Заголовок
Текст сообщения
Глава 1. Две Стороны Реки
«
В старом городе шептались. В новом — смеялись. И никто не знал, что станет искрой».
Сильвана
1
Я открыла глаза в тишине.
Не в той, что бывает перед рассветом, когда дом ещё спит, но уже слышно, как внизу на кухне осторожно двигают чугунок, как скрипит половица под тёплой сонной ступнёй. Не в той, что пахнет печным дымом и парным молоком.
Эта была другой. Плотной. Стоячей. Она лежала в комнате, как холодная вода в колодце, и давила на барабанные перепонки. Дом затаился, будто человек, который боится, что его услышат.
Я замерла и прислушалась.
Ничего.
Только занавеска у окна шевелилась — медленно, неровно, словно кто-то невидимый трогал её кончиками пальцев. Ткань вздымалась и опадала, и в этом движении оставалось единственное доказательство того, что за стенами всё ещё дует ветер. Что мир не умер окончательно.
А потом ветер принёс запах.
Запах вошёл в комнату не тонкой струйкой, а целой волной — густой, сладкой, почти осязаемой. Так пахнут цветущие яблони в мае, когда лепестки уже осыпаются, а воздух становится похож на разбавленный водой персиковый сок. Так пахнет свежескошенная трава, когда коса проходит сквозь неё и зелень кричит, истекая соком.
Я не помнила, когда в последний раз чувствовала это.
За долгие недели в лесах, ночёвки в сырых подвалах, все те часы, когда единственными запахами были прелая листва, дым и чужой страх, я успела забыть, что мир может пахнуть жизнью.
Этот аромат ударил в ноздри.
И время треснуло.
— Ти-и-ише ты, коза! — горячий шёпот обжёг ухо. Ладошка сестры легла на мой рот. Мокрая от смеха. Пахла вишней. — Мама уже на «семи»! Сейчас сюда пойдёт!
Я укусила её за пальцы.
Она взвизгнула — тихо, сдавленно, как котёнок, которому наступили на хвост. Мы обе замерли, вжавшись в колючий куст. Ветки впивались в локти. По коже ползло что-то тёплое — не то царапина, не то капля пота. Нам было всё равно.
С крыльца долетел голос матери:
— Де-е-евять…
Она тянула это слово, как тянут мёд из банки, — медленно, с наслаждением, с улыбкой, которую я не видела, но знала, что она есть. В этом растянутом «девять» заключалось всё наше детство. Весь его неторопливый, правильный ритм. Весь мир, который тогда казался вечным.
А потом — взрыв.
Визг, топот, две пары босых ног несутся через клумбы, ломая стебли, разбрасывая тёплую землю. Мы знали, что влетит. Знали, что мать потом будет ругаться, отряхивать нас, а отец — делать вид, что сердится, хотя в глазах у него пляшут смешинки. Но сейчас это не имело значения.
Мы упали в траву.
И хохотали до икоты.
До слёз.
До рези в животе, до судорожных всхлипов, когда лёгкие уже не успевают за сердцем. Смех рвался из меня, как река из берегов, — дикий, пьяный, счастливый. Помню, Лия держалась за живот и повторяла: «Не могу, не могу, умираю…»
А потом трава под ладонями стала холодной.
Я не сразу поняла, что изменилось. Просто в какой-то момент смех Лии — звонкий, взахлёб — начал затихать. Не резко. Как будто кто-то медленно убавлял звук. Я повернула голову — и увидела, что её лицо бледнеет. Веснушки на переносице проступили резче. Глаза — широко раскрытые, тёмные — смотрели не на меня. Мимо.
Я проследила за её взглядом.
Над яблонями, над клумбами, над крышей дома, где мать развешивала сушиться мяту, — небо было не голубым. Оно было чёрным. Плотным, как дёготь. И в этой черноте медленно проступал контур. Тонкий. Длинный. Как лезвие.
Видение дрогнуло и рассыпалось.
Я бежала по каменной дорожке, нагретой солнцем. Босиком, раскинув руки, и ступни горели от жара. Впереди стоял отец. Спиной ко мне. В этой спине, обтянутой льняным сюртуком, было столько надёжности, что хватало на весь мир. На все мои страхи. На все «а вдруг», которые ещё не успели во мне родиться.
Он обернулся.
И я прыгнула.
Не добежав. Не дождавшись. Прыгнула в полной уверенности, что он поймает. И он поймал. Подхватил меня, вскинул над головой, и я взлетела.
— Ну что, птица? Высоко летаешь?
Небо качнулось надо мной. Голубое. Огромное. Бесконечное.
А потом из-за его плеча я увидела лес.
Он стоял стеной — чёрный, мокрый, чужой. И в этой стене, между стволами, что-то двигалось. Медленно. Терпеливо. Как будто ждало, когда я наконец посмотрю.
Я не успела разглядеть.
Видение истаяло.
Я сидела на постели. Ладонь лежала на груди, под рёбрами. Там тлел тёплый уголёк. Присыпанный пеплом. Он грел — но не освещал. Не давал тепла — только напоминал, что когда-то был огонь.
Горло сжало. Ком встал где-то между ключицами, тяжёлый, сухой. Я дышала через нос. Медленно. Считая вдохи, как учил отец: «Раз. Два. Три. Держи. Выдох». Помогало не всегда. Но помогало.
Я сбросила одеяло, подставила лицо свету.
Рассвет уже просочился в комнату. Он был странным — не золотым, не розовым, а полупрозрачным, влажным, будто саму ночь разбавили водой, в которую капнули сок спелого персика. Свет без тепла. Свет-призрак.
Ставни резали его на полосы, и по моим щекам бежали золотые реки. Красиво. Но красота эта ранила.
Платиновые волосы рассыпались по плечам. Тяжёлые. Скользкие, как мокрый шёлк. В детстве я ненавидела расчёсываться. Мать битый час разбирала колтуны, а я вертелась, ныла, дёргалась. Теперь коса стала привычкой. В дороге распущенные пряди — непозволительная роскошь. В них можно запутаться. С ними можно не услышать, как сзади хрустнула ветка.
Но сейчас, в этой краткой передышке, я позволила им лежать свободно.
Маленькое послабление.
Знак того, что я ещё не до конца превратилась в воина.
Я покосилась на отражение в мутноватом зеркале напротив.
Глаза.
Зелёные. Но какого-то холодного, прозрачного оттенка. Без искры. Без дна. Так смотришь в воду лесного озера слишком долго — и перестаёшь различать, где заканчивается вода и начинается тьма.
Во взгляде была решимость. Но где-то за ней, в самой глубине, ещё колыхалась тень сна.
Мне снился луг.
Жёлтая бабочка. Бег без цели.
В этом сне на поясе не было меча.
Не надо было помнить пароли и явки.
И — главное — никто не умер.
Три «не». Три стены, отгородившие меня от той девочки, которой я была.
На тумбочке стоял кувшин. Глиняный, кривобокий, с выдавленным узором из ромашек. Не идеальный. Но мамин.
Я взяла его в ладони.
Глина ответила сухим теплом. Может быть, мне только казалось, что она до сих пор хранит прикосновения материнских пальцев. Может быть. Но я всё равно прижала его крепче.
Умылась.
Вода холодила кожу. Я растирала её по лицу, по шее, по ключицам, по затылку. Капли стекали за ворот рубахи, оставляя мокрые дорожки. Но тоска, застрявшая где-то между сердцем и горлом, не смывалась.
Я подошла к зеркалу вплотную.
Рама была тёмной, источенной жучком. Пахла старым лаком и временем. Из глубины стекла на меня смотрела девушка.
Или уже женщина?
Я не знала, где проходит граница.
Скулы заострились. Под глазами легли серые полумесяцы — следы бессонных ночей и решений, которые нельзя изменить. Я всматривалась в это лицо и искала ту Сильвану, что плела венки из одуванчиков и верила, будто мир устроен правильно.
Я искала её.
И не нашла.
Её там не было.
Как не было больше и Колтрейна — того, каким я его запомнила.
Я бросила взгляд в окно.
Осколки вывески пекарни ржавели у ворот. На соседнем подоконнике торчали прутики мёртвых цветов. По каменной кладке напротив ползли чёрные языки копоти. Следы пожара. Следы войны.
Когда-то здесь пахло хлебом. Печным дымом. Мятой, которую мать развешивала сушиться на кухне. Дети слуг носились у ручья, строили запруды из глины. Осенью к усадьбе съезжались телеги, и торговля шла до темноты. Жизнь кипела.
Теперь флигеля смотрели заколоченными окнами, как пустые глазницы.
А воздух звенел.
Натянутый, как тетива перед спуском.
Это была не тишина покоя, а тишина угрозы. Та, что предшествует выстрелу.
Я коснулась рамы кончиками пальцев.
Нежно. Почти с любовью. Но не к себе — к тому, что осталось за стеклом.
— Ты не та, — сказала я тихо. — И это не дом. Это эхо.
Слова упали в тишину и не разбились.
«Ты не та» — отказ от прежней себя. Признание того, что девочка с одуванчиками мертва.
«Это не дом» — отказ от места как источника опоры. Признание того, что стены больше не защищают.
«Это эхо» — самое горькое. Вокруг не было ни небытия, ни пустоты. Только эхо. Звук того, что уже отзвучало.
Но мысль эта была ясной.
И именно в этой ясности родилось что-то новое. В груди прорезалось чувство — холодное, острое, но своё. Не детская надежда. Взрослое упрямство.
Упрямство идти, даже если путь лежит по осколкам.
Я выдохнула.
Хватит воспоминаний.
Пора.
Я села на край кровати. Собрала волосы в тугую косу. Пальцы двигались сами — привычное движение, отработанное до автоматизма. Затылок натянуло, кожа на висках заныла — приятно, отрезвляюще.
Лента.
Выцветшая алая.
Лиина.
Я стянула косу и замерла на секунду, прижав ладонь к затылку.
— Готово! Теперь ты у меня привязанная, никуда не денешься!
Её голос ударил откуда-то изнутри. Короткая вспышка. Лия стоит сзади, дёргает меня за пряди, хохочет. Я вижу её лицо — веснушки на переносице, прилипший к виску рыжий локон.
Тогда я фыркала и вырывалась.
Теперь носила эту нить добровольно.
То, что в детстве было игрой, стало ритуалом. То, что было оковами, стало связью.
Я поднялась.
Одевалась молча и быстро. Тело помнило каждое движение лучше головы. Автоматизм, выработанный неделями скитаний.
Холщовые штаны — мягкие, разношенные, не скрипящие на ходу. Льняная рубаха свободно скользнула по плечам, рукава до запястий. Кожаный пояс — два оборота — затянулся на талии. Ножны с коротким клинком привычно легли на бедро. Плащ — бурый, в разводах, цвета прелой листвы — накинула поверх, капюшон пока отбросила на спину.
В такой одежде лес принимал меня за свою.
Шаг в сторону — и я тень среди теней.
В левый нагрудный карман легла карта. Тонкая бумага, помеченная уголками убежищ и безопасными бродами. Цель. Маршрут. Надежда, что где-то ещё есть безопасные места.
В правый карман — мешочек с травами. Ромашка — если накатит дурное. Подорожник — на случай пореза. Зверобой — чтоб не сломаться.
Я выпрямилась. Провела ладонями по груди, по поясу, проверила, всё ли на месте. Тело отозвалось привычной готовностью. Мышцы напряглись. Сердце стучало ровно.
Я была готова.
И всё же, прежде чем выйти, я ещё раз взглянула в зеркало.
Из темноты на меня смотрела незнакомка с зелёными, прозрачными, как лесное озеро, глазами.
Я ей почти поверила.
А тем временем — далеко, за лесом, за рекой, в другой части Колтрейна, где неон резал темноту, а стекло не знало трещин, — кто-то поставил бокал на стол. Абсент качнулся. Зелёный. Ядовитый.
И этот кто-то улыбнулся.
2
Тед возник на пороге бесшумно.
Не вошёл — просочился сквозь полумрак, как просачивается в комнату холодный утренний воздух, когда открывают дверь. Взлохмаченный. Тёплый со сна. В мятой льняной рубахе, с красной полосой на плече — следом от жёсткого матраса. Босые ступни на прохладных досках пола.
Замер в дверном проёме и не сразу посмотрел на меня.
Сначала — прислушался.
Я знала эту его привычку. Сначала слушать, потом говорить. Сначала впустить в себя звуки дома, убедиться, что всё на месте, что ничто не треснуло, не сломалось, не умерло за ночь. Старые часы в углу щёлкали, откусывая от тишины секунду за секундой. За окном ветер шуршал, перебирая листву. В камине угли вздыхали, оседая в золу.
Он слушал дом.
И, кажется, только потом позволил себе посмотреть на меня.
Ему двадцать пять. Высокий, с той собранной статью, которая идёт не от позы, а от привычки держать спину там, где другие гнутся. Русые волосы падали на лоб. Он машинально загрёб их пятернёй назад, и они встали торчком, смягчая жёсткую линию челюсти. Три дня без бритья. Светлая щетина на скулах.
Но глаза...
Светло-серые, почти металлические, когда он злился или боялся. Сейчас они смотрели иначе.
Я услышала его дыхание раньше, чем обернулась. И оборачиваться не пришлось — я и так знала, что это он.
Просто кивнула: заходи.
В этом кивке уместилось всё, на что у нас не было времени. «Ты — мой». «Держись». «Я вернусь». Три фразы, которые не будут произнесены вслух. Но он услышал.
Тед шагнул в комнату.
Медленно. Слишком медленно для человека, который только что поднялся с постели. Он не приближался ко мне. Он приближался к тому, чтобы начать разговор. А это куда труднее.
Остановился в шаге.
Не тронул. Не схватил за плечи. Сохранил дистанцию, которую мы оба держали как клятву: уважать путь друг друга, даже если путь уводит прочь.
— Ты уже… — начал он.
И осёкся.
Губы сжались. Слово «готова» встало поперёк горла. Он выдохнул и произнёс глухо, с хрипотцой:
— Уже выходишь.
Это не было вопросом. Констатация. Горечь, облечённая в форму утверждения.
Я затягивала шнурок на запястье. Пальцы не слушались. Я дёрнула сильнее, чем нужно, и узел вышел тугим, почти злым.
— Нужно успеть до полудня. В городе ждут. Лекарств нет, а дети…
Я не договорила.
Он и не нуждался в окончаниях. Он знал, что я делаю. И знал, почему я должна идти.
— Отец знает? — спросил он тихо.
Вот оно. Вопрос, который он не задавал вслух до последнего.
— Знает, что иду. Не знает — куда.
Тед закрыл глаза. На секунду. Долгую, как вдох перед прыжком.
— Я хотел бы с тобой, — сказал он. Почти про себя.
Он не просил. Не требовал. Просто положил передо мной эту правду, как кладут ключ на стол: вот, решай.
Я ответила мягко, но без зазора для спора:
— Нельзя. Ты нужен здесь. Кто-то должен ждать. Кто-то должен…
Мой взгляд метнулся по комнате.
Старое платье на спинке стула. Ещё пахнущее лавандой из нашего сада. Книга на подоконнике — раскрытая, с закладками из сухих цветов, собранных прошлым летом. Эти вещи тоже требовали защиты. Не меньше, чем те, кто ждал меня за воротами.
Я попыталась снять тяжесть. Улыбка вышла короткой, кривоватой:
— Вдвоём больше шансов нарваться на патруль. Особенно после того, как Инквизиция перетряхнула дом кузнеца. Слышал?
Он слышал. Кивнул, признавая. Взгляд снова упал на запястье.
На кожаный шнурок с кусочком янтаря.
Я сплела его сама. Давно. Ещё девчонкой, с тонкими, неловкими пальцами. Он не снимал его никогда. И сейчас его пальцы сами тянулись к талисману, оглаживали камень, ища в нём опору. Или, может быть, ответ на вопрос, который он ещё не задал.
— Тогда хотя бы пообещай, что будешь есть, — сказал он.
В голосе прорезалась та самая забота, которую он обычно прятал за делами и молчанием.
— Ты забываешь. Забываешь пить. Забываешь остановиться.
Я уже взялась за дверную ручку. Холодное железо обожгло ладонь.
— Обещаю. Буду жевать хлеб на ходу. Как всегда.
— Сильвана!
Я остановилась на пороге.
Его голос ударил в спину — не громко, но так, что не обернуться было нельзя.
Я обернулась.
Свет из окна полоснул по лицу, выхватывая выбившуюся прядь — белую на фоне тёмной рамы. И в этот миг я была не подпольщица. Не боец. Просто девушка, стоящая на пороге и не знающая, вернётся ли.
Тед преодолел разделявший нас шаг.
Он не схватил меня. Не стиснул. Он прижался лбом к моему лбу.
Я почувствовала его дыхание. Сбивчивое. Тёплое. Почувствовала, как колотится его сердце. Или, может быть, это моё колотилось, а он просто был слишком близко, чтобы отличить.
Мы стояли так — лоб в лоб, глаза в глаза.
Его руки висели вдоль тела. Мои — сжимали край плаща. Наша любовь не умела кричать. Она говорила тихо — через касания и молчание, через обещания, данные не губами, а чем-то глубже.
И вот здесь — в этой тишине, в этом тепле, в этой правильности — со мной случилось то, чего я не поняла.
Сначала пришло чужое.
Тело отозвалось. Ни на Теда. Не на его близость. На что-то другое. На то, чего в комнате не было.
Внизу живота разлилась тяжесть. Тёплая, густая, тянущая. Я почувствовала, как соски напряглись под рубахой — резко, болезненно, без причины. Между бёдер стало влажно. Я не поняла, что это. Я никогда не чувствовала такого. Не с Тедом. Не с собой. Тело знало что-то, чего не знала я, — и оно отзывалось на то, чего не было в комнате.
Я застыла.
Стыд ударил в лицо — жаром, до корней волос.
Что это? Почему сейчас? Почему здесь — с ним, с Тедом, который держит меня за плечи и говорит о любви?
Я не знала.
И именно это пугало больше всего.
Где-то на периферии сознания мелькнуло видение.
Чужое. Непрошеное.
Металл. Холод, который не был воздухом. Прикосновение к коже, которое не должно было быть приятным. Но по позвоночнику прокатилась дрожь — и не от страха.
Чей-то выдох. На затылке. Близко. Так близко, что волоски встали дыбом.
Запах. Табак. Что-то травяное, горькое. Абсент.
Я вздрогнула.
И прогнала видение.
Но тело не отпустило. Ещё секунду. Две. Три. Я стояла в объятиях Теда, чувствуя, как что-то внутри меня медленно, неохотно закрывается обратно. Как зверь, которого спугнули.
Тогда я верила: настоящие чувства должны быть именно такими, как у нас с Тедом. Чистыми. Простыми. Взаимными.
Тогда.
— Я люблю тебя, — выдохнул Тед.
Без пафоса. Без надрыва. Просто сказал. И от этой простоты в комнате стало тесно — словно слова заняли собой весь воздух.
— Больше всего на свете.
В глазах защипало.
Я не позволила себе моргнуть. Слёзы — это для тех, кто может позволить себе слабость. А мне сейчас нужна была сила. Дойти. Вернуться. Не расклеиться.
— И я тебя. Всегда.
Сказала — и услышала, как голос дрогнул на последнем слоге.
Не от любви.
От стыда.
Потому что где-то глубоко, под сердцем, там, куда я сама боялась заглядывать, только что шевельнулось другое.
Не имеющее отношения ни к Теду, ни к этому дому, ни к тихой правильности наших чувств.
Не мысль. Даже не желание. Скорее — предчувствие. Смутное, как шум далёкой реки, которую ещё не видишь, но уже знаешь: она там. И течение у неё быстрое.
Оно не отменяло моей любви. Не делало её ложью. Просто рядом с ней — или под ней — зрело что-то иное. Безымянное. Острое. Нетерпеливое.
Тьма ли это? Голод ли? Или просто усталость, научившая меня чуять опасность раньше, чем её услышат другие?
Я не знала.
И именно поэтому прихлопнула это движение прежде, чем оно превратилось в мысль.
Уже на пороге я обернулась — жадно, быстро, забирая с собой его лицо.
Скулы. Щетину. Серые глаза.
Луч скользнул по янтарю на его запястье, и камень вспыхнул — рыжий, тёплый, живой.
Наша связь.
Пока ещё наша.
Дверь закрылась.
За ней — тишина.
А во мне — дрожь, которой я не понимала. И жар, которого не хотела. Который не должен был остаться.
Но остался.
3
Тело помнило дорогу лучше меня.
Шаг — лёгкий спуск. Два — ровное место. Три — незаметный подъём. Я не смотрела под ноги. Не нужно. Десятки таких переходов впечатались в мышцы, в сухожилия, в кости. Ноги сами находили нужные камни, обходили предательски скользкую россыпь щебня, ныряли в узкие просветы между корнями.
Утренний туман цеплялся за нижние ветки. Солнце пробивало листву косыми столбами, и роса горела так, будто кто-то рассыпал битое стекло.
Я не замечала этой красоты.
Мысли тёрлись внутри, как камешек в сапоге, — не вытряхнешь, не остановишься. Мешочек с травами на поясе качался в такт шагам. В голове — цифры, адреса, имена. В старой части города дети горели в лихорадке: грязная вода, антисанитария, отсутствие нормальных лекарств. У меня — несколько горстей сушёной мяты и ромашки. Если сегодня не раздобуду хинин, кто-то из них не переживёт эту неделю.
Под рубахой, на груди, у самого сердца — узел.
Простая верёвка. Потемневшая от пота и времени. Я носила её два года. Отец завязал её сам, в ту ночь, когда уходил в лес. «Пусть этот узел будет памятью. Пусть свяжет тебя с тем, чем был и однажды снова будет Колтрейн».
С тех пор я развязывала и завязывала её десятки раз. Каждый раз — как молитва. Как разговор с человеком, которого нет рядом.
Иногда, по ночам, я просыпалась от того, что верёвка холодела. Резко. Как металл на морозе. Я не знала, что это значит. Отец не объяснял. Но каждый раз после этого в старой части появлялись новые листовки — с призывами, с датами, с именами. И я понимала: он жив. Он работает. Он помнит.
Я сжала узел сквозь ткань.
Жив.
Пока — жив.
Память не спрашивает, готова ли ты.
Она врывается.
Отец стоял на крепостной стене.
Высокий. С сединой на висках. Ветер выдирал плащ из-под застёжки, и ткань хлопала, как крыло подбитой птицы. Закат за его спиной был багровым, густым, будто небо ранили, и оно истекало светом.
Он говорил ровно. Без пафоса. И от этого было страшнее всякого крика.
— Наша земля держится на трёх вещах: честь, память, верность. Пока мы помним — мы живы.
Мне тогда было семнадцать.
Я кивала, не понимая и половины.
Теперь я понимала каждую букву.
Отец сжал моё плечо. Пальцы впились так, что потом остался синяк. Я помнила этот синяк. Помнила, как он наливался сиреневым, как болел, когда я поднимала руку, как исчезал — медленно, неохотно, оставляя после себя желтизну.
— Ты — наша память, — сказал он.
Тогда это звучало как похвала.
Теперь — как приговор.
А потом пришёл тот день.
Первый день вторжения я помню до мелочей.
Утро было ярким, почти праздничным. Пахло цветущей вишней. Дети носились с воздушными змеями, и змеи плясали в небе — жёлтые, красные, с длинными лентами хвостов. Пекарь выставлял горячие булки на деревянные лотки. Я шла к реке за полевыми цветами для венка.
И тут земля вздрогнула.
Глухой удар.
Будто кулаком в грудь мира.
А потом — грохот.
Подкопы под городские ворота рванули так, что посуда попадала с полок, а люди — на колени. Я видела, как старик, сидевший на крыльце, вдруг оказался на земле, раскинув руки, и лицо у него было такое, будто он видит конец света.
Запах гари полез в горло. Едкий. Липкий. Он въелся в волосы, в одежду, в кожу. Я потом неделю не могла от него отмыться. Даже во сне чувствовала его — горький, как пепел.
Крики. Ржание коней. Лязг оружия.
Всё смешалось в один сплошной вой.
Король Лагерт восседал на вороном жеребце.
Я видела его мельком — через дым, через бегущих людей, через ужас, который размывал картинку. Он смотрел на происходящее с тем же выражением, с каким разглядывают скучную пьесу. Ни злости. Ни торжества. Только холод.
Старики шептали, сжимая иконы:
— Это не война. Это истребление.
А потом был подвал.
Мать прижимала меня и Лию к себе. Над головой топотали чужие сапоги. Грохотала перевёрнутая мебель. Смех. Хриплый, чужой, страшный.
Мать шептала молитвы.
Она знала их наизусть — старые, бабушкины, с певучими окончаниями. Мы ревели в голос, а она всё шептала, и её голос тонул в нашем плаче, как тонет в бурю слабый огонёк.
Я не понимала, почему небо больше не синее.
А потом пришёл отец.
Вечером первого дня. Израненный. Лицо в засохшей крови, бровь рассечена, рука перетянута какой-то тряпкой. Но взгляд — прежний. Тот самый, с которым он смотрел со стены.
Он собрал тех, кто не согнул спину перед завоевателем.
Безлунная ночь. Они уходили в лес — тени среди теней.
Перед тем как исчезнуть, отец обнял меня. Его руки — всегда каменные, всегда спокойные — дрожали. Я почувствовала, как они сжимаются на моей спине, как пальцы цепляются за ткань, будто он боялся, что я рассыплюсь.
— Ты — наша память. Живи, чтобы рассказать. Чтобы однажды мы вернулись.
Завещание.
Не просьба.
Он ушёл в темноту, и тьма сомкнулась за ним, как вода.
Вестей не было.
Ни письма. Ни знака. Ни слуха.
Иногда я ловила себя на мысли: наверное, мёртв. И тут же отбрасывала её — потому что если мёртв, то у меня не осталось никого.
Мать и Лию лихорадка забрала в первые же месяцы.
Я хоронила их сама.
А потом пришли плакаты.
Они появились внезапно. На стенах домов, на столбах, на заборах — везде. Лицо отца смотрело на меня с сотен стен. Седые волосы. Усталое, но гордое лицо. Прямая осанка даже на рисунке. Художник, рисовавший портрет, был талантлив — он поймал то, что нельзя поймать: непреклонность.
«РАЗЫСКИВАЕТСЯ. ДЖЕЙКОБ ЭТВУД. ГЛАВАРЬ МЯТЕЖНИКОВ. ОСОБО ОПАСЕН. ЗА СВЕДЕНИЯ — НАГРАДА».
Я знала эти слова наизусть. Каждую букву. Каждый завиток на портрете. Я проходила мимо них каждый день — и каждый раз отводила взгляд. Потому что смотреть на его лицо, зная, что он где-то там, живой, но недосягаемый, — это как глотать стекло.
Но иногда — не отводила.
Иногда я останавливалась. Смотрела. Долго. Пока глаза не защипало. И шептала — одними губами, чтобы никто не услышал:
— Жив. Пока — жив.
Так я шла по лесу — а мысли несли меня дальше, через годы, к тому, чем стал мой дом.
Теперь Колтрейн — два города на одном перекрёстке.
Перекрёсток этот — лакомый кусок для Леброна, огромной империи, поглотившей все Южные Земли. Через Колтрейн идут пряности с юга, руда с гор, шёлк с запада. Кто контролирует его — держит половину континента за горло.
Леброн пришёл с юга — и принёс с собой не только мечи.
Он принёс свою веру.
Языческую. Чувственную. Порочную — так говорили старики, крестясь. Там не молятся в тишине, не прячут тело под тканью, не стыдятся желания. Там порок возведён в абсолют. Там власть и наслаждение — одно. Там царит не бог, а плоть.
Я слышала рассказы. Шёпотом, в подвалах, у коптящих свечей.
О том, что правители Леброна — самые развратные короли, когда-либо правившие в этом мире. О том, как в полнолуние жители Леброна жгут костры, и танцуют вокруг них обнажёнными, и отдают тела богам — или друг другу. О том, что там нет стыда, нет греха, нет вины. Только желание. Только власть. Только ты — и то, что ты готов взять.
Тогда старики плевались. Тогда женщины отводили глаза. Тогда мужчины сжимали кулаки.
А я слушала — и где-то в глубине, под сердцем, что-то отзывалось. Не пониманием. Не одобрением. Чем-то тёмным, чего я сама в себе боялась.
Я гнала это. Гнала молитвой. Гнала памятью о матери.
Но оно оставалось.
Их технологии казались нам дьявольскими.
Железные звери без лошадей — они рычали и неслись по асфальту, и старики крестились, глядя на них. Стеклянные глаза на столбах — они вспыхивали по ночам, заливая улицы мёртвым светом, и в этом свете не было ни тепла, ни тени. Дьявольские огни — неоновые, ядовитые, зелёные и красные, — они горели в новой части, и от их блеска болели глаза.
Говорили, что в Леброне есть машины, которые слышат шёпот через стены. Есть зеркала, которые помнят лица. Есть двери, которые открываются от прикосновения только одной ладони — и не открываются ни для кого другого.
Это казалось невозможным. Колдовским. Греховным.
Но это было.
И граница прошла по реке.
Широкая, мутная, — она отражала две реальности.
На одном берегу — тусклые огни и гнилые крыши.
На другом — неон и стекло.
Старая часть — лабиринт улочек, мощённых булыжником, который раскрошился и зарос мхом.
Дома — не дома, а остовы. Покосившиеся. С прогнившими стропилами. С выбитыми окнами, заколоченными досками, которые уже сами еле держатся. Стены в трещинах. Сквозь штукатурку торчат гнилые брёвна, как рёбра умирающего зверя.
Воздух здесь тяжёлый. Сырость. Тлен. Запах сырых углей и гниющих отбросов. Он оседает на языке, липнет к нёбу. Его не выплюнуть.
Днём улицы пусты. Изредка мелькнёт согнутая фигура в лохмотьях — тень среди теней.
Вечером зажигаются редкие фонари. Тусклые. Дрожащие. Они не разгоняют темноту, а лишь подчёркивают её.
В домах — холод. Дров нет. Уголь — роскошь.
Семьи ютятся в одной комнате. Спят на соломе. Укрываются ветошью. Дети с впалыми щеками и пустыми глазами бродят в поисках съестного. Старики умирают молча: лекарств нет, врачей почти не осталось.
Те, кто ещё может работать, нанимаются в новую часть — за гроши, за унижение, за право вернуться вечером и не смотреть в голодные глаза домашних.
А на том берегу — другая вселенная.
Широкие проспекты. Идеальный асфальт. Свет — яркий, заливающий всё, не оставляющий теням ни шанса. Здания с зеркальными фасадами. На первых этажах — бутики: бриллианты за пуленепробиваемым стеклом, платья, расшитые блёстками, меха на манекенах.
По дорогам скользят автомобили. Хромированные. Блестящие. Они отражают огни казино и ночных клубов, и кажется, что по улицам катятся жидкие зеркала.
Вечером улицы заполняются людьми в элегантных нарядах. Мужчины в костюмах с иголочки. Женщины в платьях, сверкающих, как рыбья чешуя. Из дверей клубов бьёт музыка, смех, звон бокалов.
В казино крутятся рулетки. За столами сидят те, кто может проиграть месячную зарплату за вечер — и не заметить.
Неоновые русалки извиваются над входом в «Глубинные соблазны», обещая забвение. Рядом — витрина «Лунного отблеска»: бриллианты подмигивают сквозь бронированное стекло. Лазерные лучи пронзают дым танцполов. Диджеи задают ритм. Толпа движется как единое существо.
А в укромных углах — за закрытыми дверями «Шепчущих садов» — продают иллюзию свободы. В подвалах «Глубинного прилива» на кон ставят не деньги. Годы жизни.
Жители новой части — дельцы, вовремя переметнувшиеся к новой власти. Чиновники на тёплых местах. Аристократия из Леброна.
Для них деньги — не средство. Воздух.
На старую часть они смотрят свысока — если вообще вспоминают о ней. Пережиток. Досадное недоразумение, которое скоро рассосётся само.
Река стала не просто водой.
Пропастью.
Иногда по ночам с нового берега доносятся фейерверки. Музыка. Смех. Хлопки петард. Они эхом катятся над старой частью, напоминая: вот она, другая жизнь.
Только мост почти разрушен.
А на единственном переходе охрана проверяет документы, задерживая взгляд на каждом шве, на каждой заплате.
Нищим вход закрыт.
Я шла по лесу.
Лес не знал границ. Лес не знал, где кончается старая часть и начинается новая. Лес просто был. Древний, мокрый, чужой. Он принимал меня — но не как свою. Как тень. Как временную гостью.
Я сжала узел сквозь ткань.
Жив.
Пока — жив.
В старой части шепчутся тише и оглядываются на тени у стен.
В новой — усилили патрули.
Колтрейн балансирует на лезвии.
Я шла по этому лезвию.
И под рубахой, на груди, у самого сердца, узел холодел.
4
Тропа виляла между древними дубами.
Их узловатые корни выпирали из земли, как вены на руках у стариков, и то и дело норовили ухватить за сапог. Один такой корень добился своего. Я запнулась, взмахнула руками, чудом удержала равновесие. Сквозь зубы вырвалось короткое ругательство — резкое, как выдох боли.
Присела на корточки.
Замерла.
Слушала.
Тишина.
Где-то слева, в глубине леса, прокричала птица. Три ноты. Условный сигнал. Свои.
Я ответила свистом — резким, коротким, как щелчок хлыста, — и поднялась. На ходу отряхнула ладони. Тело снова пришло в движение. Но мысли уже свернули туда, куда я их не звала.
В Рокуэлле — дворце убитого правителя, вырезанного вместе с семьёй, — теперь хозяйничал сын Лагерта.
Молодой.
Жестокий.
Ему был двадцать один год. Всего двадцать один — а за плечами уже столько, что старики бледнели, услышав его имя.
О нём шептали такое, от чего ночью просыпаешься в холодном поту. Его высочество Диамант, герцог Валентайн. Повелитель Колтрейна. Глава ордена Священной Инквизиции.
Я никогда его не видела.
Но в каждом рассказе, в каждом пересказе с чужих слов он выходил одним и тем же: лицо — будто вырезанное из мрамора, безупречное до дрожи. Глаза — холодные, прозрачные, как вода в горном озере, где никто не купается, потому что дна не видно. Улыбка — тонкая, почти незаметная, — не обещала ничего хорошего, но люди всё равно опускали взгляд первыми.
Не из почтения.
Из инстинкта.
От такой красоты хочется отшатнуться, как от лезвия.
Патруль прошёл здесь недавно.
Я заметила примятую траву. Потом — серый лоскут на ветке. Такие носили солдаты Леброна.
Сердце ударило в рёбра.
Я обошла это место по дуге, вжимаясь плечом в шершавые стволы. Движения стали осторожными, выверенными — охотник, почуявший чужое присутствие. Ноздри раздувались, ловя запахи. Ни дыма. Ни пота. Ни металла. Ушли.
Но мысли не отпустили.
Они снова вернулись к нему.
Слухи о Диаманте ползли по землям, как змеиный выводок: не остановишь, не прихлопнешь.
Казнит за косой взгляд. Задержался глазами на долю секунды дольше, чем дозволено, — и утром твоё имя исчезает из списков живых.
Карает за слово. Даже за шёпот в тёмном углу.
Инквизиторы приходят ночью, и ветер доносит из подвалов Рокуэлла приглушённые, нечеловеческие звуки.
Но говорили не только о казнях.
Говорили о другом. О том, что в его покоях творится то, о чём не рассказывают детям. О том, что он держит женщин — и не одну. О том, что они входят в его спальню — и не выходят. Или выходят — но другими. С пустыми глазами. С улыбкой, которая не сходит с лица, даже когда они плачут.
Говорили, что он дарит их. Приближённым. Гостям. Тем, кто заслужил. Или — тем, кого нужно унизить.
Говорили, что он заставляет смотреть. Что в его покоях есть зеркала — на потолке, на стенах, — и он не позволяет отводить взгляд. Ни от себя. Ни от других. Ни от того, что он делает.
Говорили, что он не знает слова «нет». Потому что для него его не существует.
И — самое страшное — говорили, что женщины возвращаются. Сами. Добровольно. Что они просят ещё. Что они не могут без него. Что он ломает их так, что они начинают любить свой слом.
Я слушала это — в подвалах, у костров, в очередях за хлебом.
И — вот что было странно.
Я запоминала.
Не имена. Не даты. Не лица. Детали. Зеркала на потолке. Улыбка, которая не сходит с лица, даже когда плачут. Женщины, которые возвращаются. Сами.
Я не понимала, почему это остаётся во мне. Почему я перебираю это в голове — снова и снова, как чётки. Почему слухи о его жестокости не отпугивают меня. А тянут. Тихо. Настойчиво. Как течение под водой.
Это не был страх.
Это не был гнев.
Это было любопытство. Тёмное. Липкое. Чужое.
Я хотела знать. Что происходит в этих покоях. Что он делает с ними. Почему они возвращаются. Что там — за зеркалами, за закрытыми дверями, за молчанием, которое кричит громче любых звуков.
Я ненавидела себя за это.
Потому что я — та, что хоронила мать и сестру. Та, что поклялась мстить. Та, что помнит лица и имена. Я не имела права хотеть знать это.
Но я хотела.
И это пугало меня сильнее, чем казни. Сильнее, чем инквизиторы. Сильнее, чем слухи о подвалах.
Потому что это было во мне.
А однажды я увидела его приближённых.
Пару раз. Мельком. Они двигались бесшумно, говорили редко, и глаза у них были пустые. Кукольные.
И от этого становилось ещё страшнее: никто не мог сказать наверняка, где заканчивались слухи и начиналась правда.
Одни клялись, что в жилах Диаманта течёт не кровь, а холодный огонь. Другие — что он не человек вовсе. Третьи плевали через плечо и крестились, хотя богов в Колтрейне не осталось.
Но одно я знала твёрдо: пока он дышит — Колтрейн не дом.
Колтрейн — ловушка.
Красота здесь — приманка. Тишина — предвестник беды.
Я сжала кулаки.
Ненависть отозвалась в груди тугим холодным узлом. Она не жгла. Не мутила рассудок. Это была ненависть-память. Выкованная из любви к земле, которую у нас вырвали с корнем.
Она держала меня вертикально каждое утро. Она толкала в спину, когда страх наваливался и хотелось лечь лицом во мху и не вставать.
В ушах снова звучал голос отца:
— Ты — наша память.
Так ясно, будто он шёл рядом.
И я помнила.
Лица.
Имена, которые уже начали стираться.
Названия сожжённых деревень — каждое как шрам.
Последние слова тех, кто не успел уйти:
— Не дай им победить.
— Сохраните дом.
— Пусть знают, что мы были.
Запах крови на брусчатке площади.
Даже ветер не мог выдуть его до конца. Иногда он возвращался — резкий, железный, тошнотворный. И тогда я останавливалась, прижимала ладонь ко рту и ждала, пока желудок перестанет сжиматься.
Тропа пошла под уклон.
За деревьями уже мелькали крыши старой части города. Хрупкие. Косые. Будто сложенные из щепок.
Но в окнах теплился свет.
Там люди передавали друг другу хлеб. Дети учили буквы по обрывкам книг. Старики рассказывали истории о былом величии — и врали, наверное, приукрашивая. Но это не важно.
Важно — что рассказывали.
Порыв ветра сорвал с ветки жёлтый лист. Закружил в воздухе.
Я поймала его на лету.
Рваный по краям. Похожий на клочок старой карты. Я сунула его за пазуху. Не знала зачем. Может, просто чтобы сохранить хоть что-то.
— Вернём, — сказала я тихо. Не разбирая, к кому обращаюсь: к ветру, к отцу, к земле под ногами. — Восстановим. Вспомним.
Поправила мешочек с лекарствами.
И шагнула из леса в долину.
Там ждали не только еду и снадобья.
Надежду.
Пока во мне горела память, в них будет тлеть вера. А с неё и начинается пожар.
Но где-то под этой верой, под памятью, под ненавистью — осталось то, что я не могла назвать.
Любопытство.
Странное, ненормальное, почти болезненное.
И оно не уходило.
Диамант
1
В комнате стоял густой, спёртый полумрак.
Бархатные портьеры наглухо отсекали дневной свет, не пропуская ни единого луча. Воздух слоился, как испорченный парфюм: вишнёвый табак, травянистая горечь абсента, а под ними — сладковатый, животный запах разгорячённой кожи. И ещё — влажный, тяжёлый дух женского возбуждения. Он плыл в воздухе волнами, лип к нёбу, оседал на языке.
Время здесь не текло. Оно вязло, тянулось, как остывающая карамель.
Я сидел в кресле, лениво вращая бокал. Абсент вспыхивал в отблесках огня — зелёный, ядовитый. Полено в камине треснуло, как щелчок кнута.
Напротив, в кресле, сидела она.
Ванесса.
Женщина, созданная для таких покоев. Порочная, гибкая. Шёлковый пеньюар стекал с плеч, ничего не скрывая — только обещая. Грудь просвечивала сквозь ткань, соски напряжены — тёмные на бледной, почти синеватой в отсветах пламени коже. Бёдра слегка разведены. Я видел, как она сжимает их, как по внутренней стороне бедра ползёт тонкая дорожка влаги.
Она не отводила глаз.
— Ты сегодня особенно хороша, — произнёс я.
Это не было комплиментом. Сухая констатация факта. Без тепла.
Она улыбнулась. Широко. Голодно. Провела языком по нижней губе, оставляя на ней влажный след.
— Я всегда хороша, — ответила она. Голос низкий, с хрипотцой. — Просто ты редко снисходишь до того, чтобы это заметить.
Она поднялась с кресла сама.
Не ждала приказа. Подошла, покачивая бёдрами. Опустилась на колени между моих разведённых ног. Пальцы с кроваво-красным лаком легли на мои бёдра, скользнули выше — к поясу, к застёжке.
— Можно? — спросила она, глядя снизу вверх.
В глазах — не мольба. Азарт. Голод. Готовность.
Я кивнул.
Она расстегнула мои штаны, достала член. Обхватила ладонью у основания, провела языком по стволу — медленно, от корня до головки. Слюна текла обильно, горячо. Она брала глубоко, без рвотного рефлекса, работая и рукой, и ртом. Голова двигалась ритмично, волосы рассыпались по моим бёдрам.
Я смотрел сверху.
Возбуждение нарастало. Но какое-то далёкое, почти чужое. Как будто между мной и моим телом была прослойка льда. Я мог бы кончить ей в рот. Мог бы схватить за волосы и насадить глубже. Мог бы.
Но мне было скучно.
Она почувствовала. Подняла голову, выпустила член изо рта. По подбородку стекала слюна, губы раскраснелись, распухли.
— Чего ты хочешь? — спросила она.
— Чтобы ты перестала спрашивать.
Она улыбнулась. Дерзко. Вытерла рот тыльной стороной ладони.
— Тогда возьми меня так, как умеешь. Без жалости.
Я взял её за горло.
Не сильно. Достаточно, чтобы она почувствовала пальцы на пульсе. Большой палец лёг на ямку под подбородком, чуть выше — на сонную артерию. Я чувствовал, как под кожей бьётся кровь. Часто. Быстро. Она хотела этого.
— Встань, — сказал я.
Она поднялась.
Я развернул её спиной к себе, толкнул к креслу. Она упёрлась ладонями в подлокотники, прогнулась в пояснице. Пеньюар задрался, открывая задницу. Я сдёрнул его одним движением. Ткань треснула по шву.
Она была мокрая. Сильно. Влага блестела на внутренней стороне бёдер, стекала к коленям. Я видел, как сжимается её вход — ритмично, голодно, в ожидании.
Я провёл ладонью по её спине, по позвоночнику. Кожа горела. Мышцы дрожали.
— Тебя так заводит, когда тебя имеют, как шлюху, — сказал я.
— Да, — выдохнула она. — Давай.
Я не вошёл.
Не сейчас.
Вместо этого подошёл к резному столику в углу.
На нём лежали инструменты. Плетёная плеть с кожаными хвостами — мягкими и жестокими. Наручники. Холодная сталь в серебряной оправе блестела в свете огня, как оскал зверя.
Я взял плеть. Рукоять легла в ладонь привычно — тёплое дерево помнило меня.
Она стояла спиной. Не видела — но чувствовала. Я видел, как напряглась её спина, как по лопаткам пробежала дрожь. Она знала, что будет дальше. И ждала.
Я подошёл сзади. Кончиком плети провёл по её ягодицам. Едва касаясь. Потом — вдоль позвоночника, к шее.
— Руки за спину, — сказал я.
Она повиновалась сразу. Скрестила запястья на пояснице.
Щелчок замка. Сухой. Окончательный.
Холод металла обхватил её руки.
Она втянула воздух сквозь зубы и выгнулась сильнее, подставляя спину.
— Проси, — сказал я.
— Ударь меня, — ответила она без паузы. — Так, чтобы осталось.
Я ударил.
Плеть рассекла воздух и опустилась на ягодицы. Кожа вспыхнула красной полосой. Она вскрикнула — коротко, рвано. Но тут же выдохнула:
— Ещё.
Я ударил снова. Ниже. По задней стороне бёдер.
Она застонала. Ноги подогнулись, но она удержалась, вцепившись скованными руками в воздух.
— Ещё, — повторила она. Голос дрожал, но в нём не было мольбы. Только требование.
Я бил размеренно. Без злости. Без азарта. Плеть ходила по кругу: ягодицы, бёдра, верхняя часть спины, снова ягодицы. Кожа розовела, потом краснела. Кое-где выступили капельки крови.
Она уже не кричала. Только всхлипывала и двигала бёдрами в такт ударам. Влага текла по внутренней стороне бёдер, смешиваясь с каплями пота и крови.
— Хорошая сука, — сказал я.
— Твоя сука, — отозвалась она, задыхаясь.
Я бросил плеть на ковёр.
Взял её за бёдра. Вошёл сзади. Без подготовки. Резко. Она вскрикнула — но не от боли. От того, что наконец-то получила.
Ритм был жёстким. Быстрым. Мой таз бил по её истерзанным ягодицам, кожа шлёпала о кожу — влажно, громко. Она стонала в голос, не сдерживаясь. Скованные руки беспомощно дёргались за спиной.
Я держал её за талию. Потом схватил за волосы, намотал на кулак, дёрнул голову назад. Она захрипела, прогнулась сильнее.
— Ещё, — прохрипела она. — Пожалуйста, ещё.
Я ускорился.
Под конец я вытащил и кончил ей на поясницу. Густая, тёплая сперма потекла по коже, смешиваясь с потом и выступившей кровью. Она замерла, тяжело дыша. По бёдрам всё ещё стекала её собственная влага — вперемешку с моей.
Я отступил.
Она осталась стоять, упёршись в кресло. Голая. Потная. Со скованными за спиной руками. С исчерченной плетью задницей и залитыми спермой ягодицами.
Я застегнул штаны и подошёл к окну.
Достал сигарету. Прикурил от пламени свечи. Огонёк дрожал, выхватывая мои черты.
Дым тянулся к потолку, сплетаясь в ленивые узоры.
За спиной шуршала ткань. Она поднималась.
— Я не снимал наручники, — сказал я, не оборачиваясь.
Шуршание стихло.
Пауза.
— Подойди.
Она подошла. Босиком по ковру. Встала рядом, всё ещё со скованными руками.
Я снял наручники. Бросил их на подоконник. Они звякнули о камень.
— Можешь убираться, — сказал я.
Она не вздрогнула. Только тихо усмехнулась.
— Ты сегодня был почти живым, — сказала она. — Почти.
Босые ступни по камню.
Щелчок замка.
Я остался у окна.
Сигарета догорала. Пепел сыпался на подоконник, оставляя серые метки на холодном камне.
Горький привкус на губах — табак, абсент, что-то ещё безымянное.
А за окном матово светились снежные пики. Вечные. Неприступные. Мёртвые.
Но даже они уступали тому, что жило — или не жило — у меня в груди.
Тому, что давно не жило.
2
Я вошёл в центральный зал Рокуэлла.
Здесь было холодно, несмотря на горящий камин.
Свет из высоких стрельчатых окон падал на каменный пол бледными, размытыми прямоугольниками. День снаружи угасал, но внутри время всегда стояло на грани сумерек.
Я не шагнул — скользнул в зал. Тяжёлые дубовые створки за моей спиной сомкнулись с глухим, сытым звуком, отрезая далёкое эхо коридоров.
Перед тем как войти, по пути, не глядя, коснулся панели на стене.
Плазма вспыхнула. Чёрный экран ожил — и по залу ударил звук.
Гитарный рифф. Тяжёлый. Мрачный. Симфонический. Dimmu Borgir. «The Serpentine Offering». Клип шёл по одному из лебронских каналов — норвежская группа, которую в новой части города обожали за «правильную» эстетику.
На экране — чёрно-белые кадры. Оркестр. Хор. Человек в гриме, с чёрными глазами, стоял в центре — и пел о змее, о предательстве, о том, что спасение приходит через тьму.
В кресле у огня, закинув ногу на ногу, сидел Роланд.
Массивный. Широкоплечий. Бычья шея. Руки, которые помнили вес любого оружия. Светлые волосы зализаны назад, открывая высокий лоб. На щеке — старый шрам, белая молния через загар. Этот шрам придавал ему особый шарм человека, который не раз заглядывал в глаза смерти и всякий раз ухмылялся в ответ.
Глаза — ярко-синие, живые — искрились азартом. Тем особым, голодным огоньком, какой бывает у гончей за секунду до того, как спустят свору.
Ему двадцать четыре. Старше меня на три года. Но в нашей дружбе возраст никогда ничего не решал.
Мы выросли вместе.
Он — сын герцога Вейла, одного из ближайших советников отца. Я — сын короля. Но в детстве это не имело значения. Мы дрались на деревянных мечах в дворцовых коридорах, воровали вино из отцовских погребов, лазали по крепостным стенам, а несколько раз он спасал мне жизнь. Он — единственный, кому я позволял говорить.
Не потому, что он был моим слугой. Потому что он был другом.
Роланд поднялся. Движение плавное, перекат мышц под тканью — хищник, который пока не бросается, но уже изготовился.
Он кивнул на экран.
— Опять твоя секта? — спросил он. — Ты бы хоть иногда что-то повеселее включал. Там, в новой части, есть клубы с нормальной музыкой. Помнишь, мы были в «Глубинном приливе»? Вот где жизнь. А это…
Он махнул рукой на экран, где Шаграт выводил что-то на древнем норвежском.
— Это похоронный марш для девственников.
— Тебе не понять, — отозвался я, опускаясь в соседнее кресло. Провёл пальцем по металлическому подлокотнику — холод обжёг кожу. — Это искусство.
— Искусство — это когда баба стонет под тобой. А тут — мужик в гриме кричит в микрофон. — Роланд усмехнулся. — Но ты у нас эстет. Я забыл.
Я не ответил.
На экране хор подхватил припев. Голоса звучали так, будто их записывали в аду.
Роланд поморщился, но не выключил. Он знал, что я любил эту группу. Знал, что я включал её, когда думал. Когда планировал. Когда убивал.
— Ты вовремя, — сказал он. — Я уже думал, ты застрял в очередной бабе.
— Завидуешь?
— Чему? Тому, что ты трахаешь всё, что движется, и не помнишь их лиц? — Он усмехнулся. — Нет, спасибо. Я предпочитаю запоминать.
— И как? — спросил я, не отрывая взгляда от экрана. — Помнишь?
— Всех. По именам. По запаху. По тому, как они стонут. — Роланд покачал головой. — Это проклятие, Валентайн. Ты забываешь. Я — помню. И знаешь, что хуже?
— Что?
— Что иногда я жалею, что не умею забывать, как ты.
Я промолчал.
Он вздохнул. Махнул рукой — мол, проехали.
Потом шагнул к камину. Пламя высветило его улыбку — кривую, с привкусом сарказма, который он позволял себе только наедине со мной.
Он вытянул из внутреннего кармана сложенный пергамент. Развернул. Бумага хрустнула, когда он бросил её на столик между нами.
Воск от свечи смешивался с дымом камина. В воздухе висел густой, терпкий запах.
— Ладно. Что скажешь? — спросил он, склоняясь над картой.
Я склонился следом.
Схема усадьбы. Маршруты патрулей. Точки засад. Каждая линия вычерчена с маниакальной точностью.
— Всё готово, — сказал Роланд. — Сеть установлена. Дочка мятежника влетит прямо в руки. Как птичка в клетку.
— Красиво, — сказал я, проводя кончиком кинжала по одной из линий. — Ты превзошёл себя.
— Я всегда превосхожу себя, когда речь о том, чтобы кого-то поиметь. — Роланд ухмыльнулся. — Но есть нюанс.
— Нюанс?
— Она не просто дочь. Она — связная. — Он ткнул пальцем в карту. — Девчонка таскает отцу информацию. Явки, пароли, списки. Она — его глаза и уши. Пока она дышит — старик не слеп.
Я откинулся на спинку кресла.
— То есть, если мы её возьмём…
— Мы его ослепим, — закончил Роланд. — Он потеряет связь с ячейками. Начнёт метаться. А когда он запаникует — он ошибётся. И тогда мы возьмём его.
Пауза.
— Или, — продолжил он, — он сделает что-то более глупое. Например, попытается её вытащить. И тогда мы возьмём обоих. И кстати, я запустил дрон над лесом. Если она выйдет на тропу — мы увидим её раньше, чем она услышит нас.
Я медленно провёл пальцем по линии лесной дороги.
Я видел не карту. Траекторию.
Чужую, до смешного предсказуемую судьбу.
Девочка с корзинкой лекарств. Думает, что спасает мир. А на деле — пешка, которой остался один ход.
— Хорошо, — выдохнул я. — Очень хорошо.
Роланд ждал.
Я позволил паузе повисеть ровно столько, сколько требовалось, чтобы он понял: продолжение — не похвала. Констатация.
— Ты всегда умел доставить мне удовольствие.
Роланд расхохотался, запрокинув голову:
— О, блядь, только не начинай! Я тебе не твои бабы. А вот доставить в твои руки нужного человека — это могу. Это, знаешь, куда занятнее постельных игр.
Он осёкся, но улыбка не сошла с губ. Наоборот — стала шире, наглее.
— Кстати, о Ванессе. Я сегодня видел, как она выползала из твоих покоев. Едва стояла на ногах. Шла, как после хорошей порки. И, судя по лицу, ещё и не раз кончила.
Я приподнял бровь.
— Ты следишь за моими любовницами, Роланд?
— Сложно не заметить, когда они покидают твою спальню на трясущихся ногах. — Он усмехнулся. — Она хоть до двери дошла сама? Или ползком?
— Дошла. Я не настолько жесток.
Роланд хмыкнул.
— Ну да. Ты же у нас сама доброта.
Он прошёлся вдоль камина, заложив руки за спину. Потом остановился и бросил через плечо:
— Долго ещё будешь держать её при себе? По-моему, она уже на грани. Ещё немного — и начнёт молить, чтобы ты её не прогонял.
Я пожал плечами.
— Пока забавляет — пусть остаётся. Надоест — уйдёт. Как все до неё.
— А если не захочет уйти?
— Тогда будет уползать, как сегодня. — Я позволил себе лёгкую усмешку. — В прямом смысле.
Роланд снова расхохотался. Громко. Открыто. Так смеются мужчины, обсуждая шлюх за бутылкой вина.
— Ты невыносим, Валентайн, — сказал он, отсмеявшись. — Она же влюблена в тебя по уши. А ты с ней как с уличной девкой.
— Она и есть уличная девка. Только дорогая. И, в отличие от дешёвых, умеет просить так, что это почти искусство.
— И что же она у тебя просит?
— Чтобы я её трахнул. Чтобы было больно. Чтобы остались следы. — Я поднял на него взгляд. — Ты прав, она сегодня была в ударе. Стона́ла так, что, думаю, слышно было в казармах.
Роланд присвистнул.
— Тогда понятно, почему ты так спокоен. Выпустил пар.
— Пар, — повторил я за ним с лёгкой брезгливостью. — Ты говоришь об этом так, будто я конь, которого выгуляли.
— А разве не так? — Роланд прищурился. — Ты после неё всегда сам не свой. Ненадолго. Но видно, что тебе полегчало.
Я не ответил.
Полегчало.
Забавное слово.
Мне не становилось легче. Просто на короткое время внутри что-то затихало. Как затихает ноющая рана, когда по ней прошлись лезвием. Не исцеление — отвлечение.
Клип на экране сменился. Тот же рифф, но теперь — крупный план. Шаграт смотрел прямо в камеру. Чёрные глаза. Чёрные губы. Белая кожа.
Роланд поморщился.
— Слушай, выключи ты эту хуйню. Реально. Я тебя прошу как друга.
— Тебе не нравится?
— Мне нравится, когда бабы танцуют в «Глубинном приливе». А это — кладбище. Ты когда-нибудь улыбаешься под эту музыку?
— Нет.
— Вот именно. — Он покачал головой. — Я не понимаю, как ты живёшь с этим в голове. Это же депрессия в чистом виде.
— Это честность.
— Это пиздец, — отрезал Роланд. — И ты знаешь это.
Я не ответил.
Он вздохнул. Снова склонился над картой.
— Ладно. Вечером возьмём девчонку. А там посмотрим, насколько она интереснее твоих подстилок.
Я медленно провёл пальцем по линии лесной дороги.
— Она не подстилка.
Роланд замер.
Медленно поднял на меня глаза.
— Что?
— Я сказал: она не подстилка. — Я не отводил взгляда от карты. — Она — цель.
— Цель, — повторил Роланд. — Ну да. Ключ к отцу. Я понял.
— Именно.
— А я уж подумал…
— Что ты подумал?
Роланд помолчал.
— Ничего, — сказал он. — Показалось.
Пауза.
На экране клип закончился. Титры сменились чёрным фоном. Повисла тишина.
Я поднялся.
— Пусть будет так, — произнёс я почти шёпотом. — Пусть узнает, что значит играть против нас.
В голосе не было угрозы. Только лёгкая, почти светская насмешка.
Так объясняют ребёнку, почему не стоит совать пальцы в огонь.
Он всё равно сунет.
Но винить будет некого.
Роланд молчал.
А я чувствовал его взгляд. На затылке. Как холод. Как предупреждение.
И где-то глубоко, там, где давно ничего не двигалось, стало тихо.
Слишком тихо.
Как перед бурей.
Сильвана
1
Вечер упал на лес разом.
Густой. Вязкий, как дёготь. Лунный свет едва сочился сквозь кроны, дробясь на рваные полосы. Тропа под ногами угадывалась скорее чутьём, чем зрением.
Я шла по ней машинально — ноги помнили каждый выступ, каждую предательскую рытвину. Но сегодня дорога казалась бесконечной, будто кто-то разматывал её, как нить, и не собирался останавливаться.
Усталость гудела в икрах.
Тревога сидела под горлом — тугая, холодная, мешающая дышать полной грудью.
Хрустнула ветка.
Резко. Сухо. Как щелчок взведённого курка.
Я замерла. Рука сама нырнула в ножны, пальцы сжали рукоять ножа. Холод металла отрезвил, вернул в тело.
Шорох в кустах оборвался.
Я стояла долго, слушая, как колотится в висках кровь. Ветер шевелил ветви, и они нашёптывали что-то на незнакомом языке. Не предостережение даже — скорбную песню о тех, кто уже не вернулся.
Я затянула плащ плотнее.
Не от холода. От ощущения, что сама тьма пытается просочиться под одежду, тронуть кожу, напомнить: здесь больше ничьё тепло не живёт.
Запах далёкого костра мешался с сырой землёй и прелой листвой.
Раньше этот лес пах грибами и смолой. Теперь — гарью и страхом. Даже звери ушли. Только деревья остались — чёрные, корявые, склонённые над тропой, как судьи, взвешивающие, достойна ли я идти дальше.
Я тряхнула головой, отгоняя воспоминания о том, что видела сегодня.
И они пришли сами.
Марна.
Сгорбленная, почти прозрачная в дверном проёме своей развалюхи. Глаза — два потухших уголька, в которых даже надежда уже не теплилась, только привычка ждать.
Я сунула ей в ладони мешочек с травами, немного муки — всё, что смогла наскрести.
Она выдохнула:
— Спасибо, дочка.
Узловатые пальцы впились в мою руку с неожиданной силой.
В этом «спасибо» не было благодарности. Только горькое знание: завтра будет хуже.
Я уходила, а взгляд Марны буравил спину до самого поворота. Не с укором. С немой мольбой: вернись, принеси хоть что-нибудь, не исчезай, как все.
А потом были дети.
Пятеро.
Сидели у порога, смотрели, как я режу хлеб.
Ни смеха. Ни возни. Ни жадного блеска в глазах. Только покорное ожидание.
Они не плакали.
Вот что было страшнее всего.
Дети, которые разучились плакать.
Лица с ввалившимися щеками. Недетские. Стариковские.
Самый младший, лет пяти, взял свой кусок, прижал к груди и прошептал:
— Это маме.
Меня перерубило пополам. Просто — раз, и внутри что-то хрустнуло.
Дальше — женщина с младенцем.
Грудь пустая. Молока нет уже неделю.
Она не плакала — только смотрела в стену, пока я вливала в крошечный рот последние капли отвара.
— Он кричит, а я ничего не могу, — сказала она бесцветно.
Младенец хрипел, как раненый птенец.
Этот звук до сих пор сидел у меня в ушах. Не затыкался. Не выветривался.
В прошлый раз я не успела.
Старик умер, пока я искала лекарство.
Я остановилась посреди тропы.
Втянула ледяной воздух.
Пальцы дрожали.
Лес молчал, но я знала: за деревьями — те, кто ещё ждёт.
«Может, я просто дура? Что я могу против всей этой машины? Если меня схватят, Тед останется один. Отец потеряет связную».
Мысль появилась — и тут же была отброшена.
Не сейчас.
Сдаваться нельзя.
Я вернусь. Найду способ. Даже если против меня — весь мир.
Гнев поднимался медленно, без всплеска. Как прилив.
Не слепил — прояснял.
Делал мысли холодными, острыми, как обсидиановый скол.
Кулаки сжались сами. Ногти впились в ладони. Кожа на скулах натянулась — как перед ударом. Я чувствовала, как каменеет лицо. Как холодеет взгляд.
Я вспомнила виселицы.
Форма «V». Так эффектнее. Так заметнее. Юный герцог не страдал излишней скромностью.
«Пусть все видят, что бывает с теми, кто забывает своё место» — гласил указ, прибитый к каждой перекладине.
Я обращалась к ним мысленно. К отцу и сыну. К Лагерту и Диаманту.
«Вы думаете, что победили? Думаете, сломали нас? Что мы забудем? Что согнёмся и перестанем быть собой?»
Нет.
Я не забуду.
Память — мой последний щит.
Каждый голодный ребёнок. Каждая высохшая женщина. Каждый старик, молча глядящий в пустоту.
Это приговор.
Не мне.
Им.
Тем, кто решил, что власть даётся для уничтожения.
Я шла дальше.
И тут — услышала.
Сначала не поняла. Приняла за шершня. За ночную птицу. За ветер, гудящий в проводах — хотя откуда здесь провода?
Звук был чужой.
Низкий. Ровный. Механический. Не лесной.
Я подняла голову.
Над кронами, медленно — почти лениво — проплыл дрон.
Чёрный. Гладкий. С четырьмя лопастями, вращающимися так быстро, что они сливались в прозрачные диски. По корпусу — красный огонёк. Пульсирующий. Как сердце.
И объектив.
Маленький. Тёмный. Но направленный вниз.
На меня.
Я замерла.
Он видел меня. Я знала это. Он смотрел. Он запоминал.
Сердце ударило в рёбра. Раз. Два. Три.
Дрон проплыл над тропой — мимо меня — и исчез за деревьями. Тихий. Бесшумный. Как призрак.
Я стояла, не двигаясь. Считала вдохи. Как учил отец.
Раз. Два. Три. Держи. Выдох.
Это новая часть города. Их технологии. Дьявольские изобретения, о которых шептались старики.
Раньше я только слышала о них. Только видела тени — далеко, над новой частью, где неон резал небо.
А теперь — здесь. Над лесом. Над моей тропой.
Надо мной.
Я заставила себя двинуться.
Шаг. Ещё шаг. Ещё.
Ноги слушались плохо. Руки дрожали. В горле стоял сухой ком.
Дрон ушёл. Но я знала: он вернётся. Или — пришлют другого. Или — уже передали сигнал.
Тропа вилась между стволов, уводила всё дальше.
И вдруг — тёплый, жёлтый свет.
Окна.
Мой дом.
Он пробивался сквозь листву, как маяк в шторме. Обещал покой, тепло очага, лицо Теда, ждущего на пороге.
Я ускорила шаг.
Совсем немного — и можно будет выдохнуть.
Совсем немного.
Но где-то высоко, над кронами, — ещё пульсировал красный огонёк.
И я знала: он не ушёл.
Он ждёт.
2
Сначала был звук.
Тихий, почти невесомый — хрустнула сухая ветка под чужой ногой. Звук тут же оборвался, будто тот, кто наступил, замер на месте, осознав оплошность.
Я остановилась. Застыла.
Резко, всем телом, так что пришлось взмахнуть руками, ловя ушедшее вперёд равновесие. Сердце ударило в рёбра — один раз, другой, — и понеслось, заполняя уши горячим, нарастающим гулом.
«Дыши. Ровно. Не паникуй».
Приказ, отданный самой себе. Я заставила себя вдохнуть через нос, медленно, до самого низа живота. Выдохнуть. Ещё раз.
Кусты шевелились.
Не ветер.
Тень.
Ещё одна.
Они обступали меня полукругом — бесшумные, текучие, отрезая путь назад. Я чувствовала их не столько зрением, сколько кожей, тем особым холодком, который ползёт вдоль позвоночника, когда на тебя смотрят из темноты.
И где-то высоко, над кронами, — гудение.
Тихое. Ровное. Механическое.
Дрон.
Тот самый. Он не ушёл. Он вернулся. И привёл их.
— Кто здесь? — спросила я.
Голос вышел твёрже, чем я ожидала. Но на последнем слоге дрогнул, звякнул тревогой, как трескается тонкий лёд под сапогом.
Молчание.
Густое, давящее на виски, как чужие ладони.
Тени сдвинулись ближе.
Трое.
А может — четверо.
Они двигались, как звери: пригнувшись, прячась за стволы, сокращая расстояние без единого лишнего шороха. Профессионалы. Те, кого учили не оставлять жертве времени на решение.
Я сжала узел на шее. Верёвка обожгла холодом. Как никогда раньше.
Ледяной ком подкатил к горлу, и на миг мне показалось, что я не смогу вдохнуть.
А потом перед глазами вспыхнули лица.
Марна. Её узловатые пальцы, вцепившиеся в мою руку.
Дети. С пустыми, недетскими глазами.
Женщина с младенцем, у которой молчала грудь.
«Я не могу их подвести. Не имею права».
— Не сейчас! — внутренний голос хлестнул, как плеть, выдирая из оцепенения. — Не дай им победить!
И паника схлынула.
Она ушла не сразу, а волной, оставив после себя холодное, яростное спокойствие. Острое. Собранное в кулак. Я не стану лёгкой добычей.
Я развернулась и побежала.
К дому. К свету. К теплу.
Только бы успеть.
Лес бросился на меня.
Сапоги вязли во мху, как в мокрой золе. Ветка полоснула по щеке — я почувствовала, как лопнула кожа, как по скуле побежало что-то тёплое. Не боль. Пока только жар.
Я не сбавляла шаг.
В ушах — кровь. В горле — рваное, обжигающее дыхание. Лёгкие горели. Икры сводило. Где-то на бегу я потеряла мешочек с травами — он упал в мох, и я не стала возвращаться.
Запах прелой листвы смешался с потом и металлом. Липкая струйка крови доползла до губ, и я почувствовала её вкус — солёный, ржавый, живой.
Это не сон.
Не страшная сказка на ночь.
Это дышало в затылок.
— Держи её! — окрик, резкий, как удар хлыста, разорвавший ночь.
Топот за спиной. Дрожь земли — в ногах, в костях, как приближение грозы.
Я знала эту тропу наизусть. Каждую петлю. Каждый корень. Каждый поворот.
Но лес предал меня.
Стал чужим. Враждебным. Перекроил сам себя.
Я свернула не туда.
Вместо знакомого поворота — заросли. Кусты встали стеной, колючей и глухой. Корни цеплялись за сапоги, рвали подол плаща, тянули обратно, в темноту.
Место было знакомым. Но что-то в нём сдвинулось. Тропа — та же. Корни — те же. А лес — другой. Будто кто-то переставил его. На полшага. На шаг.
Они знали короткий путь.
Срезали угол.
Их дыхание уже жгло затылок. Я слышала, как они дышат — рвано, с присвистом, но ровно настолько, чтобы понимать: они не устали. Они только разгоняются.
Ещё несколько шагов — и я увидела бы крыльцо.
Протянула бы руку к дверной ручке.
Ворвалась бы в дом.
Захлопнула бы дверь.
Закричала бы.
Я увидела свет. Жёлтый. Тёплый. В окне кухни. И тень Теда — за стеклом. Он ждал. Он не знал.
Не успела.
Удар пришёл сзади.
Обрушился на затылок — глухой, страшный, ослепляющий. Я не услышала его. Я почувствовала, как что-то хрустнуло в шее. Как мир вспыхнул белым — а потом схлопнулся в чёрную точку. Как тело стало чужим — тяжёлым, ватным, не моим.
Ноги подогнулись.
Я падала.
Но земли не почувствовала.
Только пустоту — холодную и вязкую, засасывающую, как трясина. Она тянула меня вниз, в самую глубину, где не было ни страха, ни боли, ни памяти.
Последним, что долетело сквозь гаснущее сознание, стал запах.
Чужой пот. Резкий. Кислый.
И ржавый металл.
А сверху, сквозь толщу воды, голос:
— Готово. Тащите её.
Хрустнула ветка под чьим-то сапогом.
И — смех.
Короткий. Довольный. Чужой.
А где-то высоко, над кронами, — снова гудение.
Дрон уходил. Докладывать.
И — тишина.
Глухая. Всепоглощающая.
Глава 2. Вниз
«
Тело помнит всё. Даже то, что разум хочет забыть».
Сильвана
1
Меня выдернуло из темноты, как выдёргивают из воды за волосы.
Только что вокруг была чёрная, вязкая глубина, в которой не было ни боли, ни страха, ни памяти. А потом — рывок. Резкий, безжалостный, выдирающий из небытия. Я распахнула глаза и тут же пожалела об этом.
Голова взорвалась болью.
В висках стучало — тяжело, рвано, в такт сердцу. Боль была тупая, рвущая, растекалась от затылка к глазам, и перед ними плыли багровые круги. Я попыталась сесть — и тело ответило судорогой, прокатившейся от плеч до поясницы. Мышцы скрутило так, что я зашипела сквозь зубы.
Руки были связаны за спиной.
Верёвка впилась в запястья, и от каждого движения, даже самого слабого, боль становилась острой, до слёз. Я закусила губу, чтобы не застонать, и замерла, пережидая волну.
Потом осторожно открыла глаза.
Полумрак.
Узкие полоски света пробивались из-под обитой железом двери. Они лежали на каменном полу, бледные, мёртвые, ничего не освещая.
Воздух был густой, спёртый, пропитанный гнилью. Я вдохнула — и меня едва не вывернуло. Запах был не просто неприятным. Он был живым. Он лез в горло, оседал на языке, пропитывал нёбо. Запах сырого камня, плесени, застарелой крови и чего-то сладковатого, что я не сразу распознала. Потом поняла: гнилая солома.
Я лежала на ней.
Липкая. Вонючая. Она пахла смертью.
Стены были каменные. От них сочился могильный холод — не просто прохлада, а именно холод, который, казалось, высасывал тепло из тела. Я чувствовала его спиной, бёдрами, затылком.
Где-то капала вода.
Монотонно. Размеренно. Кап. Кап. Кап.
Я перевела взгляд на стену. В полумраке проступали царапины — имена, даты, кривые кресты. Следы тех, кто был здесь до меня. Кто-то выцарапывал их ногтями, потому что больше было нечем.
У железного кольца в стене темнело бурое пятно.
Я знала, что это. Знала, что означают такие пятна. Знала, что здесь люди молили о пощаде, и эти мольбы ничем не заканчивались.
В углу стоял бак с затхлой водой. Поверхность подёрнулась зелёной ряской. Рядом — ведро с нечистотами, и от него шла такая тошнотворная вонь, что желудок сжался в тугой комок.
Я сглотнула.
Попыталась собрать мысли.
Где я?
Ответ пришёл не из памяти — из запаха, из холода, из этой каменной сырости, которая могла быть только в одном месте.
Застенки.
Подземелья.
А потом я почувствовала — сквозь ткань рубахи, у самого сердца. Узел. Он был холодным. Ледяным. Как металл на морозе. Холоднее камня под спиной.
Я прижала его к груди. Как прижимают игрушку. Как хватаются за соломинку.
Отец.
Ты знаешь?
Ты знаешь, что я здесь?
Ответа не было. Только холод. Только тишина.
Я попыталась вспомнить — как я здесь оказалась. Лес. Погоня. Гул дрона над головой. Ветка, полоснувшая по щеке. Свет в окне. Тень Теда за стеклом. Удар.
Я дотронулась языком до щеки. Рана была на месте. Запёкшаяся кровь. Солёная. Ржавая. Я почувствовала её вкус — и вместе с ним вернулась боль. В затылке. В плечах. В запястьях.
А потом я услышала шаги.
Тяжёлые. Чёткие. Они медленно приближались. За дверью кто-то засмеялся, потом зашептались.
Я замерла.
Дверь отворилась.
На пороге стоял стражник.
Высокий. Плечистый. Серый мундир с серебряными пуговицами, тускло блеснувшими в свете факела за его спиной. Лицо грубое, с перебитым носом, который делал его похожим на бойцового пса. Сальная ухмылка. Глаза — пустые, с ленцой, как у человека, который давно привык к чужим страданиям и не находит в них ничего особенного.
На указательном пальце — обручальное кольцо. Простое. Медное. Стёртое до блеска. Он не снял его. Даже здесь. Даже сейчас. Это почему-то было страшнее всего остального.
— Очнулась, голубка? — протянул он.
Я не ответила.
Он прошёл внутрь, не торопясь, и остановился в шаге от меня. Я чувствовала его запах — пот, дешёвый табак, луковый дух изо рта. Он смотрел на меня сверху вниз, и в его глазах было не любопытство, а скука. Только скука. И ещё — лёгкое, сытое наслаждение чужой беспомощностью.
— Что, не нравится у нас? — он хмыкнул. — Ничего. Здесь всем поначалу не по себе.
— Где я? — спросила я.
Голос получился хриплым, как будто горло забило песком.
Стражник широко улыбнулся, обнажив жёлтые зубы.
— Застенки Инквизиции. Подземелье Рокуэлла. Самое сердце тьмы.
Он наклонился ко мне. Ближе, чем нужно. Я отшатнулась, но верёвка впилась в запястья, и я замерла, чтобы не застонать. Его дыхание обдало моё лицо — горячее, зловонное.
— Скоро тобой займётся сам милорд Диамант, — произнёс он почти ласково. — Сын короля. Инквизитор. Слыхала о таком?
Диамант.
Имя ударило в меня, как разряд молнии.
Ледяной холод пополз по позвоночнику. Сердце сжалось, а потом забилось часто-часто, отдаваясь в висках.
Это имя было приговором. Оно звучало в моей голове, как звон похоронного колокола. Перед глазами вспыхнули картины: сожжённые деревни, чёрные остовы домов, детские глаза, полные ужаса, руки матерей, тянущиеся к небу.
А потом — слухи. Зеркала на потолке. Женщины, которые возвращаются. Сами. С улыбкой, которая не сходит с лица, даже когда они плачут. И — то тёмное, липкое, чужое, что я не хотела называть. Что я гнала. Но что осталось.
Я ненавидела себя за то, что оно вернулось. Сейчас. Здесь. В подземелье.
Я прихлопнула это чувство. Резко. Как комара. Не время. Не место. Не я.
Я сглотнула.
— Что ему нужно? — спросила я, хотя уже знала ответ.
Стражник выпрямился, пожал плечами.
— Мы приказы не обсуждаем, — сказал он. — Может, на допрос. Может, потешиться криками. А может, и то, и другое. У милорда вкусы особенные.
Он пошёл к двери, но остановился на пороге. Обернулся.
— Отдыхай пока. Скоро за тобой придут.
И добавил, уже выходя:
— Посмотрим, насколько крепка твоя воля.
Дверь закрылась.
Лязг засова.
Шаги.
Тишина.
Я осталась одна.
Закрыла глаза.
И стала ждать.
Ждать — это единственное, что мне осталось.
2
Эхо прокатилось по камере и растворилось, оставив после себя оглушительную тишину. Я слышала в ней только стук собственной крови в висках. Рваный, частый, как будто сердце билось не в груди, а прямо в голове.
Я зажмурилась.
Дыхание было коротким, рваным, и каждый вдох казался невыносимо громким в этом мёртвом безмолвии. Мне чудилось, что рядом кто-то дышит. Незримый. Наблюдает из темноты. Ждёт.
Во рту пересохло. Появился металлический привкус — как будто я слизнула кровь с разбитой губы. Руки дрожали, как бы сильно я ни сжимала кулаки. Пальцы онемели, костяшки побелели.
«Не показывай слабость. Ни им. Ни себе».
Слова стражника звучали в голове снова и снова. «Скоро за тобой придут». Каждое слово — гвоздь, загоняемый в череп. Оно входило в меня вместе с пульсирующей болью в затылке, и перед глазами всё плыло. Тьма на мгновение сомкнулась, грозя обмороком.
Я резко вдохнула через нос.
Вцепилась пальцами в шершавый камень стены. Холод обжёг ладони. Усилием воли я вернула себя в реальность — в это тело, в эту камеру, в эту боль.
Холод темницы пробирал до костей. Сковывал мышцы, суставы, каждый позвонок. Но гораздо страшнее холода было осознание: скоро я встречусь с человеком, чьё имя стало синонимом боли. С тем, кто превращает людей в тени, а затем стирает их в прах.
Я никогда его не видела.
Но слышала.
Все слышали.
Это случилось прошлой осенью. Деревня Вельд — маленькая, на границе с лесом, тридцать дворов. Никто не помнил, когда её основали. Она просто была. Всегда. Как камни на берегу. Как мох на стволах.
Когда пришли лебронцы, жителям предложили выбор: присягнуть новой власти — или уйти. Тридцать семей. Старики, женщины, дети. Они отказались. Все. До одного.
Через два дня в Вельд вошёл отряд Инквизиции.
Я не была там. Не видела. Но рассказывали так, что ужас произошедшего ожил перед моими глазами.
Солдаты согнали людей в амбар. Заколотили двери. Подожгли — со всех сторон, одновременно, чтобы никто не вырвался.
Дети кричали.
Стариков — тех, кто не мог идти, — оставили в домах.
Сгорело всё: дома, деревья, поля. Дым шёл столбом до самого неба — чёрный, жирный, тяжёлый. Его видели даже в Колтрейне. За двадцать вёрст.
Потом, когда огонь погас, на месте деревни осталось только пепелище. Ровное. Серое. Как будто там никогда ничего не было.
Ни домов. Ни людей. Ни памяти.
Только пепел. И запах гари — тот, что не выветривался неделями. Тот, что въедался в одежду, в волосы, в кожу.
Все знали, кто отдал приказ.
Диамант.
Ему было двадцать. Двадцать лет — а он уже сжигал деревни. Уже стирал людей. Уже выжигал память.
И теперь он ждал меня.
Желудок скрутило в ледяной ком.
За стеной послышались шаги.
Тяжёлые. Размеренные. Они звучали, как метроном, отсчитывающий последние минуты покоя.
А потом — крик.
Отчаянный. Полный невыносимой боли. Он разорвал тишину, как нож — ткань.
Я вздрогнула.
Но заставила себя слушать. Не отворачиваться. Не зажимать уши. Чужое страдание было здесь частью воздуха, как сырость, как запах гнили.
Где-то рядом скрипнула ржавая петля. Ещё одна дверь. Ещё одна судьба. Я не одна. Где-то рядом бьются такие же испуганные, но ещё живые сердца.
Крик оборвался. Резко, на полуслове.
Тишина стала гуще. Плотнее. Как будто в неё что-то добавили.
Я не знала, что хуже — крик или его отсутствие.
Я сидела, привалившись спиной к стене, и пыталась ослабить верёвки на запястьях. Каждое движение отдавалось тупой болью — в затылке, в плечах, в зубах. Верёвка впивалась глубже, и кожа под ней становилась липкой.
Тьма давила, как живое существо.
Заползала в лёгкие. Нашёптывала мысли о безысходности.
Я ощупывала стену в поисках трещины, за которую можно зацепиться, — и вдруг замерла.
Перед внутренним взором всплыло лицо отца.
Серые, как штормовое море, глаза. Твёрдый, но ласковый голос.
«Честь — это дыхание. Это каждый шаг человека».
В детстве я кивала на эти слова, не понимая их глубины. Теперь они стали якорем.
Я почувствовала их в теле. В плечах. В спине. Как будто отец стоял рядом — и держал ладонь на моём затылке. Тепло. Тяжесть. Уверенность.
Потом память перенесла меня к Теду.
Его тёплая, как утренний луч, улыбка. Мы сидели у камина. Он шептал, что я — его дом. Что он пойдёт за мной куда угодно.
Я вспомнила его руки. Как он держал меня за плечи. Как прижимался лбом ко лбу. Как говорил: «И я тебя. Всегда».
И как я соврала — дрогнувшим голосом.
Тед не знает, где я. Но он будет ждать. Будет верить.
И эта вера давала мне силы не просто держаться. Бороться.
Но страх всё же просачивался в душу. Обвивался изнутри. Шептал, что можно всё прекратить. Стоит лишь заговорить.
Я заставила себя думать о том, что нужно Диаманту.
Ответ пришёл мгновенно.
Отец.
Герцог Валентайн хочет знать, где скрываются остатки сопротивления. Ему нужен их главарь.
Всё просто.
Я внутренне сжалась — так сильно, что ногти впились в ладони.
Боль отрезвила.
Выдернула из омута сомнений.
Слабость — непозволительная роскошь.
Враги хотят, чтобы я заговорила. Выдала отца. Назвала имена. Указала тайные убежища. Чтобы сломать меня и превратить в орудие против тех, кто ещё жив.
Нет.
Мой рот останется запечатанным. Даже если бы я знала, где скрывается отец, не сказала бы. Ни за что.
Эта мысль стала щитом. Клятвой. Молитвой, высеченной в камне.
Я открыла глаза и всмотрелась в полумрак.
Где-то далеко за этими стенами существовал другой мир. Там цвели яблони. Смеялись дети. Люди ещё помнили, кто они.
Этот мир был моей ответственностью.
Я обязана защитить его, даже если для этого придётся пройти через ад. Выдержать пытки. Встретиться лицом к лицу с самим дьяволом.
Я выпрямилась. Насколько это было возможно со связанными руками.
В глазах, устремлённых в темноту, больше не было страха.
Только холодная, ясная твёрдость.
Я — голос Колтрейна.
И я буду молчать.
Даже если это молчание станет последним, что у меня останется.
3
Дверь распахнулась.
В камеру проникла полоска дрожащего, мутного света.
На пороге стоял тот же стражник.
Он ухмыльнулся — так же, как в прошлый раз. Сыто. Презрительно.
— Ну что, голубка? — протянул он. — Отдохнула?
Я не ответила.
— Встать, — бросил он уже без улыбки.
Я не пошевелилась.
Сидела, привалившись к стене, ощущая, как холод и сырость вытягивают последние силы. Внутри всё сжималось в тугой узел. Но я заставляла себя дышать ровно. Настоящий холод исходил не от камня. От осознания, что всё происходящее — лишь начало.
— Я сказал, встать! — повторил стражник.
Он шагнул вперёд, сжимая в руке короткий отполированный жезл. Блеск у него был зловещий. Жирный. Как у змеи, готовящейся к броску.
Я поднялась.
Медленно. Преодолевая слабость, которая наваливалась на плечи, как мокрая шкура. Ноги подкосились, но я выпрямилась. Расправила плечи. И встретила его взгляд прямо, не отводя глаз.
Он хмыкнул. Казалось, это его позабавило.
— За мной.
Он повёл меня по коридору. Тяжёлая рука легла на плечо — не грубо, но так, чтобы я чувствовала: он ведёт. Он хозяин.
— А ты ничего, — сказал он вдруг. — Крепкая. Милорд таких любит.
Я молчала.
— Только зря ты думаешь, что это тебя спасёт, — продолжил он. — Милорд не любит, когда ломаются сразу. Ему нравится смотреть, как ломаются такие, как ты.
Он засмеялся — коротко, грязно.
— А потом — как отдаются. С благодарностью. — Он покосился на меня. — Ты не слышала? Про его женщин?
Я не ответила.
— Они все возвращаются, — сказал он почти ласково. — Сами. Просят ещё. А потом — не могут без него. Ни с кем. Ни с кем другим. Он их так ломает, что они любят свой слом.
Он снова засмеялся.
— Может, и тебя научит. Чему хорошему. Ты же девка молодая. С такими — он умеет.
Я стиснула зубы.
Не отвечать. Не давать ему удовольствия.
Он не дождался реакции. Пожал плечами. Повёл дальше.
Меня вывели в узкий, сырой коридор.
Стены здесь были осклизлые, покрытые пятнами плесени.
Я шла, спотыкаясь на неровных плитах. Спиной ощущала тяжёлый взгляд конвоира. Каждый шаг отдавался глухим эхом в голове, и это эхо мешалось с болью в затылке.
После нескольких поворотов мы остановились перед массивной дверью.
Тёмное дерево. Железные полосы. Старая, но несокрушимая. Как врата в мир, где нет места надежде.
Стражник толкнул створку.
Дерево издало стон.
За ней был свет.
Не факелы. Не жаровня. Лампы. Длинные, белые, безжалостные. Они горели ровно, без дрожи, без тепла. И освещали всё — до последней царапины на стенах. До последней капли на полу.
В центре стоял стол. Металлический. С ремнями по краям. С подголовником. С датчиками — маленькими, круглыми, блестящими. Как глаза.
Рядом — тиски. Но не простые. С проводами. С панелью управления. С лампочками, которые мигали зелёным.
Клещи. Ножи. Плети. Всё — на месте.
А рядом с ними — приборы. Стекло. Сталь. Кнопки. Экраны. То, чего я не могла назвать. То, что пугало сильнее крючьев и плетей.
В углу — дыба.
Не та, что я видела на картинках. Другая. Железная. С креплениями для рук и ног. С проводами, тянущимися к потолку. С кожухами, из которых торчали металлические наконечники. Как иглы. Как жала.
Стены были увешаны орудиями.
Плети с металлическими шипами. Ножи — от тонких, как иглы, до зазубренных тесаков. Крючья, изогнутые, словно когти.
А над дыбой — зеркало. Огромное. В потолке. И на стенах. Чтобы жертва видела себя. Со всех сторон. В каждом ракурсе.
В дальнем углу стояло кресло, обитое красным бархатом. Складки ловили свет, и ткань казалась влажной. Почти живой.
Воздух был густой и липкий. Пропитанный запахом железа и старой крови. И чем-то ещё. Озоновым. Холодным. Как перед грозой. Как от электричества.
Волосы на руках встали дыбом.
Ноги подгибались.
Но я заставила себя устоять.
И — смотрела.
Не могла не смотреть.
Датчики. Провода. Мигающие лампочки. Зеркала. Всё это было чужим. Непонятным. Страшным. Но именно поэтому — притягивающим.
Как красивая змея. Знаешь, что укусит. Но смотришь. Не можешь отвести взгляд.
Я ненавидела себя за это любопытство. За то, что вместо ужаса во мне просыпалось что-то другое.
Но смотрела.
Стражник втолкнул меня внутрь.
Я переступила порог — и ощутила, будто пересекла невидимую черту. За ней осталась прежняя жизнь.
Он полоснул ножом по верёвкам. Запястья обожгло свободой. Кровь прилила к кистям — резко, больно, до искр перед глазами.
— Жди, — бросил он. И добавил, уже выходя: — Скоро придёт милорд. Постарайся не опозориться. Он не любит, когда игрушки хнычут.
Дверь захлопнулась.
Глухо. Окончательно.
Я осталась одна.
Тишина навалилась густая, давящая, полная невысказанных угроз.
Я осматривалась, хватая взглядом каждую деталь.
Вместо окна — узкая щель под потолком. Из неё сочился мертвенный, бесцветный свет.
Дверь железная. Без ручки изнутри.
Выхода нет.
Лампы гудели. Тихо. Ровно. Как пчёлы. Как что-то живое.
Я сделала шаг вперёд.
Под ногой хрустнуло.
Я замерла. Потом медленно наклонилась.
На полу лежал осколок кости. Маленький. Заострённый. Похожий на обломок птичьего крыла.
Желудок мгновенно подступил к горлу.
Я резко отвернулась, прижимая ладонь ко рту, сдерживая тошноту. Глотка сжалась спазмом, перед глазами поплыло.
«Это всего лишь комната. Всего лишь комната».
Он хочет сломать меня ещё до начала пыток.
Этого допустить нельзя.
Холод внутри усилился. Но я цеплялась за голос отца, прозвучавший в памяти:
«Бойся не боли. Бойся слабости».
Мысли метались. Бились о невидимые прутья отчаяния.
Отец.
Тед.
Они не должны увидеть меня сломленной. Я не предам их веру.
Я зажмурилась.
Перед внутренним взором всплыли светлые образы: цветущие яблони, запах весны. Тед подбрасывает меня в воздух, а я хохочу, раскинув руки. Свободная. Невесомая.
Потом — лицо Марны.
Её дрожащие пальцы, сжимающие краюху хлеба.
Обещание помочь.
Это стало якорем.
А потом тишина изменилась.
В ней прорезались звуки: гул ламп. Шипение проводов. Мигание лампочек. Звон металла.
И где-то — далеко, за дверью — шаги.
Медленные. Уверенные. Не стражник.
Я сжала кулаки.
Я здесь. Я жива.
И я всё ещё держусь.
Но шаги приближались.
И гул ламп становился громче.
4
Дверь отворилась с протяжным, мучительно медленным скрипом.
Будто сама вечность нехотя разжимала челюсти.
В проём хлынул холодный свет. На мгновение он ослепил меня, ударил по глазам, и я зажмурилась, выставив перед собой ладонь.
Очертания вошедшего проступали из сумрака медленно, как проступает из тумана фигура, которую до последнего надеешься не увидеть.
А потом я забыла, как дышать.
Он был красив.
Той красотой, от которой внутри что-то обрывается и падает в пустоту. Высокий. Стройный. С грацией хищника, который никуда не спешит, потому что добыча уже загнана.
Чёрные волосы цвета воронова крыла падали на плечи тяжёлой волной, переливаясь в свете ламп. Лицо будто вырезано из мрамора. Прямой аристократический нос. Скулы, очерченные лезвием. Чувственные, твёрдые губы цвета спелой вишни. В их изгибе таилась не улыбка — обещание. Не ласки. Боли.
Глаза ярко-голубые.
Как зимнее небо.
Бесстрастные. Острые. Они смотрели с холодным, расчётливым интересом, каким разглядывают редкое насекомое, прикидывая, куда лучше воткнуть булавку.
В них не было ни тепла, ни сочувствия.
Только лёд.
И он действительно был юн.
Не старше меня.
От этого делалось ещё страшнее: в столь молодом лице не должно быть столько тьмы и понимания того, как ломать души.
Он возвышался надо мной. Я едва доставала ему до плеча.
Его облик был продуман до мелочей. Высокие кожаные сапоги, начищенные до зеркального блеска. Чёрные кожаные штаны в обтяжку. Шёлковая рубашка угольного цвета, расстёгнутая у горла ровно настолько, чтобы открыть бледную кожу и тонкую алую царапину — след чьей-то чужой игры.
На поясе висела плеть с серебряной рукоятью. Свернувшаяся, как змея.
В его облике не было ни одной лишней детали. Только власть. Сдержанная и опасная, как клинок, который не прячут в ножны, а держат на виду, чтобы жертва знала: он будет использован.
И — запах.
Табак. Что-то травяное, горькое. Абсент.
Тот самый.
Я почувствовала его раньше, чем увидела. Раньше, чем поняла. Тело узнало его до того, как разум успел связать запах с именем.
И тогда вернулось то, что я гнала.
То, что было в комнате с Тедом. Когда я стояла, прижавшись лбом ко лбу Теда, и чувствовала, как внизу живота разливается тяжесть. Как соски напрягаются под рубахой. Как между бёдер становится влажно.
Тогда я не поняла.
Теперь — поняла.
Это был он.
Я чувствовала его приближение за день до того, как увидела. Тело запомнило раньше, чем разум успел возмутиться.
Он заговорил первым.
Голос мягкий, почти ласковый. Но под бархатом ощущалась сталь.
— Ну что, вот мы и встретились, Сильвана.
Моё имя в его устах прозвучало иначе, чем у других. Оно не было просто набором звуков. Он словно пробовал его на вкус, как пробуют редкое вино, — медленно, с наслаждением.
Я сглотнула.
Горло сжало. Язык прилип к нёбу.
«Не показывай страха. Не смей».
— Не припомню, чтобы мы были знакомы, — ответила я.
Голос, к собственному удивлению, почти не дрожал.
Он усмехнулся. Медленно. Смакуя.
Губы изогнулись, но глаза остались ледяными. Два безжизненных и безжалостных осколка неба.
— Мы действительно не были знакомы, — произнёс он. — Но я много о тебе слышал. Как и ты обо мне.
Он сделал паузу, и в этой паузе было что-то невыносимое. Воздух между нами натянулся, как струна, готовая лопнуть.
— Диамант. Герцог Валентайн. Повелитель Колтрейна. Его судья и палач. Или просто глава Инквизиции. Как удобнее.
Он шагнул ближе.
Я отступила прежде, чем успела приказать себе стоять на месте.
Он заметил это. В его глазах мелькнуло что-то, похожее на довольство.
— Сильвана, — продолжил он, растягивая моё имя, как тянут шёлковую ленту, — дочь мятежного лорда. Героиня подполья. Женщина, осмелившаяся встать против короны.
Его взгляд скользнул по мне.
Медленно. Сверху вниз.
Мурашки побежали по телу, будто ледяные пальцы прошли вдоль позвоночника.
— Я ожидал увидеть измождённую, озлобленную тень, — сказал он. — А ты оказалась хорошенькой.
Он достал тонкую сигарету. Прикурил от углей жаровни. Сладковатый, тошнотворно-приторный дым смешался с запахом кожи, металла и чего-то звериного.
— Даже в моём вкусе, — добавил он небрежно. — Тем хуже для тебя.
Кровь отлила от моего лица.
Щёки стали ледяными. Губы — сухими.
Но я заставила себя стоять прямо. Не опускать взгляд.
— Я не нуждаюсь в твоих комплиментах, — ответила я холодно. — Раз пришёл за ответами — спрашивай.
Он рассмеялся.
Звук чистый, почти музыкальный. Но от него мороз продирал по коже, потому что в нём не было ни капли веселья. Только холодное удовольствие от игры.
— Так тебе не терпится начать? — спросил он с иронией. — Похвально. Обычно люди до последнего оттягивают этот момент. Молят. Плачут. Обещают золото, верность, тела своих жён.
Он сделал ещё шаг.
Я не отступила.
— А ты смотришь мне в глаза и говоришь, чтобы я начинал, — продолжил он. — Забавно.
— Я не твои обычные люди, — сказала я.
— Да, — согласился он. — Я уже понял.
Его взгляд прошёлся по моему лицу снова. Остановился на губах. Потом спустился к шее, где под кожей бешено билась жилка.
— И всё же, — произнёс он тише, — ты дрожишь.
— От холода.
— Нет. — Он покачал головой. — От меня.
Я подняла взгляд.
Посмотрела прямо в его бездонные глаза.
— Ничего не будет, — сказала я. — Мне нечего тебе сказать. Ни слова. Ни звука.
Он приблизился.
Остановился в шаге. Настолько близко, что я видела тонкую сеть капилляров под его бледной кожей. Лёгкий блеск пота на виске. Крошечную родинку у уголка рта.
И — запах. Ближе. Сильнее. Табак. Абсент. Что-то ещё. Тёплое. Живое. Его.
Его дыхание коснулось моего лица.
— Неужели? — произнёс он спокойно. — Ты будешь молчать даже тогда, когда я покажу тебе, что бывает с теми, кто упрямится? Когда ты почувствуешь боль, которую я могу подарить?
Это не было угрозой.
Будничное обещание.
И это пугало сильнее крика.
— Боль — это всё, что ты умеешь? — спросила я.
Голос дрогнул. Совсем чуть-чуть. Но он услышал.
— Нет, — ответил он. — Боль — это только начало. Есть вещи гораздо интереснее. Есть то, что происходит с человеком, когда он понимает: его тело больше ему не принадлежит. Когда он сам начинает просить о том, чего боялся.
Он наклонился ко мне.
Его губы оказались так близко, что я почувствовала их тепло.
— И ты будешь просить, Сильвана, — прошептал он. — Рано или поздно.
Тишина звенела натянутой струной.
Его взгляд прощупывал меня. Искал трещину. Ту единственную точку, нажав на которую, можно расколоть целиком.
Я держалась прямо. Несмотря на дрожь в коленях. Несмотря на холодный пот вдоль позвоночника.
Но внутри творилось нечто, чего я сама не понимала.
Да. Я испытывала отвращение. Страх. Ненависть.
Всё это было.
Но глубже, там, куда я боялась заглядывать, шевелилось иное.
Горячее. Липкое. Поднимающееся от низа живота и растекающееся по венам.
Я узнала это.
Тело узнало его раньше, чем разум. Раньше, чем я узнала его имя. Раньше, чем увидела лицо.
И теперь — оно отзывалось. Снова. Сильнее.
Между ног стало горячо. Влажно.
Я сжала бёдра, надеясь, что он не заметит. Не поймёт. Но он смотрел на меня так, будто видел всё. Будто читал каждую постыдную мысль, каждую предательскую дрожь.
Соски напряглись под рубахой. Резко. Болезненно. Без причины. Как тогда.
От этого хотелось провалиться сквозь землю.
И одновременно — чтобы он не отводил взгляд.
Я ненавидела его.
Ненавидела всей душой, всем сердцем, каждой клеткой.
Но моё тело — предатель, лживое, животное — тянулось к нему. К его запаху. К его голосу. К дьявольской, нечеловеческой красоте.
Это было отвратительно.
Я была отвратительна самой себе.
Он не просто человек.
Он испытание. Искушение. Воплощение той тьмы, что живёт в каждом, но в нём она обрела плоть, голос и безжалостный разум.
Его красота завораживала.
Жестокость готова была разорвать.
Холод замораживал душу.
А жар — тёмный, запретный — не давал укрыться.
Его взгляд скользил по моему лицу. Задержался на губах. Спустился к шее. Ниже — к ключицам. К дрожащим рукам.
Я чувствовала этот взгляд кожей. Осязаемый. Как ледяные пальцы.
Мурашки. Жжение.
Каждый дюйм моего тела оказался под микроскопом. Дрожь ресниц. Сбитое дыхание. Напряжение мышц. Всё, что я пыталась скрыть, он считывал без усилия.
От этого хотелось одновременно бежать и стоять на месте.
Ударить и замереть.
От него невозможно было отвести взгляд.
Даже зная, что этот взгляд может стать последним.
Он смотрел на меня ещё секунду.
Потом — улыбнулся. Тонко. Уголком губ. И отошёл.
Но запах остался.
В воздухе. На моей коже. Под рубахой. В лёгких.
И я знала: он не уйдёт. Ни из комнаты. Ни из меня.
5
Что-то оборвалось внутри.
Горячо. Слепо. Неудержимо.
Всё зло, весь кошмар, все потери — всё это было связано с ним. С этим безупречным лицом. С этими ледяными глазами. С этой ленивой, сытой властью, которая стояла передо мной и улыбалась.
Перед глазами пронеслись образы.
Дым над сожжёнными деревнями, где ещё вчера дети плескались у колодцев. Крики женщин, захлёбывающиеся в лязге стали и собачьем лае. Лица друзей, уведённых в застенки, — их глаза снились мне каждую ночь.
Языки пламени, пожирающие родной дом.
Отец на пороге с мечом в руках. За его спиной рушатся стены, но в глазах горит непокорённый огонь.
Этот же огонь разгорался во мне.
Ярость — холодная, острая, как обсидиановый скол, — прошила меня насквозь. Разлилась по венам расплавленным свинцом.
Я больше не могла выносить это безупречное, бесчувственное лицо. Этот изучающий взгляд, в котором не было ни раскаяния, ни тени сочувствия. Только ленивое любопытство.
— Ты — чума, — выкрикнула я. Голос дрожал, но не от страха. От бешенства. — Язва на теле мира. Ты — сама смерть, одетая в шёлк.
Он едва заметно приподнял бровь.
На губах появилась лёгкая, почти доброжелательная улыбка. Так улыбается человек, слышавший проклятия тысячу раз и воспринимающий их как скучный, но неизбежный аккомпанемент власти.
В этой улыбке было что-то до отвращения спокойное. Почти отеческое.
От этого мне стало ещё хуже.
— Громкие слова, — произнёс он. — От кого-то другого я, возможно, даже растрогался бы. Но от тебя они звучат почти приятно. Как музыка. Как гимн моей силе.
Это стало последней каплей.
Кровь гулко застучала в ушах. Я на долю секунды замерла. Во рту появился металлический привкус — я прикусила губу до крови. Солоноватая влага стекла по подбородку.
Краем глаза я заметила подсвечник у стены. Тусклое золото в свете ламп. Опрокинутый стул со сломанной ножкой, торчащей, как обломок кости.
За стеной — тяжёлые, размеренные шаги стражников.
«Сейчас или никогда».
Мысль обожгла.
Я метнулась вперёд, как распрямившаяся пружина. Рука сама нашла на краю стола короткий нож, забытый среди пыли и бурых пятен. Сталь обожгла пальцы.
— Сдохни! — крикнула я, бросаясь в атаку.
Целилась в горло. Стремительно. Отчаянно. Но с холодной точностью змеиного укуса.
Он не дёрнулся.
Смотрел на меня с тем же ленивым интересом, с каким смотрят на мотылька, летящего на пламя.
А потом, в последний миг, сделал едва уловимый шаг в сторону. Движение плавное, почти нечеловеческое. Небрежно перехватил моё запястье и резко вывернул руку.
Запястье хрустнуло.
Его пальцы были сухие и холодные. Но хватка — как раскалённые тиски.
Нож со звоном упал на камень и отлетел в угол. Звук эхом отразился от стен, как похоронный звон моей неудачи.
Я вскрикнула.
Но тут же стиснула зубы. Попыталась вырваться.
Бесполезно.
Его пальцы впивались в запястье, вдавливая кожу до кости. Оставляя отметины на память.
— Не думал, что ты настолько пылкая, — протянул он с искренним, почти чувственным восхищением. — Живая. В тебе столько огня, что я чувствую его кожей.
Он слегка наклонил голову, рассматривая меня, как редкую бабочку, пришпиленную к доске.
Но в его глазах было не просто любопытство мучителя. Нечто более опасное.
От этого меня захлестнула паника.
Я не понимала, кем он меня видит. Жертвой? Соперницей? Женщиной?
— Большинство на твоём месте уже бы рыдало и молило, — продолжил он. — А ты нападаешь. Это неожиданно. Даже восхитительно. Мне нравится, когда добыча не сдаётся без боя. В этом есть жизнь.
Я задыхалась от ярости.
Каждая клетка тела кричала о желании исцарапать это безупречное лицо. Заставить его почувствовать хоть каплю той боли, что он причинил.
Я рванулась вперёд.
Он сжал запястье крепче.
Суставы хрустнули. Острая боль прошила руку до плеча.
— Отпусти! — прошипела я сквозь зубы, глядя на него с такой ненавистью, что, кажется, могла бы испепелить.
Он улыбнулся с лёгким азартом. С предвкушением.
— А что будет, если я не отпущу? — спросил он. — Попробуй что-то другое. Мне любопытно, насколько далеко ты готова зайти. Насколько ты изобретательна. И насколько отчаянна.
Его голос упал до шёпота.
Дыхание коснулось моей щеки. Табак. Гвоздика. Корица.
Его близость ударила в голову, смешивая ярость с чем-то иным. С чем-то предательским и инстинктивным.
Сердце забилось чаще вопреки ненависти.
И это пугало меня больше, чем боль. Больше, чем угроза смерти.
«Что со мной происходит?»
«Остановись».
«Ты — Сильвана. Голос Колтрейна. Ты не растаешь перед этой тварью, как глупая девка».
— Ты — ничто, — выдохнула я ему в лицо. — Инструмент в руках папочки тирана. Пустое место, которое думает, что оно власть. Тень.
Он рассмеялся.
Чисто. Почти весело.
Смех резал по оголённому нерву.
— Тень? — переспросил он. — Нет. Я — сама рука судьбы. Я решаю, кому жить, а кому умереть. И мне нравится, как ты на меня смотришь. Будто готова разорвать на части. Но в этом взгляде есть не только ненависть. Есть нечто горячее. Оно делает тебя ценной.
Он наклонился ещё ближе. Почти беззвучно, едва касаясь губами моего виска, произнёс:
— Ты думаешь, что ненавидишь меня. Но ненависть и желание — две стороны одной монеты. Особенно когда между нами так мало пространства и так много невысказанных возможностей.
Он отпустил моё запястье.
Но не отстранился.
Стоял так близко, что я чувствовала тепло его тела. Видела поры на коже. Лёгкий блеск пота у линии волос. Биение жилки на шее.
Его глаза, как озёра зимнего неба, изучали меня с пристальностью учёного, рассматривающего редкий образец. В них было жадное любопытство. И предвкушение.
Тишина стала тяжёлой, напряжённой, давящей на плечи.
Я пыталась восстановить рваное дыхание. Унять дрожь в пальцах.
Ярость билась о рёбра. Но я держала её в кулаке, как раскалённый уголь: обжигает, но даёт силу.
— Встань на колени, — произнёс он тихо.
Почти шёпотом.
Но оттого ещё более властно.
Слова звучали как приговор, высеченный в камне.
Кровь прилила к лицу жарким потоком. И тут же отлила, оставляя щёки ледяными. В висках застучало. Мир сузился до биения сердца и его голоса.
Я не двинулась.
Просто смотрела на него.
И в этом взгляде было всё, что я не могла сказать словами.
Он шагнул вперёд.
Слишком близко.
И тогда я сделала единственное, что ещё могла.
Я плюнула ему в лицо.
Слюна попала на скулу, растеклась по бледной коже. Я видела, как капля ползёт вниз, к уголку губ.
Он не вздрогнул.
Не отшатнулся.
Медленно поднял руку. Стёр слюну тыльной стороной ладони. Посмотрел на неё, будто изучая.
— Это было зря, — произнёс он иронично.
Его голос не изменился. Всё тот же бархат. Всё та же сталь.
Он отстегнул с пояса плеть.
Она развернулась в его руке, как змея, почуявшая тепло. Серебряная рукоять блеснула в свете ламп.
— Встань на колени, — повторил он.
Теперь это звучало иначе.
Не приказ.
Предупреждение.
— Нет, — ответила я.
Голос не дрогнул.
Он шагнул ко мне.
Я отступала. Пока спина не упёрлась в холодный камень.
Он прижал меня к стене.
Не рукой — всем телом.
Я почувствовала его жар. Его силу. Его запах.
Его грудь вдавилась в мою. Бёдра прижались к моим бёдрам. Я чувствовала каждую мышцу его тела — твёрдую, горячую, живую.
И — о боги — низ моего живота отозвался.
Тепло. Влажное. Предательское.
Оно растеклось внутри, спустилось ниже, запульсировало там, где я не хотела это чувствовать. Мои соски напряглись, прижавшись к его груди через ткань. Я знала, что он чувствует это. Знала, что он чувствует, как дрожат мои бёдра, как учащается дыхание, как тело — проклятое, животное тело — отвечает ему.
«Нет. Нет. Нет».
Я мысленно кричала.
Но тело не слушало.
Его близость, его сила, его запах — всё это проникало в меня, будило что-то тёмное, первобытное, постыдное. Я ненавидела его. Ненавидела. Но моё тело хотело, чтобы он не отстранялся. Чтобы прижался ещё сильнее. Чтобы...
Рукоятка плети упёрлась мне в подбородок.
Он приподнял моё лицо.
Наши глаза встретились.
Наши губы оказались друг напротив друга.
Так близко, что я чувствовала его дыхание на своих губах. Тёплое. С запахом табака и гвоздики.
Он посмотрел на меня долго. Изучающе.
Потом его губы изогнулись в медленной, циничной улыбке.
— Ты чувствуешь? — спросил он шёпотом. — Чувствуешь, как твоё тело хочет меня? Как оно стало мокрым и горячим? Оно уже моё, Сильвана. Осталось только, чтобы твоя гордость перестала мешать тебе раздвинуть ноги и признать это.
Он прижал рукоятку сильнее, заставляя меня смотреть ему прямо в глаза.
— Я обещал показать тебе, что бывает с теми, кто сопротивляется, — продолжил он, не меняя тона. — Урок будет долгим. И я прослежу, чтобы ты усвоила его.
Его взгляд скользнул ниже.
К моей шее.
К верёвке.
К узлу.
Я почувствовала, как он увидел его. Как понял, что это. Как что-то изменилось в нём. Не в лице. В глазах. Что-то тёмное. Голодное. Другое.
— Что это? — спросил он тихо.
Я не ответила.
Не могла.
Он не ждал ответа.
Его рука отпустила рукоятку плети. Пальцы коснулись моей шеи. Медленно. Осторожно. Как будто он трогал что-то живое. Что-то хрупкое.
Верёвка. Потемневшая. От пота. От времени. От слёз.
Он провёл по ней пальцем. От ключицы до узла. Я почувствовала его прикосновение кожей. Каждую линию. Каждую шероховатость.
Дыхание перехватило.
— Интересно, — произнёс он.
И наклонился.
Ближе.
Ещё ближе.
Его губы коснулись моей шеи. Рядом с верёвкой. Тёплые. Мягкие. Не поцелуй. Прикосновение. Изучение.
Я замерла.
Сердце билось где-то в горле. В висках. В низу живота.
Он нашёл узел губами. Зубами.
Потянул.
Медленно.
Верёвка натянулась. Впилась в шею. На секунду — больно. Потом — свободнее.
Он развязывал её зубами. Не спеша. Смакуя. Как будто это было не просто верёвка. Как будто это было что-то большее.
Я чувствовала его дыхание на коже. Тёплое. Влажное. Живое.
Я чувствовала его губы. Не на шее. На самой границе. Там, где верёвка касалась кожи.
Я чувствовала его.
И — не могла двинуться.
Не могла отстраниться.
Не могла даже дышать.
— Нет, — прошептала я. — Не надо.
Но это был не протест.
Это была мольба.
Мольба, которую я сама не понимала.
Он не остановился.
Ещё одно движение зубами. Ещё одно.
Узел развязался.
Верёвка скользнула вниз. По шее. По груди. Упала на пол.
Тихо. Почти беззвучно.
Но я услышала это.
Как будто что-то оборвалось.
Что-то важное. Что-то моё. Что-то, что связывало меня с отцом. С домом. С прошлым.
Он не отстранился.
Не отступил.
Не отпустил.
Его тело всё ещё вжимало меня в стену. Его грудь всё ещё давила на мою. Его бёдра — на мои.
Он поднял голову.
Медленно.
Наши глаза встретились.
И в его взгляде не было ни удивления. Ни интереса. Ни любопытства.
Была уверенность.
Холодная. Тяжёлая. Абсолютная.
Так смотрят на то, что уже принадлежит тебе. На вещь, которую ты купил. На землю, которую ты завоевал. На женщину, которая уже — твоя. Даже если она сама ещё не знает об этом.
— Ты думаешь, что я развязал это, чтобы тебя освободить, — произнёс он тихо. — Нет. Я развязал это, чтобы ты поняла: здесь больше нет ничего твоего. Ни верёвки. Ни отца. Ни прошлого. Только я.
Его рука легла мне на затылок. Пальцы запутались в волосах. Потянули — не грубо, но так, чтобы я почувствовала: он держит.
— Ты уже моя, Сильвана, — сказал он. — Ты просто ещё не поняла.
Он не поцеловал меня.
Не ударил.
Не сделал ничего.
Просто держал.
Просто смотрел.
И это было хуже всего.
Потому что я чувствовала — каждой клеткой — что он прав.
Что я уже его.
И что бы я ни делала — это уже не изменить.
Диамант
1
Дверь пыточной заскрипела протяжно, натужно, будто сама не хотела впускать нового гостя.
Пришлось оторваться от Сильваны.
И это стоило мне заметного усилия.
Не потому, что она что-то значила. Нет. Просто её близость — тепло тела, запах страха, смешанный с потом и чем-то неуловимо свежим, — действовала на нервы. Натягивала их, как струны.
Внизу живота ещё теплился тот самый тёмный, ленивый жар, который всегда просыпался, когда добыча начинала сопротивляться по-настоящему.
Я бросил взгляд через плечо.
На пороге возник Роланд. Вошёл, как всегда, небрежно, покачивая папкой с пергаментами. За ухом — ручка. Он выудил её двумя пальцами, поиграл ею в воздухе, как сигаретой, и убрал обратно. Весь его вид говорил: «Я тут мимо проходил, не помешал?». Глаза блестели — живой, почти озорной огонёк, как у мальчишки, притащившего новую игрушку.
Его взгляд — синий, пронзительный — сначала скользнул по Сильване. Оценивающе. Жадно. С любопытством коллекционера, прикидывающего, в какую витрину поставить редкий экспонат.
Потом Роланд перевёл взгляд на меня и едва заметно кивнул: «Готов подыграть».
— Ну что, наша заключённая уже во всём созналась, потеряв голову от красоты вашей светлости? — произнёс он со смешком.
Сильвана метнула в него взгляд — острый, как бросок ножа.
Я видел, как её пальцы дёрнулись, пытаясь сжаться в кулаки, несмотря на боль в запястьях. «Чтоб вы оба сгорели» — читалось на её лице. Но внешне — не дёрнулась, спина прямая, подбородок вздёрнут, губы — в тонкую линию.
Я позволил себе задержать на ней взгляд чуть дольше, чем требовала вежливость.
Босая. Измученная. Спутанные волосы упали на лицо. Но взгляд — упрямый, несломленный. Загнанный зверь, ещё не осознавший, что клетка захлопнулась, но готовый биться до последнего.
Не сломалась.
Интересно, на сколько её хватит?
В ней что-то есть — не просто упрямство, а стержень. Несгибаемый. Каждое её слово — гвоздь в гроб её семьи, поэтому она молчит.
Вызов.
Хочу его принять. Сломать — или убедиться, что не сломается никогда.
— Почти, но не совсем, — я равнодушно пожал плечами. — Раз уж ты прервал процесс — веди допрос.
Спектакль начинал отдавать пылью: все реплики известны, актёры забыли, как играть с душой. Все, кроме неё.
Ей, видимо, было не до скуки.
— Всё готово для протокола, ваша светлость, — кивнул Роланд, доставая ручку и бумагу. — Повеселим милорда?
Я усмехнулся. В улыбке — предвкушение зрителя, который надеется, что представление окажется не таким уж пресным.
Но внутри всё ещё пульсировало раздражение: от того, что пришлось отойти от неё. От того, что её запах застрял в ноздрях. От того, что рука до сих пор помнила, как её запястье вырывалось из хватки — бешено, горячо, живо.
— Знаешь, Роланд, — произнёс я, не глядя на него, — а ведь все эти революционные настроения у женщин обычно от недотраха.
Роланд замер на полпути к столу. Обернулся. На его лице расплылась широкая, почти мальчишеская ухмылка.
— О? — протянул он. — И к чему ты это?
— А к тому, — я лениво повёл плечом, — что, возможно, наша пленница просто ни разу не была в умелых руках. Отсюда и вся эта злость. Отсюда и нож. Отсюда и плевок.
Роланд рассмеялся.
— Вот как? А мне показалось, ты как раз собирался предложить ей свои... умелые руки. Прямо перед тем, как я вошёл.
— Не передёргивай, — сказал я, опускаясь в кресло. — Я всего лишь показывал ей, насколько бесполезно сопротивление.
— Ну да, ну да. — Роланд кивнул с серьёзным лицом. — Прижимал к стене, дышал в губы, а она, бедняжка, наверное, просто не поняла твоих педагогических намерений.
— Педагогических, — повторил я. — Хорошее слово. Мне нравится. Пожалуй, я им воспользуюсь. — Я повернулся к Сильване. — Слышишь, девочка? У тебя будет урок. Долгий. Обстоятельный. Но сначала — ты скажешь нам всё, что нужно. А потом — мы продолжим. Наедине. Без свидетелей. Я покажу тебе, что бывает с теми, кто плюётся и кидается с ножами. И почему после этого они уже не сопротивляются.
Сильвана вскинула голову.
Её глаза — зелёные, прозрачные, как лесное озеро, — вспыхнули.
— Ты можешь продолжать сколько угодно, — произнесла она спокойно. Но в этом спокойствии было больше ярости, чем в крике. — Ты можешь меня бить. Жечь. Ломать. Можешь развязать все верёвки на моём теле. Но ты не услышишь ни слова. Ни о моём отце. Ни о сопротивлении. Ни о чём. Потому что я — не ты. Я не продаю своих.
Она выпрямилась.
— И ещё, — добавила она, глядя мне прямо в глаза. — Насчёт «недотраха». Если ты думаешь, что женщина может быть верна только тому, кто её трахнул, — ты себя выдал. С головой. Ты не знаешь, что такое верность. Ты знаешь только владение. И это — твоя слабость.
Тишина.
Роланд присвистнул.
Я смотрел на неё.
И чувствовал, как что-то во мне — тёмное, голодное, давно спящее — шевелится.
Она не просто сопротивлялась. Она била. Туда, куда нужно. В слабое место. Которое она даже не знала.
И это было восхитительно.
Я улыбнулся.
Медленно. Широко. Искренне. Впервые за долгое время.
— Ты забавная, Сильвана, — сказал я тихо. — Глупая. Самонадеянная. И забавная. Я давно так не развлекался.
Я не поднялся с кресла.
Наоборот — откинулся на спинку. Потянулся к столику рядом. Там стояла бутылка абсента. Зелёное стекло. Пробка. Бокал. Я налил себе. Медленно. Не торопясь. Как будто мы были не в пыточной, а в гостиной. Как будто она — не пленница, а гостья.
Абсент качнулся в бокале. Зелёный. Ядовитый. Я поднёс его к губам. Сделал глоток. Не отрывая взгляда от неё.
— Знаешь, что я сделаю? — спросил я. — Я дам тебе время. Подумать. Остыть. Понять, где ты и что тебя ждёт. А потом — мы снова пообщаемся. Наедине. В более… приватной обстановке.
— Не дождёшься, — процедила она.
— Посмотрим, — ответил я. И добавил, улыбнувшись в бокал: — И запомни: чем быстрее ты сознаешься — тем быстрее мы окажемся вдвоём. Так что подумай. Хорошенько. Может, стоит поторопиться?
Сильвана вспыхнула.
— Ты — мерзавец, — произнесла она сквозь зубы. — Самодовольный, избалованный мерзавец, который думает, что всё в мире крутится вокруг его члена. Ты не получишь ничего. Ни слова. Ни стона. Ни меня. Слышишь? Ничего.
Роланд расхохотался.
Громко. Открыто. Довольно.
— О, Валентайн, — сказал он, вытирая глаза. — Она тебя расписала. По буквам. Это лучшее, что я слышал за последний год.
Я улыбнулся.
Не ей. Роланду.
— Согласен, — сказал я. — Она умеет говорить. Посмотрим, как она умеет молчать.
Я снова поднёс бокал к губам.
Абсент был холодным. Горьким. Тёплым — только на дне.
Я смотрел на неё сквозь зелёное стекло.
Она стояла. Связанная. Босая. Злая.
И — моя.
Она ещё не знала этого. Но я — знал.
И это было слаще абсента.
— Роланд, — бросил я. — Начинай.
Сильвана
1
— Имя? — спросил Роланд.
Голос лёгкий, почти светский. Будто он спрашивал, что подадут на ужин. Ручка замерла над пергаментом. Он смотрел на меня поверх бумаги и явно ждал развлечения.
Я молчала.
Губы сжаты. Внутри всё ходило ходуном. Не от страха — от бессильной, жгучей ярости. Двое мужчин решали мою судьбу. Для них это была вечерняя партия в шахматы. Я — пешка.
— Имя, — повторил Роланд чуть громче.
Без злости. С досадой человека, которому приходится объяснять очевидное непонятливому ребёнку.
— Не затягивай, — добавил он. — У нас впереди долгая ночь.
— Сильвана Этвуд.
— Возраст?
— Девятнадцать.
Роланд кивнул, записал что-то. Потом повернулся к Диаманту:
— Обвинение?
Диамант закурил. Дым потянулся к потолку — серый, сладковатый. Он не торопился. Затянулся, выпустил дым через ноздри, и только потом ответил:
— Мятеж. Сопротивление короне. Укрывательство изменников. Подрывная деятельность. И совсем недавно покушение на королевскую особу.
Он сделал паузу, стряхнул пепел на пол.
— Мелочи.
Роланд усмехнулся и начал писать.
Скрип ручки разносился по пыточной, как царапанье когтей по камню. Как нож по кости. Он записывал с аккуратностью человека, составляющего список покупок, а не перечень преступлений, за которые вешают.
— Признаёшь себя виновной? — спросил Роланд с усмешкой.
— Нет.
Колени дрожали. Я вжимала ногти в ладони, чтобы унять эту дрожь. Каждый вдох давался спазмом. Во рту — металл от прикушенной губы.
«Держись».
Роланд с удовлетворением вывел очередную строку. Сделал ручкой изящный завиток, будто рисовал миниатюру.
— Отказ от признания, — произнёс он. — Ожидаемо. Но слова — это слова. А вот тело… тело говорит куда красноречивее.
Диамант поднялся.
И шагнул ближе.
Я отступила. Спина упёрлась в холодную, влажную стену, пропитанную запахом чужого страха.
Его одеколон — гвоздика, корица, пряный и насыщенный — на секунду перебил даже запах крови и пота.
— У нас есть множество способов развязать язык даже самым стойким, — сказал он почти ласково. Участливо. Отчего становилось ещё страшнее. — Ты не первая, кто думал, что выдержит всё.
Я вскинула голову.
— И не последняя.
Роланд сухо хохотнул. Будто треснула ветка на морозе.
— Отвага без разума — просто глупость, — заметил он.
— А жестокость без причины — безумие, — отрезала я.
Роланд замер.
Ручка повисла над пергаментом.
В его взгляде на миг мелькнуло нечто — то ли раздражение, то ли невольное восхищение дерзостью. Но уже в следующую секунду лицо снова стало маской.
— Посмотрим, что скажет твоё тело, — произнёс он буднично и вернулся к записям.
Диамант подхватил:
— Тело.
Он произнёс это слово со странным, почти интимным знанием. Как произносят имя любовницы, с которой провели не одну ночь.
— Тело всегда говорит раньше, чем разум успевает солгать. Ты скоро это поймёшь. Своими связками. Суставами. Дыханием.
Он сделал паузу. Стряхнул пепел.
— И я послушаю. Мне нравится, когда тело признаётся первым.
К горлу подкатила тошнота.
Не от его слов. От того, как он их произносил. Спокойно. Со вкусом. Как смакуют дорогое вино.
— Ты не услышишь ничего, — выдавила я. — Ни от меня. Ни от моего тела.
— Посмотрим, — ответил он.
И щёлкнул пальцами.
Вошли двое стражников.
Пустые, кукольные лица. Они схватили меня за руки и оторвали от стены. Железные пальцы впились в кожу, оставляя синяки, которые, возможно, никто никогда не увидит.
— Отпустите! — крикнула я, рванувшись. — Вы ничего не добьётесь!
Меня волокли к центру комнаты.
К дыбе.
Железная. С ремнями для запястий и лодыжек. С датчиками на раме. С проводами, тянущимися к потолку.
А рядом — стойка. На ней — пульт. Чёрный. Блестящий. С кнопками. С лампочками. С рычажками.
Диамант подошёл к стойке.
Взял пульт.
Провёл пальцами по кнопкам. Медленно. Как будто ласкал.
— Знаешь, что это? — спросил он тихо. — Это — прогресс. Твои предки использовали верёвки. Варвары. Мы — технологии. Леброн принёс их сюда. И они работают лучше. Быстрее. Точнее.
Он нажал кнопку.
Дыба загудела. Тихо. Ровно. Как пчелиный улей.
Ремни на запястьях затянулись сами.
Кожа под ними вздулась. Покраснела. Я почувствовала, как металлические пряжки впиваются в сухожилия. Как каждая жилка натягивается, будто струна.
Верёвки подняли мои руки вверх.
Сначала — глухое натяжение. Где-то в предплечьях. Далёкое. Как гул.
Потом — жжение. В запястьях. Словно кожу сдирали по кругу. Медленно. Сантиметр за сантиметром. Обнажая розовое, живое.
Пальцы онемели. Стали чужими. Как будто их отрезали и пришили обратно — не той стороной.
Я чувствовала, как в ладонях собирается влага. Кровь. Тёплая. Липкая. Она стекала по запястьям. Капала на пол.
Он нажал ещё раз.
Что-то щёлкнуло.
Левый сустав вышел из впадины.
Я услышала это раньше, чем почувствовала. Хруст. Сухой. Короткий. Как ломается сухая ветка.
А потом — боль.
Она ворвалась.
Раскалённым штырём. В плечо. В шею. В глазницы.
Мышцы выли. Связки натягивались до предела, готовые лопнуть.
Я закричала.
Не хотела. Клялась себе. Но закричала.
Он улыбнулся.
Широко. Искренне. Как ребёнок, получивший долгожданную игрушку.
— Вот так, — произнёс он. — Ещё раз.
Он нажал кнопку снова.
Правый сустав хрустнул.
Боль была белой. Ослепительной. Всепоглощающей.
Я чувствовала, как кость трётся о кость. Как суставная сумка рвётся. Как что-то внутри — тёплое, живое — лопается.
Я хрипела. Дёргалась в ремнях. Ногти царапали воздух.
Он смотрел.
И — наслаждался.
Не скрывал этого. Не прятал улыбку. Не отводил взгляд.
Он любовался.
Мной. Моей болью. Моим криком.
Как художник — своей картиной.
— Предыдущая сломалась на пяти оборотах, — задумчиво произнёс он, не отрывая пальцев от пульта. — Посмотрим, каков предел этой.
Роланд отложил ручку.
— Слушай, — сказал он. — Может, хватит? Ей больно. Она не скажет. Ты же видишь.
— Не мешай, — ответил Диамант, не оборачиваясь.
— Я не мешаю. Я предлагаю сделку. — Роланд улыбнулся мне. Широко. Почти дружелюбно. — Давай закончим поскорее. Ты скажешь нам всё, что нужно. Я оставлю вас наедине. А его милость покажет тебе истинное гостеприимство. В своей спальне. Там тепло. Мягко. Только вы. Вдвоём.
Он подмигнул.
Меня передёрнуло.
Не от боли.
От того, как он это сказал.
Спокойно. Буднично. Как будто предлагал выбор между двумя сортами чая.
— Ты — мерзавец, — процедила я. Но голос дрогнул. От слабости. От унижения. От того, что он озвучил то, о чём я боялась думать.
— Я знаю, — ответил Роланд без злости. — Но я хотя бы честный мерзавец. Он — тихий. А я — громкий. Выбирай, кого бояться больше.
Диамант нажал кнопку снова.
Ещё один сустав. Ещё один хруст.
Мир схлопнулся в белую точку.
Я перестала видеть. Слышать. Чувствовать что-либо, кроме боли.
Она была всюду. В лёгких. В сердце. В костях. В мыслях.
Я потеряла счёт времени. Счёт кнопок. Счёт криков.
Кровь из запястий уже не капала — текла. Тёплая. Густая. Я чувствовала её на бёдрах. На коленях. На камне под собой.
Дыхание прерывалось. Лёгкие горели. Я не могла вдохнуть — только сипела и хватала воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег.
— Она теряет сознание, — произнёс Роланд. Теперь без шуток. Серьёзно. — Диамант. Останови.
— Ещё раз.
— Нет. — Роланд шагнул вперёд. Взял его за запястье. — Она сдохнет. А тебе нужна информация. Не труп.
Пауза.
Диамант посмотрел на него.
Долго. Холодно.
Потом — улыбнулся.
— Ты прав, — сказал он. — Труп мне не нужен.
Он отпустил кнопку.
Пульт упал на стойку с глухим стуком.
Дыба замерла.
Ремни ослабли.
Я упала на колени. На камень. На холодный, мокрый пол.
Перед глазами плыло.
Я видела расплывчатые очертания. Стол. Стойку. Стражников у двери. Роланда, который что-то писал. Диаманта, который подошёл ближе.
— Ну что, Сильвана, — произнёс он тихо. — Где твой отец?
Я подняла голову.
Насколько хватило сил.
— Иди ты... — прошептала я. Голос сорвался. Но слово было сказано.
Он рассмеялся.
Громко. Искренне.
И в этот момент — я увидела.
На полу. У ног Диаманта. Рядом с его сапогом.
Узел.
Тот самый. Потемневший. От пота. От времени. От слёз.
Он лежал на камне. Брошенный. Забытый. Никому не нужный.
Отец.
Прости.
Я не удержала.
Диамант проследил за моим взглядом.
Увидел узел.
Улыбнулся шире.
Наклонился.
Поднял его двумя пальцами.
Покрутил в воздухе.
— Сентиментальная штучка, — произнёс он. — Верёвка. Узел. Связь с папочкой? Или с женихом? Не важно. — Он разжал пальцы. Узел упал обратно на пол. — Всё это — прошлое. А прошлое здесь не работает. Ты уже не та девочка, что пришла сюда. Ты — моя. И скоро ты это поймёшь. В постели. Или на дыбе. Выбор за тобой.
Он не отошёл.
Он поднял ногу.
Медленно.
Сапог — чёрный, кожаный, начищенный до блеска — опустился на узел.
Подошва коснулась верёвки.
Я услышала хруст.
Не костей. Верёвки. Сухой. Короткий. Окончательный.
Он надавил.
Медленно.
Вдавливая узел в камень.
Верёвка расплющилась. Потемневшие волокна разошлись. Узел — тот, что отец завязал своими руками, — превратился в бесформенный комок.
Он держал ногу на нём.
Смотрел на меня.
Улыбался.
— Видишь? — произнёс он тихо. — Ничего не осталось. Ни верёвки. Ни отца. Ни тебя прежней. Только я. И то, что я с тобой сделаю.
Он засмеялся снова.
Смех эхом отразился от стен.
Я смотрела на его сапог.
На узел под ним.
На то, что осталось от связи с отцом.
И тьма — глухая, абсолютная — накрыла меня.
Последнее, что я почувствовала, — что-то тёплое и влажное ползло по щеке.
Слеза или кровь.
Уже не важно.
Диамант
1
Вечер опустился на Рокуэлл тяжёлой бархатной тряпкой.
Коридоры тонули в полумраке, и лишь дрожащий свет факелов отбрасывал на стены изломанные тени, похожие на призраков былых попоек. Сквозняк разносил запах воска, кислого вина и чего-то приторно-сладкого: то ли перезрелых фруктов, гниющих где-то в углу, то ли дешёвых благовоний, которыми Роланд любил окуривать свои покои.
Этот липкий, как патока, запах оседал на языке и вызывал тошноту.
Я шёл не спеша, даже не слушая эхо собственных шагов. Я точно знал, куда направляюсь. В покои Роланда, где смех всегда звучит слишком громко и истерично, а границы приличий стираются быстрее, чем воск на свече.
Дверь была приоткрыта.
Из-за неё доносились приглушённые смешки, звон бокалов и томные вздохи — мелодия, знакомая до оскомины.
Я переступил порог без стука, даже не потрудившись обозначить своё появление.
Комната утопала в дыму и винном перегаре. Повсюду хаос, будто здесь только что закончился пир вакханалии, а гости сбежали, бросив всё как есть. Шторы задёрнуты наглухо.
На низком столике — опрокинутый бокал, из которого ещё сочилась тёмная лужица. Рассыпанные ягоды, похожие на капли крови на белой скатерти. Крошки хлеба, разбросанные, как пепел.
В центре комнаты на широком ложе, обитом бордовым бархатом, полулежал Роланд.
Одной рукой он небрежно обнимал за талию молоденькую служанку. Её платье было смято и расстёгнуто ровно настолько, чтобы ткань прилипала к вспотевшей коже. Одна грудь вывалилась наружу. Сосок — тёмный, набухший — блестел от слюны. Роланд только что его лизал. Не стесняясь.
Заметив меня, служанка вздрогнула и попыталась отстраниться. Роланд удержал её. Грубо притянул обратно, как игрушку, в которую пока не наигрался.
— О, милорд! — воскликнул он, лениво махнув свободной рукой. — Присоединяйтесь. Компания лишней не бывает.
Голос гулкий, с хрипотцой, выдающей сытость и пресыщенность после долгих часов в компании вина и женского тела.
Я приподнял бровь.
Окинул сцену холодным, почти брезгливым взглядом.
Всё это было предсказуемо. Вино, женщины, показная щедрость — дешёвые декорации к одной и той же истории. Приторная, липкая ваниль, от которой сводит скулы.
Но я подошёл.
Склонился над служанкой. Провёл пальцем по её губам. Они были влажные, распухшие от поцелуев. От её подбородка до груди тянулась влажная дорожка. Слюна. Его. Или её. Уже не разобрать.
— Хочешь сделать мне минет? — спросил я.
Она замерла. В глазах — страх, смешанный с любопытством. С возбуждением. С пониманием, что отказывать не принято.
— Никто тебя не принуждает, — добавил я.
Она сглотнула.
Потом кивнула.
Я расстегнул штаны.
Она опустилась на колени.
Колени коснулись камня. Холодного. Она вздрогнула. Но не отстранилась.
Я видел её затылок, тонкую шею, линию позвоночника, исчезающую под смятой тканью. Её губы сомкнулись на головке — неуверенно, с дрожью. Слюна потекла обильно, горячая, стекая по стволу. Тёплая. Тягучая. Как сироп.
— Осторожнее, милочка, — протянул Роланд, устраиваясь удобнее на подушках. — Его светлость не любит, когда кусаются. Хотя, знаешь, некоторым нравится лёгкая щекотка зубами. Но не ему. Ему нравится, когда глубже. И без зубов. Попробуй.
Служанка замерла на миг, потом продолжила.
Её голова двигалась ритмично, неумело, но старательно. Я чувствовал её язык, её нёбо, её зубы — она старалась не задевать, но получалось плохо. Слюна текла из уголков рта, стекала по подбородку, капала на грудь, на смятое платье. Тёмное пятно расползалось по ткани. Мокрое. Липкое.
— Расслабь горло, — бросил Роланд. — Да не так. Глубже. Он не сломается. Давай, открой рот шире. Вот. Так. Ещё. Ещё глубже.
Она попыталась взять глубже.
Её горло сжалось вокруг меня. Тёплое, влажное, пульсирующее. Она закашлялась, по подбородку потекли слюна и слизь. Глаза наполнились слезами. Но она не остановилась. Не могла. Не смела.
— Вот так, — одобрительно кивнул Роланд. — Теперь работай языком. Да не как корова! Нежнее. И быстрее. Тебе же не впервой. Хотя, судя по лицу, впервой. Ну ничего. Научишься. Он не первый, кого ты учишься брать в рот.
Он отпил вина, не сводя с нас глаз.
— Знаешь, — произнёс он задумчиво, — она недавно у нас. Повариха сказала, что она с севера. Может, поэтому такая неумелая? Северяне обычно дикие в постели, а эта... как бревно. Тёплое. Влажное. Но бревно.
Он махнул рукой.
— Впрочем, для твоих целей сгодится.
Я не отвечал.
Чувствовал только её рот. Тёплый. Мокрый. Податливый.
Она двигала головой, заглатывая меня глубже, чем, кажется, сама ожидала. Её горло сокращалось, сжималось, вызывая механическое удовольствие. Губы скользили по стволу, оставляя влажные следы. Слюна смешивалась с предэякулятом, текла по моим бёдрам, пачкала штаны. Мокрые пятна расползались по коже.
— Слышишь? — Роланд ухмыльнулся. — Эти звуки. Как будто полощут бельё. Но заводит, правда? Или у тебя уже не стоит? Она же не сопротивляется. Тебе же такие не нравятся.
Я бросил на него короткий взгляд.
— Скорее утомляет.
Он рассмеялся.
— Ну, ты всегда был привередлив.
Служанка продолжала.
Её ритм сбивался, она то ускорялась, то замирала, пытаясь справиться с рвотным рефлексом. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с потом. Тушь расплывалась, оставляя чёрные дорожки. Из носа текло. Она всхлипывала, но не останавливалась. Не могла остановиться. Я не разрешил.
— О, боги, — протянул Роланд. — Посмотри на неё. Красотка, да? И такая старательная. Может, оставишь её себе? Будет развлекать по вечерам.
— Мне хватает Ванессы и прочих, — ответил я.
— Ванесса — это другое. А эта — свежая. Наивная. С такими интереснее: они ещё не научились притворяться. Хотя эта уже не первый раз стоит на коленях. Видишь, как она держит спину? Прямо. Не гнётся. Странно.
Служанка закашлялась, но не выпустила меня изо рта.
Платье промокло насквозь, прилипло к груди. Я видел очертания её сосков под тканью. Один — тот, что вывалился — блестел в свете факела. Мокрый. Тёмный. Набухший.
— Ну как? — спросил Роланд. — Стоящая?
— Сносная, — ответил я.
Это было правдой. Не более.
Рот у неё был тёплый, влажный, податливый. Физически всё работало. Но внутри не было ничего. Ни вызова, ни огня, ни сопротивления. Просто влажная полость, которая двигалась в такт. Как механизм. Как игрушка. Как труп.
Я кончил быстро.
Она сглотнула. Почти безропотно.
По лицу её текли слёзы, слюна и моя сперма. Всё смешалось в одну липкую массу. Она смотрела на меня снизу вверх — заплаканная, дрожащая.
— Свали, — приказал я.
Она поднялась. Ноги дрожали. Колени подгибались. Поправила платье. Бросила на меня короткий испуганный взгляд и исчезла в смежной комнате.
Я застегнул штаны и опустился в кресло.
— Она смоталась с такой скоростью, будто я вот-вот прикажу содрать с неё кожу, — произнёс я. — Это утомляет.
Роланд расхохотался, откинувшись на подушки. Смех густой и сытый, как у кота, объевшегося сливок.
— Просто она не привыкла к высочайшим визитам, — сказал он. — А ты, признаться, бываешь пугающе холоден. Даже я иногда ёжусь. Вот как сейчас, например. Ты вошёл — и стало холоднее.
— Мне скучно, — отозвался я. — Покорность меня не развлекает. В ней нет вызова. Нет огня. Это как трахать тёплый труп. Технически возможно. Но зачем? Роланд закашлялся, подавился смехом, но быстро пришёл в себя.
— Тебе подавай драму, кровь, слёзы и мольбы, — заметил он. — Извращённый вкус, ваша светлость.
— У меня есть вкус, — холодно парировал я. — Разница существенная.
Я замолчал.
Взгляд скользнул к окну, за которым чернела ночь, густая, как чернила.
И перед глазами вспыхнула Сильвана.
Не та, что кричала на дыбе. Не та, что потеряла сознание. А та, что смотрела на меня в пыточной — прямо. В глаза. С ненавистью. С вызовом. С жизнью.
Колючка, застрявшая в ладони.
Больно, но невозможно не трогать.
Она не боится. Или боится, но прячет это так умело, что сама становится охотником.
Это будило древний, первобытный азарт.
— Ты всё ещё думаешь о ней? — спросил Роланд.
Он приподнялся на локте. Взгляд стал острее, трезвее. Алкоголь не смог затуманить его проницательность.
Голос понизился до шёпота, который в тишине звучал почти интимно:
— О нашей строптивой пленнице?
Я не ответил сразу.
Провёл пальцем по краю бокала. Холодное, влажное стекло. Будто взвешивал слова на вкус. И опасность.
— Она отличается, — произнёс я наконец. — В ней нет страха. Или она прячет его так хорошо, что это становится вызовом. А вызов заставляет кровь бежать быстрее. Ты видел её сегодня? На дыбе? Она кричала. Но не просила. Ни разу. Ни слова. Даже когда я выкручивал ей суставы — она смотрела мне в глаза. И ненавидела. И это было лучше, чем всё, что я чувствовал за последний год.
Я помолчал, глядя, как вино в бокале ловит свет факела.
— Ты замечал, что по-настоящему сладок только тот плод, который сопротивляется, когда его срывают?
Роланд хмыкнул.
— Вызов? — переспросил он, поднимая бокал и глядя, как рубиновая жидкость переливается в свете факела. — Ты всегда любил сложные задачи. И пленница, признаться, приглянулась и мне. В ней есть что-то дикое. Но я уступаю тебе пальму первенства. Хотя не уверен, что она с готовностью ляжет под тебя, раздвинув ноги, как ты привык.
— Это не имеет значения, — ответил я. — Я беру то, что хочу. Всегда.
Роланд склонил голову набок.
— И как же ты её возьмёшь? — спросил он с неподдельным любопытством. — Сильно сомневаюсь, что она сама приползёт к тебе в спальню и будет умолять.
Я откинулся на спинку кресла. Прикрыл глаза.
— Приползёт. Не сразу. Но приползёт.
Перед внутренним взором снова возникла Сильвана. Босая. Измученная. С невыносимо упрямым взглядом. И — узел. На полу. Под моим сапогом.
— Сначала я сломаю её, — продолжил я. — Медленно. Тщательно. С наслаждением. А когда она сломается — подниму с колен и посмотрю, что останется. Вот тогда и начнётся самое интересное. Я видел её узел. Она смотрела на него. Как на последнюю надежду. Я раздавил его. Сапогом. Медленно. Она видела. И — ничего. Ни слёз. Ни мольбы. Только ненависть. Ещё больше ненависти. Она думает, что это конец. Но она ошибается. Я только начал.
Роланд крутил бокал в пальцах, наблюдая, как капли вина стекают по стеклу, оставляя влажные следы, похожие на кровь.
— О, бедняжка даже не знает, какая судьба её ждёт, — сказал он со смехом, похожим на звон разбитого стекла. — Её трахнут и забудут. Или хочешь поиграться подольше? Проведёшь личный допрос с пристрастием у себя в спальне? Только не забудь — она ещё не ела. С утра. Может, покормишь её перед тем, как трахать? А то сдохнет — и всё. Ни тебе, ни мне.
— Возможно, — ответил я коротко. И добавил, усмехнувшись: — Покормлю. Потом. Когда начнёт просить.
Я поднялся.
На миг застыл в полумраке. Потом двинулся к двери, и тени дрожали, потянувшись следом.
Через плечо, не оборачиваясь, бросил:
— Так что возвращай назад ту мелкую шлюшку. А я, пожалуй, займусь нашей мученицей. Хоть какое-то развлечение.
— Долго ли планируешь развлекаться? — спросил Роланд мне в спину.
— До последней капли.
Я развернулся. Плащ взметнулся за спиной. В коридоре тени смыкались, обвивали меня, как змеи.
В голове билась одна мысль.
Медленно. Тщательно. С наслаждением.
И — сапог. На узле. Точно так же я растопчу всё, во что она верит.
До последней капли.
Сильвана
1
Тени кошмара всё ещё цеплялись за меня, когда я с трудом приоткрыла глаза. Они душили, шептали на забытом языке. Я мотала головой, разгоняя наваждение, но оно не уходило. Оно оседало на коже, как холодная испарина, и дышало в затылок.
Свет не изменился.
Всё тот же тусклый отблеск — не поймёшь, лампа ли это в коридоре или луна протиснулась сквозь щель под потолком. Сознание возвращалось медленно, будто продиралось сквозь смолу, цепляясь за обрывки видений.
Мне было холодно.
Каменная плита подо мной была ледяной. Я попыталась сесть, но мир поплыл. Стены, тени и свет слились в мутный калейдоскоп. Меня качнуло, я едва успела опереться ладонью о стену.
Камень был сырой. Липкий.
Запястья отозвались острой болью.
Верёвки дыбы оставили багровые борозды. Теперь каждый удар сердца отдавался в них, будто кто-то вколачивал гвозди под кожу.
Память вернулась.
Ударила сразу.
Скрип блоков. Натяжение верёвок, вгрызающихся в плоть. Хруст суставов, от которого темнело в глазах. Ослепительная, белая боль, стирающая всё, кроме агонии.
И его взгляд.
Холодный. Расчётливый. Изучающий каждую мою судорогу.
Я ощупала себя.
На плечах — тёмные синяки с фиолетовыми краями. Ссадины на предплечьях саднили при малейшем движении. У губы запеклась кровь, стягивая кожу. Но, кажется, сломано ничего не было. Чёртов садист знал, как причинить максимум боли, не нанеся серьёзных повреждений.
Тело била мелкая дрожь. По спине стекал липкий пот. Каждый вдох давался с трудом, будто воздух был отравлен.
Я приказала себе не плакать.
Стиснула зубы до скрежета.
Но слёзы всё равно обожгли глаза. Не от боли. От унижения.
Я не кричала. Не просила пощады. Но потеряла сознание. А это уже поражение. Знак слабости, которую я не могла себе позволить.
Я провела дрожащей рукой по лицу, смахивая влагу. Не разбирая, пот это или слёзы.
Он снова всплыл в мыслях.
Диамант.
Высокий. Стройный. С ленивой грацией хищника, знающего, что жертва никуда не денется.
Он не торопился. Смаковал.
Его лицо безупречно, как у мраморной статуи. Прямой нос. Резкие скулы. Губы, которые могли бы казаться чувственными, если бы не вечная холодная усмешка.
В его глазах нет тепла. Только расчёт. Холодный, как зимний рассвет. Острый, как лезвие.
Почему он так вгрызается в мою память?
Словно клеймо, выжженное на коже.
Это злило сильнее боли.
Я вспомнила тот момент. Каменные стены. Неровные тени факела, извивающиеся, как змеи. Я стояла перед ним измученная, с прокушенной губой и кровью на подбородке.
А он напротив — расслабленный, почти скучающий. Но с опасным блеском в глазах. Отблеск стали в темноте.
Его голос, ровный и безэмоциональный:
«Встань на колени».
От этих слов по спине пробежал ледяной озноб.
А потом он вжал меня в стену.
И — я вспомнила не только это.
Я вспомнила его тело.
Твёрдое. Горячее. Живое. Его грудь, прижатую к моей. Его бёдра — на моих бёдрах. Его дыхание на моих губах. Табак. Гвоздика. Корица.
Я вспомнила, как он развязывал узел. Зубами. Медленно. Его губы на моей шее. Его дыхание на коже. Как верёвка скользнула вниз. Как он сказал: «Ты уже моя».
И — тело отозвалось.
Снова.
Не на память о боли. На память о нём.
Страх — острый, животный — сжал сердце. Перехватил дыхание.
Подчиниться — значит капитулировать. Признать его власть. Сделать первый шаг к потере себя.
Но вместе со страхом внутри что-то дрогнуло.
Что-то тёмное. Запретное.
Между бёдер стало горячо. Влажно. Предательски.
Я сжала колени. До боли. Но это не помогло.
В его голосе была не просто властность. В нём была абсолютная, неоспоримая сила. И эта сила притягивала. Манила. Будила древнее и забытое, от чего кровь бежала быстрее.
Это неправильно.
Грязно.
Я должна ненавидеть его. Желать ему смерти. Он мучил меня. Разрушил мою жизнь. Убивает мою страну. Охотится на отца. Он — воплощение зла, пришедшего стереть в пыль всё, что мне дорого.
Но сердце колотилось чаще при воспоминании о его голосе.
Тело, несмотря на боль, отзывалось на память о его близости.
Низ живота сводило судорогой. Не от ран. Не от холода. От чего-то иного.
Я поймала себя на том, что губы сами вспоминают его дыхание. То, как он наклонился ко мне. Как его одеколон — гвоздика, корица, что-то тёмное, мужское — перебил запах пыточной. Как его тихий, почти ласковый голос прошептал:
«Последний шанс».
И как на один безумный миг мне захотелось, чтобы он не отстранялся.
Чтобы остался.
Чтобы прижал сильнее.
Чтобы не отпускал.
Я ненавидела себя за это.
Сильнее, чем его. Сильнее, чем боль. Сильнее, чем всё, что со мной сделали.
Потому что это было во мне. Не в нём. Во мне.
Я резко одёрнула себя.
Зажмурилась. Впилась ногтями в ладони. Боль вернула меня в тело.
«Вспомни Теда».
Я попыталась.
Его тёплую, немного застенчивую улыбку. Его руки, которые всегда умели успокоить. Его тихий смех, от которого на душе становилось светло.
Но образ расплывался. Ускользал, как дым на ветру.
Я видела его лицо. Но не могла его удержать. Черты смазывались. Глаза — серые? Или — голубые? Как зимнее небо? Как лёд?
Губы — тёплые? Или — холодные? Как у него?
Я не помнила.
Я помнила только его.
Диаманта.
«Нет. Нет. Нет».
Я снова уцепилась за воспоминание, как за последнюю нить. Тед у окна. Тед с кусочком янтаря на запястье. Тед, прижимающийся лбом к моему лбу.
Но его лицо теряло черты. Растворялось.
А из тумана выступало другое.
Мраморное. Холодное. Невозможное.
От этого стало так страшно, что дыхание остановилось.
Страшно не за жизнь. Не за судьбу.
За себя.
За ту часть себя, которую я не понимала и боялась. За то, что где-то глубоко внутри, под слоями ненависти и боли, тлела искра влечения. Грязного. Постыдного. Запретного.
И — сильнее, чем страх, чем боль, чем ненависть к нему, — была ненависть к себе.
За то, что я это чувствую.
За то, что не могу остановиться.
За то, что тело хочет его. А разум — кричит. Но тело — сильнее.
За стеной продолжала капать вода.
Ритм похож на отсчёт времени до следующего кошмара.
Я вцепилась в край рваной ткани — единственное, за что можно держаться.
— Ненавижу, — прошептала я.
Голос дрожал. Срывался на хрип.
И — я не знала, кого ненавижу больше.
Его.
Или себя.
За то, что не могу его выбросить из головы.
За то, что он — там. Внутри. Под кожей. В крови. В низу живота.
И это — хуже всего.
Хуже дыбы.
Хуже боли.
Хуже смерти.
2
Дверь камеры открылась со звуком, похожим на скрежет ржавого ножа по стеклу.
Мурашки побежали вдоль позвоночника ещё до того, как я увидела вошедшего.
На пороге стоял массивный стражник в тусклых доспехах. Лицо скрыто под козырьком шлема. Он не произнёс ни слова. Лишь коротко кивнул, приказывая следовать за ним.
Его молчание давило сильнее любой угрозы.
Я поднялась с каменного ложа. Мышцы не слушались, задеревенели, будто чужие. Сделала шаг. Потом другой. Остановилась перевести дух.
Ноги дрожали. В висках стучало.
Выбора не было. Не пойти — значит получить новую порцию боли, только быстрее и злее.
Я шла по стёртым тысячами ног ступеням, едва чувствуя их под собой. Каждый шаг давался с усилием, будто пережитое вдавливало меня в землю.
Я ожидала, что меня снова поведут в пыточную.
Но мы поднимались.
Лестничный пролёт сменялся другим. Затхлость и холод казематов отступали, уступая место свежему воздуху. Почти чуждому. Подозрительному.
Затем — коридор.
И наконец передо мной массивная дубовая дверь с резными узорами. Слишком изысканными для того места, откуда меня привели. Осколок другого мира, забытый здесь по ошибке.
Стражник отворил дверь. Втолкнул меня внутрь. И исчез.
Дверь захлопнулась с глухим, окончательным звуком.
Я замерла на пороге.
Проверила углы. Прислушалась.
Тишина нарушалась лишь слабым потрескиванием свечей, похожим на дыхание спящего зверя.
И — гулом. Тихим. Ровным. Не свечи. Не ветер. Электрическим. Живым.
В воздухе пахло воском и чем-то цветочным. Нежным. Не железом и не кровью.
Этот аромат казался чужим. Подозрительным. Будто насмешка.
Комната просторная, с высокими потолками в лепных завитках. Свечи отбрасывали причудливые тени, похожие на когтистые лапы.
Но не только свечи давали свет.
Под потолком — длинные белые лампы. Те самые. Из пыточной. Безжалостные. Без тепла. Без дрожи. Они горели ровно. Освещали всё — до последней складки на бархате. До последней царапины на паркете.
Стены обиты тёмно-зелёным бархатом. Мягким. Почти живым на ощупь.
Я невольно провела по нему рукой.
И — отдёрнула.
Под пальцами — не только ткань. Что-то твёрдое. Гладкое. Стекло. Панель. Вмонтированная в стену. С кнопками. С лампочками. Мигающими зелёным.
Я отшатнулась.
Где я? Почему здесь так спокойно?
В центре стоял массивный стол красного дерева с прожилками, похожими на вены. На нём — серебряный поднос с кувшином воды и бокалом.
Я коснулась стекла. Холодное. Прочное. Слишком безупречное для этого места.
Задев кувшин, я вздрогнула от звона. Сердце заколотилось.
У дальней стены обнаружилась ещё одна дверь.
Я открыла её.
И застыла.
Ванна. Огромная, полная пара. Вода мерцала, пахла лавандой и розмарином. Рядом на резном стуле лежали простыни и льняное платье. Ткань нежная, почти невесомая.
А над ванной — зеркало. Не просто зеркало. Экран. В раме. Тёмный. Но я видела в нём своё отражение. Чёткое. Слишком чёткое. Как будто оно знало больше, чем должно.
Зачем всё это?
Чтобы я расслабилась? Чтобы потом ударить больнее?
Я понюхала воду. Коснулась её пальцем.
Тёплая. Не обжигает.
Слишком правильная. Слишком выверенная. Как будто её нагревали не на огне. А на чём-то другом. На том, что гудело под полом. Ровно. Тихо. Живо.
Дрожь в руках мешала расстегнуть одежду.
Тело умоляло о горячей воде. Разум кричал об опасности, о ноже за каждым подарком.
Но усталость заглушала его, как шум прибоя.
Я стянула грязную одежду. Ткань прилипла к ссадинам, отдиралась с болью, оставляя на коже багровые полосы.
Тело ныло, будто по нему прошлись палками. Но хуже боли была грязь. Чужая. Липкая. Въевшаяся в поры.
Я опустилась в воду.
Запястья тут же зажгло. Верёвочные борозды пульсировали в такт сердцу. Кожа на ссадинах горела тысячей иголок.
Я стиснула зубы, давя стон.
Но затем спазм сжал горло, и всё вернулось разом.
Скрип блоков. Хруст суставов. Его взгляд.
По спине, несмотря на тепло, тёк холодный пот. Я вцепилась в край ванны, пытаясь унять дрожь.
«Это ловушка. Это ловушка. Это ловушка».
Постепенно боль отступала.
Сменялась теплом.
Почти предательским в своей сладости.
Я закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться на запахе трав и мягкости воды.
Но мысли возвращались к Диаманту.
Я приказывала себе не думать о нём. Сжимала край ванны до белых костяшек.
Образ не уходил.
Я снова слышала его голос — низкий, спокойный, будто говорящий о погоде, а не о боли. Видела его глаза без тепла, холодные, как зимний рассвет. Вспоминала его руки, касавшиеся меня то с жестокостью, то с почти заботливой точностью.
Почему он приказал привести меня сюда? Почему ванна? Почему чистая одежда? Что он задумал?
Ответов не было.
Только холодная, липкая тревога, смешанная с чем-то, чему я отказывалась давать имя.
Я закрыла глаза всего на миг, чтобы перестать видеть каменные стены, пятна копоти и собственные руки с багровыми бороздами.
И тогда — свет изменился.
Лампы над головой мигнули. Раз. Два. Три. Как будто кто-то нажал кнопку. Где-то далеко. В другой комнате. В другом мире.
А потом — вода изменилась.
Сначала едва уловимо. Будто стала гуще, плотнее. Перестала быть водой и превратилась во что-то тёплое, живое, дышащее.
Мне показалось, что по руке скользят чужие пальцы.
Я вздрогнула. Распахнула глаза.
В ванне и комнате никого. Только пар, свечи и тишина.
Но лампы горели ровно. Слишком ровно. Как будто кто-то смотрел. Через них. Через стены. Через всё.
Сердце колотилось у горла. Я прижала ладонь к груди, пытаясь унять его.
Но едва я снова закрыла глаза, ощущение вернулось.
Теперь отчётливее.
Чужие пальцы скользили по предплечью. Поднимались к плечу. Касались шеи.
Не грубо. Но властно.
Так, как касался бы он.
Я резко выпрямилась. Вода выплеснулась через край.
В бронзовой лохани у изножья ванны колыхалось моё отражение. И на одно безумное мгновение мне почудилось, что за плечом стоит Диамант.
Чёрные волосы тонут в тенях. Голубые глаза смотрят сквозь пар.
Я вскрикнула.
Резко обернулась.
Сзади ничего. Только стена, покрытая изразцами, и капли конденсата, стекающие вниз, как слёзы.
И — зеркало. То самое. С экраном.
«Это галлюцинация. От боли. От усталости. От страха».
Я заставила себя медленно и глубоко вдохнуть.
Но паника не отступала. Она поднималась изнутри, липкая и удушающая. Гораздо сильнее, чем в пыточной.
Там я знала врага. Знала, что нужно терпеть.
А здесь, в этой проклятой ванне, врагом становилась я сама.
И — комната. Она знала это. Считала. Запоминала. Ждала.
Я окунулась с головой.
Вода сомкнулась над макушкой, обрубила звуки, оставив лишь глухое биение сердца в ушах, висках и кончиках пальцев.
Я задержала дыхание.
Секунда. Другая. Пять. Десять.
Лёгкие начало жечь. Перед глазами вспыхивали багровые пятна.
Я держалась, пока хватало сил. Пока тьма не подступила со всех сторон. Пока не убедилась, что наваждение ушло.
Затем вынырнула.
Вода хлынула с волос, залила лицо, смешалась с чем-то горячим на щеках.
Я не сразу поняла, что это слёзы.
Не от боли.
От бессилия.
От того, что даже здесь, в этой украденной передышке, он не оставил меня.
Я выбралась из воды.
Накинула мягкий халат, лежавший рядом. Ткань окутала теплом — чуждым, неправильным, как маска.
Вернулась в комнату.
Лампы всё ещё гудели. Тихо. Ровно. Живо. Экран на стене мигал. Зелёным. Красным. Снова зелёным.
Я рухнула на кровать. Слишком мягкую. Слишком роскошную для пленницы.
Матрас под ладонями — не просто ткань. Что-то под ним. Тёплое. Живое. Он нагревался. Сам.
Я пыталась держать глаза открытыми. Анализировать. Искать подвох.
Но тело сдавалось. Разум растворялся, как сахар в горячей воде.
И вдруг меня настиг запах.
Гвоздика. Корица. Что-то тёмное, мужское.
Въевшееся в подушку. В простыни. В сам воздух комнаты.
Это был запах Диаманта.
Секунду назад я была готова отбросить подушку. Сбросить одеяло. Сжечь простыни.
Но вместо этого, неосознанно, как зверь, ищущий нору, я уткнулась лицом в подушку.
И вдохнула.
Глубоко. Жадно. До дрожи.
Я ненавидела себя за это.
Но запах заземлял. Возвращал в тело. Давал странное, постыдное чувство безопасности — единственное, что осталось после пережитого.
Токсичное якорение.
Я знала, как оно работает.
Но всё равно не остановилась.
Лампы над головой мигнули ещё раз. Медленнее. Как будто кто-то смотрел. И — запомнил.
Последняя мысль — не о Теде. Не об отце. Не о Колтрейне.
О нём.
Сон накрывал меня — тяжёлый, лишающий воли, памяти и страха.
Но перед тем как провалиться, я вдохнула ещё раз.
Глубоко и медленно.
В последний раз.
Лаванда. Розмарин. Тёплый воск.
И — гул ламп. Ровный. Как дыхание. Как чужое сердцебиение. Рядом.
А под ними — он.
Диамант.
Его запах пропитал всё, к чему я прикасалась. Обнял меня раньше, чем я успела закрыть глаза.
И тело-предатель приняло это.
Сон накрыл меня окончательно.
На миг я стала невесомой.
И это было страшнее любой боли.
Потому что в невесомости нет опоры.
Нет борьбы.
Нет меня.
Глава 3. Пробуждение
«
В ту ночь я умерла. И в ту же ночь — родилась. Странно, но оба раза кричала одинаково».
Сильвана
1
Я очнулась ото сна, как будто вырвалась из трясины.
Рывком. С колотящимся сердцем.
Тени ночного кошмара всё ещё держали меня. Не хотели отпускать. Они лежали на груди, на горле, на запястьях — невидимые, но тяжёлые, как свинец.
Я попыталась сесть.
Тело взвыло.
Каждая мышца — будто подрезана тупым ножом. Боль не была острой. Она была глубокой, вязкой, разлитой по всему телу, как яд.
Я сжала кулаки. И заставила себя подняться, превозмогая слабость.
В висках стучал глухой молот. Во рту — пустыня. Язык присох к нёбу.
Я только начинала приходить в себя, когда дверь отворилась без единого звука.
Вошли двое.
В чёрных одеяниях. С пустыми лицами.
Один поставил на столик поднос: хлеб, мёд в керамической плошке, кувшин с водой. Второй развернулся и вышел, даже не взглянув на меня.
Но первый — задержался.
На полсекунды. Не больше.
Его взгляд скользнул по моим запястьям. По багровым бороздам. По синякам на плечах. И — на мгновение — в глазах мелькнуло что-то. Не жалость. Что-то другое. Страх. Как будто он видел это раньше. Много раз. И знал, что будет дальше.
Потом — маска вернулась. Пустота. Кукла.
— Почему я здесь? — голос сиплый, чужой. — Что происходит?
Ответа нет.
— Отвечайте! — я попыталась встать.
Мир поплыл. Ноги подкосились. Я рухнула обратно на кровать, хватая ртом воздух.
Запястья отозвались болью. Верёвочные борозды пульсировали в такт сердцу, отдаваясь в пальцах, висках, зубах.
Дверь закрылась.
Я осталась одна.
Беспомощно оглянулась по сторонам, стараясь зацепиться хоть за что-то.
Комната была огромной. Больше, чем любая комната, в которой я когда-либо была.
Та же комната, куда меня привели вчера. Бархатные стены. Высокий потолок. Свечи. Лампы — выключены. Кто-то погасил их ночью. Пока я спала. Кто-то заходил.
И тишина. Плотная, как ватная стена.
Я с трудом подошла к окну. Рванула шторы. Тяжёлый бархат не поддавался, цеплялся за пальцы, но наконец я отдёрнула его.
Взглянула в окно.
Из него видны серые башни, зубчатые стены, шпили в туманной дымке.
Рокуэлл.
Замок герцога Валентайна.
Логово дьявола с лицом прекрасного юноши.
Тишина давила на грудь. Мешала дышать.
Я вернулась к столу.
Руки дрожали. Пальцы не слушались.
Я взяла хлеб. Откусила.
Вкус пепла.
Желудок сжался. Тошнота подступила к горлу.
Сделала глоток воды. Прохладная. Но пустая, как обещание палача.
За дверью раздались шаги.
Я замерла.
Каждый нерв натянулся до звона. Сердце зачастило, отсчитывая мгновения.
Шаги приближались.
Потом стихли.
Удалились.
Я выдохнула. С облегчением. Которое тут же сменилось новой волной тревоги.
По спине стёк холодный пот. Колени дрожали. Я упёрлась руками в край стола, пытаясь унять тело. Собраться.
Выстоять.
Воспоминание обрушилось внезапно.
Острое. Ослепительное. Как вспышка молнии.
Холодное дерево под ладонями. Хруст суставов. Густой, металлический запах крови, забивающий ноздри.
И его голос.
Спокойный. Почти равнодушный. Режущий хуже ножа.
А потом — тело отозвалось. Само. Против воли.
Запястья запульсировали. Не от боли. От памяти о его пальцах. На шее. На затылке. На волосах.
Внизу живота — тяжесть. Тёмная. Тянущая. Не от голода. Не от страха. От чего-то, чему я не хотела давать имя.
Я сжала колени. До боли. Чтобы прогнать.
Не помогло.
Спазм сдавил горло, будто невидимая рука стиснула шею.
Я зажмурилась, пытаясь отделить реальность от кошмара.
Перед глазами встало лицо Диаманта.
Безупречное. Холодное. Мраморное.
Чёткие скулы. Тонкий нос. Чувственные губы, на которых застыла порочная усмешка.
В глазах — хищное, расчётливое выражение. Как у того, кто смотрит на редкую тварь под стеклом. Изучает. Оценивает. Предвкушает.
Что ему нужно?
Сломить меня? Вытянуть признания?
Или это только начало чего-то худшего, что перевернёт мой мир и разорвёт на куски?
Я задавала себе эти вопросы, пока за окнами не начало темнеть.
С наступлением вечера комната выстыла.
Тени выползли из углов и заполнили пространство. Живые. Тягучие.
Я натянула одеяло до подбородка. Оно не грело. Ткань казалась ледяной.
Холод шёл не снаружи.
Он сидел внутри. В костях. В сердце. В самой душе.
Но там же, внутри, горело слабое, дрожащее, но неугасимое пламя.
Я не сломана.
Я буду сопротивляться, пока есть хотя бы искра.
Память об отце. О Теде. О моей земле.
Вот мой маяк.
Даже если весь мир против. Даже если надежда — всего лишь тлеющий уголёк в шторме.
Я прислонилась лбом к холодному стеклу.
Оно обожгло зимней стужей, хотя на дворе только ноябрь.
Где-то далеко били часы.
Один удар.
Второй.
Я закрыла глаза.
Мне оставалось только ждать.
2
Вечерний свет сочился сквозь тяжёлые бархатные шторы.
Он рисовал на моём лице золотистые узоры, будто чья-то невидимая рука выводила на коже тайные знаки.
Моё уединение нарушили звуки со двора. Звон подков. Весёлые выкрики. Ржание лошадей.
Чужая, свободная жизнь врывалась в комнату, дразнила, напоминала о том, чего я лишилась.
Я поднялась с кресла, где просидела последние полчаса, безуспешно пытаясь отвлечься от тягостных мыслей. Подошла к окну.
Каждый шаг отдавался глухим эхом в пустоте комнаты.
Я приподняла край шторы. Ткань скользнула по пальцам — холодная, неподатливая.
Во дворе царило оживление. Всадники возвращались с охоты.
И среди них сразу выделялся один.
Высокий. Статный. В охотничьем костюме из чёрного бархата.
Диамант.
Он легко, почти невесомо соскочил с огромного чёрного жеребца. Шерсть животного переливалась в закатных лучах, будто покрытая аметистовой крошкой. Жеребец фыркал, перебирал копытами, возбуждённый после скачки.
Диамант держал его одной рукой. Второй похлопывал по шее и что-то тихо приговаривал.
Его низкий, спокойный голос долетал даже сквозь стекло. Обволакивал. Проникал под кожу. Будил то, чему я не знала названия.
Я засмотрелась на него помимо воли.
В его движениях чувствовалась такая властная уверенность, что взгляд сам цеплялся за него, не желая отрываться. Даже издалека было видно, как играют мышцы под тонкой тканью рубашки. Как длинные чёрные волосы рассыпаются по плечам, ловя последние лучи солнца. Как блестят глаза хищника, только что настигшего добычу.
Я пыталась объяснить себе происходящее физиологией. Он красив и опасен — вот тело и реагирует.
Но почему я не могла отвести взгляд?
Почему сердце колотилось, а дыхание сбилось, будто я сама только что мчалась во весь опор?
Дело не в красоте.
Во власти, облечённой в плоть. В хищнике, умеющем носить человеческую маску.
Внезапно Диамант поднял голову.
Словно почувствовал мой взгляд сквозь стекло.
Наши глаза встретились.
Время остановилось. Воздух сгустился, стал тяжёлым и электрическим.
Я замерла, забыв дышать. Кровь стучала в висках. Спина холодела.
Он усмехнулся.
Медленно. Едва заметно.
Но так, что холод продрал вдоль позвоночника, будто кто-то провёл лезвием по коже, едва касаясь.
В этой усмешке читалось всё. Осознание власти. Понимание, что я смотрю. И странное удовлетворение от этого.
Она пугала и манила одновременно.
Я отпрянула от окна. Задела край шторы. Тяжёлая ткань упала, отрезав двор.
Но образ Диаманта уже выжегся на сетчатке. Гордая линия подбородка. Изгиб губ. Блеск ярко-голубых глаз — холодных и обжигающих разом.
Я опустилась на край кровати.
Закрыла глаза.
Попыталась вспомнить Теда.
Его улыбку — тёплую, искреннюю, без тени игры. Тепло его рук. Звук голоса, который всегда успокаивал и дарил безопасность.
Но едва образ любимого начинал проступать, его тут же затмевала другая картина.
Диамант, спрыгивающий с чёрного жеребца. Его уверенные движения. Насмешливый взгляд, обещающий что-то неизведанное, опасное, запретное.
Как такое возможно?
Это похоже на наваждение, действующее против воли, против разума, против всего, что я чувствую к Теду.
Аура Диаманта действовала как колдовство. Лишала воли. Затуманивала рассудок.
Я пыталась отогнать эти мысли. Они возвращались приливами, размывая границы между ненавистью и влечением.
В груди нарастала паника.
Как я могла засмотреться на того, кто причинил мне столько боли? Кто заточил меня здесь? Кто лишил всего и чьи руки по локоть в крови моего народа?
И всё же он засел в мыслях, как заноза.
Я вспоминала, как он держал коня — твёрдо, но без жестокости. Как его голос звучал спокойно, даже ласково. Как глаза блестели в закатном свете, отражая что-то древнее, первобытное.
Я сжала кулаки. Вогнала ногти в ладони.
Острая вспышка боли на секунду прояснила сознание.
«Держись. Помни, кто ты. Помни, за что борешься».
Но сердце предательски замирало при воспоминании о той усмешке.
Обещавшей нечто неизведанное. Опасное. Но отчего-то манящее.
То, от чего хочется бежать и шагнуть навстречу одновременно.
Дверь открылась с протяжным, почти жалобным скрипом.
Я вздрогнула всем телом. Резко обернулась.
На пороге стоял слуга.
Высокий. Худой. В тёмно-сером камзоле. Лицо будто высечено из камня: резкие черты, неподвижный взгляд, ни тени эмоции.
В полумраке коридора он выглядел ожившей статуей. Механизмом, лишённым воли и сострадания.
— Следуй за мной, — произнёс он глухим, плоским голосом.
Будто придавленным каменной плитой.
В словах ни интонации, ни паузы, в которую можно втиснуть вопрос.
Страх пришёл не мыслью — ощущением. Ледяная ртутная капля скатилась по позвоночнику и обвилась вокруг горла.
Но следом поднялось другое.
Любопытство.
Тёмное. Горячее. Непристойное. Как ядовитый цветок, проламывающий корнями камень.
Оно пульсировало где-то в рёбрах, заставляя дышать чаще.
Я ненавидела себя за это.
Поднялась. Колени подрагивали. Каждый шаг — как по тонкому льду, который уже трещит и расходится белыми линиями, но ещё держит.
Напоследок я окинула взглядом комнату. Тяжёлые шторы. Стол с нетронутой едой.
Я прощалась не с комнатой. С иллюзией, что ещё остаюсь хозяйкой хотя бы собственных мыслей.
И шагнула к двери.
Слуга уже развернулся, не дожидаясь и не оглядываясь. Движения точны, как часовой механизм. Без лишнего жеста. Без тени сочувствия.
Коридор принял нас, как глотка.
Стены из тёмно-серого камня — влажного, шершавого, покрытого скользкой плёнкой — поглощали звук шагов.
Замок шептал. Я не разбирала слов, но чувствовала их кожей. На руках. На затылке. Вдоль обнажённых ключиц.
И тогда — вернулось.
Его голос. В пыточной. Тихий. Почти ласковый. С запахом табака и гвоздики.
«Знаешь, что я сделаю? Я дам тебе время. Подумать. Остыть. Понять, где ты и что тебя ждёт. А потом — мы вернёмся к этому разговору. Наедине. В более... приватной обстановке».
Я вспомнила его улыбку. Тонкую. Уголком губ. Как будто он уже знал, что будет. Как будто это уже случилось.
Я споткнулась о ступеньку.
Слуга мгновенно перехватил меня за локоть, будто ловил бабочку. Но его пальцы сжались сильнее, чем требовалось. Железная хватка впечатала напоминание прямо в кость: ты не гостья. Ты собственность.
Он отпустил меня, не замедлив шага.
На коже остался горячий, ноющий след.
В одной из ниш я заметила статую. Её лицо пересекала глубокая, неровная трещина — от лба к скуле, как шрам от удара мечом. Каменные глаза смотрели пусто. Но в этой пустоте мерещился упрёк. Или предупреждение.
Забытая битва. Забытое имя.
А отметина осталась навечно. Вросла в мрамор, как страхи врастали в плоть.
Воздух менялся. Становился плотнее, холоднее. Пропитывался запахом древнего камня, оплывшего воска и тошнотворно-сладкой нотой тлена.
Так пахнет время, когда оно перестаёт двигаться и начинает гнить.
Я дышала этим воздухом. Он оседал на языке горьким пеплом.
Пульс грохотал в висках. Липкий пот полз по спине ледяной дорожкой. Озноб вцеплялся в кожу, в мышцы, в каждый нерв.
Язык присох к нёбу.
Слова Диаманта не уходили.
«Наедине. В более... приватной обстановке».
Что это значило? Что он сделает? Что будет дальше?
Я не знала.
Но тело знало. Тело помнило его руки. Его запах. Его голос.
И — оно хотело. Предательски. Постыдно. Неотвратимо.
Мы остановились перед массивной дверью из тёмного дерева.
На ней — резьба, от которой хотелось отшатнуться.
Узоры — переплетённые ветви терновника. Острые. Искривлённые. Хищные.
Каждая линия — коготь. Каждый завиток — силок.
Дерево будто дышало и тянулось ко мне, готовое вцепиться, оцарапать, не отпустить.
В центре — герб.
Металлическая вставка с изображением змеи, обвившей меч.
Сталь мерцала тускло, маслянисто, как чешуя живой гадюки. Притягивала взгляд с той же неотвратимостью, с какой притягивает бездна.
Герб рода Валентайн.
Вражеский герб.
Символ, под которым ломали судьбы, проливали реки крови и сжигали мой мир дотла.
Слуга поднял руку.
Трижды ударил.
Гулко. Мерно.
Удары прокатились по коридору, как удары сердца самого замка. Древнего. Каменного. Равнодушного.
Я поняла: это начало ритуала. И я в нём не участница. Подношение.
Наступила тишина.
А затем раздался голос:
— Войдите.
Бархатный. Тёмный. Густой. Обволакивающий.
Он лёг на кожу, прошёл сквозь ткань платья, сквозь рёбра, скользнул вдоль позвоночника вниз, до самого низа живота, где свернулся тугим горячим узлом.
Волоски на руках встали дыбом.
Я знала этот голос.
Слышала его в пыточной.
И — не могла забыть.
Он сказал: «Мы продолжим наедине».
Теперь — продолжение.
Я боялась. Но не его.
Себя.
Я сглотнула.
Сердце колотилось так, что, казалось, стены слышали, а камни считали удары.
Ладони влажные и скользкие. Дыхание рваное, как у загнанного зверя, услышавшего хруст ветки за спиной.
Но я подняла руку.
Пальцы дрожали. Я сжала их до боли, до белых костяшек.
И толкнула дверь.
Протяжный, мучительный, ржавый скрип.
Петли стонали, как живое существо, которое молит остановиться.
Дверь не впускала.
Дверь предупреждала.
Я шагнула вперёд.
Замок выдохнул мне в спину ледяной порыв. Он ударил между лопаток, забрался под волосы, лизнул шею.
Последнее предупреждение. Последний шёпот.
Обратного пути нет.
3
Один шаг внутрь — и комната поглотила меня.
Просторная, но не воздушная. Она дышала и обволакивала, как утроба живого существа. Мягкий свет лампы под матовым стеклом лишь подчёркивал сумрак, клубящийся по углам. Тени ждали своего часа. Терпеливые, как палачи.
Воздух густой, почти вязкий. Терпкая полированная древесина. Едкая кожа кресел. Приторная сладость дорогого парфюма.
А под ними, на самом дне, — железистый привкус, который оседал на языке и не имел иного имени, кроме власти.
Диамант сидел в бархатном кресле, как на троне. Спинка вздымалась за его спиной двумя тёмными крыльями. В длинных пальцах он держал бокал с зеленоватой жидкостью. Она переливалась в свете лампы радужной плёнкой, как глаз ядовитой змеи.
Каждое его движение неспешно и отточено. Так движется тот, кто давно выучил свою роль, но продолжает шлифовать её из чистого удовольствия.
Свет ложился на его лицо, и черты проступали слишком правильные, чтобы быть живыми. Ровный нос. Резные скулы. Линия подбородка, будто выточенная с маниакальной преданностью идеалу.
Длинные ресницы отбрасывали полумесяцы теней, придавая взгляду глубину древнего божества, способного карать и миловать по капризу, не меняя выражения лица.
Он поднял глаза.
Я замерла.
Его взгляд — холодный, изучающий, но заинтересованный — скользнул по мне, как скальпель, вскрывающий кожу без крови. Словно он уже разложил меня на части и теперь собирал заново, проверяя, где треснула пружина.
В его глазах читалось нечто, от чего сердце сжималось. То ли от страха, то ли от странного, пугающего трепета. Как перед грозой, когда воздух гудит, кожа покалывает от предчувствия молний, и не знаешь, бежать или раскинуть руки навстречу.
Чёрная шёлковая рубашка блестела, как чешуя. Рукава закатаны до локтей, обнажая запястья с проступающими жилами. Расстёгнутый ворот открывал бледную кожу.
От него веяло опасностью и соблазном, как от ядовитого цветка. Дурман проникал в ноздри раньше, чем успеваешь задержать дыхание.
Вся его поза излучала спокойную власть. Уверенность человека, знающего цену каждому слову и каждой паузе.
Он не спешил заговорить.
Позволял тишине нарастать и заполнять пространство между нами, как густой дым.
За его спиной, на стене — огромная панель. Чёрная. Глянцевая. Плазменная.
Рядом — стойка. С колонками. С усилителем. С проводами, тянущимися к потолку. Стереосистема.
В углу — стойка с дисками. Не пергаменты. Не книги. Пластиковые коробки. С чёрными кругами внутри. Музыка.
Слуга поклонился и исчез. Дверь закрылась бесшумно.
Я оглянулась.
Заперта.
По спине полз холодный пот, несмотря на тепло комнаты. Струился вдоль позвоночника ледяными пальцами.
Наши взгляды встретились.
Я дрожала не от холода. От того, что рождалось где-то в самом нутре при столкновении с чем-то одновременно притягательным и смертельно опасным.
— Проходи, — произнёс он наконец. — Я тебя ждал.
Голос мягкий, почти ласковый. Но звучал как приказ, от которого невозможно уклониться.
Комната выдержана в сумрачных тонах.
Стены глубокого бордового цвета — цвета запёкшейся крови. Мебель из чёрного дуба. Портьеры из тёмно-зелёного бархата задёрнуты наглухо.
В воздухе витал густой аромат ладана, тяжёлого, как смола. Горький табачный дым. Приторный абсент.
От него першило в горле и слегка кружилась голова.
В центре стояла огромная кровать с резным изголовьем, покрытая бархатным покрывалом цвета запёкшейся крови. Резьба изображала древние символы — то ли знаки власти, то ли проклятия.
Кровать настолько велика, что на ней свободно уместились бы десять человек. Она выглядела как алтарь для неведомых ритуалов, где стираются границы между болью и наслаждением.
Одна из стен — зеркало от пола до потолка. Холодное. Бесстрастное. Готовое запечатлеть любую слабость.
Я случайно подняла взгляд вверх.
И отшатнулась.
Потолок тоже зеркальный.
Отражения множились, уходили в бесконечность, создавая лабиринт, в котором терялась сама реальность. Некуда спрятаться. Негде отвести глаза.
Сбоку стоял массивный шкаф с книгами в кожаных переплётах. Тиснённые золотом корешки шептали о запретных знаниях.
Рядом — стол из тёмного дуба, тяжёлый, как надгробие. Кресла с бархатной обивкой, чьи складки напоминали складки погребального савана.
Всё здесь говорило о власти, добытой чужой болью.
И — о другом. О том, что он выбирает сам. Музыка. Технологии. Комфорт. Он не просто палач. Он — человек, который живёт здесь. Спит. Слушает. Дышит.
Это было хуже всего.
Потому что делало его живым.
Я замерла у двери. Пальцы вцепились в резную ручку — последнюю связь с миром, где ещё существуют свобода и надежда.
Мотылёк в паутине.
Каждая нить — из насмешки и угрозы.
— Ну что же ты, Сильвана, — голос Диаманта прокатился по комнате шёлковым хлыстом. — Не стой как незваная гостья. Вчера ты вела себя куда… активнее.
Он полулежал в кресле. В одной руке по-прежнему бокал с абсентом. В другой — тонкая сигарета, из которой поднималась струйка дыма, извиваясь, как живая.
Свет лампы играл на его скулах, выхватывал из полумрака хищные черты.
Он кивнул на кресло напротив:
— Присядь. Или оставайся у порога, как подобает добродетельной девице. Но это тебе не поможет.
Я сглотнула. В горле — пустыня.
Каждый шаг к креслу отдавался глухим стуком сердца.
Я опустилась на край кресла. Сжала подлокотник так, что пальцы побелели.
— Я не понимаю, зачем меня позвали, — сказала я. — И почему сюда. А не в пыточную.
Голос дрожал. Но я заставляла себя говорить твёрже.
Диамант тихо рассмеялся. С издёвкой.
Смех скользнул по коже ледяными пальцами.
— В пыточную? — переспросил он, наклоняя голову и разглядывая меня, как диковинное насекомое. — Тебе там так понравилось?
Он поднялся одним текучим движением.
Обогнул моё кресло. Встал позади.
Я почувствовала его раньше, чем услышала. Тепло чужого тела за спиной. Запах гвоздики и дыма. Дыхание у виска.
Меня начало трясти. В животе завязался ледяной узел.
— Не переживай, — произнёс он над самым моим ухом низким, бархатным голосом. — Мы там обязательно побываем. Но чуть позже.
По позвоночнику прошла горячая волна.
Я глубоко вздохнула. Так, что рёбра заныли. Выпрямила спину.
— Я ничего не скажу, — произнесла я ровным, сухим голосом. — Ни об отце. Ни о ком.
Он качнул головой. Тени на стенах качнулись следом.
— О нет. Я сейчас не об этом.
Он обогнул кресло и опустился на край стола прямо передо мной.
Дерево глухо скрипнуло.
Он не отрывал от меня взгляда. Изучал каждую тень на лице, каждый трепет ресниц. Будто читал текст, написанный на коже.
— Ты обязательно всё расскажешь, — сказал он. — Но позже.
Слово «позже» упало между нами, как монета в пустой колодец.
Он резко подался вперёд. Пальцы впились в подлокотники кресла. Дерево жалобно хрустнуло.
Его лицо оказалось так близко, что я различала тонкие прожилки в радужке — чёрные на тёмно-золотом, как трещины в янтаре.
— А сейчас… — произнёс он. — Речь о тебе.
Я вздрогнула.
В нос ударил его запах. Гвоздика. Корица. Горький дым и абсент.
Он проникал в лёгкие раньше, чем я успевала задержать дыхание. Затоплял голову. Будил где-то в животе тёмное, постыдное — то, чему я не знала имени и не хотела знать.
Сердце стучало чаще вопреки воле.
— Ты здесь, потому что я так захотел, — продолжил он, понижая голос, отчего тот становился только опаснее. — Потому что мне… любопытно.
Он выдержал долгую, расчётливую паузу. Наслаждался моим смятением, как коллекционер наслаждается редкой бабочкой, пришпиленной к бархату. Ещё живой. Трепещущей. Но уже его.
— Любопытно, насколько далеко ты готова зайти, чтобы выжить, — добавил он. — Чтобы сохранить то, что у тебя осталось.
Каждое слово падало отдельно и тяжело, как капля расплавленного свинца на голую кожу.
К горлу подступала тошнота. Я вжималась в спинку кресла.
— Я не понимаю, — прошептала я.
Он поднял руку.
Медленно. Почти нежно.
И этот жест был страшнее любого удара.
Слова умерли у меня на губах.
— О, ты прекрасно понимаешь, — сказал он с медленной, тягучей, кошачьей улыбкой. — Ты ведь умная девушка. Не глупее меня.
Он склонил голову набок.
— Так скажи мне, — произнёс он. — Зачем я тебя позвал?
Его взгляд двинулся по моему лицу, плечам, дрожащим рукам. Медленно. Осязаемо. Как чужие пальцы.
Везде, где проходил этот взгляд, кожа горела.
Он впитывал мою дрожь. Ловил каждый сбой дыхания. Смаковал, как знаток смакует редкое вино.
— Я… — начала я.
Голос сорвался.
Стыд обжёг щёки, разлился по шее горячим румянцем. Ладони стали мокрыми. Дыхание рваное и мелкое.
— Что «я»? — он приподнял бровь с наигранным, почти театральным простодушием. — Не будешь играть по моим правилам?
Его голос стал шёлковым. Вкрадчивым.
— А есть ли у тебя выбор, Сильвана? Есть ли он вообще у кого-то в этом замке? Или в этой стране?
Он поднялся.
Вернулся к своему креслу. Опустился в него с ленивой грацией зверя, только что показавшего клыки и спрятавшего их обратно.
Закинул ногу на ногу. Взял бокал. Крутил его в пальцах. Стекло тихо звякало о перстень.
— Видишь ли, — протянул он, смакуя слова, — я привык получать то, что хочу.
Поднёс бокал к губам. Пригубил. Облизнулся медленно, не сводя с меня глаз.
— А сейчас… сейчас я хочу тебя.
Тишина обрушилась, как обвал.
Напряжение сгустилось, стало осязаемым и плотным.
Запах абсента и полыни смешивался с гвоздикой и корицей его кожи. Теперь этот аромат казался ядом. Сладким. Дурманящим. От которого мутилось в голове и слабели колени.
Я слышала собственное сердце.
Громко. Неровно. Отчаянно.
Как кулак, бьющий в запертую дверь.
Он тоже его слышал.
Уголок его губ дрогнул.
Едва заметно.
Хищно.
Удовлетворённо.
4
Слова Диаманта упали между нами.
Свинцовые. Удушающие.
Они вдавились мне в рёбра. Сплющили лёгкие.
Пол подо мной качался, становился топью. Я проваливалась в него медленно, дюйм за дюймом. Кресло ощущалось льдом над чёрной водой, который вот-вот треснет.
Мне хотелось закричать. Рвануться к двери.
Но тело окаменело. Превратилось в изваяние, лишённое крови и дыхания.
Диамант усмехнулся, поднося стакан к губам. Стекло лязгнуло о зубы. Зелёная жидкость скользнула в горло медленно и густо.
Он прикрыл глаза, смакуя напиток. На секунду его лицо стало почти мягким.
Но затем веки поднялись, и во взгляде снова проступило хищное, расчётливое, нетерпеливое.
— Или ты никогда не была с мужчиной? — спросил он голосом, который обволакивал, стелился по полу и забирался под кожу. — Поэтому так шарахаешься?
Он отставил бокал. Наклонился вперёд. Локти на коленях. Взгляд — прямо в меня. Без игры. Без прикрас.
— Ты девственница? — спросил он ровно. Как будто спрашивал, сколько мне лет. — Да или нет.
Я молчала.
Он не отводил взгляда.
— Ладно, — сказал он. Медленно. — Раз молчишь — значит, да. Логично. Ты из тех, кто бережёт себя до брака. Традиции. Честь. Всё это.
Он откинулся на спинку кресла. Сделал глоток. Не спеша.
— Тогда вопрос прямее. — Он посмотрел на меня поверх стекла. — Сосать умеешь? Или хотя бы пробовала?
Кровь прилила к лицу. Жаром. До корней волос.
— Что?! — выдохнула я.
— Что слышала, — ответил он спокойно. — Ртом. Ты когда-нибудь брала член в рот?
Я вскочила.
Кресло отъехало назад с глухим скрежетом.
— Ты — мерзавец, — произнесла я сквозь зубы. — Ты думаешь, что можешь говорить со мной так? Думаешь, что если ты герцог, то тебе всё можно?
Он улыбнулся.
Медленно. Широко. Искренне.
— Вообще-то, да, — сказал он. — Мне можно. Я герцог. И я здесь хозяин. А ты — моя пленница. Которая, судя по всему, не умеет даже элементарного.
Он вздохнул.
Театрально. С притворным сочувствием.
— Ну насчёт анала я думаю и спрашивать не стоит, — произнёс он. — Кошмар. Бедная ты. Я тебе сочувствую. Не люблю девственниц. Они всё время плачут. Но так и быть — помогу тебе с твоим несчастьем.
Я задохнулась.
От ярости. От унижения. От того, что он говорит это так спокойно. Так буднично. Как будто речь о погоде.
— Ты — больной! — выкрикнула я. — Ты — ненасытный, испорченный, жалкий ублюдок! Ты просто смазливый мальчишка! Думаешь, что твоя власть даёт тебе право на всё? На тела? На души? Ты — пустое место! Ты — ничто! Ты — тень своего отца! И даже он тебя не любит!
Тишина.
Он смотрел на меня.
Долго.
Потом — улыбнулся.
Шире. Язвительнее.
— О, как мило, — протянул он. — Ты решила меня оскорбить. Найти слабое место. Уколоть. Что дальше? Скажешь, что я не любим матерью? Что меня в детстве не обнимали? Что я одинок?
Он поднялся с кресла.
Медленно. Плавно. Как хищник.
— Продолжай, — сказал он тихо. — Мне нравится. Ты думаешь, что бьёшь меня. А на самом деле — раздеваешься. Каждое слово — как снятая одежда. Я уже вижу тебя голой. И мне нравится.
Я сжала кулаки.
— Ты — не получишь меня, — процедила я. — Ни телом. Ни душой. Ни словом. Ты можешь меня убить. Но не получишь.
Он рассмеялся.
Низко. Бархатно.
— Убить? — переспросил он. — Зачем? Мёртвая ты мне не нужна. Мне нужна живая. Брыкающаяся. Кричащая. Сопротивляющаяся. Потому что только тогда — интересно.
Он шагнул ко мне.
Я отступила.
Но взгляд метнулся по комнате.
Ваза.
Тяжёлая. Из тёмного мрамора. По бокам — переплетённые змеи с раскрытыми пастями и слепыми каменными глазами.
Она стояла на низком столике у стены.
Я рванулась к ней.
Пальцы обхватили край. Мрамор обжёг ледяным холодом. На миг показалось, что змеи на боках шевельнулись. Поверхность шершавая, будто покрытая чешуёй.
Мышцы напряглись.
Ваза оказалась тяжелее, чем я думала. Боль в запястьях полыхнула огнём.
Но тяжесть в руках была правильной. Настоящей. Она придавала форму ярости.
Я развернулась и подняла вазу, как оружие.
— Ещё шаг — и я…
Диамант замер.
Но страха в его глазах не было.
Там горел интерес. Жгучий. Почти благоговейный.
— И что же ты сделаешь? — спросил он. — Разнесёшь мою вазу? Мою любимую вазу, которую я привёз из самого Эренхолла?
Он произносил слова медленно и бережно, будто гладил каждое.
— О, это было бы… драматично. Ты уверена, что хочешь начать войну именно с этого?
Он сделал ещё один шаг.
Его взгляд не отрывался от моего лица — от искусанных губ, от пальцев, побелевших на тёмном камне.
Тени от канделябров метались по стенам. Длинные. Изломанные. Как змеи на вазе. Как всё в этом проклятом замке.
— Если ты сейчас опустишь вазу и подойдёшь ко мне, — процедил он сквозь зубы, как яд сквозь сито, — я даже постараюсь быть нежным. Насколько умею. Признаюсь, это не моя сильная сторона.
Он затянулся. Кончик сигареты вспыхнул алым. Дым поднялся к потолку, свиваясь в спирали и окутывая его силуэт серым саваном.
— Но если бросишь… — продолжил он. — Будет больно. И унизительно. Для тебя.
Последние два слова прозвучали отдельно.
Как приговор.
Как точка.
Наступила тишина.
Набухшая, как нарыв.
В ней слышалось всё: сухое тиканье часов на каминной полке, потрескивание фитиля, шорох моего дыхания — слишком частого, слишком рваного.
Пот стекал по ложбинке между лопатками. Сердце колотилось уже не в груди — в горле и в кончиках пальцев, сжимающих мрамор.
Ваза дрожала.
Но я не опускала её.
Опустить — значит капитулировать.
Мрамор холодный и гладкий. Единственное, что ещё принадлежало мне в этой комнате. Мой последний бастион.
Пальцы белели. Костяшки ныли.
Но я держала.
— Ты думаешь, я буду стоять и смотреть, как ты… как ты…
Голос подломился. Хрустнул тонкой веткой.
Я стиснула зубы. Впилась взглядом в его зрачки — два чёрных колодца.
— …как ты бесчестишь меня? — закончила я. — Своими взглядами. Своими словами. Как играешь со мной — как с куклой, у которой отрезали нити.
Диамант усмехнулся.
Медленно. Лениво.
Шагнул вперёд. Половица скрипнула, и этот звук прошёл сквозь меня лезвием.
В его глазах — откровенное, почти сладострастное удовольствие от моего отчаяния. От дрожи в руках.
— Бесчещу, — протянул он, и слово покатилось с языка тягуче и маслянисто. — О, Сильвана. Ты так наивна. Так трогательно невинна в своей злости.
Он склонил голову набок. Слишком птичьим, слишком нечеловеческим жестом.
— Я ещё даже не начал. Ты даже не представляешь, насколько — не начал.
Его язык скользнул по нижней губе. Медленно. Влажно. С расчётливым бесстыдством.
Это было не предложение.
Обещание.
Меня передёрнуло. По позвоночнику прошла вибрация снизу вверх.
Диамант понизил голос до шёпота. Но тише не значило слабее. Этот шёпот обволакивал и оседал в крови, как опиум.
— Знаешь, что самое забавное? — произнёс он. — Мне нравится, когда сопротивляются.
Шаг.
— Чем сильнее борьба — тем слаще.
Ещё шаг.
— Я мог бы сломать тебя за минуту. Ты бы и вдохнуть не успела. Но это — скучно.
Слово «скучно» он произнёс с таким отвращением, будто скука — единственный грех, который он не мог себе простить.
— Гораздо интереснее наблюдать, как ты сама — постепенно, шаг за шагом — начнёшь сомневаться. Как гнев обернётся любопытством. Как страх перетечёт в… интерес.
Между нами оставалось расстояние в ладонь.
Его дыхание касалось моей скулы. Тёплое. Пряное. Пахнущее абсентом и гвоздикой.
А под этим — звериное, мускусное.
Запах просачивался в лёгкие, в кровь. Голова плыла.
Диамант заговорил уже почти в ухо. Я чувствовала, как от его слов шевелились волоски на виске.
— Представь, каково это — отдаться полностью. Чужой воле. Чужим рукам. Перестать бороться, перестать решать. Просто… покориться.
Его губы были так близко, что я ощущала их жар, хотя они не касались кожи.
— И в этом — наслаждение. Странное. Запретное. Такое, в котором невозможно признаться даже себе.
Почти беззвучно он добавил:
— Ты ведь уже чувствуешь его. Где-то глубоко. Там, куда боишься заглянуть.
Я задыхалась.
Этот шёпот обжигал гортань, прокатывался вниз и вспыхивал в солнечном сплетении.
В груди всё сжималось в узел из отвращения и чего-то ещё. Тёмного. Тягучего. Пульсирующего внизу живота, как второе сердце.
Холодный пот выступил в ямке между ключицами. Дыхание стало рваными толчками, слишком громкими в этой тишине.
— Никогда, — выдавила я сквозь зубы.
Слово хрустнуло, как осколок стекла.
Я сжала вазу крепче. Боль в запястьях прошила до плеч острой, злой пульсацией.
Но эта боль была ясностью.
Она принадлежала мне.
— Я никогда не стану твоей игрушкой, — сказала я.
Диамант улыбнулся.
Без тепла. Без света.
С чистым, дистиллированным злорадством. Отошёл к столу, давая мне пространство.
— О, но ты уже ею стала.
Уголки его губ поднялись слишком резко. Это был оскал, не улыбка. Змея перед броском.
— Ты уже здесь. Ты уже отвечаешь. Ты уже чувствуешь.
Каждое «уже» — как удар молотка по гвоздю, вколачивающему крышку гроба.
— Это только начало, Сильвана, — произнёс он, пробуя моё имя на вкус, будто оно принадлежало ему. — И поверь мне — оно будет незабываемым.
Это стало последней каплей.
Чаша переполнилась через край.
Воздух сгустился и стал смолой. Замок затаил дыхание. Тени дрожали и тянулись к нам длинными чёрными пальцами, жаждущими коснуться.
Из глубины, откуда кричат не голосом, а утробой, вырвался крик.
В нём сплелись ярость, страх и отчаяние.
Я размахнулась.
Мрамор застыл в верхней точке дуги — тяжёлый, холодный. В его отполированном боку мелькнули блики свечей и тень моего искажённого лица.
Миг абсолютного бунта.
Полёт.
Свист рассекаемого воздуха.
Время растянулось в смолу и вечность.
Ваза летела прямо в лицо Диаманта. В его глаза — два осколка льда. В эту кривую, порочную, невыносимую усмешку. В воплощение власти, которая слишком долго оставалась безнаказанной.
Я видела, как расширяются его зрачки. Как дрожат ресницы. Как на долю секунды в его взгляде мелькнуло нечто новое.
Не расчёт. Не предвкушение.
Удивление.
Чистое. Неподдельное.
Человеческое.
5
Диамант уклонился.
С поразительной лёгкостью. Скользнул в сторону, как тень, как нечто, лишённое веса и плоти. Движение танцора и одновременно хищника.
Ваза врезалась в стену.
Грохот. Треск.
Затем мерзкий звон осколков, осыпавшихся на каменный пол.
Острые края блестели в свете лампы, как оскаленные зубы. Как остатки моей последней надежды, разбитой вдребезги.
Диамант рассмеялся.
Смех красивый. Глубокий. Бархатный.
И абсолютно мёртвый.
В нём ни тепла, ни тени человечности. Звук раскатывался по комнате, отражался от зеркал, множился и искажался, превращаясь в хор насмешливых голосов.
— О, какая страсть! — произнёс он. — Ты становишься интереснее с каждой минутой. Но ты сама предпочла более болезненный путь, милая. И я, признаться, даже рад.
Пауза. Лёгкий наклон головы.
— Вот только вазу жалко. Редкий экземпляр. Тебе ведь не приходило в голову, что я позволю так легко от меня отделаться?
Я отступала.
Позади — стена. Холодный камень впечатался в лопатки.
Мне казалось, что он живой. Дышит. Пульсирует. Впитывает мой страх, как губка — воду.
Колени дрожали. Я упиралась спиной в стену, чтобы не осесть на пол.
Холодный пот стекал вдоль позвоночника тонкой ледяной струйкой, хотя в комнате было душно. Почти жарко.
Пульс колотился в висках, заглушая мысли.
— Пожалуйста… — голос дрожал и ломался. — Остановись.
Я никогда никого не умоляла. Ни в детстве, ни после.
Но слово вырвалось само. Сорвалось с губ, как крик тонущего, который уже знает, что берег слишком далеко.
— У меня есть жених. Я люблю его. Он ждёт меня.
— Жених? — переспросил Диамант.
Шаг. Ещё один.
Расстояние сжалось до предела, когда уже невозможно не чувствовать чужого дыхания на коже, чужого тепла и чужого запаха.
Воздух между нами сгустился, стал вязким, тягучим, как смола.
— Который оставил тебя девственницей? — произнёс он мягким, почти задушевным голосом, похожим на шёлк, под которым прячется лезвие. — Серьёзно? Ты ему что — сестра? Или он просто импотент?
Он внимательно посмотрел на меня. С искренним, почти научным интересом.
— Я серьёзно не понимаю. Если он твой жених, значит вы встречаетесь. И он даже не попытался? Или пытался, а ты не дала? Тогда вопрос к тебе. Что ты за женщина, если твой собственный жених не хочет тебя?
Его усмешка — тонкая, острее любого клинка.
— Или он хочет, но не умеет. Тогда я тебя поздравляю. С тем, что первым у тебя буду я. А не какой-то идиот, не умеющий обращаться с женским телом. Потом спасибо скажешь.
Голос звучал ласково. Так ласково, что от этой ласки внутренности скручивались в узел, а лёгкие отказывались вдыхать.
Угроза пряталась не в словах. В паузах. В тишине между ними.
— Я не хочу этого, — прошептала я.
Слёзы жгли глаза. Но я не позволяла им пролиться. Гордость ещё цеплялась за остатки воли.
— Пожалуйста. Я не твоя игрушка.
— Не хочешь? — переспросил он, наклоняясь ко мне.
Его дыхание коснулось моего лица. Тёплое. Горьковатое. С привкусом абсента и табака, с примесью чего-то дикого, звериного.
Запах проникал в ноздри и затуманивал разум, как отрава, которую вдыхаешь добровольно.
— А мне кажется — хочешь, — сказал он. — Иначе зачем так яростно сопротивляешься? Зачем швыряешь вазы?
Тихий смешок.
— Ты ведь знаешь, что это бесполезно. Ты уже моя, Сильвана. Просто ещё не осознала. Или тебе нужно… более наглядное доказательство?
Я попыталась отпрянуть.
Но позади стена. Камень. Холод.
Он резко схватил меня за запястья.
Пальцы сомкнулись, как жёсткие, горячие кандалы, раскалённые на огне.
Боль вспыхнула мгновенно, пульсируя в такт сердцебиению.
Я рванулась.
Хватка сжалась сильнее.
В его ярких, бездонных глазах вспыхнул опасный огонь. Азарт. Холодная решимость. Голод.
Так смотрит хищник на добычу, которая ещё дёргается и пытается бежать. И это только прибавляло ему аппетит.
Я дёрнула коленом вверх.
Он предугадал. Уклонился, не ослабляя хватки.
Я рванулась вперёд, целясь зубами в его губу.
Он отклонился.
Мои зубы щёлкнули в пустоте.
И — он рассмеялся.
Не громко. Не зло. С искренним, почти нежным весельем.
— О, боги, — произнёс он. — Это что сейчас было? Ты пыталась меня укусить? Или поцеловать? Я не понял.
Он посмотрел на меня сверху вниз. С сожалением. Как на ребёнка, который пытается играть во взрослые игры.
— Слушай, девочка. Я тебе честно скажу. Как мужчина мужчине. Ты целоваться не умеешь. Совсем. Это было… жалко. Правда. Я почти прослезился.
Он отпустил одно запястье. Коснулся моей нижней губы пальцем. Медленно. Провёл. Как будто изучал.
— Ты думаешь, что если броситься на мужчину с открытым ртом — это поцелуй? Нет. Это попытка каннибализма. Неумелая. И немного оскорбительная.
Он вздохнул.
Театрально. С притворным сочувствием.
— Ладно. Я вижу, тебя придётся всему учить самому. И поцелуям. И остальному. Хорошо, я не против. Люблю сложные задачи.
Я задохнулась.
От ярости. От унижения. От того, что он говорит это так спокойно. Так буднично. Как будто речь о погоде.
— Ты — мерзавец, — процедила я.
— Да, — согласился он. — Я уже говорил. Но ты повторяешься. Это скучно. Придумай что-нибудь новое. Или — замолчи. И дай мне заняться делом.
Прежде чем я успела ответить или вдохнуть, он прижался к моим губам.
Жёстко. Властно. Без спроса.
Я попыталась отвернуться.
Он перехватил мой подбородок. Пальцы впились в скулы, фиксируя голову и лишая последней возможности уйти.
Его губы раздвинули мои. Язык проник в рот — горячий, требовательный, пропитанный горечью абсента.
Подчиняя. Утверждая право, которого у него нет.
Это не поцелуй.
Вторжение.
Он целовал так, будто уже владел мной. Глубоко. Жёстко. Без тени нежности.
Его язык скользил по моему языку, по нёбу, по внутренней стороне щёк — везде, где только мог достать.
Он не спрашивал. Он брал.
Я мычала ему в рот. Протест, ярость и отчаяние сливались в сдавленный, жалкий звук, похожий на всхлип.
Его губы поглощали мои.
Во рту смешивались вкусы.
Абсент. Табак. И что-то горько-сладкое, от чего голова плыла, а колени подгибались.
Прикушенная губа кровила. Моя кровь смешивалась с его слюной.
Он кусал не сильно, но достаточно, чтобы я почувствовала его зубы на нижней губе. Чтобы по коже прошла дрожь.
Не только от боли.
Головокружение накатило мгновенно. Нехватка воздуха. Спазм в горле. Невозможность закричать.
Мир сузился до его рта, до его рук на моих запястьях, до каменной стены за спиной.
В зеркале напротив отражались два силуэта: его — тёмный, нависающий. И мой — вжатый в стену, маленький, жалкий.
Его рука на моём запястье — как символ. Как приговор.
Тени ломали и искажали фигуры, превращая их в нечто гротескное, чудовищное.
Я пыталась оттолкнуть его. Ладони скользили по ткани рубашки. Я пыталась вцепиться ногтями в лицо.
Но силы неравны.
А мои руки — в его руках.
В ушах стучала кровь. Перед глазами искры — то ли от ярости, то ли от слёз, которым я так и не позволила пролиться.
Его запах — табак, абсент, что-то животное — заполнял лёгкие, пропитывал кожу.
Внутренности сжимались от страха.
И от чего-то ещё.
Тёмного. Горячего. Поднимающегося из низа живота, как волна, как прилив.
Я чувствовала, как тело отзывается против воли. Соски сжимались в твёрдые точки под тканью платья. Бёдра дрожали. Низ живота наливался тяжестью.
Я мысленно кричала, пыталась отгородиться, вспомнить, кто я.
Но его язык был во рту. Его запах — в лёгких. Его тело — слишком близко.
С Тедом всё было иначе.
Его поцелуи — лёгкие касания губами, мимолётные, невесомые, как дуновение тёплого ветра. Он целовал меня в лоб, в висок, в уголок рта.
Нежно. Осторожно. Будто боялся сломать.
Его губы — мягкие, сухие, тёплые. Они никогда не требовали. Только спрашивали.
И мне этого хватало.
Мы жили в своём тихом мире, где нежность была важнее страсти, а осторожность — важнее нетерпения.
Но сейчас этот мир лежал в осколках, как ваза, разбитая о стену.
Диамант целовал иначе.
Его губы жёсткие. Горячие. Требовательные.
Его язык наглый. Умелый. Бесстыдный.
Он не спрашивал разрешения. Он утверждал: ты моя, и это решено.
И самое страшное — тело понимало разницу.
Тело отвечало.
Он отпустил меня.
Я отшатнулась. Вытерла рот тыльной стороной ладони.
На губах — привкус абсента и металла. Я прикусила губу, пытаясь сопротивляться.
На ладони осталась капля крови.
Моя кровь.
Алая. Яркая. Как печать. Как знак пересечённой черты, за которой нет возврата.
Диамант смотрел на меня и улыбался.
Медленно провёл пальцем по моей щеке. Прикосновение почти нежное.
И от этой нежности меня тошнило сильнее, чем от любой грубости.
— Видишь? — сказал он. — Ты уже изменилась.
Его палец задержался у уголка моих губ, там, где кровь.
— И это только начало.
6
Тишина повисла в комнате.
Густая, как дёготь. Осязаемая, как чужая ладонь на горле.
Она не просто давила. Она заполняла собой всё: рот, лёгкие, пространство между рёбрами.
Каждый вдох приходилось выдирать из неё, как нитку из раны.
Я стояла, сжимая кулаки. Ногти прокусили кожу ладоней.
Боль была правильной. Единственной честной вещью в этой комнате.
Всё остальное — ложь.
Внутри, под коркой ненависти и отчаяния, пульсировало другое. Безымянное. Тёмное.
То, от чего кровь гудела в венах, а сердце колотилось не в ритме ярости, а в ином, постыдном ритме. Древнем, как голод.
Пульс бился в висках, в горле, в кончиках пальцев, как барабанная дробь перед эшафотом.
— Как ты посмел? — произнесла я.
Вкус его рта — полынь и кровь — всё ещё жил на языке, въедался в нёбо.
По телу прошла дрожь. Незнакомая. Тягучая. Поднимающаяся откуда-то из глубины живота.
Это не страх.
Диамант усмехнулся.
Шагнул ко мне неторопливо, как хищник, который знает, что жертва уже в капкане.
Свечи бросали рваные тени на его лицо, и в глазах — холодных, с янтарной искрой на дне — тлело нечто нечеловеческое. Удовольствие. Сытое. Почти плотское.
От моей ярости. От моей дрожи. От каждого моего вздоха.
— Милая, это только начало, — его голос тёк, как тёплый мёд по ожогу. Каждое слово он перекатывал на языке, пробуя на вкус. — Что, твой женишок никогда не целовал тебя взасос?
Пауза. Уголок рта дрогнул.
— Ужасно. И скучно.
Эти слова легли на кожу раскалённой полосой.
Там, где не останется синяка.
Но навсегда останется рубец.
Я бросилась на него.
Из горла вырвался рваный, животный крик, сплетённый из ярости, страха и чего-то третьего, чему я отказывалась давать имя.
Кулаки молотили по его груди — твёрдой, как стена, — по скулам, по шее.
Я целилась в глаза. Хотела вырвать из них этот проклятый огонь. Стереть ухмылку. Содрать её вместе с кожей.
Хрипя и плача, я выкрикивала:
— Ненавижу! Ненавижу тебя!
Но он ловил меня.
Перехватывал запястья с ленивой точностью, с грацией человека, танцующего давно заученный танец.
Хореограф, ведущий марионетку.
Каждый мой рывок — его шаг. Каждый мой крик — его пауза.
Он тихо смеялся. В этом смехе не было ничего живого. Только звон металла о камень.
— Знаешь, ты очень страстная, — произнёс он.
Слово «страстная» прозвучало как раздевание.
— Ты становишься всё интереснее. Но, милая… ты забываешь, кто здесь хозяин.
Его пальцы сомкнулись на моём подбородке, заставляя поднять лицо.
Он развернул меня одним движением.
Прижал спиной к своей груди. Горячей. Твёрдой.
Я чувствовала его дыхание на шее. Его сердцебиение за своими лопатками. Ровное. Спокойное. Как метроном.
Его пальцы сомкнулись на моей талии, как тиски из кости и мышц. Вминались в кожу, оставляя отпечатки, которые к утру расцветут синяками.
Я извивалась. Пыталась ударить пяткой по голени.
Тщетно.
Его тело — стена. Якорь. Тюрьма.
Мои зубы щёлкали у его запястья.
Он перехватил мою челюсть и сжал так, что боль прострелила от скул до висков.
Я рванулась затылком назад.
Он уклонился. Будто знал наперёд. Будто читал мои мышцы раньше, чем я сама.
Наступила секунда неподвижности.
Бесполезность борьбы ощущалась как вода в лёгких: невозможно ни выплюнуть, ни проглотить.
— Отпусти! — прохрипела я. — Я не твоя игрушка!
— Конечно нет, — ответил он шёпотом прямо в ухо.
Его губы коснулись мочки.
Мурашки прошли по телу раскалённой волной — от затылка до копчика, от копчика до кончиков пальцев на ногах.
Кожа предала меня раньше, чем разум: покрылась испариной, натянулась, потянулась навстречу.
И от этого предательства к горлу подкатила тошнота.
— Ты гораздо больше, — продолжил он. — Ты — вызов. А я люблю вызовы.
Он подхватил меня.
Как подхватывают невесту на пороге. Легко. Почти нежно.
И швырнул на кровать.
Изголовье из чёрного дерева блестело в свечном свете. Резьба по нему складывалась в символы, которые я не могла прочесть. Забытые боги. Забытые жертвы.
Кровать была алтарём.
И я — подношением, распростёртым на тёмном покрывале, пахнущем лавандой и чем-то мускусным, звериным.
Канделябр бросал тень решётки на моё лицо.
Клетка уже сомкнулась.
В зеркале напротив я видела нас обоих: своё белое, мокрое от слёз лицо и его тёмный силуэт, нависающий сверху, как грозовая туча.
Отражение искажало и множило, превращая реальность в чей-то горячечный бред.
Пружины скрипели. Матрас принимал моё тело мягко и покорно, как земля принимает гроб.
Я упёрлась локтями, пытаясь подняться. Колени дрожали. Каждая мышца горела от борьбы.
Но он уже навис сверху и прижал мои запястья к покрывалу.
Боль в запястьях пульсировала в такт сердцу.
А сердце стучало в такт его дыханию.
И я ненавидела это совпадение больше, чем всё остальное.
Пощёчина.
Хлёсткая. Мокрая.
Звук повис в комнате и не исчезал. Застыл, как натянутая до звона струна.
Щёку обожгло. Затем пришло онемение. Затем пульсация — горячая, чужая, словно под кожей забилось второе сердце.
Комната плыла: свечи размножались, стены качались, цветные пятна лопались перед глазами.
Я потянулась к щеке.
Он перехватил мою руку. Запястье хрустнуло в его пальцах.
— Нет! Не смей! — выкрикнула я.
— Слишком поздно, — ответил он.
Его губы коснулись моей пылающей щеки.
Медленно. Оставляя влажный след. Горячий, как яд, впитывающийся в кожу.
Поцелуй лёг точно поверх удара.
И от этого контраста — боль и нежность, кулак и рот — что-то внутри меня сломалось со звуком, который никто, кроме меня, не слышал.
А потом — его рука скользнула ниже.
По шее. По ключице. По груди.
Медленно. Пальцы едва касались ткани платья. Но под этой лаской кожа вспыхивала. Как от удара.
Я выгнулась.
Не от него. От себя. От того, что тело отвечало.
Соски затвердели. Резко. Болезненно. Под тонкой тканью — два камня.
Между бёдер стало горячо. Влажно. Не от страха.
Он замер.
Пальцы остановились на моём ребре. Ладонь накрыла грудь через ткань.
Он чувствовал. Сквозь шёлк. Как соски впиваются в ладонь. Как сердце колотится. Как дыхание сбивается.
Он посмотрел на меня.
Долго. Изучающе.
Потом — улыбнулся.
Медленно. Широко. Искренне.
— О, — произнёс он тихо. — Вот как.
Его палец прошёлся по моему соску через ткань. Круговым движением. Медленно.
Я вздрогнула. Всем телом.
Из горла вырвался звук — не крик. Не стон. Что-то между.
Он услышал.
Он всё услышал.
— Тебе нравится, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. — Когда больно.
Палец нажал сильнее. На тот же сосок. До боли.
Я закусила губу.
Но тело уже предало. Бёдра дрожали. Влага между ног — не от страха. От чего-то другого.
Он видел это. Всё видел.
— Тогда мы точно поладим, — произнёс он.
Голос — бархат. Мёд. Яд.
Я вскинула голову.
— Ты — больной, — процедила я. Голос дрожал. Но я держалась. — Ты думаешь, что если я не могу тебя остановить, то ты победил? Ты ничего не знаешь обо мне. Ничего.
Он рассмеялся.
Тихо. Нежно. Почти ласково.
— О, я знаю достаточно, — сказал он. — Я знаю, что ты девственница. Знаю, что твой жених тебя не трогал. Знаю, что ты боишься своего тела. И — самое главное — знаю, что оно уже моё.
Он убрал руку.
И — ударил.
По другой щеке.
Хлёстко. Мокро. Не сильно. Но достаточно.
Голова мотнулась. В глазах вспыхнуло. Боль — на этот раз — пришла сразу. Без онемения. Без паузы.
И — тело отозвалось.
Сильнее, чем на первую пощёчину. Сильнее, чем на ласку.
Соски сжались до боли. Влага между ног — обильнее. Я почувствовала, как ткань платья прилипает к коже.
Он заметил.
Он всё заметил.
— Вот теперь я вижу тебя настоящую, — произнёс он. — Ту, которая прячется за словами о чести и женихе. Ту, которая хочет боль. Ту, которая уже течёт от одного удара.
Я задохнулась.
От ярости. От стыда. От того, что он прав.
— Ты — мерзавец, — выдавила я.
— Да, — согласился он. — Но ты снова повторяешься. Скучно.
Он наклонился.
Ближе.
Его губы оказались у моего уха.
Дыхание — тёплое. Пряное. Абсент и табак.
— Слушай внимательно, Сильвана, — прошептал он. — Ты уже в моей игре. И правила…
Кончик его языка коснулся края моих губ. Невесомо. Как обещание.
— …устанавливаю я.
7
Раздался короткий металлический щелчок.
Сухой. Хирургически точный.
В полумраке сверкнула сталь наручников — почти чёрных, с гравировкой, похожей на руны забытых проклятий.
Зеркало напротив поймало их блеск и отбросило обратно зловещим, кривым отсветом.
Я замерла.
Не от страха.
От узнавания.
Словно где-то в глубине памяти, в той её части, куда не проникает дневной свет, я уже знала, что этим закончится.
Металл сомкнулся на запястьях. Холод впился в кожу, оставляя красные полосы. Печать, скрепляющая договор, который я не подписывала.
— Что… что ты делаешь?! — выкрикнула я.
Голос сломался на середине.
Он застёгивал второе кольцо нарочито медленно. Ритуально. Словно облачал жертву перед алтарём.
— Обеспечиваю себе спокойствие, — ответил он с усмешкой. — Чтобы ты не швырялась вазами. И не царапала мне лицо — оно мне дорого. Хотя… признаюсь. Это было возбуждающе.
Он затянул второе кольцо до щелчка.
И — замер.
Посмотрел на меня.
Долго. Изучающе. Без усмешки. Без иронии.
Потом — заговорил.
Мягче.
— Тише, — произнёс он почти ласково. — Не дёргайся. Тебе нечего бояться.
Его голос был другим. Не бархатным хлыстом. Тёплым. Глубоким. Как вода. Как одеяло. Как что-то, что накрывает и держит.
— Я не сделаю тебе больно, — продолжил он. — Точнее сделаю. Но не так, как ты это себе представляешь. Ты сама поймёшь, какой сладкой может быть боль. Ты уже начала понимать. Когда я ударил тебя.
Я хотела возмутиться. Хотела выкрикнуть что-то резкое. Но голос не слушался.
Слова падали в меня, как капли тёплого воска. Медленно. Обволакивающе. Растворяя сопротивление.
— Ты устала, — сказал он. — Я вижу. Ты устала бороться. Устала держаться. Устала быть сильной.
Он провёл пальцем по моей щеке. От виска до подбородка. Медленно.
— Просто отпусти. На один вечер. На один час. Позволь мне взять это на себя. Всё.
Я чувствовала, как его слова проникают в сознание. Как они находят трещины, о которых я не знала. Как заполняют их чем-то тёплым.
Я растворялась.
Против воли. Как сахар в горячей воде.
Голос был везде. В ушах. В груди. В низу живота. Он не приказывал. Он обещал.
— Доверься, — прошептал он. — Хотя бы на миг. Хотя бы на вдох. Я не враг. Я — то, что ты искала всю жизнь. Сама не зная.
Я закрыла глаза.
На секунду.
И — растворилась.
В его голосе. В его словах. В обещании, которому нельзя верить. Но я — верила.
Из последних сил, стараясь не поддаваться гипнозу, рванулась снова. Но уже слабее.
Наручники лязгнули о изголовье тонким, злым звуком. Кровать качалась. Пружины стонали.
— Ты пожалеешь об этом, — прошептала я. — Пожалуйста… остановись.
— Поздно, Сильвана.
Он наклонился. Его дыхание легло на мою кожу влажным теплом — лоб, висок, скула.
Голос почти нежный.
И от этой нежности делалось страшнее, чем от любой грубости. Потому что за ней разверзалась бездна.
— Теперь ты в моей власти, — произнёс он. — И я поимею всё. Тебя. Твоё тело. Твою душу.
Его губы скользнули по моей щеке, едва касаясь.
— Просто потому что могу.
Его рука двинулась от плеча вниз — по ключице, по рёбрам, к талии. Медленно. Как змея по нагретому камню.
Я дёрнулась, пытаясь отстраниться.
Но наручники держали безжалостно и абсолютно.
Перед глазами плыли тёмные пятна.
А глубоко внутри, в том месте, куда не доставали ни стыд, ни разум, зарождался трепет.
Предательский. Горячий. Неуправляемый.
Он растекался по венам, смешивался со страхом и превращал его во что-то иное, чему я не знала имени.
Тепло разливалось внизу живота. Дыхание ломалось.
— Нет… — выдохнула я.
Но это уже было не «нет».
Что-то другое.
Диамант не дал мне договорить.
Его губы накрыли мои жёстко и безжалостно, без намёка на нежность.
Этот поцелуй не спрашивал. Он забирал. Утверждал право на то, что принадлежало мне: тело, разум, дыхание.
Клеймо. Горячее любого железа. Впечатанное в губы.
Комната тонула в полумраке. Тусклый свет лампы дрожал на стенах. Тени дёргались, как пойманные демоны.
Свечи догорали. Их восковой дух мешался с терпким запахом полированного дерева, с металлическим привкусом наручников, с горьковатой солью моего пота.
И с чем-то ещё. Тяжёлым. Звериным. Что рождалось между нами, как грозовой фронт.
Зеркало ловило нас — моё отчаяние, его хладнокровие — и искажало. Уродливо. Будто показывая правду, которую мы оба прятали.
Запястья горели. Каждое движение вжимало металл глубже. Наручники позвякивали тихо и издевательски, нашёптывая: «Бесполезно».
— Отпусти! — крикнула я.
Попыталась ударить его ногой.
Он перехватил её легко, одним движением, и сел сверху, фиксируя мои бёдра своими.
Его вес вдавил меня в постель. Воздух вышел из лёгких разом, как из проколотого меха.
Последняя иллюзия свободы погасла.
Он — тёплая, дышащая могильная плита.
Диамант усмехнулся.
Медленно. Лениво.
Его глаза, холодные и непроницаемые, как промёрзшее озеро, скользили по моему лицу, по вздымающейся груди, по дрожащим пальцам.
Он изучал каждую деталь. Каждую трещину. Каждый вздох.
Как охотник изучает пойманного зверя, прежде чем решить, что с ним делать.
В его взгляде не просто удовольствие. Предвкушение. Голод. Благоговение хищника перед добычей.
— Какая энергия, — протянул он.
Ирония в голосе — лишь тонкая плёнка, под которой дышало что-то густое, чувственное.
— Но знаешь, Сильвана… это только распаляет. Видеть, как ты борешься. Как сопротивляешься. Ты — пламя, которое пытается сжечь само себя. И это… завораживает.
Я рванулась снова. Изворачивалась всем телом, выгибаясь под ним.
Его рука скользнула к вороту платья.
Пальцы сжались на ткани.
Резкий, непристойный треск.
Платье разошлось от горла до середины груди, обнажая кожу, покрытую мурашками.
Холодный воздух лизнул плечи и ключицы, но тут же отступил перед жаром его ладоней.
Контраст невыносим.
Я содрогнулась не от холода.
От обнажённости.
Не тела.
Души.
Больше нет барьеров. Нет ткани. Нет защиты. Нет лжи.
Я дёрнула руки, пытаясь прикрыться, спрятаться.
Наручники впились глубже.
Я осталась открытой. Выставленной. Как рана.
— Ты реально хочешь поиграть в изнасилование? — выдохнула я.
Голос дрожал, но в нём ещё теплилась искра.
Он рассмеялся.
Тихо. Насмешливо. Почти нежно.
— Вроде того, — ответил он. — Только это не совсем игра. А ещё и откровение.
Его пальцы нашли мой сосок и сжали.
Легко. Точно. Небрежно. Будто щипнули струну.
По телу прокатилась волна — боль, смешанная с чем-то запретным, острым, тёмным, поднимающимся из самого нутра.
— Я показываю тебе то, что ты сама боишься увидеть, — продолжил он. — Ту себя, которую прячешь под слоями чести, долга, обязательствами перед женихом. Ту, которая хочет этого. Прямо сейчас. Прямо здесь.
— Не смей! — выкрикнула я. — Я ненавижу тебя…
Голос ломался. Слова вылетали с хриплым, рваным дыханием, мешаясь с тихими всхлипами.
— Знаю, — ответил он.
Его губы коснулись мочки моего уха. Горячо. Влажно.
Мир сузился до этой точки, до горячего дыхания на тонкой коже, до шёпота, проникающего прямо в кровь.
— Но ненависть — это маска, Сильвана. Под ней всегда прячется голод. И ты это знаешь. Просто ещё не готова попробовать.
Его пальцы двинулись ниже.
По рёбрам, считая их, как чётки. По животу. Медленно. Изучающе. Будто чертили карту, которую знал только он.
Остановились у кромки бёдер.
Замерли.
Тепло его ладони проникало сквозь ткань.
Я чувствовала, как внутри, в самой глубине, что-то сдвигается тяжело и неотвратимо.
То, что я годами держала под замком, просыпалось с каждым его прикосновением.
Ярче. Жарче. Больнее.
Огонь растекался по венам, пожирал сопротивление, оставляя лишь пульсирующую, звенящую пустоту, заполненную желанием.
— Да, ты уже сдаёшься, — сказал Диамант.
В его улыбке не было милосердия. Зато было восхищение скульптора, увидевшего, как из грубого камня проступает форма.
— Я чувствую. Твоё тело говорит громче любых слов.
Его рука поднялась к талии. Вернулась к бедру. Палец провёл по внутренней стороне невесомо, едва касаясь.
Я вздрогнула. Стиснула колени, пытаясь сжаться, исчезнуть, стать невидимой.
Но наручники не отпускали. Его руки не отпускали.
Я закрыла глаза, чтобы спрятаться хотя бы за веками.
Но темнота стала предательством.
Без зрения каждое прикосновение ощущалось втрое острее. Каждый шёпот — втрое громче.
Ни один мужчина не касался меня так. Ни один не видел меня такой — голой не от наготы, а от правды.
— Ты думаешь, я не вижу, как ты дрожишь? — спросил он.
Голос низкий. Бархатный. Скользящий по позвоночнику.
В нём была нежность. Та особенная нежность, которой режут без ножа.
— Как твоё сердце бьётся быстрее, когда я касаюсь тебя…
Его пальцы прошлись по моей шее. Задержались на пульсирующей жилке у ключицы.
Он считал мой пульс. Читал меня, как открытую рану.
Его дыхание коснулось моего виска. Горячее. Пряное. С привкусом полыни и чего-то тёмного, звериного.
— Ты можешь ненавидеть меня. Можешь проклинать. Но твоё тело говорит правду. Оно хочет меня. И ты это знаешь.
Я хотела закричать. Ударить. Впиться ногтями в его лицо. Разорвать эту невыносимую близость и этот запах, от которого мутнело в голове.
Но вместо крика вырвался тихий всхлип.
Хриплый. Жалкий.
Слёзы обожгли веки, скатились по щекам.
И там, где они прочертили дорожки, кожа горела, будто и слёзы мои теперь принадлежали ему.
Борьба проиграна.
Не потому, что он сильнее. Хотя его руки сжимали меня так, словно кости мои — хрупкие ветки.
Она проиграна потому, что внутри, глубоко, в самом чёрном, самом тайном месте, разгорался огонь.
Он пожирал сопротивление, как пламя — сухую траву. Жадно. Безвозвратно.
И то, что оставалось после, — не пепел.
Желание.
Первобытное. Густое, как кровь. Как сама тьма, из которой мы оба вылеплены.
— Пожалуйста… — прошептала я. — Остановись…
Голос тоньше паутины. Тише шороха пепла.
Но моё «остановись» звучало как «продолжай».
И мы оба это слышали.
Диамант не остановился.
Его губы нашли мои — неспешно, как хищник, который знает, что добыча уже в капкане.
Этот поцелуй был не грубый. Медленный. Тягучий. Как яд, который вливают по капле. Сладкий на вкус. Смертельный по сути.
Его язык коснулся моей нижней губы. Влажный. Горячий.
Прошёл по ней, словно пробуя и запоминая.
Потом проник глубже. Настойчивее.
Подчиняя. Обучая. Переписывая каждый мой вздох и каждый изгиб рта под себя.
Мир сузился до его вкуса — терпкого, тёмного, дурманящего — его запаха и чего-то запретного, от чего сводило низ живота.
Тихий влажный звук наших губ в тишине — непристойный и откровенный, как признание, произнесённое вслух.
И когда мои губы ответили — невольно, предательски, — когда моё тело обмякло в его руках, как свечной воск у огня, я поняла: это конец.
Не гибель.
Хуже.
Перерождение.
Та, что была до этого поцелуя, уже не вернётся.
Он сжёг меня дотла. Медленно. Нежно. С жестокой заботой.
И на пепелище осталась только я — новая, обнажённая, целиком принадлежащая тьме.
Целиком принадлежащая ему.
8
Диамант отстранился всего на вдох.
Чтобы сорвать рубашку через голову одним злым, нетерпеливым движением.
Ткань шлёпнулась о ковёр мёртвой птицей.
И я забыла, как дышать.
Полуобнажённый, он стал невыносимо красив и невыносимо опасен. Не античный бог. Нечто древнее и голодное. Существо, вырезанное из кости и лунного света.
Тело, в котором каждая мышца натянута, как тетива перед выстрелом.
Он был худощав, с почти девичьей гибкостью. Но мышцы под молочно-бледной кожей перекатывались, жили, дышали в такт его рваному, звериному дыханию.
Сила в нём не бычья. Гибкая. Хищная. Та, что ломает хребет одним точным поворотом кисти.
Он не был создан для восхищения.
Он создан, чтобы брать, вскрывать и оставлять после себя женщин, которые уже никогда не станут прежними.
Мой взгляд споткнулся о татуировку на его правом плече.
Змея с рубиновыми глазами, кусающая собственный хвост.
В тусклом свете чешуйки влажно мерцали, будто покрытые свежей кровью. Мне на миг почудилось, что тварь шевелится, скользит по его коже и шепчет одними губами: «Отдайся. Прими. Растворись».
Я моргнула.
Змея замерла.
Но шёпот остался где-то под рёбрами, в самом тёмном углу сознания, где я прятала всё, чего боялась хотеть.
Диамант завёл прядь за ухо.
В мочке качнулась длинная серебряная подвеска с топазом. Камень точь-в-точь цвета его глаз. Ярко-голубой. Прозрачный. Ледяной, как вода в горном озере, на дне которого лежат кости.
В этом совпадении было что-то нарочитое. Ритуальное.
Он сам такой — драгоценный и смертоносный. Реликвия, от прикосновения к которой сходят с ума.
Он медленно склонился надо мной. Его дыхание — горячее и рваное — коснулось шеи.
По рукам побежали мурашки.
Я дёрнулась назад.
Но он уже навис. Не телом — тенью, тьмой, чем-то, от чего не отодвинешься, потому что оно уже внутри меня. Уже устроилось поудобнее и облизнулось.
— Не дёргайся, — произнёс он сухим, как звук клинка, извлекаемого из ножен, аристократически ровным голосом. — Ты слишком долго притворялась, что не хочешь этого. Замолчи наконец. И слушай своё тело.
— Пошёл ты… — хрипло ответила я.
Получилось жалко. Почти шёпотом.
Он улыбнулся уголком рта. Медленно. Как человек, которому только что подтвердили то, что он и так знал.
— Пойду. Но сначала — в тебя.
Его руки сомкнулись на моих плечах и вдавили в кровать.
Кости ныли. Матрас проседал.
Я слышала, как скрипит каркас. Или это скрипело что-то внутри меня — последний запор, державший на месте всё, чему полагалось оставаться запертым.
В его грубости было что-то невыносимо правильное.
Предвкушение скручивало живот тугим горячим узлом.
И между ног было влажно.
Его пальцы скользнули по горлу, вниз по ключице, ещё ниже. Обвели сосок лениво, по-хозяйски, будто он давно принадлежал ему и просто был оставлен мне на хранение.
Каждое касание — как ожог, от которого кожа вспыхивала и тянулась следом за его рукой, требуя ещё. Требуя грубее.
Его взгляд — ледяной, немигающий — раздевал не тело. Душу.
Он смотрел так, будто уже знал каждый мой секрет, каждый постыдный сон, каждую мысль, которую я прятала даже от себя.
И все они его забавляли.
Я ударила локтем.
Он перехватил мгновенно, у самого плеча. Сжал так, что пальцы онемели.
Из горла вырвался всхлип.
Я рванулась коленом.
Он не стал ловить. Просто отклонился. Мягко. Презрительно. Как от надоедливой мухи.
И — посмотрел на меня.
Долго. Изучающе. С ленивой, искренней насмешкой.
— Ну вот это совсем лишнее, — произнёс он спокойно. — Коленом в пах? Серьёзно? Ты так хочешь остаться девственницей навсегда? Потому что если ты сейчас попадёшь — я не смогу тебе помочь. Даже если очень захочу.
Он покачал головой.
— Я думал, ты умнее. Ладно. Будем считать, что это была не ты. А твоя голова, которая не знает, чего хочет. Бывает.
Он прижал мою ногу бедром. Горячим. Твёрдым, как нагретый камень.
И я почувствовала его — сквозь ткань кожаных штанов. Тяжёлого. Налитого. Готового.
Прижатого к моему бедру как обещание и как приговор.
Я замерла.
И в этой неподвижности тело предало меня окончательно.
Жар плескал низ живота. Соски ныли и вытягивались. Дыхание стало рваным. Сердце колотилось о рёбра.
И я уже не знала, от страха это или от того, что страх только прикидывался страхом, а на деле был древнее страха и старше стыда.
Его рот нашёл мой сосок.
Сначала — губы. Тёплые. Мягкие. Он накрыл его ртом целиком. И — замер. Не двигаясь. Только дышал на него. Горячо. Влажно.
Я выгнулась.
От того, что тело отвечало на это сильнее, чем на боль.
А потом — он начал лизать.
Медленно. Круговыми движениями. Язык — шершавый, горячий. Он прошёлся по ореолу. Потом — по самому сосочку. Потом — снова по ореолу. Дразня. Не давая сосредоточиться.
И — он смотрел.
Не отводил взгляд.
Глаза — ярко-голубые, ледяные — были открыты. Направлены на меня. На моё лицо. На то, как я выгибаюсь. Как сжимаю кулаки. Как кусаю губу. Как пытаюсь сдержать стон — и не могу.
Он запоминал.
Каждую мою реакцию. Каждый вздох. Каждую дрожь. Каждую попытку сохранить лицо — и каждый момент, когда оно трескалось.
Он читал меня. Как книгу. Как карту. Как что-то, что принадлежит ему — и что он изучает с наслаждением.
Я закусила губу.
Но стон всё равно вырвался. Тихий. Хриплый. Жалкий.
Он услышал.
И — втянул сосок в рот. Резко. До боли. До вспышки перед глазами.
Мир треснул пополам.
Холод на горящей коже. Боль, мгновенно переплавленная в наслаждение. Такое резкое, что у меня потемнело в глазах.
Из горла вырвался звук, которого я от себя не ожидала.
Не крик.
Стон.
Низкий. Животный. Благодарный.
Принадлежащий не мне, а какому-то другому существу. Древнему. Лишённому стыда. Знающему только голод.
Боль и удовольствие сплелись в один жгучий узел.
И я не могла — не хотела — их разделять.
Он перешёл ко второму соску.
Те же движения. Тот же ритм. То же дразнящее посасывание перед вспышкой.
И — тот же взгляд. На мне. На моём лице. На том, как я ломаюсь.
Он запоминал.
Я уже не сопротивлялась.
Тело выгибалось само. Бёдра дрожали. Между ног — мокро. Так мокро, что я чувствовала влагу на внутренней стороне бёдер.
Он поднял голову.
На губах — влажный след. Улыбка та самая, ленивая, за которую хочется ударить и одновременно облизать.
— Спорим, ты уже течёшь? — прошептал он в самое ухо. Низко. Утробно. С вибрацией, проникающей в кости. — Врёшь себе с закрытыми глазами. А я сейчас проверю. И если я прав — ты скажешь это вслух. Слово в слово. Ты умеешь быть послушной, Сильвана?
— Не смей… — выдавила я.
— Уже смею.
Он спустился ниже.
Губами — по животу. По рёбрам. По внутренней стороне бедра.
И — остановился.
У самой кромки.
Дыхание — горячее. Влажное. Прямо туда.
Я замерла.
— Скажи, — произнёс он тихо. — Хочешь, чтобы я вылизал тебя здесь? Прямо сейчас?
Он выдержал паузу.
И — добавил. Медленно. С той же ленивой, язвительной улыбкой:
— Или ты хочешь мой член? Скажи честно. Я не обижусь.
Я дёрнулась.
Попыталась сомкнуть ноги.
Он не дал. Коленом развёл бёдра. Шире. До предела.
— Нет! — выкрикнула я. Голос сорвался. — Нет! Не смей! Не смей этого делать!
Я билась. Руками. Ногами. Всем телом. Но руки были в наручниках. Ноги — в его хватке.
Он смотрел.
И — улыбался.
Широко. Искренне.
— Ясно, — произнёс он лениво. — Значит, всё же хочешь.
Он не стал этого делать.
Вместо этого — его пальцы нашли меня. Скользнули по нежным, набухшим, скользким складкам.
Медленно. Дразняще.
И я услышала его тихий, довольный выдох.
Он считывал каждое содрогание моего тела, как слепой считывает шрифт. Я — текст, который он читал кончиками пальцев. Открытая книга. Развёрнутая карта.
Каждой влажной, предательской буквой кричащая «да», «да», «да».
— Ну надо же, — произнёс он почти нежно. — Промокла насквозь. Ещё до того, как я по-настоящему тебя коснулся. Скажи это.
Я мотала головой.
По вискам катились злые, унизительные, горячие слёзы.
Его палец вошёл внутрь.
Резко. Глубоко. Без предупреждения.
Я вскрикнула.
Мышцы сжались, пытаясь одновременно оттолкнуть и втянуть глубже. В самую сердцевину. Туда, где пряталась первобытная, дочеловеческая жажда, не имеющая имени.
— Скажи, — повторил он ровно и ласково, как палач, объясняющий, что будет проще, если не сопротивляться.
— …мокрая, — выдавила я.
И возненавидела себя за облегчение, которое принесло это слово.
— Умница.
Его большой палец лёг на клитор.
Начал медленное круговое движение. Едва ощутимое. Почти невинное.
Потом жёстче. Быстрее.
Затем снова медленнее — ровно в тот миг, когда я уже тянулась к краю.
Он играл на мне, как на живом инструменте, извлекая звуки, о существовании которых я не подозревала.
Ногти впивались в покрывало, оставляя борозды на ткани. И, кажется, на самой ткани мира.
Стоны срывались с губ сначала шёпотом, потом громче, ещё громче.
Заполняли комнату, отскакивали от стен, возвращались эхом, как молитва в пустом храме, посвящённом божеству, у которого нет имени и есть только зубы.
Тело выгибалось навстречу его рукам само. Помимо воли. Требуя. Умоляя. Забыв обо всём.
Я не помнила своего имени. Не помнила, как оказалась здесь.
Есть только он — его пальцы, его дыхание, его вес, его власть.
И этого больше, чем достаточно.
Второй палец вошёл рядом с первым.
Растяжение на грани боли.
Боль вспыхнула белым и тут же утонула в горячей, чёрной волне, став её остриём, её сладким сердцем.
Мой стон — не протест.
Сдача.
Капитуляция.
Признание того, что я больше не принадлежу себе.
И, страшнее всего, больше не хочу принадлежать.
— Видишь, я едва в тебе, — прошептал Диамант.
Его шёпот обвился вокруг моего горла шёлковой петлёй, затянутой ровно настолько, чтобы напомнить: петля здесь.
— Два пальца. Даже не мой член. А ты уже дрожишь, раздвинутая, мокрая, готовая.
— Ты создана для этого, Сильвана. Для боли. Для удовольствия. Для меня. Твоё тело поняло это раньше твоей гордыни — оно всегда умнее. Скажи, кому ты принадлежишь.
Я молчала.
Стиснула зубы так, что заныли челюсти.
Он замер.
Пальцы внутри тоже.
И эта внезапная неподвижность оказалась страшнее любого движения.
Тело выло от пустоты, от прерванного нарастания, от края, к которому он подвёл и оставил висеть.
— Я жду, — произнёс он.
— Будь ты проклят, — выдохнула я.
— Уже. Давно.
Пальцы двинулись снова.
Ритмичнее. Безжалостнее. Точнее.
Он находил каждую чувствительную точку, каждый нерв, каждый тайный рычаг, от нажатия на который тело скручивалось, выгибалось, скулило.
Ладонь другой руки легла на горло. Не сдавливая. Лишь напоминая, где его пальцы могут оказаться в любую секунду.
Большой палец на клиторе выводил жёсткие, точные круги. Будто расписывался на мне своим именем.
Напряжение внутри нарастало раскалённой спиралью, закрученной за предел.
Я в секунде от разрядки. Ещё одно движение — и всё. Ещё один круг — и я разлечусь на осколки.
С губ сорвалось хриплое, отчаянное, бессвязное:
— Пожалуйста…
— Пожалуйста — что? — спросил он ровно, как лезвие, положенное плашмя на кожу. — Договаривай. Взрослые девочки говорят словами. Или мне остановиться?
— Не смей, — выдохнула я.
— Тогда — вслух.
— Не смей, не смей…
И мы оба знали, о чём эта мольба.
Не «отпусти». Не «пощади».
Не возвращай меня туда, где нет твоих рук, твоего запаха, твоей тьмы.
Не оставляй меня одну с собой прежней, потому что она больше не поместится в ту, кем была до тебя.
Это молилась не я.
Моё тело. Моя кровь. То, что было во мне до имени, до разума, до страха.
То, что он разбудил тремя касаниями и одной улыбкой.
Он вынул пальцы.
Резко. Без предупреждения.
В тот самый момент, когда я уже летела. Когда мышцы уже сжимались вокруг него. Когда клитор пульсировал под его большим пальцем. Когда ещё один толчок разорвал бы меня на части.
Пустота.
Внезапная. Ледяная. Безжалостная.
Тело выло и билось. Мышцы сжимались в пустоте, хватая воздух, хватая ничего.
Я задыхалась.
Крик застревал в горле, потому что нет слов.
Есть только агония. Неразряженная. Скрученная в тугой узел. Оставшаяся внутри, как недоношенный стон.
Мои бёдра дёргались. Тело само тянулось за его рукой. Бесстыдно. Отчаянно. Без всякой воли.
— Что такое? — его голос прозвучал прямо над ухом. Мягкий. Почти сочувствующий. И от этого тошнотворно-издевательского сочувствия хотелось умереть. — Я же сказал: ты будешь просить. Красиво. На коленях. Вслух. А пока — потерпи.
Я не могла дышать. Не могла говорить.
Тело билось, как в лихорадке.
Между ног мокро и пусто.
И эта пустота хуже боли. Хуже всего, что он делал до этого.
— Ненавижу тебя, — выдохнула я.
Голос дрожал. Срывался.
В нём не было ни капли ненависти.
Только мольба.
— Знаю, — ответил он.
Его пальцы, только что бывшие во мне, коснулись моих губ. Размазали по ним мою собственную влагу.
— Но это тоже часть игры. Ты научишься.
Я машинально слизнула с губ солёное.
И лишь потом поняла, что сделала.
Поздно.
Он видел.
И улыбнулся так, как улыбается человек, чей план сработал безупречно.
9
Диамант отстранился резко, как хищник, меняющий хватку.
Одним яростным движением содрал с себя штаны. Кожа глухо и мёртво ударилась о пол.
Секунда тишины.
А затем он вошёл.
Одним безжалостным толчком.
Рассекая меня надвое.
Боль — белая, ослепительная, раскалённая — прожгла позвоночник насквозь и выбила воздух из лёгких.
Тело выгнулось дугой. Рот распахнулся в немом крике.
Но звук застрял где-то между рёбрами.
Я дёргалась, извивалась, пытаясь выскользнуть из-под него.
Он навалился всем весом и вдавил меня в матрас, как зверь прижимает добычу к земле, чтобы та перестала трепыхаться.
Его пальцы впились в бёдра до мяса.
Я чувствовала, как под ними лопаются капилляры, как расцветают багровые пятна — метки, которые не сойдут неделю.
В висках стучала кровь. По спине прокатывался ледяной озноб.
Его движения — жёсткие, мерные.
В них ни тени нежности. Ни намёка на жалость.
Он трахал меня так, словно я не человек. Вещь. Тёплая, удобная, созданная исключительно для его удовольствия.
Мои всхлипы и слёзы существовали где-то за пределами его внимания.
Для него был только ритм. Только жар. Только утоление голода.
Каждый толчок отдавался в теле тупым гулом, как удар молота в пустом соборе.
Я задыхалась не от нехватки воздуха. От всего сразу.
Боль, страх и стыд смешивались в густую, вязкую массу, заливающую сознание, как смола.
Я пыталась что-то сказать.
Слова рассыпались на языке, превращались в невнятное мычание, тонущее в скрипе кровати и влажном шлепке плоти о плоть.
Пальцы вцепились в цепь наручников. Металл обжигал холодом и звякал тонко, издевательски.
Единственный звук, который принадлежал мне.
Каждый нерв выл от боли.
