Ткани. Серебро. Люди.
У Хори на пальцах темнели чернила. Он придерживал край списка ка...
Пролог
Ирина всегда знала, как пахнет утро в деревне: сырым сеном, парным молоком и печной золой. Когда ей было пять, она носила бабушке воду в кованом ведёрке, спотыкаясь о корни и смеясь — и бабушка ворчала, что «женская доля — это труд и терпение». Ирина росла тихой, мягкой, с тёплыми руками, к...
Глава 1. Бар Комо
Связь на озере рвалась к вечеру. Я знала это уже третий день — стоило солнцу опуститься за горы на той стороне, и голос в трубке начинал плыть, дробиться, догонять сам себя с задержко...
Пролог
Виктория
Иногда мне кажется, что я помню не лица, а фактуры.
Холод матрасов в детдоме — жёсткий, с запахом хлорки. Шершавые стены с облупленной краской. Зимой — тонкий иней на внутренней стороне стекла, как будто мир снаружи дышит мне в лицо чужим, осторожным дыханием. И тишина ночей, в кот...
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий