SexText - порно рассказы и эротические истории

Рабыня двух герцогов. Серия: Рабыня анал










 

Глава 1. Клеймо

 

Меня продавали третий день, и к утру третьего площадь я знала лучше, чем хотела.

Слева торговали рыбой — оттуда тянуло так, что сводило пустой живот; кормить нас перед продажей считалось убытком. Справа держали клетки с певчими птицами, и на ночь торговец накрывал их мешковиной, чтобы не пели зря и не хрипли к утру. Между рыбой и птицами стояли мы. Логично. И то, и другое, и третье — товар, который дешевеет, если долго стоит.

Нас держали в загоне за низкой оградой из кованых прутьев. Прутья были холодные, и к ним не прислонялись даже те, кто уже не держался на ногах, — металл забирал последнее тепло быстрее, чем воздух. Мужчин связывали за шею одной верёвкой, по четыре; женщин держали отдельно, порознь, на коротком поводе к вбитым в землю кольцам. Женщина стоит дороже, если не помята соседями. Об этом заботятся, как заботятся о фруктах в верхнем ряду корзины.

Верёвка на моих запястьях была новая, жёсткая. Старую сняли на рассвете: размахрившаяся верёвка на рабе выглядит небрежно, будто хозяин не следит за вложением. Меня переодели в чистое — не ради меня, ради цены — и Борн собственноручно затянул рукав повыше локтя, чтобы старое клеймо на предплечье было видно тому, кто понимает, и не бросалось тому, кто нет. Клеймо ставит первый дом. Второй дом клеймо не любит: чужая метка на товаре — как чужое имя, вычеркнутое поверх твоего. Меня продавали в третий.Рабыня двух герцогов. Серия: Рабыня анал фото

— Эльфийка! — Борн перекрикивал рыбный ряд, и голос у него к третьему дню сел до хрипа. — Чистокровная, не полукровка, кто понимает — тот видит по ушам! Молодая, здоровая, зубы все на месте! Розоволосая — где вы такую ещё найдёте, ну?

Про зубы он врал — один справа сверху я оставила в первом доме, вместе с частью слуха на то ухо. Про волосы не врал. Розовых он раньше не держал; вчера объяснял помощнику, что за необычное платят больше, даже если необычное — всего лишь цвет.

Я считала покупателей. Не мысли успокаивали, а числа. За утро подошли пятеро.

Первый ощупал ткань на мне, не меня, и ушёл. Второй, суконщик, велел показать зубы, я показала, он сунул мне палец в рот проверить — не гнилые ли под передними, я не сжала челюсть, хотя могла, и он это заметил, и цена в его глазах поднялась ровно на столько, на сколько поднимается цена смирного. Третий, толстый, в перстнях на всех пальцах, долго смотрел, обошёл кругом, потянул меня за ухо — у эльфов уши проверяют, как у лошади зубы, будто там написан возраст, — оттянул и отпустил, спросил цену, услышал, засмеялся коротко и ушёл, не переставая смеяться.

Пока я считала, у соседнего кольца случилось то, что случается на всяком рынке к третьему дню, когда товар залёживается и звереет.

Мальчишку лет двенадцати кто-то не доглядел, и он рванул поводок — не далеко, поводок был короткий, дальше кольца не пускал. Помощник Борна догнал его в два шага и сбил с ног не в злости, а буднично, как сбивают опрокинувшуюся корзину, ставя на место. Потом взял с жаровни, где грели клеймо для тех, кого ещё не метили, короткий железный прут — не само клеймо, тупой конец — и приложил мальчишке к внутренней стороне руки. Не надолго. Ровно настолько, чтобы тот понял, а покупатель, если смотрит, не решил, что товар порченый. Мальчишка не закричал. Он был уже второй месяц на площади и знал: кто кричит, того берут за дёшево, в рудник, откуда не возвращаются. Он закусил рукав и смотрел в землю, и по руке у него шла нитка — не крик, слюна, он давил крик слюной.

Я смотрела. Отворачиваться было нельзя — отвернувшийся выдаёт, что ему не всё равно, а тому, кому не всё равно, ломают это первым делом, потому что жалость в товаре мешает торговле. Я смотрела и считала: одна метка, минута, помощник вернулся к воротам. Обычное утро.

Пятого я почувствовала раньше, чем увидела.

Гул площади на секунду сел, будто кто-то придавил его сверху ладонью. Рыбный ряд не смолк, но приглушился. Борн осёкся посреди слова.

Он шёл не спеша, и толпа перед ним разбиралась сама, без окриков. Волосы у него были белые — не седые, а белые, как бывает лёд на утренней бочке, — и лежали по плечам поверх тёмно-синего сукна, шитого золотом так густо, что цепи на груди читались как броня, надетая под одежду. За спиной тяжёлый плащ мёл пыль. На левом боку — меч с синим камнем в перекрестье, из тех, что не достают: такой носят, чтобы не пришлось. Руки в чёрных перчатках. Обе.

За ним, на полшага позади, держался человек в сером — не слуга, не охрана, что-то между, из тех, кто платит и режет по слову хозяина, не переспрашивая.

— Ваша светлость. — Борн согнулся так, что в спине у него хрустнуло. — Чем могу услу…

— Эта.

Он не показал пальцем. Просто посмотрел на меня, и Борн понял, кого.

— О-о, у вашей светлости глаз! — Борн задышал часто, зачастил словами. — Редчайший экземпляр, я как раз держал для особого покупателя, чистая кровь, я ручаюсь, розоволосых на моей памяти…

— Сколько.

— Для вас… — Борн назвал число. Своё лицо он держал, но пальцы на поясе дрогнули, и я это отметила: он сам вспотел бы, назови такое кому попроще.

Серый чуть шевельнулся — не рукой, весом. Ничего не сказал. Борн засуетился быстрее.

— Послушная, ваша светлость, вы не думайте, что дикая, это она молчит от гордости, а не от норова…

Герцог подошёл к кольцу вплотную. Вблизи было видно, что глаза у него светлые, почти без цвета, и что смотрит он не как покупатель — покупатель смотрит на товар, прикидывая, что с ним делать. Он смотрел, как смотрят на задачу, у которой есть решение, и решение ему уже известно, а сейчас он лишь сверяет.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Подними лицо.

Я должна была смотреть в землю. В первом доме этому учили палкой, потом перестали — следы портят товар, — но привычку вбили раньше, чем перестали. Я подняла лицо и посмотрела на него.

Он не отвёл взгляд. И я не отвела — не из смелости, из упрямства, которое давно перестала отличать от смелости. Сердце ударило один раз коротко, не в такт, и я это отметила, как отмечают лишнюю цифру в чужом счёте, и убрала.

— Гордая, — повторил Борн виновато, будто извинялся за брак.

Герцог поднял левую руку и, не глядя, стянул с неё перчатку — палец за пальцем, коротко, привычно. Под чёрной кожей рука оказалась бледной, с длинными пальцами, и на безымянном — простое кольцо без камня. Человек, который ходит в перчатках, снимает одну ради товара; я не знала ещё, что он не касается голой рукой почти ничего, но уже поняла, что это не мелочь. Мелочей у таких не бывает.

Он взял меня за подбородок. Пальцы были сухие и тёплые — теплее, чем должна быть рука в такое утро, — и повернул мне лицо к свету, как поворачивают монету, чтобы разглядеть чекан. Я не отстранилась. Не сразу.

— Открой рот.

Я открыла. Он посмотрел, не суя пальцев.

— Одного зуба нет, — сказал он.

Борн открыл рот сам.

— Мелочь, ваша светлость, я скину, это ещё в первом…

— Ты сказал — все на месте.

Не громко. Ровно. Борн закрыл рот. Серый на полшага сместился к нему, не подходя, — и этого хватило, чтобы Борн заговорил тише и без «ручаюсь».

Герцог отпустил лицо. Опустил взгляд к моему предплечью, где Борн задрал рукав, и большим пальцем повёл по старому клейму — по рубцу, где кожа стянулась в узел и не разгибается. Не погладил. Надавил. Медленно, с ровной силой, глядя не на клеймо — на меня, читая по лицу то, чего не скажет клеймо: сколько во мне ещё осталось того, что можно сломать, и стоит ли оно денег.

Больно было. Старый рубец под давлением отдаёт до плеча. Дыхание у меня сбилось на один вдох, и я не позволила себе выровнять его слишком быстро — быстро выровненное дыхание выдаёт, что сбивалось. Я держала лицо. Он давил ещё. Я держала.

Он убрал руку.

— Первый дом, — сказал он. Не мне и не Борну. Себе, вслух, будто ставил галочку. — Второй перепродал через год. Ты дважды меняла хозяев и ни разу не сбежала.

— Некуда, — сказала я.

Я не собиралась говорить. Голос вышел суше, чем я думала, и ниже.

Серый дёрнул подбородком — молчи. Но герцог чуть повернул голову, впервые с интересом, и это было хуже удара: удар про тело, а этот взгляд был про то, что я по глупости показала.

— Она понимает нашу речь, — сказал серый. Не спросил.

— Понимает, — влез Борн. — И молчит. Я ж говорю — гордая.

— Хорошо, — сказал герцог.

Он сказал это не Борну и не серому. Мне. И «хорошо» это было не про цену, не про зуб и не про кровь.

Он натянул перчатку обратно — палец за пальцем, так же коротко.

— Столько. — Он назвал своё число. Меньше, чем просил Борн, но не унизительно меньше: ровно настолько, чтобы стало ясно, кто здесь считает, и чтобы Борн ушёл не обиженным, а благодарным. Обиженный торговец мстит, распуская слух о порче. Благодарный молчит. Он и это просчитал.

— Ваша светлость, я говорил про…

— Столько. И вычеркни своё клеймо из бумаги. В моём доме чужих меток не носят.

Тишина. Короткая, но её хватило. «Не носят» означало, что своё поставят. Я это услышала, и холод собрался под рёбрами и остался там — не от нового клейма, к клеймам я привыкла. От слова «мой», сказанного до того, как заплачено.

— Как будет угодно вашей светлости, — сказал Борн.

Серый отсчитал деньги. Борн считал следом, губами, не доверяя чужому счёту даже в свою пользу.

Вот и всё. Отыграть было нельзя. Меня перепродавали не впервые, я знала эту секунду — когда одно имя в бумаге вычёркивают, а другое вписывают, и ты между двумя росчерками пера не принадлежишь никому, а потом снова принадлежишь. Обычно я её не чувствовала. В этот раз почувствовала.

Серый разрезал верёвку Борна и не стал вязать свою. Он снял с плеча железный обруч на короткой цепи — ошейник, гладкий, без замка, из тех, что защёлкивают на живую нитку и снимают только пилой, — и завёл мне за шею.

— Стой ровно, — сказал он. — Дёрнешься — прищемит.

Я стояла ровно. Обруч сомкнулся с тихим стуком, и цепь легла на ключицу холодной строчкой. Металл был тяжелее, чем казался, и грел медленно, неохотно, как те прутья в загоне.

— Пойдёшь тихо — будет проще, — сказал серый. Он не грозил. Он сообщал, как сообщают погоду. — В доме, куда ты едешь, два хозяина. Запомни оба лица. Перепутаешь — накажут, и накажут один раз, потому что второго раза с теми, кто путает, не бывает. Не потому что убьют. Потому что запомнишь с первого.

Два. Я отметила и это, поверх остального.

Герцог уже отвернулся. Он не смотрел, как меня уводят, — он не смотрел на то, что уже купил, я потом это пойму и научусь этим пользоваться, но тогда просто увидела белые волосы, синее сукно и спину, которой я перестала быть интересна ровно в ту секунду, как за меня заплатили.

— Ваша светлость.

Я не собиралась. Голос опять вышел не тот.

Серый натянул цепь — коротко, обруч предупреждающе надавил на горло. Но герцог остановился. Не обернулся до конца — вполоборота, так, что свет лёг ему на скулу, а вторую половину лица забрал в тень плаща.

— Для чего, — сказала я. — Наложница, прислуга или на клинок вашему брату для тренировки. Хочу знать, за сколько меня купили.

Уголок его рта сместился. Не улыбка — смещение, короткое, будто он услышал верно поставленный вопрос там, где ждал скулёж.

— Мне не нужна наложница, — сказал он. — Мне нужен человек, который делает, что сказано, и не спрашивает, для чего.

— Я спросила.

— Знаю. — Он смотрел ещё секунду, той половиной лица, что была на свету. — Отучишься.

Он пошёл дальше, и толпа снова разобралась перед ним сама.

Меня повели к воротам площади, мимо женских колец, мимо связанных за шею мужчин, мимо жаровни, где остывал прут, и мимо мальчишки, который всё ещё стоял, прижав руку к боку, и смотрел в землю, как положено. Он поднял на меня глаза, когда я проходила, — на обруч, на цепь, на розовые волосы над железом, — и опустил обратно. Что-то посчитал про себя и опустил. Мы все тут считаем.

За воротами ждала крытая повозка, чёрная, без гербов — гербы вешают, когда возят господ, а не то, что господам принадлежит. Серый подсадил меня внутрь за цепь, не за руку, и защёлкнул кольцо цепи в скобу у стены, коротко, чтобы не встать в полный рост.

Повозка тронулась. В щель между досками я видела, как площадь отходит назад: рыба, накрытые птицы, кованые прутья, Борн, уже кричащий следующего. Число, которое за меня заплатили, ещё висело в воздухе, и я поймала себя на том, что запомнила его до последней монеты, — не потому что хотела, а потому что не умею иначе.

Обруч грел медленно. Своя цена — единственное, что у меня было точно моё.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 2. Цена благодарности

 

Повозка шла ровно первые полчаса, потом мостовая кончилась, и меня начало бить о стену. Цепь была короткая — встать нельзя, отодвинуться некуда, — и я подставляла плечо, то, что без клейма, чтобы удары приходились не на рубец. Я считала повороты. Четыре налево, два направо, потом дорога полезла в гору, и город кончился весь разом: запах рыбы и немытых людей сменился мокрой землёй и хвоей, а колёса застучали глуше — по укатанной земле, не по камню.

В каждом новом доме первые дни решают всё.

Это я усвоила крепче, чем чтение и счёт, хотя счёт мне вбивали палкой. В первые дни ты выясняешь, чего хозяин хочет, и становишься этим — быстро, пока он не выяснил сам, что ты не такая. Гордых покупают дёшево и ломают в первый месяц: гордость в товаре, как трещина в кувшине, — заметна не сразу, а потом кувшин у тебя в руках и течёт. Благодарный раб живёт дольше. Благодарность ничего не стоит и покупает недели. Я умела быть благодарной. Я была благодарной в трёх домах и вышла из каждого живой, а это, если считать честно, единственная цифра, которая имеет значение.

Так что к тому времени, как повозка встала, я уже знала, что скажу.

Встали не сразу у дома. Сначала — у ворот; я поняла это по тому, как переменился звук: копыта, потом голоса, потом долгая тишина ожидания, в которой кто-то что-то проверял. Сквозь щель между досками я увидела серый камень арки и вделанный в замок дуги тёмный камень, гладкий, размером с кулак. Когда повозка тронулась под аркой, камень проснулся — налился тусклым светом, не пламенем, светом изнутри, — и погас за нами. На мне он задержался на удар дольше, чем на серых или на лошадях; я почувствовала это горлом, там, где лежал железный обруч, — короткий холод, будто металл вспомнили по имени. Серый снаружи что-то сказал другому, тихо. Я не расслышала. Но по тому, как он замолчал потом, поняла: камень задержался, и это отметили.

Повозку открыли со стороны, где было светлее. Серый откинул задок и не полез внутрь.

Герцог был верхом, чуть в стороне, и не спешивался. Белые волосы лежали по синему сукну, плащ мёл круп лошади. Он не смотрел в повозку — смотрел вперёд, на подъезд к дому, будто меня там уже не было, будто задачу решил и убрал с доски.

Значит, к нему. Тем, кто не смотрит, говорят громче.

— Спасибо, что выкупили меня, господин, — сказала я.

Голос я подала правильный — ниже, мягче, чуть надтреснутый в конце, тот, что в трёх домах отпирал первую неделю без побоев. Внутри было ровно и холодно, как всегда, когда я работаю. Два потока во мне никогда не совпадают: один говорит, другой считает, и я живу где-то между, глядя на оба.

Он не ответил. Не повернул головы.

— Скажите, что я должна делать. Я умею много. — Я перечисляла, загибая то, что можно загнуть со связанными руками, — движение важнее слов, движение видят. — Стирка, счёт, письмо. Подать на стол, прибрать за господами. И… — я оставила «и» висеть ровно на ту долю, что нужно, чтобы он услышал, чего я не назвала. Так делают, когда не знают, для постели купили или для полов, и предлагают оба, чтобы не ошибиться дороже. — Я всё сделаю. Хорошо сделаю. Мой хозяин.

Вот теперь он повернул голову.

Медленно, без нужды спеша, — так поворачиваются к звуку, который узнали и не ждали. Светлые, почти без цвета глаза прошли по мне сверху, от розовых волос над железом до связанных рук, и это был не тот взгляд, каким проверяют товар. Товар он проверил на площади. Сейчас он проверял другое.

— Кто тебя этому учил, — сказал он.

Не спросил. Я держала лицо.

— Никто, господин. Я сама рада служить.

— Плохо. — Он смотрел ещё. — Нет, не плохо. Хорошо. Голос ты взяла правильный, руками показала, «и» повесила там, где надо. Тебя учили не словами — тебя учили тем, что бывает, если не так. — Уголок рта сместился, коротко, без тепла. — Я видел это раньше. Просто обычно хуже.

Холод в желудке собрался и остался. Не от слов — от того, что он разобрал меня вслух, деталь за деталью, как разобрал на площади клеймо: спокойно, точно, глядя не на то, что я делаю, а на то, зачем.

— Мне не нужна благодарность, — сказал он. — Благодарность — это то, что говорят, когда боятся. Ты не благодаришь. Ты платишь вперёд, чтобы не ударили. Я это купил не для того, чтобы слушать. Убери.

Я убрала. Не сразу — на то, чтобы решить, убирать ли, ушёл один вдох, и он его увидел, конечно, он всё видел.

— Тогда скажите, что вам нужно, — сказала я, и голос вышел уже мой, ниже и суше, без надтреснутого края. — Чтобы я знала, чем платить.

— Ничего. — Он тронул повод, разворачивая лошадь к дому. — Пока.

«Пока» он положил в конец аккуратно, как кладут на стол монету ребром, чтобы стояла. Я слышала такое «пока» прежде. Оно всегда что-нибудь значило потом.

— И не зови хозяином вслепую, — добавил он, не оборачиваясь. — В доме два. Скажешь это не тому — обойдётся тебе дороже, чем молчание. Запомни лица прежде, чем открывать рот.

— Мне уже сказали. Два хозяина.

— Тебе сказали цифру. — Он двинул лошадь шагом. — Лица — сама.

— Домой, — бросил он серому.

Задок захлопнули. Повозка тронулась, и последний отрезок пути я проехала, глядя в щель, потому что смотреть больше было не на что, а не смотреть я не умею.

Дом вырос из-за поворота сразу, целиком, как вырастает то, что нарочно прячут за деревьями до последнего: чтобы гость увидел не приближение, а явление. Серый камень, узкие окна, две башни разной высоты — старое строили не под красоту, под оборону, и красоту навесили сверху позже, золочёными флюгерами и стеклом. Мне некогда было считать окна. Я считала входы. Их было видно два, и оба стерегли.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Повозка встала у широкой лестницы. Серый отомкнул цепь от скобы, но обруч оставил — обруч снимают пилой, а пила в доме, не на дворе. Он ссадил меня за цепь, и я встала на землю на ногах, которые за дорогу отвыкли держать, и удержалась, потому что упасть на первом шаге в новом доме — это цена, которую платишь после долго.

Наверху лестницы стоял человек.

Не герцог — герцог уже спешился ниже, отдавал повод, к нему шли слуги, и его белая голова была там, среди движения. Этот стоял отдельно, у самых дверей, не спускаясь, облокотившись плечом о косяк так, как не стоят на службе, — так стоят у себя. Тёмные волосы, длиннее, чем носят те, кому есть перед кем отчитываться. Тёмное с золотом, и золото — не поверх перчаток, как у брата, а прямо на коже: кольца, широкий браслет на голом запястье. Рука была голая вся, до кисти, и он держал её на виду, будто ему нечего ею прятать и незачем беречь чужого касания.

Он смотрел, как меня ссаживают. Не как проверяют товар и не как разбирают задачу. Он смотрел с интересом, с каким смотрят на то, что принесли в дом новенькое, и что теперь будет чьё-то, и, может быть, отчасти его.

Я подняла лицо, потому что не умею иначе, и наши взгляды сошлись.

Он улыбнулся. Медленно, не пряча, — брат не улыбался ни разу, а этот улыбнулся первому, что увидел, и от этой улыбки холод в желудке шевельнулся снова, но иначе, и я отметила, что иначе, и не поняла ещё, чем.

Вот и второе лицо. Мне не пришлось его искать.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 3. Замок на горле

 

Внутри дом был холоднее, чем снаружи, хотя снаружи стояла осень, а внутри топили. Так бывает с большими домами: потолки уходят так высоко, что тепло не достаёт до человека, оно греет воздух наверху, для гостей, которых нет, а внизу, где живёшь, тянет от камня. Меня вели по коридору, где шаги отдавались дважды — мои и чьи-то следом, — и я считала двери. Все закрыты. В таком доме открытая дверь — это приглашение, а приглашений мне не выдавали.

Серый сдал меня женщине с ключами и ушёл, не сказав ни ему, ни ей ни слова, — он был из тех, кто говорит только хозяину.

Ключница была немолода, суха и держала связку ключей у пояса так, что при каждом шаге железо считало само себя. Она и считала — под нос, губами, не звук, а привычку: «раз, два…», проверяя не ключи, меня, будто я тоже висела у неё на кольце и меня надо было пересчитать перед тем, как убрать.

— Хедда, — сказала она. Не мне. В сторону, чтобы я знала, как звать, а не чтобы познакомиться. — Пойдёшь за мной. Молчи, пока не спросят. Руки держи, где вижу.

Имени моего она не спросила. За весь тот день она не назвала меня никак — ни «эльфийка», ни «ты», обходилась глаголом, как обходятся с предметом, который не заслужил местоимения. «Раздеть. Вымыть. Одеть.» Я к этому привыкла раньше, чем к своему имени, так что не отметила бы, если б не привыкла отмечать всё.

Баня была внизу, в тепле, которое сюда доходило, потому что печь стояла рядом. Меня раздели вчетвером — быстро, не грубо, деловито, как разбирают на части то, что надо вымыть по частям. Я не сопротивлялась. Сопротивляются те, кто думает, что тело ещё их. Я давно научилась другому: когда до тела добираются чужие руки, я ухожу. Не телом — телом никуда не денешься, оно остаётся, его трут, льют на него воду, поворачивают. Ухожу я. Считаю. Плитки на полу — шесть в ряд, восемь рядов. Капли с потолка — одна в четыре удара сердца. Пока я считаю, руки делают со мной что хотят, а меня там нет, я вернусь, когда закончат.

— Клеймо, — сказала одна из тех, что мыли, тихо, не мне.

— Первый дом, — не оборачиваясь, ответила Хедда от двери. — Господин велел свести. Не тереть — оставь мастеру.

Свести клеймо. Не спрятать под рукав, как делал Борн, — свести. В доме, где сводят чужие метки, ставят свои; я это уже слышала на площади и теперь услышала снова, в тёплой воде, и вода не стала теплее.

Железный обруч сняли последним.

Пришёл человек с короткой пилой — не палач, кузнец, судя по рукам, — и завёл холодное полотно между железом и горлом.

— Не дыши глубоко, — сказал он. — И не глотай. Замрёшь — быстрее.

Я замерла. Это было легко: я и так почти не была здесь. Пила пошла, железо запело тонко и мерзко, и по горлу поехала мелкая дрожь — не моя, металла, — и я держала её на себе, не глотая, считая до конца рез. Обруч разошёлся и упал в подставленную ладонь двумя половинами. Кузнец ушёл с ними, как уносят отслужившее, и на шее у меня осталась полоса — не рана, память формы, там, где железо грело медленно и так до конца и не согрело.

Я думала — теперь ничего. Первый раз за три дома — голая шея.

Хедда подошла с плоской шкатулкой.

— Подними волосы.

Я подняла. Она застегнула у меня на горле жемчуг — в несколько нитей, тесно, от ключиц до самого низа шеи, так что нижняя нить села ровно на след от железа, будто мерили по нему. Замок сзади щёлкнул один раз и второй — глубже, не как застёжка, как то, что не открывают пальцами. Под замком, на затылке, кожу тронуло коротким теплом, тем же, что тронуло меня под воротной аркой. Дом взял меня на свой ключ. Я подняла руку — проверить, привычка проверять выходы, а замок был выходом, — и не нашла, за что взяться: жемчуг лежал гладко, замок утоплен, ногтя не подсунуть.

То же железо. Только жемчугом.

Меня одели в кремовое с золотой нитью, тесное в талии, с рукавами до локтя, — платье для той, кому подают, не для той, кто подаёт. В медном боку котла, мимо которого меня вели наверх, я увидела себя разом: розовые волосы, синие глаза, жемчуг в три пальца ширины на горле и шёлк, в котором меня было не отличить от госпожи, если не знать, что госпожа не носит замка, который сама не откроет.

Я поднесла руку к жемчугу ещё раз, уже головой понимая, что не открою, а рука всё равно пошла. Тело глупее меня и честнее. Оно проверяло, пока я знала ответ.

— Не трогай, — сказала Хедда, не глядя. — Заметят.

— Кто.

Она посчитала два ключа, прежде чем ответить, и это было ответом раньше слов.

— Все. Пойдём. Есть будешь внизу, с людьми. Наверх тебя позовут, когда позовут.

Кухня была там, где дом переставал притворяться. Низкие потолки, копоть, жара от плит, запах хлеба, лука и топлёного жира — впервые за день запах, от которого не сводило, а тянуло. За длинным столом ели: повариха, две служанки, лакей в расстёгнутом вороте, мальчишка на побегушках. Разговор был, пока Хедда не встала в дверях. При ней замолчали. Она сдала меня взглядом всей кухне разом — «это теперь тут, кормите» — и ушла считать своё дальше.

Меня посадили с краю. Мне подвинули миску. Ели молча, разглядывая жемчуг у меня на горле и не поднимая на лицо, — жемчуг был понятнее лица. Я знала эту тишину. Слуги читают дом по знакам лучше господ, потому что от знака зависит, кого завтра высекут, и вещь, одетую выше её места, они читают как погоду перед грозой: не понимают, чья, а раз не понимают — сторонятся.

Первой не выдержала младшая из служанок. Она была совсем молодая, с мукой, въевшейся в складки на костяшках, — она их тёрла, когда молчать становилось невмоготу, будто мука мешала думать. И на дверь косилась через слово, всей головой, коротко, — так косятся те, кого уже ловили за разговором и наказали за него.

— Тебя в это кто одел? — сказала она тихо, кивнув на жемчуг. Тёрла костяшки. Косилась на дверь.

— Не знаю. Женщина с ключами.

— Хедда одевает, кого велят. — Она понизила голос ещё, хотя ниже было некуда. — А велит кто?

— Мне не сказали.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Она переглянулась с лакеем. Тот качнул головой — не лезь, — и уткнулся в миску.

— Нелла, — сказала повариха от плиты, не оборачиваясь. Одно имя, ровно. Предупреждение.

Нелла подождала, пока повариха отвернётся к котлу, и придвинулась ко мне на ладонь.

— Тут два господина, — сказала она, глядя на дверь, а не на меня. — Ты уже знаешь, тебе сказали, да? Старший и младший. Так вот слушай, раз тебя одели и не сказали кто. Старший — он всё считает. Не бьёт сразу. Он посмотрит, запишет и придёт потом, когда сама забудешь, за что. — Она потёрла костяшки. — Прошлой весной одна тут разбила и сказала, что не она. Он не кричал. Через неделю её просто не стало на кухне. Не спрашивай куда.

— А младший.

Нелла запнулась. На дверь скосилась дольше обычного.

— Младший добрый, — сказала она.

И то, как она это сказала, было хуже всего, что она сказала про старшего.

— С младшим не оставайся одна. — Она смотрела теперь на меня, впервые, и в глазах у неё было не про угрозу, а сложнее, и от этого сложнее у меня в желудке снова шевельнулось то, что шевельнулось на лестнице от чужой улыбки. — Он дарит. Красиво дарит, тебе понравится. Те, кому он дарил, тоже думали, что им повезло. — Она сглотнула. — А потом их тоже не стало на кухне. Только эти уходили улыбаясь. Не знаю, что хуже.

Она отодвинулась резко — в коридоре стукнула дверь, дальняя, чужая, но Нелла считала, видно, каждую, — и уткнулась в миску, растирая муку в кожу так, будто хотела стереть заодно и сказанное.

Я доела. Еда была тёплая, первая за три дня, и я отметила, что тело радо, отдельно от меня, — оно всегда радо малому, его этим и держат.

Потом подняла руку к горлу — в третий раз за день, зная, что не открою, — и нащупала под жемчугом полосу от железа, гладкую, ровную, обе метки одна на одной.

— Который из них меня одел? — спросила я тихо, не для Неллы даже, для себя.

Нелла не подняла глаз от миски.

— Вот это и страшно, — сказала она. — Никто не велел. Хедда одевает по приказу, а приказа не было. — Она потёрла костяшки в последний раз. — Значит, кто-то придёт спросить, откуда на тебе жемчуг. И спросит не у Хедды.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 4. Двое

 

За мной пришли, когда на кухне гасили большой огонь и оставляли малый — тот, что держат под золой до утра, жаркий, терпеливый и опасный.

— Старший зовёт. В купальню. Тебя, — сказал лакей от двери. Голос был ровный, но глаза он на мне не задержал, будто я уже стала тем, на что не смотрят.

Я поднялась. «Тебя» он положил так, что я услышала, чего не сказал. Мыть господина зовут доверенных — тех, кто в доме давно и кому есть что терять. Новую, купленную три дня как, зовут не мыть. Нелла подняла на меня глаза от золы и опустила обратно, и в этом было всё, что она сказала днём и повторять не стала. Старший считает. Он посмотрит, запишет и придёт потом. Только он не приходил потом. Он звал сейчас.

Я шла по коридору и считала двери. Все закрыты. В таком доме открытая дверь — приглашение, а приглашений мне не выдавали. Я считала, чтобы прийти к его двери пустой и ровной, — так я умею: оставить всё лишнее по дороге и войти одной оболочкой. Ровной я пришла снаружи. Внутри было не ровно, и я это отметила спокойно, как отмечают чужую ошибку в столбце: между бёдер тянуло тёплым и тесным раньше, чем я решила, боюсь я или нет. Тело решает первым. Оно никогда меня не спрашивает, и я давно перестала обижаться.

Купальня встретила паром. Он лежал под потолком ровным слоем и оседал на кожу мелкой тёплой сыростью. Вода в каменной купели дышала, поднимая ленивые клубы. От этого тепла по спине пошёл холод — тело у меня всегда делает наоборот, я перестала с ним спорить давно.

Он стоял у края купели, ещё полностью одетый, спиной ко мне. Высокий, неподвижный. Белые волосы лежали по тёмно-синему сукну, и в пару казались серыми.

— Раздень, — сказал он. Низко, почти лениво. Но под ленью лежал приказ, и от этого приказа низ живота сжался сам, без моего согласия.

Я подошла. Так близко, что почувствовала тепло его тела сквозь одежду прежде, чем коснулась ткани. Руки я подняла ровными — об этом я позаботилась в коридоре. Верхнее было тяжёлым, шитым золотом, шершавым под пальцами; я стянула его с плеч медленно, потому что быстрее он не велел, а вперёд его слова я не делаю ничего. Под сукном перекатилась спина. Рубаха пошла следом. Я вела её вверх, и ладони сами скользнули по его бокам — сухая горячая кожа, ровная, туго обтянувшая мышцу, — и я отметила, что веду дольше, чем надо, чтобы снять рубаху, и что рука не спешит это заканчивать.

Перчатки он снял сам. Палец за пальцем, коротко, привычно, и положил отдельно, на дальний край, так, чтобы я не коснулась их даже случайно. Я убрала это к остальному, что уже знала про его руки: он не касается голым почти ничего. Значит, всё, чего он коснётся голой рукой сегодня, он выбрал коснуться.

Раздетый, он не прикрылся и не выпрямился напоказ. Человек, весь день прячущий кожу под чёрной кожей, голым был безразличен к тому, что его видят: смотрела вещь, а перед вещью нечего беречь. Тело было бледное, сухое, с двумя старыми рубцами под рёбрами — узкими, давними, из тех, что оставляет не случай, а чья-то рука. Ему их никто не сводил. Свои метки он носил. Чужие с меня велел свести. Я не спросила. Я не спрашиваю, когда ответ дороже молчания.

Он шагнул в воду. Плеск, горячие брызги на моих бёдрах, тонкие дорожки вниз. Он сел, откинулся на камень, закрыл глаза.

— Мой.

Я взяла мягкую ткань, намочила в горячей воде, отжала. И начала.

Сначала плечи — широкие, с выступающей мышцей, которая напрягалась и опадала под моей рукой, будто отвечала, хотя лицо его не отвечало ничем. Вода стекала по коже блестящими нитями, я вела ладонью следом за нитями, чувствуя каждый позвонок под большим пальцем, каждую ложбину, каждую каплю, что задерживалась в углублении и срывалась дальше. Кожа была горячей и гладкой, как нагретый камень под солнцем. Пальцы сами шли дольше, чем требовалось. Я это видела и не останавливала — остановиться значило бы признать, что заметила.

Он молчал. Он умел молчать так, что молчание работало вместо приказа: пока он молчал, я знала только, что делаю сейчас, и не знала, что через минуту, и это незнание держало меня ровнее любой угрозы. Тем, кто грозит, ты знаешь цену. Тем, кто ждёт молча, — нет. Я мыла его шею под волосами, потемневшими от воды, и пальцы запутались в тяжёлых прядях, и под ладонью у горла бился его пульс — ровный, медленный, будто и он тоже что-то считал и не сбивался.

Я наклонилась ниже, чтобы достать грудь. Мои груди прижались к его мокрому плечу; тонкая ткань платья взяла воду и села на теле, и я ощутила его кожу сквозь неё почти напрямую — горячую, твёрдую. Живот мой прижался к краю купели. Колени сами разошлись на палец, чтобы удержать наклон, и я отметила и это: тело устраивалось удобнее для того, чего голова ещё не разрешила.

Он поймал моё запястье.

Не сжал — накрыл. Сухие пальцы легли поверх, как браслет, который не держит, а обозначает. Я замерла с тканью в руке. Он открыл глаза и повернул голову, и я стояла над ним ближе, чем стоят, когда моют, — я не заметила, когда подошла так близко, а по тому, как сместился уголок его рта, поняла: он заметил давно.

Другая рука легла мне на колено поверх мокрого подола. И пошла вверх. По внутренней стороне бедра, медленно, без нажима.

Медленно и без нажима оказалось хуже, чем если бы он схватил. Схватишь — это порыв, спор, эмоция; порыв можно пережить, замерев и переждав. А это было не порывом. Это ставили руку на своё — просто присутствие ладони, утверждение, которое не спорит, потому что не встречает спора. Тепло его руки шло впереди самой руки, и кожа под ним поднималась навстречу мурашками, мелкими, тугими, помимо меня.

Голова считала ясно и быстро: это хозяин, это его право, я это знала, идя сюда; надо уйти, как ухожу в бане, — в счёт, в плитки, в капли, — и оставить ему тело, а самой быть не здесь, вернуться, когда закончит.

Тело считать отказалось. Впервые за три дома счёт не забрал меня. Там, где шла его рука, поднималось тепло, и колено, которому я велела держаться твёрдо, повело внутрь само — на палец, к его руке, а не от неё. Я это увидела. В этом моё проклятие: я всегда всё вижу. Я смотрела, как моё собственное тело отвечает мужчине, которого я боюсь, — в настоящем времени, кадр за кадром, — и не могла ни остановить его, ни соврать себе, что не вижу.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Его пальцы дошли до края тонкой ткани подо мной и не остановились. Зашли под неё и легли на меня — там, где я была уже не своя, где всё было горячим, скользким, набухшим против моей воли. Он не спешил. Один палец прошёл по всей длине, медленно, собирая, и вернулся выше, к тугому узлу, от которого у меня перехватило вдох. Он повёл по нему — круг, нажим, отпустил, снова круг, — не как берут, а как проверяют отклик, глядя мне в лицо, читая по нему то, чего не скажет тело: сколько во мне ещё осталось того, что можно взять, и стоит ли оно того, чтобы брать.

Дыхание сбилось на вдохе и не собралось обратно. Мышцы внутри сжались сами, впустую, ожидая того, чего ещё не было.

— Не надо, — сказала я. Тихо. Не мольба — я не умею молить, я умею отмечать. Просто «не надо», последнее, что было моим.

— Знаю.

Как на площади. Он всегда знал. Рука не остановилась. И это «знаю» — без жестокости, без жалости, одна голая точность — вело капитуляцию не из страха, а откуда-то ниже страха, из места, которого я в себе не выбирала. Я ненавидела, что вижу, как она идёт. Он ввёл в меня два пальца сразу — медленно, до конца, растягивая, — и внутри всё подалось им навстречу, тесно сомкнулось, и он пошёл ими глубоко и размеренно, находя сгибом ту точку, от которой колени перестают держать. Влага шла обильно, по его руке, по моему бедру; каждое движение отдавалось тихим ходом, и я слышала этот ход, и слышала свой сорванный выдох, и не узнавала его.

Дверь открылась без стука.

Так открывают дверь у себя. Я узнала звук раньше, чем повернула голову, — я весь день училась звукам этого дома, и этот был не слуга; слуга скребётся.

Тэо стоял в проёме, плечом к косяку, в той самой позе, в какой стоял днём наверху лестницы, — как стоят те, кому всё здесь принадлежит и торопиться незачем. Тёмные глаза прошли по картине не спеша: мой задранный подол, рука брата, вошедшая в меня, мой выгнутый над водой хребет. На лице у него не было ничего, что бывает у застигшего брата, — ни неловкости, ни гнева. Он смотрел, как смотрят на накрытый стол, к которому опоздал, но за которым ещё оставили место.

— Так вот куда ушёл мой жемчуг, — сказал он. Негромко, с той медленной улыбкой, которой брат не улыбается ни разу.

Он оттолкнулся плечом от косяка и вошёл. Не спеша обошёл купель — как толстый на рынке обходил меня кругом, только этот обходил не проверяя, а примеряя. Рейнард пальцев не убрал; он вообще ничего не делал быстро — повернул голову к брату так же ровно, как поворачивал ко мне на площади, и в этой неспешности было больше власти, чем в любом окрике.

— Я её купил, — сказал он.

— Купил ты, — согласился Тэо и встал у меня за спиной. — Смотришь один.

Он прижался. Я ощутила его спиной раньше, чем он тронул руками: тепло, вес, и твёрдость там, где он был уже готов, — тяжёлый, ровный упор в поясницу. Ладонь легла мне между лопаток и повела вниз, к пояснице, наклоняя меня ниже, над самой водой, над братом; не грубо — ровно, как гнут ветку, зная, что не сломается. Мои руки уперлись в края купели по обе стороны от Рейнарда. Грудь оказалась над самым его лицом.

— Хватит играть, — сказал Тэо мне в затылок.

Он забрал подол выше, к самой талии, и тонкую ткань подо мной снял одним движением, без рывка, будто она мешала не ему, а мне. Прохладный воздух тронул меня там, где секунду назад была рука брата, — и прохлады не стало, стало он. Головка прижалась, горячая, тяжёлая, к тому, что рука Рейнарда оставила скользким и открытым, и повела по мне, вдоль, не входя, — и это ожидание было хуже, чем если бы он вошёл сразу.

А потом он вошёл.

Не медленно. Одним ровным ходом, до основания, и я задохнулась — не только от того, как сразу стало полно и тесно, до самого предела, а от того, что моё тело подалось назад, на него, навстречу, прежде чем я разрешила. Я услышала собственный звук — низкий, не свой, — и он ушёл в пар, в воду, в плеск. Тэо взял меня за бёдра, ладони легли на кость, пальцы вошли в мягкое, и он двинулся — глубоко, размеренно, без спешки, тем же терпением, с каким днём стоял у своих дверей. Каждый ход вгонял меня чуть вперёд, к лицу Рейнарда, и вода в купели качалась в такт, тихо, у самого моего рта.

Рейнард смотрел на меня снизу. Он не тронул себя, не торопил. Он ждал, и его ожидание было тяжелее рук брата на моих бёдрах: он был готов — это было видно, — и держал взгляд на моём лице, читая, как читал клеймо, спокойно, точно, глядя не на то, что со мной делают, а на то, что от этого делается со мной.

Я горела. Голова ещё считала — толчки Тэо, один в такт, раз, два, — цеплялась за цифры, как за край над водой. Но цифры путались. Каждый ход сзади сбивал счёт на единицу, и на две, и я теряла место в столбце, и когда потеряла совсем, я наклонилась к Рейнарду сама.

Взяла его в рот. Он был тяжёлым, солоноватым, живым под языком, и пульс, что я слышала ладонью у его горла, я теперь чувствовала губами. Я обхватила и пошла глубже — в такт тому, что делал сзади Тэо, потому что тело нашло общий ритм раньше, чем я решила ему поддаться. Когда Тэо входил глубоко, я брала Рейнарда глубже; когда отступал — отпускала. Два конца одного движения, и я между ними, насквозь.

Рейнард запустил пальцы мне в волосы. Не рванул — повёл, задавая глубину, тихо, точно, тем же, чем задавал всё. Его дыхание стало тяжелее — я услышала это раньше, чем увидела, по тому, как дрогнула рука в моих волосах, — и в том, что он тоже сбивается, было моё единственное отмщение и моё единственное поражение сразу.

— Вот так, — сказал Тэо сзади, и в голосе была улыбка. — Слышишь, как ты подошла нам обоим.

Я застонала — вокруг Рейнарда, приглушённо, — и стон ушёл в него. Меня держали с двух сторон: один задавал ход спереди молча, ведя ладонью, другой брал сзади и говорил ровно столько, чтобы я слышала, что это не сон. Два ритма, не совпадающие, как не совпадают во мне голова и тело, — только теперь потоков было двое, и оба были во мне, и я оказалась ровно там, где живу всегда: между.

Голова сказала последнее, что успела, прежде чем сорваться: ты больше не вещь одного хозяина. Ты то, что они делят. И это было хуже всего, что делали со мной руки, потому что тому, кто владеет один, можно сдаться и знать правила, а тем, кто делит, ты не сдашься до конца никогда, — они не дадут, им нужнее делить, чем иметь.

А потом замолчала и голова.

Тэо вышел из меня — я услышала свой звук, короткий, обделённый, — и Рейнард потянул меня за волосы вверх, освобождая рот. Тонкая нить слюны ещё тянулась от губ к нему; он провёл по моим губам большим пальцем, медленно, вытирая и не вытирая.

— В воду, — сказал он. Одно слово. Не Тэо — мне.

Меня подняли — руки брата под бёдрами, легко, будто я ничего не вешу, — и опустили в горячую воду, лицом к Рейнарду, ему на колени. Вода поднялась до пояса, обняла, сделала всё скользким и невесомым; пар стоял у самого лица, и капли срывались с потолка, редко, тяжело, одна за долгий счёт. Он взял меня за бёдра и опустил на себя, насадил ровно и до конца, и после Тэо он вошёл легко, но всё равно развёл меня до предела, и я выгнулась, обхватив его плечи, ногти нашли кожу.

Он повёл меня — вверх, вниз, глубоко, руками, не бёдрами, будто и здесь не желал уступать телу ни одного лишнего движения. Мои груди качались у его лица; он поймал одну ртом, взял сосок, и от этого горячего короткого нажима внутри всё сжалось вокруг него, и он это почувствовал, и на секунду закрыл глаза — единственная его уступка за всю ночь, и я её увидела и забрала себе.

Тэо вошёл в воду сзади. Прижался, обхватил меня руками — одна легла на грудь, другая ушла вниз, между мной и братом, и нашла тот тугой узел, и стала вести по нему в такт тому, как Рейнард поднимал меня на себе. Второй ритм лёг на первый, и они не совпадали, и от того, что не совпадали, всё внутри туго свело в узел, который стягивался с каждым ходом теснее.

— Ещё, — выдохнул Рейнард, глядя мне в лицо. Не громко. Как приказ, поданный тише всех приказов.

Я сама пошла на него — бёдрами, навстречу, жадно, потеряв последнее, что берегла. Тело двигалось само, а я смотрела на него изнутри, и уже не различала, где кончаюсь я и начинается то, что они со мной делают. Узел внутри стянулся до предела и сорвался.

Меня свело всю разом — от живота вниз и вверх до горла, — стенки судорожно сжались вокруг Рейнарда, пульсируя, и я услышала свой крик, длинный, чужой, и не смогла его удержать, да и не пыталась. Ноги не держали бы, если б не их руки. Тэо не остановил своих пальцев, продлевая, пока меня трясло, — и Рейнард насадил меня в последний раз до самого конца, прижал к себе крепко, тяжело, и я почувствовала, как он сорвался следом, глубоко, длинными толчками, молча, только пальцы у меня в волосах сжались до боли. Тэо кончил почти сразу за ним, у моей спины, с низким звуком в самое ухо, вжимаясь.

Несколько долгих секунд мы не двигались. Три тела, сплетённые в горячей воде. Пар клубился. Вода уже остывала от нашего жара к тёплой. Я лежала грудью на груди Рейнарда, и его сердце под моей щекой шло ровно — почти ровно, чуть чаще, чем всегда, и я считала его удары, потому что снова умела считать, и это значило, что я вернулась в себя.

Рейнард убрал руку из моих волос. Не оттолкнул, не приласкал — просто убрал, аккуратно, как убирают инструмент на место, кончив работу. И это спокойствие, эта ровность после, когда я вся ещё дрожала, вернуло мне холод под рёбрами скорее, чем что-либо за всю ночь. Он взял меня один раз и уже был снова там, где был всегда, — за стеклом, за перчаткой, за своим ровным пульсом.

Тэо сзади провёл губами по моему плечу, по шее, там, где под жемчугом лежал след от железа, — не жёстко, лениво, как проводят по тому, что теперь будут трогать часто.

— Это только начало, жемчужинка, — сказал он.

Меня подняли из воды, поставили; колени не держали, и я оперлась о край, и вода стекала с меня на тёплый камень. Я слышала своё дыхание — громкое, отдельное, будто чужое в тишине купальни. Рейнард уже отвернулся к воде, белые волосы прилипли к спине двумя старыми рубцами; он снова не смотрел на то, что взял.

Я подняла руку к горлу — привычка проверять выходы — и нащупала жемчуг, гладкий, тесный, и под ним замок, которого не открыть. Он был тёплым от воды и от меня.

Одна капля сорвалась с потолка и упала в купель.

Я сосчитала до четырёх, прежде чем упала вторая.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 5. Язык, который укорачивают

 

Утром дом был пуст.

Не безлюден — людей хватало, — а пуст, как сундук, в котором всё есть, кроме того, за чем открывал. Меня не позвали ни утром, ни к полудню, и я была этому почти рада: пока руки в работе, счёт идёт по мискам, а не по мне. Меня посадили чистить репу к общему котлу, и я чистила, и слушала. В чужом доме первое, чему учишься, — слушать кухню. Господа лгут в парадных комнатах. Правда живёт внизу, в пару и в сплетне, и её надо только не спугнуть.

За завтраком наверх понесли два прибора. Хедда правила поднос сама.

— Этот — старшему, восточное. Тот — младшему, западное. — Она не глядела ни на меня, ни на подносы, руки делали сами. — Не перепутай, если понесёшь. Перепутаешь — верну тебе обратно вместе с головой.

— Они не едят вместе? — спросила я.

Я чистила репу и не подняла глаз — так вопрос выходит будто ни о чём. Хедда посчитала два ключа на поясе, прежде чем ответить, и это был ответ раньше слов.

— В этом доме каждый ест там, где живёт.

И ушла с подносами, и разговор ушёл бы с ней, если бы не Нелла.

Нелла дождалась, пока стихнут шаги, и придвинулась ко мне через корзину с репой. Тёрла муку в костяшках. На дверь косилась через слово.

— Они лет пять уже так, — сказала она тихо. — С тех пор как старый герцог помер. При нём хоть за один стол садились, он заставлял. А как его не стало — разошлись по крыльям, и всё. Я тут четыре года. Ни разу не видела их в одной комнате. Один раз только, на Всех Свеч, и то стояли в разных концах залы, будто их канатом развели.

— Из-за чего.

— А кто ж скажет из-за чего. — Она пожала плечом, но глаза сказали, что версия у неё есть. — Люди разное говорят.

— Люди, — подала голос повариха от плиты.

Её звали Берта, и была она из тех, кто внизу главнее ключницы, хоть ключей и не носит, — по одному тому, как замолкали, когда она вступала. Она солила похлёбку из одного и того же стёртого рога, не пробуя, — «я и так знаю», сказала она мне в первый день, и это было всё, что она обо мне сочла нужным сказать. Сейчас она сняла пробу с ложки — не языком, запахом — и не обернулась.

— Люди говорят, потому что языки чешутся, а не потому, что знают, — сказала Берта. — Ты, Нелла, четыре года тут. А я — тридцать один. Я их обоих на руках держала, когда они ещё под стол пешком.

Кухня притихла. Даже мальчишка на побегушках перестал греметь.

— Расскажите, — сказала я.

Не жадно. Ровно. Жадных не любят, жадным не рассказывают. Я чистила репу.

Берта помешала в котле. Долго. Я думала — не станет. Потом заговорила, не поворачиваясь, в котёл, как говорят то, что говорить нельзя, но очень хочется хоть раз.

— Мать у них была одна, а отцова любовь — на двоих не поделена. Старший — от закона, наследник, старый герцог в нём души не чаял: тот с малых лет ровный был, холодный, весь в дело. А младший… — Она примолкла. — Младший был материн. Весь. Она в нём и жила.

— А что с ней стало? — спросила я.

Вот тут Берта обернулась. Посмотрела на меня — впервые прямо, — и в этом взгляде было то, чем меряют, стоит ли говорить дальше или собеседник донесёт.

— А вот это, — сказала она, — в доме не спрашивают.

— Она умерла родами, — быстро вставила Нелла, будто боялась, что окно закроется. — С младшим. Родила Тэо и умерла. Оттого старый герцог его и…

— Не рожала она им Тэо, — оборвала Берта. — Тэо ей уже пять было, когда она…

Она осеклась. Захлопнула рот, будто сама себя поймала.

— Когда она — что? — Я держала нож ровно.

Тишина. Нелла на дверь скосилась. Берта отвернулась к котлу, и спина у неё стала прямая, закрытая.

— Одни говорят — умерла, — сказала Нелла совсем тихо, за Берту, раз та не стала. — Другие — что ушла. С кем-то. Что старый герцог её за это… ну. И запретил имя. Оттого в доме её и нет нигде — ни портрета, ничего. Как отрезали. — Она сглотнула. — А третьи говорят, никуда она не уходила, а он сам её… И на братьев это легло, потому что один тогда уже большой был и, может, видел, а другой маленький и не видел, и вот они с тех пор…

— Нелла. — Голос Берты был как крышка на котёл. — Ещё слово — и пойдёшь мне в погреб за солониной. Одна. В темноте.

Нелла заткнулась. Побледнела даже — видно, погреб в этом доме был не пустой угрозой.

Я чистила репу и складывала. Три рассказа об одной женщине, и все разные. Умерла. Ушла. Убили. Дом, где о матери три версии и ни одной твёрдой, — это не дом, который забыл. Это дом, которому запретили помнить вслух, и память расползлась на слухи, потому что её негде было держать целой. Что бы ни случилось с той женщиной, случилось так, что двое сыновей после неё не могут сесть за один стол, — а такое делает не смерть. Смерть, наоборот, сводит. Разводит — вина. Один из них в чём-то виноват перед другим, или оба думают, что виноват другой, и мать стоит между ними в каждой комнате, поэтому они и не входят в комнату вдвоём.

Я не знала, которая версия правда. Может, ни одна. Но мне и не нужна была правда — мне нужно было понять, во что я попала, а для этого хватало и того, что правды нет.

— А до меня тут были? — спросила я. Так же ровно, репу в руку. — Такие, как я. Которых наверх зовут.

Нелла и Берта переглянулись. Быстро. И это переглядывание сказало мне больше, чем сказали бы оба рассказа.

— Были, — сказала Берта коротко.

— И где они?

— Нет их.

Она сказала это так, что переспрашивать «как нет» было незачем. Но Нелла не выдержала — Нелла из тех, у кого правда просачивается против воли, как мука в складки:

— Аста была, до тебя, — прошептала она. — За год до. Красивая, темноволосая. Её тоже нарядили, тоже наверх звали, и она… ей нравилось, понимаешь? Она ходила довольная. Думала — повезло, думала, приберут к себе, в госпожи почти. Хвасталась даже. — Нелла потёрла костяшки до красноты. — А потом раз — и нет её. Сказали, продали. Другие сказали — не продали. Никто не видел, чтоб увозили. Просто утром её тюфяк пустой, и место за столом убрали, будто и не было. Как госпожу. — Она подняла на меня глаза. — Тех, кто начинает думать, что он тут не вещь, а человек, — их убирают быстрее всех.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я положила очищенную репу в котёл. Одну. Считала.

— Хватит, — сказала Хедда от двери.

Никто не слышал, как она вошла, — а может, слышали все, кроме меня, потому что кухня смолкла разом, и Нелла уткнулась в муку. Хедда стояла, считая нас глазами, как считала ключи.

— Языки, — сказала она. — В этом доме языки укорачивают вместе с теми, к кому они приделаны. — Она подошла ко мне. Впервые за два дня посмотрела прямо, не мимо. — А тебе, розовая, я скажу одно, и слушай, раз уж наслушалась лишнего. Хочешь пробыть тут дольше Асты?

— Хочу, — сказала я.

— Тогда не давай им заметить, что тебе нравится. — Она сказала это ровно, без злобы, как сообщают, где течёт крыша. — Пока ты вещь, тебя держат. Вещь берегут — она денег стоит. А как ты захочешь сама, как покажешь, что хочешь, — ты уже не вещь, ты женщина, а женщин в этом доме не держат. Их убирают. Как ту. — Она не назвала мать. Она кивнула наверх, в общем, в потолок, и этого хватило. — Ясно?

— Ясно.

Она посчитала ключ. Ушла.

Я сидела над пустой корзиной из-под репы и держала в руках нож, которым больше нечего было чистить.

Всё во мне похолодело — не от угрозы Хедды, угроза была понятная, понятного я не боюсь. Похолодело от того, что она попала. Она не знала про баню, про то, что я наклонилась сама, про дверь, что открылась во мне и которую я не помню, чтоб держала закрытой. Она не знала — а сказала прямо в это: не давай им заметить, что тебе нравится. Как будто увидела. Как будто оно уже написано на мне, и все читают, одна я думала, что спрятала.

Аста тоже ходила довольная. Аста тоже думала, что повезло. Асты нет.

Я подняла руку к горлу — привычка проверять выходы, — и нашла жемчуг. За день он остыл. Стал снова просто холодным, снова просто замком. И я держала пальцы на холодной нити и понимала, что с этой минуты у меня есть работа потяжелее любой репы: спрятать обратно то, что во мне открыли. Ходить так, будто дверь закрыта. Не дать заметить.

А внутри тянущий ход не стихал, ждущий, тёплый, живой, — и он-то и был написан на мне, и его-то и надо было теперь прятать, и я уже знала, спокойно, как знают верную цифру, что пряча его, я его не убью.

Я встала относить корзину. Ноги, вставая, отозвались тем самым ходом.

Аста, наверное, тоже надеялась, что спрячет.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 6. Ирис

 

За мной пришли ночью, на третью после бани, и послали в западное крыло — то, что горит всё, окно за окном, будто в доме праздник, на который никого не звали.

— Младший велел вина. Дальняя дверь. — Лакей сунул мне поднос с кувшином и одной чашей и зевнул. Ему было всё равно, кого куда носят по ночам, и это было первое приятное за вечер.

Я шла по горящим пустым коридорам и не строила трагедий. Меня продавали трижды, к таким дверям меня водили и в прежних домах, и я знала, что за ними бывает, и знала, что переживу, потому что уже пережила. Мир так устроен: у кого дом и меч — тот зовёт ночью, у кого ошейник — тот несёт вино. Плакать над этим — всё равно что плакать над тем, что зимой холодно. Холодно и холодно. Несёшь вино.

Он не сидел за столом. Полулежал в кресле у камина, ноги вытянуты, рубаха распахнута, книга корешком вверх на подлокотнике — человек, которому некуда спешить и не перед кем сидеть прямо. Увидел меня и просиял, будто я — то, что он заказывал, а вино так, к слову.

— Наконец-то. Ставь. Нет, сюда, ближе. Ещё ближе. Ты что, кусаешься?

— Смотря кто подходит, господин.

Он засмеялся — с удовольствием, откинув голову.

— О-о. Мне сказали, ты немая. Гордая и немая.

— Немая с теми, кому нечего сказать.

— А мне, значит, есть. — Он налил себе сам, не дожидаясь, отпил, разглядывая меня поверх чаши, как разглядывают вещь на рынке — только весело, без торга. — Знаешь, зачем я тебя позвал?

— Кувшин тяжёлый. Донести некому.

— Вина в этом доме донесёт кто угодно. — Он поставил чашу. Поманил пальцем. — Я позвал, чтобы посмотреть, правда ли ты такая, какой тебя брат заграбастал. Он, знаешь, не делится игрушками. С детства. Отберёт, сядет в угол и никому. А я подобрался и смотрю. — Он ухмыльнулся, мальчишеская, тёплая ухмылка, и от неё было опаснее, чем от угрозы. — Вот возьму тебя сейчас у него из-под носа. Прямо тут. Что скажешь?

— Скажу, что чашу вы уже налили, а трусы с меня снимать — это отдельная услуга, за неё в бумаге доплата.

Секунду он смотрел на меня молча. Потом захохотал — по-настоящему, до слёз, хлопнув ладонью по подлокотнику, так что книга свалилась на пол.

— Доплата, — выговорил он. — Боги. Аста мне такого не говорила. Аста таяла. — Он вытер глаза, всё ещё фыркая. — А ты считаешь. Даже сейчас считаешь, а?

— Считаю, господин. Привычка.

— И сколько ж я тебе задолжал?

— Пока ничего. Пока только разговор. Разговор бесплатно.

— Тогда садись, разоритель. — Он пнул мне скамью носком к креслу. — Раз бесплатно, поговорим подольше.

Я села — на край, прямо, готовая встать. Он это заметил, конечно, он всё замечал, только не хмурился на это, как хмурился бы брат, а наоборот — ему нравилось. Ему, я поняла, нравилось не покорное. Покорное у него было, покорное taяло, как Аста. Ему было в новинку, что огрызаются.

— Как тебя звать?

— Ирис.

— Ирис. — Он покатал имя, как вино. — Врёшь ведь. Это кличка, короткая, чтоб на торгах орать. А настоящее?

— А настоящее дорого, — сказала я. — Дороже трусов.

Он снова фыркнул, но глаза чуть сузились — весело, азартно, как у того, кто нашёл игру по себе.

— Торгуешься именем.

— Всем торгуюсь. Больше нечем.

— И почём же имя?

— Не по деньгам, господин. Имя не за деньги.

— За что тогда?

— Не знаю ещё. — Я смотрела на него ровно. — Как поймёте, что вам его вправду надо, тогда и назначу цену. Пока вам просто любопытно. Любопытство я не продаю, оно быстро проходит.

Он молчал, глядя на меня, и улыбка его из мальчишеской стала другой — медленной, довольной, той, что я уже видела на лестнице в первый день.

— А ты забавная, — сказал он тихо. — Брат себе взял забавную и даже не знает. Он думает, купил тихую. — Он подался вперёд, локтями на колени. — Иди сюда.

— Так у нас же разговор. Бесплатный.

— А теперь будет за деньги. — Он поймал мою руку — не рванул, взял, повернул ладонью вверх. — Записывай в долг.

Он повёл большим пальцем по моему запястью, там, где пульс, медленно, кругами, и смотрел не на руку — в лицо, весело, будто ждал, что я и это откомментирую.

Я и собиралась. У меня было наготове что-то про почасовую оплату. Но пульс под его пальцем пошёл быстрее — сам, помимо остроты во рту, — и он это почувствовал раньше, чем я успела сказать, и вскинул бровь.

— Ого, — сказал он с восторгом, как ребёнок, нашедший, где щекотно. — Смотри-ка. Язык у тебя дерзкий, а вот это — честное. Вот тут ты не считаешь. Вот тут ты…

— Вот тут холодно в комнате, — сказала я. — Мёрзну. Пульс частит.

— У камина?

— У камина.

— Врушка. — Он засмеялся, но палец не убрал, повёл кругом ещё, и ещё, глядя, как я держу лицо ровным, а держать становилось труднее, потому что от запястья по руке шло тёплое, вверх, в грудь, ниже, и острота во рту куда-то делась, а осталось только это. — Скажи «холодно» ещё раз. Мне нравится, как ты врёшь.

— Холодно, — сказала я. Вышло тише, чем я хотела.

Он поднял мою руку и провёл по внутренней стороне запястья губами — не поцеловал, просто провёл, тёплым, — и по всему телу у меня прошло вниз, туго, колени ослабли, и с губ едва не сорвалось то, что уже не было остротой. Я удержала. Почти всё.

— Вот, — шепнул он в мою кожу, сияя. — Никакая доплата не нужна. Ты уже сама почти доплачиваешь.

И отпустил руку.

Просто разжал пальцы, откинулся в кресло, поднял чашу, довольный собой, как кот, который погонял мышь и сыт уже одним этим.

— Иди спать, разоритель. Поздно.

Я сидела. Тело моё, дерзкое до этой минуты только на языке, теперь орало в голос — раскрылось, пущенное, брошенное на середине, — и молчать ему я велеть не могла, а он смотрел и всё видел.

— Что застыла? — спросил он невинно, тепло. — Хотела чего?

Вот это и был крючок. «Да» стояло у меня во рту, горячее, готовое, как минуту назад стояла острота, — и я знала, что скажи я «да», и игра из моей перепалки станет его победой, и он сядет в угол с игрушкой, как брат, только довольный, что она сама попросилась.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Хотела, — сказала я. Он подался вперёд. — Расчёт за донесённое вино. Полушку, кажется.

Он замер. А потом застонал и снова захохотал, запрокинув голову.

— Иди, — выдавил он сквозь смех, махнув рукой. — Иди, пока я не передумал и правда не взял тебя у брата. Полушку она… Иди.

Я встала — не сразу, колени были ватные, и это он тоже увидел, — взяла поднос и пошла к двери. У самой двери он сказал в спину, уже не смеясь, тихо и тепло:

— А имя ты мне скажешь. Сама. — Пауза. — Не потому что заставлю. Потому что тебе самой захочется, чтоб хоть кто-то в этом доме звал тебя по-настоящему. Я умею ждать. Лучше брата.

Я вышла в горящий пустой коридор и пошла вниз, к тёмной лестнице, к своим.

Острить было не перед кем, и потому по дороге я не острила — просто шла, а тело шло со мной, неутолённое, тянущее назад, к нему, и с каждым шагом тянуло сильнее, и я думала уже не «мир так устроен, несёшь вино», а совсем другое, злое на саму себя: дерзить я мастерица. Языком я его отбрила три раза. А вот запястье моё его не отбрило ни разу.

Хедда сказала: не давай им заметить, что тебе нравится.

Он заметил. Смеясь заметил, играючи. И самое обидное — я сама почти веселилась, пока он не дошёл до пульса.

Я легла на тюфяк и стала считать, чтобы уснуть. Считала до двухсот, сбилась. Начала заново.

Полушку он мне, к слову, так и не отдал.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 7. Кому платишь

 

Рейнард позвал меня через день после Тэо. И этого дня хватило, чтобы я успела решить: с ним пойдёт как с младшим. Отбрею языком, спрячу за остротой то, что прятать надо, и переживу. Я даже приготовила пару фраз по дороге — так же, как несла Тэо про доплату. Бывалая дура. Я думала, дерзость — ключ, который открывает любую из этих дверей.

Он был в восточном крыле, в комнате, где горела одна свеча. Та самая, что я видела из двора. Вблизи оказалось, что горит она над раскрытыми книгами и столбцами — он писал, ровным мелким почерком, и не поднял головы, когда я вошла, дописал строку до конца, промокнул и только тогда посмотрел.

— Закрой дверь, — сказал он.

Я закрыла. Тишина в комнате была плотная, как вода; в западном крыле у Тэо тишины не было вовсе, там был он, тёплый, говорливый, а тут была тишина, и в ней он.

— Подойди.

Я подошла к столу. На столе, поверх бумаг, лежала книга — тонкая, зачитанная, с чужими пометками на полях. Я скользнула по ней взглядом, потому что скольжу взглядом по всему, привычка, и он это заметил, потому что замечал всё.

— Умеешь читать, — сказал он. Не спросил.

— Считать умею, господин. Буквы хуже.

— Врёшь. — Ровно, без интереса, как отмечают ошибку в счёте. — В первом доме тебя держали при книгах. Ты читаешь. Просто решила, что немой безопаснее.

Я промолчала. Про первый дом он знать не мог — я не говорила, в бумагах такого не пишут. А он знал. И сказал это не затем, чтобы уличить, а чтобы я поняла с первой минуты: он знает про меня то, чего я ему не давала. Это было холоднее, чем рука под подолом.

— Налить вина, господин? — спросила я. Кувшина на столе не было, и в этом был мой расчёт: показать, что я тут прислуга и знаю своё дело, увести в бытовое.

— Ты уже носила вино. — Он смотрел на меня поверх свечи. — Позавчера. В западное крыло. Полный кувшин, одна чаша.

Холод собрался под рёбрами.

— Носила, господин. Куда пошлют.

— Кувшин ты принесла пустой, — сказал он. — Хедда отметила: пустой. Целый кувшин на одну чашу. — Пауза, ровная, без нажима. — Мой брат не пьёт столько. Он вообще пьёт мало. Значит, кувшин стоял, а вы говорили. Долго. Раз до дна.

Он не спросил, о чём. Он не сказал «ты была у брата». Он назвал кувшин — одну точную деталь, пустой кувшин, который заметила Хедда и о котором доложила ему, потому что в этом доме ему докладывают всё, — и этого хватило, чтобы я поняла: он знает про весь тот вечер. Может, знает и про запястье. Против человека, который просто знает, нечего сказать. Обвинение можно отрицать. Пустой кувшин не отрицают.

Я приготовила по дороге пару острот. Одна как раз подходила — про то, что кувшины к делу не пришьёшь. Я открыла было рот.

— Не надо, — сказал он тихо, глядя мне в лицо. — То, что ты сейчас скажешь. Оставь для брата. Ему нравится, я знаю. Он смеётся. — Уголок рта у него не двинулся. — Я не он.

И острота умерла у меня во рту, не родившись. Я поняла разом, всем телом, чего не понимала, пока шла сюда: дерзость — не ключ. С Тэо она была игрой, потому что Тэо играл. Рейнард не играл. О его тишину моя острота разбивалась, как разбивается брошенное о стену, — стена не отвечает, стене всё равно, и от этого «всё равно» руки опускались быстрее, чем от гнева.

— Я тебя купил, — сказал он. — Не он. В бумаге моё имя. Ты это знаешь?

— Знаю, господин.

— Тогда объясни мне одну вещь, потому что я не понял. — Он встал. Медленно, без спешки, обошёл стол и встал против меня, близко, и свеча осталась за его спиной, так что лицо ушло в тень, а на меня лёг свет. — Отчего вещь, которую купил я, ходит по ночам развлекать того, кто её не покупал.

— Меня послали, господин. Я не выбирала…

— Я не про то, кто послал. — Он не повысил голоса ни на волос. — Послать могли. Кувшин ты принесла пустой не потому, что тебя послали. Пустой кувшин — это уже ты.

Мне нечего было сказать. Впервые за три дома мне нечего было сказать, и не потому, что я выбрала молчать, а потому, что говорить было не об что — он не оставил щели, куда всунуть остроту.

Он поднял руку — ту, в перчатке, — и взял меня за подбородок. Как на площади. Повернул моё лицо к свету, к себе, и держал, разглядывая, будто снова сверял чекан на монете.

— Он трогал тебя, — сказал он. Не вопрос.

— Нет, господин.

— Запястье, — сказал он.

Я вздрогнула — коротко, помимо себя, — и он это увидел, конечно, он для того и назвал, наугад или не наугад, но попал, и по тому, как я вздрогнула, узнал, что попал.

— Запястье, — повторил он ровно, будто ставил галочку. — Он всегда начинает с малого. С разговора, с запястья. Ему нравится долго. — Он всё держал моё лицо. — Мне не нравится долго.

Он стянул с руки перчатку — той же рукой, что держала подбородок, отпустил на миг, стянул, палец за пальцем, и вернул голую ладонь мне на горло, поверх жемчуга, поверх замка, который самому не открыть. Не сжал. Положил. Просто присутствие руки, вес, тепло — то самое, что в бане оказалось хуже хвата.

— Это, — сказал он тихо, ведя большим пальцем по жемчугу, по нижней нити, что легла на след от железа, — надел он. Я знаю. Он думает, я не заметил. — Палец остановился. — Заметил. Я всё замечаю. И это тоже посчитано.

Пульс у меня под его ладонью частил, и он его чувствовал, как чувствовал Тэо, только Тэо этому радовался, а Рейнард просто отмечал, как отмечают всё, — и от того, что он отмечал, а не радовался, тело моё пошло к нему всё равно, против воли, глупое, честное, и я возненавидела его за это раньше, чем за жемчуг.

— Ты принадлежишь мне, — сказал он. — Не потому что я так хочу. Потому что так записано. Он может носить тебе жемчуг и брать за запястье. Может водить хоть каждую ночь. Пустой кувшин — его. — Палец надавил чуть сильнее, на след от железа под жемчугом. — А это — моё. И вот это, — он не сказал, что «это», только повёл ладонью по горлу, где бился пульс, где шло тепло, — тоже моё, даже когда он его заводит. Он заводит — достаётся мне. Запомни, чтоб не путать, кому платишь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он убрал руку. Натянул перчатку обратно, палец за пальцем, сел за стол, придвинул свечу и взял перо.

— Иди, — сказал он, уже не глядя. — И передай Хедде: кувшин в западное крыло больше не наполнять доверху. Полчаши. Разговаривать будешь на трезвую.

Я стояла лишний миг — тело моё, пущенное одним касанием, орало, и злость на него мешалась с этим криком так, что не разобрать, — а он писал, ровным мелким почерком, и меня в комнате для него уже не было. Он не смотрел на то, что взял. Он и не брал сегодня. Он просто вписал меня в столбец и подвёл черту.

Я вышла в тёмный коридор. Одна свеча осталась гореть за спиной, ровная.

В западном крыле, у Тэо, я огрызалась три раза и уходила с ватными коленями, но с собой. Тут я не сказала ни одной остроты — и всё равно ушла с ватными коленями, и без себя, и злая, как не была злой с самого рынка.

Тэо играл со мной. Рейнард со мной не играл — он играл с братом, а я была фишкой, которую он только что накрыл ладонью и сказал: моя.

И самое скверное — фишке это не должно быть ни жарко, ни холодно. А мне было жарко.

Я спустилась к своим, легла и не стала считать. Знала уже, что собьюсь на том же месте.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 8. Цена терпения

 

Меня послали за солониной, вниз, к холодным кладовым, — тем самым погребом, которым Хедда стращала Неллу.

— Возьмёшь у нижней двери, окорок и что там ещё, — сказала Берта, не оборачиваясь от плиты. — Свечу возьми. Там темно и низко, лбом не расшибись.

Проход к кладовым был из тех мест в доме, которые дом держит будто не для людей: узкий, каменный, с низким сводом, куда не доходит ни кухонный жар, ни господское тепло из крыльев. Ничьё место. Пустое, холодное, между. Свеча у меня в руке освещала на шаг вперёд и оставляла за спиной темноту, которая шла следом.

Я не строила трагедий. Днём, за солониной, без вина — я думала, тут я в безопасности. Рейнард урезал вино и ночь, ночь была теперь под счётом, а день, кладовая, окорок — какое до этого дело хозяевам. Я шла и была почти спокойна, и в этом почти была моя ошибка.

Он стоял у нижней двери.

Тэо. В полумраке, без свечи, будто темнота ему не мешала, — прислонясь плечом к косяку, в той позе, в какой стоял у своих дверей и на лестнице в первый день. Я встала. Свеча дрогнула у меня в руке, и тень его качнулась по стене.

— Заблудился, господин? — спросила я. — Кухня наверху. Тут только солонина.

— Солонина, — согласился он. — И ты. Надо же, как совпало.

— Совпало, — сказала я.

Мы оба знали, что не совпало. Господа не ходят к нижним кладовым. Он узнал, что меня послали, — от кого, неважно, ему доносят, как доносят брату, — и пришёл первым, и ждал в темноте, чтобы вышло «случайно». Формально он ничего не нарушил. Он меня не звал. Вина я не несла. Пустой кувшин братнина счёта тут не было. Он нашёл щель в запрете и стоял в этой щели, в буквальном тёмном проходе между запретом и мной.

Но что-то было не так, и я поняла что, не сразу. В прошлый раз он играл — тёплый, ленивый, забавляющийся. Сейчас в нём не было лени. Он не улыбался своей мальчишеской, он смотрел, и в темноте его лица я не видела, а видела, как он выпрямился от косяка — не медленно, как всегда, а сразу, — и шагнул, и забрал у меня свечу, и поставил на камень.

— Господин, мне велено…

— Знаю, за чем тебе велено. — Он не отступил, взяв свечу; наоборот, встал ближе, тесня меня спиной к холодной стене. — Мой брат урезал мне вино. Слышала? Полчаши. И тебя чтоб на трезвую. — Он усмехнулся, но усмешка была короткая, злая, не его. — Он думает, полчаши что-то решают. Он думает, если посчитать, всё сходится. Он всё считает, мой брат. С детства. Что посчитал — то его.

— А вы не считаете, — сказала я. Осторожно. Стена была холодной сквозь платье.

— Я — нет. — Он положил ладонь на камень у моей головы, наклонился. — Я жду. Ты знаешь, я умею ждать. Я тебе говорил. — Он был близко, я слышала его дыхание, и оно было не ровное. — Только он вот меня достал. Полчаши. Как будто ты — вино в кувшине, которое можно недолить. Как будто тебя можно поделить меркой.

— А меня нельзя? — Я держала голос сухим. Это была моя единственная стена, кроме каменной.

— Тебя — нельзя. — Он сказал это тихо, и в тихом впервые не было игры, был голод, голый, и я его услышала, и по спине пошло не от холодного камня. — Я думал, дотерплю. Думал, дождусь, пока ты сама. Мне так слаще, я тебе честно сказал. — Его рука сошла с камня, легла мне на шею сбоку, большим пальцем под челюсть, поднимая моё лицо. — А потом он урезал мне полчаши, и я понял, что не дотерплю. Не сегодня.

— Господин…

— Тише.

И он поцеловал меня.

Не как трогают вещь. Он взял мой рот жадно, сразу глубоко, прижав меня к стене всем собой, и я почувствовала его целиком — тепло, тяжесть, твёрдость, — и то, что три дня я держала запертым, отперлось не медленно, как от запястья, а разом, обвалом. Голова успела сказать одно, последнее, деловое: вот оно, вот та цена, которую он весь вечер собирался взять, и её теперь заплатят, и мир так устроен, стой и терпи.

Тело терпеть не стало. Оно пошло к нему.

Я поймала себя на этом в ту же секунду — как поймала в бане, — на том, что не стою, а тянусь, что руки мои легли ему на грудь не оттолкнуть, а притянуть, что рот отвечает его рту, жадно, встречно. С Рейнардом я хоть могла сказать себе: взяли, я ни при чём, я камень. Тут камнем было не притвориться. Тут я шла.

Он оторвался от моего рта, тяжело дыша, и в темноте я услышала, что он смеётся — коротко, недоверчиво, будто сам не ждал.

— Вот, — выдохнул он. — Вот же ты. Дерзишь, дерзишь, а тут…

— Молчите, — сказала я ему в губы. — Дошутитесь.

— Уже дошутился.

Он забрал мой подол вверх — не так ловко, как в бане, торопясь, зацепив, — и его рука нашла меня, и я была не своя уже, вся, и он застонал в мою шею, когда понял, насколько.

— Ты же вся… — Он прижался лбом к моему виску. — Я думал, буду тянуть. Планировал. — Короткий злой смех на себя. — К чёрту.

Он поднял меня — руки под бёдра, спиной к холодной стене, — и вошёл, тесно, туго, одним движением, и я вскрикнула ему в плечо, приглушённо, потому что мы были в проходе, где слышно, и он это знал, и ладонью зажал мне рот не грубо, а быстро, придерживая звук.

— Тихо, — шепнул он, двигаясь. — Тихо, жемчужинка, тут стены длинные.

Он брал меня не как брат. Рейнард в бане был точен и молчалив, каждое движение отмерено. Тэо был весь наоборот — торопливый, жадный, сбивчивый, будто наверстывал те дни, что собирался ждать и не выждал, и в этой сбивчивости не было власти, была нужда, и от того, что это была нужда, а не власть, у меня внутри всё отзывалось на него громче, чем на выверенного брата. Стена холодила спину, он грел спереди, и между этими двумя я горела и двигалась ему навстречу, помогая, насаживаясь, потому что тело нашло его ритм и не спрашивало меня, и я лишь смотрела, как оно это делает, за его ладонью на моих губах.

— Смотри на меня, — выдохнул он, отняв ладонь. Не приказ, как у брата, — просьба, хриплая. — Хочу видеть.

Я смотрела. В темноте его глаза блестели, и лицо было не игривое и не хозяйское — открытое, голодное, почти беспомощное, лицо человека, который проиграл собственной выдержке и уже не жалеет. И то, что я видела его таким — потерявшим то самое терпение, которым он держал и меня, и брата, — толкнуло меня за край быстрее, чем толчки.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Меня свело всю — я закусила его плечо, чтобы не закричать, ткань, кожу под ней, — и он почувствовал, как я сжалась, и сорвался следом почти сразу, тихо, глубоко, вжав меня в стену, дрожа, и его «жемчужинка» вышло уже не игрой, а чем-то, чего он, кажется, не хотел показывать.

Мы стояли так, тяжело дыша, в холодном проходе, свеча оплывала на камне.

Он опустил меня на ноги. Колени не держали; он придержал, машинально, за локоть, и это машинальное — что он придержал, не дав мне сползти, — было почти нежностью, которой он бы не позволил себе, если б следил за собой. Он за собой не следил. Впервые.

— Не собирался, — сказал он тихо, оправляя мой подол, отводя глаза. — Хотел дождаться. Красиво. Чтоб ты сама. — Он усмехнулся, и усмешка на этот раз вышла кривая. — Ну и пусть.

Где-то наверху, в проходе, скрипнула ступень.

Мы замерли оба. Одна ступень, дальняя, потом тишина. Может, кто спускался и передумал. Может, стоял и слушал. В этом доме доносят всё. Пустой кувшин донесли брату — донесут и это, и не будет тут «формально не звал»: Аста тоже, наверное, думала, что днём, за солониной, она в безопасности.

Тэо услышал ту же ступень и то же в ней. Игра вернулась к нему на лицо, как маску надел, — быстро, привычно, но я успела увидеть, что под маской.

— Бери свою солонину, — сказал он уже легко, отступая в темноту. — И, жемчужинка… — У поворота он обернулся, и голос снова был тёплый, ленивый, прежний, только я теперь знала цену этому голосу. — Я всё-таки дождусь, чтоб ты сама. Это, — он кивнул на стену, на нас, — не считается. Это я сорвался. В следующий раз придёшь ты.

Он ушёл в темноту, туда, куда не доставала свеча.

Я взяла окорок дрожащими руками. Тело гудело, довольное, сытое впервые за все дни, — и это было плохо, это было то самое, чего велела не показывать Хедда, и оно теперь наверняка написано на мне.

Но пока я поднималась назад, к свету и к своим, я думала не об этом.

Я думала о том, что видела за его маской. Тэо, который умеет ждать. Тэо, который держит и меня, и брата тем, что не торопится. Он сегодня не выждал. Он сорвался — из-за полчаши, из-за брата, из-за меня. Значит, терпение его не бесконечно. Значит, у него есть край, за которым он перестаёт владеть собой.

Меня продавали трижды. Я знаю, что стоит дороже красоты в таких домах: не тело. Слабое место хозяина. Я только что нашла у одного из своих хозяев слабое место, и это была я.

Я поднималась по тёмной лестнице и впервые за много дней считала не свои потери.

Я считала, что теперь есть у меня.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 9. Не путай, кто хозяин

 

Я поднималась с окороком назад и молчала. Молчать я была обязана.

Раба, побывавшего с господином, не спрашивают, и раб не рассказывает; сказать вслух, даже намёком, даже лицом — уже вина, за которую бьют отдельно от всего прочего. Так что я несла солонину и несла молчание, и второе было тяжелее, потому что окорок можно переложить в другую руку, а молчание — только на лицо, ровным слоем, поверх всего, что орало под ним.

У поворота на кухонную лестницу, где проход из нижних кладовых сходится с коридором западного крыла, стоял человек.

Я его знала в лицо — из тех, что при покоях Тэо: немолодой, с прямой спиной военного, с длинным ключом от винного погреба на цепи у пояса. Он крутил этот ключ в пальцах, когда стоял без дела, — я приметила это в первый же день, живая мелочь, по которой узнают человека. Сейчас он его не крутил. Держал в кулаке, неподвижно, и смотрел на меня — на мои волосы, растрёпанные у виска, на подол, севший криво, на то, как я вышла из тёмного прохода, из которого только что вышел и его молодой господин, — и всё складывал.

Я прошла мимо, опустив глаза, как положено. Он не сказал ни слова. И то, что не сказал, было хуже слова.

Я поняла разом, всем нутром: он видел. Скрип той ступени был он. И теперь он стоял с этим знанием, и знание в этом доме не лежит без движения.

Я думала — он человек Тэо, значит, промолчит, покроет своего. Я думала так ровно один пролёт

лестницы, а потом перестала. В этом доме нет людей Тэо. Есть люди дома, а дом — Рейнарда. Он платит, он метит, его боятся, ему доносят даже те, кто носит вино младшему, потому что верность тут течёт вверх, к старшему, к тому, кто считает и не забывает. Тэо может жечь свет во всём крыле и звать меня в кладовые — но страж у его дверей служит не свету. Служит счёту.

Я вошла на кухню, отдала окорок, села чистить, что дадут. Руки делали. Лицо держало ровный слой. А внутри я слушала дом, как слушают дом перед грозой, — и дом уже двигался.

Он двигался тихо. Хедда прошла через кухню дважды, не глядя на меня, но во второй раз посчитала ключи у самой двери, задержавшись, — а Хедда задерживается только там, где что-то не так. Мальчишку-побегушку кто-то послал наверх и обратно быстрым шагом. Нелла подняла на меня глаза от золы, коротко, и опустила, и в её взгляде было то, что бывает у того, кто уже слышал и жалеет, но помочь не может и знает, что не может. Донос шёл по дому, как вода по трещинам, — я не видела его, но видела мокрые следы, и все они вели наверх, в восточное крыло, к одной свече.

Я ждала. Ждать я умею. И всё равно, когда за мной пришли, вздрогнула.

— Старший зовёт, — сказал серый. Он. Не лакей — серый, тот, кто режет по слову. Значит, зов не из простых. — Идём.

Меня повели в восточное крыло, тем же путём, что три ночи назад. Свеча горела над бумагами. Он не писал. Он сидел, откинувшись, руки в перчатках сложены, и ждал меня, глядя на дверь, — и это было ново и хуже всего: обычно он не смотрел на входящее, дописывал строку. Сейчас он смотрел на дверь до того, как я вошла. Меня ждали.

— Закрой, — сказал он.

Я закрыла. Серый остался снаружи.

Тишина стояла плотная. Я держала лицо и молчала — не только из выучки, но и потому, что говорить было нельзя: раба не спрашивают, раб не оправдывается, а если б и можно было, что я скажу. Что меня послали за солониной? Он знает. Что я не звала Тэо? Он знает и это. Он всё знает — он для того и посадил стража с ключом у поворота, а может, и послал меня за солониной не Берта, а он, чтобы посмотреть, пойдёт ли младший в щель. Я стояла в его счёте, вся, до последней цифры, и цифры сходились не в мою пользу.

— Окорок нашла? — спросил он.

Ровно. Без выражения. И от этой ровности у меня похолодело сильнее, чем от крика.

— Нашла, господин.

— Долго искала. — Он смотрел мне в лицо. — Проход короткий. Свеча у тебя горела. А ты искала долго.

Он не сказал «ты была с моим братом». Он сказал про свечу и про то, что проход короткий, — одну точную вещь, которую знать мог только тот, кому доложили, — и этого хватило. Против свечи не соврёшь. Я молчала. Молчание было и виной, и единственным, что мне оставалось.

Он встал. Медленно, без спешки, обошёл стол, и я приготовилась к руке в перчатке на подбородке, как на площади, как в тот раз, — к тому, что он метит и отпускает. Но он не взял меня за лицо.

Он стянул обе перчатки.

Обе, палец за пальцем, и положил на стол, ровно, рядом, и от того, что обе, а не одну, у меня оборвалось внутри: одну он снимал, чтобы коснуться. Две снимают не для того, чтобы коснуться.

— Мой брат сорвался, — сказал он, и голос был всё тот же, ровный, но под ровным что-то стянулось, туго. — Он не срывается. Он тянет, он ждёт, это его игра, он ею гордится. — Пауза. — Он сорвался из-за тебя. За три ночи. Я считал, у него уйдёт месяцы.

— Господин, я не…

— Молчи. — Не резко. Ровно. — Я не спрашиваю. Я говорю.

Он подошёл вплотную. Голыми руками взял меня — за талию, за спину, притянул, и в этом не было ни лени Тэо, ни игры, ни даже той медленной, без нажима руки из бани. Была холодная, точная сила человека, который решил и делает.

— Он был у тебя сегодня, — сказал он мне в самое лицо, тихо. — Первым. — Он повёл меня спиной к столу, к краю, придавил. — Я буду последним.

И взял меня — так, как не брал ни разу. В бане он был выверен и терпелив, отмерял каждое движение, читал по лицу. Сейчас он не читал. Сейчас он стирал. Он входил глубоко и ровно, методично, без спешки и без пощады, не давая мне ни уйти в счёт, ни спрятаться, ни притвориться камнем, — он брал меня так, будто вычёркивал поверх чужого имени своё, строку за строкой, до тех пор, пока от того, что было в проходе, во мне не осталось ничего, кроме него. И самое скверное — тело моё пошло и к нему. К холодному, к стирающему, оно пошло так же, как час назад шло к жадному, и я, зажатая между столом и его точной силой, видела, как оно предаёт меня во второй раз за день, второму хозяину, и не могла даже сказать себе, что это другое, потому что это было то же самое, и в этом был весь ужас.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Кто, — выдохнул он мне в шею, не сбавляя ровного хода. — Скажи, кто тебя взял.

— Вы, господин.

— А до меня?

Я молчала. Молчать я была обязана. Он надавил — глубже, жёстче, наказывая молчание телом, — и я закусила губу, и не сказала имени брата, потому что не имела права, и потому — я поняла это лишь потом, — что не хотела отдавать ему Тэо, как не отдала Тэо своё имя.

— Молчишь, — сказал он. И в этом «молчишь» впервые за всю ночь дрогнуло что-то — тонко, на волос, — не удовлетворение и не гнев, а то, третье, чего у него не бывает и чего он сам, кажется, не заметил: он стёр брата из моего тела, но не смог стереть из моего молчания, и это его задело. Одна трещина. Тоньше волоса. Я поймала её, потому что я всегда всё вижу, и убрала к себе, как убрала трещину Тэо в проходе.

Он кончил молча, глубоко, вжав меня в стол, и его руки на моих бёдрах на один удар сердца сжались сильнее, чем считал он сам, — и это было второе, что он не заметил, а я заметила.

Потом отпустил. Отступил. Взял перчатки со стола и стал натягивать — палец за пальцем, — и с каждым пальцем возвращался за стекло, туда, где я его для него уже не было.

— Иди, — сказал он, не глядя, садясь к свече. — И запомни. Он тебя заводит — это его. Но кончаешь ты подо мной. Не путай, кто хозяин.

Я оправила подол дрожащими руками. Тело гудело — сытое во второй раз за день, вторым, — и это гудение было хуже любого стыда, потому что оно не различало, кто из них, ему было всё равно, ему было хорошо от обоих, и его-то и велела прятать Хедда, а его теперь было не спрятать вовсе.

Я вышла в тёмный коридор. За спиной осталась одна ровная свеча.

За один день меня взяли оба. Один — сорвавшись, жадно, в тёмной щели. Другой — холодно, стирая первого. И тело моё пошло к обоим, не выбрав, потому что телу не надо выбирать, выбирать — моя работа, а я не выбрала, я только считала.

И на тёмной лестнице, спускаясь к своим, я досчитала, что у меня теперь есть две трещины. Одна — Тэо, который не выждал. Вторая — Рейнард, которого задело, что он стёр брата отовсюду, кроме моего молчания.

Двое хозяев. Две щели в их броне. И я между ними — не поделённая надвое, а, впервые, глядящая на обоих сверху вниз, из того единственного места, где я ещё целая: из своего счёта.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 10. Два прибора, один стол

 

Наутро дом гудел ещё до того, как я поняла отчего.

Хедда не разводила подносы. Она стояла над ними, и оба стояли на столе рядом — два прибора, один стол, — и ключница смотрела на них так, будто перед ней лежало что-то неприличное.

— В малую залу, — сказала она наконец. — Оба. Вместе.

Кухня замерла. Берта у плиты обернулась впервые за все дни.

— Вместе, — повторила она. Не вопрос. Проверка, не ослышалась ли.

— Старший велел. Младший согласился. — Хедда поправила ложку на подносе, и рука у неё была не совсем твёрдая. — Тридцать один год ты тут, Берта. Вспомни, когда в последний раз.

— При старом герцоге, — сказала Берта. — И тогда добром не кончилось.

— Отнесёт розовая, — сказала Хедда.

Все посмотрели на меня. Все всё уже знали — про кладовую, про то, что меня водили ночью к старшему после, — дом всё узнаёт к утру. И то, что подавать пошлют меня, тоже было понятно: раз они сели вдвоём из-за меня, пусть я и стою в углу, пока они будут об этом говорить.

Малая зала оказалась не малой — просто меньше большой. Длинный стол, узкие окна, холод от камня. Они сидели друг напротив друга, и между ними было столько стола, что подавать пришлось бы дважды обходить кругом.

Я поставила, что велено, и отступила к стене, к самому холодному месту, сложив руки. Вещь у стены. Вещь не слушает.

Вещь слушала во все уши.

— Ты ел? — спросил Тэо. Легко. Он один тут был лёгок.

— Нет.

— И я нет. Пять лет не ем по утрам. Занятно, да? Оба не едим, а сидим порознь. — Он отодвинул тарелку. — Ну говори, зачем позвал. Ты же не завтракать позвал.

— Ты вчера был в нижнем проходе.

— Был.

— С ней.

— С ней. — Тэо откинулся на спинку и улыбнулся. — А ты, я слышал, после — с ней же. У себя. Быстро ты. Гонец с новостью, наверное, ещё до кухни не дошёл, а ты уже перчатки снял.

Я стояла у стены и держала лицо. Внутри всё стянулось.

— Я её купил, — сказал Рейнард.

— Ой, начинается. — Тэо закатил глаза. — Бумага. Ты всегда достаёшь бумагу, когда тебе нечего сказать. Отец так же делал. Помнишь? Ему кричат — а он опись поместья на стол.

— Не поминай отца.

— А кого мне поминать? Мать? — Тэо сказал это ровно, тихо, и в комнате стало холоднее, чем от камня. — Её тоже нельзя. В этом доме ничего нельзя поминать. Только считать.

Рейнард молчал. Долгую, плотную секунду, и я стояла в этой секунде, боясь дышать.

— Ты хочешь ссориться из-за рабыни, — сказал он наконец.

— Нет. — Тэо перестал улыбаться, и без улыбки лицо у него было старше. — Я хочу понять, зачем ты её купил. Ты не покупаешь женщин, Рей. Ты вообще ничего не покупаешь, чего нельзя внести в столбец. А тут поехал на рынок сам. Сам, слышишь? Ты пять лет не выезжал никуда, кроме как по делу. И привёз розоволосую эльфийку, за которую переплатил.

— Я не переплатил.

— Ты не торговался как следует, а это у тебя то же самое, что переплатить. — Тэо подался вперёд, локтями на стол. — Так зачем?

— Тебя не касается.

— Меня — нет. А её? — Он мотнул головой в мою сторону, не глядя. — Ей ты сказал: «Мне не нужна наложница, мне нужна та, кто делает, что велено». Она мне пересказала. Ты у нас, оказывается, врёшь, брат. Или себе, или ей — не знаю, что хуже.

Я не пересказывала ему этого. Никогда. Он выдумал — и выдумал точно, слово в слово, потому что знал брата лучше, чем я думала, и знал, что тот скажет в такую минуту. И бросил это, чтобы поглядеть, дрогнет ли.

Рейнард на меня посмотрел. Один короткий взгляд от стены до стола — и вернулся к брату. Я не дрогнула. Я слишком долго училась не дрогать.

— Ты забрал жемчуг матери, — сказал Рейнард.

Вот теперь дрогнул Тэо. Едва — рука на столе, пальцы с кольцами.

Я стояла у стены с холодной нитью на горле, на которой держался замок, который сам не откроешь, и не сразу поняла, что стою в жемчуге его матери. В том, что вырезали из дома по контуру. Что достали из шкатулки, где он лежал пять лет, и надели на рабыню, купленную за деньги.

— Забрал, — сказал Тэо. — Он лежал. Ты его не носил, знаешь ли. Он лежал в темноте, как и всё, что от неё осталось.

— Я не надевал его на прислугу.

— Ты вообще ничего не надевал ни на кого. Ты его не трогал. Ты бы дал ему сгнить в шкатулке, лишь бы не смотреть. — Голос Тэо поднялся, впервые. — Вот в этом всё, Рей. Я хотя бы достал. Ты бы держал закрытым, пока не рассыплется.

— Я держу закрытым то, что положено держать закрытым.

— И себя тоже. — Тэо встал. — Пять лет, брат. Пять лет ни слова о ней, ни слова о том дне, ни слова со мной. Мы едим в разных крыльях, чтобы не сидеть вот так, — он обвёл рукой стол, — потому что ты знаешь: сядем — и придётся говорить.

— Сядь.

— И вот я сел. — Тэо сел обратно, резко. — И мы говорим. И знаешь, о чём? О рабыне. Не о матери. О рабыне. Как удобно.

Тишина.

Я стояла у стены и складывала, как складывала всегда. Пять лет. Тот день. Один был больше, другой меньше — и один, значит, что-то видел, а другой не видел или видел не то. Жемчуг лежал в шкатулке, и старший не открывал шкатулку пять лет, а младший открыл и вынес на свет — на моё горло. Ссорились они не из-за меня. Я была последней в очереди из того, что стояло между ними, — просто первым, о чём они смогли заговорить вслух.

И тут они оба повернулись ко мне.

Разом, будто договорились, — двое мужчин, которые пять лет не смотрели в одну сторону.

— Подойди, — сказал Рейнард.

Я подошла. Встала у края стола, между ними, там, где сходились их взгляды.

— Ты слышала, — сказал он. Не спросил. — Всё слышала. Хорошо. Тогда слушай дальше.

Он не смотрел на брата. Он смотрел на меня.

— Ты по бумаге моя. Это не изменится. Но бумага — это про тело, а мне надоело покупать то, что и так куплено. — Он говорил ровно, как диктуют условия сделки, и это было страшнее, чем если бы он говорил тепло. — Поэтому назначаю цену. Через год я вычеркну тебя из купчей. Не отпущу на дорогу без гроша — переведу в вольные, дам место при доме, жалованье, комнату наверху с ключом. Ключ будет твой, слышишь? Изнутри. — Пауза. — За это ты будешь моей по своей воле весь этот год. Не молча терпеть — приходить. И ко мне одному.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я стояла.

За всё, что со мной делали в трёх домах, мне не предлагали ничего. Брали — и всё. А тут мне предложили то, о чём я не позволяла себе даже считать: ключ изнутри. Свою дверь. Слово, которого у меня не было с детства, — вольная.

И я поняла в ту же секунду, чем он платит. Он платит тем, что считается. Годом. Жалованьем. Комнатой. Он выкладывает на стол то, что можно записать в столбец, — и он думает, что желание тоже записывается в столбец, потому что иначе он не умеет.

— Небогато, — сказал Тэо.

Он даже не встал. Сидел, крутя кольцо на пальце, и смотрел на брата с чем-то вроде жалости.

— Год, комната, ключик. Знаешь, на что это похоже? На жалованье кухарке. Ты предлагаешь ей стать кухаркой, которая ходит к тебе по расписанию.

— Предложи лучше.

— Предложу. — И Тэо повернулся ко мне, и голос у него стал тот, тёплый, тихий, от которого мне закрываться не выучили. — Я тебе ничего не дам.

Я моргнула.

— Ни года, ни комнаты, ни ключа, — сказал он. — У меня и нет ничего своего, всё его. Всё в этом доме — его: стены, жемчуг у тебя на шее, ты сама. — Он смотрел мне прямо в лицо. — Я могу дать одно. Я буду звать тебя твоим именем. Не тем, которым тебя выкликали на торгах. Настоящим — тем, что ты мне скажешь. И я буду единственный в мире, кто его знает и произносит вслух. Каждый день. Пока ты жива.

Я держала лицо. Держала изо всех сил, а внутри всё сорвалось и покатилось.

Потому что он опять попал — не в тело, куда бил его брат, а туда, где я держала последнее. Рейнард предлагал мне перестать быть вещью через год, по бумаге. Тэо предлагал перестать быть вещью сейчас, вслух, без бумаги, — и не дать мне при этом ничего, кроме звука.

— Это ничего не стоит, — сказал Рейнард.

— Это стоит всего, — сказал Тэо, не отрывая от меня глаз. — Ты купил её тело и держишь его. Я не могу его отобрать. И не собираюсь. Мне не тело нужно. — Он чуть улыбнулся. — Мне нужна она.

— Она — вещь, — сказал Рейнард.

И вот тут они оба посмотрели на меня, ожидая, — и я поняла, что стою между двумя мужчинами, которые торгуются не за меня. Они торгуются друг с другом. Пять лет молчали, а нашли, наконец, площадку, где можно наговориться: через мою голову. Один выкладывает год свободы. Другой — своё имя для меня. И ни один из них не спросил, чего хочу я, — они спрашивают, чью цену я приму, а это разные вопросы, и они этой разницы не видят.

— Ну? — сказал Тэо мягко. — Скажи что-нибудь. Тебе впервые в жизни дают выбирать.

Мне впервые в жизни давали выбирать.

Я стояла и считала — быстро, как считаю всегда: год свободы против имени; бумага против звука; тот, кто владеет, против того, кто не может. И у меня выходило, что оба предлагают мне купить у них то, что и так должно быть моим. Свобода не подарок — её у меня отняли. Имя не подарок — его у меня отняли. Мне продавали мою же собственность, и продавали в рассрочку, за меня же.

Я знала цену жалости, я знала цену дерзости, я знала цену молчания. Цену выбора я не знала. Но я знала одно: то, что выбирают под взглядом, выбирают не сами.

— Мне нечего сказать, господа, — сказала я.

Ровно. Тем голосом, который я держу для трёх домов.

Тэо моргнул. Рейнард чуть сузил глаза.

— Ты не поняла, — сказал Рейнард. — Я предложил тебе вольную.

— Я поняла, господин. — Я смотрела в стол, как положено. — Только вы оба сейчас говорили не со мной. Вы говорили друг с другом. Я подожду, пока договорите.

Плотная тишина легла на залу, как ложится крышка на котёл.

Первым засмеялся Тэо. Тихо, коротко, недоверчиво.

— Она нас, — сказал он брату, — только что поставила в угол. Обоих.

Рейнард молчал. Он смотрел на меня и не говорил ни слова, и лицо у него было ровное, как всегда, и только пальцы в перчатке один раз коснулись края стола — и убрались.

Я поймала и это.

— Иди, — сказал он.

Я вышла. За спиной осталась малая зала, где двое братьев впервые за пять лет сидели за одним столом, и оба остались с невыкупленным на руках.

По дороге вниз я не считала ступени.

Я считала другое — и цифры мне впервые нравились: они назвали цену. Оба. И ни один не получил ответа.

А раз ни один не получил, значит, теперь торгуются не они.

Теперь торгуюсь я.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 11. Задаток

 

Обратная дорога была долгой.

Час туда мы проговорили весь, до последней минуты, а обратно оказалось не о чем: у нас было одно общее дело, и по этому делу нечего было сказать до следующей недели.

Я сидела и разбирала, что у меня есть. Гарма Долгого нет — вычеркнут. Конторских книг за ту осень нет — сгорели ровным чёрным срезом. Есть пошлинные копии на нижнем складе за водой, если их не завалило таможенными. Есть приказчик Бринт, ходивший под Долгим. Есть квартал у воды, куда меня не пустят.

Не пусто. Меньше, чем я хотела. Разница между этими двумя вещами держится на волосе, и когда ты ждала девять лет, волос рвётся.

— Господин.

— Да.

— Через неделю. Вы сказали писарю, что приедете сами.

— Сказал.

— Значит, будет вторая поездка.

— Будет.

Я помолчала. Спросить надо было, и лучше сейчас, пока дорога длинная.

— И за неё тоже вперёд?

Он повернул голову. В полумраке кареты лица его я почти не видела — только светлое пятно волос и линию плеча.

— Ты торгуешься даже сейчас, — сказал он. И это прозвучало почти как одобрение. — Да. За каждую вперёд.

— Хорошо, — сказала я.

— Нет, — сказал он. — Не хорошо.

Я подняла глаза.

— Условия те же, — сказала я осторожно. — Я не отказываюсь. Я заплачу.

— Условия не те же. — Он сложил руки в перчатках. — Я их меняю.

Внутри у меня всё стянулось. Вот оно. Три дома научили меня, что уговор с хозяином живёт ровно до той минуты, пока хозяину удобно.

— Вы обещали не продавать меня, — сказала я быстро. — Это первым пунктом.

— Этого я не трогаю. Это в бумаге. — Он смотрел ровно. — Я меняю третье.

— Третье — плата.

— Третье — плата, — согласился он. — Сегодня ты заплатила. Формально — полностью. Ты пришла сама, ты не ушла в свой угол, я тебя об этом просил, и ты сделала. Я не могу сказать, что ты меня обманула.

— Тогда что не так?

Он помолчал.

— Всё так, — сказал он. — И этого мало.

— Мало? — Я услышала, как у меня дрогнул голос, и выровняла его. — Господин, я сделала всё, что вы…

— Я знаю, что ты сделала. — Он поднял ладонь, останавливая. — Слушай, я скажу один раз, и мне это неудобно говорить, так что не перебивай.

Я замолчала. Ему было неудобно. Я не знала, что с ним такое бывает.

— В городе, который мы только что проехали, — сказал он, — на Мокрой улице и вокруг неё, за деньги можно взять женщину на ночь, на неделю, на сколько угодно. Красивую. Умелую. Гораздо более умелую, чем ты, — тебя учили во втором доме, и учили небрежно. За те деньги, что стоит мне одна эта поездка, я мог бы возить с собой другую и не тратить времени на разговоры о вольных, конторах и покойных торговцах.

Я сидела и держала лицо.

— Я это к тому, — сказал он, — что если бы мне нужна была работа, я бы её купил. Работа стоит дёшево. Её много. Она всегда доступна.

— Значит, вам нужна не работа, — сказала я.

— Мне нужно то, чего за деньги не берут, — сказал он. — И потому я плачу не деньгами. Я плачу тем, что мне дорого: временем, поездками, риском. Я вожу тебя в город, я пишу прошение в казну, я хожу к писарям с причудой, о которой в этом городе через месяц будут говорить. За это я хочу получить своё.

— Я плачу своё, — сказала я.

— Ты платишь тело и присутствие. — Он говорил спокойно, отчётливо, как читают условие в договоре. — Сегодня ты сидела на мне и не уходила в свой счёт, и мне это было приятно, и я это честно засчитываю. Но я смотрел тебе в лицо весь тот час. И я видел, что ты меня не чувствуешь.

— Я чувствовала, — сказала я. — Тело чувствовало. Вы же видели.

— Я видел, — сказал он. — Тело у тебя честное, я говорил. Тело у тебя отзывается и на брата, и на меня, и отозвалось бы, наверное, ещё на кого-нибудь, будь он ловок. Тело — это не ты. Это самая дешёвая твоя часть, потому что она не выбирает.

Я молчала. Он попал точно туда, где у меня болело со дня бани, — в то самое место, где я сама себе не могла ответить и от которого уходила в счёт.

— В следующий раз я хочу другого, — сказал он.

— Чего.

— Чувства.

Слово упало в тесноте кареты и осталось лежать.

— Не игры в чувство, — сказал он. — Не «постараюсь». Не того ровного лица, которое ты делаешь для трёх домов. Мне нужно, чтобы ты в тот час меня хотела. Не терпела, не работала, не платила, — хотела. И чтобы я это видел.

— Это не покупается, — сказала я.

— Именно, — сказал он. — Поэтому я это и покупаю.

Я смотрела на него в полумраке и впервые за все дни в этом доме не находила, что сказать. Не потому, что боялась. Потому, что мне нечего было противопоставить.

— А если я не смогу? — спросила я.

— Тогда мы вернёмся к прежнему, — сказал он ровно. — Ты будешь платить телом, я буду возить тебя в город, и всё будет исполнено по уговору. Никто никого не обманет.

— И что тогда плохого?

— Ничего плохого, — сказал он. — Просто тогда я буду возить в своей карете портовую девку. Которая мне не нужна и которую я мог бы взять дешевле и ближе.

Он сказал это ровно, без злобы, и потому оно ударило вернее любого оскорбления. Он не оскорблял меня. Он называл вещь по имени — так же, как назвал мне на площади цену, как назвал мёртвым мою благодарность, как сказал «одного зуба нет».

— Вы могли бы просто не менять условий, — сказала я. — Вам ведь удобно. Я плачу, вы возите.

— Мне неудобно, — сказал он. — Мне скучно. Я пять лет живу в доме, где всё исполняется, как положено, и никто ничего не чувствует. — Он отвернулся к занавеси. — Я не собираюсь возить это ещё и с собой.

Карета шла. Колёса брали ухаб за ухабом.

Я сидела и считала — потому что иначе не могла, — и счёт мой сходился так.

Он просит невозможного, и он это знает. Заплатить телом я умею: это ремесло, а ремеслу меня учили. Не уходить в угол я научилась сегодня, за один час, — больно, но научилась. А чувствовать по уговору нельзя. Чувство не выдаётся по требованию, как окорок из кладовой. Оно или есть, или его нет.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И тут я упёрлась в то, от чего уходила всю дорогу.

Оно было.

Оно было в бане — я наклонилась к нему сама. Оно было в тёмном проходе с его братом — я шла навстречу. Оно было сегодня в этой карете, когда он вынул тряпку у меня изо рта и дал прикусить свои пальцы, и я сорвалась быстрее, чем собиралась, не от движения, а от того, что он это сделал.

Значит, чувство у меня есть. Я его просто прячу — от него, от Тэо, от Хедды, от себя.

Он не просил меня родить то, чего нет.

Он просил меня перестать прятать то, что есть.

И это было в сто раз хуже.

— Я подумаю, господин, — сказала я.

— Не думай, — сказал он. — Думать ты умеешь лучше всех в этом доме. Это тебе не поможет.

— А что поможет?

Он не ответил.

Мы проехали ещё версту в тишине. Пошла хвоя — значит, город остался далеко, и до дома было близко.

— Ирис.

— Господин?

— Если через неделю ты приедешь ко мне с ровным лицом и отработаешь час, — сказал он, — я не рассержусь и уговора не нарушу. Мы съездим за книгами. И за следующими книгами. И, может быть, на север, если понадобится.

Он повернул голову. Свет из щели занавеси лёг ему на скулу, оставив вторую половину лица в тени, — как тогда, на площади, когда я спросила «для чего».

— Просто это будет уже другая сделка, — сказал он. — И ты сама будешь знать, какая.

Он опустил занавесь.

Я сложила руки на коленях, как складывает прислуга, и до самого дома не сказала ни слова.

Я думала о том, что за девять лет меня заставляли делать многое. Носить. Молчать. Раздеваться. Стоять на коленях. Быть удобной, быстрой, тихой.

Меня ни разу не заставляли хотеть.

И вот теперь один человек назначил это ценой — и, что хуже всего, назначил честно: не обманул, не пригрозил, не взял силой. Он просто сказал, чего стоит моя мать в Кейле и мой брат неизвестно где.

Неделя.

Я смотрела в занавесь и знала уже, что всю эту неделю буду делать одно: искать в себе то, что три дома научили меня прятать, — и решать, отдам ли я это последним, что у меня есть, или это и есть то, ради чего ещё стоит держаться.

И ещё я знала, что он спросит с меня не ложью, а взглядом.

Он посмотрит мне в лицо и увидит. Он всегда видит.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 12. Пыль

 

Бельё в этом доме считали по четвергам, и считать поставили меня — потому что я умею и потому что Хедда после поездки в город держала меня на глазах, но подальше от кухонных языков.

Бельевая была на втором этаже, в переходе между крыльями: длинная узкая комната с полками до потолка и тяжёлым столом посередине, на котором раскладывали стопки. Окно одно, высокое, пыльное. Дверь выходила в коридор, по которому ходили редко.

Я считала простыни, когда услышала, как открылась и закрылась дверь.

— Двадцать одна, — сказала я, не оборачиваясь.

— Что двадцать одна?

— Простыня. Я бы сбилась, если б не досчитала вслух. — Я обернулась. — Господин.

Тэо стоял спиной к закрытой двери. Тёмное с золотом, рукава закатаны, кольца на голых пальцах. В бельевой он смотрелся так же нелепо, как смотрелся бы в кладовой, — и так же уместно, потому что уместность в этом доме определял он сам.

— Двадцать одна, — повторил он. — Ты и во сне считаешь?

— Во сне не выходит. Просыпаюсь и не помню, на чём остановилась.

— И что тогда?

— Начинаю сначала.

— Всегда сначала?

— Всегда. — Я взяла следующую простыню. — Иначе счёт не мой.

Он засмеялся — тихо, тем смехом, от которого у меня что-то делалось в груди, и я уже неделю как перестала притворяться, что не делается.

— Я тебя четыре дня не видел, — сказал он.

— Я тут была.

— Ты была не тут. — Он оттолкнулся от двери. — В понедельник ты уехала с моим братом на рассвете и вернулась к вечеру. Карета чёрная, без гербов. Кучер Данн. Обратно ехали медленно — он велел не гнать.

Я сложила простыню углом к углу и положила на стопку.

— Вам доносят, — сказала я.

— Мне — почти ничего. Мне достался дом, в котором доносят брату. — Он подошёл к столу с другой стороны и оперся ладонями. — Про карету я узнал от конюха, и то потому, что конюх мне должен за лошадь. Понимаешь, до чего дошло? Я в собственном доме плачу за то, что должен знать даром.

— Спросите у него.

— Спрашивал.

— И?

— «По делу», — сказал Тэо и очень похоже поднял бровь, как поднимает брат. — Всё. Две недели молчания, потом одно слово, и то не то, о котором спрашивали.

Я невольно улыбнулась — коротко, углом рта, — и тут же убрала улыбку, но он увидел.

— О-о, — сказал он. — Улыбнулась.

— Показалось.

— Не показалось. Я четыре дня сюда шёл ради этого. — Он смотрел на меня через стол, и в его взгляде было веселье, а под весельем ещё что-то, отчего мне хотелось отвернуться. — Ирис. Куда он тебя возил?

— Не могу сказать, господин.

— Не можешь или запретил?

— Запретил.

— Ага, — сказал Тэо. — Уже честнее. Спасибо.

— За что?

— За то, что не соврала. — Он обошёл угол стола. — Ты ведь могла. Ты хорошо врёшь, я видел, как ты врала Хедде про хлеб.

— Про хлеб я не врала.

— Врала. — Он подошёл. — И глазом не моргнула. Мне это, кстати, ужасно понравилось.

— Вам всё нравится.

— Не всё, — сказал он. — Мне не нравится, что тебя увозят на рассвете и не говорят куда. Мне не нравится, что ты возвращаешься с таким лицом, будто у тебя что-то отняли. — Он остановился рядом, и голос у него стал тише. — Что у тебя отняли, жемчужинка?

Вот тут у меня и дрогнуло.

Не от вопроса. От того, как он его задал: без нажима, тихо, будто ему правда есть до этого дело. Меня девять лет никто не спрашивал, что у меня отняли. Меня спрашивали, что я умею, сколько стою, здорова ли, и один раз — умею ли читать, и то чтобы уличить.

Я стояла с простынёй в руках и чувствовала, как во мне поднимается то самое, чего Хедда велела не показывать, и то, чего Рейнард потребовал в карете как платы, и то, что я всю неделю ищу в себе, чтобы понять, есть оно или нет.

Оно было. И оно было не к тому брату.

— Имя одного мертвеца, — сказала я.

Он моргнул.

— Что?

— У меня отняли имя одного мертвеца, — сказала я. — Я его девять лет хранила. Оказалось, что он умер три года назад. Вот и всё, что я могу вам сказать, господин, и больше не спрашивайте.

Тэо смотрел на меня. Долго. И не стал спрашивать — вот это меня и добило: он не стал.

— Хорошо, — сказал он.

И положил ладонь мне на бедро — поверх платья, ровно, без нажима.

— Господин.

— Считай дальше, — сказал он. — Двадцать одна.

— Мне работать надо.

— Надо. — Он второй рукой отодвинул стопку дальше по столу, взял меня за талию и посадил на стол.

Просто поднял и посадил — легко, будто я ничего не вешу. Я оказалась сидящей на том самом столе, где раскладывают бельё, а он встал между моих колен, разведя их бёдрами.

— Двадцать одна, — подсказал он.

— Двадцать две, — сказала я.

— Уже лучше.

— В этом коридоре ходят, господин.

— Ходят. Редко.

— Хедда ходит.

— Хедда на кухне, у неё выдача до полудня. — Он смотрел мне в лицо снизу вверх, потому что теперь я была выше. — Я справлялся.

— Вы всё время справляетесь.

— Я забочусь, — сказал он и улыбнулся так, что у меня в животе стало тепло, и я это отметила и разозлилась на себя.

— Господин…

— Тэо, — сказал он.

— Что?

— Меня зовут Тэо. — Он положил ладони мне на колени. — Раз уж я тут стою, попробуй. Один раз.

— Я не могу.

— Можешь. Просто нельзя. — Он наклонил голову набок. — Это разные вещи, а ты их путаешь, и я не понимаю, почему такая счетоводка путает две такие разные вещи.

— Потому что за «нельзя» бьют, — сказала я. — А за «не могу» нет.

Он замер на секунду. И вот тут веселье с его лица ушло, и осталось то, второе, что я видела в тёмном проходе у кладовых.

— Тебя в этом доме кто-нибудь бил? — спросил он.

— Нет.

— Тогда не бойся вслух.

— Господин, — сказала я, — я не боюсь вслух. Я боюсь ровно столько, сколько нужно, чтобы дожить до следующего четверга.

Он засмеялся — и в смехе была злость, но не на меня.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Ладно, — сказал он. — Не хочешь именем — не надо. Я подожду.

— Вы всё время ждёте.

— Я умею.

— В прошлый раз не сумели, — сказала я.

Я это сказала прежде, чем подумала. Про тёмный проход. Про то, как он сорвался.

Он поднял на меня глаза.

— Не сумел, — сказал он тихо. — И до сих пор об этом думаю. Каждый день.

Мне надо было промолчать. Я знаю, когда надо молчать, — это я умею лучше всего.

— Я тоже, — сказала я.

Он смотрел на меня секунду. Потом опустился на колени.

— Господин, — сказала я. — Нет.

Он остановился.

Так и замер — на коленях, ладони на моих коленях, лицо у моего бедра, — и не двинулся дальше ни на волос. И в этой его остановке было пусто и тихо, и я слышала, как у меня стучит в горле, и как за окном каркнула ворона, и как в коридоре не было никого.

— Скажи ещё раз, — сказал он снизу. — И я встану, и мы пойдём считать бельё. Двадцать две, если я правильно слушал.

Я молчала.

— Один раз, — сказал он. — Одно слово, жемчужинка. Я вообще-то умею уходить.

— Умеете?

— Терпеть не могу, — сказал он. — Но умею.

И я не сказала.

Я сидела на столе, в бельевой, среди чистого белья, и не говорила слова, которое остановило бы всё, и знала, что не скажу, и что он это уже понял, и что мы оба слышали, как я его не сказала.

— Хорошо, — сказал он.

Он забрал мой подол вверх, к бёдрам, развёл мои колени шире и повёл ладонями по внутренней стороне вверх — медленно, до самого края. Я упёрлась руками в стол позади себя, иначе бы не усидела.

— Смотри-ка, — сказал он тихо, и я почувствовала его дыхание там, где ещё не было рта. — А говорит «нет».

— Я не сказала «нет».

— Вот и я о том же.

Он приник ко мне ртом — сразу, тепло, широко, — и я задохнулась и вцепилась пальцами в край стола. Язык прошёл снизу вверх всей длиной, медленно, потом ещё раз, потом остановился на тугом узле и повёл по нему кругом — не торопясь, ровно, как ведут по тому, что изучили заранее.

Он делал это не так, как берут. Он делал это так, как делают то, что любят и с чем некуда спешить, и вот от этого — не от языка, а от неспешности — у меня свело мышцы внутри, впустую, вокруг пустоты, и я услышала свой первый звук и испугалась его.

— Тише, — сказал он, оторвавшись на миг. — Хотя нет. Не тише.

— Господин…

— Громче.

— Вы с ума…

— Мне нравится, — сказал он, — как ты меня зовёшь, когда у тебя срывается голос. «Гос-по-дин». — Он повторил это по слогам, дразня, и снова приник, и добавил пальцы, и вошёл ими в меня — двумя, глубоко, — и стал двигать в такт языку.

Я откинулась на локти. Над столом шла старая балка, и по ней — трещина в пять изгибов, и я стала считать изгибы, потому что не считать не умею, и потому что счёт был единственное место, где я ещё была отдельно от него.

На третьем изгибе он остановился.

Просто перестал — и убрал рот, и убрал пальцы, и положил ладони мне на бёдра.

Я приподнялась на локтях.

— Что?

— Ты считаешь, — сказал он снизу.

— Не считаю.

— Считаешь. У тебя губы шевелятся. — Он смотрел на меня из-под моего подола, растрёпанный, и в его глазах не было ни капли веселья. — Не уходи туда.

Я замерла.

Это было второй раз за неделю. Первый — в карете, когда его брат поднял меня за волосы и сказал: «Нет. Не это». Один потребовал этого условием сделки, холодно, вперёд, как берут задаток. Второй просто попросил на коленях, посреди бельевой, ничего не выторговывая.

И вот в этом была вся разница между ними, и я эту разницу в тот миг почувствовала телом, как чувствуют перемену погоды.

— Я не умею, — сказала я.

— Умеешь. Ты только что сказала мне про мертвеца, и у тебя было живое лицо, и это длилось три секунды. — Он повёл большим пальцем по моему бедру. — Дай мне ещё три.

— А если больше не выйдет?

— Тогда я буду ходить сюда по четвергам, пока не выйдет, — сказал он. — У меня много четвергов.

И я засмеялась — коротко, сорванно, почти всхлипом, — и он засмеялся тоже, мне в бедро, и это было самое странное, что со мной случалось за девять лет: смеяться с мужчиной, стоящим на коленях между твоих ног, в бельевой, в чужом доме, куда тебя купили.

— Три, — сказал он.

И приник снова.

И я не стала считать.

Я легла на локти, запрокинула голову и позволила себе — впервые, целиком, без угла за стеной, куда всегда можно отойти. Тепло шло от него вверх, по животу, в грудь, в горло; мышцы внутри стягивались вокруг его пальцев, и он это чувствовал и вёл именно так, как надо было, и я слышала свои звуки и не гасила их. Мне было хорошо. Мне было так хорошо, что стало страшно, потому что теперь я знала, что это можно отнять.

И тут в коридоре раздались шаги.

Я узнала их сразу.

В этом доме все ходят по-разному, и я выучила всех за две недели: Хедда идёт с железом, лакеи шаркают, Нелла семенит. Эти были ровные, неспешные и одинаковой длины — шаги человека, который никогда не спешит, потому что везде приходит вовремя.

— Он, — выдохнула я.

Тэо не остановился.

Он поднял на меня глаза — снизу, из-под подола, — и в них было веселье, и азарт, и что-то злое, чего я не успела разобрать, потому что шаги встали у самой двери.

И в дверь стукнули. Один раз.

— Ирис.

Я закрыла глаза.

— Да, господин.

Голос вышел почти ровный. Почти.

— Открой.

— Не могу, господин. — Я вцепилась в край стола так, что заломило пальцы. — Тут бельё разложено по всему столу. Если открыть — сквозняком снесёт, я потом два часа пересчитывать буду.

Тишина за дверью.

Тэо беззвучно засмеялся — я почувствовала этот смех кожей, — и не убрал рта. Наоборот. Он повёл языком снова, длинно, и согнул пальцы внутри, найдя ту точку, и повёл по ней.

Я прикусила губу до соли.

— Хорошо, — сказал Рейнард. — Тогда через дверь.

— Слушаю.

— Писарь прислал. Короб он поднял.

— Хорошо, господин.

— Ты не спросишь, что в коробе?

Я задохнулась — Тэо в этот момент прибавил, — и выдохнула ровно, насколько смогла:

— Что в коробе, господин?

— Пошлинные копии за тот год, — сказал он. — Полные. По его словам.

Я вцепилась в стол второй рукой.

Полные. За тот год. Три строки, которых я ждала всю неделю, лежат в коробе за водой и будут раскрыты передо мной в понедельник, — и я узнаю об этом сейчас, вот так, сидя на столе в бельевой, с его братом между колен.

— Это хорошо, господин, — сказала я.

— Ты не рада.

— Рада.

— По голосу не слышно, — сказал он.

И замолчал.

Он замолчал за дверью — и не ушёл. Я слышала, что не ушёл: никто не двинулся, доски в коридоре не скрипнули. Он стоял и ждал, а я сидела и ждала, и Тэо не переставал ни на секунду, и молчание за дверью тянулось так долго, что стало нестерпимым.

— Господин? — сказала я.

— Я здесь.

— Что-то ещё?

— В понедельник надень то же дорожное, — сказал он. — Оно тёмное.

— Надену.

— И выйдешь на четверть часа раньше. Данн запрягает медленно.

— Хорошо.

— Ты запомнила?

— Запомнила, господин.

— Повтори.

Я закусила костяшку пальца. Тэо вёл языком по узлу, ровно, кругом, и внутри всё стягивалось, и держать это было уже нечем.

— То же дорожное, — сказала я. — На четверть часа раньше. Данн запрягает медленно.

— Хорошо, — сказал Рейнард.

И опять не ушёл.

— Ирис.

— Да?

— Что у тебя с голосом.

— Пыль, — сказала я. — Тут пыльно, господин. Полки давно не трогали.

Пауза.

— Пыль, — повторил он ровно.

— Пыль.

— Ты в бельевой, — сказал он. — Там чистое бельё. Его перекладывают каждую неделю. Полки трогают чаще, чем в любой другой комнате этого дома.

Я молчала. Мне нечего было сказать. Он поймал меня на счёте, как ловил всегда: не на лжи — на цифре.

Тэо в этот момент обхватил губами узел и потянул — коротко, легко, — и я издала звук. Маленький. Я задавила его почти весь.

Не весь.

Тишина за дверью стала другой.

— У тебя живой голос, — сказал Рейнард.

Я замерла вся, кроме того, что во мне уже не слушалось.

— Первый раз слышу, — сказал он ровно. — Я думал, у тебя такого нет.

— Пыль, господин, — повторила я, и голос сорвался на втором слове.

Тишина.

Я лежала на локтях на столе, в чужом доме, на чужом белье, с чужим мужчиной между колен, и ждала, что дверь сейчас откроется. Он имел право. Его дом, его бельевая, его стол, его бельё, его я. Одно движение руки — и всё кончится.

Он не толкнул дверь.

— Тэо, — сказал он.

Тэо перестал.

Я почувствовала, как он замер — весь, до кончиков пальцев, — и как медленно поднял голову.

За дверью было тихо.

— Зайдите ко мне, — сказал Рейнард. — Оба. Через час.

И шаги пошли дальше по коридору — ровные, неспешные, одинаковой длины, — и стихли.

В бельевой стало очень тихо.

Тэо поднялся с колен. Вытер рот тыльной стороной ладони, не отводя от меня глаз, и оперся руками о стол по обе стороны от моих бёдер.

Я села. Оправила подол. Руки дрожали, и я сжала их, чтобы не дрожали.

— Он знал, — сказала я.

— Знал, — сказал Тэо.

— Сколько?

— Думаю, с самого начала. — Он смотрел в сторону двери. — Он видел, как я сюда шёл. Он всегда всё видит. — Он усмехнулся, но усмешка вышла кривая. — Я думал, что подловлю его. А подловили меня.

— Вы нарочно, — сказала я. — Вы знали, что он обходит дом в этот час.

— Каждый четверг, пять лет. По нему можно часы ставить.

— Значит, вы хотели, чтобы он услышал.

— Хотел, — сказал Тэо.

— И что теперь?

Он повернулся ко мне. И вот тут у него на лице не было ни игры, ни азарта, ни того злого, — было только одно, и от этого одного у меня похолодело.

Он был растерян.

— Не знаю, — сказал он. — Он никогда не зовёт. Он записывает и ждёт. Он не зовёт, Ирис.

Я слезла со стола. Ноги держали плохо.

Я подошла к стопке и стала перекладывать простыни, потому что руки надо было чем-то занять, и потому что если я сейчас остановлюсь, то начну думать, а думать я боялась.

Через час. Оба.

И мне надо было за этот час решить, кем я туда войду: вещью, которую позвали на суд, или той, у кого во всём этом свой счёт.

— Двадцать две, — сказала я вслух.

— Что? — сказал Тэо.

— Простыни. Двадцать две. — Я положила следующую. — Двадцать три.

Он смотрел на меня.

— Ты сейчас считаешь, чтобы не бояться, — сказал он.

— Да, — сказала я. — Хотите — считайте со мной.

И он взял простыню с края стола, встряхнул её, сложил криво, углом не к углу, и положил на стопку.

— Двадцать четыре, — сказал он.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 13. Оба

 

Час — это шестьдесят минут, и я прожила их все.

Первые десять я досчитывала бельё, потому что бросить на середине не могла: незаконченный счёт — это как незакрытая дверь, в неё дует. Двадцать шесть простыней, четырнадцать наволочек, девять полотен, из них два в починку. Записала на грифельной доске у входа, как велено.

Следующие десять я стояла у окна в переходе и смотрела на двор.

Остальные сорок я провела на кухне, потому что Хедда меня там нашла.

— Ты чего белая, — сказала она.

— Меня позвали. К старшему. Через час.

Хедда посчитала два ключа.

— Одну?

— Нет, — сказала я. — Обоих.

Ключи перестали считаться.

Она поставила на стол то, что несла, и села — Хедда никогда не садилась при мне, — и посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который стоит на льду и не знает об этом.

— Что было? — спросила она.

— Ничего, чего вы не подумаете.

— Где.

— В бельевой.

— Хедда, — сказала Берта от плиты, не оборачиваясь. — Не спрашивай, чего не хочешь знать.

— Я хочу знать, — сказала Хедда. — Я в этом доме за всё живое отвечаю. — Она снова посмотрела на меня. — Он вас застал?

— Он стоял за дверью.

— И не вошёл?

— Не вошёл.

Хедда медленно выдохнула.

— Плохо, — сказала она.

— Почему плохо? — спросила я. — Он же не вошёл.

— Потому что если бы вошёл, было бы просто. — Она встала. — Вошёл, накричал, кого-то высек, кого-то выгнал — и к вечеру всё улеглось бы, потому что крик проходит. А он не вошёл. Он ушёл и назначил час. — Она разгладила фартук ладонями. — Тот, кто назначает час, за этот час всё сосчитает. И придёт с готовым.

— С готовым чем?

— Откуда мне знать. — Она посмотрела мимо меня, в стену. — При старом герцоге он раз так же назначил. Мальчишкой ещё был, лет пятнадцати. Один конюх испортил лошадь и соврал. Рейнард сказал: приходи вечером. Конюх весь день ходил белый, как ты сейчас.

— И что вечером?

— А ничего. Поговорили. — Хедда взяла со стола то, что несла. — Наутро конюха не было. И лошади не было. И записи в книге о том, что лошадь вообще была, тоже не было.

Она пошла к двери и у двери сказала, не оборачиваясь:

— Иди умойся. И косу перебери. Не ходи туда растрёпанной — они оба на это смотрят, хоть и по-разному.

В кабинете горела не одна свеча, а три.

Я отметила это, едва вошла: три свечи, и ещё лампа на столе, и оттого комната, которую я знала полутёмной, была вся на виду. Он убрал бумаги. Стол был пуст — только чернильница, перо и одна закрытая книга.

Он приготовил комнату так же, как приготовил час.

Тэо пришёл раньше меня. Он не сидел — стоял у окна, спиной к брату, и смотрел во двор, и по его плечам было видно, что стоит он там уже долго и что молчание за спиной ему поперёк горла.

— Закрой дверь, — сказал Рейнард.

Я закрыла и встала у стены. Вещь у стены. Так положено.

— Не там, — сказал он. — Сюда.

Он показал на стул. Один-единственный стул перед его столом.

Я посмотрела на этот стул и поняла, что вся сцена уже расставлена: он сидит, я сижу, а Тэо стоит. И тот, кто садится, — участник, а тот, кто стоит, — нет.

— Она сядет, а я постою? — сказал Тэо, не оборачиваясь.

— Ты никогда не садишься, когда злишься. Я не хотел тебя принуждать.

— Как заботливо.

— Садись, если хочешь.

Тэо остался стоять.

Я села.

— Хорошо, — сказал Рейнард. — Начнём.

Он сложил руки в перчатках на пустом столе.

— Первое. Чтобы никто не тратил время на выяснения. Я знал.

Тэо повернулся от окна.

— Что именно ты знал?

— Всё. — Рейнард говорил ровно, без нажима, как читают опись. — Я знал, что ты ходил к ней в западное крыло на третью ночь. Знал про кувшин. Знал, что ты был в нижнем проходе у кладовых. Знал, что ты подгадал бельевую под мой обход, потому что мой обход — это единственное в этом доме, о чём ты знаешь наверняка.

— Ты за мной следишь.

— Я не слежу, — сказал Рейнард. — Мне доносят. Это разное. Следить — это тратить силы. Мне не приходится тратить: этот дом устроен так, что всё, что в нём происходит, само доходит до меня к вечеру. Ты это знаешь и всё равно каждый раз удивляешься.

— Я не удивляюсь. Меня тошнит.

— Это твоё дело.

Я сидела на стуле, сложив руки, и смотрела в край стола. И считала: он знал про третью ночь. Про кувшин. Про проход. Про бельевую. Значит, каждый раз, когда я думала, что у меня есть щель, щель была ему видна. И он всё это время не мешал.

— Второе, — сказал Рейнард. — Я пробовал запретить. Полчаши, вино не доверху, «разговаривать на трезвую». Это не сработало. Более того — это ухудшило дело: ты пошёл в кладовые.

— Я пошёл в кладовые не из-за полчаши.

— Из-за полчаши, — сказал Рейнард. — Ты сам ей это сказал. В проходе. Слово в слово: «он урезал мне полчаши, и я понял, что не дотерплю».

Тэо посмотрел на меня.

Быстро, коротко — и я увидела, как у него внутри что-то оборвалось, потому что первое, о чём он подумал, было: она пересказала.

— Я не говорила, — сказала я.

— Она не говорила, — сказал Рейнард. — Мне пересказал человек, который стоял в верхнем проходе и слышал вас обоих. Он служит мне.

— У меня в крыле нет твоих людей, — сказал Тэо.

— В твоём крыле — нет. — Рейнард посмотрел на брата. — А в доме — все мои. Ты живёшь в западном крыле, Тэо. Ты не живёшь в отдельном доме.

Тишина.

Я сидела и складывала: значит, тот, с длинным ключом от винного погреба, действительно донёс. Значит, Тэо у себя не хозяин, и знает это, и всё равно каждый раз идёт, как будто хозяин.

— Третье, — сказал Рейнард. — Раз запрет не работает, я его снимаю.

Тэо моргнул.

— Что?

— Снимаю запрет. Целиком. Вино тебе будут наливать доверху, если тебе нужно вино. Ходить она к тебе будет, если позовёшь.

— Ты… — Тэо шагнул от окна. — Ты серьёзно?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Я не шучу, ты знаешь.

— И в чём подвох?

— В условиях, — сказал Рейнард.

Он раскрыл ту единственную книгу на столе. Внутри лежал лист — исписанный, ровным мелким почерком. Он не стал его читать вслух. Он положил на него ладонь.

— Условие одно, — сказал он. — Открыто.

— То есть?

— То есть больше никаких проходов, кладовых и бельевых. — Он говорил ровно. — Больше никаких «подгадал под обход». Больше не надо ловить её на лестнице и уводить в углы. Всё, что ты хочешь, ты делаешь при мне, с моего ведома и в моём доме — а он весь мой, включая твоё крыло. Хочешь её — говори мне. Я не откажу.

Я перестала дышать.

— Ты предлагаешь мне… — Тэо не договорил.

— Я предлагаю тебе перестать красть, — сказал Рейнард. — Ты не вор, ты просто привык брать то, чего тебе не дают. Я даю. Бери.

— И что ты за это получишь?

— Порядок, — сказал Рейнард.

— Порядок, — повторил Тэо.

— Я не выношу, когда в моём доме что-то происходит помимо меня. — Он смотрел на брата ровно. — Не потому, что ревную. Потому что то, что помимо меня, я не могу посчитать, а то, чего я не могу посчитать, однажды падает мне на голову. Я это уже проходил.

И вот тут в комнате переменился воздух.

Тэо очень тихо засмеялся.

— «Я это уже проходил», — сказал он. — Вот оно. Наконец-то. Пять лет ждал.

— Не начинай.

— Нет уж, ты начал. — Тэо подошёл к столу. — Скажи целиком, раз начал. Что ты проходил?

— Тэо.

— Скажи при ней. — Он ткнул пальцем в мою сторону, не глядя на меня. — Ты её усадил на стул. Ты её сделал участницей. Так пусть участвует.

— Сядь.

— Я постою. — Тэо упёрся ладонями в стол напротив брата. — Ты говоришь: то, что помимо меня, падает мне на голову. Скажи вслух, что тогда упало.

— Ты знаешь.

— Я знаю свою половину, — сказал Тэо. — Я хочу услышать твою. Ты мне её пять лет не говорил.

Рейнард молчал.

Я сидела на стуле между ними и понимала, что если сейчас пошевелюсь, то напомню о себе, а напоминать о себе не надо. Я умею быть мебелью. Я была мебелью девять лет.

— Мать уехала в ночь, — сказал Рейнард наконец. Ровно, без выражения. — В ту ночь я был в доме. Ты был в доме. Отец был в отъезде. Она вышла к воротам, и с ней был человек, и она с ним ушла. Это ты знаешь.

— Это я видел, — сказал Тэо. — Мне было четырнадцать. Я стоял на лестнице и видел, как она уходит. Она подняла голову и увидела меня. И приложила палец к губам.

Он сказал это ровным голосом, и от этой ровности мне стало холодно вдоль спины.

— И я молчал, — сказал Тэо. — Я молчал три дня. Я думал, что помогаю ей. Мне было четырнадцать, я думал, что если я молчу, то она успеет уйти далеко.

— Ты и молчал, — сказал Рейнард.

— А потом приехал отец, — сказал Тэо, — и через неделю её привезли обратно. Мёртвую. И сказали, что дорожный случай.

Тишина.

— Я тебя не виню, — сказал Рейнард.

— Ты меня не винишь, — повторил Тэо. — Ты просто пять лет со мной не разговариваешь.

— Я не разговариваю не потому.

— А почему?

Рейнард молчал. Свечи горели ровно.

— Потому что это я сказал отцу, — сказал он.

Я услышала, как Тэо перестал дышать.

— Что?

— Через три дня, — сказал Рейнард. — Я написал ему. Я не знал, что будет. Я написал, потому что дом остался без хозяйки, а слуги начали разговаривать, а я в шестнадцать лет считал, что порядок важнее всего, и что отец должен знать. — Он говорил ровно, тем же голосом, каким называл цену на площади. — Я написал два предложения. Он выехал в тот же день.

Тэо смотрел на брата.

— Ты… — сказал он.

— Я, — сказал Рейнард.

— Пять лет, — сказал Тэо. — Пять лет я думал, что это из-за меня. Что я не сказал, а надо было сказать, что если бы я закричал тогда с лестницы, её бы остановили, и она была бы жива, и…

— Ты был ни при чём.

— Ты мне позволил так думать. — Голос у Тэо сорвался. — Ты, чёрт тебя дери, знал, что я так думаю, и позволял.

— Да, — сказал Рейнард.

— Почему?

— Потому что я не знал, как сказать, — сказал Рейнард. — И потому что каждый месяц, что я не говорил, делал следующий месяц труднее. Это как долг. Он растёт сам.

Я сидела на стуле, в комнате с тремя свечами, и держала руки на коленях, и не двигалась.

Я слышала то, чего мне не полагалось слышать никогда. Двое мужчин, которые пять лет ели в разных крыльях, наконец сказали друг другу первое настоящее слово — при рабыне, купленной две недели назад, потому что рабыня не считается за человека и при ней можно.

И, слушая, я поняла одну вещь про них, которую они сами, кажется, не понимали.

Они не поделили меня. Они мной разговаривают. Всё, что между ними было за эти две недели, — жемчуг, кувшин, проход, бельевая — это были не мужчины, дерущиеся за женщину. Это были два человека, которые пять лет не могли открыть рот и нашли, наконец, способ: через меня. Я была не добычей. Я была языком, на котором они впервые заговорили.

От этого мне стало так пусто, что зашумело в ушах.

— Ирис, — сказал Рейнард.

Я подняла голову.

— Ты слышала то, чего не должна была, — сказал он. — Тебе за это ничего не будет. Но ты понимаешь, что это значит.

— Понимаю, господин, — сказала я.

— Что это значит?

— Что теперь я вам обоим дороже и опаснее, чем была час назад.

Тэо резко повернулся ко мне.

Рейнард чуть наклонил голову.

— Точно, — сказал он.

— Она не проговорится, — сказал Тэо.

— Я знаю, — сказал Рейнард. — Она молчала под моей рукой, когда я спрашивал, кто был у неё до меня. Она не назвала тебя. Я тогда сильно надавил.

Тэо посмотрел на меня.

Я держала лицо.

— Условия, — сказал Рейнард и снова положил ладонь на лист. — Тэо. Ты согласен?

— Нет, — сказал Тэо.

— Почему.

— Потому что ты хочешь вписать это в столбец. — Тэо отступил от стола. — Ты снимаешь запрет не потому, что подобрел. Ты снимаешь запрет, потому что запрет ты не можешь посчитать, а разрешение — можешь. Ты хочешь, чтобы я приходил к тебе и спрашивал. Один раз, второй, десятый. И каждый раз ты будешь ставить галочку.

— Буду.

— Вот именно. — Тэо усмехнулся. — И через полгода получится, что всё, что было у меня с ней, — это по твоему разрешению. Твоя строка. Твой столбец. Даже то, что она… — Он оборвал. — Нет.

— Тогда останется как есть, — сказал Рейнард спокойно. — Ты будешь красть, я буду считать, и однажды это упадёт кому-нибудь на голову, скорее всего ей.

— Пусть падает.

— Ты только что это сказал при ней, — заметил Рейнард.

Тэо замолчал.

Он посмотрел на меня — и я увидела, как ему стало стыдно, по-настоящему, до кожи, и как он этого не спрятал.

— Прости, — сказал он мне. — Я не то хотел.

Это было первое «прости», которое я услышала в этом доме. И, кажется, первое, которое кто-то сказал вслух рабыне за все девять лет, что я рабыня.

— Ирис, — сказал Рейнард. — Твоя очередь.

— Моя, господин?

— Ты сидишь на стуле, — сказал он. — Значит, у тебя есть голос. Условия касаются тебя. Ты согласна?

И вот тут я поняла, что это и есть ловушка — не злая, а хуже: честная.

Меня впервые в жизни спрашивали. Двое мужчин ждали моего слова. И если бы я сказала «да», то дальше всё, что со мной было бы, — было бы по моему согласию, и я сама подписалась бы под тем, что я вещь, которую делят по правилам. А если бы сказала «нет», то отказалась бы от единственной защиты, какую он предлагал: от открытости, при которой меня не поймают в углу и не выкинут из дома, как Асту.

Я считала быстро. Я всегда считаю быстро.

— Господин, — сказала я. — Я отвечу в понедельник вечером.

Рейнард приподнял бровь. Едва.

— Почему в понедельник?

— Потому что в понедельник мы едем за коробом, — сказала я. — И потому что я хочу знать, что в нём, прежде чем соглашаться на что бы то ни было. — Я подняла глаза. — Вы сами сказали: не соглашайся на то, чего не проверила. Я проверяю.

Он смотрел на меня.

И — я это увидела ясно, при трёх свечах — уголок его рта сместился.

— Хорошо, — сказал он. — В понедельник вечером.

— Какой короб? — спросил Тэо.

Мы оба промолчали.

— Ясно, — сказал Тэо. — У вас своё.

— У нас уговор, — сказала я. — И он не про то, о чём вы подумали.

— Он ровно про то, о чём я подумал, — сказал Тэо и пошёл к двери.

У двери он остановился.

— Рей.

— Да.

— То, что ты сказал про мать. — Он не обернулся. — Ты за пять лет мог сказать в любой день. Почему сегодня?

Рейнард ответил не сразу.

— Потому что сегодня я стоял за дверью бельевой, — сказал он, — и не вошёл.

Тэо повернул голову.

— И?

— И я стоял там дольше, чем нужно, — сказал Рейнард. — Я слушал. Я знал, что там происходит, и я стоял и слушал, и не входил. — Он говорил ровно, тем же голосом, каким говорил про два предложения отцу. — Я стоял за той дверью и понял, что я опять делаю то же самое: молчу и считаю, вместо того чтобы открыть.

Тишина.

— Мне не понравилось, — сказал Рейнард. — Поэтому я позвал вас обоих.

Тэо постоял ещё секунду и вышел.

Я осталась.

— Иди, — сказал Рейнард, не глядя. — И, Ирис.

— Господин?

— В понедельник, — сказал он, — я не буду спрашивать про чувство.

Я замерла на пороге.

— Почему?

— Потому что я его слышал сегодня, — сказал он.

Он взял перо и придвинул чернильницу.

— Просто не моё, — сказал он.

И стал писать.

Я вышла и притворила за собой дверь.

В коридоре было темно и холодно, и я постояла там, пока не поняла, что стою уже долго.

За две недели этот дом отнял у меня всё, что я о себе знала. Я думала, я вещь, которую делят двое. Оказалось, я язык, на котором они впервые заговорили друг с другом за пять лет.

И ещё оказалось, что человек, который меня купил и который не чувствует ничего, стоял за дверью, слушал, как его брат делает мне хорошо, — и не вошёл. И назвал это вслух.

Я спустилась вниз, к своим.

До понедельника оставалось три дня.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 14. Десять

 

Первый удар лёг поперёк, ниже, и не был похож ни на что из первого дома.

Там били в злости — как попало, торопясь, чтобы отделаться. Он ударил ровно, туда, куда собирался, и с тем усилием, которое отмерил заранее.

— Раз, — сказала я.

И услышала свой голос, и не узнала его: он был тонкий, как у девочки.

Мне стало стыдно за этот голос сильнее, чем за то, что я лежу перед ним голая. Голая я лежала перед многими; голое тело давно не моё, его смотрели, щупали, мыли чужие руки, и я научилась выдавать его, как выдают из кладовой мешок. А голос был мой. Я его берегла. И вот он вышел из меня детским, и я поняла, что где-то внутри мне сейчас не двадцать, а девять, и что этой девятилетней ужасно, невыносимо стыдно, что её видят такой.

Второй лёг рядом с первым, ниже на палец.

— Два.

Третий — выше. Он клал их ровным рядом, не задевая отбитого, и от аккуратности было хуже, чем было бы от ярости. Ярость я понимаю. Ярость — это когда человека несёт, и он тебя не видит, и ты для него не ты, а подвернувшееся. А он видел меня всю. Он выбирал место. Он думал обо мне, когда бил, — и вот это, что он думал обо мне, оказалось самым унизительным из всего, что со мной делали.

— Три. Четыре.

Пятый пришёл быстро, следом, и жар слился в сплошной, и у меня перехватило горло.

Я вдруг вспомнила мать.

Не лицо — лица я уже не помню, я говорила, — а руку. У неё была тяжёлая тёплая ладонь, и она клала её мне на лоб, когда я не могла уснуть, и держала, пока я не засыпала. Мне девять лет никто не клал ладонь на лоб. Я лежала на чужом покрывале, растянутая за руки, и меня били, и я думала не о боли и не о нём, а о том, что если бы хоть кто-нибудь сейчас положил мне ладонь на лоб, я бы, наверное, вынесла что угодно.

— Пять, — сказала я, и голос сломался пополам.

— Дыши, — сказал он.

Я задышала — и возненавидела себя за то, что послушалась, и его за то, что сказал.

Потому что он сказал это не как бьющий. Он сказал это как человек, который следит, чтобы я не задохнулась. Я не знала, куда деть эту заботу. Она не помещалась ни в один мой счёт. Меня били трижды, и ни разу никто не проверял, дышу ли я, и я не понимала, что мне теперь с ним делать: ненавидеть его или благодарить, и от невозможности выбрать хотелось выть.

Шестой. Седьмой.

— Шесть. Семь.

Я держалась за цифры, как держатся за верёвку, когда сносит течением. Каждая цифра была ступенькой: сказала — значит, ещё не всё, значит, ещё немного, значит, дойду.

Он отнял у меня даже это.

Потому что считать надо было вслух, для него, а не про себя, для себя. Раньше счёт был моим домом. Я уходила в него, как уходят в комнату и закрывают дверь, и там меня не было ни для кого — ни для того, кто мыл, ни для того, кто брал, ни для того, кто бил. Девять лет эта комната меня держала.

Он вошёл в неё и велел считать при нём.

И вот это — не ремень — было тем, за что я его в те минуты ненавидела так, что зубы сводило: он забрал у меня единственное место, где я была одна.

— Восемь, — сказала я.

Он остановился.

Тишина. Я лежала и слушала, как капает за стеной, и ждала девятого.

— Ты сбилась, — сказал он.

— Нет.

— Было семь.

Я стала пересчитывать — и не смогла.

Там, между четвёртым и пятым, где мне перехватило горло и где пришла материна ладонь, была дыра. Я не знала. Я правда не знала, семь или восемь, и чем сильнее я гнала себя назад, к началу, тем больше расплывалось.

И тогда я заплакала.

Не от боли — боль я держала, боль была мне понятна, боль честная, боль проходит.

Я заплакала оттого, что сбилась.

Считать — это всё, что у меня было. Не тело, не имя, не мать, не брат — всё это у меня отняли, а счёт остался, счёт был при мне и в загоне, и в трюме, и на помосте, и во всех трёх домах, и он ни разу мне не изменил. Я не ошибалась. Никогда. Я могла не помнить материного лица, но я помнила три цены до последней монеты, и в этом было моё право называться собой.

И вот он не сошёлся.

Я лежала лицом в покрывало и рыдала, и мне было девять лет, и я была на пристани, и мать увели утром, а брата к вечеру, и я стояла последней и считала — потому что больше делать было нечего, — и вот теперь у меня отняли и это, и я осталась совсем ни с чем, совершенно, окончательно.

— Господин, — сказала я. — Пожалуйста.

Я не просила пощады. Я не знала, о чём прошу. Просто слово вышло само, и мне было всё равно, как оно звучит.

— Ты просишь, — сказал он. Не с насмешкой. Тихо, будто у него что-то дрогнуло.

— Прошу.

Он молчал долго. Я слышала, как он дышит, и дыхание у него было не ровное.

— Начинаем сначала, — сказал он.

Второй круг был другой.

Он клал удары туда, где уже горело, и от этого шло вдвое, и я считала сорванным голосом, и он ждал, пока я досчитаю, прежде чем ударить снова.

— Раз… Два…

И где-то на третьем я перестала бороться.

Я не сдалась ему. Я сдалась себе. Я поняла, что не уйду никуда, что уходить некуда, что комнаты больше нет и не будет, — и вместо того чтобы рваться из этого, я осталась.

И осталась впервые за девять лет.

Меня били, а я была здесь, целиком, вся, до последнего пальца. Я чувствовала жар, и покрывало под щекой, и шнуры на запястьях, и как между ударами тянет и щиплет, и как у меня мокрое лицо, и как мне тяжело и жалко себя — так жалко, как я себе не позволяла с той самой пристани.

Мне было горько до самого дна. И одновременно — я не знаю, как это сказать, — легко.

Потому что девять лет я не плакала. Ни разу. В первом доме отучили за месяц, а потом уже и не хотелось: слёзы — это когда есть кому пожаловаться, а мне было некому, и я убрала их вместе со всем остальным, что не нужно для выживания.

А тут они шли и шли, и это было похоже на то, как отходит отсиженная нога: больно, стыдно, и всё-таки живое возвращается.

— Три. Четыре. Пять.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Между шестым и седьмым он положил ладонь мне на спину.

Всей ладонью, между лопаток, и подержал.

Я замерла.

Он ничего не сказал. Просто держал, и его ладонь была тяжёлая и тёплая, и я лежала под ней и чувствовала, как у меня внутри рушится что-то, чего я девять лет не давала тронуть.

Вот оно, подумала я. Вот же оно. Он положил.

Я знала, что это не то. Что это не мать, что он не утешает, что человек просто проверяет, не колотит ли меня, — так придерживают лошадь, чтобы не понесла. Я всё это знала.

И всё равно лежала под его ладонью и не хотела, чтобы он её убирал.

Мне было двадцать лет, и я была рабыней, которую пороли за ложь, и я лежала голая на кровати человека, купившего меня за деньги, — и в ту минуту я хотела только одного: чтобы он не убирал руку. Ни за что на свете. Пусть бьёт дальше, пусть двадцать, только пусть между ударами кладёт ладонь.

Он убрал.

— Дыши, — сказал он.

— Шесть, — сказала я. — Семь. Восемь. Девять.

Десятый он положил ниже всех, на самый сгиб, и это было хуже всего вместе, и я вскрикнула в покрывало.

— Десять, — сказала я.

— Десять, — подтвердил он.

Ремень лёг на скамью.

И тут я поняла, что не хочу, чтобы он уходил.

Мне было стыдно за это так, что жгло сильнее спины. Меня только что выпорол человек, и я лежала и боялась, что он сейчас выйдет и я останусь одна в холодной комнате со своим горящим телом и своим сбитым счётом. Одна — вот чего я боялась. Не его.

Он сел на край кровати.

— Всё, — сказал он. — Больше не будет. Ни сегодня, ни за это.

Я закрыла глаза.

Мне никогда в жизни не говорили, что «больше не будет». Ни разу. В первом доме не говорили — там кончали бить и уходили, и ты лежала и не знала, вернутся ли через час. Во втором не говорили. В третьем не говорили.

Он сказал: больше не будет, ни сегодня, ни за это.

И я, лёжа лицом в покрывало, с горящей спиной, всё ещё в слезах, поймала себя на том, что мне от этих слов стало теплее, чем от чего бы то ни было за девять лет, — и что это, наверное, самое страшное, что случилось со мной сегодня.

Потому что если тебе становится тепло от того, кто тебя выпорол, значит, ты уже не в порядке.

Я это знала.

Мне всё равно было тепло.

Он лёг рядом поверх покрывала и сначала просто говорил.

Про конюха, который третий месяц отдаёт долг разговорами. Про то, что в западном крыле течёт крыша и он третий год собирается её чинить. Про то, как они с братом воровали с кухни печёные яблоки и брат каждый раз считал, сколько взяли, чтобы Берта не заметила недостачу.

— И что, не замечала?

— Замечала всегда. Она потом говорила: у одного из вас совесть есть, а у другого счёты.

Я засмеялась — коротко, и от смеха отдало в спине, и я зашипела.

— Молчу, — сказал он.

— Не молчите. Говорите.

И он говорил.

Я слушала не слова — голос, — и где-то на середине этого голоса со мной стало происходить то, чего я не ждала и к чему не была готова совершенно.

Я начала оттаивать.

Как отходят руки, когда войдёшь с мороза: сначала ничего, потом колет, потом становится больно, потому что кровь возвращается туда, откуда ушла. Час назад меня били. Два часа до этого я лежала одна и мёрзла. Я собралась в комок, я стала маленькой и твёрдой, — а он лежал рядом и болтал про крышу, и от этой болтовни комок начал разжиматься, и разжиматься было больнее, чем сжиматься.

Мне захотелось плакать снова, уже не от боли и не от счёта, а оттого, что кто-то лежит рядом и говорит со мной ни о чём.

Ни о чём.

Со мной никто не говорил ни о чём девять лет. Со мной говорили о деле: неси, подай, вымой, стой, раздевайся. Каждое слово, обращённое ко мне, было приказом или вопросом по работе. Я забыла, что бывают слова, которые ничего от тебя не хотят.

— Ты чего? — сказал он.

— Ничего.

— Ты дрожишь.

— Замёрзла.

— Врёшь, — сказал он, но не стал допытываться, и за это я была ему благодарна так, что защипало в горле.

Он положил ладонь мне на поясницу, выше отбитого, и повёл вверх, по спине, и обратно.

— Скажи, если нельзя.

— Можно.

Он вёл медленно, и спина под его рукой отпускала, а всё, что ниже, наливалось тяжело и тепло.

И тут пришёл страх.

Не тот, привычный, к которому я приросла, — а новый, которого я в себе раньше не находила. Я испугалась, что он посмотрит на меня и ему станет противно. Что он увидит следы и отдёрнет руку. Что я теперь порченый товар — не в цене, а вот так, по-человечески: битая, зарёванная, с распухшим лицом.

За девять лет мне ни разу не было важно, как я выгляжу. Товару всё равно. Товар оценивают, товар не хочет нравиться.

А тут мне стало важно, и от того, что стало важно, я испугалась в сто раз сильнее, чем от ремня.

— Тэо, — сказала я.

Он замер.

— Ты меня по имени.

— Вчера тоже.

— Вчера ты была злая. Сегодня — просто по имени. — Он придвинулся ближе. — Скажи, чего ты хочешь. Я сегодня не буду угадывать.

И вот тут внутри у меня всё сорвалось.

Потому что я хотела сказать: обними меня. Просто обними, ничего не делай, положи руку и держи, как держала мать, когда я не могла уснуть.

Я не смогла.

Меня девять лет учили, что просить нельзя. Просящего бьют или продают. Просящий показывает, что ему что-то нужно, а то, что тебе нужно, у тебя отнимают первым — это правило, оно ни разу меня не подводило, оно спасло мне жизнь. И я лежала, и хотела попросить обнять, и не могла разжать зубы, и мне было так жалко себя, что темнело в глазах.

— Не хочу быть одна, — сказала я.

Это было всё, что я сумела выговорить. Из всего, что во мне было, наружу вышли эти четыре слова, и они вышли ровным голосом, и я услышала, как жалко они прозвучали, и захотела провалиться.

Он молчал секунду.

Потом обнял меня.

Просто — обхватил рукой, притянул к себе, вплотную, и уткнулся лицом мне в волосы, и не сказал ничего.

И меня прорвало.

Я плакала ему в плечо, беззвучно, страшно, всем телом, и он не спрашивал, что со мной, не утешал, не гладил по голове, не говорил «ну-ну». Он просто держал крепко и ждал, пока пройдёт.

И это оказалось единственно правильным, и я не знаю, откуда он знал.

Когда я затихла, он сказал:

— Ещё?

— Что «ещё»?

— Ещё подержать или уже хватит.

— Ещё, — сказала я.

И он держал ещё.

Потом я сама повернулась к нему лицом — насколько позволяли шнуры, — и это уже не он меня развернул, а я повернулась, и мы оба это заметили.

— Ирис.

— Не спрашивай ничего. Просто иди сюда.

Он пошёл.

Он был осторожен со мной так, как не был ни разу, и осторожность жгла сильнее любой торопливости. Он не тронул ни одного места, где горело; он поднял мою верхнюю ногу себе на бедро и вошёл сбоку, медленно, длинным ровным ходом, и остановился, дав мне привыкнуть.

— Дыши, — сказал он.

Второй раз за вечер мне сказали «дыши». Первый — когда били.

И вот на этом я сломалась окончательно.

Потому что одно и то же слово в один вечер сказали двое, и оба сказали, заботясь, и я лежала между этими двумя «дыши», как между двумя стенами, и не понимала уже ничего: ни где насилие, ни где нежность, ни где хозяин, ни где человек, ни что со мной делают, ни чего я сама хочу.

А хотела я, чтобы это не кончалось.

Он двинулся, и каждый ход отдавался разом в двух местах — там, где было горячо от него, и там, где горело от ремня, — и эти два жара сходились и делались одним, и я перестала различать, что от кого.

Я лежала лицом к нему, вплотную, со связанными над головой руками, и не могла ни отвернуться, ни закрыться, ни спрятать лицо. Он видел меня всю. Не тело — тело смотрели многие. Он видел моё лицо в ту минуту, когда я ничего не могла с ним сделать.

И это было страшнее, чем всё, что со мной делали за девять лет.

Я всю жизнь берегла лицо. Ровное лицо — единственное, что я вынесла из трёх домов; за ровное лицо меня не били, не продавали, не трогали лишний раз. Я умела держать его под чем угодно.

Он смотрел, и держать было нечем.

— Смотри на меня, — сказал он.

— Смотрю.

— Не уходи.

— Некуда, — сказала я. — Ты всё занял.

Он засмеялся — коротко, сорванно, мне в губы, — и от этого смеха у меня внутри стянулось так, что я застонала вслух.

— Быстрее, — сказала я.

— Нет.

— Тэо.

— Нет. Быстрее — это чтобы тебе было проще. А я хочу, чтоб тебе было долго.

И он не прибавил.

Он вёл медленно и глубоко, глядя мне в глаза, и с каждым разом во мне стягивалось туже, и в какой-то момент я поймала себя на мысли, от которой мне стало по-настоящему страшно.

Я подумала: пусть он меня не отдаёт.

Не «пусть кончится». Не «пусть будет хорошо». Пусть не отдаёт — вот что поднялось во мне, целиком, из самого низа, из того места, где сегодня выломали дверь.

И следом, сразу, ледяной иглой: Аста.

Аста тоже ходила довольная. Аста тоже, наверное, лежала вот так и думала: пусть не отдаёт. И Асты нет, и место её за столом убрали, как убирают за госпожой, и никто не видел, чтоб её увозили.

Женщин в этом доме не держат. Их убирают. Держат вещи.

Я лежала под чужим мужчиной, которого хотела, и понимала, что делаю ровно то, за что убирают: перестаю быть вещью.

И не могла остановиться.

— Ирис, — сказал он.

— Что.

— Ничего, — сказал он. — Просто имя.

И этого хватило.

Меня повело — длинно, изнутри, волной, которая шла и не кончалась; я уткнулась лбом ему в плечо, и шнуры держали мои руки над головой, и от того, что держали, оно прошло сквозь меня целиком, без остатка, и негде было спрятать даже кончик.

Он не остановился, пока меня трясло, а когда я обмякла, толкнулся ещё несколько раз, тяжело, глубоко, и сорвался сам, беззвучно, вжав меня в себя и уткнувшись мне в шею — туда, где под жемчугом лежал след от железа.

Мы лежали.

Он не отодвинулся ни сразу, ни через минуту, и я была ему за это благодарна больше, чем за всё остальное.

— Ты плакала, — сказал он.

— Когда?

— Только что. И до этого.

Я не ответила.

— От боли? — спросил он.

— Нет.

— От меня?

— Нет.

— Тогда от чего?

Я подумала. Честно подумала — впервые за девять лет мне захотелось не ответить правильно, а ответить правду.

— Оттого, что было хорошо, — сказала я.

Он молчал.

— Я не помню, когда мне в последний раз было хорошо, — сказала я в его плечо. — Не телу. Мне. Я думала, у меня этого больше нет. Что выжгли. А оно, оказывается, есть, и всё это время лежало и ждало.

— И что в этом плохого?

— То, что теперь я знаю, что оно есть, — сказала я. — И его можно отнять.

Он обнял меня крепче.

— Не отдам, — сказал он.

Я закрыла глаза и не стала ему говорить, что этого он не решает.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 15. Ремень на скамье

 

Я проснулась в его постели одна, ещё затемно, оттого что попыталась во сне перевернуться на спину.

Тело мне этого не позволило и разбудило.

Первое, что я сделала, — по привычке провела ревизию: где болит, чем могу двигать, что смогу работать. Так делают все, кого били: утром считаешь потери, и это не жалость к себе, а расчёт, потому что от расчёта зависит, сумеешь ли ты сегодня быть полезной, а от полезности — всё остальное.

Спина ниже пояса горела ровным тяжёлым жаром. Не так, как жжёт свежее, — уже глуше, тупее, как ноет то, что улеглось на своё. Сидеть будет нельзя. Стоять можно. Носить можно, если не бегом. Наклоняться — плохо, но потерплю.

Запястья ныли, и на них лежали две бледные полосы, розовые по краям. Их закроет рукав.

Итого: два дня на кухне без сидения, и никто ничего не заметит, если не заставят таскать вёдра.

Я лежала и считала, и всё это было привычно и понятно, и я почти успокоилась, а потом вспомнила остальное — и вот тут стало плохо.

Не от того, что меня выпороли.

От того, как я вчера плакала. От того, как просила. От того, что лежала под чужой ладонью и хотела, чтобы не убирал. От того, что сказала вслух «не хочу быть одна» — жалким голосом, каким никогда в жизни не говорила. От того, что меня обняли, и я разревелась, как ребёнок, которого не били девять лет и вдруг ударили.

Я лежала в чужой постели и заново переживала свой стыд, кусок за куском, и каждый кусок был хуже предыдущего.

Ремень — это ничего. Ремень я вынесу и забуду; я и не такое выносила и забывала.

А то, что они оба увидели, — это забрать назад уже нельзя.

Я села, стиснув зубы, — сидеть было и правда нельзя, — и оделась стоя.

Он вошёл, когда я застёгивала ворот.

Одет, в перчатках, как всегда. Он всегда выглядел так, будто не спал вовсе, — не измученным, а просто нетронутым: у людей, которые спали, что-нибудь да сдвинуто, а у него никогда.

— Ты встала, — сказал он.

— Да, господин.

Он посмотрел на кровать.

Я проследила его взгляд и увидела то, что видел он: два шнура, свисающие со столбов развязанными петлями. Я не стала их трогать, а Тэо не стал завязывать обратно.

Потом он посмотрел на скамью.

Ремень лежал на скамье — свёрнутый, ровно на том месте, где он его оставил, не сдвинутый ни на палец.

Он смотрел на этот ремень дольше, чем на шнуры.

— Он его не тронул, — сказал он.

— Тронул, — сказала я. — Взял, свернул и положил обратно. Точно как было.

Он повернул ко мне голову.

— Зачем?

— Он сказал: пусть найдёт, как оставил. Я ему сегодня ничего не буду двигать.

Рейнард молчал.

Я стояла у скамьи и смотрела на него — на человека, у которого лицо не меняется никогда, — и увидела, что оно изменилось. Ничем особенным. Просто он перестал двигаться. Он стоял и не двигался, и это длилось секунды три, и за эти три секунды я поняла, что попала во что-то живое.

— Ещё он сказал, — добавила я, потому что раз уж попала, — «он сегодня сделал самое трудное, что умеет, и я не хочу, чтоб он думал, что я этого не заметил».

Он не ответил.

Он подошёл к столику, поставил на него то, что принёс, — я только теперь увидела, что он вошёл не с пустыми руками, — небольшой горшочек с притёртой крышкой и чистое полотно.

— Это мазь, — сказал он. — Не от Хедды, из моей комнаты. Хедда не знает.

— Спасибо, господин.

— Не благодари. — Он сказал это привычно, а потом остановился. — Я хотел сказать другое. Я привык говорить «не благодари», потому что не люблю, когда благодарят. Но ты вчера мне сказала «пожалуйста» и «прошу», и оба раза это стоило тебе дороже, чем всё, что ты мне сказала за две недели. Так что если ты хочешь сказать «спасибо» — говори. Я не буду поправлять.

Я стояла и не знала, что с этим делать.

— Спасибо, — сказала я.

— Хорошо, — сказал он.

Он не подошёл ближе. Он остался у столика, я — у скамьи, и между нами была вся комната, и это, кажется, устраивало нас обоих.

— Как спина, — сказал он.

— Терпимо.

— Не «терпимо». Как.

— Сидеть не смогу дня два. Всё остальное могу.

— Хедде я скажу, что ты на ногах, — сказал он. — Она не будет спрашивать почему. Сегодня не носи воду.

— Хорошо, господин.

Он кивнул и повернулся к двери.

И тут я сделала то, чего от себя не ждала.

— Господин.

Он остановился.

— Можно спросить?

— Спрашивай.

Я собралась. Мне понадобилось на это больше, чем на всё, что я делала за две недели, включая торг в его кабинете.

— Вы сказали вчера: «больше не будет, ни сегодня, ни за это». — Голос у меня всё-таки дрогнул, и я его выровняла. — Почему вы это сказали?

Он посмотрел на меня.

— Ты об этом спрашиваешь? — сказал он. — Не о том, зачем я тебя выпорол, и не о том, зачем позвал брата. Об этом.

— Об этом, — сказала я. — Остальное я поняла.

Он помолчал.

— Потому что взыскание должно иметь конец, — сказал он. — Иначе это не взыскание, а страх, а страх — плохой способ управлять чем бы то ни было: он делает людей глупыми и лживыми. Я не хочу, чтобы ты мне врала. Значит, ты должна знать, где кончается и за что именно.

Я стояла и слушала, как он объясняет мне это ровно, по-хозяйски, как объясняют устройство мельницы.

— И всё? — сказала я.

— Что «и всё»?

— Вы это сказали, потому что так правильно вести хозяйство?

Он молчал дольше, чем обычно.

— Нет, — сказал он.

— А почему тогда?

— Потому что тебя било трижды до меня, и ни разу тебе не сказали, когда это кончится, — сказал он. — И я подумал, что если я не скажу, ты будешь лежать тут до утра и ждать, что я вернусь.

Он открыл дверь.

— Я не хотел, чтобы ты ждала, — сказал он и вышел.

Я стояла посреди его спальни с горшочком мази в руках и не могла двинуться с места.

Я знала, что должна его ненавидеть. У меня были все основания: он меня купил, он меня брал, он меня выпорол вчера своими руками, отсчитывая удары.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я стояла и не ненавидела.

Я стояла и думала о том, что человек, который меня выпорол, за одну ночь дважды подумал о том, что я почувствую после, — и это было больше, чем обо мне думали за девять лет все остальные, вместе взятые.

И это, я понимала, самое плохое, что могло со мной случиться.

Вниз я спустилась медленно, по одной ступени.

На кухне было полно народу, и, когда я вошла, стало тихо.

Не сразу — на секунду. Как бывает, когда входит тот, о ком говорили.

Я взяла с полки нож и встала к столу чистить репу — стоя, потому что скамья была мне ни к чему. И вот это движение, то, что я не села, сказало кухне всё, чего они ещё не знали.

— Нелла, — сказала Берта от плиты, не оборачиваясь. — Табурет ей не подставляй.

Нелла, которая уже потянулась за табуретом, отдёрнула руку.

Я чистила репу и молчала, и все молчали, и молчание становилось всё тяжелее.

— Ну и чего вы, — сказала наконец Берта. — Работать. Не первую порют, не последнюю.

Народ зашевелился. Загремели вёдра.

Нелла придвинулась ко мне, тёрла муку в костяшках, косилась на дверь.

— Сильно? — шепнула она.

— Терпимо.

— За что?

— За то, что соврала.

Нелла округлила глаза.

— И всё?

— И всё.

— Ой. — Она потёрла костяшки до красноты. — Ой, это плохо.

— Почему плохо? Я думала, наоборот.

— Потому что за вранье бьют своих, — сказала Нелла. — Чужих не бьют за вранье, чужих просто выкидывают. Своих — учат. — Она подняла на меня глаза, и во взгляде у неё было такое, чего я не сумела прочесть. — Ты теперь как бы… домашняя.

Я перестала резать.

— Что это значит?

— Не знаю, — быстро сказала Нелла. — Ничего. Забудь.

Она отодвинулась и стала тереть свою муку с таким усердием, будто хотела снять кожу.

Хедда пришла к полудню.

Она подошла ко мне и остановилась рядом, и посчитала два ключа, и сказала — тихо, чтобы слышала только я:

— Мне велено, что ты на ногах. Я не спрашиваю.

— Хорошо.

— Мазь есть?

Я замялась.

— Есть.

— Хорошо, что есть, — сказала Хедда. И, помолчав: — Свою я тебе не даю не потому, что мне жалко. Просто если я тебе дам, к вечеру весь дом будет знать, что ключница носила мазь розовой. Понимаешь?

— Понимаю.

Она ещё постояла.

— Я в этом доме тридцать лет, — сказала она. — И я тебе одно скажу, а ты можешь не слушать.

— Слушаю.

— Вчера тебя выпороли и оставили в его спальне, — сказала Хедда. — А не выкинули ко мне вниз. Это разное.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь, — сказала она без злости. — Ты знаешь, как выживают. А как тут живут — не знаешь. — Она поправила фартук. — Асту тоже не били, если тебе интересно.

Я подняла голову.

— Что?

— Асту никогда не били, — сказала Хедда. — За полтора года ни разу. Ей дарили. Её наряжали. С ней говорили ласково. — Она посмотрела мне прямо в глаза. — А потом её не стало.

И ушла считать своё дальше.

Я стояла с ножом над репой и чувствовала, как у меня внутри всё переворачивается.

Я весь день носила в себе одно: что вчера со мной случилось что-то ужасное и что-то тёплое одновременно и что я не могу их разделить. А Хедда за полминуты положила рядом с этим совсем другую гирю.

Асту не били. Асте дарили. Асты нет.

Меня выпороли и остались объяснять за что.

Я не знала, что это значит. Я знала только, что это разное, — и что впервые за девять лет мне мало знать, как выживают.

Вечером я поднялась в бельевую, потому что там никого не бывает и потому что мне надо было побыть одной.

Стол стоял на месте. Стопки лежали, как я их оставила, и сверху — та, которую Тэо сложил криво, углом не к углу.

Я взяла её и перекладывала, и вспомнила его голос: «Двадцать четыре».

И заплакала.

Не как вчера — вчера меня рвало из середины. Сейчас просто текло, тихо, само по себе, и я стояла и складывала бельё, и текло, и я даже не вытирала.

Я плакала оттого, что у меня внутри стало людно.

Девять лет там было пусто, и в этой пустоте я хорошо помещалась: одна, ровная, целая, со своим счётом. А теперь в ней завелись двое — один со своей мазью, объяснениями и отмеренными десятью ударами, другой со своими яблоками, крышей и «просто имя», — и мне стало тесно и страшно, потому что то, что заводится внутри, потом оттуда выдирают с мясом.

Так уже было. Мать увели утром, брата к вечеру.

Я вытерла лицо рукавом, сложила последнюю простыню и записала на грифельной доске: двадцать шесть.

Потом стёрла и написала: двадцать пять.

Пересчитала. Двадцать шесть.

Руки у меня дрожали, и это была правда, а правду я пишу как есть.

Двадцать шесть.

До понедельника оставалось два дня.

Я лежала на своём тюфяке на животе, потому что иначе не выходило, и считала, что у меня есть.

Мать — дом Аллерс, Кейль, четыре дня пути.

Брат — неизвестно.

Короб на нижнем складе за водой, который писарь обещал поднять.

Двое хозяев, у каждого по трещине.

Спина, которая заживёт за неделю.

И ещё одно, чего не было в списке две недели назад и чего я не знала, куда записать.

Я не хотела отсюда уходить.

Я лежала и честно смотрела на эту цифру, потому что от цифр отворачиваться нельзя, — и она была скверная. Всё, ради чего я торгуюсь, все поездки, весь короб, весь Кейль — это про то, чтобы отсюда уйти. Найти своих. Быть с ними. Не быть здесь.

А во мне завелось то, что этого не хочет.

Я перевернулась на бок, и спина отозвалась, и я лежала в темноте с открытыми глазами и повторяла себе, как повторяют затверженное: Аста ходила довольная. Аста думала, что повезло. Асты нет.

Помогало плохо.

Я уснула под утро и спала без снов, а если и были, то я их не помню, — и это, наверное, к лучшему.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 16. Три подушки

 

В понедельник я встала до рассвета и обнаружила, что за два дня стало не легче, а хуже.

Так всегда бывает: в первый день горит, во второй тянет, а на третий тело наконец соображает, что с ним сделали, и начинает жаловаться всерьёз. Я оделась стоя, натянула то же дорожное, как он велел, убрала волосы под платок и вышла во двор на четверть часа раньше, потому что Данн запрягает медленно.

Данн запрягал. Карета стояла чёрная, без гербов.

Я подошла к ней и поняла, что не понимаю, как в неё сяду.

Ехать час. Час — это сидя. По укатанной земле, с ухабами.

Я стояла и считала, сколько это будет ухабов, и от этого счёта мне стало нехорошо.

— Забирайся, — сказал Данн, не оборачиваясь. — Внутри всё сделано.

— Что сделано?

— Не моё дело, — сказал Данн.

Я открыла дверцу.

Внутри правое сиденье было разобрано.

Сложены две шкуры — те, что кладут на колени в дороге, — а поверх подушки из дома, три штуки, я узнала их: такие лежат в малой зале. Всё это было уложено вдоль, от стенки до стенки, ровно, без складок, и получилось нечто вроде низкой лежанки.

Я стояла с открытой дверцей и смотрела.

Он не мог поручить это Хедде — Хедда не знает. Он не мог поручить Данну — Данн бы понял. Значит, он таскал шкуры и подушки сам, ночью или на рассвете, в свою карету, руками в перчатках, чтобы никто в доме не увидел.

Мне надо было бы позлорадствовать: вот, мол, теперь возится с последствиями. Я честно попробовала.

Не вышло.

Он пришёл через минуту, сел напротив, на своё сиденье, и закрыл дверцу.

— Ложись, — сказал он.

— Господин, я могу…

— Не можешь. Ложись.

Я легла — на бок, лицом к нему, потому что иначе было никак, — и оказалось, что подушки уложены как раз так, чтобы ничего не давило. Он и это рассчитал.

Карета тронулась.

Первые версты мы молчали.

Я лежала и смотрела на его сапоги, потом на его руки в перчатках, потом на его лицо. Он смотрел в занавесь.

— Спасибо, — сказала я.

— За шкуры не благодарят.

— Вы вчера сказали, что если я хочу сказать спасибо, чтобы говорила.

— Я помню, что я сказал, — сказал он. — И я не отказываюсь. Просто это, — он повёл рукой в сторону подушек, — не то, за что говорят спасибо. Это я исправляю то, что сам сделал. За такое не благодарят, за такое просто исправляют.

Я лежала и думала над этим и не могла решить, что чувствую.

— Господин.

— Да.

— Мы подъезжаем к половине пути, — сказала я.

Он повернул голову.

— И?

— И мы условились, — сказала я. — Задаток вперёд. За каждую поездку.

Он смотрел на меня несколько секунд.

— Нет, — сказал он.

— Что «нет»?

— За эту не берётся, — сказал он и снова отвернулся к занавеси. — Едем дальше.

И я поняла, что мне холодно.

Не от кареты. Внутри было тепло от шкур. Холодно стало где-то под рёбрами, там, где всегда собирается то, что я не успеваю назвать.

— Почему? — спросила я.

— Ты в таком виде, что об этом смешно говорить.

— Мне решать, о чём смешно.

— Ирис.

— Нет уж, послушайте. — Я приподнялась на локте, и в спине отдало, и я всё равно приподнялась. — Мы условились. Три пункта. Первый — вы меня не продаёте. Второй — вы возите меня в город. Третий — я плачу за дорогу. Вы сами добавили: вперёд. Вы сами объяснили, почему вперёд, — чтобы не платить за надежду. Я согласилась.

— Согласилась.

— Так вот, — сказала я, и голос у меня стал не тот, и я не стала его выравнивать. — Если сегодня вы меня везёте бесплатно, то я еду не как та, кто платит. Я еду как та, кого пожалели.

Он молчал.

— Вы понимаете разницу? — сказала я.

— Понимаю, — сказал он.

— Не понимаете. — Я села — как смогла, боком, на бедро, стиснув зубы, и он это увидел и ничего не сказал. — Меня девять лет никто ни о чём не спрашивал и никто мне ничего не был должен. Я была расходом. Расход не платит, за расход платят. И вот впервые в жизни я торгуюсь, и мне назначили цену, и я её плачу — свою, назначенную мной, — и это единственное, что делает меня не расходом. Не жемчуг. Не комната. Вот это.

— Я знаю, — сказал он.

— Тогда не отнимайте.

— Я не отнимаю.

— Отнимаете! — Я сказала это громче, чем хотела, и осеклась, и он не отвёл глаз. — Вы меня выпороли — я не спорила. Вы имели право, и вы объяснили, и я всё поняла. Но если вы теперь из-за этого перестанете брать с меня плату, то получится, что вы взяли у меня ремнём и вернули жалостью, и я останусь и битой, и должной. Так не бывает. Так нечестно.

Тишина в карете.

Колёса шли по земле, ровно, ухаб за ухабом.

— Ложись, — сказал он.

— Господин…

— Ложись, пожалуйста.

Слово «пожалуйста» он произнёс так, будто впервые примерял его на язык.

Я легла.

Он молчал долго, а потом заговорил, глядя не на меня, а в занавесь.

— Ты права, — сказал он. — Я это упустил.

— Что упустили?

— Что для тебя плата — это не расход, а право. — Он говорил медленно, как считают в уме. — Я исходил из своего: платят, когда должны, и не платят, когда не должны. Мне и в голову не пришло, что можно хотеть заплатить.

— Теперь пришло?

— Теперь пришло, — сказал он. — Хорошо. Тогда так. Плата остаётся.

У меня отпустило в груди — и тут же снова стянуло, потому что он добавил:

— Но не эта.

— Какая?

— Ирис, посмотри на себя. — Он повернулся ко мне. — Ты лежишь на трёх подушках, потому что не можешь сидеть. Ты не в состоянии заплатить телом, и дело не в жалости, а в том, что я не беру того, чего нет. Это не благородство, это счёт. Так что цену за сегодня назначаю я, и она другая.

— Какая? — повторила я.

Он подумал.

— Правда, — сказал он.

— Что?

— Один вопрос, — сказал он. — Я задам, ты ответишь. Правду. Не увёртку, не молчание, не «не могу сказать» — на это ты имеешь право всегда, я тебе его оставил. Но если ты берёшься отвечать, ты отвечаешь правду.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я лежала и думала.

Это была высокая цена. Может, выше телесной. Тело я отдавала девять лет, а правду не отдавала никому и никогда, потому что правда — это единственное, чего у раба не могут взять силой: можно вырвать слова, но не то, правда ли они.

— Один вопрос, — сказала я. — За одну поездку.

— Один вопрос за одну поездку.

— И вы не спросите про то, что я не могу…

— Я спрошу то, что захочу, — сказал он. — Ты можешь отказаться отвечать. Тогда поездка будет неоплаченной, и я это запишу, и мы будем считать, что ты должна.

— То есть я останусь должной.

— Да.

— Хорошо, — сказала я. — Согласна.

— Тогда вопрос.

Он помолчал, и я поняла, что он его уже придумал — может быть, давно, — и просто ждал случая.

— Ты его любишь? — спросил он.

Карета качнулась на выбоине. Подушки удержали.

Я лежала и смотрела на него снизу, и во мне всё встало.

— Господин, это…

— Ты берёшься отвечать или нет?

Я закрыла глаза.

Я могла отказаться. Он оставил мне выход, честно, как всегда. Осталась бы должна — и всё, и ехали бы дальше молча, и я бы сохранила при себе то, чего сама себе не говорила ни разу.

Но я лежала на подушках, которые он сам таскал ночью в карету, и ехала за коробом, за которым он поедет со мной и в третий раз, и в четвёртый, и я вдруг поняла, что не хочу быть должной именно ему.

— Не знаю, — сказала я.

— Это не ответ.

— Это правда, — сказала я. — Вы просили правду, а не ответ. Я не знаю. Мне двадцать лет, меня продавали трижды, я не знаю, как это называется и как это отличают от других вещей. Я знаю только, что когда он говорит со мной ни о чём, у меня внутри что-то отпускает. И что я боюсь этого сильнее, чем ремня.

— Почему боишься?

— Это второй вопрос, — сказала я.

Он чуть наклонил голову.

— Верно, — сказал он. — Засчитано. Поездка оплачена.

Я лежала и слушала, как стучат колёса, и у меня горело лицо, и я не понимала, что со мной только что сделали.

— Ирис.

— Что.

— Ты ответила правду, — сказал он. — Я это оценил. И раз мы честны — я тоже скажу одну вещь, за которую ты меня не спрашивала.

— Не надо, — сказала я.

— Надо. — Он смотрел в занавесь. — Я не ревную. Я это уже говорил и повторяю. Мне не тяжело, что он к тебе ходит. Мне тяжело другое.

Он замолчал.

— Что? — сказала я.

— Что я никогда не смогу с тобой разговаривать ни о чём, — сказал он.

Он сказал это ровным голосом, как говорит всё, — и от ровности мне стало нестерпимо.

— Я умею вести дом, — сказал он. — Считать, покупать, взыскивать, договариваться. Я умею сказать «больше не будет» и не соврать. А сидеть и болтать про крышу, которая течёт третий год, я не умею. Я пробовал в юности. Выходило неловко, и все чувствовали неловкость, и я перестал.

— Вы сейчас со мной разговариваете, — сказала я.

— Я с тобой торгуюсь, — сказал он. — Это другое. Торговаться я умею. Это единственный способ, которым я умею быть с людьми, и потому я и с тобой так.

Я лежала и смотрела на него — на человека, который два дня назад отсчитывал мне удары, — и мне стало его жалко.

Это чувство было такое неуместное и такое ясное, что я испугалась.

— Хотите, я вас научу? — сказала я.

Он повернул голову.

— Чему?

— Разговаривать ни о чём. — Я приподняла плечо. — Это несложно. Надо просто говорить то, что ничего не значит, и не ждать ответа.

— Например?

— Например: у Неллы завтра именины, и Берта сказала, что испечёт ей пирог с яблоками, а Нелла не любит яблоки и всё равно съест, потому что боится обидеть Берту.

Он молчал.

— Вот, — сказала я. — Это ничего не значит. Теперь вы.

Долгая пауза.

— В Кейле дожди, — сказал он.

— Что?

— В Кейле, — повторил он. — Куда, возможно, поедем. Там на побережье с осени до весны дожди почти без перерыва. Я был там дважды, и оба раза шёл дождь, и я до сих пор не знаю, как этот город выглядит сухим.

Я лежала и смотрела на него.

— Хорошо, — сказала я. — Это было хорошо.

— Это было ужасно, — сказал он.

— Немного, — согласилась я. — Но лучше, чем ничего.

И я увидела — при свете из щели занавеси, — как у него сместился уголок рта.

Мы проехали ещё немного молча, и молчание стало другим — не пустым, а таким, в котором можно лежать.

Потом я сказала:

— Господин.

— Да.

— Я всё-таки заплачу.

— Ты уже заплатила. Мы условились.

— Условились про сегодня. — Я приподнялась на локте. — А я хочу ещё.

Он посмотрел на меня.

— Ирис.

— Не спорьте, — сказала я. — Вы сами говорили: не беру того, чего нет. Так вот у меня кое-что есть. Руки у меня целы. Рот у меня цел.

Он молчал.

— И, — сказала я, и вот тут мне стало трудно говорить, — и я хочу.

Он не двинулся.

— Ты в прошлый раз делала это так, что я тебя остановил, — сказал он.

— Я помню.

— Я тебе тогда сказал: я это уже покупал.

— Я помню, — повторила я. — Сейчас будет иначе.

— Почему?

Я подумала, как это сказать, чтобы вышло правдой, потому что врать ему я больше не собиралась.

— Потому что тогда я расплачивалась, — сказала я. — А сейчас мне хочется, чтобы вам было хорошо.

Он ничего не ответил.

Я сползла с подушек на пол кареты, на колени, между его сапог — и он подхватил меня под локоть, придержал, чтобы я не осела на пятки, и подложил мне под колени сложенную шкуру, не говоря ни слова.

Я развязала завязки. Он был готов — и это меня почему-то тронуло, потому что за всю дорогу он не сделал ни одного движения и ни одним словом не попросил.

Я взяла его в руку — и в этот раз я не считала.

Я делала то же, что в прошлый раз: те же губы, тот же язык, ту же руку внизу. Всё то же самое. И всё было другое, потому что я была здесь.

Я слышала, как он дышит. Я чувствовала, как он твердеет у меня во рту, как под ладонью бьётся под кожей, как он один раз коротко вздрогнул, когда я взяла глубже. Я слушала это всё и делала так, чтобы было ещё, и от того, что у меня получалось, у меня самой поднималось тепло — не в теле даже, а где-то выше.

Он положил ладонь мне на затылок.

Не повёл, не надавил — просто положил, всей рукой, как положил тогда между лопаток.

И я, стоя на коленях на полу трясущейся кареты, с ним во рту, поняла, что вот сейчас — вот прямо сейчас — плачу настоящую цену. Не телом. Тем, что мне не всё равно.

Он кончил молча, коротко втянув воздух сквозь зубы, и пальцы у него в моих волосах сжались сильнее, чем считал он сам.

Третий раз. Я поймала и это, но уже не так, как ловят улику.

Я подняла голову. Он смотрел на меня сверху вниз, и лицо у него было — я не знаю. Я никогда его таким не видела и не смогу описать.

— Так лучше? — сказала я.

Он ответил не сразу.

— Ирис, — сказал он.

— Что.

— Ложись обратно, — сказал он. — Тебе нельзя долго на коленях.

Я легла.

Он поправил на мне шкуру — сам, обеими руками, неловко, — и сел ровно, и отвернулся к занавеси, и я видела, что у него дрожат пальцы, прежде чем он сложил руки и они перестали дрожать.

Занавесь дрогнула. Я отвела её на палец.

Впереди, за поворотом, поднимались городские стены — серые, с воротами, у которых уже стояли повозки. Над воротами кружило вороньё.

— Приехали, — сказал он. — Платок.

Я поправила платок.

— В конторе, — сказал он, — говорю я. Ты стоишь у стены. Не подходи к столу, даже если услышишь имя.

— Помню.

— И ещё, — сказал он. — Если сегодня в коробе ничего не найдётся, я не хочу, чтобы ты решила, что это конец. Есть казна. Есть приказчик Бринт. Есть Кейль. У нас есть, куда ехать дальше.

Я лежала на подушках, которые он таскал ночью сам, и смотрела на его затылок.

— У нас, — повторила я.

— Что?

— Ничего, — сказала я. — Ничего не значит.

Карета въехала в ворота.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 17. Выкуп на месте

 

Писарь ждал нас с коробом.

Короб стоял прямо на столе — плоский, деревянный, с чёрными следами от воды по низу, — и писарь стоял рядом с ним и трогал мочку уха с таким видом, будто принёс не бумаги, а тушу оленя.

— Ваша светлость! — сказал он, кланяясь. — Поднял. Три дня искал, весь нижний завалили таможенными, я вам говорил, — вот прямо сверху лежали, я двух носильщиков нанимал за свои.

— Верну, — сказал Рейнард.

— Да я не о том… — Писарь заметно обрадовался. — Ну и вот. Тут за тот год всё, что через казну шло. Пошлины, сборы, портовые. Целое, ваша светлость. Не горело.

Я встала у стены, у самой двери, и сложила руки.

Стоять мне было привычно, а сегодня ещё и удобно: сидеть я всё равно не смогла бы. Спина под платьем горела ровно, и в этом жаре было даже что-то полезное — он держал меня в сознании, как холодная вода держит того, кто вот-вот поплывёт.

— Ищи, — сказал Рейнард. — Осень. Партия Долгого, эльфы с восточной кромки.

Писарь развязал тесьму.

Он листал долго. Страницы шли большие, разлинованные в четыре столбца, и на каждой было по сорок строк, и он вёл по ним пальцем, шевеля губами, и время от времени говорил «не то, не то».

Я стояла у стены и считала эти «не то».

Двадцать шесть.

— Вот, — сказал он на двадцать седьмом.

Я перестала дышать.

— Партия Гарма по прозвищу Долгий, — прочитал писарь. — Пошлина уплачена в третий день месяца. Шестнадцать голов. Из них эльфов одиннадцать, прочих пять.

— Дальше, — сказал Рейнард.

— Дальше по строкам, кто куда пошёл. — Писарь провёл пальцем. — Так. Восемь пошли одним лотом. Покупатель — подрядчик Волдер, печать есть, оттиск чистый. Это на юг, в каменоломни.

— Кто в лоте?

— Мужчины, — сказал писарь. — Все восемь взрослые. Тут помечено «годные», это значит взрослые здоровые мужчины, их берут гуртом, поштучно не торгуют.

Восемь мужчин. Из нашей деревни ушло восемь мужчин. Я стояла у стены и вспоминала, кто это мог быть, и не могла вспомнить лиц, только то, что у кузнеца были красные руки, а у соседа через двор — жена, которая кричала, когда его брали.

Их всех отправили в каменоломню девять лет назад, и они, скорее всего, все давно мертвы, потому что из каменоломен не возвращаются, это знают все.

— Дальше, — сказал Рейнард.

— А дальше трое, — сказал писарь. — Проданы порознь. В один день.

Он наклонился ближе к странице.

— Женщина взрослая, — прочитал он. — И двое малых.

Я стояла у стены.

Мне надо было держать лицо, и я его держала, и это было легче, чем я думала, потому что внутри у меня всё встало неподвижно, как встаёт вода перед тем, как замёрзнуть.

Женщина взрослая. И двое малых.

Вот они мы. Втроём, в одной строке, в третий день месяца, девять лет назад. Мать, я и Каэл. Вписаны рукой человека, который нас не видел и не хотел видеть, между партией из восьми мужчин и каким-то следующим лотом, о котором я никогда не узнаю.

Я думала, что нас нет нигде. Что нас стёрли. А мы, оказывается, всё это время были — тут, в коробе, на нижнем складе за водой, под таможенными книгами, которые надо было двум носильщикам поднимать.

— Покупатели, — сказал Рейнард.

— Так. — Писарь потрогал мочку. — Женщину взял дом Аллерс. Печать есть. Дом Аллерс — это на север, в Кейль.

Я закрыла глаза.

Только на секунду. Одну секунду, и я открыла их обратно, и никто ничего не заметил, кроме того, кто замечает всё.

Мать.

Девять лет она была нигде. Девять лет я не знала, продана ли, жива ли, есть ли она вообще на свете, и приучила себя думать о ней как о том, чего уже нет, — потому что так проще нести. И вот один человек в нарукавниках прочитал вслух одну строчку, и мать перестала быть нигде и стала в Кейле.

Четыре дня пути.

Она могла быть жива. Она могла быть жива и все эти девять лет стирать, готовить, носить воду в чужом доме в четырёх днях пути отсюда, и, может быть, тоже думать обо мне как о том, чего уже нет.

Я стояла у стены с ровным лицом.

— Дальше, — сказал Рейнард.

— А дальше беда, ваша светлость. — Писарь развернул страницу к свету из окна. — Вторая строка на сгибе. Вот, глядите: сгиб протёрся, бумага разошлась, и как раз по имени. Тут ровно то место, где покупателя пишут.

— Совсем ничего?

— Ну… — Писарь поднёс к самым глазам. — Буква вроде бы. Первая. То ли «В», то ли «Б», то ли вовсе не буква, а разрыв так лёг.

— Что за строка? Кто в ней?

— Не пишут кто, — сказал писарь. — В пошлинной пишут число и цену. Тут число — один, цена — вот. — Он показал. — Малый.

— Малый — это ребёнок?

— Ребёнок. Пол не указывают, ваша светлость, для пошлины пол не важен, важен возраст: до двенадцати — «малый», старше — по-другому.

Значит, эта строка — либо я, либо Каэл. Кто-то из нас двоих был куплен человеком, чьё имя стёрлось по сгибу.

— Третья, — сказал Рейнард.

Писарь перевёл палец ниже.

— Третья без имени вовсе. — Он посмотрел ещё раз, будто сам не поверил. — Тут пометка: «выкуп на месте». И цена. И всё.

Тишина в конторе.

— Что значит «выкуп на месте»? — сказал Рейнард.

— А это, ваша светлость, когда платят прямо на пристани, минуя контору. — Писарь оживился, ему нравилось объяснять. — Бывает, что родня добежит с деньгами. Бывает, сосед. Бывает, просто человек, у кого сердце дрогнуло, — редко, но бывает, я сам два раза видел. Пошлину-то торговец платит в любом случае, потому и записано. А кто заплатил — мы не пишем, если он не через контору. Не наше дело.

— То есть один из двух детей был выкуплен на пристани, — сказал Рейнард ровно.

— Выходит, так.

— И имени нет.

— Нету, ваша светлость. И не будет. Оно нигде не записано, тут не в бумаге дело.

Я стояла у стены.

Я хорошо стояла. Я держала руки сложенными, глаза опущенными, и лицо у меня было ровное, и, если бы кто-то вошёл, он увидел бы прислугу, ждущую господина.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Внутри у меня рушилось всё.

Не от того, что имени нет. Не от вырванного сгиба.

От слов «выкуп на месте».

Потому что я знала точно: это не я.

Меня не выкупали. Меня продали в дом — я помню бумагу, помню, как меня повели по сходням, помню, как первый хозяин пересчитывал монеты и как одна упала и покатилась, и человек Гарма её ловил. Я помню это девять лет, и до сегодняшнего дня это была просто память, а сейчас она превратилась в доказательство.

Значит, выкупили Каэла.

Кто-то пришёл на пристань с деньгами. Кто-то заплатил за шестилетнего мальчика и увёл его — свободным, не в дом, не в рабство, потому что выкуп на месте это и значит: заплатили и забрали, минуя контору, минуя бумагу, минуя всё.

Кто-то нас нашёл.

Кто-то нас нашёл — и взял его.

Я стояла у стены с ровным лицом, и в голове у меня шло по кругу одно и то же, и я не могла это остановить: почему не меня.

Почему не меня.

Мне было девять. Ему шесть. Я стояла там же, на той же пристани, в тот же день, в трёх шагах, наверное. Я была здоровая, розоволосая, за меня торговались дольше всех, — а его взяли и увели, а меня оставили.

Может, денег хватило на одного. Может, тот, кто пришёл, знал только его. Может, мать успела крикнуть кому-то имя одного ребёнка, а второго не успела.

Может, выбрали.

Вот эта мысль — «выбрали» — вошла в меня и стала там, и я поняла, что теперь буду носить её всю жизнь.

Девять лет я знала, что нас продали. Продали — это просто. Продали всех, никто не виноват, мир так устроен, у кого дом и меч — тот покупает, у кого ошейник — того берут. С этим можно жить, я и жила.

А теперь оказалось, что нас не всех. Что одному из нас повезло, и повезло не мне, и, значит, был момент, была минута, в которую что-то решилось не в мою сторону.

У меня подкосились колени.

Я не упала — я успела опереться о стену лопатками, и от этого спина ожгло так, что в глазах потемнело, и вот это меня и удержало: боль вернула меня в комнату.

— Ваша светлость, — сказал писарь, — а девка-то ваша, кажется, того…

— Она стоит с рассвета, — сказал Рейнард, не оборачиваясь. — Спиши мне все три строки. С печатью по первой. И год.

— Сию минуту.

— И скажи мне, — сказал Рейнард, — приказчик Бринт, что при Долгом ходил. Он где теперь?

— У Ланге, при новой конторе. — Писарь уже писал. — Я его на прошлой неделе видел, живой.

— Он мог знать, кто выкупал на месте?

Писарь поднял голову.

— А вот это, — сказал он, — мог. Приказчики стоят при товаре весь день, они всё видят. Если кто на пристани платил, Бринт стоял рядом и держал бумагу.

Я оторвалась от стены.

— Ирис, — сказал Рейнард, не поворачиваясь. — К карете. Жди там.

Я вышла.

Свет ударил в глаза, воздух с моря был холодный и пах рыбой, и я дошла до кареты и стояла возле неё, потому что забраться внутрь одна не смогла.

Данн посмотрел на меня с козел, ничего не спросил, слез и подставил мне руку.

— Держись, — сказал он.

Я держалась.

Внутри я легла на подушки — на бок, лицом к стенке, — и лежала и смотрела в чёрную кожу обивки и не плакала.

Слёз не было совсем. Внутри было сухо и звонко, как в пустом ведре.

Через какое-то время дверца открылась, и он сел.

Карета тронулась.

Мы проехали половину улицы молча.

Он снял перчатку — левую — и накрыл мою руку своей на сиденье. Не сжал. Просто накрыл, тяжело и сухо, и держал так всю выбоину, и вторую, пока я смотрела в чёрную обивку и не плакала. Потом убрал и натянул перчатку обратно, палец за пальцем, и я осталась с теплом на тыльной стороне ладони, которого он мне так и не назвал.

— Он жив, — сказала я в обивку.

— Возможно.

— Он не в каменоломне, не в доме, не в поле. Его выкупили. Он девять лет жил как человек.

— Возможно, — повторил Рейнард.

— Вы говорите «возможно», а не «да».

— Потому что «выкуп на месте» — это запись о том, что кто-то заплатил, — сказал он. — Не о том, что было дальше. Выкупить могли и для того, чтобы перепродать дороже, минуя пошлину. Такое бывает чаще, чем сердце, которое дрогнуло.

Я закрыла глаза.

— Спасибо, — сказала я. — Мне это было нужно.

— Что было нужно?

— Чтобы кто-то сказал вслух и худшее тоже. — Я перевернулась, насколько могла, и посмотрела на него. — Я весь последний час думала только про лучшее. Про то, что его увели за руку и он вырос свободным. И я уже почти в это поверила, а верить нельзя, потому что если поверишь и не сбудется, второй раз не встанешь.

Он молчал.

— Господин.

— Да.

— Это была не я, — сказала я.

— Что?

— Выкуп. Это была не я. — Я услышала, как у меня дрогнул голос, и не стала выравнивать, потому что незачем было. — Меня продали в дом, я помню бумагу. Значит, выкупили его. Значит, кто-то пришёл на пристань с деньгами и забрал одного ребёнка из двух.

Он смотрел на меня.

— И ты весь час стоишь и спрашиваешь себя, почему не тебя, — сказал он.

— Да, — сказала я.

— Ирис.

— Не надо.

— Надо, — сказал он. — Слушай меня. Я всю жизнь имею дело со счетами, а всякая покупка — это счёт, и я тебе скажу, как это бывает, не утешая. За взрослую женщину и за розоволосую девочку девяти лет просят дорого. За шестилетнего мальчика без особых примет просят дёшево — с ним много возни, он ещё не работник, его надо кормить три года впустую. — Он говорил ровно, не смягчая, и от этой ровности мне становилось легче, как от холодной воды на ожог. — Если у человека были деньги на одного, он взял того, кто по деньгам. Не того, кто милее. Это не выбор между вами. Это цена.

Я лежала и слушала.

— Вы не можете знать наверняка, — сказала я.

— Не могу, — сказал он. — Но и ты не можешь. А раз ни один из нас не может, у тебя есть выбор, во что верить, и вот тут я тебе скажу как человек, который распоряжается своим домом: выбирай ту версию, с которой ты работоспособна.

— Работоспособна, — повторила я и вдруг засмеялась.

Смех вышел скверный, ломкий, и от него отдало в спине, и я всё равно смеялась, и он ждал, пока я перестану.

— Простите, — сказала я.

— Не за что.

— Вы мне только что сказали «выбери версию, с которой ты работоспособна». — Я вытерла глаза рукавом. — Вы даже утешать умеете только по-хозяйски.

— Я предупреждал, — сказал он.

— Предупреждали, — сказала я. — И знаете что? Мне помогло.

Он отвернулся к занавеси.

Мы выехали за ворота. Пошёл камень, потом земля, потом хвоя.

— У нас есть три вещи, — сказал он через какое-то время, и я услышала, что он говорит про «мы», и промолчала об этом второй раз за день. — Первая: дом Аллерс в Кейле. Это твёрдо, там печать. Вторая: приказчик Бринт, который в тот день стоял при товаре. Он может помнить выкуп — такое запоминается, оно редкое.

— А третья?

— Третья — стёртое имя на сгибе, — сказал он. — Его я подниму через казну. Там подлинник, а подлинник в другом переплёте, и сгиб у него в другом месте. Прошение я подал вчера.

Я приподнялась на локте.

— Вчера?

— В воскресенье, — сказал он. — Я послал человека с прошением ещё до того, как мы поехали.

— Вы не знали, что будет в коробе.

— Я знал, что бумаги ветшают по сгибам, — сказал он. — Это всегда так. Если что-то теряется в старой книге — теряется на сгибе. Прошение идёт три месяца, и глупо начинать отсчёт этих трёх месяцев после того, как убедишься. Я начал раньше.

Я легла обратно.

Он сделал это до. Он подал прошение в воскресенье — в тот день, когда я лежала на животе и не могла ни сидеть, ни стоять и считала, сколько мне ещё поездок расплачиваться.

— Господин.

— Да.

— Почему вы это делаете?

Он не ответил сразу.

— У нас уговор, — сказал он.

— В уговоре не написано «подавать прошения заранее».

— В уговоре написано, что я вывожу тебя в город столько раз, сколько понадобится, — сказал он. — Я исполняю уговоры целиком или не берусь.

— Это не ответ.

— Это ответ, — сказал он. — Просто не тот, которого ты хочешь.

Я лежала и смотрела на его затылок.

— Господин.

— Что.

— У Неллы сегодня именины, — сказала я. — Берта испекла ей пирог с яблоками. Нелла яблоки не любит.

Он повернул голову.

— Съест?

— Съест.

— Хм, — сказал он.

И отвернулся обратно к занавеси, и мы ехали дальше молча, и это молчание было такое, в котором можно лежать.

К дому подъехали в сумерках.

Он вышел первым и подал мне руку — не как подают даме, а как подают тому, кто не может сойти сам, — и я оперлась и сошла.

— Ирис.

— Да, господин.

— В следующий раз к приказчику, — сказал он. — В четверг.

— Хорошо.

— И вот что. — Он смотрел мимо меня, во двор. — Ты сегодня стояла в конторе полтора часа и не сказала ни слова, хотя там читали вслух твою жизнь. Я не знаю, каково это. У меня такого не было.

Он повернулся и пошёл к дому.

Я стояла во дворе, в сумерках, и держалась за дверцу кареты, и меня наконец начало трясти — вот тут, во дворе, когда всё уже кончилось и никто не смотрел.

Мать в Кейле.

Брата кто-то увёл за руку с пристани.

А меня оставили.

Я стояла и повторяла себе то, что он сказал: это не выбор между вами, это цена; выбери ту версию, с которой ты работоспособна.

И понимала, что версию я выберу, конечно.

И что всё равно всю жизнь буду просыпаться среди ночи и спрашивать: почему не меня.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 18. Две чаши

 

Вечером я пришла на поварню и сказала Берте:

— Мне нужно вино.

Берта не обернулась.

— Кому?

— Младшему.

— Велено?

— Нет, — сказала я.

Вот тут она обернулась.

Мы смотрели друг на друга через кухню — тридцать один год против девяти лет, — и я не отвела глаз, хотя обычно отвожу.

— Кувшин на второй полке, — сказала Берта. — Тот, что поменьше. И чаши возьми две.

— Мне одну.

— Возьми две, — сказала Берта и отвернулась к плите.

Западное крыло горело, как всегда, — окно за окном, коридор за коридором.

Я шла с подносом и думала о том, что в первый раз шла этой дорогой по приказу и несла ему вино как вещь, которую послали. Теперь никто меня не посылал. Никто вообще не знал, что я иду, — кроме Берты, которая дала две чаши.

Я постучала. Раньше я не стучала: рабыня входит молча.

— Открыто, — сказал он.

Он полулежал в глубоком кресле у камина, вытянув ноги, с книгой корешком вверх на подлокотнике. Огонь был большой и живой; в этом крыле топят как следует.

Он увидел меня — и сел прямо.

— Ты сегодня стучала, — сказал он, не вставая до конца. — А раньше входила молча. Мне даже жаль. Я привык, что ты появляешься, как сквозняк, — не поймёшь откуда. — Сквозняки хлопают дверьми, господин. — Вот и ты хлопнула. Только не дверью. — Он смотрел на меня поверх подлокотника. — Садись, пока я не придумал, чем именно.

— Ты стучала, — сказал он.

— Стучала.

— Тебя послали?

— Нет.

Он посмотрел на поднос. На кувшин. На две чаши.

— Ирис.

— Я подумала, — сказала я, и голос вышел не такой ровный, как хотелось, — что если я приду сама, то это будет считаться, что я пришла сама.

Он поднялся из кресла.

— Ставь, — сказал он. — Сюда, ближе.

Я поставила. Он взял кувшин, налил одну чашу, потом посмотрел на вторую и на меня.

— Ты пьёшь? — спросил он.

— Нет.

— Совсем?

— Ни разу, — сказала я.

Он остановился с кувшином в руке.

— Как «ни разу»?

— Так. — Я пожала плечом. — В первом доме давали на праздник, но я не брала. Пьяная рабыня — это рабыня, которая наутро не помнит, что вчера с ней делали и что она говорила. Я так не хотела.

Он смотрел на меня несколько секунд.

Потом налил вторую чашу до краёв и подал мне.

— Сегодня хоти, — сказал он.

Первый глоток был кислый и обжёг горло.

— Мерзко, — сказала я.

— Второй будет лучше.

Второй был лучше.

Он сел обратно в кресло, вытянув ноги, и смотрел на меня поверх своей чаши, а я стояла посреди комнаты, потому что не знала, куда деться, и пила, потому что с чашей в руках стоять было легче.

— Сядь, — сказал он.

— Куда?

— Куда хочешь. На пол у огня, если хочешь. Там тепло.

Я села на шкуру у камина, боком, осторожно — спина ещё помнила, — и он подвинул мне подушку из кресла и не сказал ни слова.

К середине чаши со мной стало происходить странное.

Он пил медленно и смотрел на меня поверх края чаши, и я поймала себя на том, что стою прямее, чем нужно, будто под этим взглядом сползти нельзя. Он это увидел. Он всё видел. И уголок рта у него дрогнул — не улыбка, обещание улыбки.

Сначала стало тепло в груди, потом тепло разошлось по рукам до самых пальцев, и пальцы сделались лёгкими, будто больше не мои. Потом отпустило плечи. Я даже не знала, что они у меня всё время сжаты. Девять лет сжаты. А тут отпустило — и я почувствовала свои плечи впервые, как чувствуешь затёкшую руку, когда её наконец разогнёшь.

— Ты улыбаешься, — сказал Тэо.

— Не улыбаюсь.

— Улыбаешься.

Я потрогала своё лицо. Оно и правда улыбалось.

— Ой, — сказала я.

Он засмеялся и подлил мне ещё.

— Не надо.

— Надо.

— Мне нельзя, — сказала я. — Мне надо смотреть.

— Куда смотреть?

— Везде. Кто вошёл, кто вышел, где дверь, у кого сегодня плохое настроение. — Я попробовала объяснить и обнаружила, что объяснять трудно. — Я всегда смотрю, само собой, не могу перестать. А сейчас там кто-то прошёл под окнами с фонарём, я слышала, — и мне всё равно.

— И что в этом плохого?

— Не знаю, — сказала я и допила.

Дальше я помню отрывками, но помню всё.

Помню, что мне стало жарко, и я расшнуровала ворот, и он смотрел, как я это делаю, и ничего не сказал.

Помню, что рассказывала ему про Неллу и про то, что Нелла не любит яблоки, а Берта печёт ей пирог с яблоками каждые именины, и Нелла ест и хвалит, и что это самое доброе враньё в этом доме.

Помню, что он говорил, что не любит рыбу, потому что она смотрит, и что я смеялась долго, слишком долго, и никак не могла остановиться, и он смотрел на меня так, будто ему это нравится больше, чем всё, что с ним было.

Помню, что легла на шкуру на бок, подперев голову рукой, и сказала:

— Ты красивый.

Он перестал улыбаться.

— Правда, — сказала я. — Я это заметила в первый день, ещё на лестнице, когда меня привезли. Ты стоял наверху и улыбнулся, и я тогда подумала: вот у этого лицо, на которое приятно смотреть. А потом весь день думала, что это плохо.

— Почему плохо?

— Потому что если хозяин красивый, тебе труднее не хотеть, — сказала я.

Тишина. Только огонь.

— Иди сюда, — сказал он.

— Куда?

— Ко мне на колени.

Я встала. Меня качнуло, и я засмеялась, и он поймал меня за руку и усадил к себе — боком, поперёк колен, спиной к подлокотнику, — и обнял одной рукой, чтобы я не съехала.

— Так ты не упадёшь, — сказал он.

— Я и не собиралась.

— Ты уже дважды чуть не упала.

— Один раз, — сказала я с достоинством.

— Два, — сказал он и поцеловал меня.

Он целовал меня медленно и долго, и я отвечала — и это было первое, что я делала в тот вечер целиком по своей воле и без всякой мысли о том, чем это кончится.

Я обняла его за шею. Руками. Сама.

— Тэо.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— М.

— Мне очень тепло.

— Знаю, — сказал он мне в губы. — Это вино.

— Нет, — сказала я. — Не вино.

Он завёл руку мне под подол.

Медленно, по щиколотке, по колену, выше — по внутренней стороне бедра, — и я развела колени сама, не дожидаясь, и услышала, как он коротко выдохнул.

— Ирис.

— Что.

— Ты сейчас ничего не сторожишь, — сказал он. — Впервые.

— Не сторожу, — согласилась я.

Его пальцы нашли меня — и я выгнулась у него на коленях, потому что после вина всё шло вдвое сильнее: кожа была чувствительной до неприличия, и каждое движение отдавалось глубже, чем должно.

Он вёл вдоль, медленно, собирая, и вернулся выше, к тугому узлу, и повёл по нему кругом.

— Ох, — сказала я.

— Хорошо?

— Молчи. Не спрашивай.

Он засмеялся мне в шею и не перестал спрашивать — просто перестал ждать ответа.

Он ввёл в меня два пальца сразу, глубоко, и стал двигать ими, сгибая внутри, и я вцепилась в его плечо и застонала в голос, и мне было всё равно, кто услышит: в западном крыле было пусто, все окна горели, и никого не было во всём этом доме, кроме нас.

— Громче, — сказал он.

— Тэо.

— Громче.

Я не сдержалась и застонала громче, и он повёл пальцами так, что у меня свело всё изнутри, и я подалась ему навстречу, насаживаясь на его руку, и было мокро, и он это чувствовал, и говорил мне что-то в шею, чего я уже не разбирала.

— Умница, — сказал он. — Вот так. Вот так.

Я почти дошла. Совсем близко — и он вынул пальцы.

— Ты… — Я задохнулась. — Ты за это ответишь.

— Отвечу, — сказал он. — Потом.

Он взял меня за плечи и мягко спустил с колен на пол, на шкуру, между своих ног.

Я поняла раньше, чем он сказал.

Я встала на колени.

Пьяная, растрёпанная, с расшнурованным воротом, вся ещё дрожащая от того, что он не дал мне кончить.

И вот что странно: раньше я это делала как работу. Меня учили — во втором доме, и учили не ласково, — и я всегда всё делала правильно и была при этом где-то в другом месте.

Сейчас другого места не было.

Я развязала завязки его брюк — руки слушались плохо, и я возилась, и он не помогал, только смотрел, — и высвободила его, и он был твёрдый, тяжёлый, горячий в моей ладони.

— Ирис, — сказал он сверху.

— Молчи, — сказала я. — Ты сказал «потом». Теперь я говорю.

И взяла его в рот.

Быстро. Жадно. Я не растягивала, я не показывала умений, я просто делала так, как хотелось мне: обхватила губами, взяла глубже, чем нужно, чуть не поперхнулась, отступила и взяла снова, помогая рукой у основания.

Он застонал — коротко, сквозь зубы, — и от этого звука у меня внутри всё стянулось так, что я сжала бёдра.

Я подняла глаза. Он смотрел на меня сверху вниз, и лицо у него было такое, что я почувствовала себя не рабыней на коленях, а кем-то совсем другим.

— Хватит, — сказал он через минуту, хрипло.

— Нет.

— Ирис. Хватит.

— Почему?

— Потому что я так не хочу, — сказал он и взял меня под локти и поднял.

Он поставил меня перед собой и взялся за мою шнуровку.

Возился ровно секунду. Потом дёрнул.

Ткань пошла — не разорвалась, а расползлась по шву, — и он рванул ещё раз, стягивая с меня платье через плечи, вниз, и я подняла руки, чтобы помочь, и он стянул с меня всё разом, вместе с рубахой, и отбросил на пол.

— Ты его порвал, — сказала я.

— Куплю новое.

— Оно не моё. Оно вашего дома.

— Куплю два, — сказал он и притянул меня к себе.

Я стояла голая, в одном жемчуге на горле, между его коленей, и он сидел в кресле и смотрел на меня снизу вверх, в свете камина, — на всю, целиком, без всякой спешки.

Я не прикрылась.

Я стояла и позволяла на себя смотреть, и мне было хорошо от того, как он смотрит, и, наверное, если бы не вино, я бы этого не выдержала.

— Иди сюда, — сказал он.

Я села к нему на колени — лицом, коленями по сторонам, — и он придержал меня за бёдра и опустил на себя.

Он вошёл сразу до конца, и я вскрикнула и вцепилась в спинку кресла над его головой.

— Тише, — сказал он.

— Не буду тише.

— Хорошо, — сказал он. — Не будь.

Кресло было глубокое и старое, с высокой спинкой, и в нём было удобно так, будто оно для этого и делалось.

Я двигалась сама, держась за спинку, и он смотрел на меня снизу — на моё лицо, на грудь, на всё, — и не помогал, только держал бёдра, чтобы я не сползла.

— Вот так, — говорил он. — Вот так, ещё.

Вино делало странное: у меня не было ни стыда, ни осторожности, ни того голоса внутри, который всегда говорит, что надо тише, надо аккуратнее, надо не показывать. Всё это куда-то делось, а осталось только тело, которому было горячо и хорошо и которое хотело ещё.

Я двигалась, как хотела. Я стонала, как хотела. Я взяла его руку и сама положила себе на грудь, и он сжал, и я застонала громче.

— Смотри-ка, — сказал он, и в голосе была улыбка. — Какая ты.

— Какая?

— Такая, — сказал он. — Настоящая.

Он подхватил меня под бёдра и двинулся навстречу снизу — жёстко, глубоко, — и я запрокинула голову и держалась за спинку, и кресло скрипело подо мной, и в комнате было жарко от огня и от нас.

Я подошла близко, совсем близко — и он опять остановился.

— Тэо!

— Не здесь, — сказал он.

Он снял меня с колен, встал, и мы оказались стоящими у камина, и он повернул меня к огню.

— Вниз, — сказал он.

Я опустилась на шкуру — на колени, потом на локти, — и от огня на лицо шёл жар, а сзади он развёл мои колени и вошёл одним движением.

Я закричала.

Он взял меня за волосы.

Не рванул — собрал их в горсть у затылка и потянул, заставляя поднять голову, — и от этого спина у меня выгнулась, и он вошёл ещё глубже.

— Так, — сказал он.

Он брал меня жёстко, ровно, глубоко, держа за волосы одной рукой и за бедро другой, и я стояла на локтях перед камином и стонала в голос, и жар от огня был на моём лице, а он был везде остальное.

— Скажи, — выдохнул он.

— Что?

— Что тебе хорошо.

— Мне хорошо, — сказала я. — Мне так хорошо, что я…

Я не договорила, потому что он двинулся так, что у меня не осталось слов.

Потом он вышел, перевернул меня на спину — прямо на шкуре, у самого огня, — и лёг на меня, и я обхватила его ногами и притянула, и мы целовались, пока он двигался, и я царапала ему плечи и не думала о том, что за это бывает.

— Ещё, — говорила я. — Ещё, ещё.

— Ты пьяная, — сказал он мне в губы.

— Ну и что.

— Ничего, — сказал он. — Мне нравится.

Он снова перевернул меня — на бок, поднял мою ногу себе на плечо, — и вошёл так, глубоко, и от этого угла у меня потемнело в глазах.

Он держал меня за волосы всё это время. Не больно — крепко, так, что я не могла отвернуться и не могла спрятать лицо, и всё, что со мной делалось, он видел.

— Смотри на меня, — сказал он.

Я смотрела.

И когда меня наконец повело — а повело так, что я не удержала крика, — я смотрела на него, а он на меня, и он сорвался следом почти сразу, глубоко, вжимая меня в шкуру, и назвал меня по имени.

Мы лежали у огня.

Я лежала на спине, раскинувшись, мокрая от жара, и дышала так, будто бежала в гору, и мне было прекрасно и пусто, и в голове ничего не было вообще — впервые за девять лет.

Он лежал рядом на боку и смотрел на меня.

— Ирис.

— М.

— Ты как?

— Пьяная, — сказала я.

— Это я вижу.

— И счастливая, — сказала я. — Кажется. Я не очень помню, как это, но, кажется, вот так.

Он засмеялся.

— Тэо.

— М.

— Я завтра всё это буду вспоминать и умирать.

— Будешь, — согласился он.

— Ты мне напомнишь, что я говорила?

— Каждое слово, — сказал он.

— Ты чудовище.

— Да, — сказал он и поцеловал меня в плечо.

Огонь трещал. Мне было жарко с одного бока и тепло с другого, и всё тело у меня было тяжёлое, чужое, довольное. Я хотела сказать ему что-то ещё — что-то важное, я даже помню, что оно было важное, — и открыла рот, и не вспомнила, что именно.

— Тэо.

— М.

— Я сейчас усну, — сказала я.

— Спи.

— Мне нельзя, мне вниз.

— Спи, — сказал он.

И я уснула — там же, на шкуре у камина, не досказав.

Последнее, что помню, — как он приподнимает мою голову и подкладывает под неё подушку из кресла, и как натягивает на нас обоих вторую шкуру, одной рукой, стараясь не разбудить.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 19. Между крыльями

 

Я проснулась оттого, что кто-то дышал мне в затылок.

Не сразу поняла где. Подо мной было мягко, надо мной тяжело и тепло, в глаза бил свет — настоящий, дневной, — а голова у меня была чужая: сухая, гулкая и слишком большая.

Я в его постели. Он перенёс меня ночью из кресла, а я даже не проснулась.

За девять лет я ни разу не просыпалась рядом с кем-то. Меня брали и отпускали, и я уходила вниз, к своим, и там засыпала одна на тюфяке. А тут я лежала на боку, спиной к нему, и его рука лежала у меня на животе, тяжёлая, расслабленная, и он спал.

Я лежала не шевелясь и слушала его дыхание.

Мне надо было встать. На кухне давно начали, Берта уже подняла всех, Хедда меня хватится. Я должна была выскользнуть из-под этой руки и уйти вниз, пока дом не проснулся окончательно.

Я не двигалась.

— Не сплю, — сказал он в мой затылок.

— Врёшь.

— Вру, — согласился он и прижал меня к себе крепче. — Как голова?

— Отвратительно.

— Так и должно быть. Это и есть плата за вчера.

— Дёшево, — сказала я.

Он засмеялся мне в волосы, и от смеха у меня в голове отдалось, и я застонала.

— Тише ты.

— Виноват.

Он приподнялся на локте и посмотрел на меня сверху. Волосы у него торчали во все стороны, на щеке отпечаталась складка от подушки, и был он такой домашний и такой не хозяйский, что у меня сжалось в груди.

— Ты помнишь, что вчера говорила? — спросил он.

Я закрыла глаза.

— Помню.

— Всё?

— Всё, — сказала я. — Про то, что ты красивый. Про то, что мне труднее не хотеть. И про рыбу.

— Про рыбу было лучшее.

— Убей меня.

— Не буду, — сказал он и поцеловал меня в плечо. — Мне понравилось.

Он целовал плечо, потом шею сзади, потом за ухом, и это шло медленно и лениво, как всё, что он делает по утрам.

— У меня голова, — сказала я.

— Знаю.

— И во рту как в конюшне.

— И это знаю.

— И я, наверное, ужасно выгляжу.

Он приподнялся и развернул меня к себе — за плечо, мягко, — и посмотрел мне в лицо.

— Ты выглядишь как женщина, которая вчера впервые в жизни напилась, смеялась над рыбой и уснула на мне в кресле, — сказал он. — Мне это нравится больше, чем что бы то ни было.

И поцеловал меня в губы — при том, что у меня во рту была конюшня, — долго и без всякой брезгливости.

Я обняла его за шею.

— Тэо.

— М.

— Мне надо вниз.

— Надо, — согласился он и не отпустил.

— Меня хватятся.

— Хватятся. — Он повёл ладонью по моему боку, вниз, к бедру, и обратно. — Ты уйдёшь. Через какое-то время.

— Через какое?

— Через часок, — сказал он.

Он раздевал меня то, что от меня оставалось раздеть, — рубаху, которую я натянула ночью не помню когда, — и делал это медленно, отвлекаясь на каждую открывшуюся часть.

Утренний свет был совсем другой, чем вчерашний огонь. Огонь прячет, свет показывает.

Я поймала себя на том, что хочу прикрыться.

— Не надо, — сказал он, поймав мою руку. — Дай посмотреть.

— Там же…

— Знаю, что там.

Он развернул меня и посмотрел на мою спину при дневном свете — на всё, что там было, жёлтое, зелёное, сходящее, — и я лежала лицом в подушку и ждала.

Он наклонился и поцеловал одно из этих мест.

— Тэо.

— Тихо.

Он целовал их одно за другим — не сочувственно, не жалея, а как целуют что-то, что принадлежит человеку, которого целуют. И где-то на третьем поцелуе у меня перехватило горло, и я уткнулась в подушку и не издала ни звука.

Потом он снова развернул меня на спину — на подушки, чтобы ничего не давило, — и лёг ниже.

— Что ты…

— Молчи, — сказал он. — И раздвинь колени.

Я раздвинула.

Утро было светлое, и всё было видно, и стесняться было негде, и он смотрел на меня совершенно спокойно, а потом наклонился и приник ртом.

Я выгнулась и вцепилась в простыню.

Он делал это медленнее, чем в бельевой. Там была спешка, там за дверью ходили. Здесь его никто не гнал: он вёл языком снизу вверх, длинно, и останавливался на узле, и водил по нему кругом, и, когда я начинала подходить, замедлялся и отпускал, и вёл заново.

— Тэо, — сказала я. — Тэо, пожалуйста.

— Пожалуйста что?

— Не тяни.

— Потяну, — сказал он мне в бедро.

Он держал меня за бёдра, не давая уйти, и вводил в меня пальцы — сначала два, потом сгибал их внутри, находя ту точку, — и работал языком одновременно, и в какой-то момент я перестала понимать, где я и в чьём доме и какое сегодня число.

Я слышала себя. Я стонала в голос и говорила что-то, и просила, и это была не я, а какая-то другая женщина, которую вчера выпустило вино и которая утром не захотела уходить обратно.

Когда меня повело, я закричала в подушку, потому что дом всё-таки был не пуст.

Он поднялся, вытер рот тыльной стороной ладони и лёг рядом, довольный, как кот.

— Иди сюда, — сказала я.

— Тебе надо вниз.

— Иди сюда.

Он засмеялся и пошёл.

Я подтянула его к себе, и он лёг сверху — осторожно, на локтях, чтобы не давить, — и вошёл сразу, потому что я была вся раскрытая и мокрая после его рта, и я обхватила его ногами и держала.

Это было первый раз лицом к лицу, обычно, как делают все, — без шнуров, без стола, без стены, без кресла. Просто он на мне, я под ним, утренний свет и постель.

И я обнаружила, что это самое трудное из всего.

Потому что руки у меня были свободны, и я держала его, и он был близко, лицом к лицу, и смотрел мне в глаза сверху, и мне некуда было деться, и я не могла притвориться, что меня взяли, — я лежала и держала его сама, изо всех сил.

— Ирис, — сказал он.

— Что.

— Ничего.

— Опять «просто имя»?

— Опять, — сказал он и поцеловал меня.

Он двигался неспешно и глубоко, и я подавалась навстречу, и всё утро было в этом медленном ходе, и я слышала, как поскрипывает кровать и как за окном во дворе кто-то кричит на лошадь, и мне было всё равно.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Тэо.

— М.

— Скажи мне что-нибудь.

— Что сказать?

— Что-нибудь. Как вчера. Про рыбу.

Он засмеялся — и от смеха внутри меня сместилось, и я застонала.

— Не смейся так.

— Как?

— Внутри.

Он засмеялся снова, нарочно, глядя мне в глаза, и я стукнула его по плечу, а потом вцепилась в это плечо, потому что он вдруг перестал смеяться и двинулся так, что у меня потемнело.

Дальше уже было не до разговоров.

Он довёл меня во второй раз — медленно, вытягивая, глядя мне в лицо, — и сорвался почти сразу за мной, уткнувшись мне в шею, и остался лежать, тяжёлый и мокрый, и я не отпускала его дольше, чем нужно.

Потом он проводил меня до двери своего крыла и там остановил.

— Слушай, — сказал он. — Тебя видели.

— Я знаю.

— Точно знаешь? Не служанки. Хедда стояла у перехода в семь утра.

Я замерла.

— Она искала тебя? — спросила я.

— Она стояла и смотрела на мою дверь, — сказал Тэо. — И, увидев меня, ушла. Ничего не сказала.

— Плохо.

— Не знаю, — сказал он. — Она никогда ничего не говорит. Она просто знает.

Он взял мою руку и поцеловал ладонь — быстро, будто это ничего не значит.

— Иди, — сказал он.

Внизу все делали вид, что ничего.

Слишком старательно делали. Нелла не подняла глаз. Лакей у двери отвернулся раньше, чем нужно. Даже мальчишка-побегушка, обычно болтливый, промолчал.

Берта сказала от плиты, не оборачиваясь:

— Воду грей. И для себя нагрей.

— Мне не надо.

— Надо, — сказала Берта.

Я грела воду, мылась в закутке за поварней, и, пока мылась, вспоминала утро кусками — и мне то делалось жарко, то стыдно, а стыд был какой-то новый, необидный, и от него хотелось улыбаться.

Хедда нашла меня к полудню.

Она подошла и остановилась рядом, и посчитала два ключа.

— Ты ночевала наверху, — сказала она.

— Да.

— В западном.

— Да.

Хедда помолчала.

— Раньше ты возвращалась, — сказала она. — Тебя брали и ты возвращалась. А сегодня ты осталась до утра, и он тебя провожал до двери, и я это видела.

Я молчала.

— Ирис, — сказала Хедда, и это был первый раз, когда она назвала меня по имени. — Ты понимаешь, что перешла?

— Куда перешла?

— Из «берут» в «живёт», — сказала Хедда. — Пока тебя берут — ты вещь, и вещи ничего не бывает. А как ты стала оставаться до утра, ты уже не вещь. Вот отсюда всё и начинается.

Она посмотрела на меня.

— И плохое, и хорошее, — сказала она. — Я не знаю, чего будет больше. Тридцать лет тут, а не знаю.

И ушла.

Вечером за мной пришёл серый.

— Старший зовёт.

Я поднялась, и внутри у меня сделалось тесно.

Дело было не в страхе. Я не боялась — после ремня я, как ни странно, боялась его меньше, чем раньше, потому что теперь знала: он объясняет и не бьёт дважды за одно. Тесно было от другого.

Я шла к нему через полдня после того, как проснулась в постели его брата, и знала, что он знает, потому что он знает всё.

У двери своего крыла Тэо остановил меня. Заправил мне за ухо выбившуюся розовую прядь и задержал пальцы у виска дольше, чем нужно. — Весь день будешь моя, — сказал он тихо. — Даже когда пойдёшь вниз. Даже когда пойдёшь к нему. Я тебе это на ухо положил, теперь не вытрясешь. И убрал руку, довольный, как кот.

Он был в кабинете, при одной свече. Дописал строку, промокнул, поднял голову.

— Закрой дверь, — сказал он.

Я закрыла.

— Ты вчера ночевала в западном крыле, — сказал он.

— Да, господин.

— Хорошо.

Я подняла глаза.

— Хорошо?

— Я снял запрет при вас обоих, — сказал он. — Если я снимаю запрет, я его снимаю, а не оставляю в качестве обиды. — Он отложил перо. — Спрашиваю не поэтому.

— А почему?

— Потому что ты пила, — сказал он. — Берта отчиталась о кувшине. Ты никогда не пила.

Я стояла.

— Я хотела попробовать, — сказала я.

— И как?

— Хорошо, — сказала я честно. — И утром плохо.

— Так и бывает. — Он посмотрел на меня. — Ирис, я позвал тебя не за этим.

— А зачем?

— В четверг мы едем к приказчику Бринту, — сказал он. — Я послал человека узнать, где его застать. Он теперь при новой конторе, но по четвергам бывает на пристани, у весов. Мы поедем туда, где он будет.

— Спасибо.

— Не благодари. — Он помолчал. — И плата.

Вот тут у меня сжалось.

— Вперёд, — сказала я.

— Вперёд, — сказал он. — Но не в карете.

— А где?

— Здесь, — сказал он. — Сейчас.

Он встал из-за стола.

— Ты можешь отказаться, — сказал он. — Тогда поездка будет неоплаченной, и я запишу долг, и мы всё равно поедем. Ты знаешь.

— Я знаю, — сказала я.

— Тогда что?

Я подумала.

И поняла одну вещь, от которой мне стало неловко: я не хотела отказываться. Не из-за поездки. Просто не хотела.

— Я согласна, — сказала я.

Он подошёл. Стянул перчатки — обе, палец за пальцем, положил на стол — и взял моё лицо в ладони.

Это было совсем не то, что утром.

С Тэо всё лениво, тепло, со смехом, с разговором про рыбу. Тэо трогает так, будто у него впереди целый день и ему некуда спешить, потому что ему и правда некуда.

Рейнард трогал иначе. Он не спешил тоже — но по-другому: как человек, который делает одну вещь за раз и доводит её до конца, прежде чем перейти к следующей. Он держал моё лицо, и целовал меня, и в этом поцелуе не было ни лени, ни игры, а было внимание — полное, неотрывное, немного страшное, потому что от такого внимания некуда деться.

Я поймала себя на том, что во мне всё отзывается и на это тоже — иначе, чем утром, но не слабее.

И вот это было хуже всего, и это же было правдой.

Он развернул меня и наклонил над столом — не грубо, но и без вопросов, ладонью между лопаток, — и я упёрлась руками в дерево, и он поднял мне подол.

— Так тебе ничего не давит, — сказал он.

Он тоже подумал о спине. Он ничего об этом не сказал — просто выбрал так, чтобы не было больно.

Он вошёл ровно и глубоко, придерживая меня за бёдра, и я выдохнула сквозь зубы.

— Скажи, если больно, — сказал он.

— Не больно.

— Скажи правду.

— Не больно, — повторила я. — Правда.

И он двинулся.

Он брал меня так, как делает всё: точно, ровно, без единого лишнего движения — и от этой выверенности всё во мне стягивалось быстрее, чем от чего бы то ни было. С ним не было тепла и смеха. С ним было другое: ощущение, что он видит, что со мной происходит, каждую секунду, и делает именно то, от чего оно происходит сильнее.

Я лежала грудью на его столе, на его бумагах, и хваталась за край, и слышала, как перо скатилось и упало на пол, и никто из нас за ним не наклонился.

— Ирис, — сказал он.

— Что.

— Голос, — сказал он. — Не прячь.

И я не стала прятать.

Я стонала вслух, в его кабинете, при одной свече, и он слышал это, и слушал, и от того, как он слушал, мне становилось стыдно и хорошо одновременно.

Когда я подошла близко, он положил руку мне на затылок — не давя, просто накрыв, как накрывал раньше, — и это меня и добило.

Меня свело всю, я вжалась лбом в его бумаги, и он вошёл до конца и задержался, и кончил молча, и пальцы у него на моём бедре сжались сильнее, чем он собирался.

Потом он поднял меня, оправил на мне подол сам — двумя руками, аккуратно, как поправляют скатерть, — и отошёл к столу.

Поднял с пола перо. Осмотрел.

— Сломалось, — сказал он.

— Простите.

— Не за что. — Он положил его на стол. — В четверг на рассвете. То же дорожное.

— Хорошо, господин.

Я пошла к двери.

— Ирис.

Я обернулась.

Он стоял у стола, в рубахе, без перчаток, и смотрел на меня — и я вдруг увидела, что он не знает, что сказать.

— Тебе было хорошо? — спросил он.

Я моргнула.

Он никогда не спрашивал. Тэо спрашивал постоянно, и это было легко, потому что Тэо спрашивал на ходу. А этот спросил один раз, стоя посреди кабинета, и было видно, чего ему это стоило.

— Да, — сказала я.

Он кивнул. Один раз.

— Хорошо, — сказал он и сел за стол, и придвинул свечу, и взял другое перо.

Вниз я шла медленно.

За один день меня взяли двое. Утром — тот, кто целовал следы от ремня и смеялся мне в шею. Вечером — тот, кто эти следы оставил и который сегодня выбрал так, чтобы мне не было больно.

И мне было хорошо с обоими.

Я остановилась на середине тёмной лестницы и постояла, держась за перила.

Раньше всё было просто. Хозяин — это тот, кому платят телом. Хозяев было трое, и они были одинаковые: их лица я помню плохо, потому что не смотрела.

А теперь их было двое, и я знала, как один смеётся и как другой молчит, и знала, что один целует спину, а другой поправляет подол; и с одним я болтала про рыбу, а с другим торговалась и говорила правду; и оба сегодня подумали о моей спине, каждый по-своему.

И я не знала, что с этим делать.

Хедда сегодня сказала: ты перешла из «берут» в «живёт».

Я села на ступеньку — можно уже было сидеть — и просидела там долго, в темноте, между двумя крыльями.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 20. Кошель с птицей

 

Бринта мы нашли у весов на нижней пристани, в четверг, к полудню.

Пристань была та самая, откуда меня девять лет назад повели по сходням, — я поняла это не умом, а телом: запах ударил раньше, чем я узнала место. Смола, рыба, гниющие водоросли, мокрое дерево. Крик чаек. Скрип канатов. Я сидела в карете за задёрнутой занавесью и держалась за край сиденья, пока Рейнард выяснял, который из людей у весов Бринт.

Запах ударил, и меня качнуло, и он не обнял — он положил ладонь мне на колено, поверх дорожного, ровно, весом, как ставят руку на своё. Не чтобы взять. Чтобы я знала, где земля. И держал, пока карета не встала.

— Он, — сказал Рейнард, вернувшись. — Тот, что в кожаном фартуке, с книгой. Пойдёшь со мной. Молчи. Ты моя прислуга, я ищу родню, ты немая.

— Я помню.

— Сегодня труднее, — сказал он. — Сегодня он будет смотреть на тебя. Тех, о ком спрашивают, разглядывают. Держи лицо.

Бринт оказался немолодым, широким в кости, с лицом человека, который тридцать лет стоял на ветру. Он взвешивал тюки, выкрикивал числа второму весовщику и, не переставая, делал пометки в книге, привязанной к поясу шнуром.

— Ваша светлость. — Он окинул Рейнарда взглядом снизу вверх — плащ, перчатки — и не поклонился, только кивнул: он был при деле, а при деле кланяются меньше. — Чем могу.

— Ты ходил при Гарме Долгом.

— Ходил. Лет пятнадцать. — Бринт бросил взгляд на весы, выкрикнул число. — Помер он. Три года.

— Знаю. Мне нужна не он. Мне нужна одна его партия.

— Партий у него было — не сосчитать.

— Осень, девять лет назад. — Рейнард говорил ровно, не спеша. — Эльфы с восточной кромки. Шестнадцать голов.

Бринт перестал писать.

Он поднял голову и посмотрел на Рейнарда внимательнее, чем прежде, — а потом, коротко, на меня.

Я стояла у Рейнарда за плечом, опустив глаза, в платке, надвинутом на лоб. Розовое было убрано. Я держала лицо.

— А вам зачем? — спросил Бринт.

— Разыскиваю родню своей прислуги, — сказал Рейнард. — Причуда.

Бринт хмыкнул.

— Причуда, — повторил он. — Ну-ну. — Он закрыл книгу пальцем, заложив место. — Девять лет, ваша светлость. Я много чего перезабыл.

— Партию из шестнадцати эльфов забыть трудно, — сказал Рейнард. — Их редко берут помногу.

— Трудно, — согласился Бринт. — Не забыл.

— Что помнишь.

Бринт помолчал. Посмотрел на весы, на второго весовщика, потом отошёл с нами на пару шагов в сторону, к сложенным бочкам, где было тише.

— А что мне будет, если вспомню? — спросил он.

Я думала, Рейнард полезет за деньгами. Он не полез.

— Ничего, — сказал он. — Денег я тебе не дам.

Бринт прищурился.

— Отчего ж?

— Оттого что если я тебе заплачу, ты вспомнишь то, за что платят, — сказал Рейнард. — А мне нужно то, что было, а не то, что стоит монету. За деньги ты придумаешь. Бесплатно — вспомнишь.

Бринт смотрел на него, и на его обветренном лице проступило что-то вроде уважения.

— А вы не дурак, ваша светлость, — сказал он.

— Знаю, — сказал Рейнард. — Так что было.

Бринт поскрёб щетину.

— Была партия, — сказал он. — Долгий взял её с восточного берега сам, ходил туда по осени. Привёз шестнадцать. Одиннадцать эльфов, я помню, потому что эльфов у нас тут мало, их с северных ходок не возят, они восточные. Восемь мужиков ушли гуртом в камень, это я даже без книги скажу — Волдер брал, он всегда брал гуртом.

— А трое, — сказал Рейнард.

— А трое врозь. — Бринт посмотрел на меня опять, дольше. — Баба и двое детей.

Я держала лицо. Я держала его изо всех сил, и внутри у меня всё встало неподвижно.

— Бабу взял Аллерс, на север, — сказал Бринт. — Это по книге, это все знают. А вот дети…

Он замолчал.

— Дети, — сказал Рейнард.

— Одного продали как всех, через контору, в дом, — сказал Бринт. — Девочку. Розоволосую.

Я не шевельнулась.

— А второго, — сказал Бринт, — второго выкупили на месте. Мальчонку.

— Ты это помнишь, — сказал Рейнард. Не спросил.

— Такое помнишь, — сказал Бринт. — Выкуп на месте — редкое дело, ваша светлость. За все годы я такое видел раз пять, не больше. Обычно приходят, когда уже всё, когда увезли, — стоят, воют, поздно. А тут успели.

— Кто выкупал.

— А вот имени не спрашивайте, — сказал Бринт. — Имени не было. На месте платят и уходят, бумаги нет. Долгий деньги взял, пошлину отдал, и всё.

— Ты сказал «пришли», — сказал Рейнард. — Кто пришёл.

Бринт подумал.

— Женщина, — сказал он.

Я перестала дышать.

— Не мужчина, — сказал Бринт. — Женщина. Немолодая уже, но не старуха. Приезжая — по говору не наша, с северов, кажется, окала. Одета не бедно, но и не госпожа: так одеваются те, кто при господах, — ключницы, кормилицы, доверенные. Пришла с деньгами, отсчитала за мальчонку, забрала и увела. Быстро. Как будто торопилась, пока не передумали или пока цена не поднялась.

— Одна?

— Одна, — сказал Бринт. — Без сопровождения, без охраны. Женщина одна, с деньгами, на пристани, среди этой швали, — потому и запомнил. Так не делают. Это или дура, или у неё дело такое, что страх ей не в счёт.

— Мальчик пошёл с ней?

— Пошёл, — сказал Бринт. — Она ему что-то сказала, он и пошёл. Не упирался.

Он посмотрел на меня — прямо, впервые в упор.

— А вот девочку она не взяла, — сказал Бринт. — Хотя девочка вон стояла, рядом, розоволосая, дороже мальчишки втрое. Странно это было. Кто выкупает, тот берёт, что подороже. А она взяла дешёвого и ушла.

Я держала лицо.

Внутри у меня всё рушилось так, как рушилось в конторе, только хуже, потому что теперь это была не строка в книге, а человек, который стоял в трёх шагах от меня девять лет назад и всё видел.

Женщина. Не мать — мать увели утром, до этого. Кто-то другой. Приезжая, с севера, при господах, с деньгами, одна, без страха. Пришла, отсчитала за шестилетнего мальчика без примет, забрала и увела, а меня — розоволосую, дорогую, которая стояла рядом, — не взяла.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Не потому, что не могла себе позволить. Могла. Я стоила больше, но она пришла с деньгами и деньги были.

Она пришла за ним. Именно за ним. Она знала, кого берёт.

Значит, это был не «сердце дрогнуло». Не случайный добрый человек, который выкупает подешевле, кто под руку попался. Она пришла на пристань за конкретным ребёнком, шестилетним, и забрала его, и ушла, и не оглянулась на девочку, которая, может быть, кричала ей вслед.

Я не помнила, кричала ли.

Я стояла на той же пристани девять лет спустя и не могла вспомнить, кричала ли я вслед женщине, которая уводила моего брата.

— Ваша светлость, — сказал Бринт, глядя на меня, — а девка ваша, кажется, того. Побледнела.

— Она с рассвета на ногах, — сказал Рейнард, не оборачиваясь. — Последнее. Куда пошла женщина с мальчиком?

— А кто ж её знает. — Бринт пожал плечами. — Ушла в город и ушла. Я за товаром смотрел, не за ней. — Он подумал. — Разве что… она деньги отсчитывала из кошеля, а кошель был приметный. Не наш. Шитый, с зверем каким-то, вроде птицы. Я подумал ещё: богатый дом, чужой герб. У нас такие не носят.

— Птица, — сказал Рейнард.

— Птица или зверь с крыльями, я издали видел. — Бринт развёл руками. — Больше ничего, ваша светлость. Девять лет.

Рейнард дал ему всё-таки монету — уже потом, когда всё было сказано.

— Ты же говорил, не дадите, — сказал Бринт, глядя на неё.

— Я не платил за память, — сказал Рейнард. — Это за то, что стоял на ветру и говорил со мной, вместо того чтобы работать. За труд платят.

Бринт хмыкнул, спрятал монету.

— Ваша светлость, — сказал он, когда мы уже поворачивались. — Одно скажу, бесплатно, раз уж вы честный.

— Говори.

— Кто выкупает ребёнка на месте, за деньги, в спешке, из чужого дома, — сказал Бринт, — тот выкупает не из жалости. Из жалости берут, кто под рукой. А кто приходит за одним конкретным — тот знает, зачем он ему. — Он посмотрел на меня. — Может, это хорошо. А может, и нет. Ты, девка, не радуйся раньше времени.

Я не ответила. Мне было велено молчать.

Но я запомнила его слова, и они легли поверх всего остального тяжёлым камнем.

В карете я легла на подушки, лицом к стенке, и долго молчала.

Рейнард не трогал меня. Он смотрел в занавесь и ждал, и я была ему за это благодарна.

— Женщина, — сказала я наконец.

— Да.

— Не мать. Мать увели раньше.

— Да.

— Кто-то другой пришёл за Каэлом. Знал его. Взял именно его. — Я перевернулась и посмотрела на него. — Почему за ним? Он был никто. Шестилетний мальчик из деревни у реки. Почему за таким приходят с деньгами из богатого дома с птицей на кошеле?

— Не знаю, — сказал Рейнард.

— Вы всегда знаете.

— Я знаю то, что можно сосчитать, — сказал он. — Это нельзя. Пока. — Он помолчал. — У нас теперь есть примета: женщина с севера, при большом доме, с птицей или крылатым зверем на гербе. Это немного, но это уже не «неизвестно». Гербов с птицей не так много. Их можно перебрать.

— Вы будете перебирать?

— Я пошлю человека к геральдику, — сказал он. — Есть люди, которые за деньги знают все гербы северных домов. Это дорого, но это делается.

Я лежала и смотрела на него.

— Почему вы это делаете? — сказала я в третий, наверное, раз за все поездки.

И он в третий раз не ответил прямо.

— У нас уговор, — сказал он.

Мы въехали в ворота дома в сумерках.

Во дворе, у лестницы, стоял Тэо.

Он стоял так, будто вышел просто подышать, — но он не выходил дышать в сумерках к самой лестнице, к которой подъезжают кареты. Он стоял и ждал.

Рейнард вышел первым и подал мне руку. Я оперлась и сошла.

Тэо смотрел на нас — на чёрную карету без гербов, на то, как брат подаёт мне руку, на моё лицо, которое я не успела до конца выровнять после пристани.

— Далеко ездили? — спросил он. Легко. Слишком легко.

Он не тронул меня — он смотрел, и в этом взгляде было больше рук, чем в чьих-либо руках. Он читал по моему лицу пристань, Бринта, всё, чего я не сказала, — так, будто вёл пальцем по строчкам, и мне стало жарко от того, каким раздетым делает меня его взгляд, а он даже не подошёл.

— По делу, — сказал Рейнард.

— По делу, — повторил Тэо. — Второй месяц по делу. Каждую неделю. — Он смотрел на меня, а говорил с братом. — Знаешь, Рей, я сначала думал, ты её возишь развлекаться. А теперь думаю другое.

— Думай, — сказал Рейнард и пошёл к дому.

Тэо не двинулся. Он смотрел на меня, и в его лице не было ни игры, ни веселья — было то, что я видела в кабинете, когда всплыла мать: он что-то понял и не собирался это отпускать.

— Ирис, — сказал он тихо, когда брат уже поднялся по лестнице. — У тебя лицо человека, которому сегодня сказали что-то про его жизнь.

Я молчала.

— Я не спрашиваю, — сказал он. — Ты мне сама расскажешь. Не потому что заставлю. Потому что тебе станет невыносимо носить это одной, и я окажусь рядом, и ты не удержишь.

Он был прав. Он всегда был прав в этом.

— Спокойной ночи, господин, — сказала я.

— Тэо, — сказал он.

— Спокойной ночи, Тэо.

Я пошла вниз, к своим, и всю дорогу несла в себе женщину с птицей на кошеле, которая пришла за моим братом и не взяла меня, — и понимала, что Тэо прав и что я не удержу.

Вопрос был только — кому я скажу первому. И что каждый из них с этим сделает.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 21. Поровну

 

Я сорвалась той же ночью.

Не собиралась. Я легла на тюфяк и лежала, и во мне ворочалась женщина с птицей на кошеле, и чем дольше я лежала, тем тяжелее становилось, — и часа через два я поняла, что не усну, и что если не скажу это вслух хоть кому-то, то оно раздавит меня к утру.

И я пошла наверх. К нему.

Не к Тэо. Это я поняла уже на лестнице и остановилась на ней, разбираясь в себе, потому что не понимать себя я не привыкла.

К Тэо было легче. Тэо обнял бы, сказал бы что-нибудь тёплое, отвлёк бы, и мне стало бы легче на эту ночь. Но легче — это не то, что мне было нужно. Мне нужно было не утешение. Мне нужен был тот, с кем я это ищу. Тот, кто знает про короб, про Бринта, про кошель, про геральдика. Тот, кто не станет гладить по голове, а скажет, что делать дальше.

Я шла к Рейнарду не потому, что он ближе. Я шла к нему, потому что это было наше общее дело, а Тэо про это дело не знал ничего.

Серый у дверей посмотрел на меня.

— Скажи старшему, — сказала я, — что мне надо. Не по уговору. Просто надо.

Серый ушёл и вернулся и открыл дверь.

Рейнард не спал. Он сидел над бумагами, и я поняла, что он тоже думал о сегодняшнем, потому что перед ним лежал не хозяйственный столбец, а чистый лист с несколькими строчками — короткими, как заметки.

— Ты не по уговору, — сказал он.

— Нет.

— Тогда что.

Я стояла посреди кабинета, и всё, что копилось два месяца, вдруг поднялось к горлу разом, и я не смогла говорить ровно, и не стала пытаться.

— Мне надо это сказать вслух, — сказала я. — Хоть раз. Иначе я не усну. Можно?

Он отложил перо.

— Говори, — сказал он.

И я сказала.

Всё. Про женщину на пристани, которую мы и так оба слышали, — но по-своему, своими словами, как это лежало во мне. Про то, что она пришла за Каэлом. Именно за ним. Знала, кого берёт. Про то, что меня она не взяла, хотя я стояла рядом и стоила дороже. Про то, что я не помню, кричала ли ей вслед. Про то, что девять лет я думала, что нас просто продали, всех, поровну, и с этим можно жить, — а теперь оказалось, что нет, что был выбор, и выбрали не меня, и что я теперь не знаю, как с этим спать.

Он слушал молча. Не перебивал, не утешал, не говорил «не думай об этом».

Когда я кончила, он помолчал и сказал:

— Ты не могла кричать.

— Что?

— Ты сказала, что не помнишь, кричала ли ты вслед, — сказал он. — Ты не могла. Детей на пристани держат связанными или под рукой у покупателя. Тебя к тому времени уже купил первый дом — ты помнишь монеты, ты сама говорила. Значит, ты стояла при своём новом хозяине, и если бы ты закричала, тебя бы ударили при всех, чтобы товар не портил торг. Ты это знала уже тогда. Ты не кричала не потому, что тебе было всё равно. Ты не кричала, потому что тебя этому научили быстрее, чем горевать.

Я стояла и смотрела на него.

Он не утешил меня. Он сделал хуже и лучше одновременно: он объяснил. Он взял то, что грызло меня, — «я не кричала, значит, мне было всё равно, значит, я плохая сестра», — и разобрал это на части, как разбирал всё, и показал, что части не сходятся, что вина, которую я себе назначила, не имеет под собой счёта.

И от этого мне впервые за два дня стало можно дышать.

— Спасибо, — сказала я.

— Не благодари, — сказал он и, помолчав, добавил: — Хотя нет. Благодари. Я помню.

Дверь открылась без стука.

Я узнала бы этот звук где угодно — так открывают дверь у себя.

Тэо стоял на пороге.

Он был не в ночном — одетый, будто и не ложился, и по лицу я поняла, что он и не ложился, что он весь вечер прождал меня внизу или у своей двери, ждал, что я приду к нему рассказать то, что несла с пристани, — а я не пришла.

Он посмотрел на меня. На Рейнарда. На лист с заметками на столе. На то, что я стою посреди кабинета брата ночью, с зарёванным лицом.

— А, — сказал он тихо. — Вот как.

— Тэо, — сказала я.

— Не надо, — сказал он. Не резко. Хуже — спокойно. — Я всё вижу.

Он вошёл и закрыл за собой дверь.

— Я весь вечер ждал, — сказал он. Мне, но глядя на брата. — Внизу стоял. Потом у своей двери. Думал: вот сейчас придёт и расскажет, что там было сегодня, потому что у неё было лицо. Я же тебе прямо сказал во дворе: тебе станет невыносимо, и ты не удержишь.

— Тэо…

— И ты не удержала, — сказал он. — Только пришла не ко мне.

Тишина в кабинете стала плотной.

— Она пришла по делу, — сказал Рейнард.

Тэо посмотрел на меня — не на брата, на меня, — и взгляд был как рука, легшая на горло: не душит, но чувствуешь каждый палец. «Ты пришла не ко мне», — сказал этот взгляд раньше слов, и у меня перехватило дыхание, потому что в нём была не только обида. В нём было желание, злое, ревнивое, и по спине пошло тепло, которого я стыдилась при таком разговоре.

— По делу, — повторил Тэо и повернулся к брату. — Опять «по делу». Ты весь месяц отвечаешь мне «по делу». Так вот теперь я знаю, что это за дело. У неё есть тайна, и это дело — её тайна, и ты в ней, а я нет.

— Это не твоё дело, — сказал Рейнард.

— Знаю, что не моё, — сказал Тэо, и голос у него поднялся. — В том и суть, Рей. Ты снова всё забрал себе. Ты всегда всё забираешь себе. Тебе мало было её тела — тело я тоже получил, спасибо, что разрешил, — тебе понадобилось и то, что у неё внутри. Единственное, что у неё есть своего. И она отдала это тебе.

— Я не забирал, — сказал Рейнард. — Она пришла сама.

— Она пришла к тебе, а не ко мне, — сказал Тэо. — И ты знаешь, почему это хуже, чем если бы забрал.

Я стояла между ними, и меня трясло, и я понимала, что происходит что-то, чего я не хотела и не рассчитывала.

Они больше не говорили обо мне как о ставке. Раньше было: «я её купил» — «а мне?»; тело, жемчуг, кувшин, разрешения. Сейчас было другое. Сейчас они дрались из-за того, кому я доверилась, — а это уже не про вещь. Вещи не доверяются.

— Перестаньте, — сказала я.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Они не перестали.

— Ты ревнуешь, — сказал Рейнард брату. — Ты. Который вечно смеялся, что я не умею чувствовать. Ты ревнуешь, что она пришла с бедой ко мне.

— Да, — сказал Тэо. — Ревную. И знаешь что? Хорошо. Хоть в чём-то я живее тебя. Ты даже сейчас это называешь ревностью, как строку в описи. А я это просто чувствую, и мне больно, и я не стыжусь.

— Мне тоже больно, — сказал Рейнард.

Тэо осёкся.

Я осеклась.

Он сказал это ровно, тем же голосом, каким говорил всё, — и оттого оно упало в комнату, как падает тяжёлое.

— Мне больно, что она пришла ко мне не потому, что я ближе, — сказал Рейнард. — А потому, что я полезнее. Она сама так сказала на лестнице, я слышал через серого, — нет, не слышал, знаю. Она пришла ко мне, потому что я знаю про короб и про Бринта и могу перебрать гербы. К тебе она пошла бы за теплом. Ко мне — за делом. И я предпочёл бы наоборот, но я не умею быть тем, за кем идут за теплом. Ты умеешь. Так что не тебе жаловаться.

Тишина.

Двое братьев стояли по разные стороны стола и впервые за пять лет говорили друг другу правду не через меня, а прямо, — и я, из-за которой всё началось, оказалась не нужна этому разговору. Я была причиной, но не участницей. Как мать когда-то.

И вот тут я поняла, что не могу молчать. Что если я сейчас промолчу, они снова сделают из меня то, чем я была две недели назад: место, где они выясняют отношения. А я больше не хотела быть местом.

— Хватит, — сказала я.

Громко. Так, что они оба обернулись.

— Вы опять за своё, — сказала я. — Опять через меня. Один злится, что я пришла к другому, другой оправдывается, что он полезнее, — а меня, вообще-то, тут двое, и я живая, и я стою и слушаю, как вы делите, кому я больше доверяю. Как будто это ваше, а не моё.

Они молчали.

— Я скажу вам обоим сразу, — сказала я, — чтобы больше ни один не бегал жаловаться, что ему досталось меньше. У меня есть мать. Она жива, наверное, в Кейле, четыре дня пути на север. У меня был брат, Каэл, шесть лет, и его девять лет назад увела с пристани женщина с птицей на кошеле, чужой герб, север. Она пришла за ним нарочно. Меня не взяла. Я не знаю почему. Я это ищу. Я ради этого торгуюсь, езжу в город, плачу за дорогу — за этим, а не за тем, о чём вы думаете. Вот. Теперь знаете оба. Поровну.

Я перевела дыхание. Меня трясло.

— И я пришла с этим к нему, — я кивнула на Рейнарда, — не потому, что люблю его больше. А потому, что он умеет искать, а ты, — я повернулась к Тэо, — умеешь обнимать. Мне сегодня надо было искать, а не обниматься. Завтра, может, будет наоборот. Это не про то, кто из вас лучше. Это про то, что мне нужно в какую минуту.

Тэо смотрел на меня.

Вся злость сошла с его лица — медленно, — и осталось что-то усталое и молодое.

— Ты правда думала, что я хочу тебя обнять, — сказал он тихо. — А не помочь.

— Я думала, что ты не сможешь помочь так, как он, — сказала я. — Прости. Но это правда.

— Я мог бы, — сказал Тэо. — Женщина с птицей на кошеле, северный герб — я это знаю лучше брата. Я в детстве болтался по всем соседним домам, я гербы северных родов помню наизусть, меня старый герцог таскал по visitам, пока не решил, что толку из меня не будет. — Он посмотрел на брата. — Ты пошлёшь человека к геральдику и заплатишь ему, и он будет искать неделю. А я, может, вспомню за ночь. Птица на кошеле, шитьё. Крылатый зверь.

Рейнард смотрел на брата.

— Ты помнишь северные гербы, — сказал он.

— Я много чего помню, — сказал Тэо. — Ты меня просто никогда не спрашивал. Тебе не приходило в голову, что от меня может быть польза. Ты меня держишь за того, кто ворует со стола и волочится за прислугой.

— Это неправда.

— Это правда, Рей, — сказал Тэо. — И, может, я такой и есть. Но гербы я помню.

Он повернулся ко мне.

— Птица, — сказал он. — Какая? Хищная, водяная, певчая? Одна голова или две? Что в лапах?

— Я не знаю, — сказала я. — Я не видела. Бринт видел издали. Птица или крылатый зверь.

— Крылатый зверь — это уже другое, — сказал Тэо, и я увидела, как у него в глазах зажёгся тот азарт, который я знала, только теперь направленный не на меня. — Птица — это одно, крылатый зверь — совсем другое. Грифон. Виверна. Крылатый конь. На севере крылатого коня носит только один дом, я почти уверен. — Он потёр лоб. — Дай мне подумать. Дай мне до утра.

Впервые за весь этот час они смотрели друг на друга без вражды.

Не с любовью — до любви им было ещё далеко, пять лет молчания не проходят за одну ночную ссору. Но без вражды. Как двое, у которых внезапно оказалось общее дело.

— Хорошо, — сказал Рейнард. — Думай до утра. Если вспомнишь — скажешь мне.

— Скажу ей, — сказал Тэо. — Это её дело, не твоё. Ты только возишь.

— Скажешь ей, — согласился Рейнард после паузы. — При мне.

— При тебе, — сказал Тэо.

Они договорились. Через мою голову, но впервые — не деля меня, а деля работу.

Я стояла между ними и смотрела то на одного, то на другого, и во мне мешалось всё: облегчение, что сказала; страх, что теперь знают оба; и что-то ещё, тёплое и опасное, чего я не хотела называть, — потому что двое мужчин, только что чуть не подравшиеся из-за меня, сейчас стояли и вместе думали, как найти моего брата.

Меня никто не искал девять лет.

А теперь искали трое. Считая меня.

— Идите спать, — сказал Рейнард. — Оба. Ночью гербы не вспоминаются, вспоминаются под утро.

У двери Тэо поймал мою руку, поднёс к губам и не поцеловал — только прижал костяшки к губам, подержал и отпустил. — К тому, кто нужен, — сказал он. — Не к тому, кто ближе к лестнице. И тепло от его губ осталось на костяшках дольше, чем он стоял рядом.

Тэо пошёл к двери. У двери обернулся.

— Ирис, — сказал он.

— Что.

— В следующий раз, когда тебе будет невыносимо, — сказал он, — приходи к тому, кто нужен. Я не обижусь. Правда. Я просто хочу, чтобы ты приходила к тому, кто нужен, а не к тому, кто ближе к лестнице.

И вышел.

Я осталась стоять посреди кабинета.

— Тебе тоже спать, — сказал Рейнард.

— Господин.

— Что.

— Вы правда предпочли бы, — сказала я, — чтобы я приходила к вам за теплом, а не за делом?

Он посмотрел на меня.

— Иди спать, Ирис, — сказал он.

Что означало «да».

Я вышла и пошла вниз, и на тёмной лестнице, между двумя крыльями, впервые за всю ночь у меня отпустило в груди.

Не потому, что стало легче с бедой. Беда осталась — женщина с птицей, брат неизвестно где, мать в четырёх днях.

А потому, что я больше не несла это одна.

И потому, что впервые за девять лет то, что было моим единственным, — перестало быть только моим, и это, вопреки всему, чему меня учили, оказалось не потерей.

Оказалось, есть вещи, которые, когда делишь, не убывают.

Я этого не знала. Меня учили обратному.

Я легла на тюфяк и уснула сразу, чего со мной не бывало никогда.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 22. Крылатый конь

 

Тэо вспомнил под утро — Рейнард был прав, что гербы вспоминаются под утро.

За мной пришли, едва рассвело: не серый, а сам Тэо, чего не бывало никогда, — он спустился на кухню, в крыло прислуги, куда хозяева не заходят, и встал в дверях поварни, и все замерли с тем, что держали в руках.

— Идём, — сказал он мне. — Наверх. Он уже ждёт.

Берта смотрела на младшего господина, стоящего у неё на кухне на рассвете, как смотрят на невиданное.

Я вытерла руки и пошла.

— Вспомнил? — спросила я на лестнице.

— Вспомнил, — сказал Тэо. Он был бледный, невыспавшийся, и в лице у него не было ни игры, ни азарта — было то, чего я в нём ещё не видела. — Ирис. Прежде чем я скажу при брате. Ты уверена, что хочешь знать?

Я остановилась на ступени.

Он не стал ждать — сам взял мою руку и положил её на перила, а сверху накрыл своей. — Вот так. Я рядом, — сказал Тэо. — Что бы там ни было — я рядом. И держал мою руку на холодном дереве всё время, пока говорил то, от чего у меня уходила земля.

— Что это значит?

— Это значит, что есть вещи, которые лучше не находить, — сказал он. — Я всю ночь думал, говорить или соврать, что не вспомнил. И решил сказать. Потому что врать тебе я не буду, я это уже понял про себя. Но спрашиваю в последний раз: ты уверена?

Я смотрела на него.

— Мой брат жив, — сказала я. — Его кто-то увёл. Я девять лет не знала, жив ли он. Как я могу не хотеть знать?

— Хорошо, — сказал Тэо. — Тогда идём. Только держись за перила, когда я скажу.

Рейнард ждал в кабинете. Он не ложился — это было видно, — но выглядел, как всегда, нетронутым.

— Говори, — сказал он брату.

Тэо подошёл к столу. Взял чистый лист, обмакнул перо и нарисовал — быстро, уверенно, рукой человека, который это когда-то знал наизусть, — герб.

Щит. На щите — конь, вставший на дыбы, с крыльями, разведёнными за спиной. Под ним что-то вроде волны или полосы.

— Крылатый конь над водой, — сказал Тэо. — Ты знаешь этот герб, Рей?

Рейнард смотрел на рисунок.

Я стояла у стены и увидела то, чего не видела ни разу: его лицо изменилось. Не дрогнуло на волос, как бывало, — а изменилось по-настоящему, стало другим, и он даже не стал этого прятать, потому что, кажется, впервые не успел.

— Это дом Вэйран, — сказал Рейнард.

— Это дом Вэйран, — повторил Тэо.

— С севера. Из-под Кейля.

— Из-под Кейля, — сказал Тэо. — В четырёх днях пути. Там же, где Аллерс. Там же, куда увезли её мать.

Они смотрели друг на друга.

— Вы знаете этот дом, — сказала я от стены. — Оба. По вашим лицам видно, что знаете. Что это за дом?

Молчание.

— Скажите мне, — сказала я. — Вы обещали при мне. Что за дом Вэйран?

Тэо посмотрел на брата. Рейнард молчал. Тогда Тэо повернулся ко мне.

— Это дом нашей матери, — сказал он. — Она урождённая Вэйран. Женщина, которая забрала твоего брата с пристани, — из дома нашей матери.

Я держалась за то, за что велел держаться Тэо, — за угол стола, — и хорошо, что держалась.

Комната у меня не поплыла. Наоборот — стала слишком чёткой, слишком яркой, как бывает, когда вот-вот упадёшь в обморок и всё вокруг делается неправдоподобно резким.

— Как, — сказала я.

Это было всё, что я смогла.

— Не знаю, — сказал Тэо. — Ирис, мы не знаем как. Мы знаем только герб. Кошель с крылатым конём носит человек из дома Вэйран или тот, кто в этом доме служит. Женщина, которую описал Бринт, — приезжая с севера, при господах, немолодая, — это может быть кормилица, ключница, доверенная дома Вэйран. Кто-то оттуда пришёл на нашу — на твою — пристань девять лет назад и выкупил твоего брата. Вот всё, что мы знаем. Больше ничего.

— Но почему? — Голос у меня сорвался, и я не стала его выравнивать. — Почему дом вашей матери приходит за деревенским мальчиком с восточной кромки? Что общего у меня, у Каэла, у нашей деревни у реки — с домом северных господ?

— Не знаю, — сказал Тэо.

— Рейнард. — Я повернулась к нему. — Вы знаете. Вы всегда знаете. Скажите.

Он молчал долго.

— Я не знаю, — сказал он наконец, и я поверила, потому что он никогда не говорил «не знаю», если знал. — Но я вижу совпадение, а совпадений я не люблю.

— Какое совпадение?

Он встал и подошёл к столу, к рисунку.

— Дом Вэйран — под Кейлем, — сказал он. — Твою мать увезли в Кейль, в дом Аллерс. Аллерс и Вэйран — соседи, я знаю это, потому что знаю север. Твоего брата забрал человек с гербом Вэйран. — Он посмотрел на меня. — Три нити из твоей семьи ведут в одно место. Мать, брат, и — если я верно понимаю — то, зачем всё это делалось. Они не разбросаны по свету. Они собраны. Кто-то собрал твою семью на севере, у Кейля, девять лет назад. Всех, кроме тебя.

— Всех, кроме меня, — повторила я.

— Тебя одну продали в дом на другом конце страны, — сказал Рейнард. — Остальных — забрали на север, в одно место или рядом. Это не случайность. Случайность разбрасывает. А тут собирали.

Я села.

Мне надо было сесть, и я села прямо на стул перед его столом, не спрашивая, и никто мне не сказал, что стою я или сижу.

— Значит, меня выбросили, — сказала я.

— Ты опять за своё, — сказал Рейнард.

— Нет, послушайте. — Я подняла голову. — Вы сами сказали: их собирали, меня — нет. Мать на север. Брата на север. А меня — в дом на другом конце страны, где меня никто не найдёт. Меня не забыли на пристани, меня не потеряли в суматохе. Меня специально услали как можно дальше. От них. От того места, куда собирали остальных.

Тэо и Рейнард переглянулись.

— Это одно из объяснений, — сказал Рейнард осторожно.

— Назовите другое.

Он подумал.

— Тебя могли не суметь забрать, — сказал он. — Ты стоила втрое дороже брата. У того, кто собирал, могло не хватить денег на всех сразу. Он взял тех, кто по деньгам, и вернулся бы за тобой, но тебя уже увёл первый дом, и след потерялся. — Он смотрел на меня ровно. — Это тоже объяснение. И оно не про то, что тебя выбросили. Оно про то, что тебя не успели.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я смотрела на него.

— Вы опять, — сказала я.

— Что «опять».

— Опять даёте мне версию, с которой я работоспособна, — сказала я, и голос у меня дрогнул между слезами и смехом.

— Да, — сказал он без всякого стыда. — Обе версии не проверены. Пока не проверены — выбирай ту, с которой встанешь утром. Я тебе это уже говорил, и повторю столько раз, сколько понадобится.

Тэо всё это время молчал и смотрел на рисунок, который сам же нарисовал. Потом сказал, тихо, не поднимая головы:

— Рей.

— Да.

— Если это дом матери, — сказал Тэо, — то мы можем спросить.

— У кого.

— У нас есть родня в доме Вэйран, — сказал Тэо. — Мамина сестра. Наша тётка. Она жива, она пишет мне раз в год на праздник, ты просто не читаешь эти письма. Она в доме Вэйран, под Кейлем. Она была там девять лет назад. Она может знать, кто и зачем посылал человека на восточную пристань.

Рейнард молчал.

— Ты пять лет не переписываешься ни с кем из маминой родни, — сказал Тэо. — С тех пор как… — Он не договорил. — Я знаю почему. Но если мы хотим найти брата Ирис, дорога одна: на север, в дом Вэйран, к тётке. И ты знаешь это лучше меня.

Я смотрела на них.

Я пришла в этот дом искать свою семью — и вдруг оказалось, что моя семья и их семья ведут в одно место, к одному дому, к одной старой женщине под Кейлем. Что моя тайна и их тайна — про мать, про то, чего они пять лет не говорили, про дом, куда Рейнард не пишет, — оказались одной дорогой.

— Вы поедете на север? — спросила я. — Ради меня?

— Не ради тебя, — сказал Рейнард.

— А ради чего?

Он посмотрел на брата. Потом на меня.

— Ради того, — сказал он, — что я пять лет не задавал дому Вэйран один вопрос, потому что боялся ответа. А теперь у меня есть причина спросить, которая сильнее страха. — Он положил ладонь на рисунок крылатого коня. — Твой брат. Ты дала мне причину, Ирис. Я поеду за твоим братом и заодно спрошу про свою мать. Одна дорога, два дела.

— Три, — сказал Тэо.

— Что третье?

— Мы поедем вдвоём, — сказал Тэо. — Ты и я. Впервые за пять лет. В дом матери. Вместе.

Рейнард долго молчал.

— Да, — сказал он. — Втроём.

— Втроём? — сказала я.

— Ты едешь с нами, — сказал Рейнард. — Иначе незачем. Тётка должна увидеть тебя — розоволосую эльфийку с восточной кромки. Может быть, твоё лицо ей что-то скажет. Может быть, она узнает в тебе кого-то. — Он смотрел на меня. — Ты — часть этого дела не меньше, чем мы. Ты едешь.

Я вышла от них, когда солнце уже встало.

Я шла вниз по лестнице медленно и держалась за перила, хотя Тэо больше не говорил держаться, — просто ноги были ватные.

Четыре дня пути на север. В дом Вэйран, под Кейль. Где, может быть, мой брат. Где, может быть, рядом моя мать, в доме Аллерс. Где старая женщина, тётка братьев, знает то, чего они пять лет боялись спросить.

Я ехала за своей семьёй — и везла с собой двух мужчин в дом их собственной матери, куда они пять лет не могли вернуться.

Три нити, собранные в один узел под Кейлем. Мать. Брат. И то, что случилось с матерью Рейнарда и Тэо девять лет назад, — потому что это ведь тоже было девять лет назад, поняла я вдруг, остановившись на ступени.

Их мать увезли и вернули мёртвой.

Мою семью разобрали на пристани.

В один и тот же год.

И обе истории вели в один дом.

Я стояла на тёмной лестнице между двумя крыльями и чувствовала, как земля, на которой я стояла девять лет, — простая, понятная земля, где меня просто продали, потому что мир так устроен, — уходит из-под ног.

Это было не просто. Это никогда не было просто.

Кто-то девять лет назад собрал мою семью на севере и убрал меня подальше. И в том же году и в том же месте что-то случилось с матерью двух братьев, которые меня купили.

Я не верила в совпадения. Рейнард научил.

Я спустилась вниз, села к остывшей золе и стала ждать, когда за мной пришлют собираться в дорогу.

И впервые за девять лет я не знала, чего боюсь больше: не найти брата — или найти и узнать, зачем его забрали.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 23. Ночь в дороге

 

Выехали через день, на рассвете, тремя лошадьми и одной каретой.

Хедда собирала меня в дорогу сама и, застёгивая на мне тёплое, дорожное, сказала тихо, только мне:

— Ты едешь с ними обоими. Вдвоём в один дом. Знаешь, когда они last раз ездили куда-то вдвоём?

— Нет.

— И я не знаю, — сказала Хедда. — Не было такого. — Она затянула ворот. — Ты их везёшь туда, откуда они разбежались по крыльям. Смотри в оба. В дороге люди становятся собой.

Первые часы в карете были тяжёлые.

Карету качнуло, и моё колено легло к колену Рейнарда, и я не отодвинула, и он не отодвинул, и мы ехали так версту, чувствуя друг друга сквозь ткань, и между коленями шёл жар, которого нельзя было назвать при Тэо, сидевшем напротив и всё видевшем. — Вы там что, срослись коленями? — спросил Тэо лениво, не оборачиваясь от окна. — Я не против посмотреть, но предупреждайте, я подвинусь. — Тэо. — Молчу. Завидую молча.

Мы сидели втроём в тесноте, которая дома была немыслима: дома между братьями помещался весь дом, целые крылья, а тут — четыре локтя кожаного сиденья. Рейнард и Тэо сели напротив друг друга, я — рядом с Рейнардом, потому что так решилось само, и это уже было сообщением, которое оба прочли и никто не назвал.

Рейнард смотрел в занавесь. Тэо смотрел в другую. Я смотрела на свои руки.

Молчание было плотное, старое, отлежавшееся за пять лет.

— Это глупо, — сказала я наконец.

Оба повернулись.

— Что глупо? — сказал Тэо.

— Молчать, — сказала я. — Нам четыре дня ехать. Четыре дня в этом ящике. Если вы будете все четыре дня смотреть каждый в свою занавеску, я сойду с ума и выпрыгну на ходу.

Тэо фыркнул.

Рейнард не фыркнул, но уголок рта у него сместился.

— О чём предлагаешь говорить, — сказал он.

— О чём угодно, — сказала я. — Хоть о рыбе.

— Рыба — это к нему, — сказал Рейнард, кивнув на брата. — Я к рыбе равнодушен.

— Ты ко всему равнодушен, — сказал Тэо.

— Не ко всему, — сказал Рейнард.

И оба замолчали, потому что это «не ко всему» повисло в карете и стало значить больше, чем должно было.

Я смотрела то на одного, то на другого.

— Расскажите мне про неё, — сказала я тихо. — Про вашу мать. Раз мы едем в её дом. Я должна знать, к кому я еду. И вам, может, легче будет говорить про неё в дороге, чем дома, где о ней нельзя.

Тишина.

— Здесь можно, — добавила я. — В карете нет стен, о которые запрещено. Хедда мне сказала: в дороге люди становятся собой.

Долго никто не говорил. Колёса шли по камню, потом по земле.

— Она пела, — сказал вдруг Тэо.

Я повернулась к нему.

— Наша мать пела, — сказал Тэо, глядя в занавесь. — Не для гостей, не напоказ. Она пела, когда думала, что никто не слышит: в саду, у окна, идя по коридору. Северные песни, длинные, про воду и про птиц. Я в детстве ходил за ней по дому на расстоянии, чтобы слышать, и делал вид, что играю, а сам слушал.

Рейнард смотрел в свою занавесь и молчал.

— Она была не отсюда, — сказал Тэо. — С севера, из дома Вэйран, у моря. Отец взял её замуж по договору — их земли сходились, это был выгодный брак. Она приехала сюда шестнадцати лет и, я думаю, так и не привыкла. Наш дом холодный. Ты видела. А она была из тепла, из воды, из песен. Она тут как… — Он поискал слово. — Как южная птица в северной клетке. Красивая, и всё время смотрит в окно.

— Она была несчастна? — спросила я.

— Не знаю, — сказал Тэо. — Дети не понимают, счастливы их матери или нет. Они понимают потом, когда уже поздно. — Он помолчал. — Я понял потом.

— А ты? — сказала я Рейнарду. — Ты что помнишь?

Он не ответил сразу.

— Я помню другое, — сказал он наконец. — Тэо был материн, я говорил. Я был отцов. Меня растили в наследника: счёт, хозяйство, право, дела. Мать я видел мало. Отец считал, что мать портит мальчика, и держал меня при себе, а её — при Тэо. — Он смотрел в занавесь. — Я ей завидовал.

— Кому?

— Матери, — сказал Рейнард. — Тому, что она с ним, а не со мной. Тому, что он ходит за ней по дому и слушает песни, а я сижу над описью поместья. Я завидовал брату и злился на мать, что она выбрала его, а не меня.

Тэо повернул голову.

— Ты мне этого никогда не говорил, — сказал он.

— Я много чего тебе не говорил, — сказал Рейнард. — Ты знаешь.

Тишина.

— Она не выбирала, — сказал Тэо тихо. — Тебя держал отец. Она не могла к тебе подойти, он не пускал. Она мне говорила: «Присмотри за братом, ему хуже, чем нам, только он не знает».

Рейнард повернулся к брату.

— Она так говорила?

— Говорила, — сказал Тэо. — «Ему хуже, чем нам». Тебе. Я не понимал тогда, о чём она. Мне казалось, тебе-то как раз лучше всех — наследник, отцов любимец. А она видела иначе. — Он смотрел на брата. — Она тебя любила, Рей. Она просто не могла к тебе пробиться через отца.

Я сидела между ними — вернее, рядом с одним, напротив другого — и смотрела, как двое взрослых мужчин впервые за пять, а может, за двадцать лет разбирают на части одну женщину, которую оба помнят по-разному, и как из этих разных кусков начинает складываться кто-то третий, кого ни один из них не знал целиком.

И я подумала: вот зачем он взял меня в эту поездку.

Не только ради тётки. Он не смог бы говорить это брату наедине — пять лет не мог. А при мне смог. Я снова оказалась тем, при ком можно, — только теперь это было не унизительно. Теперь я была не мебелью, при которой не считается. Я была тем человеком, ради которого они вообще сели в одну карету.

К вечеру первого дня мы встали на ночь в придорожном трактире.

Трактир был из тех, что стоят на северном тракте: большой, ветхий, с прокопчённым общим залом внизу и комнатами наверху. Хозяин, увидев герцогскую карету, забегал и стал кланяться, и отвёл наверх лучшее, что было.

Лучшего было две комнаты.

— Две, ваша светлость, — извинялся хозяин. — Больше нету, всё занято, ярмарка в Дольнем, народ едет. Одна большая, одна поменьше. Уж не обессудьте.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Рейнард посмотрел на комнаты. Потом на нас с Тэо.

И я поняла, что впервые за всё это время расстановка, которая держалась дома сама собой, — кто хозяин, кто прислуга, кто где спит, — здесь не работает.

Дома всё было ясно: они наверху, я внизу, на тюфяке за кухней. А тут не было ни верха, ни низа. Была большая комната и маленькая, и трое людей, и никакого правила, как их разложить.

— Ты и она — в большой, — сказал Тэо брату. Легко, но я услышала, чего ему стоила эта лёгкость. — Я в маленькой. Ты старший, тебе большую.

— Нет, — сказал Рейнард.

— Что «нет»?

— Ты в большой, — сказал Рейнард. — Я в маленькой. Ты плохо спишь в тесноте, я знаю. Я сплю везде.

Они смотрели друг на друга, и я вдруг поняла, что они спорят не о комнатах.

Они спорят о том, с кем буду я.

И оба, каждый по-своему, пытаются уступить, — а это было так на них не похоже и так ново, что я не знала, куда деться.

— Я лягу с прислугой, — сказала я. — Внизу. Как положено.

— Нет, — сказали оба разом.

И осеклись, услышав себя.

В итоге вышло так.

Я легла в большой комнате. Тэо — в маленькой. Рейнард сказал, что посидит внизу, в общем зале, разберёт бумаги, которые взял в дорогу, и ляжет позже, у огня в зале, — он и правда сплю везде, сказал он, и это было похоже на правду.

Никто из них не пришёл ко мне в ту ночь.

Я лежала одна в чужой комнате, на настоящей кровати — первой настоящей кровати за девять лет, которая была бы моя на всю ночь, — и не могла уснуть от того, как тихо и как мягко.

И часа через два, когда трактир затих, дверь тихо приоткрылась.

Я села.

— Это я, — сказал Тэо шёпотом. — Не бойся.

Он лёг рядом поверх одеяла, завёл руку мне под лопатки и держал, а другой медленно водил по моему предплечью, вверх-вниз, — не для того, чтобы начать, а чтобы унять, — и от этого спокойного, ничего не требующего касания у меня отпустило то, что было сжато весь день дороги.

Он вошёл и сел на край кровати, не раздеваясь, поверх одеяла.

— Я не спать, — сказал он тихо. — Я поговорить. Можно?

— Можно.

Он молчал немного.

— Я весь день рассказывал про неё, — сказал он. — Первый раз за пять лет. И знаешь, что странно? Мне стало легче. Я думал, будет хуже, а стало легче.

— Это потому что вслух, — сказала я. — То, что носишь молча, тяжелее того, что сказал.

— Ты откуда знаешь?

— Я третью неделю носила молча то, что сегодня утром сказала вслух, — сказала я. — И мне стало легче. Хоть и страшно.

Он взял мою руку в темноте.

— Ирис.

— М.

— Я боюсь ехать в этот дом, — сказал он. — Впервые тебе говорю, брату не скажу. Я боюсь того, что мы там узнаем. Про мать. Про то, кто и зачем забрал твоего брата. Про то, что всё это связано. — Он сжал мою руку. — Я всю жизнь думал, что это я виноват в её смерти — что промолчал, не закричал с лестницы. Потом узнал, что виноват Рей, — он написал отцу. А теперь мне кажется, что там, в доме Вэйран, мы узнаем, что всё было ещё сложнее, и что виноват кто-то третий, кого мы даже не знаем, и что мы оба пять лет казнили себя зря.

— Разве это плохо? — сказала я. — Узнать, что вы не виноваты?

— Не знаю, — сказал Тэо. — Виноватым быть привычнее. Вина — это хотя бы что-то, за что держишься. А если окажется, что мы ни при чём, что нами просто… воспользовались, — то я не знаю, за что держаться.

Я подвинулась и притянула его к себе.

— Ляг, — сказала я. — Просто ляг. Ничего не надо. Ты весь день держал брата, теперь тебя пусть кто-нибудь подержит.

И он лёг — поверх одеяла, одетый, — и положил голову мне на плечо, и я обняла его, и мы так и лежали, и это было совсем не то, что было у камина, и было важнее.

Он уснул первым.

Я лежала в темноте, держа спящего Тэо, в чужом трактире на северном тракте, и слушала, как внизу, в общем зале, у огня, не спит Рейнард, — я знала, что не спит, я это чувствовала, — и думала о том, что оба они боятся одного и того же дома, куда мы едем, и что боятся они его сильнее, чем я.

Я ехала за братом и матерью.

Они ехали за правдой, которая могла оказаться хуже вины.

И впервые я подумала не о том, что будет со мной в конце этой дороги, а о том, что будет с ними.

Это было ново. Это было опасно.

Хедда права: в дороге люди становятся собой.

Я, оказывается, была вот такой.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 24. Донос

 

На второй день Тэо поехал верхом.

— Мне надо размяться, — сказал он утром у трактира, но я поняла, что не в этом дело. Он посмотрел на брата, потом на меня, и что-то решил про себя. — Душно в ящике. Я поеду рядом, у окна.

И поехал — то обгоняя карету, то отставая, — и через окно я иногда видела его: тёмный силуэт на светлом небе, легко сидящий в седле.

Он оставил нас вдвоём. Нарочно. Он, который ревновал позавчера так, что чуть не подрался с братом, сегодня сам отдал мне брата на целый день дороги.

Я не знала, что с этим делать, и, кажется, Рейнард тоже.

Первый час мы молчали.

Но это было уже другое молчание, не то, что вчера утром. Вчерашнее было стеной. Сегодняшнее — просто тишиной двух людей, которым не обязательно говорить.

Он читал — взял в дорогу ту тонкую книгу с чужими пометками, которую я видела у него на столе в первый вечер. Я смотрела в окно на север, который приближался: земля становилась ровнее, небо ниже, деревья реже, и в воздухе, если открыть занавесь, уже пахло чем-то холодным и просторным.

— Море, — сказал Рейнард, не поднимая головы от книги.

— Что?

— Ты нюхаешь воздух, — сказал он. — Это море. Ещё далеко, но ветер оттуда. К вечеру третьего дня будешь чувствовать его всё время.

— Я не помню моря, — сказала я. — Нас везли морем, в трюме. Я моря не видела, только слышала. Оно было снаружи, за досками, всю дорогу.

Он опустил книгу.

— Тебя везли морем девять лет назад, — сказал он. — С восточной кромки. Морем, вокруг, до южного порта. Это долго. Недели три.

— Я не знаю сколько. Я была в темноте.

— Три недели, — сказал он. — Я считал по картам, пока ты спала вчера. От восточной кромки до того порта, где тебя продали, морем — три недели. — Он смотрел на меня. — Я хотел понять, сколько тебе было темноты, прежде чем начался первый дом.

Я смотрела на него.

Он не сказал «мне тебя жаль». Он не умел. Он взял карту и посчитал, сколько недель я провела в трюме в темноте девятилетней, — потому что это был его способ подойти к тому, к чему другой подошёл бы словами.

— Три недели, — повторила я. — Спасибо, что посчитали.

— Не благодари, — сказал он и, помолчав: — Нет. Благодари.

— Расскажите мне про донос, — сказала я.

Он застыл.

— Что?

— Вы написали отцу два предложения, — сказала я. — Вы сказали это тогда, в кабинете, при Тэо. И больше не говорили. Тэо всю жизнь думал, что виноват он, а виноваты оказались вы, и вы это несёте пять лет, как я несла имя мертвеца. Расскажите. Здесь можно. В карете нет стен.

Он долго молчал. Так долго, что я решила — не станет.

— Мне было шестнадцать, — сказал он наконец, глядя в занавесь. — Мать ушла ночью, с человеком. Тэо видел с лестницы и молчал три дня — он думал, что помогает ей. Я узнал на второй день. Не видел — узнал: слуги начали шептаться, а я всегда знал всё, что шепчут слуги, это у меня с детства. К третьему дню шептался весь дом. Хозяйка сбежала. Дом без госпожи, слуги распустились, порядок посыпался.

Он замолчал.

— И я написал отцу, — сказал он. — Он был в отъезде, на южных землях. Я написал два предложения: «Мать уехала три дня назад с человеком. Дом требует вашего присутствия». — Он смотрел в занавесь. — Я не написал «верните её». Я не написал «спасите её». Я написал «дом требует присутствия». В шестнадцать лет я думал не о матери. Я думал о доме. О порядке. Мать нарушила порядок, а я был тот, кого растили порядок хранить.

— Вы не знали, что будет, — сказала я.

— Не знал, — сказал он. — Я думал, отец приедет, найдёт её, вернёт, будет скандал, её запрут, и всё уляжется. Так бывает с жёнами, которые бегут. Их возвращают и запирают. Я думал, что восстанавливаю порядок. — Он помолчал. — Отец выехал в тот же день. Через неделю её привезли. Мёртвую. Сказали — дорожный случай, лошади понесли. Никто не поверил. Все поняли. И я понял.

Я сидела и слушала, и мне было холодно, несмотря на тёплую карету.

— Вы думаете, что отец её убил, — сказала я. — И что убил, потому что вы написали.

— Я не думаю, — сказал Рейнард. — Я знаю, что он выехал, получив моё письмо. Я знаю, что до письма он сидел на юге и не двигался. Я знаю, что после письма её не стало. Что между этими фактами — я не видел. Может, он приказал. Может, случилось само, в дороге, когда её везли. Может, она сама. Я не видел, а чего не видел, того не считаю доказанным. — Он повернулся ко мне. — Но письмо написал я. Это я видел. Это я считаю доказанным. Остальное — нет.

— И вы пять лет это несёте.

— Я это несу с того дня, — сказал он. — Пять лет — это с тех пор, как умер отец и не стало кого спросить. Пока он был жив, я мог однажды спросить его: что было в дороге. Я не спросил — боялся. А потом он умер, и спрашивать стало некого, и я остался с письмом и без ответа. — Он смотрел на меня. — Вот почему я не пишу дому Вэйран. Там мамина сестра. Тётка. Она была тут, когда привезли тело. Она может знать, что было в дороге. И я пять лет не спрашивал её, потому что если она скажет «да, твой отец приказал, получив твоё письмо», — то я убил свою мать в шестнадцать лет двумя предложениями про порядок.

Тишина.

— А если она скажет «нет»? — сказала я.

— Тогда я пять лет казнил себя зря, — сказал Рейнард. — И это, как ни странно, тоже трудно принять. Тэо вчера, я слышал, говорил тебе то же самое про вину. Мы с ним разные во всём, кроме этого. Мы оба привыкли быть виноватыми. Вина — это структура. Убери её — и непонятно, как стоять.

Я смотрела на него — на человека, который всё считает, который холоден, точен, который выпорол меня ремнём и объяснил за что, — и понимала, что он только что отдал мне то, чего не отдавал никому. Не тело. Не заботу. Не тепло, которого у него нет. Он отдал мне свою вину — самое тяжёлое, что у него есть, единственное, что он носит нерассчитанным.

Тэо этой ночью отдал мне свой страх, и я его обняла.

Рейнард сейчас отдал мне свою вину, и обнять её было нельзя. Её можно было только принять — молча, как принимают доверенное.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И я поняла разницу между братьями до конца.

Тэо близок, когда его держат. Рейнард близок, когда ему верят.

— Зачем вы мне это рассказали? — спросила я.

Он ответил не сразу.

— Ты вчера пришла ко мне с бедой, — сказал он. — Не к нему. С самым тяжёлым, что у тебя есть, — с братом, с матерью, с виной, что не тебя выбрали. Ты отдала это мне.

— Я отдала это, потому что вы полезны, — сказала я. — Вы сами сказали.

— Я так сказал, — согласился он. — Я был неправ. Не только поэтому. — Он смотрел в занавесь. — Полезен я всем. Хедде полезен, Данну полезен, дому полезен. Ты пришла ко мне не потому, что я полезен. Ты пришла, потому что знала: я не буду тебя утешать. Я не глажу по голове. Я разбираю. Тебе не нужно было, чтобы тебя жалели, — тебе нужно было, чтобы с тобой считали. И ты пришла к тому, кто считает.

Он повернулся ко мне.

— Так вот, — сказал он. — Ты отдала мне своё тяжёлое. Я в долгу не остаюсь. Я отдал тебе своё. Теперь мы квиты.

— Это не сделка, — сказала я.

— Всё сделка, — сказал он. — Только не всякая сделка — про деньги.

И я вдруг поняла, что это и есть его признание в любви. Единственное, на которое он способен. Он не мог сказать «не уходи от меня», как сказал Тэо. Он сказал «теперь мы квиты» — и это значило то же самое, только на его языке, на единственном, которым он умеет говорить с людьми.

— Ты пересела ко мне, — отметил он, не отрываясь от книги. — Тэо оставил нас нарочно. — Я знаю. Я не про Тэо. Я про то, что ты пересела, а я всё ещё читаю. — Он перевернул страницу. — Это следует понимать как упрёк? — Как хотите, господин. — Рейнард, — сказал он и закрыл книгу. — И да. Как упрёк.

Я пересела к нему.

Не думая — просто пересела с противоположного сиденья на его, рядом, и он не отодвинулся.

— Господин.

— Рейнард, — сказал он.

Я замерла. Он никогда не предлагал мне звать себя по имени. Тэо предлагал в первый вечер. Рейнард — только сейчас, на второй день дороги, отдав мне свою вину.

— Рейнард, — сказала я.

Он закрыл глаза на секунду, будто услышал что-то, чего ждал долго и не признавался, что ждёт.

Я взяла его руку — в перчатке — и стала стягивать перчатку сама, палец за пальцем, как делал он. Он позволил. Под перчаткой рука была тёплая, сухая, с простым кольцом без камня.

— Тэо едет верхом, — сказала я.

— Я знаю.

— Он оставил нас нарочно.

— Я знаю и это, — сказал Рейнард.

— Тогда почему вы сидите и читаете книгу?

Он посмотрел на меня.

— Потому что я не он, — сказал Рейнард. — Он бы уже давно что-нибудь сделал. Я не умею начинать. Я умею отвечать. Ты это заметила ещё в первой карете.

— Заметила, — сказала я.

И поцеловала его сама.

Он ответил — не сразу, помедлив на счёт «раз», как всегда, а потом ответил так, что я забыла, что это я начала.

С Тэо всё было тепло и легко, со смехом и разговором. С Рейнардом было иначе: внимательно, глубоко, страшновато. Он делал одну вещь за раз и доводил до конца, прежде чем перейти к следующей, и от этого каждое его движение весило вдвое.

Он взял меня к себе на колени — сам, впервые сам, — и это далось ему с трудом, я это чувствовала: человеку, который не умеет начинать, каждое начатое движение стоит усилия, и он их совершал, одно за другим, ради меня, и это было дороже всякой лёгкости.

Карета качалась. За окном был север, ровный и холодный, и где-то там, впереди, ехал верхом Тэо, оставивший нам этот день.

— Скажи, если больно, — сказал Рейнард мне в шею. — Спина.

— Прошла.

— Скажи правду.

— Правда, прошла, — сказала я. — Рейнард.

Он вздрогнул от имени.

Я двигалась на нём сама, держась за его плечи, и он держал меня за бёдра и смотрел мне в лицо снизу вверх, тем полным, неотрывным вниманием, от которого некуда деться, — и я не пряталась. Я смотрела на него в ответ, и мне было хорошо, и я говорила ему об этом, потому что он однажды спросил, и я запомнила, что ему это надо услышать.

— Мне хорошо, — сказала я. — Слышишь? Мне с тобой хорошо.

Он закрыл глаза.

И когда меня повело, он положил руку мне на затылок — не давя, накрыв, как накрывал под ремнём, как накрывал в кабинете, — и держал так, пока меня трясло, и сорвался следом, молча, вжимая меня в себя, и в этой тишине я услышала, как у него сбилось дыхание, и как он его не выровнял.

Он не стал выравнивать. Впервые.

Потом мы сидели, и он не отпускал меня, и не двигал, и я слушала, как под моей ладонью бьётся его сердце — чаще, чем должно, и он не прятал этого больше.

— Рейнард.

— М.

— Тэо этой ночью сказал мне «не уходи от меня», — сказала я. — Я решила, что должна тебе это сказать. Раз мы честны.

Он молчал.

— И что ты ему ответила? — спросил он.

— Что я куплена и не могу уйти.

— Это увёртка.

— Да, — сказала я. — Он тоже так сказал.

Рейнард молчал долго.

— Я не скажу тебе «не уходи», — сказал он наконец. — Я не он. Я скажу иначе. — Он смотрел в занавесь. — Когда мы найдём твоего брата и твою мать, у тебя будет выбор. Настоящий. Не тот, что я тебе предлагал в кабинете, — год и ключ. Другой. Ты сможешь уйти к ним, к своим, свободной. Я об этом позабочусь, что бы ни было. Это моё слово, и я впишу его в бумагу, как вписал первое.

— Зачем? — сказала я. — Зачем давать мне возможность уйти?

— Затем, — сказал он, — что я хочу однажды узнать, останешься ли ты, когда сможешь уйти. Тэо хочет, чтобы ты не уходила. Я хочу знать, что ты выберешь, когда уйти будет можно. Это разное.

Я сидела у него на коленях, в качающейся карете, на севере, и понимала, что это и есть самое опасное, что мне сказали за всю дорогу.

Тэо хотел удержать меня.

Рейнард хотел отпустить — чтобы узнать, вернусь ли я сама.

И я не знала, что из этого страшнее, потому что от Тэо можно было убежать, а от этого — некуда: он предлагал мне свободу как ловушку, из которой нельзя выйти, не ответив.

За окном крикнула какая-то северная птица, длинно и одиноко.

Тэо поравнялся с окном на своём коне, заглянул — увидел меня на коленях у брата, — и не отвернулся, и не помрачнел. Он кивнул. Мне. Как кивают, когда всё правильно.

И ускакал вперёд, показывать дорогу.

Я смотрела ему вслед и думала, что эти двое, кажется, перестали воевать за меня.

Они начали что-то другое, чему у меня не было названия.

И это пугало меня больше, чем война.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 25. Дом Вэйран

 

Море я услышала раньше, чем увидела дом.

Оно шло откуда-то слева, ровным тяжёлым гулом, не смолкающим ни на секунду, — не такое, как я помнила из трюма, где оно било в доски, а широкое, спокойное, огромное. Я отвела занавесь, и в лицо ударил холодный солёный ветер, и я увидела его: серую живую равнину до самого края неба, и над ней — птиц, тех самых, что кричат длинно и одиноко.

— Вэйран стоит на скале над водой, — сказал Рейнард. — Сейчас будет поворот, и ты увидишь.

Поворот был, и я увидела.

Дом стоял на краю обрыва — не такой мрачный, как их южный, а светлее, из белого камня, с высокими окнами, обращёнными к морю. Над воротами — крылатый конь. Тот самый, с кошеля, с рисунка Тэо. Я смотрела на него, и у меня холодело в груди: девять лет назад человек с этим знаком на кошеле пришёл на восточную пристань и увёл моего брата, а я не знала об этом доме ничего, и вот он стоял передо мной, белый, над морем, реальный.

Тэо подъехал верхом к самой карете.

— Готовы? — спросил он, и голос у него был напряжённый. — Рей. Мы пять лет сюда не ездили. Она нас, может, и не примет.

— Примет, — сказал Рейнард. — Она тебе пишет раз в год. Значит, ждёт.

Нас приняли.

Слуги в доме Вэйран были не такие, как у братьев, — северные, светловолосые, тихие, и смотрели на нас с любопытством, которое не прятали. На меня смотрели дольше всех: розовые волосы я не убрала здесь под платок, потому что здесь прятать было незачем, и эльфийка в господской карете была для них зрелищем.

Нас провели в высокую залу с окнами на море, и там, в кресле у огня, сидела старуха.

Она была маленькая, сухая, с прямой спиной и с лицом, в котором я не сразу, а потом вдруг разом узнала что-то знакомое, — и поняла, что узнаю не её, а братьев: те же скулы, тот же разрез глаз, что у Тэо. Родная кровь.

Она посмотрела на нас — на двух вошедших мужчин, — и лицо у неё дрогнуло.

— Боги, — сказала она тихо. — Оба. Вместе.

Она встала — медленно, опираясь на подлокотники, — и стояла, глядя на них, и в глазах у неё стояли слёзы, которых она не стеснялась.

— Пять лет, — сказала она. — Пять лет ни один из вас не приезжал. По одному не приезжали, а тут — оба. — Она перевела взгляд с Рейнарда на Тэо и обратно. — Что случилось, что вас наконец свело? Кто-то умер?

— Никто, тётя, — сказал Тэо.

— Тогда что.

Тэо посмотрел на брата. Рейнард стоял прямо, ровно, и молчал, и я видела, чего ему стоит это молчание.

— Мы приехали спросить, — сказал Тэо. — О двух вещах. О маме. И вот о ней. — Он показал на меня.

Тётка перевела взгляд на меня.

И вот тут случилось то, чего я не ждала.

Она смотрела на меня долго — на волосы, на лицо, на уши, — и лицо её менялось: сначала любопытство, потом что-то похожее на узнавание, потом испуг, а потом она осела обратно в кресло, будто ноги её не удержали.

— Откуда она, — сказала тётка. Не мне. Братьям. Голос у неё сел. — Где вы её взяли.

— Рейнард купил её на рынке, — сказал Тэо. — Два месяца назад. Розоволосую эльфийку с восточной кромки. А потом мы узнали, что девять лет назад человек из этого дома, с вашим гербом на кошеле, приехал на восточную пристань и выкупил её младшего брата. Мальчика шести лет. И мы приехали спросить: кто и зачем.

Тётка молчала.

Она смотрела на меня, и я видела, как в ней борется что-то, чего я не понимала, и как это что-то её пугает.

— Тётя, — сказал Рейнард. Впервые за всю встречу он заговорил, и голос у него был не такой ровный, как обычно. — Ты знаешь эту девочку.

Это не был вопрос.

— Сядь, — сказала тётка мне. Хрипло. — Ты. Сядь ближе. К свету.

Я качнулась, и Тэо оказался рядом прежде, чем я поняла, — поймал под локоть, встал плечом к плечу, не обнимая при всех, только держа, чтобы я стояла. И я стояла его рукой, пока старуха говорила то, от чего стоять было нельзя.

Я подошла и села на скамеечку у её кресла, у огня, где она велела. Она взяла моё лицо в сухие холодные руки — как брала мать когда-то, подумала я, и у меня перехватило горло, — и повернула к свету, и смотрела.

— Как тебя зовут, — сказала она.

Я посмотрела на братьев. Они ждали.

И я сказала — второй раз в жизни вслух, первый раз был утром в кабинете, — своё настоящее имя, целиком:

— Ирисэль Дэйрин.

Тётка закрыла глаза.

— Дэйрин, — повторила она. — Дэйрин. — Она держала моё лицо и не отпускала. — С реки. С Тихой реки, на восточной кромке. Мать — Мираэль. Отец — Дэйрин, погиб до вас. Двое детей: девочка и мальчик. Девочку звали Ирисэль, мальчика — Каэл.

Я не могла дышать.

— Откуда, — сказала я. — Откуда вы знаете имена?

— Оттуда, — сказала тётка, — что я девять лет назад послала на ту пристань человека. Своего человека. С деньгами. Выкупить их.

В зале стало очень тихо. Только море гудело за окнами.

— Вы, — сказала я. — Это были вы. Женщина с кошелем — ваш человек. Ваша кормилица или ключница. Вы её послали.

— Послала, — сказала тётка. — Марту. Она умерла три года назад, упокой её боги, — иначе я послала бы её и к тебе. — Она наконец отпустила моё лицо и откинулась в кресле, старая и серая. — Я послала её выкупить всех троих. Мать и обоих детей. Я дала ей денег на троих.

— Но выкупили одного, — сказала я. — Каэла. Мать увели раньше. А меня…

— А тебя уже продали, когда Марта добежала, — сказала тётка, и голос у неё дрогнул. — Она пришла на пристань к полудню. Мать уже увезли утром — Аллерс взял её через контору, по бумаге, не отдал бы ни за какие деньги, купля есть купля. Тебя тоже уже купили — какой-то южный дом, увели, оформили. Марта опоздала на вас двоих. Остался только мальчик, его как раз выставляли. Она выкупила его на месте, схватила и увезла, пока и его не оформили в чей-нибудь дом. — Тётка посмотрела на меня. — Она хотела всех. Она успела к одному.

Я сидела на скамеечке у огня и чувствовала, как земля, которая уходила из-под ног всю дорогу, наконец ушла совсем.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Меня не выбросили. Меня не бросили нарочно. За мной пришли — пришли за всеми троими, — но опоздали. На меня опоздали на несколько часов. Пока Марта добиралась до пристани с деньгами на всех, первый дом уже увёл меня и оформил бумагу, и выкупить оформленного нельзя.

Несколько часов.

Вся моя жизнь — девять лет трюма, трёх домов, ошейника, ремня — оказалась вопросом нескольких часов, на которые опоздала старая женщина по имени Марта, которую я никогда не видела и которая умерла три года назад.

— Каэл, — сказала я. Голос не слушался. — Он у вас? Он здесь? Он жив?

Тётка посмотрела на меня.

И вот тут в её лице снова проступило то, что я видела в самом начале, — то, что её пугало.

— Он жив, — сказала она. — И он здесь. В этом доме.

Я вскочила.

— Сядь, — сказала тётка резко. — Сядь, девочка. Прежде чем ты его увидишь, ты должна кое-что узнать. И братья тоже. — Она посмотрела на Рейнарда и Тэо, стоявших неподвижно. — Потому что теперь пойдёт вторая правда, а она хуже первой, и она про вашу мать. И про то, зачем я вообще послала Марту на ту пристань за чужими деревенскими детьми.

Она помолчала, собираясь с силами, — старая, на краю чего-то, что несла долго.

— Ваша мать, моя сестра, — сказала она, — не убегала с любовником. Это вам сказали. Это сказали всем. Я молчала пять лет, потому что мёртвым не помочь, а живым эта правда ломает жизнь. Но вы приехали вдвоём, впервые, и привезли с собой эту девочку, и, значит, боги решили, что молчать больше нельзя.

Рейнард стоял белый.

— Что ты знаешь про её смерть, — сказал он. — Тётя. Я написал отцу. Я всю жизнь думаю, что она умерла из-за моего письма. Скажи мне — да или нет.

— Не из-за письма, — сказала тётка. — Твоё письмо ничего не решило, мальчик. Отец выехал бы и без него. Он уже знал. Он знал раньше тебя.

— Знал что?

Тётка посмотрела на меня. Потом на братьев.

— Что она едет не к любовнику, — сказала тётка. — Что она едет на восточную кромку. К Тихой реке. — Она перевела дыхание. — За своим ребёнком. За третьим. За тем, которого у неё отняли при родах и увезли, когда ей было семнадцать, ещё до вашего отца. За тем, кого она искала всю жизнь и наконец нашла — там, на восточной кромке, в семье эльфов, у женщины по имени Мираэль Дэйрин.

Я перестала дышать.

— Ваша мать в ту ночь бежала не от мужа, — сказала тётка. — Она бежала к своему первенцу. И ваш отец убил её не за измену. Он убил её за то, что она хотела вернуть в род полукровку-байстрюка, зачатого до брака неизвестно от кого. Позор дома. — Она посмотрела на меня, и глаза её были полны слёз. — А когда её не стало, я послала Марту — доделать то, ради чего умерла сестра. Выкупить семью, в которой рос её ребёнок. Спасти хоть их, раз её не спасли.

Тишина. Море за окнами.

— Так что этот мальчик, — сказала тётка, — этот Каэл, которого я выкупила и вырастила в этом доме девять лет как родного…

Она не договорила. Она смотрела на меня, и я уже знала. Я уже всё поняла, и у меня темнело в глазах.

— Твой брат Каэл, — сказала тётка тихо, — и есть тот, кого искала моя сестра. Первенец. Тот, за кем она бежала и за кого умерла.

Она обвела нас всех взглядом — меня, Рейнарда, Тэо.

— Мальчик, которого вы приехали найти, — сказала она, — ваш брат. Всем троим.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 26. Ступени

 

Его привели через час.

Тётка настояла на этом часе. «Ты не можешь встретить его вот так, с порога, — сказала она. — Ни ты, ни он. Тебе надо сесть, выпить воды и понять, что мальчика, которого ты помнишь, нет. Есть другой. Ему пятнадцать. Он тебя не ждал. Он вырос, думая, что вся его семья погибла, — я так ему сказала, потому что что ещё я могла сказать ребёнку. Дай ему час, чтоб ему объяснили, и дай себе час, чтоб ты не бросилась на него, как на того шестилетнего. Того нет».

Я сидела этот час у окна, смотрела на море и готовилась.

Я думала, что готовлюсь к радости. Оказалось, я готовлюсь к потере — к тому, чтобы отпустить того шестилетнего, которого носила в себе девять лет, потому что он был единственным, кто оставался целиком мой. Я его помнила: как он считал шаги вслух, как боялся грозы, как у него была привычка держаться за мой рукав в толпе. Я берегла его девять лет, как берегут единственную вещь.

И вот теперь мне говорили, что этого мальчика нет.

Есть пятнадцатилетний, который меня не помнит.

Его ввели в залу.

Я узнала бы его где угодно — и не узнала совсем.

Он был высокий, выше меня на голову, худой, нескладный, как все в пятнадцать. Тёмные волосы, не розовые, — он пошёл в отца-человека, а не в мать. Но глаза были мамины, я это знала, хотя маму помнила плохо: значит, помнила лучше, чем думала. Одет он был как господский воспитанник — хорошо, чисто, дорого. Ничего в нём не осталось от деревенского мальчика с восточной кромки. Он вырос северянином, в белом доме над морем, и держался как северянин — прямо, сдержанно, настороженно.

Он остановился в дверях и посмотрел на меня.

И я увидела в его глазах то, чего боялась больше всего.

Он меня не узнавал.

Он смотрел на розоволосую эльфийку, о которой ему только что сказали, что это его сестра, — и пытался найти в ней хоть что-то, и не находил, и от этого ему было мучительно неловко, потому что ему сказали, что он должен что-то чувствовать, а он не чувствовал, только неловкость и вину за то, что не чувствует.

— Здравствуй, — сказал он.

Голос был чужой. Ломающийся, мальчишеский, с северным выговором.

— Здравствуй, — сказала я.

И мы стояли и не знали, что делать.

Тётка сидела в кресле и смотрела на нас, и Рейнард с Тэо стояли у стены, и все ждали, что сейчас будет то, что бывает при таких встречах: слёзы, объятия, «братик мой».

Не было.

Было двое людей, разделённых девятью годами, которые смотрели друг на друга и не находили мостика.

— Мне сказали, тебя звали Ирисэль, — сказал он наконец, потому что молчать было невыносимо. — И что ты моя… — Он запнулся. — Старшая сестра.

— Да.

— Я не помню, — сказал он, и в голосе была вина. — Прости. Я пытаюсь. Мне сказали, у меня была сестра, но я думал, она умерла, все умерли, мне так сказали, когда я был маленький. Я не помню лиц. Я почти ничего не помню до этого дома. Тётя говорит, это бывает, когда маленький и страшно, — память сама всё убирает.

— Это бывает, — сказала я. — Тебе было шесть. Я тебя помню, потому что мне было девять. Девять — помнят. Шесть — нет. Это не твоя вина.

Он посмотрел на меня с благодарностью — за то, что я сняла с него вину, которую на него навалили этой встречей.

И в этом взгляде — в том, как он благодарен, что его освободили от долга чувствовать, — я вдруг увидела себя.

Я так же снимала с себя всё, что не могла унести. Он мой брат. Он делает то же, что делаю я. Кровь.

— Ты считаешь? — спросила я.

Он не понял.

— Что?

— Шаги, — сказала я. — Ступени. Когда идёшь. В детстве ты считал шаги вслух. Я на тебя за это шикала. Ты до сих пор считаешь?

Он смотрел на меня, и вдруг что-то в его лице дрогнуло — не узнавание, а что-то глубже, из-под памяти.

— Я считаю ступени, — сказал он медленно. — Всегда. Тётя ругается, что я на лестнице губами шевелю. Я не знал, почему я это делаю. Я думал, просто так.

— Ты делал это, потому что я считала, — сказала я. — Я всё время считала, всю жизнь, это меня держало. А ты был маленький и повторял за мной. Ты не помнишь меня. Но ты до сих пор считаешь ступени, потому что когда-то за мной повторял.

Он смотрел на меня.

И вот тут у него на глазах выступили слёзы — не от того, что вспомнил, а от того, что не помнил, а тело помнило за него; что в нём девять лет жила привычка, которой его научила сестра, которую он забыл; что часть меня оставалась в нём всё это время, а он и не знал.

— Я тебя не помню, — сказал он, и голос сорвался. — Но я, оказывается, тебя ношу. Всё это время носил. И не знал.

— Я тебя тоже носила, — сказала я. — Только я знала.

И тогда он подошёл — сам, неловко, длинный, нескладный, — и обнял меня, осторожно, как обнимают того, кого не знают, но кому должны, и я обняла его в ответ, и он был выше меня, и пах чужим домом, чужим мылом, севером, а под всем этим, где-то очень глубоко, — я, наверное, придумала, но мне показалось, — детством у Тихой реки.

Мы просидели с ним весь вечер.

Не бросаясь в девять лет разом — это нельзя, это слишком, — а по краешку, осторожно. Я рассказывала ему то, что он не помнил: про реку, про мать, про то, как он боялся грозы и залезал ко мне под одеяло, про отца, которого он не застал. Он слушал жадно, как слушают сказку про себя, — потому что для него это и была сказка, история чужого мальчика, которым он когда-то был.

А он рассказывал мне свои девять лет: как его привезла Марта, как тётка взяла его в дом, как его учили грамоте, счёту, верховой езде, как он рос вторым после наследника, воспитанником, не совсем своим, но и не чужим. Ему было неплохо. Его не били. Его учили. Он вырос в тепле.

И я поймала себя на том, что рада этому так, что больно.

Один из нас вырос в тепле. Не я. Он.

И это оказалось не горько, а наоборот: то, чего не досталось мне, досталось ему, и, значит, это было не совсем зря. Мать бежала за ним и погибла, а он вырос в тепле, в её родном доме, среди её родни, — и, значит, она не зря бежала. Она успела дать ему то, чего не смогла дать себе.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Поздно вечером, когда Каэла увели спать — он ещё ребёнок, ему рано ложиться поздно, — я вышла на террасу над морем, потому что мне надо было побыть одной с тем, что на меня свалилось за день.

Рейнард и Тэо вышли следом. Оба. По разные стороны от меня, у перил, лицом к чёрной воде.

Тэо встал сзади и положил подбородок мне на макушку, обхватив руками поверх плеч, — не как берут, а как укрывают от ветра. — Ты сегодня обрела брата, — сказал он мне в волосы. — А смотришь так, будто потеряла. — Я потеряла того шестилетнего. Взамен дали пятнадцатилетнего, который меня не помнит. — Значит, будешь знакомиться заново. С братом. Со мной. Со всем. Тебе не привыкать начинать сначала. Позже Рейнард встал у перил с другой стороны, и наши локти легли на камень в ладони друг от друга, и он не сдвинул свой, и я не сдвинула, и мы смотрели на чёрную воду, соприкасаясь рукавами, и это было единственным, что он себе позволил, и значило больше, чем позволил бы себе любой другой.

Долго молчали. Внизу било море.

— Он наш брат, — сказал Тэо наконец. — По матери. Мамин первенец. Мы всю жизнь были вдвоём, а нас, оказывается, трое.

— Трое, — сказал Рейнард.

— И он вырос, не зная про нас, — сказал Тэо. — Как мы не знали про него. Мама умерла, чтобы вернуть его, и не смогла даже сказать нам, что он есть.

Я стояла между ними и слушала.

— Знаете, что странно? — сказала я. — Мой брат — ваш брат. Ваша мать искала моего брата. Она умерла за него. А вы двое… — Я запнулась.

— Что мы двое, — сказал Рейнард.

— А вы двое меня купили, — сказала я. — И всё, что между нами было, — всё это время, весь этот дом, ремень, карета, вино, всё, — оказалось внутри одной семьи. Не по крови. Но внутри. Мы все связаны одной женщиной, которую убили девять лет назад. Ваша мать и мой брат — это один человек и одна история. И я, и вы, и Каэл — мы все её осколки.

Тэо молчал.

— И теперь я не знаю, кто я вам, — сказала я тихо. — Ещё утром я была рабыней, которую двое господ делят. А сейчас мой родной брат — ваш родной брат. Что это делает со мной? Со всеми нами?

Никто не ответил.

Море било внизу, ровно и огромно, и над ним кричали ночные птицы, и белый дом матери стоял на скале, полный людей, которых одна погибшая женщина связала так туго, что не разорвать.

— Я не знаю, — сказал наконец Рейнард. — Впервые в жизни я чего-то не знаю и не могу сосчитать. — Он смотрел в темноту. — Но одно я скажу. Ты приехала сюда моей собственностью. По бумаге. — Он повернулся ко мне. — Домой ты так не поедешь.

— Что это значит?

— Это значит, — сказал Рейнард, — что нельзя владеть сестрой своего брата. Кем бы ты мне ни была — а я ещё не знаю кем, — рабыней ты мне больше не будешь. Это я решил сегодня, слушая старуху. Завтра я это оформлю.

Я смотрела на него.

— Вы даёте мне вольную, — сказала я.

— Да.

— Из-за Каэла?

— Из-за того, — сказал Рейнард, — что твоя семья и моя оказались одной семьёй, а в своей семье я рабов не держу.

Тэо тихо засмеялся в темноте — не весело, а как смеются, когда всё слишком.

— Вот так, — сказал он. — Мы ехали за её братом, а нашли своего. И по дороге она перестала быть рабыней. За один день. — Он посмотрел на меня через перила, мимо брата. — Знаешь, что это значит, Ирис?

— Что?

— Что скоро тебе придётся выбирать, — сказал Тэо. — По-настоящему. Не как рабыне, которую берут. Как свободной, которая решает сама. — Он смотрел на меня, и в темноте я не видела его лица, только слышала голос. — Мы это оба понимаем. И он, и я. Ты больше не вещь, которую делят. Ты женщина, которая выберет.

— И это, — сказал Рейнард из темноты с другой стороны, — страшнее для нас, чем для тебя.

Я стояла между ними, над чёрным морем, свободная — с завтрашнего дня свободная, — и понимала, что они правы, и что легче мне не стало.

Стало страшнее.

Пока я была вещью, всё было просто: у меня отняли выбор, а значит, и вину за выбор. Теперь мне его возвращали. И вместе с ним — всё, что я девять лет не позволяла себе иметь.

Внизу било море.

Где-то в доме спал мой брат, который меня не помнил, но носил в себе мой счёт.

А рядом со мной, по обе стороны, стояли двое мужчин, которые завтра перестанут быть моими хозяевами и станут кем-то, кого мне придётся выбирать.

Я не знала, кого.

И впервые в жизни это была моя незнание — моё собственное, не отнятое, не назначенное. Моё.

Оно было тяжёлым.

Но оно было моим.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 27. Узелок

 

Дом Аллерс стоял в самом Кейле, в верхнем городе, — не над морем, как Вэйран, а среди других таких же домов богатых торговых семей, тесно, за высокой оградой.

Мы поехали втроём — я, Рейнард, Тэо. Каэла не взяли: тётка сказала, рано, сначала мать, потом их сведём, но не всё в один день, детское сердце не выдержит столько за раз. Каэл остался, и я видела в окно, как он стоит у ворот Вэйрана и смотрит нам вслед, длинный, нескладный, и не машет, потому что не знает, полагается ли.

Дорога была короткая — полдня. Я всю дорогу молчала.

— Ты боишься, — сказал Тэо.

— Да.

— Чего? Ты её нашла. Она жива. Это же…

— Каэл меня забыл, — сказала я. — Это было тяжело, но легко: он не помнил, значит, не ждал, значит, не мучился. А мать помнит. Мать девять лет думала, что я умерла. Она меня оплакала. — Я смотрела в окно. — Я иду к женщине, которая девять лет носила во мне мёртвую дочь. А я живая. Это хуже, чем если бы забыла.

Рейнард молчал всю дорогу и смотрел на меня, и один раз, на повороте, накрыл мою руку своей — в перчатке, коротко, — и убрал. Он не умел утешать словами. Он утешал тем, что был рядом и знал, когда молчать.

В доме Аллерс нас приняли не сразу.

Рейнард послал вперёд человека с письмом — герцог Морвейн желает говорить с хозяином дома по частному делу, — и нас продержали в приёмной, пока хозяин решал, чего хочет чужой герцог с юга.

Хозяин вышел — немолодой, осторожный торговец, из тех, кто за каждым словом чужого знатного гостя ищет подвох.

— Ваша светлость. Чем обязан.

— У вас в доме есть прислуга, — сказал Рейнард. — Эльфийка. Куплена девять лет назад, с восточной кромки. Зовут, возможно, Мираэль.

Хозяин насторожился.

— Есть такая, — сказал он медленно. — Мира. При кухне, при детях была, теперь при доме. А в чём дело, ваша светлость? Если жалоба…

— Я хочу её выкупить, — сказал Рейнард.

— Она не продаётся.

— Всё продаётся, — сказал Рейнард. — Назовите цену.

Хозяин прищурился, прикидывая, что за игра, и решил, что игра выгодная.

— Она хорошая работница, — сказал он. — Дорого встанет.

— Я не торгуюсь о такой цене, — сказал Рейнард. — Назовите, и я заплачу. Но сначала я хочу её видеть.

Её привели.

И я, которая девять лет не помнила её лица, — узнала сразу.

Она была старая. Не по годам — по всему: сгорбленная, седая, с руками, изработанными до того, что суставы стояли узлами. Ей не было и пятидесяти, а выглядела она на семьдесят. Девять лет в чужом доме сделали своё.

Но лицо было её. Мамино. То, которое я не могла вспомнить и которое вспомнила всё разом, до последней морщины, в ту секунду, как её ввели.

Она вошла, опустив глаза, как положено прислуге, — руки сложены, лицо ровное, готовая к распоряжению. Она не смотрела на нас. Ей велели прийти, она пришла.

— Мира, — сказал хозяин. — Господа хотят на тебя поглядеть.

Она подняла глаза.

И увидела меня.

Я стояла у стены — по привычке у стены, — с розовыми волосами, которые здесь не прятала.

Она смотрела на меня, и я видела, как в ней происходит то же, что во мне: сначала ничего, потом дрожь узнавания, потом отказ верить, потому что верить нельзя, потому что дочь умерла девять лет назад, я её оплакала, это не она, это не может быть она.

— Мама, — сказала я.

Она издала звук, которого я никогда не забуду, — не крик, а что-то из самой глубины, что вырывается, когда рушится то, на чём человек девять лет стоял, — и её ноги подкосились, и Тэо, оказавшийся ближе всех, успел её подхватить, чужой господский сын, поймавший падающую старую рабыню.

Дальше был час, который я не смогу описать, потому что в нём не было слов, а было то, что бывает под словами.

Она держала моё лицо в своих узловатых руках — так же, как держала тётка, как держала когда-то в детстве, — и не могла говорить, только смотрела и трогала, будто проверяя, что я настоящая, что я тёплая, что я не сон и не мёртвая.

— Ты жива, — повторяла она. — Ты жива. Мне сказали, всех продали, всех развезли, и я думала, вы умерли, вы оба, я вас девять лет как схоронила, я каждый вечер вас… — Она задыхалась. — Ты жива. А Каэл? Каэл?

— Жив, — сказала я. — Он жив, мама. Он в Вэйране. Я его нашла вчера. Он вырос. Он не помнит нас, ему было шесть, но он жив, он здоров, он вырос в тепле.

Она заплакала — не от горя, а так, как плачут, когда девять лет держали и наконец можно.

Хозяин Аллерс стоял в стороне и не понимал ничего, и Рейнард отвёл его и говорил с ним тихо, и я слышала обрывки: «выкуп», «полностью», «сегодня же бумагу». Мать он выкупал так же деловито, как выкупал всё, — и я была ему за эту деловитость благодарна, потому что кто-то в этой комнате должен был оставаться способным на дела, пока мы с матерью не могли.

Когда мать немного пришла в себя — когда слёзы отошли и осталась усталая, недоверчивая радость, — она рассказала свою часть.

Я подготовилась. Я уже знала главное от тётки. Но услышать это от матери было другое.

— Каэл был не мой, — сказала она тихо, держа мою руку. — Ты этого не знала, ты была маленькая. Он был не мой по крови. Мне его принесли, когда тебе было три года. Женщина принесла, ночью, знатная, с севера, в дорожном платье, и с ней младенец. Она сказала: возьми, вырасти как своего, я не могу его оставить у себя, меня выдают замуж, ребёнок до брака — это смерть и ему, и мне. Она дала денег. Много. Она плакала. Она сказала: я вернусь за ним, когда смогу, а пока пусть растёт у тебя, у эльфов его не будут искать, эльфов никто не считает.

— И ты взяла, — сказала я.

— И я взяла, — сказала мать. — У меня своё молоко было, я тебя ещё кормила. Я взяла и выкормила его вместе с тобой, и он стал мой, по-настоящему мой, я и забыла, что не рожала его. Он был твой брат. Ты его нянчила. — Она смотрела на меня. — А через шесть лет она вернулась. Как обещала.

— Мать братьев, — сказала я. — Мираэль… она была…

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Она приехала за ним, — сказала мать. — Ночью, как в первый раз, только теперь не с младенцем, а за мальчиком. Она сказала: я всё устроила, я заберу его в свою семью, к сестре, там его примут, я больше не могу без него. Она была счастлива в ту ночь, я помню. Она наконец решилась. — Мать замолчала. — А наутро пришли ловцы. И взяли нас всех. И её тоже, ту, что приезжала за сыном, — я потом узнала, что её нашли на дороге мёртвой. Муж её догнал.

Она сжала мою руку.

— Из-за него, — сказала она. — Из-за того, что она приехала за сыном к нам. Кто-то донёс её мужу, куда она едет. Он послал ловцов — и на неё, и на нас. Её убили в дороге. А нас, чтоб замести, продали в рабство, всех, врозь, подальше. Свидетелей убрали, чтоб никто не знал, что у знатной северянки был байстрюк у эльфов на восточной кромке. — Она посмотрела на меня. — Вот за что тебя продали, дочка. Не потому что мир так устроен. Потому что мы знали чужую тайну. Мы растили чужого сына. И за это нас стёрли.

Я сидела и держала руку матери и чувствовала, как последний кусок картины встаёт на место.

Не мир так устроен. Не «у кого ошейник, того берут». Нас не просто продали. Нас убрали — как убирают свидетелей. Мою семью разобрали на пристани не по злой случайности рынка, а по холодному расчёту человека, который заметал следы убийства своей жены.

Отца братьев.

Я подняла глаза и посмотрела на Рейнарда, который в другом конце комнаты дописывал с хозяином бумагу на выкуп матери.

Его отец убил их мать — за то, что она приехала за первенцем. И тот же его отец, заметая следы, продал в рабство мою семью — за то, что мы этого первенца растили. Одна рука. Одно решение. Одна ночь девять лет назад связала нас всех: убила их мать, разбросала мою семью, отправила меня в трюм, в первый дом, ко второму, к третьему — и в конце концов на тот рынок, где меня купил сын того самого человека.

Круг замкнулся так туго, что мне стало нечем дышать.

Меня купил сын убийцы моей семьи.

И я его — я не знала, как назвать то, что было между нами, но это было, и это было не ненависть.

Мать выкупили в тот же день.

Рейнард заплатил, не торгуясь, и хозяин Аллерс, довольный сделкой, даже расщедрился на телегу — довезти старуху до Вэйрана, раз уж господам угодно.

Мать собрала своё — узелок, всё её имущество за девять лет уместилось в узелок размером с двойной кулак, — и села в нашу карету, чужая ей, богатая, и всю дорогу держала мою руку и не отпускала, будто боялась, что стоит отпустить, и я снова умру.

— Куда мы едем, — спрашивала она. — К кому.

— К Каэлу, — говорила я. — И к тётке, которая тебя тогда прислала выкупать, только не успела. И к…

Я запнулась.

Я хотела сказать «и к моим господам». Но они больше не были моими господами — с завтрашнего дня я вольная. И я не знала, кем они мне теперь.

— К людям, которые нам помогли, — сказала я.

Мать посмотрела на Рейнарда, сидевшего напротив, — на человека в перчатках, который её выкупил и который был сын того, кто её продал, хотя она этого не знала, — и сказала ему тихо, склонив голову:

— Спасибо, господин. За дочь. За то, что вернули.

Рейнард посмотрел на неё.

И я увидела, как ему трудно, — потому что он-то знал, чей он сын, и знал, что благодарит его женщина, которую разорил его отец.

— Не благодарите, — сказал он.

И, помолчав, добавил — не ей, а куда-то в занавесь, себе:

— Мой род перед вашим в долгу. Больше, чем можно вернуть. Но я верну, сколько смогу.

Мать не поняла. Она решила, что это учтивость знатного господина, и снова склонила голову.

Мать благодарила его — сына того, кто её разорил, не зная этого, — и он посмотрел на меня поверх её седой головы, один короткий взгляд, полный того, чего он не сказал ей: вины своего рода, и решимости вернуть, и ещё чего-то, что было уже про меня, а не про долг. И я приняла этот взгляд, как принимают доверенное.

Я поняла. И Тэо понял.

Мы ехали обратно в Вэйран через северные поля, вчетвером: я, моя мать, и двое сыновей человека, который убил и разбросал нас всех, — и один из этих сыновей только что вслух, впервые, назвал долг своего рода.

Море показалось слева, серое и огромное.

Мать увидела его и заплакала снова — тихо, устало.

— Я думала, не увижу больше воды, — сказала она. — Аллерс держал в верхнем городе, воды не видно. Девять лет без воды. А я с воды, с реки. Мне без воды было как без… — Она не договорила.

— Теперь будет вода, — сказала я. — Вэйран стоит над самым морем. Ты будешь видеть его каждый день.

Она сжала мою руку.

И я, глядя на неё — старую, седую, выкупленную из чужого дома сыном своего погубителя, везущую свой узелок к сыну, который был ей не сын, и к дочери, которую оплакала, — поняла, что нашла всё, что искала.

Мать. Брата. Правду.

И что правда оказалась такой, что теперь мне придётся решать не только, кого из двух братьев выбрать.

А можно ли вообще выбрать кого-то из них — зная, чьи они сыновья.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 28. Разные руки

 

Каэл ждал у ворот.

Он стоял там, где я видела его утром, — будто и не уходил, будто простоял весь день, — и когда карета въехала, он шагнул вперёд, и снова замер, не зная, что полагается.

Мать увидела его через окно.

Она не видела его девять лет. Она рассталась с шестилетним и не знала, что он вырос, что он высокий, тёмный, чужой. Я боялась, что она его не узнает, как не узнал меня он.

Она узнала мгновенно.

— Каэл, — сказала она, и рука её вцепилась в раму окна. — Это Каэл. Боже, какой большой. Какой большой.

Она выбралась из кареты прежде, чем Тэо успел подать ей руку, — старая, а метнулась, как молодая, — и пошла к нему, и остановилась в двух шагах, потому что он смотрел на неё и не узнавал, и она это увидела.

— Ты меня не помнишь, — сказала она. Тихо, без упрёка, гладя. — Конечно. Тебе было шесть. Я тебя кормила грудью, я тебя нянчила, я тебя выходила от лихорадки, когда тебе было четыре, три ночи не спала, — а ты меня не помнишь. И правильно. Так лучше. Меньше болело.

— Прости, — сказал Каэл, и голос сорвался. — Мне сказали, что ты… что моя мать была… а теперь говорят, что ты не… я запутался. Тётя сказала, у меня две матери, одна родила, другая выкормила, и обе…

— Обеих нет рядом, — договорила за него мать. — Одна умерла за тебя. Другую продали. Но одна вернулась. — Она протянула к нему руку, не касаясь, давая ему решить. — Я не прошу помнить. Я прошу разрешить постоять рядом. Больше ничего.

Он шагнул и обнял её — так же неловко, как обнял утром меня, длинный и нескладный, и она была ему по грудь, и она уткнулась в него лицом и стояла, и я отвернулась, потому что на это нельзя было смотреть.

Тётка встретила мать на пороге.

Две старухи — сестра погибшей и женщина, которая выкормила её сына, — стояли и смотрели друг на друга, и между ними было девять лет и одна мёртвая, которая их связала.

— Ты Мираэль, — сказала тётка. — Мира. Та, кому она принесла мальчика.

— Я, — сказала мать.

— Она тебе доверила самое дорогое, — сказала тётка. — Своего первенца. На шесть лет. Ты его выходила от лихорадки. — Голос у неё дрогнул. — Спасибо тебе. За сестру. За то, что ты дала ему то, чего она не могла, — детство. Она умерла, зная, что он в тепле. Это твоя заслуга.

— Это была её заслуга, — сказала мать. — Она нашла нас. Она платила. Она вернулась за ним, как обещала. Я только выкормила. Вернулась — она.

— И погибла, — сказала тётка.

— И погибла, — сказала мать. — Из-за нас. Из-за того, что приехала к нам за сыном. Кто-то донёс её мужу, куда она едет, и он…

Мать осеклась.

Она увидела лицо тётки — как оно застыло, — и поняла, что сказала что-то, чего ещё не знала до конца.

Мы сидели в высокой зале у огня — все: мать, Каэл, тётка, я, и Рейнард с Тэо чуть поодаль, у окна, потому что они, кажется, чувствовали, что этот разговор не совсем их, хотя он был как раз про них.

— Ты сказала, — начала тётка медленно, глядя на мать, — «кто-то донёс её мужу». Ты знаешь про мужа.

— Знаю немного, — сказала мать. — Она рассказывала в ту последнюю ночь. Что замужем на юге. Что муж — знатный, холодный, страшный человек. Что если он узнает про мальчика, он убьёт и мальчика, и её. Она так боялась его, что шесть лет не решалась забрать сына, — а решилась, только когда поняла, что больше не может. — Мать смотрела в огонь. — А наутро пришли ловцы. Значит, он узнал. Значит, кто-то ему сказал.

— Кто-то сказал, — повторила тётка и посмотрела в сторону окна, где стояли братья.

Мать проследила её взгляд.

И я увидела, как мать впервые по-настоящему посмотрела на Рейнарда и Тэо — не как на господ, которые её выкупили, а как на людей, — и как в ней зашевелился вопрос.

— Кто эти господа, — сказала мать тихо, тётке, но так, что слышали все. — Ты сказала, они привезли мою дочь. Кто они этому дому?

Тётка молчала.

— Тётя, — сказал Тэо от окна. Он шагнул вперёд. — Не надо. Я сам.

Он подошёл к матери и опустился перед ней на корточки, чтобы быть на одном уровне, — сын знатного рода перед старой выкупленной рабыней.

— Мы сыновья той женщины, — сказал он. — Той, что приносила вам Каэла. Той, что вернулась за ним и погибла. Она была наша мать. Мы её младшие. Каэл — наш старший брат, её первенец, которого мы не знали.

Мать смотрела на него, и в лице у неё была нежность — она смотрела на сына своей погибшей подруги, на мальчика той женщины, — и она подняла руку и коснулась его щеки.

— Её сыновья, — сказала она с теплом. — Вот оно что. Вы на неё похожи. Оба. Особенно ты. У неё были такие же глаза. — Она гладила его по щеке, и глаза у неё были мокрые. — Значит, она оставила детей. Значит, не вся ушла. Как хорошо. Как хорошо, что от неё осталось…

— Мира, — сказала тётка. — Он не всё сказал.

Мать остановила руку.

Тэо закрыл глаза.

— Что не всё, — сказала мать.

— Наш отец, — сказал Тэо, не открывая глаз, — тот муж. С юга. Холодный, страшный человек, которого она боялась. Тот, кто узнал, куда она едет, и послал ловцов. Тот, из-за кого её убили в дороге. — Он открыл глаза и посмотрел матери в лицо. — И тот, из-за кого разбросали вашу семью. Замести следы. Свидетелей. Вас продали по его приказу — потому что вы растили его позор. Наш отец сделал это. Оба раза — он.

Тишина.

Рука матери осталась на его щеке, где он её остановил, — не убранная, но и не гладящая больше.

Она смотрела на него — на сына человека, который убил её подругу и продал её саму, её дочь, её выкормыша, — и я не знала, что она сделает. Оттолкнёт. Проклянёт. Закричит.

Она не сделала ничего из этого.

Она сидела и смотрела на Тэо очень долго, и в её старом лице шла работа, которой я не могла прочесть, и все молчали и ждали.

— Сколько тебе было, — сказала она наконец. — Когда она уехала. Когда её не стало.

— Четырнадцать, — сказал Тэо.

— А тебе? — Она посмотрела на Рейнарда у окна.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Шестнадцать, — сказал Рейнард.

— Дети, — сказала мать. — Вы были дети. — Она опустила руку — медленно, — но не оттолкнула, а взяла руку Тэо в свою. — Ваш отец сделал. Не вы. Дети не отвечают за отцов. Иначе весь мир давно бы друг друга выел, потому что у всех отцы что-нибудь да сделали.

— Мы носим его кровь, — сказал Рейнард от окна. — Тот же род. Тот же дом. Всё, что у нас есть, — на деньги того, кто вас разорил. Даже карета, в которой я привёз вашу дочь.

— И на этой карете вы девять лет спустя вернули мне дочь, — сказала мать. — И выкупили меня из чужого дома. И привезли к сыну. — Она смотрела на него. — Кровь отца в вас есть. Я не спорю. Но кровь — это не приговор. Приговор — это что человек делает сам. Твой отец разбросал мою семью. Ты её собрал. Одна кровь. Разные руки.

Она сжала руку Тэо.

— Я не буду вас винить, — сказала она. — Я слишком стара и слишком долго ждала своих детей, чтобы тратить то, что осталось, на ненависть к сиротам того человека. Вы такие же его жертвы, как мы. Он и вас осиротил. Просто по-другому.

Я сидела и слушала свою мать — женщину, которую девять лет мыкали по чужим домам, которая всё потеряла, — и как она прощает сыновей своего погубителя, потому что они дети и потому что ненависть дороже, чем она может себе позволить.

И я поняла, откуда во мне то, что всегда было: способность всё замечать и всё же не сломаться, считать потери и жить дальше. Это от неё. Она сильнее всех в этой комнате, сильнее двух герцогов, сильнее меня. Её ломали девять лет и не сломали.

— Мама, — сказала я.

— Что, дочка.

— Ты правда их не винишь? — Я понизила голос. — Совсем? Ты можешь сидеть с ними за одним огнём?

Она посмотрела на меня. И увидела в моём вопросе больше, чем я хотела показать, — матери видят.

— А ты? — сказала она тихо, только мне. — Ты их винишь?

Я не ответила.

— Я так и думала, — сказала мать. — Значит, дело не в том, виню ли я. Дело в том, что ты не знаешь, как тебе быть с двумя мужчинами, чей отец нас погубил, — потому что ты к ним не безразлична. К обоим. Я права?

Я молчала. Это был ответ.

Мать вздохнула — не осуждающе, устало и мудро.

— Девять лет я мечтала тебя найти, — сказала она. — И вот нашла, и первое, что вижу, — что моя дочь запуталась в двух братьях, которые ей и спасители, и сыновья её палача сразу. — Она покачала головой. — Боги любят узлы. — Она погладила мою руку. — Я не буду тебе советовать. Ты выросла без меня, ты научилась решать сама, я это вижу по тебе, ты вся собранная, как замок. Скажу одно. Не бери в расчёт их отца. Это моя война, не твоя, и я её уже прощаю. Выбирай по ним самим. По тому, кто они, а не чей они сын.

Вечером я снова вышла на террасу над морем.

В доме было тепло и людно впервые за девять лет — впервые в моей жизни, если честно, был дом, где все, кого я потеряла, оказались под одной крышей: мать, брат, и даже больше, чем я искала, — тётка, родня, целый род, к которому я вдруг оказалась привязана через кровь одной погибшей женщины.

Я нашла всё.

И стояла на террасе одна, и мне было не радостно, а страшно, потому что найти — это конец поиска, а поиск девять лет держал меня, был моим стержнем, моим счётом, моей дорогой. Пока я искала, я знала, куда иду. Теперь я пришла. И надо было решать, что дальше, а «дальше» у меня не было никогда.

Дверь открылась.

Я не обернулась — я знала оба звука шагов, и это были не они. Это была мать.

Она подошла и встала рядом, у перил, глядя на чёрную воду.

— Тот, старший, в перчатках, — сказала она тихо, глядя на воду, — весь вечер на тебя смотрел. Один раз. Когда ты не видела. Так смотрят на ту, без которой не могут. Я не видела того взгляда. Но, услышав, вспомнила, что чувствовала его весь вечер спиной — как тепло от очага, к которому стоишь спиной и знаешь, что он есть.

— Красиво, — сказала она. — Я думала, не увижу больше.

Мы стояли молча. Внизу било море.

— Дочка, — сказала мать. — Я тебе одно не сказала при всех. Скажу теперь.

— Что.

— Тот, старший. В перчатках. — Она смотрела на воду. — Он весь вечер на тебя смотрел. Один раз. Когда ты не видела. И знаешь, как смотрел?

— Как.

— Как твой отец на меня смотрел, — сказала мать. — Когда думал, что я не вижу. Так смотрят не на прислугу. И не на выкупленную. Так смотрят на ту, без которой не могут.

Она помолчала.

— А младший, — сказала она, — младший смотрит открыто. Всё время. Ему всё равно, видишь ты или нет. Он уже не прячет.

— Я знаю, мама.

— Я вижу, что знаешь, — сказала она. — Я тебе не советчик, я сказала. Но одно спрошу, а ты не отвечай мне, ответь себе. — Она повернулась ко мне. — Ты девять лет искала своих. Нашла. А эти двое — они тебе кто? Часть того, что ты искала? Или то, что ты нашла по дороге и не хочешь отдавать?

Она поцеловала меня в лоб — впервые за девять лет, — и ушла в тёплый дом, к сыну, который её не помнил, и к родне погибшей подруги.

А я осталась над морем, с её вопросом, на который у меня не было ответа.

Море било внизу.

Я нашла всех, кого потеряла.

И поняла, что где-то по дороге потеряла что-то ещё — старую себя, ту, что умела только выживать и считать, — и что назад её не вернуть, и что придётся теперь жить новой, той, которая умеет хотеть, и бояться, и выбирать.

Впервые за девять лет мне некого было искать.

Оставалось только решить.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 29. Кот и песня

 

Тэо пришёл первым. Конечно, первым — он всегда приходил первым, он не умел ждать, это было оружие его брата, не его.

Меня поселили в Вэйране в отдельной комнате — не в людской, а в гостевой, наверху, с окном на море, потому что я больше не была прислугой и тётка это поняла без объяснений и распорядилась сама. Первая моя комната за девять лет. С дверью, которую можно закрыть изнутри.

Я стояла у окна, когда он постучал.

Постучал. Тэо, который входил в бельевую и в кладовые без стука, потому что там я была вещью, к которой входят, — здесь постучал.

— Открыто, — сказала я.

Он вошёл и остановился у двери, и я увидела, что он не знает, как себя вести. Впервые. Тот, кто всегда знал, как себя вести, стоял у порога моей комнаты и не знал.

— Ты стучал, — сказала я.

— Стучал.

— Раньше не стучал.

— Раньше ты была не за своей дверью, — сказал он. — А теперь за своей. Это твоя комната. Я не вхожу в чужие комнаты без стука. — Он помолчал. — Даже в твою. Особенно в твою.

Он не подошёл. Остался у двери.

— Ты стоишь у двери, как проситель, — сказала я. — Я и есть проситель. Впервые в жизни. Знаешь, как это унизительно? Я двадцать лет входил в любые двери, как хозяин. А тут стою на пороге твоей комнаты и боюсь шагнуть, потому что ты теперь можешь сказать «вон». Скажешь? — Пока нет. — «Пока», — повторил он и прижал руку к груди, будто ранен. — Она сказала «пока». Я запомню это «пока» и буду им жить.

— Я пришёл сказать, — начал он и запнулся. — Боги, я не знаю, как это говорить. Я всю жизнь говорил легко, а сейчас не могу.

— Говори как можешь.

— Я пришёл сказать, что всё изменилось, — сказал он. — Ещё три дня назад ты была вещь моего брата, а я — тот, кто эту вещь у него подворовывал. Это было просто. Я знал правила. Он владеет, я ворую, ты между нами, тебя не спрашивают. — Он посмотрел на меня. — А теперь тебя спрашивают. Ты свободна. Завтра будет бумага. И всё, что я делал эти два месяца, — всё вдруг стало значить другое.

— Что другое?

— То, что раньше я брал, — сказал он, — а теперь должен просить. Раньше ты не могла отказать — ты была куплена, отказ ничего не менял, тебя всё равно взяли бы, не я, так брат. А теперь можешь. Теперь твоё «нет» — настоящее «нет». И я стою тут и впервые в жизни боюсь, что мне откажут.

Я смотрела на него.

— Ты боишься отказа, — сказала я.

— Смертельно, — сказал Тэо. — Я привык нравиться. Мне всегда всё давалось легко — женщины, слуги, кто угодно. Я улыбнулся — и моё. А ты… — Он усмехнулся криво. — Ты с первого дня не давалась. Ты дерзила мне про доплату за трусы, помнишь? Я тогда захохотал, потому что мне никто так не отвечал. И вот теперь ты свободна, и я боюсь, что ты ответишь мне про доплату всерьёз. Что скажешь: спасибо, господин, было интересно, а теперь я пойду к своей семье.

— Тэо, — сказала я. — Сядь. Ты стоишь у двери, как проситель.

— Я и есть проситель.

— Сядь.

Он сел — на край кровати, где сидел тогда, в трактире, ночью. И я села рядом, не вплотную.

— Я скажу тебе то, что думаю, — сказал он. — А ты не отвечай сразу. Просто послушай.

— Слушаю.

Он собрался.

— Я не могу дать тебе того, что мой брат, — сказал он. — У него дом, титул, деньги, всё. У меня ничего своего — я младший, я живу на его земле, ем его хлеб. Если ты выберешь меня, ты выберешь того, у кого за душой ничего, кроме него самого. — Он смотрел в пол. — Но я дам тебе то, чего он не может. Я дам тебе, чтобы тебя каждый день кто-то видел. Не считал — видел. Я буду говорить с тобой ни о чём. Я буду смеяться с тобой над рыбой. Я буду знать, какое у тебя настроение, раньше, чем ты сама. Я буду тот, к кому ты придёшь не за делом, а за теплом, — потому что мой брат сам сказал, что за теплом ходят ко мне, и он прав, чёрт его дери, он всегда прав.

Он поднял глаза.

— Я люблю тебя, — сказал он. — Вот. Сказал. Он никогда тебе этого не скажет — не потому, что не чувствует, а потому что не умеет складывать эти слова, они у него не выговариваются. А я умею. Я люблю тебя, Ирис. Я понял это в тот вечер с вином, когда ты уснула на мне и я нёс тебя в постель, и мне хотелось, чтобы дорога до постели была длиннее.

Я сидела и молчала.

Он сказал то, чего мне не говорили никогда. Ни один человек за двадцать лет не сказал мне «я люблю тебя». Меня хотели, меня покупали, меня брали, мной торговали — но не любили вслух. И вот сын знатного рода сидел на краю кровати в доме своей погибшей матери и говорил мне это, глядя в глаза, без игры.

Мне надо было что-то ответить. Я не знала что.

— Тэо, — сказала я. — Я не умею отвечать на это.

— Я не прошу отвечать.

— Меня никто никогда не любил вслух, — сказала я. — Я не знаю, как это принимают. У меня нет для этого… — Я поискала слово. — Места. Внутри. Мне некуда это положить. Я всё раскладываю по местам, а для этого места нет, я его за девять лет не завела, потому что не думала, что понадобится.

— Заведи, — сказал он тихо.

— Это не так быстро.

— Я подожду, — сказал он. — Я умею ждать. Это единственное, что я умею лучше брата.

Он взял мою руку — не притягивая, просто взял.

Он не поцеловал её — повернул ладонью вверх и провёл большим пальцем по линиям, медленно, будто читал, и от этого простого движения по всей руке у меня пошло тепло, и я поняла, что сейчас он скажет что-то, чего не заберёшь, и не отняла руки, потому что хотела услышать.

— Я не тороплю тебя выбирать, — сказал он. — Ты только вчера стала свободной, у тебя ещё голова кругом, у тебя мать, брат, целый новый мир. Выбирать сейчас — глупо. Я просто хотел, чтобы ты знала, что у тебя есть, из чего выбирать. Он тебе своё скажет по-своему. Я тебе своё сказал прямо, как умею.

Я смотрела на него — на открытое лицо, на то, как он держит мою руку и не тянет, — и понимала, что впервые вижу его целиком.

Не игривого хозяина, который дразнит и уходит. Не того, кто ловит в кладовых. А человека — младшего сына, у которого ничего своего, который всю жизнь нравился всем и потому не научился быть нужным по-настоящему, и который вдруг наткнулся на ту, кому нравиться недостаточно, и растерялся, и от растерянности стал настоящим.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Можно я скажу тебе честно? — сказала я.

— Всегда.

— Мне с тобой легко, — сказала я. — Легче, чем с кем-либо за девять лет. Ты единственный, при ком я смеялась. Ты научил меня, что можно говорить ни о чём. Ты меня обнял, когда я сказала «не хочу быть одна», и не спросил ничего. — Я смотрела на него. — Я это всё знаю про тебя, Тэо. И это много. Это очень много.

— Но, — сказал он.

— Но я не могу тебе сказать «да» сегодня, — сказала я. — Не потому что во мне есть сомнение в тебе. А потому что я вчера впервые в жизни стала свободной, и если я сегодня же отдам эту свободу — кому угодно, тебе, брату, — то я не была свободной ни дня. А я хочу побыть. Хоть немного. Я девять лет ждала, чтобы решать самой. Дай мне порешать.

Тэо смотрел на меня.

И медленно, впервые за весь разговор, улыбнулся — своей улыбкой, той, мальчишеской.

— Вот за это, — сказал он, — я в тебя и влюбился. Ты и свободу не отдашь легко. Как всё остальное. — Он поднёс мою руку к губам и поцеловал — коротко. — Хорошо. Решай сама. Только знай: что бы ты ни решила, я не исчезну. Даже если выберешь брата. Я останусь тебе… кем-нибудь. Я не умею тебя не любить, я уже пробовал, не выходит.

Он встал.

— Тэо.

— М.

— Останься, — сказала я. — Не для этого. Просто останься. Мне сегодня много всего, и я не хочу быть одна.

Он посмотрел на меня.

— Ты понимаешь, — сказал он, — что «останься, просто останься» — это опаснее, чем если бы ты позвала меня в постель.

— Понимаю.

— И всё равно зовёшь.

— И всё равно зову.

Он снял сапоги и лёг поверх одеяла, одетый, как в трактире, и я легла рядом, и положила голову ему на плечо, и он обнял меня, и мы лежали и смотрели в потолок гостевой комнаты в доме его погибшей матери.

— Расскажи мне что-нибудь, — сказала я. — Ни о чём.

— В этом доме, — сказал Тэо, — когда я был маленький и приезжал сюда с мамой, был кот. Огромный, серый, злющий. Он никого не подпускал, царапал всех. А маму любил. Ходил за ней, спал у неё в ногах. Она говорила, что он — единственный тут, кто её признаёт за свою. — Он помолчал. — Наверное, давно сдох. Коты столько не живут.

— Как его звали?

— Не помню, — сказал Тэо. — Знаешь, что помню? Как он мурчал у неё в ногах, а она пела. Тихо. И кот, и песня. Больше про эту комнату ничего хорошего не помню.

Я лежала у него на плече и слушала, и внизу било море, и я думала, что вот это, наверное, и есть то, что он мне предлагает: не дом, не титул, не деньги.

Кота у ног и песню.

И я не знала, мало это или это как раз всё.

Я уснула у него на плече, не решив.

А он не спал — я это чувствовала, — лежал и держал меня, и, кажется, боялся закрыть глаза, потому что боялся, что, когда откроет, меня уже выберут не его.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 30. Вольная

 

Рейнард пришёл на следующий день. Днём. Со свитком.

Он не постучал так, как Тэо, — не для того, чтобы спросить, можно ли войти в мою комнату. Он постучал коротко, деловито, как стучат, когда пришли по делу и дело не терпит, и вошёл, не дожидаясь ответа, и я поняла, что он пришёл не как проситель. Он пришёл как человек, который принёс бумагу.

— Ты одна, — сказал он. Не спросил — отметил. Он знал, что Тэо ушёл под утро, — он всё знал.

— Одна.

— Хорошо. — Он положил свиток на стол у окна. — Это тебе.

Я посмотрела на свиток и не подошла.

— Что это.

— Ты знаешь что.

Я знала.

— Открой, — сказал он.

Я подошла и развернула.

Это была вольная. Настоящая, с печатью, с его подписью — ровный мелкий почерк, который я узнала бы среди тысячи. «Сим удостоверяю, что эльфийка Ирисэль Дэйрин, ранее приобретённая мною по купчей от…» — и дальше, суконным языком закона, шло то, чего я ждала девять лет и не смела назвать словом: что я больше не собственность. Что я вольная. Что ни один человек не имеет права меня купить, продать, удержать. Что я — я.

Внизу, отдельной строкой, ниже печати, было дописано его рукой, не по форме, а от себя:

«Также свидетельствую, что я, нижеподписавшийся, не имею и не буду иметь на неё никаких прав, кроме тех, которые она сама пожелает мне дать».

Я перечитала эту строку три раза.

— Вы вписали лишнее, — сказала я. — Так в вольных не пишут.

— Не пишут, — сказал он. — Я вписал.

— Зачем?

— Затем, — сказал он, — что вольная делает тебя свободной от закона. А эта строка делает тебя свободной от меня. Это разные вещи, и я хотел, чтобы обе были на бумаге. Чтобы ты не думала, что я отпустил тебя по закону, а сам держу как-то ещё. Я не держу. Никак. Ни одной нити.

Я стояла со свитком в руках.

— Вы понимаете, что вы сделали, — сказала я. — Вы могли не давать мне вольную вовсе. Никто не заставлял. Тётка не заставляла, Каэл не знает про купчую, мать не в счёт. Вы могли привезти меня обратно на юг своей собственностью, и всё осталось бы как было. Я была бы ваша. Навсегда.

— Мог, — сказал он.

— Тогда почему?

Он подошёл к окну и посмотрел на море, и заговорил не сразу, и не глядя на меня, — как говорил всё трудное.

— Я купил тебя на рынке два месяца назад, — сказал он. — Я сказал тебе тогда: мне не нужна наложница, мне нужна та, кто делает, что велено. Я в это верил. Я думал, что покупаю удобство. Работника, который к тому же может греть постель, потому что и это входит в цену.

— Я помню.

— Я ошибся в расчёте, — сказал он. — Со мной это бывает редко, и потому я это запомнил. Я купил удобство, а получил… — Он поискал слово, и я впервые видела, чтобы он искал слово, он всегда знал слова заранее. — Неудобство. Ты оказалась неудобной. Ты дерзила. Ты торговалась. Ты не растворялась в доме, как растворяется хорошая прислуга, — ты всё время была видна, ты занимала место, ты мешала мне жить так, как я жил пять лет. Ровно. Пусто. По счёту.

Он повернулся ко мне.

— Ты сломала мне счёт, — сказал он. — Впервые за пять лет мой дом перестал сходиться. И я, вместо того чтобы избавиться от того, что не сходится, — а я всегда избавляюсь, — стал возить тебя в город, писать прошения, ехать на север, в дом, куда я пять лет не мог заставить себя приехать. Ты сдвинула меня с места, на котором я стоял пять лет. Ни один человек этого не мог. А ты — купленная за деньги эльфийка — смогла.

— Это признание? — сказала я тихо.

— Это отчёт, — сказал он. — Я не умею признаний. Тэо умеет — он тебе, я думаю, уже всё сказал вчера, красиво и вслух, он это может. Я не могу. У меня эти слова не складываются, я их пробовал про себя — не выходит, выходит фальшиво, а фальши я не терплю. — Он смотрел на меня. — Поэтому я не скажу тебе того, что сказал он. Я скажу иначе.

Он показал на свиток в моих руках.

— Вот моё признание, — сказал он. — Эта бумага. Тэо сказал тебе «люблю» и попросил остаться. Я даю тебе свободу и прошу уйти.

— Уйти?

— Да, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты ушла. Не насовсем — а чтобы могла. Чтобы между нами не осталось ни одной нити принуждения. Ни бумаги, ни долга, ни благодарности, ничего. Я выкупил твою мать — забудь. Я нашёл твоего брата — забудь. Я не хочу, чтобы ты осталась со мной из благодарности, из выгоды, из того, что тебе некуда идти. Это всё я убрал. — Он смотрел на меня. — Я хочу, чтобы у тебя не было ни одной причины остаться, кроме одной.

— Какой.

— Что ты сама этого хочешь, — сказал он. — Больше никакой. Я убрал все остальные, одну за другой, нарочно. Свободу дал. Семью вернул. Долги простил. Чтобы, если ты когда-нибудь придёшь ко мне, я знал наверняка, что не купил это, не выторговал, не вынудил. Что ты пришла, потому что выбрала. — Он помолчал. — Мне нужно это знать. Я всю жизнь всё покупаю. Тебя одну я хочу не купить.

Я стояла со свитком в руках, и у меня дрожали пальцы, и я не давала им дрожать.

Тэо вчера предлагал мне кота у ног и песню. Тепло. Быть увиденной.

Рейнард предлагал мне уйти. Отпускал. Убирал одну за другой все нити, которыми мог бы держать, — нарочно, методично, зная, что каждая убранная нить уменьшает его шансы, — потому что ему нужен был не я при нём, а мой выбор.

И я поняла, что это и есть его любовь. Единственная, на которую он способен. Тэо любит, удерживая. Рейнард любит, отпуская. Тэо не выносит мысли, что я уйду. Рейнард не выносит мысли, что я останусь не по своей воле.

Один хочет меня. Другой хочет, чтобы я хотела.

И я не знала, что из этого больше похоже на любовь, потому что и то, и другое было ею, только с разных концов.

— Рейнард, — сказала я.

Он ждал.

— Ты понимаешь, что ты сделал труднее, а не легче? — сказала я. — Тэо попросил остаться — это понятно, на это есть ответ «да» или «нет». А ты попросил уйти, чтобы я вернулась сама. Это невозможный ход. Ты не оставил мне простого ответа. Ты и в любви торгуешься так, что я не могу просто согласиться.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Я знаю, — сказал он. — Я предупреждал тебя ещё в первой карете: думать ты умеешь лучше всех в этом доме, и это тебе не поможет. С выбором так же. Я нарочно сделал его таким, чтобы его нельзя было решить головой. Голова у тебя сильная. Я не хочу, чтобы ты выбрала меня головой. Головой удобнее выбрать меня — у меня дом, титул, деньги. Я это всё убрал из расчёта, оставил себя одного, голого. Как ты стояла передо мной в бане. Теперь считай.

Он смотрел, как я читаю дописанную строку, и я подняла глаза и поймала его взгляд — не холодный, не считающий, а голодный, тот, что он обычно прятал за стеклом. Он не убрал его сразу. Он дал мне увидеть. И это было признанием сильнее свитка.

Он пошёл к двери.

— Ты уходишь? — сказала я.

Он остановился у двери, и я думала, что он подойдёт, — я хотела, чтобы подошёл, — и он поднял руку, будто хотел коснуться, и опустил. — Если я коснусь тебя сейчас, я не уйду, — сказал он. — А мне нужно уйти, чтобы ты выбрала на трезвую. Это самое трудное, что я делал за пять лет. Не коснуться. И вышел, не коснувшись, и я стояла и чувствовала на себе несбывшееся касание острее, чем сбывшееся.

— Да.

— Ты не… — Я запнулась. — Тэо остался. Просто остался, лежал рядом, ничего не было. Ты не хочешь остаться?

Он остановился у двери и посмотрел на меня, и я увидела, чего ему стоит то, что он сейчас скажет.

— Хочу, — сказал он. — Очень. Именно поэтому уйду.

— Не понимаю.

— Если я останусь, — сказал он, — ты, может быть, позволишь мне остаться. Из тепла, из усталости, из того, что тебе много всего свалилось и не хочется быть одной. И я возьму это, потому что я хочу тебя так, что считать разучился. И наутро я не буду знать, осталась ли ты со мной или просто не прогнала. — Он смотрел на меня. — Я не хочу «не прогнала». Мне этого мало. Мне нужно «выбрала». А выбрать ты можешь, только когда я не рядом и не давлю одним своим присутствием. Так что я уйду. И буду ждать, придёшь ли ты сама.

Он открыл дверь.

— Рейнард.

Он обернулся.

— Тэо сказал, что не исчезнет, что бы я ни решила, — сказала я. — Что останется мне кем-нибудь, даже если выберу тебя. А ты? Если я выберу его?

Он молчал долго.

— Если ты выберешь его, — сказал он, — я впишу вам обоим в дарственную ту часть южных земель, что у моря. Тэо любит воду. Ты, я думаю, тоже — ты дочь реки. Будете жить у моря, и я не приеду, потому что мне будет тяжело, но вы ни в чём не будете нуждаться. Это моё слово.

— Ты отдашь нам землю? Если я выберу его?

— Я отдам вам всё, что нужно для хорошей жизни, — сказал Рейнард. — Потому что если ты выберешь его и будешь с ним счастлива, то ты будешь счастлива, а это, как выяснилось, то, чего я хочу больше, чем хочу тебя. Я это понял недавно. Мне это не нравится. Но это так.

Он вышел и тихо закрыл за собой дверь.

Я осталась одна, со свитком в руках, у окна над морем.

Я развернула его снова и перечитала дописанную строку: «не имею и не буду иметь на неё никаких прав, кроме тех, которые она сама пожелает мне дать».

И заплакала — тихо, стоя, как плакала в бельевой, когда текло само.

Не от горя. От того, что оба они, каждый по-своему, сделали невозможное.

Тэо отдал мне свою любовь вслух — всю, без остатка, зная, что я могу её не взять.

Рейнард отдал мне свободу уйти — всю, без остатка, зная, что я могу уйти.

Один любил меня словами. Другой — делом. Один удерживал. Другой отпускал. И оба любили по-настоящему, я это видела, я всегда всё вижу, — и в этом была вся невозможность моего положения: я не выбирала между тем, кто любит, и тем, кто нет. Я выбирала между двумя, кто любит, — а это выбор, от которого нет спасения, потому что кого ни выбери, разобьёшь настоящее.

Я подошла к окну. Внизу, на террасе, стоял Каэл — мой брат, который меня не помнил, — и смотрел на море, и шевелил губами, и я знала, что он считает волны, потому что когда-то за мной повторял.

А дальше, у ворот, я увидела обоих братьев.

Они стояли рядом. Не ссорясь. Рейнард что-то говорил, Тэо слушал, потом ответил, и Рейнард кивнул. Двое мужчин, которые пять лет не сидели за одним столом, стояли теперь плечом к плечу у ворот дома своей погибшей матери и о чём-то договаривались, спокойно, как братья.

И я поняла, о чём они договариваются.

Обо мне. О том, как быть, что бы я ни выбрала. Как не потерять друг друга во второй раз — теперь уже из-за женщины, а не из-за матери.

Они помирились. По-настоящему. Через меня — но не деля меня, а решая, как остаться братьями при любом моём выборе.

Я стояла у окна с вольной в руках и смотрела на них двоих внизу, и на брата, считающего волны, и думала, что девять лет искала семью — и нашла куда больше, чем потеряла.

И что теперь мне предстоит одной рукой это новое взять, а другой — разбить.

Потому что выбрать одного значило потерять другого.

А не выбрать — потерять обоих.

Море било внизу, ровно и огромно, и не давало советов.

Я осталась у окна до темноты, свободная и несчастная, и впервые за девять лет благодарная за то и другое сразу.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 31. Без кого

 

Мы остались в Вэйране на две недели.

Тётка настояла. «Куда вам спешить, — сказала она. — Девять лет не виделись, а вы через три дня по коням? Нет. Поживите. Дайте старухе на вас насмотреться, пока я жива, а я уже не очень жива». И мы остались, и это были первые две недели за девять лет, когда я никуда не бежала, ничего не искала, ни за что не платила и никому не принадлежала.

Я не знала, что с этим делать.

Первые дни я вставала до рассвета — тело помнило, что рабыня встаёт первой, — и шла на кухню, и бралась за работу, потому что не работать было страшнее, чем работать. Северные слуги смотрели на меня с недоумением: гостья господ, вольная, с розовыми волосами, чистит репу рядом с ними. Тётка застала меня за этим на третий день и увела за руку.

— Ты больше не прислуга, — сказала она. — Отвыкай.

— Я не умею иначе, — сказала я. — Я не знаю, что делать руками, если не работать.

— Научишься, — сказала тётка. — Смотри на мать. Она тоже девять лет не умела. А теперь сидит у окна и вяжет, и смотрит на море, и ничего не делает, и не умирает от этого. Живой человек может просто жить. Ты разучилась. Вспоминай.

Мать и правда сидела у окна.

Ей поставили кресло в зале, у самого большого окна на море, и она сидела там целыми днями, вязала что-то из северной шерсти — тётка дала ей спицы, — и смотрела на воду. Девять лет без воды, сказала она тогда в карете. Теперь она навёрстывала.

Я подсаживалась к ней, и мы говорили — не о страшном, страшное мы выговорили в первый день. О мелком. Она вспоминала мою деревню, реку, отца, которого я почти не помнила. Учила меня заново тому, что я забыла: как звали соседей, какие песни пела она сама, как готовили рыбу на Тихой реке — не варили, а коптили над ольхой.

— Ты умела петь, — сказала она однажды. — Маленькая. У тебя был голосок.

— Я не помню.

— Я помню, — сказала мать. — Ты пела, а Каэл за тобой повторял. Вы вдвоём пели, я слушала из-за двери. — Она вязала. — Он до сих пор считает ступени, ты сказала. За тобой повторял. А петь не помнит?

Я не знала. Я спросила Каэла в тот же вечер, поёт ли он.

— Нет, — сказал он и смутился. — Тётя говорит, у меня медведь на ухе. Я не пою.

— А раньше пел, — сказала я. — За мной.

— Не помню, — сказал он. И, помолчав, тихо: — А ты спой. Может, вспомню.

Я не помнила слов. Мать вспомнила за меня — старую северную, про воду и про птиц, ту, что пела ей её мать, а ей — она нам. И я запела, тихо, коряво, потому что за девять лет ни разу не пела, и Каэл слушал, наклонив голову.

Он не вспомнил. Но к концу стал подпевать — не словами, он их не знал, а так, мычанием, ведя за голосом, и я поняла, что тело у него опять помнит то, чего не помнит голова, — как считать ступени, как идти за сестриным голосом.

Мать сидела у окна, вязала и плакала, тихо, не переставая вязать.

Братья жили в Вэйране по-разному, и я наблюдала за ними — не в постели, не в торге, не в тесной карете, а в обычной жизни, — и они открывались иначе.

Тэо ожил.

Он в этом доме был дома — он приезжал сюда мальчиком, он помнил тут каждый угол, кота, песни матери. Он таскал Каэла на конюшню, учил его чему-то с лошадьми, спорил с ним, смеялся. Каэл, замкнутый со всеми, с Тэо оттаял быстрее, чем со мной, — потому что Тэо не требовал от него помнить, Тэо просто был рядом, лёгкий, тёплый, и с ним было не страшно. Я смотрела, как мой брат и брат моих... — я не знала, как их назвать, — как двое мальчишек, старший и младший, возятся с лошадьми, и думала: вот каким Тэо был бы отцом. Вот что он умеет. Он умеет делать так, чтобы рядом с ним было не страшно.

Рейнард в Вэйране был чужим.

Он не приезжал сюда мальчиком — его держал отец, растил в наследника, к материной родне не пускал. Он ходил по дому матери как гость, как человек, которому тут всё говорит о том, чего он был лишён. Он много времени проводил с тёткой — они сидели вдвоём, и я не знала, о чём они говорят, но однажды прошла мимо и услышала, что тётка рассказывает ему про мать. Про то, какой она была девочкой тут, до замужества. Он слушал. Он навёрстывал мать, которую у него отняли дважды — сначала отец, потом смерть.

Я смотрела на него, чужого в доме, где его брату всё родное, и мне было его жалко так, что щемило. Тэо потерял мать, но у него хотя бы была она — песни, кот, эти стены. У Рейнарда не было даже этого. У него была только вина и опись поместья.

— Ты за ними наблюдаешь, — сказала мне тётка на исходе первой недели.

Мы сидели с ней вечером у огня, вдвоём. Мать уже ушла спать, дети — Каэл и, кажется, я всё ещё считала Каэла ребёнком, хотя ему пятнадцать, — тоже.

— Наблюдаю, — сказала я. Ей не было смысла врать, она видела насквозь, как все старухи в этой истории.

— И что видишь?

— Вижу, что они разные, — сказала я. — Тэо здесь ожил, а Рейнард здесь сирота. Тэо с Каэлом возится, а Рейнард с вами про маму говорит. Тэо умеет, чтоб рядом было тепло, а Рейнард умеет... — Я запнулась.

— Что умеет Рейнард?

— Не знаю, — сказала я. — Держать. Нести. Он всё несёт: дом, брата, вину, меня. Он как… как балка. На которой всё держится и которая сама молчит.

Тётка кивнула.

— А выбрать не можешь, — сказала она.

— Не могу.

— И правильно, что не можешь, — сказала тётка неожиданно. — Тот, кто между двумя хорошими выбирает легко, — тот дурак или бессердечный. Ты не то и не другое. Тебе трудно, потому что ты видишь обоих. Это не слабость. Это зрячесть.

Она помешала в огне.

— Я тебе одно скажу, а ты слушай, — сказала она. — Я старая, я много видела, и мужей, и жён, и как выбирают, и как потом жалеют. — Она посмотрела на меня. — Не выбирай того, с кем тебе хорошо. Хорошо — это мало, хорошо приедается. Выбирай того, без кого тебе плохо. Это разные люди бывают. Часто разные.

— А если это один и тот же? — сказала я.

— Тогда ты счастливая, — сказала тётка. — И редкая. Но чаще один — это с кем хорошо, а другой — без кого плохо. И вот тут люди ошибаются: бегут к тому, с кем хорошо, а надо было к тому, без кого плохо. — Она смотрела в огонь. — Подумай, девочка. Не с кем тебе теплее. А без кого тебе — как без воды. Как твоей матери девять лет было без воды.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я думала об этом всю ночь.

С кем мне хорошо — я знала. С Тэо. С Тэо мне легко, тепло, я смеюсь, я не одна. Тэо — это кот у ног и песня. С Тэо хорошо.

Без кого мне плохо — я не знала. Я стала перебирать.

Если завтра исчезнет Тэо — что будет? Будет горько. Будет пусто. Я буду скучать по смеху, по лёгкости, по тому, кто обнимает и не спрашивает. Мне будет плохо.

Если завтра исчезнет Рейнард — что будет?

Я представила это и не смогла додумать. Меня что-то остановило, физически, как стена. Я попробовала представить дом без него — не южный дом, а любой дом, любую жизнь, — и не смогла. Не потому что горько. А потому что не выходило. Как будто он был не человеком рядом, а той балкой, про которую я сказала тётке: убери балку — и не станет горько, станет никак, потому что рухнет всё.

С Тэо мне хорошо.

Без Рейнарда мне — я поняла это ночью, лёжа без сна, — не плохо. Хуже. Без Рейнарда мне никак. Без Рейнарда меня саму нет — той, которой я стала, которая научилась хотеть, торговаться, оставаться в себе под чужой рукой, не уходить в счёт. Это всё он. Он меня сломал и собрал заново, по-своему, точно, как чинят то, что дорого.

Я лежала и понимала, что тётка права и что ответ у меня, кажется, есть, и что он меня пугает.

Потому что выбрать того, без кого никак, значило отказаться от того, с кем хорошо.

А хорошо — это тоже жалко терять. Очень жалко.

Утром я вышла на террасу и увидела Рейнарда.

Он стоял у перил один, как всегда рано, и смотрел на море, и не слышал, как я вышла. И я смотрела на него со спины — на белые волосы, на прямую спину, на перчатки, которые он и здесь, у моря, не снимал, — и во мне было тихо и ясно, как бывает, когда решение уже принято, а ты ещё не сказал его вслух даже себе.

Я не подошла.

Он стоял у перил спиной ко мне, и я могла подойти и положить руки ему на спину, между лопаток, где он однажды клал мне ладонь, — и мне до дрожи хотелось это сделать, замкнуть круг, вернуть ему тот жест. Пальцы у меня весь день помнили форму этого несделанного касания.

Не потому что передумала. А потому что понимала: если я подойду сейчас и скажу, то отниму у себя то, ради чего он всё это сделал, — свободу выбрать не сгоряча. Он убрал все нити, чтобы я выбрала на трезвую голову, не из тепла минуты, не из жалости к сироте у моря. Я была ему должна выбрать так же чисто, как он отпускал.

И ещё я была должна одно — Тэо.

Прежде чем прийти к одному, надо честно проститься с другим. Не сбежать, не отмолчаться. Сказать в лицо. Тэо сказал мне «люблю» в глаза, без игры. Я должна была ответить ему так же — в глаза, без увёрток, чего бы это ни стоило.

Я стояла на террасе, за спиной у человека, которого, кажется, выбрала, и знала, что первый разговор у меня будет не с ним.

А с тем, кого я не выбрала.

И что это будет самый тяжёлый разговор в моей жизни — тяжелее рынка, тяжелее ремня, тяжелее пристани.

Потому что причинить боль тому, кто тебя любит и кого ты любишь тоже, только меньше, только не так, — это не то, чему меня учили девять лет.

Меня учили терпеть чужую боль. Причинять свою — этому не учат в рабстве. Это умеют только свободные.

Я повернулась и пошла искать Тэо.

Море било внизу.

Впервые за всю мою жизнь я шла причинять боль по своей воле, а не терпеть её, — и это, как ни странно, и было свободой.

Горькой. Но моей.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 32. Оба

 

Я пошла к Тэо, чтобы проститься.

Так я решила на террасе: выбрала Рейнарда, значит, надо честно отпустить Тэо — в лицо, без увёрток, как он сам говорил со мной. Я шла через двор к конюшне, где он обычно возился по вечерам, и складывала в голове слова, которыми причиняют боль тем, кого любят, — и чем ближе я подходила, тем меньше эти слова складывались.

Он был там. Чистил лошадь, услышал меня, обернулся.

— Ты решила, — сказал он. Не спросил.

— Тэо.

— По лицу вижу. — Он опустил щётку. — Ну, говори. Я выдержу. Я обещал, что выдержу, и выдержу.

Я открыла рот, чтобы сказать «я выбрала его», — и не сказала.

Потому что в ту секунду, глядя на него, готового принять удар с достоинством, я вдруг поняла, что собираюсь сделать, и откуда во мне это взялось, и как это на самом деле называется.

Я собиралась выбрать одного хозяина.

Вот что я делала. Меня девять лет учили, что у вещи один владелец: один покупает, другой уступает, спорят двое — вещь достаётся одному. Я впитала это так глубоко, что даже сейчас, свободная, с вольной в сундуке, я по привычке искала, кому из двоих я теперь принадлежу. Как будто принадлежать — это закон. Как будто меня непременно должен кто-то держать, и вся свобода в том, чтобы выбрать, кто.

А меня уже никто не держал.

— Тэо, — сказала я. — Я не буду с тобой прощаться.

Он застыл со щёткой в руке.

— Не надо, — сказал он тихо. — Не тяни. Если выбрала брата — скажи прямо, я…

— Я не выбрала брата, — сказала я. — И тебя не выбрала. Я не буду выбирать вообще. Я только что поняла, что весь этот выбор — он не мой. Он рабский. Меня научили, что я могу быть чьей-то, одного, и я всё это время искала, чьей мне стать. А я ничья. Я свободна. И свободный человек не обязан отдавать себя одному только потому, что так заведено у тех, кто торгует людьми.

Он смотрел на меня и не дышал.

— Ты понимаешь, что ты говоришь, — проговорил он.

— Понимаю, — сказала я. — Я сделала выбор, Тэо. Не одного из вас. Я выбрала так, как не выбирают, — обоих. И я не буду это объяснять словами ни тебе, ни ему. Слова всё испортят, вы начнёте считать, спорить, торговаться, кто кому сколько. Я скажу это иначе. Просто приходи вечером в мою комнату. И пусть придёт он. Вдвоём. Остальное я скажу сама, там.

— Ирис. — Голос у него сел. — Мой брат не согласится. Он не делит. Он не умеет наполовину, он сам говорил.

— А я и не предлагаю делить, — сказала я. — Приходите — увидите, что я предлагаю. На словах это звучит как дележ. А это не дележ. Придёшь?

Тэо медленно опустился на край колоды, будто ноги не держали.

— Ты зовёшь меня и брата. Вечером. В твою комнату. Вдвоём, — проговорил он, будто пробуя каждое слово на вес. — И не говоришь зачем.

— Говорю: затем, чтобы никто из нас больше ничего не терял, — сказала я. — Ни он тебя, ни ты меня, ни я — вас. Мы девять лет все что-то теряли. Сегодня — хватит. Просто придите. Оба.

Он смотрел на меня долго. А потом засмеялся — тихо, недоверчиво, и в смехе была не насмешка, а что-то похожее на надежду, которую он боялся впустить.

— Он меня убьёт, — сказал Тэо. — Или тебя. Или согласится. Я не знаю, что из трёх, и это, пожалуй, впервые в жизни, когда я не знаю, что сделает мой брат.

— Придёшь?

— Приду, — сказал он. — Конечно, приду. Я за тобой хоть в пекло. Ты это знаешь.

Рейнарда я не звала сама. Я послала к нему Тэо — нарочно, чтобы они пришли вместе, вдвоём, уже поговорившие, уже не врагами.

Они пришли, когда стемнело.

Я слышала на лестнице два шага — ровные, одинаковой длины, и рядом другие, лёгкие, с переменным шагом, — и они впервые за всё время шли рядом, в ногу, и это само по себе было ответом ещё до того, как открылась дверь.

Они вошли. Рейнард — первым, в перчатках, лицо закрыто, как всегда, когда ему трудно. Тэо — за ним, бледный, но с той своей улыбкой наготове.

Я стояла посреди комнаты. Горели свечи и камин — я велела натопить.

— Тэо мне сказал, — проговорил Рейнард. Ровно. — Что ты позвала нас обоих и не объяснила зачем. Я не люблю недосказанного. Говори.

— Скажу, — сказала я. — Коротко, потому что длинно всё портит.

Я перевела дыхание.

— Я сделала выбор, — сказала я. — Меня девять лет делили, продавали, отдавали из рук в руки, как вещь, у которой всегда один хозяин. И, став свободной, я по привычке искала, кому из вас теперь принадлежать. А потом поняла, что это и есть рабство — думать, что надо выбрать одного. Я не выберу. Я люблю обоих. Тебя, Рейнард, — так, что без тебя меня нет. Тебя, Тэо, — так, что с тобой я живу, а не выживаю. И я не отдам ни одного.

Тишина.

— Я не буду вам это доказывать словами, — сказала я. — Вы начнёте считать и спорить. Я скажу иначе.

И я подняла руки к завязкам платья.

— Ты понимаешь, чего просишь, — сказал Рейнард, и голос у него был сдавленный. — Я не умею делить. Я всю жизнь всё держу целиком или не держу.

— Я не половина тебе и не половина ему, — сказала я, распуская завязку. — Я целая — и тебе, и ему. Это не дележ. Это когда меня больше, а не меньше.

Он повернул голову к брату. Они посмотрели друг на друга — долго, молча, как умели только они, говоря без слов то, чего я не слышала.

— Рей, — сказал Тэо тихо. — Я пять лет отнимал у тебя всё назло. Я устал отнимать. Я хочу, чтобы у нас обоих было — впервые одно на двоих, и чтобы мы из-за этого не грызлись.

— Мы всю жизнь грызлись из-за того, что делили, — сказал Рейнард медленно, не отрывая от меня глаз. — Мать. Отца. Дом. А это нельзя разделить, чтобы не грызться. Только если не делить вовсе.

— Только если не делить, — сказал Тэо.

Рейнард снял перчатки. Одну, потом другую, палец за пальцем, и положил на стол, — и я знала, что это значит, я знала этот жест лучше всех его слов: он снимал перчатки, когда решался коснуться по-настоящему.

— Хорошо, — сказал он. — Но не как воры. Не в темноте по очереди. Открыто. При мне. Всё. Я не буду прятаться в собственном доме и не позволю прятаться ему.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Открыто, — сказала я. — Я об этом и прошу.

Платье пошло с плеч, вниз, и я переступила через него, и осталась в одном жемчуге на горле, в свете свечей и камина, между двумя мужчинами, которых выбрала, — не пряча ни тела, ни того, что мне не страшно, ни того, что я этого хочу.

— Вот, — сказала я. — Я ваша. Обоих. Возьмите.

Первым двинулся Тэо — конечно, первым, он всегда первым, он не умел ждать.

Он подошёл, взял моё лицо в ладони и поцеловал — и с ним всё было тепло и жадно, и я ответила, и повела сама, потому что с ним я вела, с ним я не уступала, с ним во мне поднималось что-то смелое, чего не было ни с кем за девять лет. Я развязала завязки его рубахи, стянула её, толкнула его ладонью в грудь — к постели, — и он засмеялся мне в губы и поддался, и сел, глядя на меня снизу, а я осталась стоять.

— Смотри-ка, — сказал он. — Кто тут теперь хозяйка.

— Я, — сказала я. — С тобой — я.

— Тогда командуй, — сказал он тихо, и в глазах у него был тот азарт, который я знала. — Мне нравится.

А сзади подошёл Рейнард.

Я почувствовала его прежде, чем он коснулся, — тепло, тяжесть, тишину, — и он собрал мои волосы с шеи и положил ладонь мне на затылок, сзади, тем самым жестом, и я замерла вся, потому что с ним всё было наоборот: с ним я не вела, с ним я поддавалась, с ним во мне отпускалось то, что держалось всю жизнь.

— А со мной ты не командуешь, — сказал он мне в затылок. Тихо, ровно. — Со мной ты дышишь и молчишь.

— Знаю, — выдохнула я.

— Хорошо, — сказал он. — Ты сама сказала: и то, и другое. Вот тебе и то, и другое. Сразу.

И это оказалось правдой каждой клеткой: спереди — Тэо, снизу вверх, тёплый, играющий, отдающий мне власть; сзади — Рейнард, сверху, тяжёлый, точный, отбирающий её. Между ними я и была тем, чем не была никогда, — не низом и не верхом, а серединой, живой, раскрытой на обе стороны, цветком, который держат за стебель и открывают на свет.

Они не спешили и не мешали друг другу — они, оказывается, умели и это, как научились в последние недели делать вместе всё остальное.

Тэо притянул меня к себе на постель, и я оказалась над ним, ведя, как я вела с ним всегда, а Рейнард опустился сзади, и его ладонь так и лежала у меня на затылке, направляя, не давя, — и когда я склонялась к Тэо, эта ладонь шла со мной, и я знала, что он там, что он смотрит, что он ведёт меня к брату своей рукой, и от этого — от того, что один отдаёт меня другому и оба при этом мои, — у меня темнело.

Тэо вошёл в меня снизу, и я задала ритм сама, медленный, глубокий, глядя ему в лицо, и он держал мои бёдра и позволял мне вести, шепча то, что он умел, в меру, на грани, — а сзади Рейнард вёл ладонью по моей спине, вниз, по хребту, и его прикосновение было другим, тяжёлым и точным, и там, где Тэо отпускал, он собирал, и я оказалась зажата между двумя противоположными руками, и обе были про меня.

— Не держи голос, — сказал Рейнард сзади. — Здесь только мы. Пусть слышат оба.

И я не держала.

Я слышала себя — громко, свободно, без стыда, как не позволяла себе никогда, — и один вёл меня снизу, а другой правил сверху, и я то склонялась к теплу Тэо, целуя его, ведя, то запрокидывалась к тяжести Рейнарда, к его ладони на горле, поддаваясь, — и между этими двумя, тёплым и тяжёлым, играющим и точным, я раскрылась вся, до конца, без остатка, впервые в жизни ничего в себе не пряча ни от кого.

Меня повело — длинно, изнутри, так, что я вскрикнула, и Тэо поймал этот крик губами, а Рейнард — ладонью на затылке, удержав меня в этом, не дав уйти, — и они провели меня сквозь, вдвоём, каждый своим, пока я не обмякла между ними, дрожащая, мокрая, живая.

Потом мы лежали втроём в свете догорающего камина, и никто не спешил разниматься, и это было самое странное — не сама близость, а вот эта тишина после, в которой трое дышат в одном ритме и никому не нужно уходить в своё крыло.

Тэо лежал с одной стороны, закинув руку мне на живот, уже сонный, довольный, как кот у ног матери, о котором рассказывал. Рейнард — с другой, не сонный, он теперь часто не спал, и его ладонь всё ещё лежала у меня на затылке, отпустившая, но не убранная.

— Это будет трудно, — сказал Рейнард в тишину. — Не сегодня. Потом. Люди будут говорить. Дом будет судачить. Так не живут.

— Так не живут, — согласилась я. — А мы будем.

— Мне придётся оформить это так, чтобы никто из вас ни в чём не был ущемлён, — сказал он, и я чуть не засмеялась, потому что он и союз троих в постели немедленно начал переводить в бумагу и порядок, потому что иначе не умел, и потому что это и была его любовь. — Наследство. Имя. Дети, если будут, — чьи по бумаге, чьи по крови, как…

— Рей, — сказал Тэо сонно. — Замолчи. Один раз в жизни просто полежи и не считай.

Рейнард замолчал.

И — я почувствовала — улыбнулся. В темноте, сам себе, впервые за всё, что я его знала, без причины, которую можно записать.

Я лежала между двумя братьями, которых девять лет назад одна погибшая женщина связала со мной намертво, и слушала, как за стенами шумит море, и как в доме спит моя мать под своим именем, и мой брат, считающий волны, — и понимала, что не выбрала.

И что это, оказывается, и был мой выбор.

Не одного из двоих. А то, чтобы не отдавать ни одного. Чтобы больше никто и никогда — ни рынок, ни хозяин, ни закон, ни даже любовь — не заставил меня отрезать от себя половину и назвать это «правильным».

Я была свободна.

И свобода моя оказалась не в том, чтобы выбрать, кому принадлежать.

А в том, чтобы не принадлежать никому — и оттого суметь отдать себя обоим, целиком, по своей воле, ничего не деля.

Камин догорал. Тэо спал. Рейнард смотрел на меня в темноте, думая, что я сплю.

Я не спала.

Я лежала между ними, целая, и впервые за девять лет не считала, сколько мне осталось, — потому что впереди было всё.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 33. Двое и один

 

Проснулась я первой — тело всё ещё помнило рабскую привычку вставать раньше всех, — и первое, что поняла спросонок: я не одна и не одна вдвойне.

Слева, спиной ко мне, спал Тэо, разметавшись, как спят те, кому в жизни было слишком легко и слишком трудно попеременно. Справа лежал Рейнард — на спине, ровно, руки поверх одеяла, и спал так, будто и во сне держал что-то на весу; и всё же спал, а он, я знала, не спал по ночам годами. Между ними лежала я. Голая, в жемчуге, живая.

Я лежала не шевелясь и слушала, как двое мужчин дышат по-разному — один тяжело и ровно, другой легко, с придыханием, — и думала, что вчера я сделала то, чего не бывает, и что за это, по всем законам, каким меня учили, должна прийти расплата.

Расплата не приходила.

Приходило утро, серое над морем, и тепло с двух сторон, и странное, незнакомое чувство, которому я не сразу нашла имя.

Сытость. Не тела — всей меня. Впервые за девять лет мне не нужно было ничего добывать, беречь, считать, у кого сколько. У меня было всё сразу, с обеих сторон, и оно никуда не убывало.

Тэо проснулся вторым и сразу, не открывая глаз, притянул меня к себе.

— Не вставай, — пробормотал он в мои волосы. — Я знаю этот твой манёвр. Сейчас улизнёшь чистить репу, потому что тело помнит. Не пущу.

— Я и не собиралась.

— Собиралась. — Он приоткрыл один глаз. — У тебя лицо человека, который считает, сколько дел не сделано.

Я засмеялась, потому что он был прав.

Он перекатился, накрыл меня собой — осторожно, чтобы не потревожить брата с другой стороны, — и посмотрел на меня сверху с той утренней ленивой улыбкой, от которой у меня теплело в животе.

— С ним ты вчера была тихая, — сказал он тихо, одними губами, чтобы не разбудить Рейнарда. — Я смотрел. Он тебя за шею — и ты вся замерла, покорная. Мне такой ты не достаёшься.

— Не достанусь.

— И слава богам, — сказал Тэо. — Мне не нужна покорная. Мне нужна вот эта. — Он поймал мою руку, которой я толкнула его в грудь. — Которая командует. Ну. Командуй.

И я повела.

С ним всё было наоборот, чем с его братом, и это оказалось во мне так же настояще, как покорность с Рейнардом. Я толкнула его на спину, села сверху, и он отдал мне это с готовностью, закинув руки за голову, глядя на меня снизу, как смотрят на то, чем любуются и над чем не властны.

— Так, — сказала я. — Не двигайся. Руки не убирай.

— Слушаюсь, — сказал он, и в глазах у него был смех и жар разом.

Я опустилась на него сама, медленно, задавая ритм, какой хотела, и он держал руки за головой, как я велела, и только дышал всё чаще, и смотрел, и позволял мне вести — а я вела, и в этом было столько моей воли, сколько не было ни в чём за девять лет. Я наклонялась и целовала его, когда хотела, и выпрямлялась, когда хотела, и замедляла, когда он подавался навстречу слишком жадно, — и он подчинялся, и стонал сквозь зубы, и звал меня по имени, и был весь в моей власти, тёплый, живой, мой.

— Ты меня убьёшь, — выдохнул он. — Так медленно. Сжалься.

— Не сжалюсь, — сказала я. — Ты сам просил командовать.

— Я идиот, — сказал он и засмеялся, и я почувствовала этот смех внутри, и повела быстрее, потому что и мне уже было не до власти.

Я довела нас обоих — сама, как хотела, — и упала ему на грудь, и он наконец убрал руки из-за головы и обнял меня, дрожащего, и мы лежали, дыша, а с другой стороны постели раздался ровный голос:

— Вы разбудили меня в самое интересное место.

Рейнард лежал на боку, подперев голову рукой, и смотрел на нас — без ревности, с чем-то вроде спокойного, тяжёлого удовольствия.

— Я думал, ты спишь, — сказала я.

— Я перестал спать в тот момент, когда ты села на него верхом, — сказал он. — Но не стал мешать. Мне было… — он поискал слово, — познавательно. Я тебя такой не видел. Ты с ним другая.

— Другая, — сказала я.

— Со мной ты не такая.

— Не такая.

— Хорошо, — сказал он просто. — Мне не нужна такая. Мне нужна та, что со мной. — Он помолчал. — Я думал, меня будет это грызть. Смотреть. Оказалось — нет. Оказалось, я смотрю на тебя с ним и вижу то, чего сам тебе дать не могу, — и я рад, что тебе это есть откуда взять. Не от чужого. От брата.

Тэо приподнялся на локте.

— Рей, — сказал он. — Ты сейчас сказал что-то почти человеческое.

— Не привыкай, — сказал Рейнард.

И они посмотрели друг на друга поверх меня — двое братьев, пять лет не разговаривавших, — и в этом взгляде было столько мира, сколько не бывает после одной ночи, но вот было, и я лежала между ними и понимала, что вчера случилось не только со мной. С ними тоже. Я не просто выбрала обоих. Я отдала их друг другу — то, что отняла у них смерть матери, я вернула, встав между ними не стеной, а мостом.

Устраивалось всё не сразу и не гладко.

Дом судачил — как без этого. Розоволосая вольная эльфийка, что делит спальню с двумя герцогами разом; такого юг не видел, и языки чесались до крови. Рейнард пресёк это одним способом, каким умел, — не объяснениями, а порядком: он собрал дом и объявил коротко, что Ирисэль Дэйрин отныне под защитой рода Морвейн, что любой, кто скажет о ней дурное слово, скажет его против рода, и что род таких слов не прощает. И всё стихло — не потому, что перестали думать, а потому, что перестали говорить вслух, а вслух ему было довольно.

Оформил он и остальное — как обещал в ту ночь, немедленно переведя чувство в бумагу, потому что иначе не умел любить. Мне — не «жену» и не «наложницу»: этих слов не хватало, и он придумал своё, вписав меня в род как «госпожу дома Морвейн», отдельной строкой, так что я оказалась не при мужчине, а сама по себе, при двоих сразу и ни у одного в собственности. Тэо он вернул долю и место, которых тот был лишён как младший. Каэлу — имя и часть. Моей матери — покой и её полное имя. Он раздавал, раздавал, будто торопился отдать всё, что копил отец, тем, кого отец обобрал.

— Ты понимаешь, — сказала я ему как-то, — что ни один законник в мире не разберёт, что ты насочинял в этих бумагах?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Разберёт, — сказал Рейнард. — Я написал ясно. Просто это ясность, которой раньше не было. Новую ясность всегда сперва принимают за путаницу. — Он подумал. — Как тебя. Ты пришла в мой ровный дом, и я сперва решил, что ты — беспорядок. А ты оказалась новым порядком, которого я не знал.

Вечерами, когда Тэо уезжал по делам или засиживался с Каэлом, я приходила к Рейнарду одна.

С ним мне нужно было и это — отдельно, только его, без брата, — потому что то, что он давал, не делалось при свидетелях, даже при любимых.

Он не набрасывался и не спешил. Он раздевал меня медленно, откладывая одежду ровными стопками, — он и в страсти оставался собой, — и клал ладонь мне на затылок, и я под этой ладонью затихала, вся, до дна, как затихает вода, когда унимается ветер.

— Тут ты моя, — говорил он тихо. — Не его. Здесь ты не командуешь. Здесь ты отдаёшь.

— Отдаю, — выдыхала я.

И отдавала — то, чего не отдавала больше никому: не тело, тело я отдавала девять лет кому попало, — а вот эту тишину, покорность не из страха, а по своей воле, право вести меня, куда он захочет, зная, что он не заведёт туда, где мне будет плохо. Он вёл точно, ровно, без лишнего, и там, где Тэо играл, он молчал, и его молчание весило больше всякой игры. Он клал меня, как хотел, и брал, как хотел, и я поддавалась каждому его движению, и в этой покорности была не слабость, а огромная, головокружительная свобода — свобода не держать себя, не считать, не сторожить, довериться целиком и знать, что тебя удержат.

— Скажи, что ты моя, — говорил он в такие минуты, единственный раз позволяя себе просить.

— Твоя, — говорила я. — Здесь — твоя.

— «Здесь», — повторял он. — Мне хватает «здесь». Мне не нужно «везде». Я знаю, что «везде» ты ничья. Я хочу только «здесь».

И этого ему хватало, потому что он один из троих понимал до конца, что владеть мной нельзя, что тем я и дорога, и что «здесь, сейчас, по своей воле твоя» — это больше, чем «моя навсегда по бумаге», которую он мог бы выправить, но не стал.

А когда мы были втроём — а мы бывали втроём, не каждую ночь, но бывали, — я становилась тем, чем не была ни с одним из них порознь.

Не ведущей, как с Тэо. Не отдающей, как с Рейнардом. А чем-то третьим, что рождалось только между ними двумя: раскрытой на обе стороны, живой на обе руки — тёплую и тяжёлую, играющую и точную. Один отдавал меня другому, другой возвращал, и я ходила между ними, как ходит прилив между двух берегов, и не принадлежала ни одному, и оттого принадлежала обоим целиком.

Тэо однажды назвал это — он любил называть.

— Знаешь, кто ты, когда мы вдвоём? — сказал он мне после, лениво, водя пальцем по моему плечу, пока Рейнард на другой стороне уже придумывал, как вписать в какую-нибудь бумагу и это тоже. — Ты цветок. Тебя держат за стебель с двух сторон и раскрывают. Я тебя раскрываю в одну сторону, он в другую, и ты вся распускаешься, и это самое красивое, что я видел в жизни.

— Ты это придумал только что, — сказала я.

— Придумал, — согласился он. — Но красиво же.

— Цветок, — проговорил Рейнард со своей стороны, не отрываясь от того, что писал в голове. — Цветы срывают.

— Не этот, — сказала я. — Этот растёт, где хочет. Вы двое — не те, кто сорвал. Вы те, на чьей земле я решила расти.

Рейнард перестал писать в голове.

— Запиши это, — сказал он тихо. — Я не сумею лучше. «На чьей земле я решила расти». Это про нас точнее всего.

Ночью я лежала между ними — уже привычно, уже как дома, — и слушала дом.

Тот самый дом, который меня купил. Где меня драли ремнём, торговали мной, брали меня как вещь. Тот самый.

Теперь в нём спали двое мужчин, каждый со своей стороны, и оба меня любили — по-разному, и это «по-разному» я больше не считала бедой, из которой надо выбрать. Я считала это богатством. У других женщин один мужчина, и они берут у него всё, чего он дать не может, и тоскуют. У меня было двое, и то, чего не мог один, давал другой, и я не тосковала ни по чему, потому что во мне не осталось пустого места, куда могла бы прийти тоска.

Меня девять лет учили, что я — половина. Полтовара. Полчеловека. Что меня всегда будет не хватать до целого.

А я оказалась целой. Такой целой, что меня хватило на двоих, и ещё осталось — на мать, на брата, на этот оживший дом.

Рейнард с одной стороны не спал — он смотрел на меня в темноте, думая, что я сплю. Тэо с другой спал крепко и улыбался во сне, как улыбаются те, кто наконец перестал у кого-то что-то отнимать.

Я лежала между ними, целая, свободная, ничья и обоих сразу.

И впервые за девять лет мне некуда было бежать, нечего искать и не от кого прятаться.

Я была дома.

Между двумя берегами, на своей земле, где решила расти.

Море било внизу, ровно и огромно, и не требовало от меня ничего.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 34. Камень

 

Отца нельзя было наказать. Он умер за пять лет до того, как правда вышла на свет, — умер в своей постели, в своём доме, хозяином до последнего вздоха, и его похоронили с почестями, как хоронят герцогов, и на его могиле стоял камень с гербом и надписью о доблести.

Это было первое, обо что мы разбились, когда прошли первые дни и схлынуло то, что оглушает.

Мстить было некому.

Мы сидели вчетвером в зале Вэйрана — тётка, Рейнард, Тэо и я, — на четвёртый день после того, как вскрылось всё. Тэо вернулся из своей одинокой отлучки бледный, притихший, но вернулся, как обещал, и сел с нами, и держался ровно, только на меня старался не смотреть подолгу, и я это уважала и тоже на него не смотрела подолгу.

— Я девять лет думала, что однажды скажу это вслух и мне станет легче, — сказала тётка. — Я ошибалась. Легче не стало. Потому что я всё это время носила в себе не только правду. Я носила приговор. Я думала: вот доживу, вот скажу мальчикам, кто убил их мать, и они, наследники, взыщут. А наследник — вот он, — она посмотрела на Рейнарда, — а взыскивать не с кого. Отец в земле. Под красивым камнем. С надписью о доблести.

— Я могу снять камень, — сказал Рейнард ровно.

Все посмотрели на него.

— Я наследник, — сказал он. — Его могила на моей земле. Я могу снять камень, сбить надпись, сровнять холм. В моём праве.

— И что это даст? — спросила тётка.

— Ничего, — сказал Рейнард. — Мёртвому всё равно. Это будет месть камню, а камень не убивал. Я это говорю не потому, что хочу сделать. Я говорю, что могу, — чтобы мы это обсудили и отбросили. Отбросили?

— Отбросили, — сказала тётка. — Ломать камень над мёртвым — это для тех, кому надо выпустить пар. Тебе не пар надо выпустить. Тебе надо жить дальше с этим родом, потому что ты этот род и есть.

— Тогда чего мы хотим? — сказал Тэо. Он заговорил впервые за весь разговор. — Если не мести. Отца не наказать. Что тогда? Просто знать и молчать, как тётя молчала девять лет? Я так не смогу. Я молчал про мать четырнадцать лет, думая, что виноват. Я не буду молчать теперь, зная, что виноват он.

— А что ты сделаешь? — спросила тётка не зло, устало. — Расскажешь всем? Объявишь на весь юг, что покойный герцог Морвейн убил жену и продал в рабство эльфийскую семью, заметая следы? Тебе никто не поверит без доказательств, а доказательств нет — есть слова старухи и памяти. А если и поверят — что? Опозоришь мёртвого, опозоришь живых, себя, брата, весь дом. И мать твою опозоришь второй раз, потому что первое, что вспомнят люди, — не что её убили, а что у неё был байстрюк до брака. Ты хочешь, чтобы её имя опять трепали?

Тэо молчал.

— Тогда что, — сказал он глухо. — Тётя. Скажи, что делать, ты одна это девять лет думала.

Тётка помолчала.

— Я скажу, — сказала она. — Я это надумала за девять лет, у меня было время. Наказать нельзя — некого. Отомстить нельзя — некому и незачем, месть кормит мёртвых, а не живых. Но есть одна вещь, которую сделать можно и нужно. — Она посмотрела на братьев. — Вашу мать похоронили как сбежавшую изменницу. Тихо, без обряда, в углу, без имени на камне — просто плита, «здесь лежит». Ваш отец не дал ей ни имени, ни чести даже в земле. Он и мёртвую наказал. — Голос у неё дрогнул. — Вот это можно исправить. Не отца тронуть. Её — поднять.

— Как? — сказал Рейнард.

— Верните ей имя, — сказала тётка. — На камне. Полное. Её девичье — Вэйран, её замужнее — Морвейн. И правду. Не всю — про байстрюка не надо, это её тайна, пусть остаётся её. А ту правду, что она была верной матерью, что бежала не от мужа, а к своему ребёнку, что умерла, спасая дитя. Напишите на камне, что она погибла, спасая своё дитя. Это правда. Это не позор — это честь. — Она смотрела на них. — Люди прочтут «спасая дитя» и не будут знать, какое, и не надо. Но она будет лежать не под «здесь лежит изменница», а под «мать, отдавшая жизнь за своё дитя». Это я могу дожить до того, чтоб увидеть. Больше мне ничего не надо.

Тишина в зале.

— Перенести её сюда, — сказал вдруг Рейнард.

— Что?

— Она из Вэйрана, — сказал Рейнард. — Она тут выросла, тут пела, тут был её кот. Она всю жизнь смотрела в окно на юг, на чужой холодный дом, куда её выдали. — Он говорил медленно, как считал что-то большое. — Пусть лежит дома. Я перевезу её из южного угла, где отец её спрятал, сюда, к морю, к её роду. С новым камнем. С именем. Пусть смотрит на воду, а не на стену.

Тётка заплакала — молча, старчески, одними глазами.

— Я не думала, — сказала она, — что доживу до того, чтоб внук моей сестры сказал такое.

— Я не внук, — сказал Рейнард. — Я сын.

— Ты сын того, — сказала тётка.

— Я сын и её тоже, — сказал Рейнард. — Она мне мать не меньше, чем ему жена. Он забрал её у меня дважды — сначала не пускал к ней, потом убил. Я забираю её обратно. Хоть мёртвую. Хоть камень с именем. Это всё, что я могу ей вернуть, — и я верну.

Так и решили.

Рейнард в тот же вечер сел писать — распоряжения, письма, всё, что нужно, чтобы поднять могилу на юге и перевезти на север, тихо, без огласки, под видом семейного перезахоронения, каких немало. Он делал это, как делал всё, — точно, по пунктам, не давая воли чувству, — но я, войдя к нему поздно с вином, увидела, что один лист он отложил отдельно, и на нём была не опись работ, а несколько строк, зачёркнутых и переписанных много раз.

— Что это? — спросила я.

— Надпись на камень, — сказал он. — Я не могу её составить. Я умею писать распоряжения. А это… — Он положил перо. — Это не распоряжение. Это единственные слова, которые она от меня прочтёт, хоть и мёртвая, и я не знаю, как их написать, чтобы они были правдой и не были стыдными.

Я взяла лист. Он был весь в зачёркнутом: «любящая мать», «верная жена» — зачёркнуто, «безвременно ушедшая» — зачёркнуто, всё зачёркнуто, потому что всё было либо ложь, либо мало.

— Можно я? — сказала я.

Он посмотрел на меня.

— Ты её не знала.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Не знала, — сказала я. — Но я знаю, за кого она умерла. За моего брата. Она умерла за Каэла. Я, может, единственная тут, кто может написать про это без вины, — потому что для тебя это мать, для Тэо мать, для тётки сестра, а для меня — женщина, которая спасла моего брата ценой своей жизни. Я ей не сын и не родня. Я ей должница. Должник напишет чище.

Он подвинул мне перо.

Я подумала и написала одну строку — короткую, потому что длинное на камне лжёт, а короткое держит.

«Она нашла своё дитя и не побоялась за ним прийти».

Рейнард прочитал. Долго молчал.

— Тут нет ни «любящей», ни «верной», ни «доблести», — сказал он.

— Нет, — сказала я. — Тут только то, что она сделала. Ты сам меня учил: показывай, что человек сделал, а не как его назвать. Она нашла своё дитя. Она не побоялась прийти. Это вся она, в одной строке. Кто знает — поймёт. Кто не знает — прочтёт красивое про мать и дитя и пройдёт мимо, как ты хотел.

Он взял лист, аккуратно сложил и убрал — не к распоряжениям, а во внутренний карман, к сердцу.

— Это пойдёт на камень, — сказал он. — Слово в слово. — Он посмотрел на меня. — Ты вошла в этот дом рабыней два месяца назад. А сейчас ты пишешь надпись на могилу моей матери, и это единственные правильные слова, которые кто-либо о ней сказал за девять лет. — Он помолчал. — Я не буду говорить, что это значит. Ты знаешь.

— Знаю, — сказала я.

Её перевезли через месяц, уже осенью, когда мы все ещё были в Вэйране, — Рейнард не спешил обратно на юг, и я понимала почему: юг был домом отца, а тут был дом матери, и он навёрстывал мать, которую у него отнимали всю жизнь.

Её опустили на новом месте, на высоком краю над морем, откуда видно воду до самого края, — там, где, сказала тётка, она девочкой любила сидеть. Поставили камень. На камне было её имя, полное, оба рода, и ниже — та строка, что я написала.

Народу не было — только мы: тётка, Рейнард, Тэо, я, мать, Каэл. Обряд был тихий, северный, короткий. Тётка сказала несколько слов на старом языке, которого я не знала.

А потом случилось то, чего никто не готовил.

Каэл запел.

Он, который говорил, что у него медведь на ухе, что он не поёт, — он вдруг запел, тихо, ту самую северную песню про воду, которую пела ему я, а мне — мать, а нам обеим — эта женщина под камнем, когда была жива и носила его, шестимесячного, у эльфов на восточной кромке. Он не знал, что поёт её песню. Он думал, что поёт мою. А это была её.

И Тэо, стоявший рядом, вздрогнул — потому что он тоже знал эту песню, он слышал её в детстве за дверью, от матери, — и он подхватил, тихо, второй голос, и они запели вдвоём: сын, которого она родила и отдала, и сын, которого она вырастила и оставила, — над её могилой, не сговариваясь, одну песню, которую она пела им обоим в разные годы, не зная, что однажды они споют её вместе над ней.

Я стояла и держала руку матери — своей матери, живой, — и Рейнард стоял по другую сторону от меня и не пел, потому что он не умел, но его рука нашла мою и сжала, голая рука, без перчатки, и держала.

Я не плакала. Мне было слишком полно для слёз.

Женщина, которую убили за то, что она пришла за своим ребёнком, лежала наконец дома, у воды, под своим именем, и два её сына пели ей песню, и род, который её предал, стоял над ней не с виной, а с честью, — и это было не месть, и не справедливость, и не искупление.

Это было возвращение.

Её вернули домой. Всех вернули домой — её мёртвую, меня живую, Каэла, мать, — всех, кого одна давняя ночь разбросала по свету.

Круг, который замкнулся на убийстве, разомкнулся на песне.

Море било внизу, ровно и огромно, и уносило голоса братьев туда, где их, может быть, ещё можно было услышать.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 35. Дом, который купил меня

 

Мы вернулись на юг, когда сошёл снег.

Могли бы остаться в Вэйране — тётка звала, дом был большой, у моря, — но Рейнард сказал, что нельзя бросать хозяйство на управляющих дольше, чем на зиму, и был прав, и я поняла, что дело не только в хозяйстве. Ему надо было вернуться в тот дом. В дом, из которого вырезали его мать по контуру, в котором пять лет ели в разных крыльях, в котором меня привезли с железом на шее. Он не хотел бежать от этого дома в тёплый чужой. Он хотел вернуться и сделать его другим.

Мы ехали той же дорогой, четыре дня, только теперь нас было больше: я, Рейнард, Тэо, Каэл, моя мать. Тётка осталась — стара для дороги, — но взяла с Рейнарда слово, что летом привезём к ней всех, и он дал слово, и я знала, что сдержит: он держал слова, как держат камни, — намертво.

Дом встретил нас тем же, чем встретил меня в первый раз: холодом камня, высокими сводами, чужим величием.

Только теперь я въезжала в него не в чёрной карете с гербом, пристёгнутая к скобе, а рядом с теми, кого выбрала сама, — и это был тот же двор, та же лестница, на которой стоял Тэо в первый день и улыбнулся мне сверху, то же всё, — а я была другая, и от этого дом казался меньше, чем помнился. Страшное место, если вернуться в него не рабой, оказывается просто домом. Большим, холодным, но домом.

Хедда вышла на крыльцо.

Она стояла и смотрела, как мы сходим, — я, в дорожном, но без платка, с открытыми розовыми волосами; мать, старая, с узелком, ставшим уже не единственным её имуществом; Каэл, длинный, чужой этому дому; Тэо, вернувшийся; Рейнард. Она обвела нас всех своим взглядом ключницы, который всё считает, и остановила его на мне.

— Вернулась, — сказала она.

— Вернулась, — сказала я.

— Не рабой.

— Не рабой.

Хедда молчала секунду. Потом сделала то, чего не делала за все месяцы: она подошла ко мне и коротко, сухо, неловко обняла — как обнимают те, кто разучился, — и так же быстро отпустила, будто и не было.

— Я тебе тогда сказала, — проговорила она, — что ты перешла из «берут» в «живёт» и что я не знаю, чего будет больше, плохого или хорошего. — Она отступила. — Теперь вижу. Хорошего.

И пошла распоряжаться о комнатах, как всегда, будто ничего не случилось, но я заметила, что она распорядилась поселить мою мать в тёплом крыле, у кухни, где ей будет привычно и не одиноко, — и никто её об этом не просил.

Дом менялся медленно, но менялся.

Мать прижилась на кухне — не работать, работать ей запретили, а сидеть, чистить что-нибудь лёгкое, разговаривать с Бертой. Две немолодые женщины, обе всю жизнь при чужих очагах, сошлись быстро, и скоро уже нельзя было представить кухню без матери в углу у окна, с её вечным вязанием и тихими северными песнями, от которых Нелла замирала с тряпкой в руках.

Каэла Рейнард взял в оборот всерьёз: учил хозяйству, счёту, праву — тому, чему учили его самого, только без отцовской холодности. Каэл, изголодавшийся по тому, чтобы быть кому-то нужным по-настоящему, а не из милости, ходил за старшим братом хвостом и впитывал. Я иногда смотрела, как они сидят вдвоём над бумагами — тёмная голова и белая, — и думала, что Рейнард, кажется, впервые в жизни не одинок в своей вечной работе, что у него теперь есть кому передать эту тяжёлую науку держать всё на себе, и что это его исподволь отогревает.

А Тэо расцвёл.

Он вернулся в западное крыло, к своему теплу, своим книгам, — но теперь не прятался там в одиночестве, как прежде, когда крыло было его убежищем от брата. Теперь между крыльями ходили все: я, он, Рейнард. Дом, пять лет деливший братьев по разным концам, впервые дышал целиком. Тэо снова смеялся, дразнил слуг, был душой всякого стола, — и на этот раз в его лёгкости не было надлома, который я привыкла в ней слышать. Он не отступил и не потерял. Он остался — весь, целиком, не «дядей на праздник», а тем, кем был, одним из двоих.

Однажды вечером я нашла его в бельевой.

Он сидел на том самом столе, где когда-то сажал меня, и, услышав шаги, обернулся с той своей улыбкой.

— Знаешь, зачем я тут? — сказал он. — Вспоминаю, как целовал тебя здесь, пока брат стоял за дверью и делал вид, что ему всё равно. Тогда это была кража. Мелкая, сладкая. — Он притянул меня за руку, поставил между своих колен. — А теперь и красть не надо. Оказывается, красть было единственное, что мне в этом нравилось. Скучно, когда всё можно.

— Врёшь, — сказала я. — Тебе не скучно.

— Не скучно, — согласился он и поцеловал меня. — Мне впервые в жизни не надо ни у кого ничего отнимать, и я всё не привыкну, что от этого не пусто, а полно.

Дверь открылась.

Рейнард. Он не удивился — он всё знал в этом доме, знал и то, что мы тут. Он вошёл, прикрыл дверь и прислонился к косяку, и я, стоя между колен Тэо, спиной почувствовала его взгляд.

— Ты опять в бельевой, — сказал Рейнард брату. — Тебе выделили половину дома, а тебя тянет на стол с простынями.

— Меня тянет туда, где она, — сказал Тэо. — А она пришла сюда.

Рейнард оттолкнулся от косяка и подошёл — сзади, и его ладонь легла мне на затылок, и я оказалась там, где любила оказываться больше всего: между ними, тёплым спереди и тяжёлым сзади.

— Дверь тут не запирается, — сказала я, но не двинулась.

— Дом знает, — сказал Рейнард ровно. — Дом давно всё знает. Пусть знает и это.

И бельевая, где я когда-то была вещью, которую делят двое хозяев, стала местом, где двое, переставшие делить, взяли меня вместе — Тэо, усадив к себе, ведущий меня в поцелуй, играющий, тёплый; Рейнард, сзади, ладонью на затылке, тяжёлый, точный, — и я между ними распустилась вся, на обе стороны, как распускалась теперь всегда, когда они были рядом оба. Я вела навстречу Тэо и поддавалась Рейнарду в один и тот же миг, и не было в этом ни спора, ни очереди — была та полнота, которой во мне не бывало ни с одним из них порознь.

Стол скрипел под нами, тот самый стол, свечи оплывали, и я не гасила голоса, потому что дом знал, и пусть знал, и я больше ничего не прятала — ни от них, ни от дома, ни от себя.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Потом мы втроём поднялись наверх, в спальню, что была теперь общей, где горел камин, — Рейнард стал топить, чего не делал пять лет.

Я лежала между ними, и Тэо уже засыпал, закинув руку мне на живот, а Рейнард ещё не спал.

— Ты стал понимать людей, — сказала я ему тихо. — Раньше ты их только считал.

— Ты меня испортила, — сказал он. — Я был прекрасной счётной книгой. А стал топить камин, спрашивать, счастлива ли ты, и терпеть, что мой брат храпит с той стороны от женщины, которую я… — Он не договорил, не смог, слова застревали, как всегда. — Никакого покоя. — Он притянул меня к себе, поверх спящего Тэо. — Не вздумай это исправлять.

— Не вздумаю, — сказала я.

Ночью я лежала у него на плече и слушала дом.

Тот самый дом, который меня купил. В котором я была товаром, ставкой, вещью, которую делят. Который меня порол, торговал мной, брал меня. Тот самый.

Теперь в нём спали: моя мать в тёплом крыле у кухни, впервые за девять лет под своим именем; мой брат, которого учат быть господином, а не воспитанником; Тэо и Рейнард, переставшие делить всё на двоих и оттого впервые не одинокие; и я — не рабыня, не наложница, не вещь, а женщина, которая выбрала остаться в доме, купившем её, потому что дом перестал быть тюрьмой и стал домом.

Я думала о девочке, которую девять лет назад вели по сходням в трюм, — девятилетней, с чужим именем на бирке, считавшей доски, чтобы не сойти с ума. Если бы кто-то сказал ей тогда, что через девять лет она будет лежать в тёплой спальне, свободная, выбранная, с матерью и братом под одной крышей, — она бы не поверила. Она не знала, что так бывает. Её учили, что не бывает.

Бывает.

Редко, поздно, дорогой ценой — но бывает.

— О чём ты думаешь, — сказал Рейнард в темноте; он не спал, он теперь часто не спал, глядя на меня, думая, что я сплю.

— О том, что этот дом меня купил, — сказала я. — А я в нём осталась. По своей воле. Смешно.

— Не смешно, — сказал он. — Справедливо. Дом задолжал тебе за то, что купил. Теперь платит.

— Чем платит?

Он подумал.

— Тем, что стал твоим, — сказал он. — Он был мой пять лет и был пустой. Теперь он твой, и он полный. Дома, как люди: пустеют без того, кто их выберет. Ты его выбрала. Он ожил.

Я лежала и слушала, как в этом ожившем доме дышат все, кого я потеряла и нашла, и как за стенами шумит ночной ветер, и как трещит камин, который топят впервые за пять лет.

Дом, который меня купил, стал домом, который я выбрала.

И это, я думаю, и есть то, чего не бывает и что всё-таки иногда бывает: не свобода вместо неволи — а неволя, ставшая домом; не месть за отнятое — а отнятое, отданное обратно с лихвой; не забыть девять лет, а прожить их так, чтобы они привели сюда.

Я закрыла глаза.

Внизу, в западном крыле, горел свет — Тэо не спал, — и где-то на кухне мать во сне, наверное, шептала северную песню, и Каэл считал что-нибудь сквозь сон, по привычке, за мной, которую не помнил.

Дом дышал.

Я была дома.

Впервые за девять лет — и, я знала теперь, уже навсегда — я была дома.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 36. Медовый месяц

 

Свадьбы у нас не было — не бывает бумаги на то, что мы трое сделали друг с другом. Рейнард долго сидел над законами и сдался: закон знал жену, знал наложницу, знал вдову — троих он не знал. Тогда он бросил закон и написал своё, от руки, и мы это своё и стали жить, без обряда, без гостей, без чужих глаз. Медовый месяц без свадьбы. Просто месяц, в который дом наконец оставили в покое, и мы могли делать что хотим.

Мы и делали.

Тётка держала при доме старую купальню — каменную чашу под навесом, куда с горячего источника шла вода, тёплая круглый год. Северная роскошь; на юге такого не строили. Я нашла её на третий день и потом уже не могла без неё.

Тэо нашёл меня там на рассвете.

Я лежала в тёплой воде по плечи, одна, и он вошёл, увидел меня и остановился с той медленной улыбкой, которую я знала наизусть.

— Так вот куда ты пропадаешь по утрам, — сказал он. — А я думал, ты снова репу чистишь.

— Иди сюда, — сказала я. — Раздевайся.

— Командуешь.

— С тобой — всегда.

Он разделся и вошёл в воду, и она приняла его, и он потянулся ко мне, но я упёрлась ладонью ему в грудь.

— Не ты, — сказала я. — Я.

Вода делала нас лёгкими, и я это использовала: толкнула его к бортику, усадила на подводный уступ и оседлала сама, невесомая в тёплой воде, и он держал руки на моих бёдрах, но вести не пытался — он уже знал, что со мной, в этом, не спорят.

— Госпожа, — сказал он тихо, глядя на меня снизу, и в этом слове не было ни капли того, что оно значило девять лет; он вложил в него совсем другое.

— Молчи, — сказала я и опустилась на него.

Вода плескала через край с каждым моим движением, тёплая, и пар шёл над чашей, и я вела медленно, как люблю с ним, глядя ему в лицо, а он держал мои бёдра и смотрел на меня снизу вверх, покорный, отдавший мне это, и только дышал всё чаще да звал меня по имени. Я наклонялась и целовала его, когда хотела, и выпрямлялась, когда хотела, и вода держала меня, делала лёгкой, всесильной, и я ощущала свою власть над этим тёплым, сильным, влюблённым в меня мужчиной так остро, как не ощущала ничего за девять лет неволи.

— Ты меня утопишь, — выдохнул он.

— Не утоплю. Я держу.

— Это моя реплика, — сказал он и засмеялся, и я почувствовала смех внутри, и повела быстрее.

Я довела нас обоих, там, в тёплой воде, под утренним паром, и упала ему на грудь, и вода качала нас, и он обнимал меня и бормотал мне в мокрые волосы что-то бессвязное и счастливое.

— Каждое утро, — сказал он потом. — Я буду находить тебя тут каждое утро. Предупреждаю.

— Находи, — сказала я.

Рейнард работал даже в медовый месяц — иначе не умел, дом сам себя не держит. Он сидел в кабинете над бумагами, и я приходила к нему туда вечерами, потому что то, что он давал, лучше всего давалось среди его порядка, там, где всё разложено и сочтено.

— Ты мне мешаешь, — сказал он, не поднимая головы, когда я вошла и закрыла дверь.

— Знаю, — сказала я.

Я подошла и села на край его стола — на бумаги, на счётные листы, на всё, что он раскладывал ровными стопками, — и он посмотрел на меня поверх них, и в глазах у него мелькнуло то, что он прятал за стеклом.

— Ты села на квартальную опись, — сказал он.

— Села.

— Встань.

— Заставь.

Он отложил перо. Медленно, ровно, как делал всё. Потом снял перчатки — одну, другую, палец за пальцем, — и я замерла, потому что знала этот жест, и от него у меня всё внутри стягивалось раньше, чем он касался.

Он встал, обошёл стол, взял меня за затылок — сзади, всей ладонью, — и я обмякла под этой рукой, как обмякала всегда, как вода обмякает, когда унимается ветер.

— С ним ты садишься на стол и командуешь, — сказал он тихо мне в ухо. — Я знаю, я слышал вас в купальне, весь дом слышал. — Он развернул меня лицом к столу, наклонил, ладонью между лопаток, на его же бумаги. — Со мной ты не командуешь. Со мной ты ложишься на мою опись и молчишь.

— Молчу, — выдохнула я.

Он раздел меня не спеша, и в этом не было спешки, потому что он никогда не спешил, и от его неспешности всё во мне натягивалось туже, чем от любой торопливости. Он взял меня сзади, наклонённую над его столом, придерживая за бёдра, ровно, глубоко, точно, — и там, где Тэо играл и болтал, он молчал, и его молчание весило больше всех слов. Я лежала щекой на его бумагах, на цифрах, которые он сводил пять лет в пустоту, и держалась за край стола, и поддавалась каждому его движению, и в этой покорности не было ни капли того страха, с каким меня брали девять лет, — была одна огромная, тёмная свобода не держать себя.

— Скажи, — проговорил он, единственный раз позволяя себе просить.

— Твоя, — сказала я. — Здесь — твоя.

— Здесь, — повторил он, и я услышала, как у него сорвалось дыхание, которое он не стал выравнивать.

Перо скатилось со стола и упало на пол, и никто из нас за ним не наклонился.

А в конце месяца пришла гроза — южная, тяжёлая, с моря, какие идут стеной и бьют в окна всю ночь.

Мы были втроём в спальне, когда началось, и не спали, и гроза за окном шла в такт тому, что было в комнате, — или мне так казалось, потому что в такие ночи кажется, что мир снаружи заодно с тем, что внутри.

Я лежала между ними, и это было то, чем я не была ни с одним из них порознь.

С Тэо я вела. С Рейнардом отдавала. А между ними я становилась третьим — не низом, не верхом, а серединой, живой на обе стороны, раскрытой на две руки: тёплую и тяжёлую, играющую и точную.

Тэо был передо мной, целовал, вёл в поцелуй, тёплый, жадный, отдающий мне власть, — а Рейнард сзади, ладонью на затылке, тяжёлый, точный, отбирающий её, — и я ходила между ними, как ходит вода между двух берегов, и каждый брал у меня своё и давал мне своё, и я не принадлежала ни одному, оттого что принадлежала обоим целиком.

Молния била в окна, и на миг комната делалась белой, и я видела их обоих разом — тёмную голову Тэо у моей груди, белую Рейнарда у моего плеча, — и в этой вспышке они были не соперники и не братья даже, а две половины чего-то одного, что смыкалось на мне и через меня.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Не держи голос, — сказал Рейнард сзади, как говорил всегда. — Гроза всё покроет. Пусть.

И я не держала.

Гром покрывал меня, и я кричала в него, свободно, без стыда, и один вёл меня спереди, а другой правил сзади, и я то склонялась к теплу Тэо, ведя, целуя, то запрокидывалась к тяжести Рейнарда, поддаваясь, к его ладони на горле, — и между этими двумя, тёплым и тяжёлым, я раскрылась вся, до самого дна, цветком, который держат за стебель с двух сторон и раскрывают на свет, и свет был — молния, и гром, и двое любящих меня мужчин, и я сама, целая, в середине.

Меня повело — длинно, огромно, под раскат, что тряхнул стёкла, — и Тэо поймал мой крик губами, а Рейнард ладонью на затылке, удержав меня в этом, не дав уйти, и они провели меня сквозь, вдвоём, каждый своим, пока я не рассыпалась между ними и не собралась заново, уже другой.

Потом гроза уходила — гром откатывался за море, реже, дальше, — и мы лежали втроём, мокрые, дышащие, сплетённые так, что было не разобрать, где чья рука.

Тэо заснул первым, как всегда, улыбаясь во сне.

Рейнард не спал, как всегда, — лежал и смотрел на меня в темноте, думая, что я сплю, и его ладонь всё ещё лежала у меня на затылке, отпустившая, но не убранная.

Я лежала между ними и слушала, как уходит гроза, и думала о девочке на пристани, которую увели в трюм девять лет назад, и о том, что если бы ей кто-то сказал, какой будет эта ночь, — не только тело, а вот эта полнота, это «дома», эти двое, — она бы не поняла даже слов. У неё не было таких слов. В её мире женщину брали, а не любили, и одну, а не двое, и по приказу, а не по её воле.

А я лежала в грозу между двумя мужчинами, которые меня любили, свободная, целая, ничья и обоих сразу, — и у меня было столько слов на это, что хватило бы на книгу.

Я закрыла глаза.

Гроза ушла за море. Дом дышал. Двое дышали рядом.

И где-то очень глубоко, там, где девять лет было пусто и холодно, теперь было тепло, и полно, и тихо, — и я уснула в этом тепле, между двумя берегами, на своей земле, где решила расти.

Больше мне нечего было искать.

Оставалось только жить — и я, впервые за всю жизнь, знала, что умею.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 37. Чья кровь

 

Год спустя я поняла, что беременна, и первое, что почувствовала, — не радость и не страх, а холод под рёбрами: чей.

Я не знала. Не могла знать. Мы жили втроём, не считая ночей и не деля их по календарю, и ребёнок, что во мне завёлся, мог быть чей угодно — тёплого или тяжёлого, играющего или точного. Девять лет во мне сидело намертво, что у ребёнка должен быть один отец, известный, вписанный, — иначе ребёнок никто, байстрюк, как тот, за которого убили мать братьев. И вот я носила такого же — неизвестно чьего, — и старый страх поднялся во мне и сжал горло.

Я сказала им обоим сразу. Как привыкла говорить всё — обоим, глядя в глаза.

— Я жду ребёнка, — сказала я. — И я не знаю, чей он. Не могу знать. И мне страшно.

Тэо просиял так, что у меня отлегло на миг, — он не умел бояться наперёд, это было его.

А Рейнард спросил ровно:

— Чего именно ты боишься?

— Того, что его назовут байстрюком, — сказала я. — Что у него не будет отца по бумаге. Что мир сделает с ним то, что сделал с Каэлом. Я не знаю, чей он, и это значит, что он ничей, а ничей ребёнок в этом мире — добыча.

Рейнард молчал долго. Потом сказал:

— Ты рассуждаешь как рабыня. Прости, но так.

— Я и была рабыня.

— Была, — сказал он. — А ребёнок твой рабом не будет ни дня. Слушай. — Он говорил как всегда, когда решал что-то раз и навсегда. — Мне всё равно, чья он кровь. Слышишь? Впервые в жизни мне всё равно, что за цифра. Он родится в доме Морвейн, и я впишу его в род как своего — не «одного из», а своего, — и Тэо впишет как своего, и по бумаге у него будет двое отцов и мать, и ни один законник не подкопается, потому что бумагу пишу я, а я умею писать так, что не подкопаешься. Чья кровь — не будет знать никто, даже мы. Особенно мы. Кровь — это то, что мы перестанем считать. Первое в моей жизни, что я отказываюсь считать нарочно.

— А если родится похожий на одного из вас? — сказала я. — Все увидят.

— Пусть видят, — сказал Тэо. — Мы братья. Дети братьев похожи на обоих. Кто разберёт, в дядю пошёл или в отца? — Он усмехнулся. — Впервые в жизни быть братьями — это удобно.

Так и вышло.

Рейнард написал бумагу — свою, ни на что не похожую, — и в ней у ребёнка было двое отцов и мать, госпожа дома Морвейн, и доля, и имя, и место, и никакой строки про кровь. Он показал её мне, и я читала и не верила, что так можно.

— Так нельзя, — сказала я.

— Так не принято, — поправил он. — «Нельзя» и «не принято» — разные вещи. Я всю жизнь путал их, как ты. Ты меня научила не путать.

Мать, узнав, заплакала — от того, что её внук родится не так, как родился её выкормыш Каэл, не в тайне и не в позоре, а в доме, где его ждут двое отцов и где никто не спросит, чей он.

— Я всю жизнь думала, — сказала она мне, гладя мой живот, — что тайное дитя — это горе. Что за него убивают. А тут тайное дитя — и его ждут, и любят, и спорят уже, чьё имя дать. Мир перевернулся, дочка. В хорошую сторону.

Тело моё менялось, и с ним менялось то, что было между нами троими, — и это оказалось не концом близости, как я боялась, а новым её поворотом.

Они стали осторожнее — оба, каждый по-своему.

Тэо, с которым я вела, вдруг перестал отдавать мне власть так легко: теперь он сам укладывал меня, как удобнее, подкладывал под спину, под бок, следил, не тяжело ли, — и я, привыкшая командовать с ним, обнаружила, что мне сладко и это, когда он вдруг берёт заботу на себя.

— Ты меня не слушаешься, — сказала я ему как-то.

— В этом одном — нет, — сказал он, устраивая меня на боку. — В этом одном командую я. Ты носишь. Тебе можно только лежать и получать. Всё остальное — моя работа.

И он делал свою работу медленно, осторожно, сбоку, не наваливаясь, придерживая меня, и в этой его новой бережности было столько нежности, что я плакала, и он целовал мне мокрые щёки и не спрашивал, отчего.

А Рейнард, с которым я отдавала, вдруг перестал брать. Он клал ладонь мне на затылок, как всегда, но теперь она не гнула меня, а держала — бережно, как держат то, что боятся расплескать. Он укладывал меня на спину, на подушки, и был со мной так осторожно, будто я стала стеклянной, и его вечная точность обратилась в вечную заботу.

— Ты меня жалеешь, — сказала я ему. — Раньше не жалел.

— Раньше ты не носила во мне… — Он остановился. — В себе. Не носила в себе то, что, может быть, моё.

— Ты сказал «во мне», — заметила я.

Он молчал.

— Ты сказал «во мне», а не «в себе», — сказала я тихо. — Значит, ты всё-таки надеешься, что он твой.

— Я отказался считать, — сказал Рейнард. — Но не отказался надеяться. Это, оказывается, разные вещи. Ещё одна пара, которую я всю жизнь путал.

Он положил ладонь мне на живот — голую руку, без перчатки, — и держал, долго, молча, и я накрыла его руку своей, и мы лежали так, и он впервые за всё время, что я его знала, не прятал того, что было у него на лице.

Родила я в конце зимы, когда над морем шли последние штормы.

Мальчик.

Он родился тёмным — тёмные волосы, как у Каэла, как у Тэо, — и Тэо, увидев, захохотал и сказал: «Ну всё, мой», и Рейнард сказал ровно: «Тёмный не значит твой, у половины юга тёмные волосы», и они заспорили над колыбелью, всерьёз и не всерьёз, двое взрослых мужчин, и я лежала, обессиленная, и слушала этот спор, и он был самой сладкой музыкой, какую я слышала.

Потому что они спорили не о том, чей он и кому достанется.

Они спорили о том, кто из них больше в нём отражается. Как спорят двое отцов. Как спорят братья.

— Дайте его мне, — сказала я. — Наспоритесь ещё. У вас вся жизнь.

Рейнард взял его из колыбели — осторожно, будто брал что-то, чему не знал цены, потому что цену этому нельзя было сосчитать, а он умел ценить только то, что считается, — и положил мне на грудь.

И я, глядя на тёмную макушку сына, которого ждали двое отцов и целый ожившый дом, поняла, что круг, начатый девять лет назад на пристани, где женщину с ребёнком разлучили и разбросали, — замкнулся наконец в другую сторону.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Там ребёнка отняли у матери.

Тут ребёнка отдали матери в руки, и рядом стояли не ловцы, а двое любящих, и никто никого не собирался разлучать, никогда, ни за какую тайну, потому что тайны больше не было — было имя, и дом, и место, и любовь, вписанная в бумагу рукой человека, который научился любить, отказавшись считать.

— Как назовём, — сказал Тэо.

Рейнард посмотрел на меня.

— Она назовёт, — сказал он. — Она девять лет была без имени. Ей и давать имена.

Я посмотрела на сына.

— Дэйрин, — сказала я. — Второе имя — Дэйрин. По моей матери, по моей реке, по всем, кого разбросали и кто всё равно нашёлся. Пусть носит. Чтобы знал, откуда он, — не только чей.

— Дэйрин, — повторил Рейнард и, я видела, вписал это куда-то в свою вечную опись, только теперь опись была не пустая. Она была полная.

За окном шёл последний шторм зимы, и море билось о скалу, и в тёплом доме над этим морем спали все, кого я потеряла и нашла, и один, кого я принесла в мир сама, — и впервые за всю мою жизнь мне нечего было бояться и некого искать.

Всё, кого я искала, были здесь.

И один был новый.

И он был дома с первого вдоха — то, чего не досталось ни мне, ни Каэлу, ни двум братьям, потерявшим мать.

Ему досталось.

Мы для того и собрались из осколков, чтобы ему досталось.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 38. Уговор

 

Первый год союза держался сам собой — на новизне, на счастье, на том, что все мы слишком долго были голодны, чтобы ссориться над полной миской.

А потом миска перестала быть в новинку, и начались трещины.

Не большие. Мелкие, как в любом доме, где живут не двое, а больше. Но я девять лет читала мелкие трещины по чужим лицам, и я увидела их раньше, чем они стали большими.

Первым дал слабину Тэо.

Сын подрастал, и он тянулся к Рейнарду.

Не потому, что любил его больше, — дети тянутся не к тому, кто теплее, а к тому, кто твёрже, к тому, на ком держится дом. Рейнард был скалой, и мальчик лез на скалу, как лезут все дети, — и Тэо, тёплый, играющий, тот, кто носил его на плечах и учил свистеть в травинку, вдруг оказался вторым.

Я заметила это по тому, как он перестал шутить про «ужасного дядю».

— Тэо, — сказала я однажды, поймав его одного. — Что.

— Ничего, — сказал он. Улыбнулся. Улыбка была старая, надломленная, которую я не видела с самого севера.

— Не ничего. Говори.

Он молчал долго.

— Он зовёт его отцом, — сказал наконец Тэо. — Мальчик. Рейнарда — отцом. А меня — Тэо. Просто Тэо. — Он усмехнулся. — Я сам виноват, я же паясничал, я же хотел быть весёлым дядей. Вот и получил. Отец — он. А я тот, кто смешит.

Вот она, трещина. Я это знала — что она придёт. Я просто не знала, с какой стороны.

— Ты ревнуешь, — сказала я.

— Ревную, — сказал Тэо, и впервые не стал прятать это за лёгкостью. — К родному брату. К собственному сыну — может, собственному, мы же не считаем. Я думал, я выше этого. Оказалось, нет. Оказалось, я хочу, чтобы меня тоже звали отцом, а не только смешили ради меня.

Я пошла к Рейнарду. Как всегда — с тяжёлым к тому, кто умеет с тяжёлым.

— У нас трещина, — сказала я. И рассказала.

Он выслушал молча, как всё выслушивал, и долго не отвечал.

— Я думал, — сказал он наконец, — что союз держится любовью. Что раз мы трое любим — этого хватит.

— Не хватит?

— Не хватит, — сказал он. — Любовь — это как урожай. Она есть, и её много, но она не хранится сама. Её надо убирать, солить, раскладывать по погребам, иначе сгниёт по осени, сколько бы ни уродило. Мы сняли урожай и решили, что дальше он полежит сам. Он не полежит.

— И что делать.

— То, что я умею, — сказал он. — Уговор. Мы никогда не проговаривали правил. Мы просто легли втроём и понадеялись, что дальше как-нибудь. «Как-нибудь» кончилось. Теперь надо словами.

Я чуть не засмеялась — он и полиамор свой немедленно переводил в устав, потому что иначе не умел любить. Но он был прав, и я это видела.

— Какие правила, — сказала я.

— Первое, — сказал он. — Ребёнок зовёт отцом обоих. Не «отец» и «Тэо». Отец Рейнард и отец Тэо, или как он сам придумает, дети придумывают, — но обоих. Я это заведу с завтрашнего дня. Мне надо было додуматься раньше; я не додумался, потому что мне-то досталось, а недостачу чужую я, как всегда, заметил последним.

Я смотрела на него — на человека, который год назад не умел понимать людей, а теперь сам, первый, увидел, что брату больно, и стал это чинить, — и во мне поднялось то тёплое, опасное, что я к нему чувствовала.

— Второе, — сказал он. — Мы не считаем, кого из нас больше любят — ты, дети, дом. Как только начинаем считать — проигрываем все трое. Я всю жизнь всё считал и знаю: есть вещи, от счёта которых беднеешь. Это — они.

— Третье?

— Третье — про тебя, — сказал он. — Ты держишь нас двоих. Ты между нами не приз, ты — ось. Если ты устанешь, если тебе станет тяжело носить двоих сразу — ты говоришь. Вслух. Мне или ему, всё равно. Мы не заметим сами — мы мужчины, мы глупы в этом. Ты научилась молчать за девять лет так хорошо, что можешь надорваться молча. Не смей. Это главное правило. Важнее моих двух.

Уговор мы завели не на бумаге — впервые Рейнард что-то оставил без бумаги, — а словами, втроём, вечером.

Тэо сначала отнекивался, паясничал, не хотел признаваться, что ему больно. Но Рейнард сказал ему прямо, глядя в глаза, тем ровным голосом, которым говорил только самое важное:

— Ты мой брат. Я пять лет тебя терял и не хочу терять снова — теперь из-за того, что забыл спросить, не больно ли тебе. Мальчик будет звать отцом нас обоих. Я так решил. И не спорь, тебе же легче.

И Тэо, который умел принимать удары и не умел принимать подарки, отвернулся к окну, чтобы мы не видели его лица, и сказал сдавленно:

— Ты невыносим. Даже когда делаешь хорошо.

— Знаю, — сказал Рейнард. — Ты мне это уже говорил. На севере. Про ремень.

И они посмотрели друг на друга и засмеялись — оба, впервые вспомнив тот вечер без горечи, — и трещина затянулась, не до конца, трещины не затягиваются до конца, но настолько, чтобы дом снова стоял.

Той ночью мы были втроём, и это было иначе, чем в медовый месяц.

Тогда нас несло. Теперь мы знали цену тому, что у нас есть, и знали, что оно не держится само, — и оттого держали его руками, все трое, бережно и жадно разом.

Тэо в ту ночь не отдавал мне власть, как обычно, и я не отбирала её у него; мы были на равных, потому что оба знали, что чуть не потеряли, и цеплялись друг за друга крепче, чем цепляются уверенные. А Рейнард держал нас обоих — меня рукой на затылке, брата взглядом, — и впервые за всё время я поняла, что он не просто третий в постели, он тот, на ком эта постель стоит, как дом стоит на скале.

Ночь после уговора была не похожа на те, что были в начале.

Тогда нас несло — жаром, новизной, жадностью людей, слишком долго голодных. Сейчас мы знали цену. Знали, что чуть не потеряли. И оттого держали друг друга иначе: бережно и жадно разом.

Тэо поцеловал меня первым. Не так, как обычно — без той лёгкой насмешки, с которой он всегда отдавал мне власть. Сегодня он целовал глубоко, почти отчаянно, будто боялся, что я исчезну, если отпустит. Я отвечала так же. Без игры. Без «веди» и «отдай». Мы были на равных — оба напуганы одной и той же трещиной, оба цеплялись сильнее, чем цепляются уверенные.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Его руки скользнули под рубашку, горячие, привычные. Я расстегнула его, и ткань упала на пол. Кожа к коже. Он прижался лбом к моему, дышал тяжело.

— Я чуть не… — начал он.

— Знаю, — прошептала я. — Я тоже.

Рейнард молчал. Он сидел у изголовья, уже без рубахи, и смотрел. Когда я повернулась к нему, он протянул руку и положил ладонь мне на затылок — тяжелую, тёплую, уверенную. Как будто говорил: «Я здесь. Союз здесь. Не рухнет».

Я наклонилась к нему. Поцеловала. Он ответил медленно, глубоко, без спешки. Тэо прижался сзади, губы на моём плече, руки на бёдрах. Мы двигались вместе — не как в медовый месяц, когда нас несло, а осознанно. Каждый жест был выбором. Каждый вздох — обещанием.

Тэо вошёл в меня первым. Медленно. Глядя мне в глаза. Я обхватила его ногами, притянула ближе, и он застонал тихо, почти жалобно. Рейнард не отрывал ладони от моего затылка. Другой рукой он гладил Тэо по спине — братскую, твёрдую ласку, которая говорила больше слов.

Мы двигались в одном ритме. Я цеплялась за плечи Тэо, а Рейнард держал нас обоих. Когда Тэо замедлился, почти остановился, Рейнард наклонился и поцеловал его в висок — коротко, жёстко.

— Не отпускай, — сказал он тихо. — Ни её. Ни меня.

Тэо кивнул. Глаза у него были влажные. Он двинулся снова, глубже, и я всхлипнула. Рейнард отпустил мой затылок только затем, чтобы лечь рядом, прижаться всем телом, взять меня за руку и переплести пальцы. Его член был твёрдым, горячим у моего бедра. Я потянулась к нему свободной рукой, обхватила, провела ладонью, и он тихо выдохнул мне в волосы.

Мы менялись. Тэо вышел, Рейнард вошёл — медленно, до конца, глядя мне в глаза. Тэо целовал мою шею, грудь, ласкал, где мог достать. Когда Рейнард двигался, Тэо держал меня за бёдра, помогая, поддерживая. Когда я стонала, оба отвечали — один глубже, другой нежнее.

В какой-то момент мы оказались все трое на боку. Рейнард сзади меня, Тэо спереди. Я чувствовала обоих. Дыхание Тэо на губах. Ладонь Рейнарда снова на затылке — тяжёлая, успокаивающая, собственническая. Мы двигались вместе, медленно, глубоко. Не гнались за пиком. Держали. Чинили. Целовали, где могли. Шептали имена. Шептали «не отпускай».

Оргазм пришёл не как удар, а как долгая волна. Сначала у меня — тихий, почти плачущий. Потом у Тэо — сдавленный стон мне в плечо. Рейнард кончил последним, глубоко внутри, прижав меня к себе так сильно, будто боялся, что мир снова треснет.

Мы лежали потом долго, переплетённые. Пот. Дыхание. Руки, которые не отпускали.

Тэо провёл пальцами по моей щеке.

— Вот так, — сказал он хрипло. — Вот так и надо.

Рейнард молчал. Только ладонь на моём затылке слегка сжалась — согласие без слов.

Я закрыла глаза и думала: близость теперь — не только жар. Это то, чем чинят. То, чем держат. То, что мы выбираем каждый раз заново.И в эту ночь мы выбрали.

Потом мы лежали втроём, и я слушала, как дышат двое рядом, и думала, что мне девять лет врали.

Мне говорили, что любовь — это когда нашёл и всё, дальше само. Сказка кончается свадьбой, дальше не показывают.

А правда была в том, что мы только что, вот этой ночью, не закончили любить, а начали удерживать любовь, — и это оказалось не легче девяти лет неволи, а по-своему труднее, потому что неволю с тебя снимают чужие руки, а любовь удерживаешь своими, каждый день, втроём, и никто не снимет за тебя.

— Трудно будет, — сказала я в темноту.

— Трудно, — согласился Рейнард.

— Всегда, — добавил Тэо сонно. — Зато не скучно.

И я уснула между ними, зная теперь, что дом наш стоит не на любви — любви у нас было в избытке, — а на уговоре беречь любовь, который мы только что заключили вслух.

Скала под домом. Уговор под союзом.

Без этого рушится и то, что любишь.

Особенно то, что любишь.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 39. Чужие глаза

 

Дом наш держался внутри. Снаружи его ждал мир, а мир троих не прощает.

Первый удар пришёл осенью, с ярмаркой, когда на юг съезжается знать со всех земель — торговать, родниться, смотреть друг на друга. Рейнард как глава рода не мог не принять; закрыться значило дать пищу тем самым языкам, которых он не боялся, но и кормить зря не хотел.

Съехались. И среди съехавшихся оказался человек, которого я знала.

Я узнала его через залу — по перстням. Толстый, в перстнях на всех пальцах, только постаревший на пять лет.

Тот, второй покупатель на площади. Тот, что обошёл меня кругом, потянул за ухо, услышал цену и ушёл, смеясь. Я запомнила его, потому что запоминаю всех, кто меня оценивал.

Он меня тоже узнал — не сразу, а когда Рейнард представил меня двору как госпожу дома Морвейн. Я увидела, как в его заплывших глазах шевельнулось узнавание, потом недоверие, потом злая радость человека, которому в руки упало то, что дорого стоит.

Он подошёл ко мне у стола с винами, когда рядом не было братьев.

— Госпожа Морвейн, — сказал он и поклонился ниже, чем нужно, так, что поклон стал насмешкой. — А я ведь вас помню. Розовые волосы не забудешь. Только тогда на вас было железо, а не жемчуг. Рынок, лет пять? Шесть? Гарм Долгий вас продавал. Я приценивался.

— Вы обознались, — сказала я ровно. Я умела держать лицо, меня девять лет этому учили.

— Не обознался, — сказал он, посмеиваясь. — У меня на товар память крепкая. Купленная эльфийка в госпожах у двух герцогов разом. — Он понизил голос. — И мальчонка при вас. Чей, интересно? По закону-то байстрюк, если разобраться, чей он — неизвестно, а неизвестно чей — значит, ничей, а ничей наследник — это, знаете, лакомая тяжба для того, кто…

— Договаривайте, — сказала я.

— А чего договаривать, — сказал он. — Вы умная, сами поняли. Такие вещи стоят денег. Или молчания. Я человек негордый, мне и молчание сгодится, если оно… весомое.

Я не побежала к Рейнарду. Впервые за всё время — не побежала.

Не потому, что решила справиться сама по глупой гордости. А потому, что вспомнила его третье правило: не носить тяжёлое молча — но и не сбрасывать сразу, не подумав. Я постояла у стола с винами, держа лицо, и подумала.

Этот человек хотел денег или власти надо мной через страх. Страх был моим старым хозяином девять лет; я знала его в лицо лучше, чем этого толстяка. И я знала про страх одну вещь, которой не знают те, кто пугает: он держит только того, кому есть что терять тайно. А у меня тайн не было. Рейнард выжег их все, вписав в бумагу.

Я подошла к братьям — к обоим сразу, при всём дворе, — и сказала негромко, но так, чтобы стоявшие рядом слышали:

— Вон тот человек в перстнях узнал меня. Он помнит меня с рынка, где я стояла в железе. Он только что предложил мне платить ему за молчание — иначе он расскажет двору, что госпожа Морвейн была рабыней, а ваш сын — байстрюк неизвестной крови.

Двор притих. Толстяк побагровел — он не ждал, что я вынесу это на свет сама.

Рейнард посмотрел на меня. И я увидела в его глазах то, чего давно не видела, — не тепло, не заботу, а холодную, точную угрозу, ту самую, с которой он когда-то торговался за меня на площади.

— Ты правильно сделала, что сказала при всех, — проговорил он мне тихо. — Тайну можно продать. Сказанное вслух — уже нет.

Он не стал кричать. Он никогда не кричал.

Он повернулся к двору и заговорил ровно, и от этой ровности стало тише, чем от любого крика.

— Всё, что этот человек может рассказать, — правда, — сказал Рейнард. — Моя жена — я называю её женой, хотя закон не знает такого слова для того, что у нас есть, — была рабыней. Её продали девять лет назад, ребёнком, вместе с матерью и братом, — продал их мой отец, заметая след своего преступления. Я выкупил её мать из чужого дома. Я вернул её брата. Я дал ей вольную. И я взял её в свой дом свободной — не рабой, женой. Кто хочет, может звать это позором. Я зову это единственным, чем горжусь в своём роду.

Он обвёл двор взглядом.

— Мой сын, — сказал он, — записан мной как мой сын и моим братом как его сын. Двое отцов, оба знатные, оба Морвейн. Чья он кровь — не знаем и знать не хотим, и в бумаге этого нет, а есть имя, доля и род. Тяжбы не выйдет: не за что зацепиться, я об этом позаботился, я умею писать бумаги. — Он посмотрел на толстяка. — А тому, кто пришёл в мой дом торговать мне моё же прошлое, я скажу одно: мне нечего скрывать, а значит, тебе нечего продать. Ты приехал с пустым товаром. Уезжай, пока не понял, во сколько тебе обошлась дорога.

Толстяк открыл рот. Закрыл. Оглядел двор — и увидел то, что вижу я: люди смотрели не на меня, битую рабыню в жемчугах, а на него, торговца чужим стыдом, и смотрели с той брезгливостью, с какой смотрят на того, кто полез не в своё.

Он уехал в тот же вечер.

Тэо нашёл меня потом на террасе. Он весь вечер молчал, что было на него не похоже, и я ждала, когда прорвётся.

— Я хотел его убить, — сказал он тихо. — Правда. Стоял и думал, как. У меня руки чесались. А Рейнард его — словами. Просто словами, при всех, и тот сдулся. — Он усмехнулся. — Я всю жизнь думал, что я тёплый, а он холодный, и что тепло лучше. А сегодня понял: тёплый бы полез в драку и дал бы им повод. А холодный защитил тебя так, что комар носа не подточит. Иногда нужен холод.

— Иногда нужно и то, и другое, — сказала я. — Ты хотел за меня убить. Он за меня сказал. Мне нужны оба.

— Тебе всегда нужны оба, — сказал Тэо, и в этот раз в этом не было горечи, была почти гордость. — Знаешь, что я понял сегодня? Что мы — не двое мужчин при одной женщине, как думает тот жирный и весь их свет. Мы стена. Ты посередине, мы по краям, и через нас к тебе не пройти. Ни этому, ни закону, ни свету. Мы тебя держим с двух сторон, и оттого ты крепче стоишь, чем стояла бы за одним.

Я смотрела на него и понимала, что он прав, и что это и есть ответ тем, кто спрашивает, как такое держится.

Не любовью только. Стеной.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Ночью я лежала между ними и думала о толстяке — о том, как легко он рассыпался, потому что у нас не было тайны, за которую держат.

Меня девять лет держали тайным. Тайная дочь, тайный товар, тайная рабыня в чужих домах. Всё моё было спрятано, и оттого меня можно было пугать.

А теперь всё моё было на свету — прошлое, ошейник, вольная, двое мужчин, сын неизвестной крови, — всё вынесено, названо, вписано. И оказалось, что человека, у которого нет тайн, нельзя шантажировать, нельзя пугать, нельзя купить молчанием, потому что молчать ему не о чем.

Свобода, поняла я, это не когда тебя отпустили. Свобода — это когда тебе больше нечего прятать.

Ночь после ярмарки была злой и жаркой.

Чужой человек протянул руку к тому, что наше, — и мы трое сомкнулись так, будто хотели выжечь сам воздух между собой. Никакой нежности. Только жадное, жёсткое утверждение: она — наша, и через нас к ней не пройти.

Тэо схватил меня у двери. Поцеловал так, что губы сразу саднили. Зубы в нижнюю губу, язык глубоко, руки уже под платье, сжимая бёдра до будущих синяков.

— Я хотел его убить, — выдохнул он мне в рот. — Прямо там. Руками. А теперь буду ебать тебя так, чтобы весь дом слышал, чья ты.

Рейнард подошёл сзади, сорвал платье одним движением. Ткань треснула. Он прижал меня к себе, ладони сразу на груди, сжал соски жёстко, почти выкручивая.

— Он думал, что ты товар, — сказал он холодно мне в ухо. — Сейчас узнает, что ты — наша. И мы тебя не продаём.

Они толкнули меня на постель. Тэо раздвинул мне ноги и сразу опустился ртом между них — лизнул, пососал клитор, вошёл языком внутрь, жадно, шумно. Я выгнулась, но Рейнард уже стоял на коленях у головы, взял меня за волосы и вошёл мне в рот до горла. Я захлебнулась, слюна потекла по подбородку, а он держал, двигался коротко, жёстко, глядя вниз.

— Глотай, — приказал он. — Всю.

Тэо поднялся, обтёр рот тыльной стороной ладони и вошёл в меня одним толчком. До конца. Я вскрикнула вокруг члена Рейнарда. Тэо не дал привыкнуть — сразу жёсткий, глубокий ритм, бёдра шлёпали о мои, пальцы впивались в бёдра так, что кожа побелела.

— Наша, — рычал он. — Слышишь? Не рынка. Не его. Наша.

Рейнард вытащил изо рта, провёл головкой по моим губам, размазал слюну и смазку.

— Повтори, — сказал он.

— Ваша, — прохрипела я. — Обоих. Только ваша.

Он снова затолкнул мне в рот, а Тэо трахал всё жёстче, наклонившись, кусая мне грудь, оставляя красные следы. Когда я уже дрожала на грани, Тэо вышел, перевернул меня на четвереньки и вошёл сзади сразу глубоко. Рейнард встал передо мной, и я снова взяла его, глотая до самого основания, пока Тэо вбивался сзади, шлёпая ягодицами, держа за бёдра.

Потом Рейнард лёг на спину. Тэо поднял меня и посадил на него — я насадилась медленно, чувствуя, как он заполняет до предела. Тэо плюнул себе на пальцы, провёл между ягодиц и начал входить туда. Жжение. Растяжение. Я застонала, опираясь руками о грудь Рейнарда. Тэо входил сантиметр за сантиметром, пока не оказался внутри полностью. Оба. Одновременно.

Они двигались вместе — один снизу, другой сзади, синхронно, жёстко, заполняя меня так, что я не могла даже толком дышать. Рейнард держал меня за затылок, заставляя смотреть ему в глаза. Тэо прижался грудью к моей спине, кусал шею, шептал хрипло:

— Стена. Через нас — никого. Слышишь? Никого.

Я кончила первой — с длинным, сорванным криком, сжимая обоих внутри так сильно, что они оба выругались. Тэо кончил следом, заливая меня, не вынимая. Рейнард ещё несколько жёстких толчков — и тоже, глубоко, с низким рыком, прижимая меня к себе всем телом.

Они не вышли сразу. Остались внутри, тяжёлые, горячие, пульсирующие. Потом медленно вытащили. Я упала между ними, мокрая, разъебанная, с семенем, стекающим из обеих дырок, с синяками на бёдрах и следами зубов на груди.

Тэо провёл ладонью по моему животу, зачерпнул их общее и втер мне в кожу, собственнически.

— Пусть теперь кто-нибудь только попробует сунуться, — сказал он хрипло. — Пусть только попробует.

Рейнард молча положил ладонь мне на затылок — тяжёлую, горячую, как печать — и притянул ближе.

— Наша, — сказал он тихо. — И стена стоит.

Я закрыла глаза между ними, чувствуя, как всё ещё пульсирует внутри, и впервые за день выдохнула по-настоящему. Чужие глаза больше не дотягивались. Через них ко мне было не пройти.

— Тэо сегодня сказал, что мы стена, — проговорила я в темноту.

— Мы стена, — подтвердил Рейнард.

— А я думала, вы двое берега, — сказала я. — А я между вами вода.

— И берега, и стена, — сказал он. — Смотря от чего тебя держать. От тоски — берега. От чужих — стена. — Он помолчал. — Спи. Больше никто не придёт. Я об этом позаботился.

И я уснула между двумя — водой между берегов, свободной в стене, — и мне впервые за всю жизнь никто не был страшен, потому что впервые за всю жизнь мне нечего было прятать.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

Глава 40. Молча

 

Враг снаружи оказался прост. С ним Рейнард справился словами за один вечер.

Враг изнутри был хитрее, потому что это была я сама.

Прошёл ещё год. Сын подрос, я снова носила — второго, — и дом жил, полный, тёплый, устоявшийся. Со стороны — сказка, какие пишут и обрывают на этом месте, чтобы не показывать, что дальше.

Дальше была усталость.

Я держала двоих. Я не жаловалась — я не умела; девять лет меня учили, что жалоба это слабость, а слабую убирают. И теперь, свободная, в любви, окружённая заботой, я по старой памяти снова начала носить молча.

Носить было что. Двое мужчин — это вдвое больше, чем один: вдвое больше нужд, настроений, тел, которые надо чувствовать, обид, которые надо гасить прежде, чем они станут трещинами. Тэо тянул из меня тепло и лёгкость. Рейнард — тишину и то глубокое, что он брал только у меня. Сын тянул материнское. Второй, во мне, тянул силы просто тем, что рос. Мать старела, за ней нужен был глаз. Каэл взрослел, ему нужна была я как сестра. Дом, слуги, ярмарки, гости.

И все они брали у меня — понемногу, любя, не замечая, — а я отдавала, отдавала, потому что отдавать я умела, меня девять лет учили только отдавать. А брать себе, беречь себя, говорить «я устала» — этому не учили. Этого во мне не было.

И я начала гаснуть.

Не сразу и не заметно. Я стала меньше смеяться с Тэо — он списывал на беременность. Стала холоднее с Рейнардом по ночам — он списывал на усталость и берёг меня, не трогая, и от этого я гасла ещё быстрее, потому что мне не хватало не покоя, а того, чтобы кто-то заметил, что я гасну.

Я держала лицо. Я всю жизнь держала лицо. Это моё умение — то самое, за которое меня не били в трёх домах, — обернулось против меня: я так хорошо скрывала, что мне плохо, что никто не видел.

А потом я слегла.

Не от болезни — лекарь не нашёл болезни. От того, что человек, который отдаёт и не берёт, однажды доходит до дна, и дно это тихое: не крик, не слёзы, а просто перестаёшь вставать. Я лежала лицом к стене, как лежала когда-то после ремня, только теперь меня никто не бил, и оттого было хуже: тогда была причина, а теперь причины будто не было, а встать я не могла.

Первым понял Рейнард. Конечно, он — он всё считал, и он первым заметил, что цифры не сходятся: жена, у которой всё есть, не встаёт с постели.

Он сел на край кровати. Не спросил «что с тобой» — он спросил иначе.

— Когда ты в последний раз что-нибудь взяла себе, — сказал он. — Не отдала. Взяла.

Я молчала, лицом к стене.

— Я не помню, — сказал он сам. — Я сижу и вспоминаю и не могу. Ты всё время отдаёшь. Мне, ему, детям, матери, дому. А берёшь когда?

— Я не умею брать, — сказала я в стену. — Меня учили отдавать. Раб отдаёт. Раб, который берёт, — мёртвый раб.

— Ты не раб.

— Голова знает, — сказала я. — А руки помнят. Руки девять лет только отдавали. Я не переучила руки. Я думала, свобода — это когда тебя отпустили. А оказалось, надо ещё переучиться жить, а этому никто не учит, это самой.

Рейнард молчал долго.

— Я виноват, — сказал он наконец. — Я завёл правило: устанешь — скажи. И решил, что этого хватит. А правило — это бумага, а бумага не работает сама, я же знаю. Я написал «скажи» и не проверил, можешь ли ты сказать. Ты не можешь. Тебя разучили. Значит, правило было пустое, и виноват тот, кто его писал, — я.

Он позвал Тэо, и они сидели у моей постели вдвоём, и я лежала лицом к стене, и мне было стыдно, что я их подвела, что сказка сломалась об меня, что я не выдержала того, что сама выбрала.

— Повернись, — сказал Тэо тихо. — Пожалуйста. Не лицом к стене. Я эту стену видеть не могу, ты за ней прячешься.

Я повернулась.

— Слушай, — сказал Тэо, и голос у него был непривычно серьёзный. — Мы с братом сейчас поняли одну вещь, и нам обоим стыдно. Мы всё это время думали, что беречь тебя — это защищать от чужих. От толстяков, от закона, от света. Стена, помнишь, я про стену говорил. А тебя надо было беречь не от чужих. От нас. От того, что мы, любя, тянули из тебя по капле и не смотрели, сколько осталось.

— Вы не виноваты, — сказала я. — Я сама молчала.

— Ты молчала, потому что не умеешь иначе, — сказал Рейнард. — А мы не спрашивали, потому что нам было удобно не спрашивать. Удобно брать у того, кто отдаёт молча. Я это знаю по хозяйству: самый надёжный работник тот, кто не жалуется, и его загоняют первым, потому что он не скрипит. Ты не скрипела. Мы тебя загнали.

Они переделали уговор.

Не я теперь должна была говорить, что устала, — потому что я не умела, и ждать от меня этого было всё равно что ждать от хромого, чтоб он бегал. Теперь они должны были спрашивать. Каждый день. Смотреть, сколько во мне осталось, и не брать сверх того, а если брать нечего — не брать вовсе, а отдавать самим.

— Мы поменяемся, — сказал Рейнард. — Ты девять лет отдавала. Теперь будешь брать, а мы отдавать, пока весы не выровняются. Сколько понадобится. Год, два. Я посчитаю.

— Ты не можешь посчитать, сколько мне надо взять, — сказала я.

— Не могу, — согласился он. — Но могу считать каждый день, взяла ли ты хоть что-то. И если день прошёл, а ты только отдавала, — это мой недосмотр, и я его исправлю на следующий.

И они стали отдавать.

Тэо, который тянул из меня лёгкость, теперь смешил меня сам, не ожидая, что я развеселю его. Рейнард, который брал у меня тишину, теперь давал мне свою — сидел рядом молча, ничего не требуя, и его молчание из берущего стало дающим. Сын приходил и не тянул материнское, а лез обниматься, потому что его научили, что маму надо не только просить, но и жалеть. Даже Каэл, взрослея, стал приносить мне то, что находил, — ракушку, камень, глупость какую-нибудь, — потому что заметил, что сестре нужно, чтобы и ей приносили.

Я поднялась через месяц. Медленно, как поднимаются после долгого.

Ночь, когда я впервые снова легла с ними после того, как поднялась, не была жаркой.

В ней не было ни жадности после угрозы, ни отчаянного сцепления после трещины. Здесь было другое — медленное, осторожное, почти пугающее. Они давали. А я училась брать.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Тэо пришёл первым. Сел на край кровати, взял мою руку, поцеловал пальцы.

— Только ты, — сказал он тихо. — Сегодня только ты. Мы ничего не берём. Слышишь? Ничего.

Рейнард стоял у окна, потом подошёл и сел с другой стороны. Ладонь легла мне на затылок — не собственнически, как раньше, а поддерживающе.

— Говори, если слишком, — сказал он. — Или молчи, если не можешь говорить. Мы будем смотреть. Мы научимся смотреть.

Они раздевали меня медленно. Не срывали. Снимали. Каждый слой — как будто снимали с меня не одежду, а груз. Когда я осталась голой, Тэо наклонился и поцеловал живот, там, где уже заметно округлялся второй ребёнок. Потом ниже. Ещё ниже.

Он целовал меня между ног так, будто это было единственное, что имел право делать. Медленно. Внимательно. Язык, губы, лёгкое давление. Никакого требования. Только отдача. Я лежала, глядя в потолок, и чувствовала, как внутри поднимается что-то непривычное — не привычный жар, который я всегда отдавала им, а что-то, что шло ко мне.

Рейнард гладил мои волосы, целовал висок, шею, плечо. Когда я тихо всхлипнула, он сразу замер.

— Слишком?

— Нет, — прошептала я. — Просто… я не знаю, куда это девать.

— Никуда не девай, — сказал он. — Оставь себе.

Тэо поднял голову, посмотрел на меня снизу вверх.

— Можно дальше?

Я кивнула. Он продолжил — глубже, но всё так же бережно. Пальцы вошли медленно, один, потом второй, и он искал то место внутри, от которого у меня всегда дрожали ноги. Нашёл. И остался там, не торопясь, пока я не начала дышать чаще.

Рейнард наклонился и поцеловал меня в губы — мягко, без языка сначала, просто губы. Потом глубже, когда я сама приоткрыла рот. Его рука легла на грудь, но не сжала — легла и осталась, тёплая, тяжёлая, просто держащая.

Когда Тэо понял, что я близко, он не ускорился. Наоборот — замедлился ещё, растягивая. Я схватила его за волосы, не чтобы остановить, а чтобы удержать. Оргазм пришёл тихо, длинной волной, и я заплакала прямо в него — не от боли, а от того, что впервые за долгое время мне дали, а не взяли.

Они не остановились на этом.

Рейнард лёг рядом, притянул меня к себе спиной. Тэо устроился спереди. Они гладили меня оба — руки на бёдрах, на животе, на груди. Когда я повернула голову, Рейнард поцеловал меня снова. Тэо целовал ключицы, плечо, внутреннюю сторону руки.

— Хочешь нас? — спросил Тэо. — Или только так?

Я молчала долго. Потом сказала правду:

— Хочу. Но… медленно. И чтобы вы… не брали. Чтобы только давали.

— Хорошо, — сказал Рейнард.

Он вошёл первым — сзади, очень медленно, останавливаясь на каждом движении, давая мне привыкнуть. Когда оказался внутри полностью, просто лежал, не двигаясь, целуя мне шею. Тэо прижался спереди, тёрся о бедро, но не торопил. Потом, когда я сама чуть подалась назад, Рейнард начал двигаться — коротко, глубоко, но без всякой жадности. Только ради того, чтобы мне было хорошо.

Тэо скользнул рукой между нами, нашёл клитор, гладил в том же медленном ритме. Я дышала открытым ртом, цеплялась за его плечо. Второй оргазм был сильнее первого — и снова со слезами.

Когда Рейнард вышел, Тэо вошёл. Так же медленно. Так же внимательно. Рейнард держал меня сзади, гладил волосы, шептал что-то совсем тихое — не слова даже, а просто звук, чтобы я знала, что он здесь. Тэо двигался, глядя мне в глаза, и в его взгляде не было привычного огня — было что-то другое. Забота. Страх сделать больно. Желание дать.

Я кончила в третий раз, уже обессиленная, и только тогда они позволили себе кончить — оба, почти одновременно, глубоко внутри, но без криков, без рывков. Просто отдали то, что было, и остались рядом, не выходя сразу.

Потом я лежала между ними, мокрая, дрожащая, и плакала уже открыто.

— Опять? — спросил Тэо мягко, вытирая мне щёку большим пальцем.

— Мне дали, — сказала я. — А не взяли. Я не привыкла. Мне девять лет только брали. Даже вы, любя, брали. А сейчас дали, и мне страшно. Страшнее, чем когда отдавала. Отдавать я умела. А брать… брать оказалось труднее.

Рейнард прижался лбом к моему затылку.

— Заведи место, — сказал он тихо. — Мы будем давать, пока оно не появится. Каждый день. Сколько понадобится. Я буду считать — хороший счёт. Сколько дней подряд ты брала и не сломалась.

Я закрыла глаза между ними. Внутри было полно. Непусто. И это пугало сильнее любой прежней близости.

Но я смогла.

Впервые — смогла взять.

Потом я лежала между ними, впервые за долгое время не опустошённая, а наполненная, — и это было так непривычно, что я заплакала.

— Опять? — сказал Тэо мягко. — Ты чего.

— Мне дали, — сказала я. — А не взяли. Я не привыкла. Мне девять лет только брали. Даже вы, любя, брали. А сейчас дали, и я не знаю, куда это девать, у меня нет места, куда складывать то, что дают.

— Заведи, — сказал Рейнард. Тем же словом, что когда-то сказал Тэо про любовь, которую мне некуда было положить. — Место заводится. Медленно. Мы поможем.

— Как?

— Будем давать, пока ты не привыкнешь, — сказал он. — Пока у тебя не появится место. Это тоже считается — сколько дней подряд ты брала и не сломалась. Я буду вести счёт. Хороший счёт, не тот.

Я лежала между ними и думала, что вот это, наверное, и есть самое трудное во всей моей жизни — труднее рынка, труднее ремня, труднее выбора.

Научиться брать.

Меня освободили. Меня полюбили. Меня вписали в род и защитили от света. А самому трудному — брать, а не только отдавать, беречь себя, а не только других, — мне пришлось учиться самой, поздно, через то, что я едва не сломалась.

И союз наш выстоял не потому, что мы друг друга любили — любили мы всегда, — а потому, что мы вовремя заметили, что любовь может загнать любимого не хуже ненависти, если брать и не отдавать.

Держится не любовь.

Держится равновесие любви.

А его надо мерить каждый день — и Рейнард мерил, и я, кажется, впервые была рада его вечному счёту.

_______________________________________________________

Продолжение следует

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

 

 

Глава 41. Та, что считала

 

Прошло много лет — я не буду говорить сколько, потому что перестала считать годы, а это, если подумать, и есть самая большая перемена во мне.

Девочка, которую вели по сходням в трюм, считала всё: доски, шаги, капли, цены, зимы. Счёт был её домом, её стеной, единственным, что у неё не могли отнять. Она считала, потому что больше ей ничего не принадлежало.

Женщина, в которую она выросла, счёт отложила. Не разучилась — я и сейчас, если захочу, пересчитаю что угодно быстрее любого приказчика. Просто мне больше незачем. Считают то, что боятся потерять или чего мало. А у меня стало много, и терять я перестала бояться, потому что то, что у меня есть, нельзя отнять рынком, — оно не продаётся и не покупается, я это проверила на себе, я знаю цену и тому, и другому.

Мать умерла в позапрошлую зиму, у моря, под своим именем.

Она угасла тихо, как угасают те, кто наконец дождался покоя, — не от горя, не в чужом доме, а в тепле, у окна на воду, которой ей девять лет не хватало. Последние годы она только и делала, что смотрела на море и вязала, и пела свои северные песни, и к концу уже путала, где явь, а где то давнее, у Тихой реки, до всего.

В последний день она приняла меня за ту, кем я была в шесть лет.

— Ирисэль, — сказала она, и голос был молодой, из-за девяти лет назад. — Не считай так громко, дочка. Спи. Я тут. Я никуда не ушла.

Она думала, что укладывает ребёнка. А укладывала себя.

Я держала её узловатую руку, пока она не уснула совсем, и не плакала, потому что это было не то горе, от которого плачут, — это было горе, которому радуются: она умерла, зная, где её дети. Все трое. Живые, названные, дома. То, ради чего она села когда-то в ту роковую дорогу и не доехала, — сбылось после неё, но сбылось, и она это застала.

Мы похоронили её рядом с матерью братьев — двух женщин, которых одна тайна связала и одна смерть развела, положили наконец рядом, у моря, под настоящими именами. На камне Мираэль Рейнард велел написать: «Она дождалась своих». И этого хватило. Кто прочтёт и поймёт — поймёт.

Каэл вырос и уехал.

Не от нас — к себе. Рейнард выучил его всему, что знал сам, дал имя, долю, землю, и Каэл уехал управлять этой землёй, стал господином, каким его вырастили, — и раз в год приезжает, высокий, тёмный, уже с сединой у висков, и всё ещё, я замечаю, считает ступени, когда поднимается по лестнице, губами, тихо. За мной. Которую он так и не вспомнил — но носит во всём, как я когда-то сказала: в привычке, что крепче памяти.

Дети выросли. Их у нас трое — тех, что я родила, и ни одного из них Рейнард так и не стал считать по крови, сдержал слово. Они зовут отцом обоих, как и было условлено, и выросли, не зная, что так не принято, а когда узнали от чужих, что мир смотрит на наш дом косо, — только пожали плечами, потому что для них наш дом был единственным, какой они знали, и он был хороший, а на хороший дом косятся только те, у кого свой похуже.

Старший — тот, первый, тёмный, — пошёл в Рейнарда складом: считает, хмурится, держит всё на себе. Средняя — в Тэо: смеётся, дразнит, влюбляет в себя весь двор. А младшая, говорят, в меня, — я не вижу, себя со стороны не видно, но Тэо клянётся, что она всё замечает и ничего не забывает, и держит лицо, когда ей больно, и вот этому я её потихоньку отучаю, потому что это единственное моё наследство, которое я не хочу ей оставлять.

Мы состарились втроём, и это оказалось не страшно.

Тэо поседел, но остался Тэо — так же смеётся, так же не может пройти мимо, чтобы не тронуть, не поддразнить, и его тепла хватило на всех нас на всю жизнь, оно не иссякло, как я боялась когда-то, а только стало ровнее, глубже.

Рейнард почти не изменился — такие люди не стареют, они просто становятся ещё больше собой. Он всё так же встаёт раньше всех, всё так же ведёт дом, всё так же кладёт мне ладонь на затылок, когда не может сказать словами, — а он до сих пор не может, за все эти годы он так и не выговорил тех трёх слов, и мне так и не нужно, потому что рука его говорит их каждый день, внятнее любого языка.

Мы так и не стали тем, что мир зовёт правильным. Не муж и жена. Не одна пара. Трое — до седых волос, до внуков, до этого вот тихого утра, в котором я пишу, а они где-то в доме, каждый при своём, и я слышу обоих, не видя, и мне довольно того, что слышу.

Пусть говорят, что так не живут. Нас и так не так любили, не так венчали. Странно было бы под конец начать делать как у людей.

Я не думаю о том, чем это кончится, — впервые в жизни не считаю наперёд и это. Кончится, как у всех; я видела достаточно смертей, чтобы её не торопить и не бояться. Но пока — мы есть, все трое, и дом полон, и этого мне хватает через край, а на большее я и не заглядываю. Заглядывать вперёд меня отучила та девочка на площади: она заглянула однажды и не увидела ничего, кроме клинка да чужой постели, — а вышло вон как. Значит, и мне вперёд не видно. Значит, надо жить тут, где стою.

Иногда, редко, я возвращаюсь мыслями на ту площадь.

К девочке в железном обруче, между рыбным рядом и клетками с певчими птицами, которую продавали третий день и которая считала покупателей, чтобы не сойти с ума. К той, что подняла лицо, когда велели опустить, и спросила человека с белыми волосами, для чего её купили, — наложницей, прислугой или на клинок его брату.

Если бы кто-то сказал ей тогда, что тот человек с белыми волосами и его брат станут её домом; что железо на горле сменится жемчугом, а жемчуг — ничем, потому что ей нечего будет прятать и не от кого защищаться; что она найдёт мать и брата, родит детей, которых никто не отнимет, и проживёт долгую жизнь рядом с двумя мужчинами, которые будут любить её до конца, — она бы не поверила.

Она не знала, что так бывает. Её учили, что не бывает.

Я прожила жизнь, чтобы узнать: бывает.

Редко. Поздно. Дорогой ценой, какой не пожелаешь никому. Через рынок, трюм, три дома, ошейник, ремень, девять лет, которые не вернуть.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Но бывает.

И если та девочка на площади всё ещё где-то есть — а она есть, она во мне, я ношу её, как Каэл носит счёт, — то я хочу, чтобы она знала одно, ради чего, может быть, и стоило всё это пройти:

Тебя купили. Но ты не осталась купленной.

Ты стала той, кто выбирает сама, — кого любить, кому отдаться, где пустить корни, в какой земле расти.

Тебя вели по сходням как товар, у которого одна цена и один хозяин.

А ты оказалась целой. Такой целой, что тебя хватило на двоих, на детей, на мать, на брата, на дом, — и ещё осталось, на ту девочку, которой ты была, чтобы наконец сказать ей то, чего ей никто не сказал за девять лет:

Всё будет хорошо.

Не сразу. Но будет.

Спи. Не считай так громко.

Мы тут. Мы никуда не ушли.

_______________________________________________________

Конец

Приглашаем Вас, дорогие читатели, в сообществе ВК «Книжный компас» - club_book_compass, и узнавайте о новинках раньше всех, так же доступен дополнительный контент по вселенным книг и персонажам, погружайтесь в миры вместе с нами!

И на Яндекс Дзене в рубрике «Пишем вдвоём. Сабрина и Рианна» -

Делимся дополнительным контентом по своим книгам и множеством других интересных материалов!

Все ссылки доступны в контактах автора!

Книга доступна по ссылке -

 

Конец

Оцените рассказ «Рабыня двух герцогов»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 11.09.2025
  • 📝 374.7k
  • 👁️ 29
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Divi

Пролог


Виктория
Иногда мне кажется, что я помню не лица, а фактуры.
Холод матрасов в детдоме — жёсткий, с запахом хлорки. Шершавые стены с облупленной краской. Зимой — тонкий иней на внутренней стороне стекла, как будто мир снаружи дышит мне в лицо чужим, осторожным дыханием. И тишина ночей, в кот...

читать целиком
  • 📅 27.08.2025
  • 📝 221.3k
  • 👁️ 15
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Divi

Пролог


Ирина всегда знала, как пахнет утро в деревне: сырым сеном, парным молоком и печной золой. Когда ей было пять, она носила бабушке воду в кованом ведёрке, спотыкаясь о корни и смеясь — и бабушка ворчала, что «женская доля — это труд и терпение». Ирина росла тихой, мягкой, с тёплыми руками, к...

читать целиком
  • 📅 19.01.2026
  • 📝 312.2k
  • 👁️ 71
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Саша Ром

Глава 1.


Этим вечером на Сицилии было особенно жарко.
Солнце тонуло в море, а сады пахли цветами и пылью. По вечерам здесь решения принимались так же легко, как проливалась кровь врагов. В этом мире Алекс Росси знал своё место. Он был мрачной тенью за троном — рукой, которая не дрогнет, если прид...

читать целиком
  • 📅 09.09.2025
  • 📝 324.4k
  • 👁️ 10
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Злата Нова

Глава 1. Прибытие в академию


Карета резко затормозила у кованых ворот, и я едва не выронила чемодан из рук. Сердце гулко билось: я наконец-то здесь — в Академии Высших Искусств магии. Месте, о котором мечтала с самого детства.
Над воротами возвышался герб — чёрный дракон, сжимающий в лапах книгу. ...

читать целиком
  • 📅 27.09.2026
  • 📝 334.5k
  • 👁️ 13
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Злата Нова

Глава 1. Он смотрит только на неё


Лида выбрала место почти у самой двери не случайно. С краю было проще сидеть спокойно, не привлекать внимания и не думать каждую минуту о том, как она выглядит за большим стеклянным столом, где кресла стояли слишком близко друг к другу, а между людьми почти не ост...

читать целиком