Но глубоко внутри, в самом потаённом, стыдном углу существа, что-то шевелилось.
Искра.
Крохотная. Еле тёплая. Как уголёк в золе.
Она не имела права существовать.
Но тлела.
И тело-предатель отзывалось на неё непроизвольной дрожью, от которой к горлу подкатывала тошнота.
— Пожалуйста… — голос трескался, как сухая ветка. Хриплый. Чужой. — Остановись…
Пощёчина.
Звук сухой, хлёсткий, расколол воздух.
Голова мотнулась вправо. Перед глазами вспыхнули искры. Рот наполнился медным привкусом. В ушах зазвенело.
И — тело отозвалось.
Сжалось вокруг него. Сильнее. Глубже. Горячее.
Боль от пощёчины пульсировала в такт с болью между ног. И обе они — переплавлялись во что-то иное. Раскалённое. Тягучее. Тёмное.
— Не дёргайся, сучка, — его голос низкий, шипящий, как змея, скользнувшая в ухо. — Или будет хуже.
Его зубы сомкнулись на моём плече.
Резко. Глубоко. Почти до крови.
Укус хищника. Печать. Клеймо.
Кожа горела. Я знала: след останется. Будет темнеть и наливаться лиловым, напоминая о том, кому я сейчас принадлежу.
Он выдохнул прямо в рану:
— Блять, расслабься.
Его горячее дыхание обожгло прокушенную кожу.
Пальцы сдавили мои запястья поверх браслетов. Кости ныли, хрустели.
Тело инстинктивно сжималось.
Но сжиматься некуда.
Он везде. Заполнял собой всё пространство, весь воздух, всю меня.
Каждое его движение — грубое и расчётливое. Проверяло границу, за которой я перестану быть собой.
И он знал эту границу лучше, чем я сама.
Я послушалась.
Не от покорности. От усталости. От безысходности. От того, что сопротивляться — всё равно что бить кулаками о каменную стену.
Где-то далеко, в той жизни, что была до этой комнаты, Тед целовал меня в лоб и говорил: «Ты слишком дорога мне, чтобы торопиться».
Он был нежен. Бережен.
Но эта мысль ударила, как второй толчок: он был слаб.
Я застонала не от боли.
От понимания.
Тед никогда не взял бы меня так. Никогда не увидел бы меня такой. Он бы испугался.
А я не хотела больше быть той, кого берегут.
Я хотела быть той, кого берут.
Ещё пощёчина.
По другой щеке.
Хлёсткая. Мокрая. До звёзд в глазах.
И — тело снова отозвалось. Сильнее. Глубже. Я почувствовала, как влага между ног стала обильнее. Как соски затвердели до боли. Как что-то внутри — там, глубоко — сжалось и отпустило.
Диамант почувствовал это.
Он замер на секунду.
Посмотрел на меня.
И — улыбнулся.
— Вот видишь, — произнёс он тихо. Почти ласково. — Тебе действительно нравится, когда больно.
Он не ждал ответа.
Он продолжил.
Ритм стал жёстче. Глубже. Точнее. Он вбивался под другим углом — тем самым, от которого перед глазами вспыхивали белые пятна.
Я больше не сопротивлялась.
Всхлипы стихли. Дыхание замедлилось. Осталось неровным и рваным, но уже не паническим хрипом.
Только сердце продолжало колотиться в висках, в горле, на кончиках онемевших пальцев.
Я закрыла глаза, пыталась уйти, спрятаться.
Но реальность не отпускала.
Она была в запахе его пота. Горьковатом. Мускусном. Животном.
В скрипе матраса. В звоне цепи. В жаре его тела, от которого моя кожа становилась влажной и скользкой.
Что-то ломалось.
Сначала тихо, как далёкий гром за горизонтом.
Боль не уходила. Она изменялась, перетекала во что-то иное. Не имеющее названия. Запретное. Древнее стыда, древнее морали, древнее самого языка.
Волны нового ощущения накатывали медленно и неотвратимо.
Это не боль. И не удовольствие.
Нечто между.
Раскалённое. Пронзительное. От чего тело вздрагивало уже не в попытке вырваться, а в попытке удержать и впустить глубже.
Я не заметила момент, когда сдалась.
Когда сопротивление стало согласием. А согласие — жаждой.
Моё тело, проклятое и предательское, уже двигалось само. Подавалось навстречу. Подстраивалось под его ритм. Требовало ещё, ещё, ещё.
Диамант почувствовал это.
— Вот так, — выдохнул он. — Вот теперь ты начинаешь понимать.
Его ладонь легла на мой живот и надавила.
Я почувствовала его член внутри себя ещё острее. Ещё глубже.
Пальцы другой руки сомкнулись на горле. Не сдавливая. Напоминая.
— Чувствуешь? — прошептал он. —
Чувствуешь, как ты течёшь для меня? Как твоё тело раскрывается? Как ты насаживаешься на мой член, хотя твой рот всё ещё орёт «нет»?
Я не могла ответить.
Могла только стонать.
Первый стон — тихий, задушенный, сжатый между зубами. Я пыталась проглотить его, спрятать.
Но он всё равно просачивался сквозь стиснутые губы и остатки гордости.
За ним — второй. Громче. Откровеннее.
Затем третий.
Они сливались в мелодию. Не мольбу. Не протест.
Признание.
Капитуляцию.
— Да, вот так, — выдохнул он мне в ухо. — Стони для меня. Пусть весь замок слышит, как дочь мятежника кончает под сыном короля. Я же говорил, шлюшка, тебе будет очень хорошо.
Эти слова вошли в сознание раскалёнными иглами. Грубые. Унизительные.
Но вместо отвращения они вызывали новую волну. Не страха. Чего-то более опасного и более честного.
Его дыхание смешивалось с моими стонами.
Пот, слёзы, слюна, звуки — всё это становилось запахом и вкусом моего падения.
— Ты уже близко, — прошептал он. — Я чувствую. Ты сжимаешься вокруг меня. Твои бёдра дрожат. Твоя спина выгибается. Ты хочешь кончить, Сильвана. Скажи это.
Я мотала головой.
Но тело говорило за меня.
Бёдра двигались навстречу. Мышцы сжимались. Стоны становились громче и отчаяннее.
— Скажи, — повторил он.
Его большой палец лёг на клитор. Жёстко. Точно.
— Скажи: «Я хочу кончить».
— Нет… — всхлипнула я.
Но это не было отказом. Последняя судорога гордости.
— Скажи.
Его палец двигался быстро и беспощадно, в такт толчкам. Двойная атака. Изнутри и снаружи.
Я больше не могла ни думать, ни дышать, ни сдерживаться.
— Я… Я хочу… — голос сорвался.
— Что? Громче.
— Я хочу кончить!
Крик. Громкий. Отчаянный. Бесстыдный.
Ещё несколько толчков.
Яростных. Рваных.
Его тело ударяло о моё с влажным, непристойным звуком. Каждый удар выбивал новый всплеск — острый, невыносимый, прекрасный.
— Кончай, — приказал он. — Кончай для меня.
Волна поднялась изнутри.
Огромная. Неотвратимая.
Перехватила дыхание. Залила глаза белым светом.
Комната исчезла. Звуки утонули.
Осталось только моё тело. Выгнутое. Горящее. Разорванное на части наслаждением, которое сильнее боли, сильнее страха, сильнее меня самой.
Оргазм обрушился.
Первый в моей жизни.
Как стена чёрной воды.
Снося всё: стыд, сопротивление, границы, имя.
Я кричала громко и отчаянно, не пряча ничего.
Тело сжималось и разжималось. Мышцы пульсировали вокруг него, вытягивая из меня всё: все силы, все мысли, всю прежнюю жизнь.
Он продолжал двигаться сквозь мою судорогу и сжатия, продлевая агонию наслаждения, не давая мне упасть обратно в тело, в реальность, в стыд.
— Вот так, — выдыхал он. — Вот так.
Я почувствовала, как он кончает.
Горячая пульсация внутри меня заполнила всё, что осталось пустым.
Последний толчок — глубокий, до самого конца.
Его стон — низкий, утробный, почти звериный — прозвучал где-то надо мной, как финальный аккорд.
Наступила тишина.
Только наше дыхание. Скрип остывающей кровати.
А на простынях, на коже, внутри меня смешивались пот, слёзы, сперма и кровь.
Я лежала раскинутая. Опустошённая. Разбитая на тысячу осколков.
И впервые за всё время не хотела собираться обратно.
Диамант
1
Она дрожала подо мной.
Мелко. Судорожно. Словно пламя свечи на сквозняке.
Каждая клетка её тела откликалась мне, пульсировала в такт моим движениям, отдавалась безумию без остатка. Её стоны ложились на тишину комнаты, как трещины на лёд.
Мне не хотелось останавливаться.
Я хотел получить от неё больше. Ещё больше. До последней капли её души. До того края, за которым не останется ничего — ни воли, ни имени, ни памяти о том, кем она была до меня.
Я хотел её рот.
Хотел чувствовать, как её губы сомкнутся вокруг меня. Как язык — неумелый, дрожащий — пройдётся по стволу. Как она захлебнётся, когда я войду глубже, до горла. Как слёзы потекут по щекам, смешиваясь со слюной. Как она посмотрит на меня снизу вверх — с ненавистью, с унижением, с тем тёмным, что уже прорастало в ней.
А потом — я хотел попробовать с ней другое.
Не только тело. Не только боль. Что-то, что она не сможет забыть. Никогда. Что-то, что заставит её краснеть при одной мысли об этом. Даже через годы. Даже в могиле.
Мысль о верёвках. О том, чтобы подвесить её. Оставить висеть. Беспомощную. Полностью в моей власти. И брать её так, как я хочу. Медленно. Долго. Пока она не начнёт умолять.
Или — о том, чтобы заставить её смотреть. В зеркало. Видеть себя. Своё лицо. Своё тело. То, как она отвечает мне. Как она течёт. Как она кончает. И — не может отвести взгляд.
Но — я посмотрел в её лицо.
Затуманенное. Расплывающееся.
И понимал: она не выдержит.
Её кожа становилась слишком бледной, почти прозрачной, натянутой на скулах так, что под ней проступала сеть голубоватых вен. В дрожащем свете лампы она казалась призраком, сотканным из лунного света и предсмертного бреда.
Это вызывало во мне не жалость.
Тревогу иного сорта. Холодную. Расчётливую.
Что, если переступить черту — значит лишиться добычи?
Что, если сломать — значит обесценить?
Мёртвая игрушка не играет.
Её глаза были закрыты. Ресницы подрагивали мелко и беспомощно. Губы — покрасневшие, искусанные, припухшие — беззвучно шевелились.
Это не мольба. Не имя.
Что-то бессвязное. Младенческое. Как лепет ребёнка, потерявшегося в кошмаре и зовущего мать сквозь тьму, в которой матери никогда не было.
Она на грани.
Где удовольствие становится болью, а боль оборачивается наслаждением. Где тело перестаёт принадлежать разуму, а воля растворяется в инстинкте, как соль в кипящей воде.
На этот раз хватит.
Не из милосердия.
Потому что добыча ещё пригодится.
Сломанный клинок не режет. Пепел не горит.
Я сделал ещё несколько толчков.
Медленных. Тяжёлых.
Вбивающих в неё каждый звук, каждое ощущение, каждый удар пульса.
Это не ради удовольствия.
Ради клейма.
Чтобы она запомнила не разумом — кожей, мышцами, костями. Чтобы даже в тишине, в одиночестве, в самой глухой темноте чувствовала этот ритм. Мой ритм. Биение моего сердца внутри её грудной клетки.
Затем с низким, хриплым стоном, родившимся где-то в глубине живота, поднявшимся по горлу и вырвавшимся наружу, отрикошетив от каменных стен, я достиг пика.
Тело содрогнулось. Мышцы окаменели. Жилы на шее вздулись тёмными шнурами.
Затем — расслабление.
Такое полное и абсолютное, что лёгкие горели, отказываясь впускать воздух, ставший вдруг густым и тягучим, как нагретая смола.
Пот на спине остыл и сделался липким. Капли скатывались вдоль позвоночника медленно и щекотно, оставляя на коже влажный след, похожий на след чужих слёз.
Но даже в этот миг я не терял контроля.
Пальцы оставались сжатыми. Взгляд — острым. Воля — железной.
Скрип кровати замер.
В комнату хлынула тишина. Густая. Плотная. Давящая на барабанные перепонки, как толща воды.
Свет лампы подрагивал. Тени на стенах складывались в узоры, похожие на цепи, на прутья решётки, на письмена забытого проклятия.
Запах пота, разгорячённой кожи и чего-то солоноватого, звериного смешивался с горьковатым ароматом догоревшего воска и привкусом металла на языке.
Я рухнул рядом с ней.
Матрас просел.
Тела остывали медленно и нехотя, как остывают камни после долгого пожара.
Её дыхание — рваное и судорожное. Она пыталась вдохнуть и не могла, будто воздух вокруг неё сгустился и стал слишком тяжёлым для её лёгких.
Её пальцы сжимались и разжимались, ища невидимую, недостижимую, ускользающую опору. Как вода между ладонями.
По её щеке скатилась слеза.
Она не замечала её. Не чувствовала.
Я ощущал, как моё сердце бьётся в унисон с её. Как наши тела всё ещё пульсируют отголосками пережитого — затухающей дрожью, фантомным теплом, эхом ритма, который уже закончился, но ещё звучал где-то в крови.
Она открыла глаза.
В них не было ни страха, ни ненависти.
Только пустота.
Глубокая. Бездонная. Абсолютная.
Зрачки расширены так, что радужка почти исчезла: два чёрных провала, в которых отражался дрожащий огонёк лампы, и больше ничего.
Я улыбнулся.
Медленно. Лениво.
В груди просыпалось что-то голодное, терпеливое, безымянное.
Игра только начиналась.
И правила буду диктовать я. До последней ноты, до последнего вздоха, до самого конца и чуть дальше.
Я поднялся.
Тело ещё гудело от разрядки. Мышцы наливались тяжёлой, сытой истомой.
Но разум оставался холодным. Как лезвие, которое после удара вытирают о шёлк, не глядя на кровь.
Босые ступни коснулись холодного камня. Пол обжёг приятно и отрезвляюще.
Я не стал одеваться.
И не отвёл взгляда от зеркала.
В отражении она лежала на смятых, влажных простынях. Раскинутая. Как сломанная кукла.
Её бледная кожа в багровых пятнах там, где мои пальцы сжимали бёдра, плечи, горло. На запястьях всё ещё одеты наручники, но сейчас она их не замечала. На внутренней стороне бёдер — тёмные разводы.
Из неё вытекало то, что я оставил внутри. Медленно. Вязко. Смешиваясь с кровью, с потом, с её соками.
Я смотрел и не чувствовал отвращения.
Отвращение — для тех, кто брезгует собственной природой.
Я видел результат.
Аккуратный. Законченный. Подписанный.
Удовлетворение — глубокое и тягучее, как первый глоток абсента после долгой жажды.
Но под ним — что-то ещё.
От чего я поморщился, отвернувшись от зеркала.
Голод.
Не утолённый. Напротив — разбуженный.
Он ворочался под рёбрами, как зверь, который попробовал крови и теперь не уснёт, пока не получит больше.
Я подошёл к столику.
Налил абсент — густой, зеленоватый, пахнущий полынью и анисом.
Бокал в ладони холодный и тяжёлый.
Сделал глоток. Второй.
Огонь прокатился по горлу и осел в желудке тёплым ядром. Но не погасил того, что горело глубже.
За спиной она дышала всё так же рвано и судорожно, как выброшенная на берег рыба.
Я не оборачивался.
Смотрел в тёмное окно, где вместо ночи было только моё отражение — размытое, бледное, с бокалом в руке.
Я думал о том, что ещё не взял.
Не всё.
Она кончила. Я чувствовал, как её мышцы сжимались вокруг меня, как тело ломалось под волной, которую она не могла ни остановить, ни принять.
Это было хорошо.
Это было начало.
Но её рот так и не произнёс моего имени.
Её глаза даже в беспамятстве не искали меня.
Её воля — та самая, что держала её на дыбе, — не сдалась. Прогнулась, но не сломалась.
А значит, игра не окончена.
Я поднёс бокал к губам.
Ещё глоток.
Абсент уже не горчил. Оседал на языке сладковатой плёнкой, как предвкушение.
Я хотел большего. Не только тела. Не только боли. Я хотел её волю. Её выбор. Её «да» — сказанное добровольно. Не под пыткой. Не под угрозой. А потому что она сама захочет. Потому что не сможет без меня.
Но — не сейчас.
Сейчас — она на грани. Ещё шаг — и сломается. Окончательно. И тогда — всё. Конец. Мёртвая игрушка. Пепел.
Я не хотел этого.
Я хотел её живой. Дышащей. Сопротивляющейся. Чтобы сломать потом.
— Интересно, что останется от тебя, когда я закончу, — произнёс я тихо, не оборачиваясь.
Тишина была мне ответом.
И это молчание нравилось мне больше, чем любые слова.
Сильвана
1
Тишина стояла в комнате, как остывающая кровь.
Густая. Вязкая.
Единственный звук — дыхание. Хриплое. Рваное. Словно из распоротых грудных клеток вырывался последний воздух.
Глубокие вдохи ломались о короткие судорожные выдохи, снова выравнивались и снова ломались. Смешивались с шорохом влажных простыней и тонким, почти нежным позвякиванием металла.
Я лежала, распластанная на постели, как жертва на алтаре после обряда.
Глаза закрыты.
На губах застыла улыбка. Непристойная в своём блаженстве.
Безумие это или та правда, которую говорят только телом?
На мгновение я вернулась в своё тело и увидела себя со стороны. Раскинутую. Мокрую. С его спермой внутри, с его слюной на губах, с его именем, застрявшим где-то в горле.
«Ты предала всех».
Мысль вошла ледяной иглой.
И тут же растаяла.
Тело всё ещё дрожало. Между ног горячо и пусто.
Я хотела, чтобы он вернулся. Чтобы снова наполнил меня. Чтобы смотрел на меня так, как смотрел минуту назад, — как на вещь, которая ему нужна.
Я плакала не от стыда.
От того, что стыда нет.
Обрывки мыслей кружили в голове, как мотыльки вокруг гаснущего пламени.
Стоило потянуться к ним — и они истлевали, растворяясь в воздухе, тяжёлом от запаха пота, разгорячённой кожи и оплывшего воска.
Тело ныло.
Каждая мышца хранила память о произошедшем: о каждом движении, каждом вжатии в матрас, каждом ударе его бёдер.
Боль ещё пульсировала в запястьях, где металл впечатался в плоть. В спине, вдоль позвоночника. В шее, хранившей жар его пальцев.
Но она уже не имела надо мной власти.
Она становилась чем-то другим.
Внутри разливалась странная, почти пугающая лёгкость. Так бывает, когда с плеч падает не ноша, а целая жизнь.
Будто цепи, годами врезавшиеся в душу, наконец проржавели и рассыпались трухой.
Кожа горела везде, где касались его руки. Где давило его тело.
По позвоночнику пробежала дрожь. Тонкая. Хрупкая.
И принесла с собой озноб, похожий на первый глоток ледяной воды после лихорадки.
Очищение.
Будто кто-то омыл израненную душу талой водой.
Я чувствовала наручники.
Холодный обхват на запястьях. Жёсткий. Непреклонный.
Но странно: он больше не сковывал.
Металл лежал на коже, как пустая оболочка. Как сброшенный хитин.
То, что должно было держать, — отпустило.
Я больше не пленница.
Ни железа. Ни страха. Ни его. Ни себя прежней.
Дыхание выравнивалось. Становилось глубже и медленнее.
В груди разливалось что-то незнакомое. Тёмное. Тёплое спокойствие. Глубокое, как илистое дно.
Впервые в жизни я чувствовала себя живой.
Не загнанной. Не стиснутой стенами собственного ужаса.
Свободной.
В самом парадоксальном, извращённом смысле этого слова.
Свободной через боль. Через подчинение. Через то, что должно было растоптать, но вместо этого переплавило, как огонь переплавляет руду: выжгло шлак и обнажило сердцевину.
Мысли путались и кружились, как осенние листья в воронке ветра.
Я тянулась к ним и не могла ухватить. Они просыпались сквозь пальцы, оставляя только ощущения: влажная простыня под лопатками, горький запах воска, далёкий скрип половиц за стеной.
Будто кто-то шептал на языке, которого я ещё не знала.
Я открыла глаза.
На потолке подрагивала тень. Огромная. Чёрная. Похожая на раскинутые крылья.
Ангела или демона — неважно.
Я смотрела на неё, и понимание приходило не мыслью, а ощущением: всё изменилось.
Не здесь. Не в этой комнате, провонявшей сексом и расплавленным воском.
Внутри меня.
Что-то сломалось и собралось заново. Иначе. Как кость, сросшаяся после перелома, — крепче, чем была.
«Что дальше? Как жить с этим?»
Вопросы висели где-то на самом краю сознания. Бледные. Далёкие. Ненастоящие.
Сейчас имело значение только одно: я дышу.
Глубоко. Свободно.
Воздух входил в лёгкие и нёс с собой вкус — горький, тёплый, живой.
Я чувствовала его в каждой вене, в каждой клетке, в каждой ссадине на коже.
Я здесь. Я жива.
И этот миг — весь, целиком, с его болью, потом, привкусом крови на губах и металлом на запястьях — принадлежал мне.
Глава 4. Перед Рассветом
«
Это не было концом. Это было началом. Только никто из них ещё не знал — чего именно».
Сильвана
1
Я приходила в себя медленно.
Будто выплывала из глубин чёрного, неподвижного моря, где нет ни дна, ни поверхности, только тени, хватающие за щиколотки, и голоса, вплетающие проклятия прямо в кровоток.
Сознание возвращалось рывками. То швыряло обратно в вязкое забытьё, то выталкивало на поверхность, и тогда я ловила обрывки реальности — скрип половиц, похожий на стон, мерное тиканье часов.
Мир за стенами спальни существовал отдельно.
И давно от меня отказался.
Каждый вдох давался как последний. Воздух густой, тёплый, пропитанный всем, что случилось. Терпкий абсент, вросший в горьковатую дымку сигарет.
Этот запах уже не принадлежал комнате.
Он принадлежал мне.
Оседал на языке, в лёгких, в памяти.
Я приоткрыла глаза.
Полумрак. Очертания предметов текли, как акварель по мокрой бумаге. Дрожали. Расплывались. Отказывались быть реальными.
Я не знала, сколько пролежала вот так. Может быть, несколько часов. Может, пару минут. Знала только, что за окнами по-прежнему ночь. Всё остальное расплывалось.
Услышав щелчок зажигалки, я перевернула голову к окну.
Лунный свет ложился на него, как руки любовницы. Обводил каждую линию, каждую впадину, каждый выступ с такой точностью, будто он не человек, а нечто, что луна создала специально для себя.
Где-то за стеной раздавались размеренные круговые шаги. Кто-то ходил и ходил, не останавливаясь, будто считал минуты до чего-то неизбежного.
За окном ветер скрёб ветвями по стеклу. Жадно. Настойчиво. Как пальцы, просящие впустить.
Диамант не потрудился одеться.
Его обнажённое тело, залитое бледным серебром, было одновременно оружием и храмом. Статуя бога войны, отлитая не из бронзы, а из лунного света и тени.
Я задержала взгляд на его спине.
И не могла не задержать.
Мышцы перекатывались под кожей при каждом едва заметном движении. Медленно. Тяжело. Как волны прибоя.
В этом было что-то первобытное, от чего перехватывало горло.
На правом плече — татуировка. Змея, кусающая свой хвост. В лунном свете чешуйки мерцали, как живые.
Я видела её. Когда он был сверху. Когда входил в меня. Когда я смотрела на его плечо, чтобы не смотреть в глаза.
Тогда я подумала: цикл. Боль — наслаждение — боль. Я уже в нём. Я не выйду.
Теперь я смотрела на неё снова. И думала то же самое. Только теперь — с ужасом.
В его пальцах — сигарета. Небрежно, как перо.
Дым тянулся вверх тонкими нитями, извивался в лунном свете, полз ко мне.
Я почти слышала, как он шепчет на языке, которого не знаю, но понимаю кожей.
Под лопатками — холод простыни и липкость не успевшего высохнуть пота.
Под кожей всё ещё жил жар. Всё ещё тлел внизу живота.
Пульсация в висках затихала, но не уходила. Глухое эхо бури, гуляющее по телу.
Мышцы отказывались двигаться. Окаменевшие. Помнящие каждый его рывок, каждое мгновение его веса на мне, его хватки.
Во рту — сухость и металл. Привкус слёз. Привкус крови от его укуса на плече.
Это не сон. И не кошмар.
Хуже.
Реальность, от которой нельзя проснуться.
Пальцы дрожали. Я сжимала и разжимала кулаки.
Бесполезно.
Тело жило отдельно.
Тело его помнило.
Хуже боли. Хуже унижения. Хуже ярости, скрежещущей внутри, как железо о железо, — то, что я не могла отрицать его красоту.
Звериную. Первобытную. Оскорбительную в своей безупречности.
В нём было что-то от древнего божества. Не доброго, не милосердного. Того, которому приносят жертвы. Которому не молятся, а подчиняются.
Даже тень, падающая от него на пол, казалась живой. Со своей волей и голодом.
Во мне бушевала буря. И у неё не было глаз.
Ненависть жгла изнутри, как калёное железо. Прожигала насквозь, оставляя рубцы, которые не заживут.
Я ненавидела его за грубость. За руки, знавшие, куда давить, чтобы было невыносимо. За то, что он вытащил на свет часть меня, которую я хоронила годами. Глубоко. Тихо. Старательно.
Но восхищение пробивалось сквозь ненависть.
Упрямо и неостановимо, как корень сквозь камень.
Сердце билось быстрее. Кровь горячела.
Я ловила себя на том, что любуюсь.
И ненавидела себя за это с такой силой, что темнело в глазах.
«Я ненавижу себя за то, что не могу отвести взгляд».
Мысль обожгла, как клеймо.
Я пыталась выровнять дыхание. Спрятать реакцию — от него, от себя, от этой комнаты, пропахшей абсентом и грехом.
Бесполезно.
Тело предавало. Оно уже на его стороне. Пульсировало от боли и удовольствия, от их чудовищного, непристойного сплетения.
Голова кружилась. Мир терял края и плыл, как горячий воздух над асфальтом.
Я чувствовала себя разорванной.
И в этих разломах проступало что-то новое. Незнакомое. Страшное.
То, что приковывало к этой постели, к этому мгновению, к нему.
Как цепь, звеньями которой была я сама.
Это приковывало сильнее, чем наручники на запястьях.
Мой взгляд скользил по нему.
Медленно. Жадно. Против воли.
От широких плеч — вниз, по хребту, по пояснице, по длинным сильным ногам.
Я искала изъян.
Хоть один. Трещину, за которую можно уцепиться, чтобы вернуть себе контроль, чтобы снова возненавидеть его чисто, целиком, без примесей.
И не находила.
Он совершенен в своей жестокости. Прекрасен в своей опасности. Неотразим в своей власти.
Той, что не просит разрешения.
И тогда — сама не понимая, что делаю, — я заговорила.
Тихо. Хрипло. Голосом, который ещё не до конца принадлежал мне.
— Тебе действительно двадцать один?
Он не обернулся сразу.
Сначала — затянулся. Медленно. Дым поплыл вверх. Потом — повернул голову.
Через плечо. Лениво. Как будто ждал этого вопроса. Как будто знал, что я заговорю первой.
И — улыбнулся.
Одним уголком губ. Без тепла. Без насмешки. Просто — улыбнулся.
И это было хуже всего.
2
Диамант медленно повернул голову.
Ровно настолько, чтобы я увидела его профиль в косом свете свечей: острая линия скулы, тень под глазницей, уголок рта, приподнятый в намёке на усмешку.
Движение точное. Выверенное.
Так двигается змея за мгновение до броска. Не быстро, не медленно. Неотвратимо.
— Действительно, — произнёс он. — День рождения был месяц назад, так что ты опоздала с поздравлениями. Но это не имеет значения. Я старше тебя на два года — и опытнее во всём. Во всём. И в этом ты только что убедилась.
Его короткий смех — сухой и хлёсткий, как удар кнута по обнажённой коже — повис в воздухе между нами.
И стал больнее любой пощёчины.
Я отпрянула к изголовью. Спина впечаталась в резные деревянные прутья. Их узор врезался в лопатки.
И боль казалась спасением.
Чем-то реальным среди этого кошмара.
Руки дёрнулись. Металл впился в запястья. Цепь лязгнула о прут.
Звук разнёсся по комнате, ударился о каменные стены и вернулся обратно. Глухой. Окончательный.
Как напоминание и приговор.
Диамант наблюдал.
Его глаза впитывали мой страх, как сухая земля впитывает кровь.
Медленно. Нарочито медленно. Он подошёл ближе.
Матрас прогнулся под его весом.
Я чувствовала тепло его тела.
И от этого тепла становилось холоднее, чем от любого сквозняка.
Его пальцы коснулись наручников на моём запястье. Не кожи — металла.
Но озноб прошил позвоночник так, словно он провёл ногтем по открытому нерву.
— Не стоит так бояться, — произнёс он голосом, в котором мёд и яд, бархат и битое стекло. — Я не собираюсь продолжать. По крайней мере, не сейчас.
Щелчок замка.
Тяжесть исчезла.
И — что-то во мне сорвалось.
Не мысль. Не решение. Что-то древнее. Животное. Ярость, которая копилась слишком долго.
Я кинулась на него.
Без плана. Без оружия. С голыми руками.
Вцепилась в его плечи. Попыталась оцарапать лицо. Шею. Всё, до чего могла дотянуться.
— Отпусти меня! — кричала я. — Отпусти! Слышишь? Отпусти меня!
Он не боролся.
Просто взял меня за плечи. Крепко. Твёрдо.
И — рванул на себя.
Я потеряла равновесие. Мир качнулся. Спина ударилась о матрас.
Воздух выбило из лёгких.
Он навис сверху. Быстро. Как будто всегда там был.
Его лицо — в полуметре от моего. Глаза — ярко-голубые. Ледяные. Без злости. Без раздражения.
Только спокойствие. Холодное. Абсолютное.
— Если ты продолжишь так брыкаться, — произнёс он тихо, — я повторю то, что было недавно. Прямо сейчас. И на этот раз — без подготовки. Без пальцев. Без слов. Просто возьму. И ты будешь кричать. Долго. Пока не поймёшь, что сопротивляться — не стоит.
Я замерла.
Дыхание сбилось. Сердце колотилось где-то в горле.
Он не блефовал. Я видела это по глазам. По тому, как он держал меня. По тому, как его пальцы впивались в мои плечи.
Он сделает это. Прямо сейчас. Если я продолжу.
Я обмякла.
Не от покорности. От понимания, что сейчас — не время.
Он почувствовал это. Ослабил хватку. Но не отпустил.
— Хорошо, — сказал он. — Умница.
Я смотрела на него снизу вверх. С ненавистью. С яростью, которая не уходила. Просто ушла глубже.
— Отпусти меня, — процедила я. — Ты не имеешь права меня держать. Никто не имеет. Отпусти.
Он улыбнулся.
Медленно. Широко. Искренне.
— Отпущу, — сказал он. — Обязательно. Как только поймаю твоего папочку. И как только вдоволь тобой наслажусь. Обещаю. Ты будешь свободна. Рано или поздно.
Он наклонился ближе.
— А пока — ты моя. И будешь моей. До конца.
Я дёрнулась снова. Инстинктивно.
Он прижал меня сильнее.
— Не советую, — произнёс он спокойно.
Я замерла.
Он отпустил меня. Чуть-чуть.
Но не встал. Не ушёл.
— Знаешь, что я сделаю, когда всё это закончится? — спросил он тихо. — Верну тебя твоему жениху. Он ждёт тебя. Наверняка. Думает, что ты осталась той же. Невинной. Чистой. Его девочкой.
Он выдержал паузу.
Улыбнулся шире.
— А я верну ему другую. Не такую невинную. Но зато — с опытом. Которого она больше нигде не найдёт. Он будет смотреть на тебя. И видеть меня. В каждом твоём движении. В каждом вздохе. В каждом стоне по ночам. Потому что я буду в тебе. Всегда. Даже когда меня не будет рядом.
Я задохнулась.
От ярости. От унижения. От того, что он прав.
— Ты — мерзавец! — выкрикнула я. — Ты — больной! Ты — ничтожество! Ты думаешь, что можешь всё? Что тебе всё можно?
Он не дёрнулся.
Не поморщился.
Не отвёл взгляда.
Только улыбнулся шире.
— Знаешь, что самое забавное? — произнёс он. — Ты кричишь на меня. Оскорбляешь. Сопротивляешься. А тело твоё уже помнит. Как я касался тебя. Как ты кончала. И оно хочет ещё.
Я вспыхнула.
— Ненавижу тебя! — крикнула я. — Ненавижу! Слышишь? Я никогда не буду твоей! Никогда!
Он склонил голову набок.
— Будешь, — сказал он спокойно. — Потому что тебе нравится боль. Я чувствую это. Вижу. Ты думаешь, что сопротивляешься. А на самом деле — ты уже сдаёшься. Каждый раз. Чуть больше. Чуть глубже. Из тебя выйдет неплохой сабмиссив. Возможно, одна из лучших, что у меня были.
Я замерла.
Слово ударило в меня. Незнакомое. Чужое. Оно было из другого языка. Не из Колтрейна. Из Леброна. Из его мира.
— Что? — переспросила я. — Что ты сказал?
Он улыбнулся.
Медленно. Смакуя мою реакцию.
— Сабмиссив, — повторил он. Чётко. Разделяя слоги. — Ты не знаешь, что это значит. Вижу по глазам. Твои соотечественники не говорят о таком. Не знают. Боятся.
Он наклонился ближе.
Его губы — у самого уха.
— Сабмиссив — это тот, кто отдаёт себя добровольно. Не из страха. Не под пыткой. А потому что хочет. Потому что не может без этого. Без власти над собой. Без чужой воли. Без боли, которая становится наслаждением.
Он выпрямился.
Посмотрел на меня сверху вниз.
— Ты — сабмиссив, Сильвана, — сказал он тихо. — Ты ещё не знаешь этого. Но твоё тело знает. Оно уже сказало мне это. Не раз. И не два.
Я смотрела на него.
Не понимала слов. Но понимала интонацию. Что-то тёмное. Что-то унизительное. И — правдивое.
— Объясни, — потребовала я. Голос дрожал. Но я держалась. — Если ты такой умный — объясни. Что это значит? Почему ты решил, что я — это?
Он рассмеялся.
Тихо. Нежно. Почти ласково.
— О, я объясню, — сказал он. — Обязательно. Но — не словами. Слова — это для трусов. Для тех, кто боится смотреть правде в глаза. Я объясню тебе это по-другому. Позже. На практике.
Он отстранился.
Поднялся с кровати.
Его пальцы коснулись моего подбородка.
Сухие. Горячие. Сомкнулись на челюсти. Подняли моё лицо к его лицу.
Он улыбнулся.
Улыбкой без тепла и без жизни. Улыбкой палача, который любуется чистотой среза.
Я с ужасом отползла в сторону.
Он хмыкнул.
— Ты смеешь смеяться?! — вырвалось у меня. — После всего, что ты сделал… После того, как избил и изнасиловал меня, тебе — смешно? Ты…
Слова оборвались.
Мой взгляд упал на простыню.
Там пятно.
Небольшое. Тёмное. Бурое по краям, алое в центре.
Как печать, поставленная на теле документа, который невозможно оспорить.
Свидетельство. Клеймо. Его победа, впечатанная в ткань.
Я застыла.
Горло сжалось. Язык прилип к пересохшему нёбу.
Диамант отвернулся. Прислонился к краю кровати. Скрестил руки на груди.
Поза расслабленная. Небрежная.
Но под этой небрежностью ощущалась сила, натянутая до предела, как тетива.
Он держал нити. Он дёргал за них.
А я болталась на них, как тряпичная кукла.
— Да-да, изнасиловал, — произнёс он. — И убил. И съел. Шучу.
Пауза.
— Но не кидайся такими словами. Скажем иначе — я тебя подтолкнул. И ты, кстати, кончила.
Жар ударил в лицо.
Не стыд.
Ярость.
Он вскрывал меня, как вскрывают рану. Нарочно и умело. Находя самые незащищённые места.
Я открыла рот.
Но не могла произнести ни звука.
Тьма смыкалась на горле и не давала дышать.
Диамант шагнул ближе.
Наклонился.
Его губы оказались в нескольких дюймах от моего уха. Я чувствовала его дыхание — тёплое, с привкусом абсента и табака.
— Хочешь, я расскажу, как это было? — прошептал он. — Напомню, как ты дрожала, когда мои пальцы только коснулись тебя? Как твоё тело раскрывалось мне навстречу, хотя твой рот ещё пытался врать?
Я замерла.
Не могла отодвинуться. Не могла зажать уши. Не могла не слушать.
— Сначала ты сжалась, — продолжил он. — Вся, до последней мышцы. А потом… потом я почувствовал, как ты стала мокрой. Ещё до того, как я вошёл. Ты текла для меня, Сильвана. Твоё тело знало, чего хочет, даже когда твоя гордость кричала «нет».
— Замолчи… — выдохнула я.
Но голос был слабым. Сломленным.
— А когда я вошёл, — продолжал он, — ты выгнулась. Не от боли. От неожиданности. От того, что наконец-то почувствовала то, чего твой женишок не мог тебе дать. Твои ноги сжимались вокруг меня. Твои стоны заполняли комнату. Ты молила меня не останавливаться.
Он отстранился ровно настолько, чтобы я видела его улыбку.
Ленивую. Сытую. Безжалостную.
— А теперь скажи, — произнёс он, — это похоже на изнасилование? Или на то, что ты наконец-то стала собой?
Я мотала головой.
Слёзы жгли глаза, но я не позволяла им пролиться.
— Ты чудовище, — прошептала я. — Ты всё переворачиваешь. Ты…
— Я говорю правду, — перебил он. — А правда — штука неудобная. Она не вписывается в твою милую историю о невинной жертве и злом насильнике. Вот только жертва в ней — почему-то — кончила. И кричала не «отпусти». Кричала «ещё». Или ты уже забыла?
Я закрыла глаза.
Не могла смотреть на него. Не могла слышать.
Но его голос проникал сквозь веки, сквозь ладони, сквозь всё, чем я пыталась отгородиться.
И — о боги — его слова будили во мне что-то.
Не только ужас.
Память тела.
Ту самую, постыдную, предательскую.
Я помнила его пальцы. Его губы. Его вес. Помнила, как боль превращалась в наслаждение, как страх растворялся в чём-то тёмном и горячем.
И от этих воспоминаний низ живота снова сводило.
Я ненавидела себя за это.
— Не надо делать вид, будто это было против твоей воли, — продолжил он с ледяной уверенностью, твёрдой, как гранит. — А несколько лёгких пощёчин назвать «избиением» — это уж перебор. Если бы я захотел, мог бы сделать больнее. Намного. И знаешь что?
Пауза.
Голос упал до шёпота, интимного и почти нежного:
— Тебе бы понравилось.
Яд.
Слово за словом. По капле в кровь.
Я чувствовала, как отравляется память. Как путаются воспоминания. Как размывается граница между тем, что было, и тем, что он хотел, чтобы было.
— Ты чудовище! — крикнула я, и крик сорвался в хрип. — Как ты можешь?! Как ты смеешь?!
Он пожал плечами.
Скучающе.
Смотрел на мой гнев, как на догорающую свечу. С вялым, угасающим интересом.
— Кстати, о словах, — произнёс он, понижая голос до шёпота, от которого мурашки бежали вдоль позвоночника, а волосы на затылке поднимались. — Ты ведь понимаешь, что обвинения в изнасиловании — дело серьёзное? Кто тебе поверит, если я скажу, что ты пришла сама? Что умоляла о внимании? Что висала на мне в коридоре, пока стража не вмешалась?
Его губы изогнулись.
Но это не улыбка.
Чертёж. Расчёт.
Он видел на несколько ходов вперёд. Кто поверит, кто промолчит, кто отвернётся.
Моя жизнь рушилась ещё до того, как он заканчивал фразу.
— Думаешь, кто-то станет слушать дочь мятежника? — спросил он почти ласково.
И эта ласка была страшнее ножа. Холоднее стали. Точнее скальпеля.
— Особенно когда у меня есть свидетели. Записи. И, возможно, кое-какие… доказательства.
Кровь отлила от моего лица.
Холод вполз в кости, сковал суставы, парализовал грудную клетку.
Он не угрожал.
Он объяснял.
Терпеливо и безжалостно, как взрослый ребёнку, который ещё не понял, что мир устроен по чужим правилам.
— Ты лжёшь, — прошептала я.
Голос чужой. Тонкий. Ломкий.
Даже я ему не верила.
— Конечно лгу, — легко согласился он. — Но кто докажет обратное?
Он поднялся.
Начал неторопливо одеваться.
Каждый жест — присвоение этой комнаты, этого воздуха, этого времени.
Он застёгивал ворот. Поправлял манжеты.
И в этих обыденных движениях было больше власти, чем в любом приказе.
Пространство принадлежало ему.
И я — тоже.
Я осталась на кровати, сжавшись в комок. Простыня липла к бёдрам. Зубы стиснуты до хруста, до боли в челюсти. Кулаки сжаты. Ногти впились в ладони.
Внутри буря: крик, рыдание, истерика.
Но снаружи — ничего.
Я не дам ему и это.
— Завтра мы продолжим, — протянул он.
В его голосе звучало обещание, от которого кровь превращалась в лёд.
— Будет интереснее. И не хнычь о невинности. Была — и нету. Не вернёшь. Не скучай, милая.
У двери он обернулся.
Глаза блестели в полутьме.
— Хотя… если очень попросишь, я изображу сожаление. Поплачу над твоей утраченной добродетелью. Хочешь?
Не дожидаясь ответа, он послал мне воздушный поцелуй.
Издевательский. Нарочито нежный.
И вышел.
Дверь закрылась тяжело, как крышка гроба.
Запах остался: дым, пот и что-то терпкое, тёмное, звериное.
Его запах.
Запах власти.
Наступила тишина.
Я одна.
Свеча оплывала на столике, бросая рыжие блики на каменные стены.
На полу лежали наручники. Цепь тихо позвякивала, покачиваясь, словно маятник, отсчитывающий время до следующего раза.
Это не конец.
Это начало.
3
Дверь закрылась.
Я швырнула подушку ему вслед.
Изо всех сил, вкладывая в этот бросок всю ярость, всё бессилие, всю ненависть, что душила меня с первой секунды его присутствия.
Подушка глухо ударилась о дерево.
Из коридора донёсся его смех.
Негромкий. Отчётливый. Пропитанный издёвкой и холодным, сытым удовлетворением.
«Завтра мы продолжим…»
Эти слова вонзились в сознание раскалённым шипом.
Щелчок замка.
Тишина обрушилась разом. Тяжёлая. Давящая. Пропитанная запахом абсента и его кожи.
Я осталась одна.
Совершенно одна.
И это одиночество было страшнее любой пытки.
Сначала — не было ничего.
Пустота. Звон в ушах. Тишина, которая гудела.
Потом — пришло.
Не слёзы. Слёзы — это для тех, кто может себе позволить слабость. У меня не было ничего, кроме пустоты.
А пустота не плачет. Пустота — кричит.
И я закричала.
Не словами. Не мыслями. Горлом. Лёгкими. Животом.
Вой. Долгий. Рваный. Как у зверя, которого придавило камнем.
Я рухнула на постель. Лицом в простыню. В его запах. В холод и липкость того, что осталось.
И — забилась.
Руками. Ногами. Всем телом. Как рыба на песке.
Спазмы в горле. Судороги в животе. Меня выворачивало. Наизнанку. Наружу. Всем, что я держала внутри.
Слёзы пришли позже.
Сначала — только вой. И судороги. И простыня, мокрая от слёз, которые ещё не пришли.
Потом — пришли.
Рваные. Судорожные. Они вырывались из самой глубины, будто прорвали плотину. Спазмы в горле не давали говорить — слова застревали, царапали изнутри. Всхлипы переходили в хрипы. Я задыхалась. Глотала воздух. И снова выла.
Меня тошнило.
От себя. От того, что я делала. От того, что чувствовала.
Я успела добежать до угла. Там — таз. Нашла в темноте. Рухнула на колени.
И меня вывернуло.
Желчью. Горечью. Всем, что было внутри. Всем, что я не могла переварить.
После — легче не стало. Только слабость. Только грязь. Только пустота.
Я лежала на полу. Щекой на камне. Холодно. Твёрдо. Реально.
И — выла. Долго. Пока голос не сорвался в шёпот.
Всё рухнуло.
Всё, во что я верила, чем гордилась, что считала незыблемым, — честь, достоинство, верность — рассыпалось в прах за считаные часы.
Перед глазами встал Тед.
Его спокойный, тёплый взгляд — без осуждения, только понимание и любовь. Его улыбка, согревающая в самые мрачные дни. Его руки, всегда готовые обнять.
Но теперь я видела в его глазах не гнев.
Жалость.
И это было невыносимее любых упрёков.
— Прости… — прошептала я. — Прости меня…
Слова выходили кривыми. Сломанными. Как рёбра после падения.
Я знала: больше не смогу смотреть ему в глаза.
Грязная. Использованная. Опозоренная.
Не смогу притворяться, что ничего не случилось. Не смогу скрыть пропасть, разделившую моё прошлое и настоящее.
Стыд накатил новой волной. Удушающий. Заполняющий каждую клетку.
Перед Тедом.
Перед отцом.
«Честь — это всё, что у нас есть».
Его слова зазвучали в ушах приговором.
Перед всем Колтрейном.
Перед самой собой.
Как ты могла? Как позволила этому случиться?
Призрачные голоса шептали, и я не могла им возразить.
Потому что в глубине души знала: это не совсем насилие.
Не полностью.
Где-то внутри, в той тёмной, запретной части, которую я всегда старалась не замечать, было желание.
Было влечение.
Было… удовольствие.
И оно вырвалось наружу.
И что хуже всего — это проклятое влечение никуда не ушло.
Оно стало сильнее. Пульсировало в глубине, смешиваясь с ненавистью в ядовитый коктейль.
Я ненавидела его за то, что он разбудил во мне это. За то, что заставил моё тело предавать разум. За то, что теперь я не могла отделить боль от наслаждения, ненависть от вожделения.
— Нет! — выкрикнула я, ударив кулаком по полу. — Я не хотела! Я не…
Ложь оседала на языке горькой пылью.
Я хотела.
Хотела, когда пожирала его глазами из окна.
Хотела ещё вчера, в пыточной, когда только увидела.
Хотела, когда его губы накрыли мои.
Хотела, когда его пальцы были внутри меня.
Хотела, когда он приказал мне кончить — и я подчинилась.
И это делало всё ещё ужаснее.
Превращало меня в женщину, которая сама позволила себе пасть.
Стыд — не перед ним. Перед собой.
Я сама. Моё тело. Моё желание. Моё предательство.
И это было хуже всего.
Я кое-как дотащилась до кровати и села на край постели.
Простыня соскользнула, и я увидела себя. Бледную. В пятнах. С красными полосами на запястьях.
Мои руки. Мои бёдра. Моя кожа.
Всё это было моим.
И всё это теперь носило его отпечатки.
Я дотронулась до укуса на плече.
Кожа под пальцами — горячая, припухшая. След его зубов — ровный, чёткий.
Я надавила.
Боль вспыхнула. Острая. Ясная. Моя.
И на секунду я почувствовала нечто вроде благодарности.
Боль была единственным, что не лгало.
Ярость вспыхнула внезапно.
Ослепляющая, как молния.
Я поднялась с постели, шатаясь, и огляделась. Лихорадочно. По-звериному. Ища, на что обрушить кипящую смесь ненависти и стыда.
Столик.
На нём, небрежно брошенный, лежал кинжал.
Тонкий. Острый. С узорчатой рукоятью, переливающейся в тусклом свете. Узор напоминал переплетение змей — холодный, завораживающий, опасный.
Я схватила его.
Металл обжёг ладонь холодом.
И это ощущение принесло странное, почти болезненное облегчение.
Холод проникал в пальцы, стекал по венам, усмиряя лихорадочный жар внутри. Будто замораживал бурю, хотя бы на мгновение.
Вес клинка в руке оказался идеальным. Ощутимый. Увесистый. Словно созданный для моей ладони.
Убить его.
Просто убить.
Один удар — и всё закончится.
В прошлый раз, в пыточной, не повезло. Но, может быть, вот он — последний шанс?
Не важно, что будет потом.
Главное — не дать ему прикоснуться ко мне.
Никогда больше.
Ни за что.
Иначе…
Мысль была пугающе ясной. Пугающе притягательной.
Я представила, как поднимаю клинок, как вонзаю в его грудь. Или в шею. Быстро. Без колебаний.
Его глаза, широко раскрытые от удивления.
Его кровь на моих руках.
И на мгновение стало почти спокойно.
Почти свободно.
— Ты должна ненавидеть его, — прошептала я.
— А ты ненавидишь?
Этот голос. Внутри. Мягкий. Вкрадчивый. Чужой — и до ужаса мой.
— Да.
— Врёшь.
Слово упало, как пощёчина.
— Ты не ненавидишь его. Ты ненавидишь себя. За то, что текла для него. За то, что выгибалась под ним. За то, что кончила, когда он приказал.
— Замолчи.
— Зачем? Чтобы тебе было уютнее в твоей лжи? Посмотри на себя. Ты всё ещё помнишь его запах. Всё ещё чувствуешь его внутри. Всё ещё хочешь, чтобы он вернулся и сделал это снова.
— Нет!
— Да. И именно поэтому ты сейчас сжимаешь кинжал. Не для него. Для себя. Чтобы доказать, что ты ещё что-то можешь. Но мы обе знаем: ты не ударишь.
— Я ударю.
— Ты даже себе не можешь признаться, что он тебе понравился. Как ты убьёшь его?
— Замолчи!
— Он был прав. Ты кончила. Ты молила. Ты хотела. И до сих пор хочешь. Ненависть — твоя последняя ширма. За ней — только голод. Ты, дочь лорда, гордость Колтрейна, невеста Теда, превратилась в мокрую дырку для смазливого тирана. И тебе это понравилось.
— Замолчи! Замолчи! Замолчи!
— Ты хочешь его. И это хуже, чем всё, что он сделал. Потому что это — правда. И ты её знаешь.
Я положила кинжал под подушку.
Прикоснулась к нему пальцами, ощущая твёрдую, безжалостную реальность металла.
Завтра.
Как только увидишь его — сделаешь это.
Но мысль не принесла покоя.
Тело начинало расслабляться, мышцы отпускало. Но разум оставался напряжённым. Лихорадочно перебирал варианты. Взвешивал риски. Искал лазейки.
Я снова вынула кинжал из-под подушки.
Он лёг в ладонь. Тяжёлый. Холодный. Настоящий.
Пальцы сомкнулись на рукояти, и на мгновение стало легче: в этом весе было что-то правильное. Что-то, что возвращало мне ощущение собственного тела.
Я провела подушечкой пальца по лезвию.
Острое, как мысль, как обида, как решимость.
Кожу защипало, и на подушечке выступила крошечная капля крови.
Я смотрела на неё.
Алая. Яркая. Живая.
Это — единственное, что осталось в моих руках. Единственное, что не отняли. Единственное, что ещё принадлежит мне.
Я прижала остриё к запястью.
Не всерьёз. Не для того, чтобы умереть.
Просто чтобы почувствовать: вот эта тонкая кожа, вот этот пульс под ней, вот эта граница между мной и пустотой.
Она всё ещё моя.
Я всё ещё могу решать.
Могу ударить — его или себя.
Могу оставить всё как есть.
Могу жить.
Выбор.
Крошечный. Ускользающий. Но — мой.
Холод металла отрезвлял. Он входил в кожу ровно настолько, чтобы напомнить: я не вещь. Не кукла. Не пустое место, которое можно заполнить чужой волей.
Я убрала кинжал.
Снова положила под подушку. На этот раз ближе, так, чтобы рука сама находила его во сне.
И только после этого — закрыла глаза.
— Ненавижу тебя, Диамант, — прошептала я. — Ненавижу.
Слова повисли в воздухе.
Пустые.
Ненависть, даже самая яростная, не могла стереть того, что уже произошло.
Не могла стереть его прикосновений, от которых по коже до сих пор бежали мурашки.
Его слов, звучащих в голове как проклятие и заклинание одновременно.
Его взгляда, прожигающего насквозь даже сейчас, когда его не было рядом.
Не могла стереть ту часть меня, которая всё ещё помнила: как его руки — грубые, властные — вызывали дрожь, которую я не могла контролировать.
Как его голос, низкий и насмешливый, проникал в самое сердце.
Как моё тело предавало меня, отвечая на его прикосновения, на его власть, — вопреки разуму, вопреки гордости, вопреки всему, что я считала собой.
Я легла. Натянула одеяло до подбородка, сжимая под подушкой кинжал. Последнее оружие. Последнее обещание себе.
Глаза закрылись, но сон не шёл.
Мысли кружились. Злые. Горькие. Полные боли и стыда. Сплетаясь в безумный хоровод.
Постепенно дыхание выровнялось. Тело поддалось усталости.
Но сознание оставалось настороже.
И, продолжая проклинать его последними словами, я провалилась в тяжёлый, беспокойный сон.
Сон, в котором он снова был рядом.
Его руки скользили по моей коже.
А голос шептал что-то неразборчивое.
Но от этого лишь более мучительное.
Диамант
1
Воздух в пыточной всегда плотный.
Как вязкая смола, заливающая лёгкие с каждым вдохом.
В нём сплетались запахи железа и пота, а также приторная, дурманящая сладость благовоний. Эти запахи не смешивались — сплетались, как тела любовников. Проникали в сознание, размягчали его, делали податливым, как воск.
Здесь невозможно думать ясно.
Да это и не требовалось. По крайней мере сейчас.
В центре пыточной, в колеблющемся пламени факелов, звучала тягучая, мрачно-чувственная мелодия. Каждый аккорд отзывался в теле то нежным касанием шёлковой нити вдоль позвоночника, то обжигающим поцелуем плети.
Где-то в дальнем углу монотонно капала вода. Мерный отсчёт, отмеряющий мгновения литургии.
Я стоял перед девушкой, которая висела в цепях, раскинув руки и запрокинув голову, как распятая святая на алтаре наслаждения.
Пламя бросало дрожащие блики на её кожу, высвечивало багровые полосы — следы моих ласк.
Мои пальцы скользили от ключиц к талии, задерживаясь там, где кожа ещё пульсировала от ударов.
Я чувствовал этот жар. Набухший. Болезненно-сладкий. Живой.
Следы идеальны: не настолько глубоки, чтобы испортить холст, но достаточно выразительны, чтобы напоминать, кто здесь художник.
Девушка, чьё имя я так и не запомнил, запрокинула голову и подставила шею.
Цепи звенели тихо и мерно, в такт нашим движениям. Это не звук плена. Звук ритуала.
Металл вторил биению сердец, вплетался в мелодию, и всё вокруг — камень стен, дрожащий свет, её дыхание — становилось храмом. Древним. Языческим. Залитым кровью и мёдом.
Я наклонился и поймал её губы.
Жадно. Требовательно. Без единой капли нежности.
Но в этой жёсткости была своя правда. Страсть без прикрас. Чистая и беспощадная, как клинок.
Она отвечала с той же силой: прикусила мне губу до крови и рассмеялась сквозь поцелуй.
В этом смехе не было ни боли, ни страха. Только упоение и восторг от того, что мы знали правила этой игры лучше, чем собственные имена.
Моя ладонь скользнула по её животу вниз, к бёдрам. Пальцы сжали нежную плоть и раздвинули.
Она всхлипнула. Выгнулась в цепях.
Я чувствовал, какая она горячая, влажная, готовая.
Её тело отвечало мне сразу. Жадно. Без остатка.
— Какая отзывчивая, — прошептал я ей в шею. — Такая послушная. Такая… скучная.
Она не слышала последнего слова. Или слышала, но не поняла.
В этот момент дверь скрипнула. Протяжно и жалобно, будто застонала под тяжестью чужих тайн.
Я оторвался от девушки. Откинул влажные волосы со лба. Облизал кровь с губы, чувствуя её медный и тёплый привкус на языке, как причастие.
И посмотрел на вошедшего.
Роланд замер на пороге. Его силуэт чернел в дверном проёме, как тень, не решающаяся войти в храм.
Но он шагнул.
Он единственный, кто мог не бояться моего гнева. И единственный, кто понимал, какой чести это стоит.
— А, Роланд, — протянул я, прижимая девушку к себе теснее. — Хочешь присоединиться?
Моя ладонь лежала на её бедре. Собственнически. Тяжело.
Пальцы сжимали кожу, оставляя белые следы, медленно наливающиеся розовым.
Девушка повернула голову. В её тёмных, влажных глазах с расширенными зрачками не было испуга. Только любопытство и вызов.
— Могу поделиться, — добавил я. — Давай втроём. Ты же знаешь, я не жадный. Особенно когда добыча такая… податливая.
Роланд окинул девушку взглядом.
— На ней живого места нет, — произнёс он ровно. — А я не любитель игр с плётками. Мне нравится, когда женщина стонет, а не воет.
Я рассмеялся.
— Ну и зря. Ты не знаешь, от чего отказываешься.
— Знаю. Поэтому и отказываюсь.
Он прошёл глубже в комнату. Остановился у столика. Налил себе вина из графина — неспешно, по-хозяйски.
— Валентайн, ты всегда был извращенцем, — добавил он, не оборачиваясь. — Но эта… она же уже никакая. Посмотри на неё. Она даже не понимает, где находится.
— В этом и суть, — усмехнулся я.
Моя ладонь скользнула по спине девушки. Медленно, от лопаток к пояснице, по каждому позвонку, как по чёткам.
Она вздрогнула. Не от боли. От предвкушения.
Кожа покрылась мурашками. Дыхание сбилось.
— Это чистый кайф, — прошептал я ей в шею.
И почувствовал, как она дрожит.
Я снова повернулся к девушке.
Наши губы соприкоснулись. Медленно. Мучительно медленно. Глубже, будто мы делились не воздухом, а самой сутью существования.
Причастие тайного культа.
Я — жрец. Она — жертва, добровольно ложащаяся на алтарь.
Роланд стоял, молчал, смотрел.
А мне вдруг резко, как обрыв струны, расхотелось.
Я уже дважды брал её разными способами. А боль — нет, слишком низкий порог: она ломалась, не успев согнуться.
Скучно.
Разочарование ударило неожиданное и ледяное.
Я хотел большего. Чтобы она кричала по-настоящему. Чтобы сопротивление было отчаянным и яростным. Чтобы каждый её вздох был пропитан смесью наслаждения и агонии. Чтобы она боролась, рвалась из цепей, заставляла меня завоёвывать её снова.
Но она уже податлива. Глина, принявшая форму. Остывшая. Бесформенная.
Бесполезно.
Она не выдержит настоящего испытания.
Я медленно отстранился. Тени от факела плясали по моему лицу, заостряя черты до звериного оскала.
Разочарование обнажало то, что я обычно прятал под маской лени и порока. Голод, который эта девушка не сумела утолить.
— Как скажешь, — произнёс я.
Дёрнул цепь. Наручники разомкнулись с коротким лязгом.
— Свободна.
Девушка вздрогнула так, будто её ударили.
В глазах на миг вспыхнула мольба. Немая. Жалкая. Просьба остаться, продлить, удержать.
Но я уже отвернулся.
Она перестала существовать раньше, чем цепи коснулись пола.
Она одевалась быстро. Судорожно. Путаясь в шнуровке, не поднимая глаз.
Ткань легла на плечи, и всё, что было между нами, оказалось погребено под слоями шёлка.
Она почти выбежала, задев плечом дверной косяк.
После неё остался только запах. Сладкий. Тяжёлый, как перезрелый инжир.
И горькое послевкусие недосказанности, повисшее в воздухе вместе с дымом факелов.
Я проводил её взглядом.
Внутри разгоралось холодное, ровное пламя: слишком быстро сдалась, слишком послушна.
— Скучная пизда, — бросил я Роланду, вытирая уголок губ тыльной стороной ладони. Стирая не поцелуй, а досадное пятно. — Надо найти что-нибудь поострее. Чтобы кричала. Чтобы умоляла. Чтобы…
Я не договорил.
Слова «Чтобы было как с этой мелкой сучкой Сильваной» застряли в горле.
Я рухнул в бархатное кресло у стены.
Оно скрипнуло протяжно и жалобно. Бархат под ладонями тёплый, истёртый до лысин на подлокотниках. Пахнет старой пылью и чужими грехами.
Бутылка абсента стояла на низком столике. Зелёная, как глаз ведьмы.
Я наполнил бокал до краёв. Щедро. Размашисто. Как человек, давно переставший считать и капли, и последствия.
Хрусталь звякнул. Рука дрожала. Несколько капель упали на полированное дерево и растеклись тёмными кляксами.
Роланд наблюдал молча. Скрестив руки на груди и опустив подбородок. Как человек, который ждёт, когда зверь в клетке перестанет метаться.
— Ты пьян, — произнёс Роланд ровно, без осуждения, но с осторожностью, с какой подходят к краю обрыва.
— Пьян? — я рассмеялся коротко и хрипло. Поднял бокал на уровень глаз, уставился в зеленоватую муть. — Возможно. Но это не мешает мне ясно мыслить. Или тебе кажется иначе?
— Что случилось? — спросил он, подавшись вперёд. Взгляд острый, как хирургический нож.
— Ничего, — ответил я, откидываясь на спинку кресла.
Веки опустились. Голос стал тише. Почти шёпотом. Почти признанием:
— Просто вечер выдался… утомительным.
— Это из-за неё? — спросил Роланд прямо.
Я не ответил.
— Из-за девчонки из подземелья? — продолжил он. — Из-за той, что кричала на дыбе?
— Замолчи.
— Нет, — он не отступил. — Рассказывай. Что она тебе сделала? Ты её трахнул?
Я закинул ногу на ногу с тяжёлым вздохом. Тени на стенах качнулись.
Пальцы барабанили по подлокотнику рваным, нервным ритмом. Взгляд метался по комнате, куда угодно, только не в глаза Роланду.
— Трахнул. Так что она кричала от удовольствия. И при этом назвала меня самовлюблённым смазливым мальчишкой, — произнёс я, закуривая.
Плечи дёрнулись в жесте оскорблённого достоинства. Тщательно отрепетированном. Абсолютно неубедительном.
— И едва не разбила вазу о мою голову. Хорошая ваза была, между прочим. Реально жалко. Фарфор из Эйренхолла, ручная роспись. Я её год выслеживал на аукционах.
— И что? — Роланд приподнял бровь. — Ты из-за вазы так пьёшь?
— А потом она обвинила меня в изнасиловании, — выпалил я. — В изнасиловании, Роланд.
Я резко выпрямился. Позвонки хрустнули в тишине.
— Я никогда не трогал женщин, которые меня не хотят. Никогда.
— А она не хотела? — спросил Роланд ровно.
Я замер.
— Она кончила, — произнёс я после паузы. — Кончила так, что кричала на весь замок. И после этого она смеет говорить, что я её изнасиловал?
Роланд молчал.
— Я никогда не брал женщин, которые меня не хотят, — я откинулся в кресле, — хотя, тех кто меня не хотел, по правде говоря, и не существовало.
Собственный смех показался мне привкусом полыни на языке.
— Но она… она другая. Как заноза, вошедшая под ноготь. Как осколок стекла в подошве — каждый шаг напоминает, что он там, внутри, и вытащить нельзя, не разорвав плоть. Сильвана. Чёртова сука.
Имя упало в воздух. Тяжёлое. Горячее. Как капля расплавленного воска на обнажённую кожу.
В нём звучала не просто злость. Смесь раздражения, голодного восхищения и тупой, ноющей досады. Словно она — шифр, который я не мог разгадать.
— Эта гордячка… Эта сука, которая вообразила, будто способна мне противостоять.
Роланд кивнул медленно и обдуманно, как кивают шахматисты, оценив чужой гамбит.
— Она тебя зацепила, — сказал он не вопросом. Утверждением.
— Она меня раздражает.
— Нет. — Роланд покачал головой. — Ты злишься, потому что она не сломалась. Ты привык, что женщины падают к твоим ногам, а эта — плюнула тебе в лицо. И тебя это возбудило.
Я медленно повернул голову.
— Не говори ерунды.
— Это не ерунда. — Он смотрел мне прямо в глаза. — Ты пришёл сюда, чтобы трахнуть эту безымянную девку, а думаешь о Сильване. Ты сидишь с абсентом, злишься, куришь одну за другой. И всё из-за неё. Из-за девчонки, которая отказалась ползать перед тобой на коленях.
Он сделал паузу.
— И это, друг мой, называется одержимость.
— Не неси бред, — я передёрнул плечами, — а то складывается впечатление, что пьян ты, а не я.
Я затянулся. Медленно. Выдохнул дым.
И — не выдержал.
Слова пошли сами. Как будто я держал их слишком долго. И они рвались наружу.
— Хочешь знать, что было? — спросил я тихо. Глядя не на Роланда. В стену. — Я тебе расскажу.
Роланд не перебивал.
— Я дал ей пощёчину. Не сильно. Так, чтобы щека загорелась. И — она возбудилась. Понимаешь? От удара. Я ещё ничего не сделал. Только ударил. А она — уже мокрая. Уже готовая. Уже моя.
Он усмехнулся.
— Потом — вторая. По другой щеке. И она снова отозвалась. Телом. Не словами. Слова у неё были «ненавижу». А тело — «ещё».
Роланд поставил бокал. Смотрел внимательно.
— Я трахал её пальцами. Двумя. Сначала одним. Потом — вторым. Она была узкая. Тесная. Целка на месте. Но мокрая. Такая мокрая, что пальцы скользили. Я чувствовал, как она сжимается. Как тело просит ещё. А рот — кричит «нет». Знаешь, что это за звук? Когда тело хочет, а рот врёт? Это самый сладкий звук в мире.
Я затянулся снова.
— Она едва не кончила мне на пальцы. От боли. От унижения. А потом — я вошёл. В неё. Девственную. Рвал целку членом. Медленно. Чувствуя, как она рвётся. Как кровь идёт. Как она кричит. Не от боли. От того, что наконец-то получила то, чего хотела. Всю жизнь. Сама не зная.
Я поставил бокал на столик. Резко.
— И она кончила. От члена. От боли. От того, что я её трахал. Как суку. Как последнюю шлюху. А она — стонала. Так, что у меня едва не заложило уши.
Я посмотрел на Роланда.
— А теперь она говорит, что я её изнасиловал. После всего этого. После того, как она текла мне на руки. После того, как кончила. Это — не изнасилование. Это — пробуждение. Я разбудил её. И она это знает. Просто не хочет признать.
Роланд отставил бокал. Медленно. Смотрел на меня долго.
Потом — покачал головой.
— Слушай, Валентайн. Я тебе как друг скажу. Ты забываешь одну вещь. Она — из Колтрейна. Не из Леброна. У них здесь другие правила. Скованные. Целомудренные. До свадьбы — ни-ни. Может, для неё то, что ты сделал, — это реально изнасилование. По их меркам. Ты бы мягче. Сначала. Потом — жёстче. Она бы сама приползла.
Я посмотрел на него.
Долго.
Потом — рассмеялся.
— Мягче? — переспросил я, растягивая слово. — Ты серьёзно? Мягче с дочкой мятежника, которая кидается ножами и плюёт в лицо? Может, мне ещё цветы ей подарить? Стихи почитать? На колено встать?
Я хмыкнул. Отпил абсента. Ощутил, как он обжигает горло.
— Я тебе вот что скажу, Роланд. Баба — как лошадь. Чувствует, кто в седле. Если ты ей позволишь решать, она сядет тебе на шею. И поедет. А если ты её объездишь — она будет твоей. До конца. Что до псевдо-морали Колтрейна — плевать. Тело не врёт. Тело всегда хочет того, кто сильнее. Она кончила. Значит, хотела. А если её рот кричит «нет», а пизда течёт — это не изнасилование. Это игра. И она в ней уже по уши.
Роланд поморщился.
— Красиво говоришь. Только сам себе врёшь. Она не «баба». Она — человек. С волей. С гордостью. С болью. И ты её сломал. Не объездил. Сломал. Разница есть.
— Разницы нет, — отрезал я. — Сломанная или объезженная — в стойле стоит одинаково. А вот результат — разный. Сломанную — выбросить. Объезженную — оставить. Я её не сломал. Я её разбудил. Она сама ещё не знает, что проснулась. Но узнает.
Я потянулся к бутылке. Налил ещё.
— И кстати. Насчёт «мягче». Знаешь, что было бы, если бы я действовал мягче? Она бы решила, что я слабак. Что меня можно прогнуть. Что я поддаюсь. А я не поддаюсь. Никому. Никогда. Особенно — бабам.
Я затянулся. Выдохнул дым в потолок.
— А то, что она называет это изнасилованием — это её проблема. Не моя. Пусть идёт поплачет в подушку. Глядишь, полегчает. Или — приползёт. Просить. Ещё.
Роланд покачал головой.
— Ты сам себя загоняешь, — сказал он тихо. — Она не обычная шлюха. Она дочь мятежника. У неё есть воля. И она тебя ненавидит. По-настоящему.
— Именно поэтому она мне и нужна, — ответил я. — Именно поэтому. Это будет эксперимент. Тело уже ответило мне. Остался разум, или что у неё там вместо него.
В пыточной повисла тишина.
Густая. Плотная. Как дым ладана на похоронах.
Абсент в бокале подрагивал от неуловимого сквозняка. Пламя факелов колебалось, и тени на стенах корчились, извивались, будто души, запертые в камне.
Я смотрел на зелёную маслянистую гладь.
И думал о том, что Сильвана даже не представляет, насколько глубоко увязла.
Её сопротивление — мотылёк, летящий к огню. Бьёт крыльями, думает, что свободен.
А на деле лишь ускоряет неизбежное.
2
Рассвет едва тронул небо бледной лазурью, когда я переступил порог спальни.
Воздух, пропитанный ночной прохладой, нёс едва уловимый запах дыма и абсента. Немой свидетель моих ночных похождений.
Я замер.
Вслушиваясь в тишину, нарушаемую лишь мерным тиканьем старинных часов в углу. Каждый удар отдавался в висках, словно отсчитывал мгновения между прошлым и будущим.
Взгляд скользнул к постели.
Она спала, свернувшись калачиком, укрытая лишь краем шёлкового покрывала, готового вот-вот соскользнуть.
Одна рука сжата в кулак. Будто она держала невидимое оружие, готовая в любой момент дать отпор.
Прядь волос упала на лоб, но она не поправила её. Только нахмурилась во сне, слегка вздрогнула, словно от кошмара.
На мгновение задержала дыхание, прежде чем оно снова стало ровным, но всё ещё прерывистым.
Даже во сне на её лице читалась напряжённая складка.
Она продолжала бороться с чем-то невидимым. Или с кем-то.
Я медленно приблизился.
Остановился у изножья кровати.
В сознании вспыхнула мысль: лучше бы я продолжил развлекаться с ней.
Эта мысль пронзила сознание острым лезвием желания.
Секс с безымянной девицей в пыточной оставил лишь раздражение. Механическое, пустое удовольствие, не утолившее ни тела, ни духа.
Я не запомнил ни её лица, ни имени, ни запаха.
Как уже много лет не запоминал никого из своих женщин. Все они были одинаковыми и пресными.
А вот Сильвана будила во мне иное.
Не просто желание. Азарт. Тягу к игре, к покорению неприступного.
Её непокорность. Ярость. Готовность сражаться до последнего вздоха.
Они разжигали огонь, давно тлевший под пеплом пресыщенности.
Она — редкий экземпляр в коллекции. Тот самый, что не даётся в руки. Пока не даётся.
Я опустился в кресло напротив постели. Устало потёр виски.
Если продолжить сразу, не дав ей времени прийти в себя, — я просто сломаю.
Эта мысль отрезвила, как ледяной душ.
Я не боялся сломать.
Но сломанная игрушка теряла ценность.
Мне нужны были её борьба. Её сопротивление. Её ярость.
Именно это делало охоту увлекательной.
Я хотел видеть, как она колеблется между ненавистью и влечением. Как разум борется с телом. Как гордость сталкивается с желанием.
Это куда интереснее, чем просто взять то, что и так принадлежит мне по праву силы.
Взгляд упал на столик у кровати.
Пуст.
Кинжала, оставленного там накануне, нет.
Я замер.
Мгновенно напрягся.
А затем медленно, почти лениво улыбнулся.
Взяла.
Я представил, как она, дрожа от ярости и страха, сжимала холодное лезвие, вынашивая план мести.
Неужели она думала, что я не замечу?
Какая наивность.
Я почти растроган.
В этом была своя прелесть. Наивная, почти детская попытка противостоять мне.
Она с первого раза ничему не научилась. Но в этом и заключалось её очарование. В упрямой вере, что она способна изменить ход игры.
Я знал с холодной уверенностью человека, привыкшего к опасности, умеющего читать движения, предугадывать удары и чувствовать угрозу за милю: у неё не хватит навыков.
И даже если она попытается — не причинит вреда.
Но в том-то и ирония: её беспомощность делала игру ещё увлекательнее.
Пусть держит кинжал. Пусть верит, что у неё есть шанс.
Это лишь добавит остроты.
Мышь, получившая игрушечный меч и решившая сразиться с кошкой.
Забавно. Трогательно. И очень возбуждающе.
Я поднялся.
Бесшумно подошёл к постели. Опустился на край, едва касаясь покрывала.
Она не шевелилась.
Но дыхание чуть сбилось. И она что-то прошептала неразборчиво, почти неслышно.
Словно ощущала моё присутствие даже сквозь сон.
Наверное, проклинает меня.
Эта мысль вызвала улыбку. Не насмешливую. Почти тёплую.
«Да, проклинай. Ненавидь. Только не переставай бороться. Потому что именно тогда ты станешь по-настоящему моей».
В голове роились планы. Один изощрённее другого.
Завтра я заставлю её играть по моим правилам. Заставлю умолять. Заставлю ненавидеть меня ещё сильнее — и одновременно жаждать моих прикосновений.
Я знал все слабые места человеческой души. Все потайные тропы к покорности.
Умел разгадывать людей, как загадки. Находить болевые точки. Играть на страхах и желаниях.
Сильвана не исключение.
Её гордость — всего лишь иллюзия. А сопротивление — тонкая паутина, которая кажется прочной, пока не коснёшься.
Она думает, что может сопротивляться. Думает, что её воля — это сталь. Думает, что ненависть — это щит.
Глупая.
Ненависть — это не щит. Это топливо. Чем сильнее она ненавидит, тем сильнее будет контраст. Тем слаще будет момент, когда она сдастся.
А она сдастся. Не потому, что слаба. Потому что тело сильнее. Тело уже выбрало. Тело уже знает.
Я видел это. Когда она кончила. Когда кричала. Когда сжималась вокруг меня. Когда смотрела на меня после — пустыми глазами, в которых не было ничего, кроме пустоты и шока.
Она ещё не знает, что это было. Но узнает.
Я покажу ей.
Я покажу ей, что такое — быть сабмиссивом. Не по книжкам. Не по слухам. А на практике.
И она поймёт.
И она примет.
И она попросит.
Ещё.
Я сбросил одежду.
Лёг, откинувшись на спину, раскинув руки. Уставился в потолок.
Сон не шёл.
Вместо него в голове крутились образы, слова, сценарии.
Завтра всё изменится.
Она поймёт, что бежать бесполезно.
Первые лучи солнца проникали сквозь занавески, окрашивая комнату в золотисто-розовые тона. Мягко падали на её лицо, подчёркивая уязвимость.
Я закрыл глаза.
И улыбнулся.
Сегодня начнётся новая глава нашей игры.
И я уже знал, что она станет увлекательной.
Потому что на этот раз я не просто возьму то, что хочу.
Я заставлю её саму отдать мне это по доброй воле.
И тогда её поражение будет абсолютным.
Глава 5. Сделка
«Он дал ей выбор. Выбора не было».
Сильвана
1
Косой солнечный луч прорезал комнату, заставив меня открыть глаза.
В висках стучало. В груди ещё трепетал отголосок сна — того самого, где я бежала без конца, задыхаясь от страха, а преследователь всякий раз оказывался моей собственной тенью. Искажённой. Пугающей. Но всё же моей.
Единственный враг, от которого не скрыться, жил внутри.
Я медленно повернула голову.
Реальность обрушилась с холодной беспощадностью: мой настоящий кошмар лежал рядом и безмятежно спал на расстоянии вытянутой руки.
Диамант.
В утреннем свете его лицо казалось почти беззащитным. Расслабленные черты. Чуть приоткрытые губы. Тёмные ресницы, отбрасывающие бархатные тени на высокие скулы.
Он дышал ровно и размеренно.
Спал сном праведника.
Сном человека, не знающего мук совести, не помнящего вчерашних деяний, не чувствующего тяжести моих слёз.
Воспоминания ударили в голову, заставив меня содрогнуться.
Его руки — сильные, безжалостные. Его голос — низкий, вкрадчивый, пропитанный насмешкой. То, как он взял меня, не спрашивая и не считаясь с моим «нет». То, как я кричала, а он лишь усмехался с ленивым, почти философским удовлетворением, словно демонстрировал непреложный закон мироздания: он решает, я подчиняюсь.
Затем пришло другое воспоминание.
От которого кровь бросилась в лицо.
Его губы на моей шее. Его пальцы внутри меня. Его голос, приказывающий кончить.
И моё тело, отозвавшееся на этот приказ вопреки разуму, вопреки ненависти, вопреки всему.
Как я могла кончить под ним, когда он насиловал меня?
Ожесточение вспыхнуло с новой силой. Жгучее. Всепоглощающее.
Оно заполняло каждую клетку, превращая мир в чёрно-белую палитру, где Диамант — абсолютное зло, а я — последняя надежда на справедливость.
Воздух дышал утренней свежестью.
Но сквозь неё пробивался запах пота и металла. Запах кинжала, спрятанного под подушкой.
И ещё его запах: вишнёвый табак, гвоздика, корица.
Он пропитал подушку, простыни, мою кожу.
Даже сейчас, ненавидя его каждой клеткой, я дышала им.
Мысль о ноже пронзила внезапно.
Рука сама скользнула под подушку.
Рукоятка легла в ладонь. Холодная. Твёрдая. Настоящая.
Тот самый кинжал, что я вчера взяла дрожащими пальцами с единственной мыслью: «Если он снова подойдёт — я ударю».
Я медленно, почти бесшумно приподнялась.
Пальцы сомкнулись крепче. Металл приятно оттягивал ладонь, отдавая холодом стали.
Странное ощущение силы. Возможности остановить его, положить конец безумию.
На мгновение я почувствовала себя богиней возмездия.
Я занесла нож.
Медленно. Осторожно.
Замерла в верхней точке. Лезвие блеснуло в утреннем свете, поймав луч солнца.
И тут я снова поймала себя на предательском, постыдном ощущении: несмотря на ярость, боль и унижение, я не могла не отметить его красоту.
Потрясающую. Почти нечеловеческую.
Чёрные как смоль волосы разметались по подушке хаотичным, но завораживающим узором. Линия подбородка резкая, аристократическая, словно высеченная из мрамора. Изгиб губ чувственный и одновременно властный, обещающий и наслаждение, и боль. Тень от ресниц на бледной коже тонкая и изящная, так жестоко контрастирующая с его тёмной сущностью.
Сама природа издевалась надо мной, заключив в одном человеке чудовище и произведение искусства.
Я ненавидела его.
За поступки.
И за то, что он так прекрасен в своей порочности.
За то, что даже сейчас, когда я держала нож у его горла, он оставался воплощением эстетического совершенства.
Я замерла, заворожённая этим противоречием.
Нож дрожал.
Пальцы тряслись. Я чувствовала, как затекает рука. Как пот стекает по спине. Как сердце колотится где-то в горле.
Я стиснула зубы. Попыталась унять дрожь.
Не получилось.
Дыхание стало прерывистым.
На мгновение мне почудилось, что я вижу не Диаманта, а себя в отражении лезвия: разъярённую, отчаявшуюся, стоящую на самом краю.
«Убей его. Сейчас. Пока спит. Пока не знает. Избавь себя, Колтрейн и весь мир от этого чудовища».
Но что-то удерживало.
Это не страх. Через него я давно перешагнула.
Не жалость. Во мне не осталось ни капли милосердия к этому человеку.
Что-то другое.
Чему я не могла дать имени.
Может, любопытство — желание узнать, как далеко он готов зайти.
Может, тайное восхищение его непоколебимой уверенностью.
Или — что страшнее всего — проблеск того самого чувства, которое я ненавидела в себе больше всего.
Влечения.
Перед глазами снова вспыхнуло: его руки на моих бёдрах. Его член внутри меня. Его голос, низкий и властный: «Кончай для меня».
И моё тело, содрогнувшееся в оргазме. Первом в моей жизни. Вырванном силой, но оттого не менее настоящем.
Я ненавидела его.
Ненавидела себя за то, что не могла перестать помнить.
Я глубоко вздохнула.
Рука дрогнула. Ещё раз. И ещё.
Лезвие качнулось. Ближе к его шее. К коже. К тому месту, где под тонкой мраморной оболочкой билась жилка.
Я видела её.
Пульс. Ровный. Спокойный. Он спал. Он не знал. Он был в моей власти.
И — я не могла.
Рука опустилась.
Сама. Мышцы разжались.
Я смотрела на него.
Долго.
Он спал. Не знал. Не видел.
А я — знала. И — видела.
Я глубоко вздохнула, пытаясь унять дрожь.
Взгляд задержался на его лице. Спокойном. Безмятежном. Почти невинном во сне.
Внутри боролись два начала.
Жажда мести.
И неясное, пугающее притяжение.
И — что-то третье. То, что я не хотела признавать. То, что я уже знала.
Я не могу его убить.
Не потому, что боюсь.
Не потому, что жалею.
А потому, что хочу его.
Потому что тело помнит. Потому что тело хочет. Потому что — вопреки всему, вопреки разуму, вопреки ненависти — я уже не могу без него.
Я снова занесла нож.
«Это единственная возможность. Давай».
Но рука дрожала. Нож так и остался занесённым. И я не могла заставить себя опустить его.
2
В этот момент Диамант открыл глаза.
Наши взгляды столкнулись.
Его взгляд был сонный, подёрнутый дымкой. Но уже в следующее мгновение стал острым, как хирургический скальпель.
Он смотрел так, словно вскрывал меня слой за слоем, мысль за мыслью, раскладывая внутренности моей души на холодном прозекторском столе.
Мой взгляд был полон ненависти, растерянности и чего-то третьего, чему я не знала имени. Оно ворочалось в глубине, тёмное, тёплое, живое, как змея, разбуженная чужим теплом.
Диамант не шевелился. Не отпрянул.
Лишь скользил взглядом по ножу в моей руке, по побелевшим костяшкам, по дрожащим губам.
В его глазах не было страха. Ни тени.
Только холодное, почти лабораторное любопытство.
— Любоваться на того, кого собираешься убить, — верх глупости, — произнёс он.
Голос разрезал тишину негромко, но точно, как лезвие, рассекающее шёлк.
Ярко-голубые глаза вспыхнули в полумраке, как два осколка арктического льда, в которых не отражалось ничего человеческого.
— Ну прямо-таки верх глупости, — протянул он лениво, почти игриво, приподнимаясь на локтях.
Мышцы на его руках перекатывались под кожей.
И я ненавидела себя за то, что заметила это.
— Знаешь, что бывает с охотником, который посмотрит волку в глаза перед выстрелом?
По моему позвоночнику прошёл ледяной озноб. Осязаемый, как чужие пальцы.
Он сам ответил:
— Он замешкается. Опустит ружьё. А волк… прыгнет. И разорвёт на части.
Он медленно сел.
Каждое движение выверенное, перетекающее, хищное.
Он поднялся плавно и бесшумно, как тень, отделившаяся от стены.
Воздух между нами сгустился, стал тяжёлым и вязким, пропитанным чем-то звериным.
Я чувствовала его приближение всем телом: кожей, волосками на руках, каждым нервом.
Сократив дистанцию до длины вдоха, он сказал:
— Так что, когда решаешь убить — убивай. Не медли. Не смотри. Не дыши.
Пауза.
Его губы дрогнули в подобии улыбки.
— А если не можешь… не пытайся. Себе дороже.
Я сглотнула.
Горло стянуло, будто невидимая рука сжимала его изнутри.
Больше всего пугали не его голос, не угроза, не физическое превосходство.
Безмятежность.
Ледяное, нечеловеческое спокойствие.
Он говорил со мной так, словно я не убийца с ножом, а ребёнок, потянувшийся к огню.
— Ты не посмеешь… — прошептала я чужим, тонким, далёким голосом.
Диамант усмехнулся.
И эта усмешка была страшнее крика и удара: в ней не было ни грамма веселья, только отточенная, годами выдержанная жестокость, как старое вино, ставшее ядом.
— Вчера я вполне наглядно показал тебе, что слов «не посмею» в моём словаре нет, — ответил он. — Я делаю то, что хочу.
Он придвинулся так близко, что его тёплое, чуть рваное дыхание коснулось моей щеки, скулы, уголка губ.
— А сейчас ты перешла черту, Сильвана. И теперь придётся ответить.
Бросок.
Молниеносный. Змеиный.
Его пальцы впились в моё запястье. Кости хрустнули. Кожу обожгло.
На висках выступил холодный пот, скатился к скулам тонкими дорожками. Сердце рвалось в горло и стучало так, что закладывало уши.
Нож глухо и коротко ударился о ковёр.
Он швырнул меня на матрас.
Воздух выбило из лёгких.
В то же мгновение он оказался сверху: колени вжались в мои бёдра, стальные пальцы перехватили запястья и пригвоздили их к изголовью.
Я распята. Обездвижена. Поймана.
Он обнажён.
Это осознание вошло под рёбра горячее и острое, как клинок.
Ужас и что-то запретное, тёмное, постыдное хлынули одновременно, переплелись, стали неразличимы.
Ледяная рассудочность его глаз — и жар его тела надо мной. Белая кожа. Странная татуировка. Блеск топаза в серебряной подвеске. Мускулы, перевитые венами, напряжённые, каменные.
Комната пропахла потом, металлом и его пряным ароматом — корица, гвоздика, дым.
И я вдыхала всё это, не в силах остановиться или отвернуться.
И я чувствовала его.
Твёрдого. Горячего. Прижатого к моему бедру.
Его член вжимался в мою кожу сквозь тонкую ткань. Я чувствовала его пульс, его жар, его желание.
А потом — его колено.
Оно легло между моих бёдер. Твёрдое. Горячее. Давящее.
Прямо туда. На то место, где всё горело. Где было мокро. Где тело уже предало меня.
Я вдохнула — резко, судорожно. И замерла.
Он почувствовал.
Он всё почувствовал.
Он надавил сильнее. Ровно. Точно. Так, чтобы я почувствовала каждый миллиметр этого давления.
Я выгнулась. От того, что тело ответило. От того, что между ног стало ещё горячее. Ещё влажнее. Ещё хуже.
— Вот как, — произнёс он тихо. Почти ласково. — Ты хочешь убить меня. А сама течёшь. Забавно.
Я зажмурилась.
Щёки горели. От стыда. От ярости. От того, что он прав.
Соски сжались в твёрдые точки. Низ живота наливался тяжестью.
Я с ужасающей ясностью понимала, что хочу его.
Хочу, чтобы он вошёл в меня снова. Прямо сейчас.
«Что со мной происходит? Что он со мной делает?»
— Это не то, что ты думаешь… — выдохнула я.
Слова рассыпались, как пепел.
— О, я прекрасно понимаю, что это именно то, что я думаю, — ответил он.
Его голос опустился до шёпота. Низкого. Обволакивающего. Как шёлковая петля, медленно затягивающаяся на шее.
Его рука сжала моё запястье сильнее. Кожа багровела и расцветала лиловым: будет ещё один синяк. Его печать.
Он склонил голову. Прядь тёмных волос скользнула по моей щеке невесомо, почти нежно.
— Или, может, ты решила поиграть в ролевые игры с ножами? Но, милая… у тебя совершенно нет опыта.
Пауза.
Тень опасной, обещающей улыбки.
— Впрочем, я займусь твоим обучением.
Он наклонился к моему лицу. Его губы в дюйме от моих.
Я чувствовала его дыхание.
В голове вспыхнула бесстыдная мысль: «Поцелуй меня. Жёстко. Грубо. Так, как вчера. Так, чтобы губы треснули, чтобы на языке осталась кровь».
И тут же другая, отчаянная: «Что со мной? Что он со мной делает?»
Но обе тонули в вихре ощущений: жар, страх, возбуждение, ненависть, голод. Всё смешивалось в единый тёмный водоворот, утягивающий на дно.
— За попытку покушения на монаршую особу в целом и на твоего господина в частности… — прошептал он, и каждое слово ложилось на мою кожу, как раскалённое клеймо. — Ты будешь наказана.
Его большой палец медленно провёл по внутренней стороне моего запястья, где пульс бился загнанной птицей.
Одно прикосновение. Почти ласка. Почти пытка.
— Милосердия не жди. Но кто знает… может, наказание тебе понравится.
Я закусила губу до крови.
Солёный, медный привкус заполнил рот.
Но не помог.
Внизу живота скручивался тугой раскалённый узел. Пульсировал. Рос. Затапливал тело жидким огнём.
Я должна была кричать, вырываться, плюнуть ему в лицо.
Но не могла пошевелиться.
Его взгляд, его голос, его тяжесть на мне пригвождали к месту.
Он наклонился ещё ниже. Губы скользнули вдоль моей скулы, не касаясь, но так близко, что кожа горела от одного обещания.
Тело пронзал не страх.
Огонь.
Настоящий, живой, пожирающий.
Страх умер. Остался только голод. Тёмный. Звериный. Невыносимый.
И тогда — он поцеловал.
Не так, как вчера. Не жёстко. Не грубо. Не так, чтобы губы треснули.
Медленно. Глубоко. Властно.
Его губы накрыли мои. Тёплые. Твёрдые. Уверенные. Они не спрашивали. Они брали. Но — не спеша. Не грубо. С чувством. Как будто он пробовал меня на вкус. Как будто он запоминал каждую линию. Каждый изгиб. Каждую трещинку на моих губах.
Его язык скользнул по нижней губе. Медленно. Влажно. Дразня. Потом — проник глубже. Настойчиво. Уверенно. Он раздвинул мои губы. Нашёл мой язык. Коснулся. Отступил. Снова коснулся. Играя. Дразня. Обучая.
Я замерла.
Сначала — от неожиданности. От того, что это было не так, как я ожидала. Не боль. Не насилие. Что-то другое. Что-то, от чего колени подгибались, а голова кружилась.
Потом — от того, что тело ответило.
Само. Против воли. Против разума.
Мои губы дрогнули. Приоткрылись. Я почувствовала, как его язык скользнул глубже. Как он коснулся нёба. Как он нашёл ту точку, от которой по позвоночнику прошла дрожь.
Я хотела вырваться. Хотела оттолкнуть. Хотела укусить.
Но — не могла.
Вместо этого — я ответила.
Несмело. Неумело. Но — страстно.
Мой язык коснулся его языка. Робко. Пробуя. Как будто спрашивая разрешения. Как будто извиняясь за то, что не умею. Как будто прося ещё.
Он почувствовал.
И — усмехнулся. Прямо в поцелуй. Прямо в мои губы.
А потом — отстранился. На миллиметр. На вдох. Так, чтобы я видела его глаза. Его улыбку. Его насмешку.
— Ты совсем не умеешь целоваться, — произнёс он тихо. — Слишком робко. Как будто боишься, что тебя отругают.
Он провёл пальцем по моей нижней губе. Медленно. Стирая слюну. Свою. Мою. Уже не разобрать.
— Но это ничего, — добавил он. Улыбка стала шире. — Я научу. У меня было много учениц. И все они заканчивали одинаково. На коленях. С моим именем на губах.
Я задохнулась.
От ярости. От унижения. От того, что он прав. Я целовалась как девственница. Потому что я и была девственницей. До вчерашнего вечера. До него.
И — от того, что тело хотело ещё. Хотело учиться. Хотело его.
Резкий стук в дверь расколол тишину, как удар топора.
Диамант замер.
Тонкие брови сошлись к переносице. В глазах вспыхнула чистая, первобытная ярость, которая тут же подёрнулась коркой раздражения.
Второй стук — громче и настойчивее.
— Милорд Диамант! Ваше высочество! Срочно! Пойманы заговорщики, требуется ваше присутствие!
Он медленно поднял голову.
Взгляд всё ещё горел.
Но уже не только мной.
Между нами была натянута невидимая раскалённая нить.
И я чувствовала, что она не оборвалась.
Его пальцы разжались нехотя, по одному.
На моих запястьях остались набухающие следы.
— Блять… — прошипел он сквозь зубы.
Рывком поднялся. Движения стали резкими, рваными — единственное, что выдавало напряжение под маской ледяного контроля.
— Это не конец, Сильвана. Мы продолжим позже.
Он поднялся с постели одним текучим движением.
Так поднимается хищник, утоливший лишь первый голод.
Одежда легла на тело быстро и привычно: тёмные кожаные штаны скользнули по бёдрам, шёлковая рубашка цвета ночи обняла плечи, оставляя расстёгнутой верхнюю пуговицу.
Пальцы прошлись по волосам не глядя, на ощупь.
И лишь потом он бросил короткий взгляд в зеркало. Не ради тщеславия. Ради контроля.
Широкий, хищный шаг к двери. Половицы стонали под его весом.
Он остановился и обернулся.
На одно мгновение. Может, на два.
Достаточно, чтобы его глаза нашли меня.
Достаточно, чтобы я перестала дышать.
В этом взгляде не было нежности.
Только обещание. Тяжёлое. Неотвратимое. Как занесённый клинок.
«Я вернусь. Я доиграю. И ты будешь ждать — потому что больше не умеешь иначе».
Дверь резко распахнулась.
Сквозняк хлестнул по разгорячённой коже.
Я вздрогнула и обхватила себя руками.
Он шагнул в темноту коридора.
И растворился в ней.
Тишина обрушилась.
Оглушительная. Звенящая.
Но он не ушёл до конца.
Комната пропитана им. Пряный аромат корицы и гвоздики оседал на смятых простынях, цеплялся за мою кожу, забирался в лёгкие при каждом вдохе.
Сладковатый дым вишнёвых сигарет ещё висел в воздухе. Тонкий. Почти видимый. Как призрачный след.
Я могла бы открыть окно и выветрить его.
Но не двигалась.
Моё дыхание — рваное, тяжёлое, чужое — было единственным звуком.
Сердце колотилось где-то в горле, в висках, между бёдер.
Тело горело и не утихало, а разгоралось, подбрасывая в топку воспоминания: его руки, его шёпот, его зубы на моей шее.
И его поцелуй. Медленный. Глубокий. Властный. Тот, от которого колени подгибались. Тот, на который я ответила. Несмело. Но страстно.
Я ненавидела себя за это.
Но — не могла остановиться.
Огонь пожирал изнутри. Медленный и ненасытный.
И я понимала с пугающей, кристальной ясностью: самоконтроль уже сгорел.
Остался только пепел и ожидание.
Он вернётся.
Скоро и неизбежно.
И я буду ждать в этой комнате, пропахшей корицей и грехом.
С его меткой на коже.
И его именем, застрявшим между рёбрами.
Диамант
1
Я неспешно спускался по винтовой лестнице.
Каждый шаг отзывался глухим эхом в полутёмном коридоре, будто сам замок вторил моей поступи покорно, почти подобострастно.
Пламя свечей вздрагивало от сквозняка, роняя на каменные стены причудливые тени. То ли танцующие, то ли корчащиеся в безмолвной агонии.
Воздух был густ от запахов: тёплый воск, старое дерево, едва уловимая примесь железа.
Я любил этот запах.
Запах страха и господства. Терпкий. Почти осязаемый.
В просторном зале под массивными сводами меня уже ждал Роланд.
Рядом с ним — капитан стражи, чья фигура чётко вырисовывалась на фоне зарешёченных окон.
Шестеро солдат в тёмно-серых плащах замерли по стойке «смирно», руки на эфесах мечей. Живые статуи, отлитые из стали и преданности.
А перед ними, в круге холодного света, стояли пятеро пленников.
Джейкоб Этвуд держался прямо, несмотря на скрученные за спиной руки.
Седые волосы сбились на лоб, но взгляд твёрдый, как кремень. Не дрогнул при виде меня.
Такой же бесстрашный, как его дочь.
И такой же глупый.
Бесстрашие без силы — не доблесть, а самоубийство.
Рядом с ним — четверо его людей. Потрёпанные. С кровоподтёками на лицах. Но с тем же непокорным огнём в глазах.
Чуть в стороне стоял ещё один. Парень постарше меня. Он смотрел с такой неприкрытой ненавистью, что она, казалось, могла бы прожечь броню.
Но только не мою.
Я давно привык к ненависти. И более того — наслаждался ею.
Ненависть как эхо лишь подтверждала, что ты достаточно громок, чтобы тебя услышали.
Я скользнул по парню взглядом с проблеском интереса, почти любопытства.
И повернулся к Роланду.
— Милорд, — шагнул он вперёд. Голос ровный, хотя в глазах мелькало напряжение. — Мы задержали их у западных ворот. Пытались проникнуть в замок под видом странствующих торговцев, но стража узнала Этвуда. При обыске нашли оружие и план подземелий.
Я медленно обошёл пленников.
Шаг за шагом. Неспешно.
План удался. Они пришли за ней. Даже быстрее, чем я думал.
Отец Сильваны оказался здесь как нельзя кстати.
Интересно, будет ли она плакать, когда узнает, что её отец в моих руках? Или проявит ту же упрямую гордость?
В любом случае это будет занимательно.
Я развернулся к пленникам.
— Ну что, господа, — произнёс я, и мой голос сочился ледяной иронией. — Плетёте заговоры против законной власти? Очень глупо. Очень неосмотрительно.
Джейкоб Этвуд рванулся вперёд, натянув путы до предела.
— Мальчишка! — воскликнул он со сталью в голосе. — Ты можешь держать нас здесь, угрожать, даже убить. Но ты не остановишь то, что уже началось!
— О? — Я склонил голову, будто заинтересованный кот. Что за манера у этой семейки тыкать меня возрастом? — И что же, по-вашему, началось?
— Правда, — коротко бросил он. — Люди знают. Они ждут. И когда придёт час… Твоё господство и господство твоего папаши падут. И вы умоетесь собственной кровью — так же, как утопили в крови народ Колтрейна.
Я шагнул ближе.
Голос опустился до шёпота, от которого у окружающих обычно пробегал озноб по хребту:
— Час? Ваш «час» — это миг, когда я решу, жить вам или умереть. Вы забыли, с кем имеете дело?
Пауза.
Я смаковал их бессильную ярость, как терпкое вино.
— Или, может, забыли, где находитесь? Это мой замок. Мои стены. Моя страна. И здесь есть только один закон. Мой.
Парень, стоявший в стороне, рванулся вперёд.
Солдаты схватили его за плечи и резко дёрнули назад. Один из стражников сжал его плечо железной хваткой:
— Тихо, щенок! Ещё слово — и получишь по зубам!
Но парень не сдался. В его тоне сквозило отчаяние, но глаза пылали всё той же ненавистью.
— Отпустите её! Вы не имеете права держать Сильвану взаперти! Она ни в чём не виновата!
Я замер.
Внутри вспыхнуло то ли раздражение, то ли любопытство: жених. Как трогательно. Как предсказуемо.
— Вот как, значит… — протянул я.
Достал тонкую вишнёвую сигарету. Неспешно закурил. Дым окутал лицо полупрозрачной завесой.
— Ты и есть жених моей птички… Ну, как я и предполагал — глупый идеалист. Романтик, наверное. И вот он, весь твой романтизм: ты здесь, в цепях…
Затянулся. Выпустил дым через ноздри, глядя ему прямо в глаза.
Пауза. Растянутая, как тонкая струна, готовая лопнуть.
— А твоя подружка… Знаешь, она оказалась куда более… покладистой, чем можно было ожидать от дочери мятежника.
Он замер с таким видом, как будто я сообщил о конце света.
Зрачки расширились. Костяшки сжатых кулаков побелели.
— Что ты несёшь, ублюдок?! — прорычал он.
Снова рванулся вперёд.
Солдаты удержали.
Я пожал плечами, стряхивая пепел на каменный пол:
— Я несу факты. Твоя невеста — очень отзывчивая натура. Особенно когда понимает, что сопротивление бесполезно.
— Ты лжёшь! — его крик метнулся под своды, отразился от стен и вернулся жалким эхом. — Сильвана никогда бы…
— Никогда бы не кончила подо мной? — прервал я с ленцой и холодной, почти отеческой улыбкой. — А вот это ты зря. Видимо, ты совсем её не знаешь.
Дым растворялся в холодном воздухе зала, смешиваясь с запахами металла и пота.
Лицо парня стало белым, как извёстка. Он дышал рвано, с хрипом, будто я вогнал ему в грудь клинок по самую рукоять.
— Ты… Ты заплатишь за это. Клянусь.
— Разумеется, — легко согласился я. — Как только, так сразу. Но сначала — наслажусь твоей невестой.
Я окинул его взглядом с головы до ног, как товар на рынке.
— Ты бы лучше подумал, как выжить в моём подземелье. А о Сильване не волнуйся. О ней есть кому позаботиться.
Я видел, как он сломался. Не телом. Духом. Смотрел на меня — и не видел. Он видел её. В моей постели. Подо мной.
Это было слаще, чем я ожидал.
Но — странно — не так сладостно, как могло бы быть. Что-то мешало. Что-то царапало изнутри. Как будто я говорил не о ней. А о чём-то другом. О том, что принадлежало только мне. И — что я сам ещё не до конца понял.
Я отогнал это. Не время. Не место.
Я обернулся к капитану стражи.
— Капитан, поместите их в подземелье. Под усиленную охрану. Наши гости заслуживают особого внимания к своим персонам.
Солдаты двинулись вперёд. Цепи гремели. Шаги эхом метались под сводами.
— Диамант! — голос Джейкоба прозвучал резко.
Все остановились.
— Мальчик, ты думаешь, что контролируешь ситуацию. Утопаешь в крови, богатстве, разврате! Но этому придёт конец! Ты за всё ответишь!
Я передёрнул плечами, стряхивая его слова, как надоедливых мух.
Слова — бесполезный шум.
Действия — вот что имеет вес.
— Уведите их.
Пленников увели.
Зал опустел.
Остались только я и Роланд. Он наблюдал за мной, прислонившись плечом к колонне и скрестив руки на груди.
— Ну и что ты собираешься с ними делать? — спросил он.
Я затянулся. Выпустил дым.
— Пока — ничего. Этвуд и женишок пусть посидят. Подумают.
Пауза.
— А остальные мне не нужны. Хотя… нет, пожалуй, сгодятся, чтобы развлечь. А вот с ней… с ней я ещё не закончил.
2
Роланд замер в полутени у массивной дубовой двери.
На лице — смесь облегчения и настороженности.
— Ну что, — произнёс он наконец, шагнув вперёд. — Поздравляю. Последние из мятежников у нас в руках. После такого они долго не оклемаются.
— Везение? — я усмехнулся, не поворачиваясь. — Это не везение, Роланд. Это работа. Мы с тобой не в лотерею играем.
В комнате было жарко от камина. Воздух дрожал над пламенем.
Но из узких окон тянуло ледяным сквозняком. Пробирало до костей.
Контраст, напоминающий мою натуру.
Роланд хмыкнул. Он давно привык к моей манере превращать очевидные удачи в плоды собственного гениального планирования.
— Ну да, ну да, — сказал он. — А захват Этвуда — тоже твоя гениальная заслуга? Или всё-таки моя?
— Твоя, — легко согласился я. — Но идея была моя.
— Ага. Конечно.
Он подошёл к столу. Налил себе вина.
— Ладно, — сказал он, отпив. — Что дальше? Они заговорят, рано или поздно. Все говорят.
— Заговорят, — кивнул я. — Вопрос — когда. И сколько с ними возиться.
Я подошёл к окну. Уставился во двор.
Двор был пуст. Только ветер гнал сухую листву по камням. Скоро зима.
— Но дело не только в них. Дело в Сильване.
Роланд замер.
— В Сильване? — переспросил он. — Думаешь, она сдастся из-за папаши и женишка? После всего, что ты с ней сделал?
— Она уже сдалась, — перебил я. — Просто пока не поняла. Страх за близких — самый сильный аргумент. А у неё теперь есть что терять.
Я позволил себе улыбку.
— Когда человек теряет опору, он становится мягким. Сильвана думала, что борется за справедливость. За свободу. За любовь. А теперь — она будет бороться только за их жизни. Это делает её предсказуемой.
Я опустился в кресло. Скрестил пальцы.
— Знаешь, что она сделала сегодня утром? — спросил я.
Роланд покачал головой.
— Пыталась меня убить. Моим же кинжалом. Пока я спал.
Роланд напрягся.
— И что?
— А то, — я коротко рассмеялся, — что у неё ничего не вышло. Занесла нож, замерла, как дура, и уставилась на меня. Любовалась. Пока я глаза не открыл.
Я откинулся на спинку.
— Ты бы видел её лицо, Роланд. Ненависть, страх и похоть — всё в одном флаконе. Держит кинжал у моего горла, а у самой между ног уже мокро. Я это чувствовал. Даже сквозь сон.
Роланд хмыкнул.
— И что дальше?
— А дальше — обезоружил, швырнул на кровать, навис сверху. И знаешь что? Она не вырывалась. Не кричала. Ждала. Тело ждало. Если бы не этот долбанный стражник с его «пойманы заговорщики» — я бы её там же отымел. Она бы кончила. Снова.
Я закинул ногу на ногу.
— Она ненавидит меня. И хочет меня. И это рвёт её на части. Медленно. Изнутри. Мне это нравится.
Роланд кивнул.
Но в глазах — сомнение. Я видел.
— А если не сработает? — спросил он. — Что, если она выберет идеалы? Ты видел её на дыбе. Она не из тех, кто легко ломается.
Я рассмеялся.
Коротко. Сухо.
— На дыбе ломается тело, Роланд. А тело — просто мясо. Мне нужна её воля. И для этого у меня теперь есть два рычага. Старый папаша, готовый сдохнуть за свою честь. И глупый женишок, готовый сдохнуть за свою любовь. Как думаешь, сколько она продержится, глядя, как они мучаются?
Роланд молчал.
— И что ты ей предложишь? — спросил он наконец.
Я улыбнулся.
Улыбка — как оскал.
— Выбор. Простой и красивый. Её тело — в обмен на их жизни. Полное подчинение — в обмен на их безопасность. Её гордость — в обмен на их дыхание.
Я поднялся. Подошёл к камину. Уставился на тлеющие угли. Багровые. Мерцающие. Как глаза древнего зверя.
— Знаешь, что самое смешное? Она согласится. Не потому, что слабая. А потому, что сильная. Именно её любовь к этим двоим сделает её моей. По-настоящему. Добровольно.
Роланд подошёл ближе.
— А если согласится, но не сломается? — спросил он. — Ты сам говорил: сломанная игрушка не играет. А что, если она продолжит сопротивляться, даже когда ты уже выиграл?
Я обернулся.
— Тогда будет ещё интереснее. Ломать тело — скучно. А ломать дух, который не хочет сдаваться… вот это — искусство. И я в нём — мастер.
Роланд кивнул.
Он понимал. Когда я говорю о «выборе», это никогда не значит свободу.
Только новую форму контроля. Более изощрённую. Более жестокую.
— Как скажешь, — произнёс он.
Я шагнул вперёд.
В груди разливалось приятное тепло предвкушения. Сладкое. Опасное. Как яд.
Скоро.
Совсем скоро мы увидимся.
И тогда начнётся самое интересное.
Сильвана
1
Я сидела у окна, невидящим взглядом уставившись во двор.
Тяжёлые бархатные шторы обрамляли проём, приглушая скупые лучи солнца и отбрасывая на пол густые тени.
В комнате царил полумрак, разбавленный лишь дрожащим светом одинокой свечи на прикроватном столике. Пламя вздрагивало при каждом порыве ветра, бросая на стены причудливые, извивающиеся тени.
Мысли вихрем кружились в голове.
Я вспоминала утро. То неожиданное мгновение, когда меня охватила неистовая, пугающая страсть к этому человеку. Тюремщику. Врагу. Насильнику.
Я сжимала кулаки, впиваясь ногтями в ладони до боли.
Пыталась прогнать воспоминание о том, как моё тело предательски откликнулось на его близость.
Он угрожал наказанием.
А я хотела вновь ощутить его властные губы и тяжесть его рук.
Как я могла хоть на миг забыть, кто он и что со мной сделал?
Я провела рукой по лицу, словно стирая невидимые следы его прикосновений.
Но чем сильнее пыталась изгнать эти мысли, тем ярче всплывали в памяти его взгляд — холодный, пронзительный, но в то же мгновение обжигающий; его голос — низкий, вкрадчивый, от которого по спине пробегал предательский трепет; ощущение его рук — сильных, безжалостных, но таких волнующих.
Это неправильно.
Это грязно.
Это предательство.
Дверь резко распахнулась.
Звук, похожий на удар хлыста, разорвал тишину.
Вошёл стражник. Высокий. Немолодой. С невозмутимым лицом. Доспехи глухо звенели при движении.
— Следуй за мной, — произнёс он без тени эмоций, даже не взглянув на меня.
Я медленно поднялась.
Ноги казались ватными, налитыми свинцом. Но я заставила себя сделать первый шаг.
Стражник молча двинулся к выходу. Я — следом.
Холодный пот выступал на спине.
Мы спускались по узким каменным лестницам мимо голых стен, покрытых паутиной трещин.
Воздух становился всё холоднее и сырее. Запах воска и дерева сменялся затхлой сыростью подземелий, смешанной с металлическим привкусом цепей и едва уловимой примесью гнили.
Где-то в темноте монотонно капала вода. Шуршали крысы, скребущие по камню.
Звуки эхом отдавались в ушах, усиливая ощущение безысходности.
Наконец мы достигли массивной железной двери.
И я узнала её.
Она вела к подземным тюрьмам. Туда, где я сама не так давно была узницей.
Сердце сжалось от дурного предчувствия.
Неужели опять?
Стражник толкнул дверь.
Мы прошли несколько поворотов — лабиринт коридоров, где каждый шаг отдавался эхом — и наконец остановились.
Перед нами была гладкая железная дверь, не похожая на остальные. На ней был кодовый замок, впрочем сейчас дверь была открыта.
Стражник кивнул, пропуская меня внутрь. Я вошла и увидела просторный зал. Широкий. Пустой.
Одна из стен зала представляла собой сплошное матовое стекло.
Сквозь него угадывались очертания камер, но свет внутри был погашен, и разглядеть что-либо не удавалось. Лишь смутные тени едва шевелились в темноте.
В конце зала, у дальней стены, стоял Диамант.
В неизменном облачении из чёрной кожи и шёлка, которое сливалось с сумраком помещения.
Его силуэт чётко вырисовывался на фоне тусклого окна. Лицо оставалось в тени, и черты казались почти демоническими.
Он медленно оторвался от стены.
Его глаза, казалось, светились в полумраке. Холодные. Пронзительные.
Он сделал несколько шагов навстречу. Сапоги глухо стучали по каменному полу, отсчитывая мгновения, словно удары судьбы.
— Скучала? — произнёс он ровным, почти ласковым голосом, от которого становилось лишь страшнее. — Надеюсь, ты хорошо отдохнула?
Ещё шаг.
Он оказался совсем близко.
Я могла разглядеть его лицо: спокойное, почти безмятежное. Но в глазах плясали тени, словно внутри бушевал невидимый огонь.
Диамант усмехнулся.
И нажал на встроенную в стену кнопку.
Свет в камерах по ту сторону стекла вспыхнул.
И — мир рухнул.
Я увидела их.
И — закричала.
Не словами. Горлом. Лёгкими. Животом.
Крик был беззвучным. Потому что воздух застрял где-то в горле.
Я рванулась к стеклу.
Ноги подкосились. Я упала на колени. Прямо на камень. Боль прошла сквозь тело. Но я её не почувствовала.
Я била по стеклу кулаками.
Раз. Два. Три. Пять. Десять.
Кожа на костяшках лопалась, но мне было плевать.
Я била и била. Беззвучно. Отчаянно. Как зверь в клетке. Как птица о прутья.
За стеклом — отец.
Он стоял с гордо поднятой головой. Несмотря на цепи. Несмотря на кровь на виске. Несмотря на всё.
Он не видел меня. Не слышал. Не знал, что я здесь. В двух шагах.
Я видела его руки. Те самые. Которые подбрасывали меня в воздух, когда я была ребёнком. Которые учили меня держать лук. Которые вытирали мои слёзы, когда я падала.
Теперь они были в цепях.
Из-за меня.
Рядом — Тед.
С кровоподтёком на скуле. С запёкшейся кровью на губе. С тем же непокорным огнём в глазах.
Он смотрел вперёд. Не на меня. Просто вперёд. Как будто искал что-то. Или кого-то.
Я вспомнила, как он однажды накрыл меня своим плащом в холодный вечер. Как его рука успокаивающе легла на моё плечо. Как он сказал: «Я никогда тебя не оставлю».
Теперь он был за стеклом. В цепях. Из-за меня.
Там же — ещё несколько верных соратников отца. Их лица измучены. Но не сломлены.
Их истерзанный вид резко контрастировал с моей относительной безопасностью: я стояла в сухом и светлом помещении, а они томились в сырой темнице.
— Нет… — прошептала я, прижимая ладони к холодному стеклу. — Пожалуйста, нет…
Ледяная поверхность под пальцами лишь усиливала дрожь во всём теле.
Сердце бешено колотилось. Кровь стучала в ушах. Дыхание перехватывало, будто кто-то сдавил горло невидимой петлёй.
В груди разрасталась невыносимая мука. Смесь ужаса, безысходности и ярости.
«Отец… Тед… Нет, не может быть! Только не это!»
Грудь сдавило так, что стало трудно дышать. Перед глазами всё поплыло.
Лишь усилием воли я удерживала слёзы, не желая и не смея показывать слабость перед тем, кто наслаждался моим отчаянием.
Я понимала: они здесь из-за меня.
Они пришли за мной.
И попали в ловушку.
Я прижалась лбом к стеклу.
Холод обжигал кожу.
Но не помогал.
Жар стыда и вины пожирал изнутри.
Если бы я не попалась. Если бы была осторожнее. Если бы не…
Мысль оборвалась.
Я снова увидела Диаманта, стоящего за моей спиной. Его отражение в стекле. Его силуэт. Его улыбку.
Он шагнул вперёд.
Оказался совсем рядом.
Медленно поднял руки и начал негромко аплодировать.
Один хлопок. Второй.
Его взгляд был прикован ко мне, и в нём читался холодный интерес. Словно он наблюдал за спектаклем, который его одновременно забавлял и интриговал.
— Какая трогательная сцена, — произнёс он с лёгкой насмешкой. — Ты действительно их любишь. Это делает игру ещё интереснее.
Диамант
1
Я подошёл неслышно.
Мои шаги давно разучились звучать. Привычка хищника, растянутая в ритуал.
Остановился за её спиной.
Воздух между нами густел, становился вязким. Грозовым.
Она почувствовала меня раньше, чем услышала: холод прошёл по её позвоночнику. Позвонок за позвонком.
Она дрожала.
И я отмечал это с тихим удовольствием.
Она ещё не сломалась. Но фундамент её гордости уже трещал.
Тишина. Только её дыхание — рваное, влажное, горячее.
Вода капала сквозь трещины в замшелом камне. Каждая капля — в такт метроному.
Пахло сыростью, ржавым железом и тем сладковато-солоноватым духом, который навсегда впитывается в стены мест, где слишком долго страдали.
Мои руки сомкнулись на её талии.
Жёсткие. Сухие. Горячие на морозном воздухе подземелья.
Пальцы ощущали тонкую ткань платья. Под ней — тёплую, живую плоть, напрягшуюся до каменной твёрдости.
Она рвалась и билась, как птица в силке.
Но хватка была железной. Пальцы впивались глубже.
— Успокойся, — произнёс я голосом, упавшим ей прямо в ухо. Низким. Бархатным. Пропитанным ядом. — Стекло непроницаемо с этой стороны. Они не видят тебя. Не слышат. Можешь кричать. Можешь плакать. Можешь умолять.
Мои губы почти касались мочки. Я ощущал запах её волос.
— Всё это — только для меня.
Она замерла.
Сердце колотилось так отчаянно, что я чувствовал его биение сквозь собственные ладони. Бешеный, загнанный ритм.
Она стискивала зубы до хруста в челюсти. Рёбра ходили ходуном под моими пальцами.
И я чувствовал запах.
Её страх пах сладко. Густо. Почти непристойно. Как перезрелый плод, готовый лопнуть.
За матовой пеленой стекла её отец — седой, прямой, с негнущейся спиной старого солдата. И её жених — молодой, бледный, с разбитой скулой и гордо вздёрнутым подбородком.
Оба держались.
Оба не знали, что она здесь. Что видит их. Что это последний раз, когда они стоят перед ней невредимыми.
Гордые. Красивые. Величественные.
Но бесполезные, как надгробия.
Скоро они станут мясом.
А она — ключом.
— Завтра их ждут пытки, а после — казнь, — произнёс я, наклонившись так, что губы касались её виска.
Долгая, вкусная пауза.
— Какая именно — я ещё не решил. Повешение? Нет. Скучно. Костёр? Колья? Или содрать с них кожу. Медленно. Полосами. Да. Пожалуй, последнее. Кожа отходит с таким звуком — влажным, липким. Как шёлк от мокрого тела.
Ещё пауза.
Мои губы у её уха так близко, что она должна была чувствовать их форму.
— Ты будешь присутствовать.
Слова ударили, как хлыст.
Она вцепилась в стекло. Поверхность ледяная, скользкая. Пальцы заскользили, оставляя на матовой глади мокрые полосы, похожие на следы когтей.
Самое страшное было не в словах.
В интонации.
Я не угрожал. Не запугивал.
Я рассказывал с той же мягкой, отстранённой учтивостью, с какой обсуждают виды на урожай.
— Нет! — вырвался из её горла хриплый, рваный, обжигающий крик.
Она рванулась вперёд.
Но мои руки держали намертво. Я притянул её к себе, прижал спиной к своей груди.
Она ощущала моё сердцебиение. Ровное. Медленное. Спокойное.
Чудовищный контраст с бешеным стуком в её собственных рёбрах.
— Остановись! — крикнула она. — Пожалуйста! Они ни в чём не виноваты! Это я… я виновата! Они только пытались меня освободить! Милорд…
Голос надломился и упал до шёпота.
— Умоляю вас…
Я холодно усмехнулся.
Даже не потрудился скрыть, как мне это нравилось. Её трескающаяся по швам гордость.
Она уже умоляла.
Как же быстро гордость превращается в пыль, когда на кону не своя жизнь, а чужие.
— Заговор против короны карается болью и мучительной смертью, — произнёс я, чуть сжав пальцы на её талии. — Ты знала это. Они тоже.
Мой большой палец медленно, почти нежно прошёл по изгибу её бедра.
— Или ты думала, что правила существуют для кого-то другого?
Она сглотнула.
Горло судорожно двигалось. Я видел, как дрожит тонкая жилка на её шее, как зрачки мечутся, не находя точки опоры.
— Я умоляю тебя… — прошептала она. — Есть же что-то… что-то, что я могу сделать. Чего ты хочешь? Скажи. Я сделаю. Всё что угодно.
Я слегка отстранился. Но не отпустил.
Пальцы скользнули вверх по её рёбрам. Медленно. Невесомо. Как слепой, читающий текст по коже.
Она вздрогнула.
Мои руки были ледяными, а её тело раскалено от страха и адреналина.
И этот контраст — лёд по огню — вырвал из её горла тихий, непроизвольный звук. Не стон и не крик. Что-то между. Интимное и постыдное.
Я развернул её к себе.
Взял за подбородок жёстко, но не грубо. Заставил поднять лицо и смотреть.
Мои глаза — холодные, с интересом исследователя, наблюдающего за насекомым под линзой.
— Интересно, — протянул я, склонив голову. — Ты готова на всё, чтобы спасти их? Даже на то, что сломает тебя? Растопчет твои принципы? Твою гордость?
Её мысли метались, как загнанные звери в клетке.
Она знала: любой ответ — ловушка. Но молчание — ловушка ещё страшнее.
— Да, — выдохнула она наконец. — Даже на это.
Я улыбнулся.
Улыбка не тронула глаз, оседая на губах, как трещина на мёрзлой земле. Хищная. Предвкушающая. Обнажающая зубы.
— Хорошо. Тогда скажи мне, что ты можешь предложить мне взамен на их жизни?
Тишина стала густой и липкой.
Заполняла пространство между нами, как болотная вода, пропитанная запахом каминной золы, свечного нагара и чего-то кислого, животного. Страха.
Где-то в утробе замка родился глухой стон: то ли ветер в дымоходах, то ли пленник в подвале, то ли сами камни оплакивали тех, кого поглотили.
Она стояла неподвижно.
Каждая мышца натянута, как струна на дыбе.
Но она держалась.
Из упрямства. Из той безумной, самоубийственной гордости, которая заставляет стоять, когда хочется рухнуть.
— Я сделаю всё, что ты захочешь, — произнесла она тихо и твёрдо, сквозь ком в горле, как нож сквозь мокрую глину.
Я отпустил её плечо.
Медленно. Палец за пальцем.
Наслаждаясь тем, как она вздрагивала от каждого отнятого прикосновения.
Обошёл вокруг неё.
— Хорошо. Тогда слушай условия. Внимательно.
Пауза. Тяжёлая, как петля.
— Ты станешь моей. Добровольно. Моей рабыней, моей вещью, моим инструментом для удовольствия.
Её глаза расширились.
Я продолжал ровным, будничным голосом, словно перечислял пункты торговой сделки:
— Ты будешь трахаться со мной — когда я захочу. Как захочу. В рот. В зад. Во все отверстия, которые я сочту нужным использовать. Ты будешь стонать, когда я прикажу. Кончать, когда я позволю. Терпеть боль, когда я так решу. Принимать унижение, если сочту нужным его даровать. Выполнять любой приказ — без вопросов, без оговорок, без попыток найти лазейку.
Пауза.
— Взамен твои близкие останутся в тюрьме. Условия не назовёшь приятными — сырость, крысы, темнота. Но и застенки Инквизиции не курорт. Они будут живы. Пока ты подчиняешься.
Я достал из нагрудного кармана новую сигарету. Чиркнул зажигалкой.
Дым потянулся к ней, обвивая её лицо призрачными пальцами.
— И относительно целыми. Но учти: любое сопротивление. Любая попытка обмануть. Любая хитрость — и их смерть станет медленной. Очень медленной. И ты будешь слышать каждый крик.
Тишина.
— Ты всё поняла?
Она сглотнула.
Я слышал этот влажный, судорожный звук. Видел, как дрогнул её кадык, как натянулась тонкая кожа на горле.
Я знал, какой ценой ей доставался каждый вдох.
— Я поняла вас, милорд, — ответила она едва слышно, прерывисто, но с ещё теплящейся искрой в голосе. — Я… согласна.
Последние крупицы её достоинства рассыпались.
И я ощутил это на вкус.
Сладковато-металлический привкус чужой капитуляции на языке, как кровь из прикушенной губы.
Опьяняющий.
Я едва заметно кивнул. Без одобрения. Лишь констатируя.
Шахматная фигура сделала вынужденный ход.
Мат ещё не поставлен.
Но доска уже моя.
Я резко нажал на встроенную в стену кнопку звонка.
Резкая трель взорвалась в тишине сухим, хлёстким звуком, как удар кнута по обнажённой спине.
Она вздрогнула всем телом.
Через мгновение в дверях вырос стражник. Высокий. Немолодой. С лицом из серого камня и глазами, в которых давно выгорело всё живое.
— Отведи её в спальню, — приказал я ровным, будничным голосом, словно о подаче ужина. — Я приду вечером. Тогда и начнём.
Последнее слово я произнёс чуть тише. Чуть мягче. Чуть интимнее.
И от этого оно звучало страшнее всего, что было сказано раньше.
Она рванулась вперёд, шагнула ко мне.
Но тяжёлая рука стражника легла на её плечо. Без жестокости. С механической точностью часового механизма.
— Пожалуйста, я хочу их увидеть, — её голос дрожал. — Хотя бы на мгновение. Убедиться, что они…
— Никаких «но», — перебил я, не поворачивая головы. Каждое слово — отточенное лезвие, рассекающее последние нити её иллюзий. — Не сейчас. Потом — может быть. Если будешь хорошо себя вести.
Лёгкая, почти ласковая пауза.
— И если мне с тобой… понравится.
Я позволил этому слову повиснуть в воздухе. Обнажённому. Непристойному в своей простоте.
Чтобы в её сознании промелькнуло всё: не просто послушание, а полное, безоговорочное подчинение тела и воли.
Без остатка.
Без надежды на спасение.
Стражник повёл её к выходу.
Она вздрогнула от его прикосновения. Грубая перчатка на тонком плече.
Но не сопротивлялась.
Шаг. Ещё один.
Как узник к эшафоту. Как невеста к алтарю, залитому не вином, а кровью.
Её спина оставалась прямой вопреки всему.
Но я видел отчётливо, с наслаждением знатока, как подрагивали плечи.
Не от рыданий.
От сдерживаемого крика. От ярости. От бессилия. От боли, запертой в груди, как зверь в железной клетке, рвущийся наружу и скребущий когтями рёбра изнутри.
2
Когда шаги Сильваны затихли в коридоре, я наконец позволил себе улыбку.
Холодную. Торжествующую.
Она скользнула по губам, как лезвие по коже. Острая. Опасная.
Сильвана уже моя.
Осталось лишь оформить сделку. И закрепить.
Я подошёл к стеклянному барьеру.
Джейкоб Этвуд стоял, выпрямившись вопреки цепям. Его осанка всё ещё хранила достоинство, будто он не в темнице, а на троне.
Жених (я так и не запомнил его имени), хоть и выглядел измученным, смотрел вперёд с упрямым вызовом. Его глаза полны невысказанной ненависти.
Их позы и взгляды вызывали у меня лишь лёгкое раздражение, смешанное с предвкушением. Острым, как голод перед пиршеством.
Я провёл пальцем по прохладному стеклу.
Гордые, как и она.
Интересно, сколько времени потребуется, чтобы сломить это упрямство? Неделя? Две? Или она окажется крепче, чем кажется?
В голове уже складывался план. Методичный. Выверенный, как часовой механизм.
Я раскладывал его по этапам, словно карты в пасьянсе, где каждый ход ведёт к неизбежному поражению противника.
В этом было что-то почти поэтичное. Превращение непокорной души в послушный инструмент.
Она думала, что спасает их.
Но на самом деле просто меняла их участь на свою.
Они останутся живы. Но потеряют её.
А она потеряет себя.
И в этом будет её величайшая жертва. Не физическая. Духовная.
В памяти всплыло её лицо.
Бледное. С расширенными от ужаса глазами, когда она произнесла: «Я согласна».
В тот момент в ней было что-то почти прекрасное: отчаяние, смешанное с решимостью. Готовность пойти на всё ради тех, кого любит.
Как это трогательно.
Слепая преданность — ловушка.
Она не понимала, что именно привязанность делает её уязвимой. А меня — всесильным.
Меня всегда забавляли люди, готовые на всё ради других. Не понимающие, что их любовь становится ключом, которым я открою любую дверь.
Сильвана — особенно желанная добыча.
Не просто тело. Душа, которую я собираюсь подчинить целиком.
Её сопротивление лишь добавляет остроты: чем крепче скорлупа, тем слаще, когда она трескается.
Я сделал шаг к стеклу.
Джейкоб не отводил взгляда. В его глазах читалась ненависть. Чистая. Неприкрытая. Жгучая, как пламя.
Ненависть — как эхо.
Но эхо не может ранить.
Я улыбнулся шире. Почти весело.
Игра начинала приносить настоящее удовольствие. Как в детстве, когда ломаешь чужую игрушку, а она всё ещё пытается пищать.
— Знаете, господа, у меня для вас отличная новость, — произнёс я вслух, обращаясь к пленникам, хотя знал, что они меня не слышат. — Ваша девочка только что согласилась стать моей шлюхой. Добровольно. Ради ваших драгоценных жизней.
Я тихо рассмеялся.
Звук отразился от каменных стен, заметался под сводами, как пойманная птица.
Как забавно.
Они стоят там, гордые, несломленные. И даже не подозревают, что их судьба только что была продана за мою постель, за мои прихоти, за моё «хочу».
Я поправил манжету.
— Не волнуйтесь, я буду с ней нежен. Ну, насколько умею. А умею я по-разному.
Ещё один смешок.
Внутри разливалось что-то тёплое, почти детское. Радость от осознания, что всё складывается именно так, как я задумал.
— Сегодня вечером всё начнётся, — произнёс я почти шёпотом, но с отчётливой ноткой торжества. — И я буду наслаждаться каждым мгновением.
Слова звучали тихо.
Но в них было столько веса, что, казалось, они оседали на пол тяжёлыми каплями свинца.
Я уже видел это: её дрожащие руки. Её взгляд, в котором страх смешается с чем-то ещё. С тем, что она сама пока не осознаёт.
С проблеском, который я разожгу в ней вопреки её воле.
Уже разжёг.
Осталось лишь подбросить в это пламя дров.
Это будет не просто покорность. Слияние.
Её тело — моё. Её душа — тоже.
С каждым днём она будет всё глубже погружаться в эту игру, пока не забудет, что когда-то была кем-то другим.
Я последний раз взглянул на пленников.
Джейкоб всё ещё стоял прямо. Но в его позе появилась едва уловимая усталость. Плечи чуть опустились под тяжестью цепей и времени.
Жених опустил голову. Но кулаки оставались сжатыми, будто в них — последняя нить его воли.
Они верили во что-то. В справедливость, в честь, в судьбу.
Как наивно.
Есть только власть.
И сейчас она в моих руках. Холодная. Твёрдая. Абсолютная.
Я повернулся.
И, насвистывая «Sweet Dreams», направился к выходу.
«Sweet dreams are made of this… Who am I to disagree?»
Я усмехнулся.
«Everybody's looking for something…»
Она искала свободу.
А нашла меня.
«Some of them want to abuse you…»
Дверь за мной закрылась.
Здесь становилось скучно.
Настоящая игра только начиналась.
Глава 6. Алхимия Боли
«
Первый глоток. Первое "да". Первое "я попробую". С этого начинается падение».
Сильвана
1
Я стояла у окна.
Закат угасал. Багряные полосы на полу меркли, съёживались, уползали в углы.
Скоро — темнота.
Я обхватила себя руками. Дрожь не унималась. Холод пробирал до костей. До сердца. Сковывал.
В висках стучало: отец. Тед. Что с ними сейчас? Знают ли они, что я уже продала себя?
Мысли резали как лезвия. Без остановки. Без пощады.
Я закрыла глаза.
Пыталась убедить себя: выбора не было. Он заставил. Это его воля. Не моя.
Не помогало.
Потому что было ещё что-то.
Под стыдом. Под виной. За стеной безысходности.
Тёмное. Тёплое. Живое.
Не ужас перед тем, что должно произойти.
Любопытство. Болезненное. Сплетённое с тревогой.
Тот самый трепет, от которого по спине пробегает огонь. От которого в груди сжимается что-то запретное.
Я должна ненавидеть его. Должна бороться.
Но почему тогда тело дрожит при одной мысли о нём?
Почему так волнуют его прикосновения? Голос? Взгляд?
Почему я жду его не только со страхом?
Эта мысль обожгла.
Я заставила себя замолчать.
Отец. Тед.
Они в камере. В цепях. Из-за меня.
Они пришли за мной. И попали в ловушку.
А я стою здесь. В его спальне. И думаю о его прикосновениях.
Тварь.
Я тварь.
Стыд накатил волной. Удушающий. Горячий. От груди — к горлу.
Я прижала ладонь ко рту. Сдерживая то ли всхлип, то ли крик.
Пальцы дрожали. Губы сухие. Горячие.
А под стыдом — то же самое.
Предвкушение. Не того, что он сделает. А того, что я почувствую, когда он это сделает.
Я ненавидела себя.
Всё замерло.
Ветер за окном стих. Тишина стала осязаемой. Густой. Удушающей.
Скрип двери.
Я вздрогнула. Обернулась.
Слуги.
Молчаливые тени.
Я отступила. Прижалась спиной к холодному стеклу.
Они двигались бесшумно. Раскладывали на низком столике у камина: фрукты, ломти холодного мяса, графин с тёмно-красным вином. И — бутылку абсента.
Изумрудное стекло мерцало в полумраке.
Я вспомнила, что несколько дней почти ничего не ела.
Желудок скрутился болезненным узлом. Тошнота подступила к горлу.
Но я не прикоснулась к еде. Всё казалось отравленным. Не ядом. Смыслом.
Каждый плод. Каждый ломтик мяса. Каждая капля вина несли в себе отпечаток того, что ждёт впереди. Неизбежного. Неотвратимого.
Эта еда — не забота.
Подготовка.
Он хотел, чтобы у меня были силы.
Для чего?
Ответ пришёл сам.
И от него стало жарко. Не от страха. От того, что тело уже знало ответ. И отзывалось на него.
Слуги исчезли. Оставили после себя лёгкий запах воска и металла.
Запах власти. Незыблемого порядка, против которого я бессильна. Как мотылёк перед пламенем.
Я снова повернулась к окну.
Страх облеплял кожу. Липкий. Холодный.
Пульс в ушах заглушал всё. Гулкое эхо, отсчитывающее мгновения.
Раздался другой звук.
Дверь открылась шире.
В проёме — Диамант.
Спину свело. Мышцы окаменели.
Но я не обернулась. Боялась, что он увидит мой ужас. Прочитает его в каждом движении. В каждом дрожащем вдохе.
Воздух застрял в горле. Будто кто-то сжал его железной хваткой.
Я стиснула кулаки.
Он здесь.
Началось.
Я ощущала себя зверем, почуявшим хозяина.
2
Диамант вошёл без приветствия.
Его силуэт на мгновение застыл в раме двери, затем он шагнул вперёд, растворяясь в полумраке.
Пламя свечей дрожало, отражаясь в его глазах. Холодных. Проницательных. Как два осколка льда, в которых таилась бездна.
Кровь отлила от моего лица. Ладони стали влажными.
Я попыталась отступить, но ноги словно приросли к полу.
Лёгким, почти небрежным кивком он указал на кресло напротив. Массивное, с резными дубовыми подлокотниками, обитое тёмно-бордовым бархатом.
— Присаживайся, — произнёс он, растягивая слова с напускной участливостью. — Ты, должно быть, голодна.
Уголок его губ чуть дрогнул, будто он сам не верил в собственную заботу.
Он опустился в кресло. Достал тонкую вишнёвую сигарету, щёлкнул позолоченной зажигалкой. Огонёк на мгновение высветил безупречные черты и ироничный изгиб губ.
Затянулся. Выпустил дым тонкой струйкой.
Бросил на меня оценивающий, изучающий взгляд.
Я медлила.
Каждый мускул натянут, как струна.
Затем осторожно присела на самый край кресла, едва касаясь сиденья. Готовая в любой момент вскочить.
Мой взгляд не отрывался от него. Настороженный. Цепкий. Ловящий малейшее движение.
Он, словно не замечая моего напряжения, потянулся к бутылке абсента.
Налил себе щедрую порцию с расчётливой неторопливостью. Хрустальные грани рюмки ловили свет свечей и рассыпали по столу радужные блики.
Поднёс напиток к губам, наблюдая за мной сквозь дымный завиток. Пальцы слегка постукивали по краю бокала. Едва заметный, но чёткий ритм.
— Выпей, — сказал он, кивнув на графин с тёмно-красным вином. — Это поможет расслабиться.
Я даже не притронулась к бокалу.
Скрестила руки на груди и опустила голову, словно пытаясь защититься от невидимого холода, проникающего в комнату вместе с густеющим сумраком.
— Я не хочу, — ответила я тихо, но твёрдо. — И я не алкоголик, в отличие от некоторых.
Тяжёлая тишина.
Слышны лишь потрескивание свечей и едва уловимое шипение тлеющей сигареты.
Он медленно поднял глаза.
Во взгляде вспыхнуло что-то опасное. Не гнев. Холодное, расчётливое раздражение.
Губы изогнулись в усмешке. Медленной. Ленивой.
Но глаз она не согревала.
— Алкоголик? — растянул он слоги. — Ну прекрасно. Дай-ка припомнить, кто я там ещё? Садист, насильник… теперь ещё и алкоголик. За двадцать один год жизни не выслушивал о себе столько лестных эпитетов. Ты прямо-таки мастер комплиментов, Сильвана. При том, что я ни разу не сказал тебе ничего грубого. Ну, если только в пылу страсти, но это не считается.
Он крутил бокал между пальцами, разглядывая зелёную жидкость.
Затем сделал неторопливый глоток, не сводя с меня глаз.
— Вообще, знаешь, алкоголь — это лишь инструмент, — продолжил он, постукивая ногтем по стеклу. — Как и ты. И, как любой инструмент, ты должна быть готова к использованию в любой момент.
Я сжала кулаки. Подняла взгляд.
— Я не инструмент, — сказала я.
— Ты сама сделала себя таковым, — перебил он, ставя бокал с негромким стуком.
Наклонился вперёд, уперев ладони в полированную столешницу.
Древесный аромат старого дуба смешивался с запахом табака и абсента. Тяжёлый. Дурманящий.
— Но если тебе так важно сохранить иллюзию достоинства, давай сыграем в твою игру. Ты не алкоголик. Ты просто… уставшая. Голодная. Испуганная. И вино поможет тебе справиться с этим.
Его голос стал мягче. Почти ласковым.
И от этого — ещё более угрожающим.
— Или ты думаешь, что можешь отказаться? — добавил он, чуть приподняв бровь. — После всего, что ты пообещала?
Я вскинула голову.
Внутри всё сжалось. Но — не от страха. От ярости.
— Ты обещал отпустить меня, — произнесла я тихо, но чётко. — Вчера ночью. Ты сказал: когда захватишь отца — отпустишь. Ты не сдержал слово.
Он не поморщился. Не отвёл взгляда. Только улыбнулся шире.
— Обещал отпустить, — повторил он медленно, смакуя слова. — Когда наиграюсь. А я, Сильвана, ещё даже не начал. Так что — нет. Пока не получу всё, что хочу.
Он откинулся на спинку кресла. Затянулся. Выпустил дым.
— К тому же, — добавил он ехидно, — твой отец и жених здесь. В моём замке. Под моей охраной. И знаешь, что я подумал? Не хочу разлучать такую замечательную семью. Пусть побудут рядом. Пока ты будешь рядом со мной. Все вместе. Как одна большая счастливая семья.
Я задохнулась.
От ярости. От унижения. От того, что он прав. Они здесь. Из-за меня. И он будет использовать это. Снова и снова.
— Ты — мерзавец, — процедила я сквозь зубы. — Ты играешь с ними. Как с пешками. Ты не имеешь права…
— Имею, — перебил он спокойно. — Я герцог. Я закон. А ты — моя собственность. С сегодняшнего вечера. Забыла?
Он наклонился вперёд. Голос упал до интимного шёпота:
— И собственность не спорит. Собственность подчиняется. Пьёт вино, когда ей велят. Ест, когда ей разрешают. И делает всё остальное — когда я скажу.
Пауза.
Он посмотрел на меня. Долго. Изучающе.
— Так что — пей. Или я позову стражника. И мы проверим, насколько далеко ты готова зайти в своём сопротивлении.
Он снова откинулся. Затянулся. Медленно. Выпустил дым.
И — заговорил снова. Тише. Доверительнее. Как будто делился секретом.
— И знаешь, зачем я настаиваю? — спросил он. — Не из заботы о твоём здоровье. Мне плевать, упадёшь ты в обморок или нет. Просто мёртвая подстилка — это скучно. А я не люблю, когда мне скучно.
Пауза.
Сверкнул глазами. Откинулся. Закинул ногу на ногу.
— К тому же мне нравится смотреть, как ты давишься. Это… возбуждает.
Каждое слово впивалось под кожу, оставляя невидимые рубцы.
— Давай, — растянул он слово, как леденец. — Один бокал. И тогда ты сможешь есть. И говорить. И… дышать.
Голос снова упал до шёпота, от которого по спине бежали мурашки.
— А если будешь хорошей девочкой, я, может быть, даже позволю тебе кончить сегодня. Если попросишь. Красиво.
Я схватила бокал слишком резко. Вино качнулось, едва не расплескавшись.
Стекло холодное, почти ледяное. Пальцы дрожали.
Вино густое, тяжёлое, ловящее свет, будто в его глубине таились все мои страхи.
Я поднесла бокал к губам.
Замерла.
— Боишься? — прошептал он, чуть подавшись вперёд. — Или просто не хочешь признать, что уже подчиняешься?
Я закрыла глаза.
Разум кричал о сопротивлении. Но внутри бушевало всё разом: стыд, гнев, ужас.
А на самом краю сознания — странное, постыдное любопытство.
Что будет дальше? Как далеко он зайдёт?
Я сделала глоток.
Резкий. Почти судорожный.
Горло сжалось, но я заставила себя проглотить.
Во рту — металлический привкус страха. В горле — горьковатый жар. Глаза затуманились, но не от алкоголя.
От осознания: шаг уже сделан.
Один бокал — мелочь.
Я выдержу.
Главное — выиграть время и найти лазейку.
Вино обжигало горло.
Но где-то глубоко внутри ещё теплилась искра.
Она не погасла.
Пока.
Диамант
1
Я отвёл взгляд от бокала в её руке.
Он так и остался недопитым. Тёмная жидкость едва колыхалась.
Я посмотрел на неё. Не мягко. Не сочувственно.
Холодно. Как хищник, который проверяет, насколько глубоко вошла ловушка.
Выпрямился в кресле.
Поза стала жёсткой. Небрежная учтивость сползла. Под ней — сталь.
— Раз уж ты приняла новую роль, — начал я ровно, — обозначим условия. Чтобы не было недоразумений.
Пауза.
Слова осели в тишине.
— Первое. Ты всегда говоришь мне правду. Любая ложь — даже мелкая, даже из страха — будет наказана. Я не терплю обмана. Понятно?
Она сглотнула.
Кивнула. Коротко. Судорожно.
Губы дрожали. Пальцы вцепились в ткань платья.
— Второе, — продолжил я. — Ты не прикасаешься ко мне без разрешения. Ни руками, ни чем-либо ещё. Даже случайно. Любое нарушение — неповиновение. А неповиновение я пресекаю жёстко.
Мягкость в голосе. Угроза — в паузе.
— И третье. Ты подчиняешься всем моим желаниям. Без вопросов. Без колебаний. Без попыток торговаться. Любое «нет» с твоих уст будет стоить жизни тем, кого ты спасала. Понимаешь, о чём я?
Она закрыла глаза.
На мгновение. Пыталась удержаться между яростью и безысходностью.
Я видел, как сжимается её горло. Как белеют костяшки.
— Понимаю, — выдавила она.
Я склонил голову.
Оценивал. Не слова. Дрожь в голосе. Блеск в глазах. Побелевшие кулаки.
Потом откинулся назад. Расслабился. Будто не выстроил перед ней стену из лезвий.
Движения плавные. Ленивые.
Но в них — уверенность человека, который никогда не сомневается в своей власти.
— Хорошо. Теперь о привилегиях. Ты можешь ходить по замку. Кроме нескольких закрытых помещений. О них узнаешь позже. Двор. Парк. Библиотека. Столовая. Ты не заперта в четырёх стенах. Но помни: это не милость. Это инструмент. Чтобы ты не превратилась в тень раньше времени.
Я взял новую сигарету. Закурил.
Дым поплыл между нами. Размывая её фигуру. Делая её призрачной.
— Ты сохраняешь видимость свободы, пока выполняешь условия. Стоит оступиться — всё изменится. Не будет ни парка, ни солнца. Будешь сидеть в темноте. Пока я не решу напомнить о себе.
Её пальцы сжались в кулаки.
Она хотела что-то сказать. Возразить. Напомнить о чести. О достоинстве. О том, что она не вещь.
Но слова застряли в горле.
Потому что за моими словами стояла не угроза.
Обещание.
Холодное. Выверенное. Как удар клинка.
— Итак, — я стряхнул пепел. — Ты принимаешь условия? Или начнём с наказания, прежде чем ты усвоишь первый урок?
Тишина.
Свечи мерцали. Тени дрожали на стенах. Каждый удар сердца — как приговор.
Она подняла голову.
Взгляд твёрдый. Несмотря на бурю внутри.
Собрала остатки воли. Сжала в кулак.
— Я… принимаю, — произнесла тихо, но отчётливо. — Условия поняла.
Глаза на мгновение потухли.
И тут же вспыхнули. Слабым огоньком сопротивления.
Я улыбнулся.
Пальцы сжали сигарету крепче.
Улыбка затвердела. В ней не было тепла. Только холодная удовлетворённость охотника, поймавшего добычу.
— Отлично, — сказал я. — Считай, договор вступил в силу. С этого момента ты — моя. Полностью.
Она кивнула.
Горло сжималось. Но она удерживала слёзы. Не из гордости. Из страха, что они станут ещё одним доказательством её слабости.
— Милорд… — голос дрожал. Но она заставила себя продолжать. — Пожалуйста. Умоляю. Позвольте навестить близких. Хотя бы на несколько минут.
Я откинул прядь с лица.
Смотрел на неё. Задумчиво.
Взгляд скользил по лицу. По сжатым кулакам. По дрожи в плечах.
Изучал. Оценивал степень отчаяния. Искал хитрость.
Прошло несколько мгновений. Потом я заговорил:
— Знаешь, это зависит от тебя. Если мне сегодня всё понравится — я подумаю. О решении сообщу утром.
Она кивнула.
Коротко. Почти незаметно.
В этом движении — вся её беспомощность. Вся обречённость.
Слова не нужны.
Я уже знал ответ.
Игра началась.
И я уже выиграл.
Сильвана
1
В голове крутились обрывки воспоминаний.
Острые осколки разбитого зеркала. Каждый ранил заново.
Я не могла забыть тот день.
Площадь перед замком. Залитая полуденным солнцем. Ярким. Почти издевательски радостным.
Толпа — плотная, как стена. В ней — моё собственное застывшее лицо. Множащееся в десятках чужих взглядов.
Крики проникали сквозь ладони, которыми я зажимала уши. Пробирались под кожу. Впивались в мозг.
Сначала резкие. Пронзительные. Полные животной паники.
Потом приглушённые. Надломленные. Переходящие в хрип.
А затем — тишина. Тяжёлая. Липкая. Страшнее самих криков.
Я снова видела женщину в голубом платке. Она всё звала: «Маркус! Маркус!» Пока её не утащили прочь.
Её голос до сих пор звучал в ушах.
Запах гари до сих пор стоял в носу. Хотя прошло столько дней.
Тени палачей растянулись по мостовой. Длинные. Зловещие.
Лица — искажённые болью. Глаза — расширенные от осознания неизбежного.
В каждом — одна и та же последняя мысль: «Это правда происходит со мной?»
Я помнила первого.
Мужчина. Лет сорока. Крепкий. Руки в мозолях. Кузнец, или плотник. Кто-то, кто работал руками всю жизнь.
Его привязали к четырём лошадям.
Он не кричал. Сначала. Только смотрел. На толпу. Искал кого-то. Не нашёл.
Потом закричал.
Лошади рванули в разные стороны.
Я услышала хруст. Не костей. Сухожилий. И крик. Короткий. Оборвавшийся.
Я не смотрела. Отвернулась. Но услышала.
И это осталось во мне. Навсегда.
Второго я видела.
Молодой. Лет двадцати. Может, младше. Совсем мальчишка. Испуганный, бледный.
Его не четвертовали. Его сожгли.
Живого. На костре.
Он кричал долго. Очень долго.
Пламя лизнуло его ноги. Потом — бёдра. Потом — живот.
Он бился в верёвках. Кожа лопалась. Пузырилась. Жир шипел. Трещал.
Запах — сладковатый. Тошнотворный. Я не могла его забыть.
Он перестал кричать не сразу. Голос сорвался раньше. Он только сипел. Хрипел. Дёргался.
А потом — затих.
Но огонь не погас. Ещё долго. Очень долго.
Я стояла. Смотрела. Не могла отвернуться.
Потому что он смотрел на меня. Через пламя. Через дым.
И я не могла уйти.
Ногти впились в ладони.
Боль — острая. Реальная. Помогала удержаться на краю.
Но ужас — сильнее.
Холодный. Всепроникающий. Заполнял каждую клетку, просачивался в кровь. В мысли. В дыхание.
Холод камня пробирался сквозь тонкую ткань платья. Заставлял тело содрогаться мелкой дрожью. Пальцы немели.
Наконец я собрала всю волю в кулак.
Каждое слово приходилось выталкивать из себя. Преодолевая невидимую преграду, сдавившую горло.
— Я… я боюсь вас.
Слова вырвались тише, чем я рассчитывала.
Но он слышал.
Его бровь едва заметно изогнулась. Пальцы чуть сжались на подлокотнике кресла.
Не эмоция. Интерес. Интерес исследователя, столкнувшегося с неожиданным феноменом.
— Боишься? — переспросил он, неспешно откидываясь назад.
Поза расслабленная, почти ленивая.
Но взгляд пристальный. От него вдоль позвоночника пробегал ледяной след.
— Боюсь не просто потому, что вы сильнее, — продолжила я, сжимая края платья так, что пальцы белели. — А потому, что знаю: вы способны на всё. Я видела, что вы делаете с теми, кто вам неугоден.
Запах воска от свечей смешивался с терпким, почти осязаемым запахом моего страха.
Вкус соли на губах заставил вздрогнуть.
И это ощущение казалось унизительным.
Но я не отмахивалась от него. Пусть видит. Пусть знает, что за этой хрупкой оболочкой — живая женщина. А не кукла для его игр.
«Может, если он увидит, как мне страшно, он пожалеет? Нет. Но, может, станет предсказуемее. Если я назову страх, он перестанет управлять мной».
— Эти казни… эти методы… — произнесла я. — Они не были просто наказанием. В них было что-то большее. Что-то личное. Будто вы получали от этого удовольствие.
Он не перебивал.
Лишь слегка наклонил голову. В его взгляде не было гнева. Только холодный, почти научный интерес.
Он медленно соединил кончики пальцев. Словно взвешивая мои слова. Раскладывая их по полочкам расчётливого разума.
— И теперь я думаю… — я сглотнула, пытаясь унять трепет. Но слова всё равно выходили надломленными. Рваными. Сквозь ком в горле. — Что если вы делали это с другими, то что ждёт меня? Вы ведь можете изуродовать меня. Искалечить. Лишить того немногого, что у меня осталось: лица, тела, разума…
Пауза.
— Я знаю, что не имею права просить пощады. Знаю, что уже согласилась на всё. Но… я просто хочу, чтобы вы поняли: я не храбрая. Я боюсь. Боюсь так, что иногда не могу дышать. Боюсь просыпаться по утрам, потому что не знаю, какой новый ужас вы придумаете. Боюсь засыпать, потому что во сне вижу ваши глаза — холодные, равнодушные… А я жить хочу, понимаете? И желательно сохранив внешний вид и конечности. Не как те, кого ты… кого ты…
Голос сорвался.
Слова застряли в горле. Превратились в обжигающий, удушающий комок.
Я закрыла лицо руками. Пытаясь спрятаться хотя бы на мгновение.
Но тут же опустила их. Заставляя себя смотреть на него. Прямо. Открыто. Беззащитно.
— Прости, — произнесла я. — Я не должна была этого говорить. Но я больше не могу держать это в себе. Это съедает меня изнутри. Как кислота. Если ты собираешься сломать меня — сделай это сразу. Потому что ожидание… ожидание — это самое страшное.
Тишина повисла между нами.
Тяжёлая. Свинцовая. Давящая.
Свечи мерцали. Отбрасывая дрожащие тени.
И в этом полумраке повисло моё обнажённое признание. Словно оголённый нерв.
Диамант
1
Я рассмеялся.
Легко. Почти беззаботно.
И этот смех резанул её: я видел, как дёрнулись её плечи, как поднялись к ушам, будто тело пыталось свернуться в кокон.
Глаза расширились не от гнева.
От непонимания.
Именно этого я и добивался: пусть чувствует диссонанс. Пусть осознаёт, что мои правила — не её мораль.
Я откинулся в кресле. Провёл ладонью по лицу медленно, словно стирая маску серьёзности и обнажая что-то под ней. Что-то худшее.
Смотрел на неё с ленивой, почти ласковой иронией.
Пальцы начали отстукивать ритм по подлокотнику. Тихий. Мерный. Как удары метронома в пустой комнате.
Она всё ещё верила в чёрное и белое.
Как трогательно. Как удобно.
— Нет, ты абсолютно правильно сделала, что сказала мне, — протянул я, наклоняя голову и разглядывая её, как редкую гравюру при неверном свете. — Так вот в чём причина? Ужас?
В комнате слышался треск поленьев в камине. Тень от пламени металась по стене. Длинная. Изломанная. Похожая на вскинутую руку.
— Позволь мне кое-что объяснить, — продолжил я. — Мне стоило сделать это в самом начале, но я не учёл твоей… неопытности. Моя ошибка, признаю.
Я перевёл взгляд на огонь, потом снова на неё.
Голос стал мягче. Тише. Опаснее.
— Ты думаешь, что всё это — то, что ты видела, и то, что я предлагаю тебе, — это одно и то же?
Она молчала.
Сначала отвела глаза. Щека дёрнулась. Ресницы трепетали. Она нервно облизнула пересохшие губы.
Но потом, вопреки себе, приготовилась слушать по-настоящему.
Я встал.
Звук моих шагов по каменному полу — размеренный, тяжёлый, гипнотический — заполнял комнату. Каждый удар каблука отдавался в её позвоночнике.
Я видел это по тому, как сжимались её пальцы на подлокотнике при каждом моём шаге.
Обернулся. Впился в её зрачки пронзительным, немигающим взглядом.
— Скажи мне, — произнёс я. — Ты когда-нибудь слышала о садомазохизме?
Вопрос ударил так неожиданно, что на секунду вышиб из неё весь ужас.
Осталось только недоумение. Чистое. Детское. Почти комичное.
— Что?.. — выдавила она хриплым голосом. — Прости, я не понимаю…
Я усмехнулся.
Без злобы. С тем холодным любопытством, с которым алхимик наблюдает, как меняет цвет раствор в реторте.
— Ясно. Впрочем, чего ожидать от той, кто ещё вчера была девственницей. Это не пытки, Сильвана. Не страдание ради страдания. Это — искусство. Игра. Танец на лезвии. И наслаждение, какого ты больше нигде не найдёшь.
Я медленно обошёл её кресло.
Не как хищник. Как скульптор, обходящий незаконченную работу и примеряющийся, где нанести следующий удар резца.
Запах каминного дыма мешался с моим одеколоном. Корица, гвоздика и что-то горькое, тёмное, похожее на ладан.
Этот аромат окутывал её, проникал в ноздри, оседал на языке.
— Пытка — это грубость, — произнёс я. — Инструмент власти, лишённый изящества. Ты ломаешь человека, чтобы сказать: «Смотри, я могу».
Остановился у камина, так что огонь очерчивал мой силуэт рыжей каймой.
— Да, я использую настоящие пытки. Когда необходимо. И, признаюсь, особого удовольствия мне это не доставляет. Разве что… с научной точки зрения. В любом случае, то, что я предлагаю тебе, — другое.
Развернулся. Шагнул к ней.
Остановился так близко, что она могла чувствовать жар моего тела сквозь ткань.
Голос стал тише и вкрадчивее, как шёлк, скользящий по обнажённой коже:
— Отношения доминанта и сабмиссива — это когда ты даришь боль, чтобы подарить наслаждение. Когда ведёшь партнёра по самому краю — но не позволяешь упасть. Когда каждое прикосновение, каждый шёпот, каждая капля крови — нота в симфонии.
Слова рассыпались в её сознании стеклянными осколками.
Я видел, как она пыталась собрать их воедино и не могла: не укладывалось, как можно говорить об этом с таким спокойствием и такой страстью.
— Ты смотришь на меня, как на чудовище, — заметил я, чуть приподняв бровь. — Но ты ведь уже почувствовала это. Вчера. Когда я взял тебя.
Шаг ближе.
Она ощущала запах моей кожи. Тёплый. Солоноватый. С нотой табака.
— Было больно. Грубо. Унизительно. Но ты кончила.
Я наклонился к ней так, что мои волосы скользнули по её щеке.
— Ты не можешь перестать об этом думать. Я вижу, как ты смотришь на меня. Как расширяются твои зрачки. Как учащается пульс вот здесь…
Кончики моих пальцев скользнули по её шее, едва касаясь.
Нашли бьющуюся жилку под челюстью.
Замерли.
— Ты хочешь ещё. И получишь. То, что было вчера, — лишь увертюра. Я заставлю тебя чувствовать то, о чём ты не подозревала. Экстаз от боли. Оргазм от подчинения.
Моя рука поднялась выше.
Пальцы скользнули по её подбородку едва, призрачно, как касание крыла ночного мотылька.
По её телу прошла волна дрожи. Крупная. От горла до бёдер.
— Ты думаешь, это страшно? — продолжил я, чуть отстранившись, но не отпуская её взглядом. — Нет, Сильвана. Это прекрасно. Это танец, в котором ты будешь ведомой, а я — ведущим. Ты научишься любить боль, потому что за ней всегда будет награда. Научишься просить о большем. Потому что только через край — к вершине.
Она молчала.
Долго. Слишком долго.
А потом — заговорила.
Тихо. Хрипло. Но — не отводя глаз.
— Я не понимаю, — произнесла она. — Ты говоришь о боли. О наслаждении. О крае. Но как это может быть вместе? Боль — это боль. Она не может стать чем-то другим.
Я улыбнулся.
Медленно. Смакуя.
— Может, — сказал я. — И ты уже это знаешь. Просто боишься признать.
Я провёл пальцем по её запястью. Медленно. От пульса — к ладони. Потом — обратно.
— Вот здесь, — произнёс я, — бьётся твоя кровь. Сейчас — часто. Потому что ты боишься. Но если я сожму чуть сильнее — что ты почувствуешь?
Я сжал.
Не сильно. Достаточно, чтобы она почувствовала давление. Пульс под пальцами участился.
Она вздрогнула.
— Боль? — спросил я. — Или — что-то ещё?
Она не ответила.
Но я видел ответ. В её глазах. В том, как расширились зрачки. Как дыхание сбилось. Как она не отстранилась.
Я отпустил.
Медленно. Палец за пальцем.
— Вот видишь, — сказал я тихо. — Ты уже поняла. Просто ещё не приняла.
Она сглотнула.
Горло двинулось. Тонкая жилка на шее задрожала.
— Я вчера обещал объяснить тебе, что такое сабмиссив, — продолжил я. — Наглядно. Но, пожалуй, сначала попробую сделать это словами. А то ты упадёшь в обморок от страха.
Она вскинула голову.
В глазах — искра. Не ужас. Что-то другое. Любопытство. Под ужасом. Но — есть.
— Я уже говорил, что сабмиссив — это тот, кто отдаёт себя добровольно, — сказал я. — Потому что хочет. Потому что тело требует этого. Власти над собой. Боли, которая становится удовольствием.
Она нахмурилась.
Слушала. Внимательно. Как будто пыталась понять не слова. А то, что за ними.
— То есть — это как рабство? — спросила она тихо.
— Нет, — ответил я. — Рабство — это когда тебя заставляют. Сабмиссив — это когда ты сама выбираешь. Каждый раз. Каждый день. Каждую секунду. И именно в этом — свобода.
Она замерла.
Слова ударили в мозг. И она явно не хотела их туда пускать. Но впускала.
— Свобода в подчинении? — переспросила она. — Это звучит как бред.
— Это звучит как правда, — ответил я. — Просто ты ещё не готова её услышать.
Она молчала.
Долго.
Потом — подняла глаза и спросила.
Тихо. Но чётко.
— А ты? — произнесла она. — Ты — доминант?
Я не отвёл взгляда.
Улыбнулся.
— Да, — ответил я просто. — С огромным опытом. Больше, чем ты можешь себе представить.
Пауза.
Я шагнул ближе.
— Обрати внимание, — продолжил я, понизив голос. — Вчера я не причинил тебе никакого вреда. Ни единого синяка, который не зажил бы за ночь. Ни единой раны, которая требовала бы лечения. Боль, которую ты чувствовала, — была болью наслаждения. Не разрушения.
Я наклонился к её уху.
— Мой интерес — не в том, чтобы тебя калечить, — прошептал я. — Мой интерес — в том, чтобы ты сама пришла ко мне. Сама попросила. Сама отдала себя. Полностью. Без остатка. Вот что мне нужно.
Окинул её взглядом. Не хищным, как прежде. Почти отеческим.
— Знаешь, что самое забавное? — произнёс я. — Пока ты следуешь правилам, тебе нечего бояться. Кроме, пожалуй… собственных ощущений.
Последнее слово я выдохнул так, чтобы оно коснулось её кожи, как сквозняк из приоткрытой двери в незнакомую комнату.
Она медленно подняла руку.
Пальцы дрожали.
Она хотела коснуться моего лица, проверить, реален ли я.
Но в последний миг одёрнула руку и сжала в кулак.
— О, вижу, — протянул я. — Ты уже рисуешь себе картины. Сломанные кости. Отрезанные пальцы. Кровь на камне.
Пауза.
Я позволил тишине набухнуть, как нарыву.
— Ну что ж, ради твоего спокойствия: обещаю не ломать тебе кости и не отрезать конечности. По крайней мере — без твоего явного согласия.
Она молчала.
Но я видел не глазами, а тем чутьём, которое не подводило меня никогда: где-то в глубине, за стеной ужаса, шевельнулось нечто новое.
Не согласие. Ещё нет.
Но уже не отрицание.
Я отстранился.
Смотрел на неё.
Она не отвела взгляда.
Впервые.
Я подошёл к камину, оперся о полку.
Смотрел, как пламя корчится в топке. Рыжее. Жадное. Облизывающее поленья с хрустом, похожим на шёпот.
Жар лизал мне скулу. Огонь отбрасывал блики на лицо.
Я знал, как это выглядит со стороны: то ли демон, вышедший из преисподней, то ли бог, снизошедший до разговора со смертной.
— Я… скажем так, предпочитаю такой вид отношений давно. С пятнадцати лет, если уж быть честным, — продолжил я, не оборачиваясь. — Не надо так на меня смотреть, я прекрасно знаю, чем являюсь с точки зрения всяких там моралистов. Но поверь — меня это давно не волнует.
Я повернулся.
Медленно. Как поворачивается стрелка на циферблате, отсчитывая последние секунды.
— Я владею этим искусством в совершенстве.
Губы тронула улыбка.
Тонкая, как порез бритвой.
Она молчала.
Пальцы вцеплялись в подлокотники кресла. Глаза широко распахнулись и блестели в свете свечей.
В них был ужас. Но не только.
Под ужасом, как течение подо льдом, — постыдное, горячее любопытство.
Я смягчил голос. Сделал его почти ласковым, бархатным.
Двинулся к ней.
Шаг. Пауза. Ещё шаг.
Половицы стонали под моим весом.
Остановился в шаге.
— Не смотри так, будто я рассказываю тебе о чём-то чудовищном, — сказал я. — В этом нет ничего ужасного. Это просто… знание. Знание о том, как тело и разум отвечают на определённые прикосновения. Слова. Запахи. Как страх плавится — и превращается в возбуждение. Как боль перетекает — и становится наслаждением. Это алхимия, Сильвана. Самая древняя из всех.
Я протянул руку.
Не как хищник. Как наставник, открывающий ученику страницу запретной книги.
Кончик моего пальца коснулся её запястья. Там, где под тонкой кожей бился пульс. Частый. Горячий.
Прикосновение лёгкое, едва ощутимое.
Она вздрогнула всем телом.
— Я контролирую себя. Всегда. Безупречно, — мой голос стал твёрже, как остывающая сталь. — Я знаю пределы. Знаю грань. Знаю, как довести до самого края — туда, где дыхание рвётся и мир сужается до единственной точки, — и вернуть обратно. Целой. Невредимой. Преображённой. Это не жестокость, Сильвана. Это мастерство.
Я наклонился ближе.
Так, что мог различить крошечные золотые крапинки в её радужке и ощутить её дыхание. Частое. Рваное. Пахнущее страхом и мятой.
— Так что перестань дрожать. Ты в надёжных руках. Хотя надёжность… это понятие относительное. Особенно когда речь идёт обо мне. Не так ли?
Моя ладонь мягко, но неотвратимо легла на её плечо.
Тепло её тела просачивалось сквозь тонкую ткань.
Под моими пальцами — хрупкая ключица, напряжённая мышца, бешеный пульс в яремной ямке.
Тишина повисла в комнате. Плотная. Как бархат, пропитанный дымом и воском.
Свечи мерцали.
Тени на стенах корчились, вздрагивали, сплетались. Чёрные пальцы, тянущиеся к потолку.
Где-то скрипнула половица.
Или это замок вздохнул, прислушиваясь.
Я медленно провёл рукой по воздуху. Плавно. Властно.
Как дирижёр перед первым аккордом.
Они все танцуют.
Тени, свечи, она, весь этот мир.
Под мою музыку.
Сильвана
1
Диамант улыбнулся мягче. Почти ласково.
И в этой улыбке проступило что-то интимное, от чего моё сердце сбилось с ритма.
В его голосе снова звучала ирония, но теперь почти тёплая. Почти дружелюбная.
Он словно предлагал сделку: принять его правила, довериться его опыту — и тогда я увижу мир с другой стороны. Мир, где страдание и наслаждение сплетаются в причудливый узор, где ужас становится ключом к новым ощущениям.
— Итак, пока ты следуешь правилам, всё будет… скажем так, в пределах допустимого, — произнёс он, слегка склонив голову и глядя на меня с тем особым вниманием, от которого чувствуешь себя одновременно обнажённой и защищённой. — В конце концов, я ведь не чудовище. По крайней мере… не со всеми. Просто человек, который знает, как играть в эти игры. И умеет делать это очень хорошо.
Он замолчал, давая мне время осмыслить его слова, почувствовать их вес, их странную притягательность.
Тишина, наполненная шёпотом пламени и биением моего сердца.
— Просто доверься мне, — произнёс он тихо, без нажима, почти ласково. — И всё станет намного проще. Для тебя в первую очередь.
Я замерла.
Эти слова, сказанные так, будто он действительно заботится о моём благополучии, резали сознание острее любого приказа.
В груди вспыхнула ярость. Горячая. Обжигающая.
Но вместе с ней пришло пугающее замешательство: он предлагал довериться после всего?
Я пыталась ухватиться за то, что знала наверняка: он чудовище. Не человек. Воплощение зла. Тень, накрывшая мой мир.
В памяти вспыхивали картины одна за другой.
Дым над моей страной. Чёрный и густой, заслонивший солнце.
Казни на центральной площади по приказу Инквизитора. Методичные. Демонстративные.
Умирающие от голода старики и дети. Их потухшие глаза уже ничего не просили.
Лица близких, бледные и измученные, за решёткой тюремной камеры.
Холод каменного пола в ту первую ночь в плену.
Его руки на моём теле. Сильные. Безжалостные.
Треск моих собственных суставов на дыбе по его приказу.
И после всего этого он предлагал довериться?
Это ловушка. Это точно ловушка.
Я сжимала кулаки, пытаясь вернуть ясность мысли.
Но его голос, взгляд, слова проникали глубже любых пыток. Пробирались в самые потаённые уголки сознания.
Он погубил всё, что мне дорого.
Он причина моего горя и слёз.
Но сейчас передо мной стоял совсем другой человек.
Тед никогда не говорил со мной так.
Он был нежен и заботлив, целовал в лоб и спрашивал, не холодно ли мне.
Но он никогда не смотрел на меня так, как будто видел не только ту, кем я была, но и ту, кем могла бы стать.
Он не знал, что внутри меня есть тьма. А если бы узнал — испугался бы.
Диамант не боялся.
Он смотрел, и от этого взгляда мне хотелось рассказать ему всё.
Не палач. Не тиран.
Просто юноша, почти мой ровесник. Да, порочный. Да, опасный.
Но живой. Настоящий.
В его глазах проглядывало что-то человеческое, почти уязвимое. Трещина в ледяной маске.
Поза не выражала угрозы. Скорее сдержанное ожидание. Почти робкое.
И если красивого, но холодного Инквизитора можно было ненавидеть, бояться, даже желать в каком-то извращённом смысле, то от этой неожиданно открывшейся части его личности можно было потерять голову.
Таким он был ещё опаснее. Непредсказуемым. Неуловимым.
Почему он объяснял? Почему не приказывал?
Почему эта мягкость была опаснее любой жестокости?
Он не обязан ничего объяснять.
По всем законам этого мира, по праву победителя, он мог просто приказать. И я подчинилась бы без слов.
Но вместо этого он говорил со мной. Разъяснял. Даже оправдывался, пусть и в своей манере, с неизменной иронией.
— Почему? — вырвалось у меня хриплым, словно после долгого молчания, голосом. — Почему ты это делаешь? Объясняешь… предлагаешь поверить?
Он не ответил сразу.
Просто смотрел на меня долго, не мигая, так, что я чувствовала, как по спине ползёт холодок.
— Потому что ты спрашиваешь, — произнёс он наконец.
— Что?
— Ты спрашиваешь, — повторил он, и уголок его губ дрогнул. — Большинство просто выполняют. А ты задаёшь вопросы. Это… любопытно.
В его глазах мелькнуло что-то неуловимое.
Не насмешка. Не раздражение.
Почти понимание. Почти сочувствие. Призрачное и едва уловимое.
Он сделал шаг ближе. Мягко. Почти неслышно.
— Потому что мне так интереснее, — ответил он честно, без прикрас.
Я резко вдохнула.
— Игра без правил скучна, — продолжил он. — Я хочу видеть не покорную куклу, а женщину, которая осознаёт, что происходит. Которая принимает решение — пусть даже через ужас, через ненависть, через всё, что ты ко мне испытываешь.
Его слова повисали в воздухе, смешиваясь с ароматом воска и старого дерева.
Я пыталась найти подвох. Искала скрытые угрозы.
Не находила.
Он не лгал. По крайней мере, не сейчас.
И в этом была особая, пугающая искренность.
Он хотел, чтобы я не просто подчинялась. А хотела этого.
И самое страшное: какая-то часть меня уже отзывалась.
— Расскажи мне, — произнесла я, сама не узнавая свой голос. — Раз уж ты хочешь, чтобы я осознавала. Расскажи, что ты будешь делать.
Он усмехнулся.
Но не зло.
С интересом.
— Тебе правда хочется знать?
— Да.
— Ну что ж. Слушай.
Он сделал паузу. Подошёл ближе. Остановился за моей спиной.
Я чувствовала его дыхание на затылке. Тёплое. Рваное.
— Сначала, — начал он, — я научу тебя простому. Стоять, когда я вхожу. Опускать глаза, когда я смотрю. Отвечать, когда я спрашиваю. Это база. Без неё — никуда.
Его голос был низким, обволакивающим. Он проникал под кожу, растекался по венам.
— Потом — тело. Я покажу тебе, как боль превращается в удовольствие. Как кожа становится чувствительнее, когда по ней проходятся плетью. Как запястья горят, когда их стягивают верёвкой. Как бёдра дрожат, когда их разводят. Как рот наполняется слюной, когда в него входят. Как горло сжимается, когда входят глубоко.
Я задышала чаще.
Низ живота сводило. Между ног становилось влажно.
— Я буду связывать тебя, — продолжил он. — Туго. Красиво. Так, чтобы каждое движение врезалось в кожу. Буду ставить тебя на колени. Заставлять ждать. Заставлять просить. Буду играть с тобой: доводить до самого края — и оставлять. Снова и снова. Пока ты не начнёшь умолять.
Мои щёки горели.
Соски сжались под тканью платья. Я надеялась, что он не видит.
Но он видел всё.
— А потом, — произнёс он, наклоняясь к моему уху, — когда ты будешь мокрая, дрожащая, сгорающая изнутри, я возьму тебя. Так, как захочу. Туда, куда захочу. И ты будешь кончать. Снова. И снова. И каждый раз это будет вырывать из тебя что-то, что ты считала своей гордостью.
Я закрыла глаза.
Перед внутренним взором — не лица отца и Теда.
Только он.
Его руки. Его голос. Его тёмные волосы, пахнущие дымом.
— Ты чувствуешь? — спросил он шёпотом. — Прямо сейчас. Как твоё тело отзывается на мои слова. Как оно хочет этого.
Я не могла ответить.
Только дышать.
Только дрожать.
Внутри шла отчаянная борьба.
Разум кричал: «Не верь ему! Это ловушка!»
Тело помнило страдание и унижение. Каждое прикосновение, каждое слово, причинявшее боль.
Но что-то ещё, глухое и почти забытое, откликалось на эту странную, пугающую искренность.
На его слова.
На его голос.
На его тьму.
Я закрыла глаза.
И снова — его образ. Не отца. Не Теда.
Диамант.
Стоящий за моей спиной. Шепчущий мне на ухо. Заставляющий моё тело пылать.
«Это не я. Это только ради отца, ради Теда. Я не хочу этого».
Но ложь была очевидна.
Я уже не знала, чего хочу.
Когда я снова открыла глаза, в них всё ещё горел огонь сопротивления. Упрямый. Несгибаемый.
Но под ним тлело другое.
— Да… — произнесла я, запнувшись. — Я согласна.
Эти слова дались тяжелее, чем любой крик, чем любое сопротивление.
Они означали не капитуляцию.
Признание того, что сейчас у меня нет другого пути.
Вкус соли от невыплаканных слёз на губах напоминал, что я всё ещё жива.
И готова бороться.
Не только с ним.
С самой собой.
2
Пламя свечи дрожало, отбрасывая на его лицо рваные тени. То подчёркивая острые скулы, то пряча глаза в глубокой темноте.
Он улыбнулся.
Не той насмешливой полуулыбкой, к которой я привыкла. Не вызов и не укол.
Что-то почти бережное. Словно он держал в руках хрупкую реликвию.
— Ты согласилась, — произнёс он тихо, почти шёпотом. — Это первый шаг. Может быть, ты и пожалеешь. Но тебе понравится.
Его голос был низким, бархатистым. Прокатывался по коже, как прикосновение шёлка.
Знакомая ирония теперь не жалила, а лишь мягко очерчивала границы новых правил.
Я невольно напряглась.
Мышцы сжались, будто готовясь к удару. Мой взгляд скользил по его лицу в поисках подвоха, зацепки, намёка на прежнюю холодную расчётливость.
Но привычная маска врага размывалась и таяла, как лёд под горячим дыханием.
Что происходит?
Почему он говорит со мной так?
И почему это пугало сильнее, чем его жестокость?
Он сделал шаг назад.
Едва заметное движение. Но в нём было больше смысла, чем в любых словах: жест, предлагающий пространство. Выбор.
— Отныне между нами не должно быть стыда, — продолжил он ровным, почти ритуальным голосом, будто произносил обет. — Говори о чём угодно. Даже о самых смелых фантазиях. Я не стану осуждать, не стану смеяться. Я просто выслушаю. И… помогу воплотить.
Сигарета догорала между его пальцами, роняя на пол тонкую изломанную тень пепла.
Горький запах табака смешивался с едва уловимым ароматом сандала и его запахом. Теперь въевшимся в мои воспоминания.
— Представь меня исповедником, — добавил он. — Тем, кто принимает без осуждения.
Я сжала пальцы.
Внутри что-то дрогнуло.
Трещина пробежала по ледяной корке, сковывавшей душу.
Гнев и страх — мои старые щиты — начинали отступать, вытесняемые чем-то новым, непривычным.
Любопытством.
Оно прорастало сквозь трещины обороны. Осторожное, но настойчивое. Как первый росток сквозь каменную кладку.
Он предлагал исповедоваться.
Тому, кто пытал меня. Кто насиловал. Кто держал в заложниках моих близких.
И что-то во мне отзывалось.
Перед глазами вспыхнул образ отца. Его строгий взгляд. Тяжёлый, как свинец.
Я опустила ресницы, будто оправдываясь.
«Это не капитуляция. Я не верю ему. Пока не верю. Но если это единственный путь к свободе, я пройду его до конца».
Свобода.
Слово звучало как насмешка.
Но я цеплялась за неё, как утопающий за соломинку.
— Ты… серьёзно? — спросила я, подавив желание отвернуться.
Мой голос всё ещё звучал настороженно, но в нём пробивался интерес. Острый, как лезвие, и такой же опасный.
— Ты слишком порочен для исповедника, милорд.
Он коротко, почти беззвучно рассмеялся.
В этом смехе было что-то завораживающее. В его глазах мелькнул озорной огонёк. Не жестокий. Не уничижительный. Приглашающий.
— Возможно, — согласился он. — Но даже пороки теряют власть, когда их называют вслух.
Я сделала крошечный шаг вперёд.
Не физически. Внутренне.
Переступила через невидимую черту, отделявшую «прежде» от «теперь».
— Что, если мои мысли покажутся тебе… необычными? — спросила я.
— Когда два человека могут говорить откровенно, без масок, без притворства… это редкая роскошь, — ответил он.
Пауза.
Он давал словам осесть в воздухе, как пыли на старинной книге.
— Необычность субъективна, Сильвана. Для кого-то полёт бабочки — чудо, а для кого-то — бессмысленное мельтешение. С моими пристрастиями для меня не существует необычности.
Неожиданно это расслабило меня.
Напряжение в плечах чуть отпустило, словно кто-то незаметно снял тяжесть, которую я носила так долго, что уже перестала замечать.
Пальцы дрожали, будто хотели потянуться к нему.
Но я сжимала их в кулак, загоняя неуверенность вглубь.
Почему его слова так действовали?
Почему мне хотелось верить ему?
Почему это ощущалось как облегчение?
Я ненавидела себя за это.
Тишина снова опустилась на комнату.
Но теперь она была тёплая. Не давящая и не выжидающая. Живая, обволакивающая нас, как мягкий плед, сотканный из полутонов и недоговорённостей.
Я глубоко вдохнула.
Воздух казался густым, насыщенным чем-то неизведанным. Возможностью, которую я ещё не решалась назвать по имени, но уже ощущала на губах. Терпкую и волнующую, как первый глоток вина.
Я понимала, что ступаю на скользкую дорожку.
И всё равно шла.
— Я попробую, — произнесла я почти шёпотом.
Как клятву.
Как начало чего-то неизбежного.
Он сделал шаг ко мне.
Я не отступила.
Его рука поднялась медленно, давая мне время отстраниться.
Но я не двинулась.
Пальцы коснулись моей щеки. Тёплые. Сухие. Не грубые.
Он провёл большим пальцем по скуле, стирая невидимую слезу.
Я замерла.
Не от страха.
От того, что прикосновение не обожгло.
Наоборот, оно приносило странное, почти забытое ощущение покоя.
— Вот так, — прошептал он. — Уже легче.
И улыбнулся по-настоящему. Без иронии. Без маски.
В этой улыбке была нежность и тихое удовлетворение. Но без торжества.
Он не праздновал победу.
Он словно принимал моё решение как дар. Или мне хотелось в это верить.
— Вот и отлично, — произнёс он, и в голосе мелькнула едва уловимая, но отчётливая нотка предвкушения. — Тогда, пожалуй, пора начать.
Глава 7. Второй Урок
«
Она кричала. Но это был не крик боли. Это был крик освобождения от той, кем она была»
.
Сильвана
1
Диамант, не дожидаясь моего ответа, налил себе абсента.
Изумрудная жидкость стекала в бокал тонкой, почти живой струёй, как яд, нашедший русло. Капли звенели о хрусталь, и этот звук был интимным, словно шёпот заговорщика.
Анисовый дух расползался по комнате. Горький. Полынный. Обволакивающий. Он забирался в ноздри и оседал на языке.
Молодой человек опустился на край кровати с ленивой, тягучей грацией хищника, уже настигшего добычу и не видящего смысла торопиться.
Плащ беззвучно соскользнул на пол, обнажая чёрную рубашку с серебряной вышивкой, что оплетала предплечья подобно паутине. Мускулы под тканью обозначались скупо и точно, как линии на чертеже оружия.
Он поднял взгляд на меня.
Я всё ещё сидела в кресле, вжимаясь в его бархатную спинку, как зверёк, учуявший запах крови.
Свечные фитили трещали сухо и надломленно. Тени на стенах корчились, будто живые.
Его глаза в дрожащем свете казались двумя колодцами, на дне которых тлели угли. Они обещали. Но что именно — разрушение или откровение — я разобрать не могла.
— Раз уж мы решили быть откровенными… — произнёс он мягким, почти убаюкивающим голосом. Тем самым тоном, которым произносят колыбельные или приговоры. — Начнём с малого.
Пауза.
Глоток абсента. Влажный блеск на нижней губе.
— Раздевайся. Медленно.
Слова обвились вокруг меня, как шёлковая лиана, пропитанная дурманом.
Не просьба. Не требование.
Нечто третье.
Приглашение на край обрыва.
Я замерла.
Внутри всё сжималось: стыд, страх и что-то ещё, чему я отчаянно отказывала в имени.
Сердце ударило в рёбра. Кровь хлынула в виски горячей волной.
Я поднялась медленно, как поднимаются лунатики, не доверяя собственному телу.
Пальцы нашли верхнюю пуговицу платья.
Каждое движение давалось с трудом. Но не физически. Душевно.
Пальцы дрожали: от холода, от волнения или от того странного, пульсирующего тока, что зародился где-то внизу живота и отдавался в кончиках пальцев, в мочках ушей, в пересохших губах.
Первая пуговица.
Вторая.
Третья.
Ткань скользила по коже. Тёплая, потом прохладная.
И в этом скольжении было что-то ритуальное.
Я обнажала не тело.
Я сбрасывала защиту. Слой за слоем. Защиту за защитой.
С каждым новым открытым участком стыд становился сильнее. Он жёг изнутри и забирался под рёбра.
Но вместе с ним поднималось другое.
Пугающее. Незваное любопытство.
Что дальше? Как он посмотрит? Что сделают его глаза, когда увидят?
Прохладный воздух коснулся обнажённых плеч.
И дрожь, прошившая спину, не имела ничего общего с холодом.
Предвкушение. Чистое и постыдное одновременно.
Я вспомнила об отце и Теде. Сказала себе, что должна их спасти.
Но сердце билось не от ужаса.
От чувства, больше похожего на голод.
Я ненавидела себя за это.
Платье упало к ногам. Мягкий шелест ткани о половицы — звук капитуляции.
Я осталась в тонком белье. Последнем рубеже. Последней лжи о том, что я ещё контролирую происходящее.
Грудь вздымалась. Руки дрожали.
— Ну а дальше? — произнёс он, приподняв одну тонкую, точно нарисованную тушью бровь. В уголке губ дрожала усмешка. Лёгкая. Игривая. Как искра над порохом. — Снимай всё. Полностью.
Я резко вдохнула.
Пальцы сжимались и разжимались, тянулись к застёжке, но не слушались, скользили, срывались.
Раз. Два.
Только с третьей попытки раздался щелчок.
Ткань лифчика скользнула вниз.
Прохладный воздух лёг на разгорячённую кожу груди. Контраст такой резкий, почти жестокий, что я вздрогнула.
Соски затвердели мгновенно. От холода, от его взгляда, от всего сразу.
И в этой болезненной остроте пряталось что-то запретное, отчего дыхание перехватывало.
Я чувствовала, как его взгляд касается меня почти физически. Как пальцы. Как язык.
И мне не хотелось, чтобы он отводил глаза.
Затем трусики.
Медленно. Невыносимо медленно.
Я тянула этот момент, как последний глоток воздуха перед погружением.
Ткань скользила по бёдрам, по коленям, коснулась лодыжек.
И с каждым дюймом обнажённой кожи истончалось что-то между нами: воздух, расстояние, граница.
Когда последний лоскут упал к ногам, осталась только пустота.
И я в ней.
Голая. Дрожащая. Распахнутая.
Я стояла перед ним совершенно обнажённая.
Не в силах поднять голову.
Выставленная напоказ. Уязвимая до боли, до крика.
И возбуждённая.
Это возбуждение катилось по телу тёмными волнами, заставляя кожу гореть, дыхание срываться, а низ живота сжиматься в тугой, горячий узел.
Оно было глубже всего, что я знала прежде. Тёмное. Пронизанное стыдом и запретом.
И оттого невыносимо острое.
Вкус слёз коснулся губ. Солёный. Горький.
Я сглотнула.
«Это ради отца и Теда. Даже такой ценой».
Но мысль звучала глухо, как молитва, в которую больше не верят.
Это ложь.
Происходящее уже не про них.
Про меня.
Про то, что я чувствовала и чего хотела.
Где-то в самой глубине, под слоями стыда и страха, что-то трепетало отчаянно и неистово.
Как крылья пойманной птицы, которая уже не знает, хочет ли она на свободу или давно перестала различать клетку и небо.
Диамант
1
Я не шевелился.
Только мои глаза — ожившие, хищные, внимательные — скользили по её фигуре. Изучали. Запоминали. Оценивали.
В моём взгляде не было похоти и грубости.
Было искусство.
Я рассматривал не женщину. Материал. Мраморную глыбу, ждущую первого удара резца.
Мой взгляд ласкал её кожу, проникал вглубь, снимал слой за слоем. Словно я уже видел тот узор, который вырежу на её душе.
Она ещё не понимала, что уже стала холстом.
А я — тем, кто не рисует, а вырезает.
— Повернись, — произнёс я с лёгкой, почти ласковой насмешкой. — Хочу видеть всё.
Она медленно повернулась.
Каждое движение было пропитано сопротивлением и одновременно странной, гипнотической покорностью.
Я чувствовал, как мой взгляд обжигал её кожу. Как невидимые пальцы скользили вдоль позвоночника, считали позвонки, вызывали мелкую, неконтролируемую дрожь.
Она уже играла по моим правилам.
Даже не подозревая об этом.
Смущение жгло её изнутри, пульсировало под кожей. Румянец полз по шее и ключицам, горячий и предательский.
Но вместе с ним нарастало нечто иное. Тягучее. Мутное.
Будто каждая клеточка её тела просыпалась, откликалась на моё внимание и раскрывалась, как ночная лилия навстречу луне.
Когда она снова оказалась лицом ко мне, я кивнул.
Одобрительно. Почти восхищённо.
Едва заметная улыбка тронула уголки моих губ.
— Прекрасно, — прошептал я. — Теперь опустись на колени.
Она вздрогнула всем телом.
От унижения. От смущения. От ужаса.
И от предвкушения, которое и было самым страшным, потому что говорило: часть её уже ждала этого и хотела.
Она ненавидела себя за это.
И именно поэтому будет подчиняться ещё охотнее, пытаясь искупить вину послушанием.
Она опустилась медленно, почти грациозно.
Ковёр принял её колени, как алтарь принимает жертву.
Он был тёплым, нагретым камином.
Но она чувствовала холод. Не снаружи. Внутри.
— Ползи ко мне, — произнёс я мягко, но неотвратимо. — Медленно. Так, чтобы я мог насладиться каждым движением.
Она подчинилась.
Руки коснулись ковра. Ладони ощутили плотный, чуть колючий ворс.
Тело двинулось вперёд плавно, почти инстинктивно. Бёдра, лопатки, позвоночник — единая текучая линия.
С каждым сантиметром, приближавшим её ко мне, ужас отступал, уступая место чему-то первобытному, живому, горячему.
Она уже не думала о сопротивлении.
Она думала о том, как сделать это правильно. Как угодить.
Когда она оказалась у моих ног, я протянул руку.
Не хватая. Не принуждая. Предлагая.
Мои пальцы коснулись её подбородка. Мягко. Но непреклонно.
Приподняли лицо.
Кожа под пальцами была горячей, влажной от выступившей испарины.
Наши взгляды встретились.
Мой — глубокий, бездонный, полный обещаний и угроз.
Её — распахнутый, затопленный страхом и чем-то, что она не решалась назвать.
— Видишь, это не так страшно, как ты думала, — прошептал я почти нежно, так что моё дыхание коснулось её губ.
Мой большой палец медленно провёл по её нижней губе. Влажной. Чуть припухшей.
— И гораздо интереснее, чем ты могла представить.
Я неторопливо вытянул ногу.
Поставил её прямо перед ней: тяжёлый чёрный сапог, гладкая кожа, тускло мерцающие пряжки.
Моя поза оставалась расслабленной. Локоть небрежно на колене. Голова чуть склонена.
Но в этой расслабленности таилась властность. Ленивая. Кошачья. Оттого лишь более давящая.
Я не играл.
Я лепил. Формировал. Создавал новое существо из глины боли и воды покорности.
— Сними с меня сапоги, — приказал я ровным тоном, лишённым видимых эмоций, но с лезвием под бархатом.
Она замерла.
Руки предательски дрожали. От холода, от напряжения, от пульсирующего жара между бёдер, который она отчаянно пыталась подавить.
Бесполезно.
Она уже не спрячется и не убежит от того, что жило внутри.
Её пальцы неуверенно потянулись к пряжкам. Нащупали холодный, скользкий металл тёмного серебра.
Движения неловкие, скованные. Будто она впервые касалась чужой обуви.
И в каком-то смысле так и было.
Это не просто прикосновение. Акт. Ритуал. Жертвоприношение.
Каждая ошибка — щелчок не той пряжки, дрогнувшие пальцы, сбившийся ритм — усиливала смущение и гнала кровь к щекам.
Как красива была эта неловкость.
Она делала её ещё более желанной. Живой. Настоящей.
— Не торопись, — произнёс я мягче, чем она ожидала. Без приказа и насмешки. Почти с поддержкой. — Пряжка поддаётся влево. Вот так.
Она замерла на мгновение.
Не верила.
Подняла глаза.
И снова опустила их, быстро, как пойманный зверёк.
Но пальцы слушались: нащупали нужный угол, нажали.
Пряжка щёлкнула, освобождая ремень.
— Умница, — сказал я с лёгкой иронией, но без злобы. Как хвалят ребёнка, делающего первый шаг. — Теперь второй.
Она выдохнула рвано и судорожно.
Щёки горели.
Но руки уже двигались увереннее.
Моё одобрение подействовало.
Она не просто боялась. Она хотела справиться. Хотела, чтобы я снова назвал её «умницей».
Похвала работала лучше страха.
Это надо запомнить.
Я наблюдал с едва заметной усмешкой, впитывая каждую деталь.
Трепет ресниц. Биение жилки на её шее — быстрое, загнанное, как у пойманной птицы.
Прерывистое дыхание, от которого вздрагивала грудь с затвердевшими сосками.
Её неуклюжесть скользила по краю сознания и оседала внутри тёмным, тягучим удовольствием.
Не раздражение.
Что-то другое. Голодное.
Её придётся учить долго и терпеливо, слой за слоем снимать всё лишнее. Страх. Стыдливость. Волю.
Пока не обнажится то, что под ними.
Как скульптор обтёсывает камень, зная, что внутри уже живёт форма.
Я не торопил.
Каждая секунда её смущения — подарок, который я разворачивал медленно, как шёлк с тела.
Она бросала на меня короткие, воровские взгляды из-под ресниц. Будто касалась чего-то запретного и тут же отдёргивала руку.
А потом снова склонялась к сапогу. Снова пряталась.
Но я видел: каждый такой взгляд — крохотная трещина в стене. Каждый вздох — признание.
Не словами. Телом.
Тем, как дрожали её пальцы на моей щиколотке.
Как учащалось дыхание, когда она случайно касалась кожи выше голенища.
Она ещё не понимала, что происходило.
Я — понимал.
Тишина стала осязаемой, густой, как дым.
В ней тонуло всё: её прерывистое дыхание, тихий скрип кожи под неловкими пальцами, сухой треск поленьев в камине.
Воздух густел, пропитывался расплавленным воском, тёплой кожей сапога, холодным металлом пряжек и чем-то ещё, чему нет названия.
Животным. Первобытным.
Тем запахом, что рождается между двумя телами, когда одно из них уже сдалось, а второе ещё нет.
Я впитывал это медленно, с наслаждением дегустатора, подносящего бокал к свету.
Власть текла по венам не горячо и не обжигающе.
Ровно и глубоко, как подземная река, которая точит камень столетиями.
Предвкушение заполняло каждую клетку.
Её пальцы наконец справились с последней пряжкой.
Сапог соскользнул на ковёр мягко, почти беззвучно.
Она замерла.
Подняла глаза.
И в этих глазах я увидел то, чего ждал.
Не просто покорность.
Начало.
Первый мазок на чистом холсте.
Игра только начиналась.
И она проиграла. В тот момент, когда опустилась на колени.
Всё остальное — лишь детали.
Сильвана
1
Сапоги наконец упали на пол.
Глухо. Как два мёртвых зверька.
Я попыталась вытереть ладони друг о друга, но пот не уходил: въедался в кожу липкой плёнкой, пах железом и страхом.
Не успела я распрямиться — Диамант уже поднялся.
Так поднимается хищник: без усилия, без звука, без предупреждения.
Только воздух качнулся, принося запах. Тёплую кожу, дым, что-то звериное, от чего сердце споткнулось и забилось не в такт.
Он медленно снимал рубашку.
Как жрец обнажает алтарь.
Ткань скользила по плечам. Свечное пламя вылизывало каждый изгиб мышц, заливало впадины чернильной тенью.
Казалось, его тело вырезано из того же мрака, которым дышала комната.
Воск оплывал в подсвечниках, и его сладковатый, удушливый дух мешался с запахом мужского пота. Терпким. Первобытным. Бьющим куда-то в основание черепа.
Рубашка упала.
Тихий шёпот ткани о ковёр.
Потом — звон.
Тонкий. Зловещий. Как голос осы.
Он отстегнул плеть от пояса.
Гибкая, узкая, с кожаными языками на конце. Она шевельнулась в его руке, и я могла поклясться, что она дышит.
Его пальцы сомкнулись на моём локте. Не до боли, нет. Но так, что я ощутила каждый удар собственного пульса под его хваткой.
Он развернул меня.
Не к себе. От себя.
К стене.
— Руки на стену, — произнёс он ровно. — Выше. На уровне плеч. Разведи шире.
Я подчинилась.
Ладони легли на бархат. Мурашки поползли от запястий к локтям.
Спина оставалась открытой.
Беззащитной.
Он видел её всю. Каждый позвонок. Каждую ложбинку. Каждый изгиб.
Я чувствовала его взгляд. Как прикосновение. Как руку.
Он не торопился.
Я слышала, как он перекладывает плеть из руки в руку. Как кожаные языки шелестят, касаясь друг друга.
— Не убирай руки, — сказал он тихо. — Что бы ни было. Не убирай.
Взмах.
Сухой хлопок расколол тишину.
Эхо покатилось по стенам, отзвук за отзвуком.
Боль вспыхнула на лопатках алой молнией. Ослепительная. Звенящая.
Я вскрикнула, рванулась — но руки остались на стене. Он приказал. И тело уже слушалось.
Второй удар.
Ниже. По позвоночнику.
Третий.
По ягодицам. Хлёсткий. Мокрый.
Кожа горела. Мышцы сжимались. И всё тело подавалось назад, к нему, к следующему удару, прежде чем разум успевал запретить.
Стон прорвался сквозь стиснутые зубы. Задушенный. Хриплый.
Стыд и удовольствие сплелись внутри, как ядовитый плющ, оплетающий кость.
Что это?
Почему боль отдаётся не только болью?
Почему там, где должно быть только жжение, — что-то ещё? Что-то тёплое, текучее, как расплавленный мёд?
Он бил размеренно. По спине. По ягодицам. Снова по спине. Не давая привыкнуть. Не давая сосредоточиться.
И с каждым ударом жар между бёдер становился сильнее. Влага — обильнее. Тело предавало снова и снова.
— Хватит, — произнёс он наконец.
Плеть опустилась.
Он шагнул ближе. Я слышала его дыхание. Ровное. Спокойное.
— Повернись, — сказал он. — Лицом ко мне.
Я повернулась.
Медленно. Ноги дрожали. Кожа на спине горела. Пульсировала.
— Руки за голову, — приказал он. — Сцепи в замок. Локти разведи.
Я подчинилась.
Локти разошлись в стороны. Грудь открылась. Соски затвердели — не только от холода. От взгляда. От того, как он смотрел.
Он снова поднял плеть.
— Смотри на меня, — сказал он тихо. — Не закрывай глаза.
Взмах.
Удар по груди.
Не по соску. Рядом. По нежной коже. Кожаные языки хлестнули, оставив алую полосу.
Я вскрикнула. Руки дёрнулись, но остались за головой. Он приказал.
Второй удар. По другой груди.
Боль — острая, тонкая, как игла. И — что-то ещё. Под болью. Глубоко. Тёмное. Горячее.
Соски напряглись до боли. Низ живота сжался. Между бёдер стало мокро. Так мокро, что я чувствовала влагу на внутренней стороне бёдер.
Он видел.
— Что ты чувствуешь?
Голос — бархат, натянутый на лезвие.
Не вопрос.
Вскрытие.
Он изучал меня, как редкий цветок, раскрывающий лепестки под чужими пальцами.
Я молчала.
Слова ворочались в горле, тяжёлые, как камни.
Не должна. Не смею.
Но почему пальцы сами разжимались? Почему внутри не только стыд — почему там эта сладкая, невозможная дрожь?
— Сучка. Я задал вопрос.
Сталь. Голая, отточенная сталь вместо голоса.
Он шагнул вперёд.
Пальцы впились в волосы у основания черепа. Запрокинули мне голову. Резко. Точно. Так, что в шее хрустнуло.
Наши глаза встретились.
Его зрачки — два колодца, ледяных и бездонных, и на самом дне — пляшущие огни.
— Говори. Сейчас.
Не просьба. Не приказ даже.
Заклинание.
Слово, после которого молчание становится невозможным, потому что тело уже отвечало за меня. Дрожью. Жаром. Влагой.
Я стояла с запрокинутой головой, пойманная его хваткой, как бабочка — булавкой.
Дыхание срывалось судорожными всхлипами.
В груди ворочалось нечто огромное, бесформенное: ужас, стыд и — под ними, глубже, темнее — возбуждение.
Оно росло вопреки всему.
Дрожь катилась от кончиков пальцев до корней волос.
Внизу живота стягивался тугой, раскалённый узел. Пульсировал в такт сердцу.
И с каждым ударом становился туже, горячее.
И это знание обожгло, как клеймо.
Я зажмурилась, пытаясь спрятаться от себя самой, от правды, которая расползалась по телу, неотвратимая, как яд.
Ненавижу себя.
И хочу ещё.
И вот что было страшнее всего: страха — не было.
Совсем. Ни капли.
Там, где должен был выть ужас, зияла тишина. Тёплая. Бархатная. Приглашающая.
И именно это отсутствие делало происходящее невыносимым.
Непростительным.
Неотразимым.
— Я… — голос сорвался.
Шелест сухой листвы в пустом склепе.
Я сглотнула. Горло саднило, будто слова обросли шипами и теперь рвали плоть изнутри.
— Я чувствую…
Он не ослабил хватки.
Пальцы — жёсткие, горячие — впивались в волосы у корней, запрокидывали голову, вынуждали смотреть в глаза. Голубые и непроницаемые, как зимнее озеро подо льдом.
В них не было просто властности.
Было знание.
Он видел, как тает сопротивление. Как расползаются по швам все мои «нет» и «не должна».
И ждал.
— Говори, — повторил он.
Насмешка в голосе — лёгкая, почти ласковая, как подушечка пальца, проведённая по свежей ссадине.
Я зажмурилась.
Бесполезно.
Тело предало раньше, чем разум успел выстроить оборону: кожа горела там, где он касался, и там, где не касался — тоже.
Каждый нерв тянулся к нему, как корни к подземной воде.
— Я чувствую… — язык прилип к нёбу. Я сглотнула и заставила себя: — Как внутри сжимается. Узел. Внизу живота. Пульсирует. Горит. И… между ног — влажно.
Тишина.
Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как капли крови на белом мраморе.
Обжигали сильнее плети. Не кожу. Что-то глубже.
Я ждала насмешки. Презрения.
Но в его глазах вспыхнуло другое.
Интерес.
Не похоть. Не злорадство.
Чистый, холодный интерес алхимика, увидевшего, как в тигле наконец меняет цвет субстанция, над которой он бился месяцы.
— Продолжай, — прошептал он.
Голос прошёл сквозь кожу, как вибрация камертона. Глубоко. Физически ощутимо. Прямо в кости.
Пальцы в волосах разжались. Медленно, по одному.
И скользнули по щеке.
Подушечки — твёрдые, горячие — чертили линию от виска к подбородку, оставляя след, похожий на ожог.
Я вздрогнула.
Не отстранилась.
Тело подавалось навстречу прикосновению. Так умирающий от жажды прижимается губами к воде, не думая, отравлена ли она.
— Что ещё?
Я хотела отвернуться. Спрятаться.
Не могла.
Его взгляд держал. Не цепи, нет.
Цепи можно разорвать.
Это было что-то другое.
Гравитация.
Притяжение тела к земле, крови к ране, мотылька к огню.
— Это… странно, — произнесла я. — Я не должна чувствовать такое. Не должна. Но чувствую. И это пугает. Милорд, что это? Почему я…
Голос оборвался.
Не существовало слов для того, что творилось с телом. С разумом. С тем, что раньше я считала душой.
— Почему — что? — он пожал плечами. Легко. Небрежно. Так пожимают плечами, когда кто-то спрашивает, почему идёт дождь. — Почему тебя влечёт ко мне? Почему хочешь этого? Потому что такова природа. Не бойся.
Пауза.
Тень усмешки.
— Или бойся. Но расслабься. И чувствуй.
Голос обволакивал. Тяжёлый шёлк, пропитанный дымом и чем-то сладким, опиумным.
Ни осуждения. Ни насмешки.
Только спокойное, звериное принятие того, что происходило между нами.
Я опустила веки.
Шагнула в темноту. Как в чёрную воду.
Холодную. Манящую. Без дна.
Дыхание замедлилось, стало глубже, тяжелее.
Пальцы разжались. Один. Другой.
Словно пробовали на ощупь новый мир, в котором мне предстояло существовать.
«Отпусти контроль. Погрузись. Прими».
Голос внутри. До ужаса похожий на его.
Невидимые нити, державшие меня, — лопнули.
Плечи опустились. Спина выгнулась. Мягко. Покорно. Как у кошки под чужой рукой.
Я больше не сопротивлялась.
Ни ему. Ни себе. Ни тому тёмному, густому, тягучему, что заполняло меня, как ночь заполняет пустую комнату.
— Вот так, — произнёс он. — Теперь ты чувствуешь по-настоящему.
Его рука коснулась плеча.
Едва. Невесомо.
Как садится на кожу пепел.
Но этого хватило: дрожь прокатилась волной от точки касания вниз, по рёбрам, по бёдрам, до самых ступней.
Пальцы скользнули вдоль позвоночника.
И каждый оставлял двойной след: огонь и лёд, ожог и озноб.
Я выдохнула.
Звук вырвался прерывистый, рваный, почти стон. Почти мольба.
Глаза закрыты.
Но я видела.
Тени на стенах — живые, извивающиеся, как чёрные змеи. Отблески пламени — мерцающие, янтарные, хищные.
И его силуэт — тёмный, чёткий, неотвратимый, как приговор.
Мир сжался до запаха. Горячий воск, выделанная кожа, что-то горькое, травяное. Его.
До звука. Собственное сердце, гулкое, оглушительное, набатом в пустом соборе.
До тепла его руки на моей спине.
Единственной точки, к которой я была привязана, как лодка к причалу в шторм.
Диамант
1
Я улыбнулся.
Не насмешливо.
Почти нежно.
Эта мысль царапала изнутри, как осколок стекла под рёбрами: «Сейчас я почти нежен».
Я не привык к нежности. Не знал, куда её деть. Это странное, неловкое внимание к чужому трепету, к тому, как чужая боль отзывалась во мне не пустотой, а чем-то тёплым, тяжёлым, похожим на голод.
Обычно мне всё равно.
Покорность без нюансов. Страх без оттенков. Безмолвные слёзы, стекающие по щекам. Солёные дорожки, которые я стирал большим пальцем с тем же равнодушием, с каким стирают пыль с подоконника.
Но она была другая.
Раньше я действовал как хирург над вскрытым телом: точно, уверенно, с холодной расчётливостью, от которой пахнет сталью и антисептиком.
Мне не нужно было спрашивать, что чувствовали мои жертвы. Я и так знал: боль, страсть, остроту, которой их ванильные кавалеры не могли дать. Ту самую, ради которой они потом ползли обратно на коленях, умоляя повторить.
Но в ней завораживало другое.
Наблюдать, как она борется с собой. Как стыд и ужас мешаются с тем, что она отказывалась назвать по имени. Как душа раздирается между сопротивлением и пробуждающимся, тёмным, горячим желанием.
Мысль, что придётся вести её постепенно, приносила неожиданное удовольствие. Острое, как лезвие, проведённое по языку.
Это было интересно, как эксперимент. Как разгадывание сложного часового механизма, где каждый поворот ключа вызывал новую реакцию, каждый щелчок открывал новую грань.
Я отпустил её волосы.
Но не отстранился.
Рука скользнула вниз, медленно, к плечу. Подушечки пальцев касались кожи и двигались дальше, оставляя дорожку тепла, почти ожога.
Каждое движение размеренное, ритуальное. Словно я совершал древний обряд, где прикосновение — заклинание, а взгляд — печать.
— Хорошо, — произнёс я тихо, почти шёпотом. — Ты честно призналась. А это уже шаг.
Не дожидаясь ответа, я снова взмахнул плетью.
Легко. Почти ласково.
Удар пришёлся по внутренней стороне её бедра.
Но я знал: теперь боль приглушённая, тягучая, смешивалась с возбуждением, которое пульсировало в ней и растекалось по венам раскалённым золотом.
Она резко вдохнула. Колени подкосились, но она устояла.
Вскрикнула. Не от боли. От того, как тело отзывалось на этот лёгкий удар. Вздрагивало, трепетало натянутой струной.
Я видел, как узел внизу её живота стягивался туже. Как тепло разливалось по бёдрам и рёбрам, заставляя кожу гореть. Как жилка на шее билась чаще, выдавая всё, что она пыталась скрыть.
«Я не ломаю её. Я создаю».
Из ужаса лепил любопытство. Из сопротивления — покорность. Из стыда — жар.
Как скульптор перед глыбой мрамора: сначала грубые удары резца, потом тонкая полировка.
И вот камень дышал, обретал форму, становился чем-то, от чего невозможно было отвести взгляд.
— Видишь? — прошептал я с нежной иронией, лёгкой, но оттого лишь более властной. — Ты уже начинаешь понимать. Уже чувствуешь.
Моя рука поднялась снова.
Но я не бил.
Просто проводил плетью по её коже, едва касаясь. Дразня.
Каждое прикосновение — разряд.
Она вздрагивала, сжималась и при этом тянулась, жаждала продолжения. Как умирающий от жажды жаждет воды, зная, что она отравлена.
Она сопротивлялась.
Но уже тянулась ко мне, как лоза к солнцу, которое выжигало листья, но давало жизнь.
— И это только начало.
В словах — обещание чего-то неизведанного, огромного. Того, что одновременно пугало и манило.
Как пламя манит мотылька, летящего на свою прекрасную гибель.
В полумраке спальни дрожащий свет свечей чертил на стенах живые, извивающиеся тени, шепчущие на языке, которого не помнили даже мёртвые.
Воздух сгущался, становился плотным настолько, что его можно было резать ножом.
А под всем этим — тонкий, почти неуловимый запах возбуждения.
Тот, который я научился различать за годы, как алхимик различает редчайший ингредиент в мутной взвеси.
Она пахла страхом.
Но под ним — другое.
То, ради чего я был здесь.
То, что делало её чуть интереснее остальных.
Я отступил на шаг.
Плеть легко скользнула на пол.
Молчание повисло между нами.
Она смотрела на меня. Тяжело дыша. Губы приоткрыты. На шее блестел пот.
Я смотрел на неё.
И — спросил.
— Хочешь коснуться меня?
Она вздрогнула.
Не от страха. От неожиданности.
Она не ждала этого. Не ждала вопроса. Она ждала приказа.
Я не приказывал.
Я спрашивал.
И — это было хуже всего.
Она смотрела на меня. Долго.
Потом — кивнула.
Неуверенно. Едва заметно. Но — кивнула.
Я не двинулся.
Ждал.
Она подняла руку.
Медленно. Как будто рука была чужая. Как будто она не управляла ею.
Пальцы коснулись моей груди.
Сначала — робко. Почти невесомо. Как касаются чего-то запретного.
Потом — увереннее.
Ладонь легла на грудь. Тёплая. Влажная от пота. Дрожащая.
Она провела рукой вниз. По мышцам. По животу. Медленно. Изучающе.
Я видел её глаза.
В них было восхищение.
Не страх. Не ненависть. Восхищение.
И — возбуждение. Тёмное. Горячее. Живое.
Она смотрела на меня — и хотела.
Не терпеть. Не выдерживать. Хотеть.
Её рука пошла ниже.
К животу. К ремню штанов.
Пальцы замерли.
А потом — коснулись.
Через ткань. Но коснулись.
И — замерли.
Она почувствовала.
Под тканью. Твёрдое. Горячее. Большое.
Её глаза расширились.
Она покраснела до корней волос.
И отдёрнула руку.
Резко. Как будто обожглась.
Я усмехнулся.
— Что такое? — спросил я тихо. — Испугалась?
Она молчала.
Смотрела в сторону. Куда угодно. Только не на меня.
— Стыдливая, — произнёс я с иронией. — Ты стоишь голая передо мной. Признаешься, что течёшь. Но коснуться члена — не можешь. Забавно.
Она вспыхнула ещё сильнее.
Но не отвернулась.
Смотрела на меня. И — в её глазах было что-то ещё.
Не только стыд.
Любопытство. Голод. Желание узнать. Понять. Попробовать.
Она хотела ещё.
Но не решалась.
Это — идеально.
Именно так и должно быть.
Я сделал шаг вперёд.
Резко. Без предупреждения.
Схватил её за плечи.
Пальцы впились в кожу с такой силой, что останутся синяки. Метки. Напоминания.
Одним движением опрокинул её на кровать.
Каркас глухо скрипнул. Пружины матраса отозвались протяжным стоном, словно сама комната протестовала против того, что в ней происходило.
— На четвереньки.
Сталь в голосе. Не вопрос и не просьба.
Приказ.
По её позвоночнику прокатилась волна мурашек, смешав ужас и предвкушение, страх и желание, стыд и голод.
Она подчинилась не сразу.
С едва уловимой заминкой, будто внутри ещё теплилась последняя искра сопротивления. Крошечный огонёк, дрожащий на ветру.
Эта искра делала всё интереснее.
Без неё слишком просто. Слишком пресно.
Но искра гасла в одно мгновение.
Медленно, почти ритуально, она выгнула спину, приподняла бёдра. Отдаваясь покорности, как отдаются течению, перестав бороться и позволив реке нести.
Простыня скользила по коже, тёплая от её тела, ласкала живот и грудь.
Усиливала каждое ощущение, делала каждое движение откровеннее, каждый вздох запретнее.
Дыхание становилось прерывистым.
Пульс — частым, гулким, слышным в тишине.
Я неспешно обошёл кровать.
Взгляд скользил по её телу, задерживаясь на изгибе поясницы, на округлости бёдер, на трепещущих ягодицах.
Прожигал кожу сквозь воздух. Оставлял невидимые ожоги. Уже касался её не руками, а глазами. Уже метил, ставил клеймо, которое не сотрётся.
Я вернулся на кровать, опустился позади неё.
Провёл ладонью по внутренней стороне её бедра снизу вверх. Медленно.
Ощущал, как напрягались мышцы, как дрожала кожа, как жар её тела просачивался сквозь мои пальцы.
Остановился у самой промежности. Не касаясь. Но так близко, что она чувствовала тепло моей ладони.
— Разведи ноги шире, — приказал я.
Она всхлипнула.
Но подчинилась.
Медленно, судорожно развела колени, открываясь полностью. Без остатка.
Я смотрел. Впитывал. Наслаждался.
— Мокрая, — произнёс я. — Течёшь, как сучка во время течки. И это — всего лишь от пары ударов плетью.
Она вздрогнула.
Плечи тряслись.
Но не от стыда.
От возбуждения, которое уже невозможно было скрыть: её бёдра подавались назад, навстречу моей руке. Бессознательно. Инстинктивно. Как у животного, идущего на запах.
— Хочешь ещё? — спросил я, растягивая слова. — Хочешь, чтобы я ударил снова?
Её дыхание было рваным, влажным, громким.
После паузы она прошептала:
— Да. Пожалуйста.
Я усмехнулся.
— Хорошая девочка.
Резкий, сухой удар ладони между её ног.
Звук отскочил от стен, как выстрел.
Тело дёрнулось, но не отпрянуло.
Она выдохнула коротко и судорожно.
И в этом звуке смешивались испуг, стыд и то самое тёмное, почти непристойное желание, которое я так тщательно взращивал. Поливал, как садовник поливает редкий ядовитый цветок, пробившийся сквозь трещину в камне.
Прекрасно.
Механизм работал.
Осталось настроить его, довести до совершенства. Сделать так, чтобы каждый вздох, каждый стон, каждая судорога стали частью нашей симфонии.
Мрачной. Опасной.
И прекрасной в своей жестокой красоте.
Сильвана
1
Я вскрикнула.
Звук родился где-то в глубине. Не от боли.
От наслаждения, хлынувшего по телу раскалённой волной.
Кожа вспыхнула. Мышцы сжались. Каждая клетка пробуждалась разом, жадно, как земля после засухи, впитывающая первый ливень.
Судорога прошила меня насквозь. От макушки до кончиков пальцев на ногах.
Дыхание срывалось.
Я вдыхала глубже, и воздух обжигал лёгкие, не остужал, а подбрасывал дров в костёр, полыхавший внутри.
В висках гулко стучала кровь. Мерно. Настойчиво. Как военный барабан перед штурмом.
Бёдра двигались сами. Назад, навстречу его руке.
В ритме, который я не выбирала.
Который уже владел мной, управлял мной, дёргал за нити, вшитые прямо в плоть.
Тело требовало большего. Настойчиво и неумолимо.
Голос разума превращался в далёкий шёпот за запертой дверью.
Я хотела его.
Хотела, чтобы он вошёл в меня. Хотела, чтобы он брал меня жёстко, грубо, без жалости. Хотела чувствовать его внутри.
Я ненавидела себя за это.
И хотела ещё.
— Что, сучка, уже не терпится? — насмешка в его голосе звучала не зло, а почти восхищённо. — Как быстро ты потекла.
Я не отвечала. Не могла.
Слова застревали между горлом и грудной клеткой, распадались на стоны. Тихие. Рваные. Рвущиеся сквозь стиснутые зубы, как пленники из-под завала.
Пальцы впивались в простыню. Ногти прочерчивали по ткани борозды.
Жалкая попытка удержаться за что-то твёрдое, пока самоконтроль таял, как воск, стекающий по свечному огарку.
Я чувствовала, как текла.
Как влага стекала по внутренней стороне бёдер. Как стенки сжимались в пустоте, требуя его. Как клитор пульсировал так сильно, что это было почти болью.
И тогда — его руки легли на мои ягодицы.
Медленно. Пальцы раздвинули их. Открывая. Обнажая.
Я замерла.
Воздух коснулся кожи там. Прохладный. Непривычный. Чужой.
А потом — палец.
Скользнул по анусу. Медленно. Круговыми движениями. Дразня. Изучая.
Тело среагировало раньше разума.
Мышцы сжались. Инстинктивно.
Я рванулась вперёд. Попыталась отстраниться. Уйти. Сбежать.
Но он держал.
Крепко. Пальцы впились в кожу. Не отпускали.
— Куда собралась? — произнёс он с усмешкой. Голос низкий. Насмешливый. Пошлый. — Думала, я забуду про эту дырочку? Ошиблась.
Он убрал руку.
Я выдохнула. С облегчением. Рано.
— Не сейчас, — сказал он спокойно. — Но я её получу. Позже. Когда ты будешь готова. А ты будешь.
Я задохнулась.
От унижения. От страха. И — от чего-то ещё. Что пульсировало внизу. Что хотело. Что ненавидело себя за это желание.
Звук расстёгиваемой молнии рассек тишину.
Резкий. Непристойный. Как щелчок взводимого курка.
Он сбросил штаны одним движением.
Между нами не осталось ничего.
Только ожидание, повисшее в воздухе, как дым от жертвенного костра.
Он придвинулся.
Схватил меня за волосы. Запрокинул голову.
Хватка не грубая. Властная. Точная. Как рука кукловода на нитях марионетки.
По позвоночнику прокатилась дрожь. Не боль.
Что-то новое. Почти нежное.
Ощущение абсолютной сдачи, от которого темнело в глазах.
В воздухе смешивались запах пота и желания, горьковатый чад свечного воска, терпкий, дурманящий коктейль, от которого голова плыла, а из-под рёбер поднималось что-то древнее, до-человеческое.
И ещё металлический привкус на языке, острый, как облизанный клинок.
Вкус собственного возбуждения.
— Смотри на меня, шлюха, — прошептал он низким голосом, от вибрации которого волоски на руках вставали дыбом. — Смотри на меня, когда я буду тебя иметь.
Его глаза — огромные, яркие, неподвижные, как стоячая вода в колодце, на дне которого лежали кости. Впивались в мой взгляд. Требовали. Приказывали. Подчиняли.
В моём ответном взгляде плавились стыд, ужас и жгучее, неукротимое вожделение, которое больше не получалось запереть. Которое проломило все двери и хлынуло наружу лавовым потоком.
Я не сдалась.
Я позволила себе почувствовать.
И это было страшнее любой пытки.
И слаще любого спасения.
Он вошёл резко.
Одним движением. Без прелюдии.
Пронзая, как клинок, входящий в ножны.
Я чувствовала всё: каждый сантиметр, как его головка растягивала меня, как стенки сжимались вокруг него, как он заполнял меня до конца, до самого дна, до той точки, о существовании которой я не знала.
Колени подогнулись, но я устояла.
Вскрикнула.
Звук иной, чем прежде: глубокий, утробный, отчаянный.
Это был крик не жертвы.
Зверя, переставшего грызть капкан и принявшего железо частью собственной плоти.
Мышцы сжимались вокруг него, принимали, требовали, тянули глубже.
Тело двигалось в унисон с его толчками. Ритмично. Яростно.
Как пляска на краю обрыва.
Скрип кровати вторил каждому рывку. Мрачный аккомпанемент к симфонии, которую мы писали вдвоём.
Его кожа на моей спине — мокрая, обжигающая, как клеймо, оставляющее невидимый, но вечный след.
Его дыхание хриплое, рваное, почти звериный рык, сплеталось с моими стонами в один голос. Первобытный и нечеловеческий.
— Тебе нравится, шлюха? — прорычал он, вколачиваясь глубже. — Нравится, как я тебя деру? Скажи это. Вслух.
— Да! — выкрикнула я. — Да, мне нравится! Ещё! Пожалуйста, ещё!
Слова вырывались сами. Бесстыдные. Грязные. Отчаянные.
И от них становилось только жарче.
Я не узнавала собственный голос. Не узнавала себя.
Но впервые за всё время не хотела возвращаться.
Каждый толчок — волна жара от корней волос до подошв.
Каждый вздох — молитва, которую я не решалась произнести. Исповедь в грехе, ставшем единственным спасением.
Тело двигалось с ним уже не из страха и не из покорности.
Из чистого, звериного голода, сбросившего шкуру стыда.
Напряжение внутри нарастало, стягивалось всё туже, всё нестерпимей.
Как перетянутая струна за мгновение до того, как лопнуть.
Он схватил меня за бедро грубо, до синяков. Второй рукой — за горло. Притянул к себе, выгибая мою спину дугой.
Его губы коснулись моего уха. Горячие. Влажные.
— Кончи для меня, — прошептал он.
И я кончила.
Волна накрыла меня с головой. Огромная. Чёрная. Всепоглощающая.
Тело содрогалось. Мышцы сжимались вокруг него, вытягивая из меня всё: силы, мысли, стыд, страх.
Я кричала, не сдерживаясь, не прячась.
Крик вырывался свободно. Последний замок, сорванный с петель. Последняя цепь, лопнувшая звено за звеном.
Он разрезал тишину, как лезвие — шёлк.
Обнажая то, что я прятала за стыдом и ужасом так долго, что почти забыла.
Свою сущность.
Свою жажду.
Свою тьму.
Диамант
1
Её тело содрогалось.
Не просто мышцами.
Чем-то глубинным, утробным, древним. Словно землетрясение, рождённое в самом ядре.
Её мышцы смыкались вокруг меня тугими, ритмичными волнами.
И я ощущал это не кожей и не плотью, а всем существом. Каждой клеткой. Каждым оголённым нервом.
Её пик прокатывался сквозь меня электрическим разрядом. Прожигал позвоночник. Вскипал кровь. Вздёргивал возбуждение до той болезненной, звенящей остроты, за которой рассудок трещал, как перекалённое стекло.
Вот оно.
Не удовольствие.
Господство.
Абсолютное, безраздельное доминирование над её телом, над каждым нервным окончанием, над каждым вздохом.
Она — продолжение моей воли. Мой инструмент. Моя тень.
Я не замедлился.
Напротив, усилил напор: движения становились резче, глубже, почти жестокими в своей неумолимой настойчивости. Как удары кузнечного молота по раскалённому добела металлу.
Ладони сжимали её бёдра сильно, до хруста, до синяков. Пальцы впивались в горячую, влажную от пота кожу, оставляя вмятины.
Завтра они будут гореть.
Послезавтра — ныть.
И каждый раз, касаясь этих мест, она вспомнит эту ночь. Мои руки. Мою власть.
Пусть помнит.
Пусть каждое утро перед зеркалом видит отпечатки моих пальцев и знает, что она моя. Полностью. Без остатка.
В голове пульсировало одно: ещё, ещё, не останавливаться.
Разум, обычно ледяной и расчётливый, как часовой механизм, плавился в первобытном, необузданном жаре.
Но даже в этом хаосе я оставался хозяином. Не рабом страсти — её дирижёром. Тем, кто управлял каждым аккордом, каждым вздохом, каждым ударом.
Я хотел не просто довести её до пика.
Поглотить. Растворить в себе, как соль в кипящей воде. Сделать так, чтобы после — через час, через день, через год — она не смогла отделить себя от меня. Чтобы её душа стала эхом моей воли.
Я резко дёрнул её за волосы, заставляя выгнуться так, что позвоночник прочертил дугу.
— Давай же, сука, ну, — прошипел я низким, хриплым, содранным до звериного рыка голосом. — Блять… двигайся. Моя.
Каждое слово — удар. Приказ, который невозможно ослушаться.
Зубы сомкнулись на тонкой коже чуть ниже уха. Не нежно. Ощутимо.
Она резко втянула воздух сквозь стиснутые зубы.
Дрожь прокатилась по её телу от затылка до кончиков пальцев на ногах.
Ещё одна метка. Ещё одно напоминание: она будет чувствовать это, даже когда меня не будет рядом. Даже когда уснёт. Особенно когда уснёт.
Она выгибалась.
Пальцы вцеплялись в простыню с такой силой, что костяшки белели. Ногти прочерчивали по ткани тонкие борозды.
Из горла вырывались прерывистые, рваные стоны. Влажные. Хриплые. Почти жалобные.
Они смешивались с моим тяжёлым дыханием, с мерным тиканьем старинных часов в углу, с сухим треском догоравшей свечи, с глухим, влажным ритмом наших тел.
Эти звуки сплетались в единую мелодию. Первобытный гимн, заполняющий комнату от пола до потолка.
Как музыка.
И я — тот, кто её написал.
Второй оргазм обрушился на неё внезапно.
Штормовой волной. Стеной чёрной воды.
Тело выгнулось в судороге. Мышцы окаменели на одно бесконечное мгновение.
Дыхание оборвалось и вырвалось судорожным, хриплым, отчаянным всхлипом, больше похожим на рыдание.
Мышцы стиснули меня ещё сильнее. До боли. До белых вспышек перед глазами.
Пальцы разжались, выпуская измятую простыню.
Руки упали вдоль тела. Бессильно. Безвольно. Как у сломанной куклы.
Она потеряла себя.
Не было ни прошлого, ни будущего, ни имени, ни воли.
Только сейчас.
Только мои руки, моё тело, мой ритм, моя власть.
Я ощущал с почти болезненной, хирургической ясностью, как она дрожала в моих руках мелко и неостановимо. Как её тело принимало меня целиком, без сопротивления, будто созданное именно для этого.
В этот момент последняя нить контроля лопнула.
Остались только ритм, жар, запах разгорячённой кожи, смешанный с солоноватым потом, с горьким чадом оплывшего воска, с чем-то тёмным, мускусным, звериным.
И звук нашего дыхания, слившегося воедино.
Циничная, трезвая мысль прорезала пелену:
«Впрочем, сейчас это просто секс. Даже не полноценная сессия. Так что, пожалуй, можно расслабиться».
Она не ослабила жара.
Лишь добавила остроты, как капля яда, упавшая в бокал густого тёмного вина.
Да, всего лишь секс. Пока что.
Но скоро будет больше. Намного больше.
Я двигался всё быстрее, почти не ощущая собственного тела.
Только нарастающее напряжение внизу живота. Оно собиралось в раскалённый узел, пульсировало в такт ударам сердца, грозилось разорвать изнутри.
Когда волна накрыла, я резко прижал её к себе, вдавил в матрас, уткнулся лбом во влажное, горячее плечо.
Из горла вырвался низкий, гортанный стон.
Не от наслаждения.
От освобождения. От триумфа.
Мир рассыпался на тысячи осколков.
Алых. Чёрных. Золотых.
На вспышки света за сомкнутыми веками, на эхо наших стонов, растворявшееся в тяжёлом воздухе, на треск углей в камине, на запах дыма и пота, на привкус соли на губах.
Затем мир начал медленно собираться обратно, как просыпающийся после долгого, тяжёлого сна.
Я кончил в неё. Не задумываясь. Не предохраняясь. Я вообще не люблю резину. Мешает чувствовать тело.
Если она забеременеет — это её проблема. Мне всё равно. У меня уже есть бастарды. Где-то. Сколько — не знаю. Не считал. Не видел ни одного. И не хочу.
Дети меня не интересуют. Не нужны.
Я хочу другое. Власть. Секс. Боль. Всё остальное — херня.
Сердце билось о рёбра глухо и мощно.
Пот стекал по спине холодными дорожками.
Её тело продолжало вздрагивать в моих руках мелко и бессильно. Уже не от страсти.
От абсолютного истощения, словно из неё выкачали всё: силу, волю, саму суть, оставив лишь опустошённую, податливую оболочку.
Тишина, заполнившая спальню, была густой, пропитавшейся запахами пота, оплывшего воска, нагретого дерева и чем-то ещё. Тёмным. Неукрощённым. Не имеющим названия.
Лишь наше дыхание, медленно выравниваясь, нарушало её.
Звучало как последний затихающий аккорд только что отыгранной симфонии.
Я медленно отстранился.
Окинул её взглядом. Не нежным. Не сочувственным.
Оценивающим. Холодным, как хирургическая сталь.
Она лежала передо мной раскрытая, опустошённая, с влажными прядями, прилипшими к вискам и шее.
Грудь вздымалась мелко и часто, словно тело ещё не поняло, что всё кончилось.
На коже поблёскивал пот. Тонкий, солоноватый налёт, в котором смешались её запах и мой.
Я ощущал, как подсыхала влага на моих пальцах.
Машинально потёр их друг о друга. Мягко. Почти задумчиво.
Вчера был первый урок.
Сегодня — второй.
Проследил взглядом линию её тела: от ключиц, вниз по рёбрам, по впадине живота, по бёдрам, на которых уже наливались тени завтрашних синяков.
Каждая отметина — мой почерк. Моя подпись на её коже.
Она не шевелилась.
Только сглотнула.
И я понял.
С тем особым, тёмным удовлетворением, которое расходилось по грудной клетке горячей тяжестью.
Она знала.
Теперь знала.
Не разумом. Кожей, мышцами, тем сломанным, переплавленным нутром, где раньше жило её упрямство.
Знала своё место.
Знала, кто её вылепил, кто стёр прежнюю и написал заново. Собой. По себе. Для себя.
Создатель.
Хозяин.
Судьба.
Глава 8. Вкус Искушения
«
Он смеялся. И она смеялась. Это был конец».
Сильвана
1
Я с трудом возвращалась к реальности.
Тело ещё пульсировало — призрачные волны наслаждения прокатывались по нервам, по венам, по самым потаённым уголкам плоти. Настойчивые. Бесстыдные.
Но разум уже пробуждался. Безжалостно. Неумолимо. Как нож, вспарывающий шёлк забытья.
Я лежала лицом в смятую простыню. Ткань под щекой была влажной, прохладной, чужой. Я провела по ней пальцами — медленно, почти бездумно, — ощущая неровную текстуру полотна, слипшиеся складки, хранящие отпечаток двух тел.
Единственное осязаемое свидетельство того, что всё это мне не приснилось.
Запах ударил раньше мысли.
Пот. Воск. Мускус. Терпкий, дурманящий аромат смешивался с горьковатым дымом догорающих свечей. Оседал на языке. Проникал в лёгкие. Забирался под кожу.
Его запах. Который теперь стал моим.
Дыхание сбилось. В висках стучала кровь. Кончики пальцев покалывало.
Потом — пустота. Резкая. Оглушительная. Словно из меня выкачали всё разом. Оставив только оболочку — тёплую, влажную, пахнущую грехом.
Я отдалась врагу.
Мысль вошла, как лезвие между рёбер. Острая. Беспощадная.
Врагу, которого должна ненавидеть. Врагу, против которого обязана бороться. Врагу, чьи руки совсем недавно дарили мне такое немыслимое, извращённое наслаждение, что теперь я не могла отделить позор от вожделения. От желания повторить всё снова.
Не должна. Не могу.
Но почему тогда тело тянется к нему? Почему внутри — не только стыд? Почему — голод?
Перед внутренним взором вспыхнули лица. Яркие. Беспощадные. Вырезанные в памяти раскалённым клеймом.
Отец — с неизменной складкой между бровей, с тяжёлым взглядом человека, который учил чести и долгу. Повторял, что достоинство не продаётся.
Тед — с тёплой улыбкой, глазами, полными доверия, голосом, который успокаивал даже в самые тёмные ночи.
Я предала их обоих.
Не ради спасения — это было бы понятно, оправданно, почти благородно. Нет.
Я сделала это для себя. Потому что хотела. Потому что не смогла устоять. Потому что в тот момент, когда его руки легли на мою кожу, весь мир растворился — остались только ощущения, жажда, безумное, всепоглощающее вожделение.
Отец учил меня чести. Тед верил мне.
А я… я кончила, когда меня трахал человек, который пытал меня и держит их в камере. Два раза. И просила ещё.
Я сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Привычка, которая всегда помогала. Боль — резкая, простая, честная — должна была заглушить ту, другую, что терзала изнутри.
Не заглушила.
Потому что даже сейчас, в этом унижении, в этом раскаянии, я знала: если он снова прикоснётся ко мне — я сдамся. Без борьбы. Без колебаний. Тело уже запомнило его руки. Уже ждало их. Уже предало разум — тихо, окончательно, бесповоротно.
Я мразь. Жалкая лицемерка, которая всю жизнь лгала самой себе.
Надо подумать об этом позже. Иначе сойду с ума. Иначе утону в хаосе, из которого нет выхода.
Медленно, словно преодолевая гравитацию собственного стыда, я повернула голову.
Диамант лежал рядом. Расслабленный. Отстранённый. Сигарета между длинных пальцев. Сизый дым лениво поднимается к потолку, сворачиваясь в призрачные спирали.
Его дыхание было ровным, спокойным — почти безразличным. Ни намёка на волнение. Ни отзвука пережитого.
Будто он только что выпил стакан воды, а не меня — до последней капли.
Его лицо было непроницаемым. Ни торжества. Ни сожаления. Ни даже тени удовлетворения.
Будто всё, что случилось, не имело для него значения.
И эта мысль обожгла сильнее любого удара.
Если для меня это был перелом — измена, падение, начало конца, — то для него лишь эпизод. Капля в океане. Минута, которую он забудет к утру.
Почему это ранит? Почему мне не всё равно? Почему я хочу, чтобы он посмотрел на меня — и увидел? Увидел, что со мной стало. Что он со мной сделал. И что я теперь — не прежняя.
Мой взгляд — предательский, жадный — скользнул по его телу.
Мускулистые руки. Рельефный торс. Кожа, всё ещё влажная, мерцающая в свете умирающих свечей — бледная, горячая даже на расстоянии.
И замер на татуировке.
Чёрная змея с красными глазами обвивала плечо.
Чешуя была выписана с пугающей точностью — каждая пластина отдельно, каждый изгиб тела рептилии повторял рельеф мышц. Казалось: она живая. Она дышит. Она может в любой момент скользнуть по коже и вонзить клыки.
Рубиновые глаза горели в полумраке.
Хвост сплетался в замысловатый узел — замкнутый круг. Вечный. Бесконечный. Безвыходный.
Змея. Круг. Укус.
Может, если я пойму его — пойму эту змею на его плече, — я смогу объяснить себе, почему. Почему не смогла сопротивляться. Почему хочу снова.
Я прошептала — неожиданно для себя, почти не осознавая:
— Что означает этот рисунок?
Голос прозвучал тихо. Хрипло. След недавних стонов всё ещё вибрировал в горле, придавая словам странную, постыдную интимность.
Я не ждала ответа. Не хотела его.
Но вопрос уже сорвался с губ — и теперь оставалось только ждать. С замирающим сердцем. С нелепой надеждой, что его слова дадут хоть какую-то разгадку.
Хоть намёк на то, кто он.
И почему — вопреки разуму, чести, памяти — меня тянет к нему так, будто он и есть та змея, а я давно обвита его кольцами.
2
Диамант медленно повернул голову — так поворачивают хищники, уже учуявшие кровь.
Прядь длинных чёрных волос скользнула по скуле, на миг закрыв глаза. В этой случайной тени его лицо стало нечеловечески красивым — вырезанным из чего-то тёмного, мраморного, ночного.
Небрежным движением он заправил прядь за ухо. В этом жесте — в изгибе запястья, в медленном скольжении пальцев — таилась грация, от которой у меня пересыхало во рту и тяжелело внизу живота.
Его взгляд — холодный, непроницаемый, как смола — скользнул по моему лицу. Задержался на губах. На долю секунды дольше, чем нужно.
Достаточно, чтобы я почувствовала это прикосновение физически — горячий след поперёк рта.
Затем опустился к татуировке на его плече.
Он затянулся. Кончик сигареты вспыхнул оранжевым — единственное тёплое пятно во всей комнате. Выпустил дым через нос, двумя медленными змеями. Терпкий табачный жар смешался с тяжёлым ароматом остывающего воска.
Лишь тогда он ответил — ровно, почти скучающе:
— Это уроборос. Змея, пожирающая собственный хвост. Символ вечного круговорота. Или вечного повторения одних и тех же ошибок — как тебе больше нравится.
Уголок его рта дрогнул. Не усмешка — её тень. Холодная, пустая, без единой капли тепла. Как трещина во льду.
— А ты что думала? — Он чуть склонил голову, изучая меня, как энтомолог — приколотую бабочку. — Что-нибудь романтичное? О любви? О верности?
Пауза. Медленное качание головой.
— Нет. Это не ко мне.
Я промолчала.
Слова, лишённые вызова, но пропитанные этой лёгкой, рассеянной насмешкой, вошли глубже любой грубости. Для него всё это — дым. Игра. Мимолётная забава между двумя затяжками.
Для меня — первый виток змеи вокруг горла.
Тишина спальни была густой — не пустой, а вещественной, как бархат, набитый в уши. Пахло погасшими фитилями, остывшим потом, его одеколоном.
Его равнодушие жгло, как соль, втёртая в свежий порез.
Мне нужно было пробить. Расколоть. Заставить показать хоть каплю того, что мелькнуло в его глазах, когда он говорил «доверься мне» — мелькнуло и исчезло, как искра в колодце.
Я медленно повернула голову. Встретила его взгляд — стылый, ровный, как поверхность замёрзшего озера.
В горле пересохло. Заставила себя заговорить — растягивая слова, подпуская в голос игривость, которой не чувствовала ни на грамм. Кончиком пальца повела по смятой простыне — длинную, медленную линию, — не поднимая глаз.
— Ты ведь совсем молод… Как ты можешь быть настолько уверен в себе? Я просто хочу знать, что нахожусь в… надёжных руках.
Последние два слова я почти промурлыкала. Почти. На деле голос дрогнул — едва заметно, но он, разумеется, услышал.
Диамант приподнял бровь — одну, медленно, как поднимают занавес перед последним актом.
Затушил сигарету в хрустальной пепельнице — аккуратно, тщательно, вдавливая окурок с ритуальной неспешностью. Повернулся. Опёрся на локоть. Поза — расслабленная, ленивая, — но глаза вспыхнули острым, цепким интересом.
— Что за привычка у вашей семейки цепляться к моему возрасту? — В голосе — нотка обиды, тонкая, почти детская. Мелькнула и растаяла. Как у ребёнка, которому напомнили, что он младше всех в комнате. — Надёжность — вопрос опыта, не цифр в паспорте. Мой первый сексуальный опыт был в тринадцать. Как доминант — с пятнадцати. Я уже говорил. Так что тебе действительно не о чем беспокоиться.
Голос — низкий, ровный, тягучий, как тёплая патока. Каждое слово проникало под кожу, оседало где-то в солнечном сплетении.
Слова повисли в воздухе. Тяжёлые. Свинцовые.
Я почувствовала, как внутри всё стянулось — не от ужаса, нет. От вожделения. Тёмного, горячего, от которого по позвоночнику прокатилась волна жара и осела внизу живота пульсирующим, влажным теплом.
Тринадцать. Ему было тринадцать. А в пятнадцать он уже приказывал.
А я в пятнадцать пряталась в лесу, боялась поднять глаза на мальчишек и думала, что поцелуй — это что-то постыдное.
Хотела отступить. Сменить тему. Но язык опередил:
— Сколько у тебя было женщин?
Вопрос выпал из меня, как монета из дырявого кармана. Жар хлынул в лицо — мгновенно, обжигающе. Я прикусила губу. Поздно.
Он замер. На долю секунды — но я поймала это: что-то дрогнуло в чёрной глубине его зрачков. Что-то почти человеческое.
Затем — усмешка, лёгкая, отстранённая. Откинулся на спину. Закинул руку за голову — мышцы под кожей перекатились медленно, плавно.
— На двухсотой я перестал считать, — буднично. Так сообщают прогноз погоды. — Мне тогда было семнадцать. С тех пор… — пауза; взгляд в потолок, будто прикидывает что-то в уме, — …добавилось значительно больше. Но я не запоминаю ни имён, ни лиц. Зачем? Они приходят и уходят. Гости на балу, где я — единственный хозяин.
Тишина. Даже свечи перестали трещать.
Цифры не укладывались в голове — рассыпались, как бусины.
Двести. До семнадцати. Это… это не просто опыт. Это одержимость. Или пустота. Или и то, и другое.
Щёки горели. Внутри — хаос: стыд за собственную наивность, зависть к его дикой, звериной свободе, восхищение бесстрашием, тошнота от этой бездушной арифметики чужих тел.
— И ни одна… не оставила следа? — шёпот. Тоньше, чем свечной фитиль.
Он повернулся ко мне. Медленно. Взгляд стал пронзительным, почти жестоким, но без злости. В нём была только правда — холодная, голая, беспощадная, как зимний рассвет.
— Если не считать царапин на спине, — произнёс он ровно, чуть понизив голос, и от этого понижения по моей коже побежали мурашки, — то других следов нет. И быть не может.
Пауза. Он перевёл взгляд на потолок, и тени от свечей легли ему на лицо, как маска.
— Хотя… была одна. Мне было семнадцать. Она решила, что приручит меня. Подарила серебряную брошь с гранатом. «На память», — он произнёс это слово так, словно оно было названием болезни. — Я выбросил её в тот же вечер. Не люблю сувениры. Они предполагают, что кто-то заслуживает воспоминания.
Тишина.
— Знаешь, в чём ирония? — Голос упал до полушёпота. — Те, кто пытаются оставить след, — исчезают быстрее всех. А те, кто принимают правила, — задерживаются ненадолго. Но итог один. Я не привязываюсь. И не позволяю привязываться ко мне.
Последнее слово он произнёс мягко. Почти нежно. И от этой нежности стало страшнее, чем от любой угрозы.
Почему я хочу быть исключением? Почему я хочу, чтобы он запомнил моё имя? Почему это имеет для меня значение?
Я сжала край простыни. Пальцы не слушались. Дрожь шла откуда-то изнутри, из-под рёбер, из того места, где страх ещё не научился отличать себя от желания.
— А если кто-то не примет правила? — голос вышел хриплым, едва слышным.
Тишина. Секунда. Две.
— Тогда он проиграет, — ответил он, и в этих словах не было ни колебания, ни жестокости — только ровная, минеральная холодность камня, о который разбиваются волны. — И узнает, что бывает с теми, кто пытается играть не по моим правилам.
Он произнёс это так, как произносят приговор — без удовольствия, без злости. Просто констатация. Как закон гравитации.
Я вздрогнула — не от страха, а от того, как легко его голос проник под кожу, как игла, которую не чувствуешь, пока она не коснётся нерва.
Передо мной был не просто мужчина. Не любовник с коллекцией шрамов на чужих сердцах. Передо мной лежал тот, кто давно стёр границу между наслаждением и пустотой, между страстью и хирургическим расчётом.
Человек, для которого чувства — скальпель. Люди — временные фигуры на шахматной доске его голода.
И вот что было страшнее всего.
Не он. Не его слова.
А то, что внутри меня, там, где должен был кричать инстинкт самосохранения, вместо крика разливалось тепло. Густое. Тягучее. Опасное.
Мне хотелось ближе — к этому холоду, к этим рукам, к этой пустоте, которую я почему-то решила, что смогу заполнить.
Он медленно повернул голову. Свет из окна лёг на его скулу — резкую, как линия разлома. Взгляд скользнул по моему лицу, задержался на губах — на долю секунды, не дольше, но этого хватило, чтобы воздух между нами стал плотным, как горячий воск.
— Ты задаёшь слишком много вопросов, — произнёс он. Низко. Ровно. Каждый слог — как прикосновение кончиков пальцев к внутренней стороне запястья. — Это утомляет.
Я кивнула.
Что-то внутри оборвалось — тихо, без звона, как нить, которую перерезали бритвой. Во рту стало сухо и горько, словно я прикусила лепесток мака.
Змея на его плече шевельнулась — медленно, лениво, как сытая любовница. Её рубиновые глаза смотрели на меня не мигая, и в них было что-то древнее, что-то знающее.
Она видела таких, как я. До меня. После меня.
А где-то за рёбрами, в самой тёмной и самой честной части меня, свернулась тёплой спиралью единственная мысль:
«Я всё равно попробую».
3
Он медленно поднялся с кровати. Каждое движение — нарочитое, провокационное, словно он не просто не замечал собственной наготы, а преподносил её как оружие. Как вызов.
Я проследила за ним взглядом — против воли, против рассудка.
Он даже не потянулся к одежде. Стыд он утратил вместе с совестью, если вообще когда-либо владел и тем и другим.
Его обнажённое тело в дрожащем пламени свечей казалось отлитым из мрамора — тени ложились на рельеф мышц, как мазки углём по живому холсту. Ни тени смущения. Ни намёка на стыдливость.
Только совершенство, от которого пересыхало во рту и тяжелело внизу живота.
Он знал, что я смотрю. Знал — и нарочно двигался так, чтобы я не могла отвести взгляд. Каждый поворот, каждый изгиб — как удар по моей воле. И она трещала.
Диамант подошёл к столику у окна. В хрустальном графине мерцала жидкость цвета отравленного изумруда.
Он взял бутылку, не утруждая себя бокалом, запрокинул голову — и выпил из горлышка. Кадык дёрнулся. Капли горькой настойки скользнули по подбородку, прочертили влажную дорожку вниз по груди. Он не стёр их.
Лишь провёл тыльной стороной ладони по губам — рассеянно, как человек, давно разучившийся церемониться с собственным телом.
Затем, не оборачиваясь, бросил через плечо яблоко.
Оно прокатилось по смятой, влажной простыне и замерло у моего бедра — прохладное, глянцевое, почти непристойно красное.
— Подкрепись. — Голос прозвучал равнодушно, почти скучающе. — Восстанови силы. Кто знает, сколько их тебе ещё понадобится.
Я сомкнула пальцы вокруг плода. Гладкий. Холодный. Твёрдый — как камень в кулаке перед броском. Сжала сильнее, чувствуя, как кожура прогибается, почти лопается — как и моё терпение.
Отвращение к его бесцеремонности. Раздражение от его циничной самоуверенности.
И вместе с тем — странное, постыдное, горячее восхищение этой абсолютной свободой от условностей, от страха, от сомнений.
Он был тем, кем хотел быть. Делал то, что хотел делать. И ему не было дела ни до чьих суждений.
Я ненавидела его за это. И завидовала. И хотела быть хоть отчасти такой же свободной.
Он вернулся к кровати. Опустился на край — матрас просел под его весом, и моё тело невольно качнулось к нему, как лодка к берегу.
Бутылка абсента всё ещё покачивалась в его пальцах. Взгляд скользнул по моему лицу, задержался на губах, а затем опустился к яблоку в моих руках.
В его глазах мелькнуло что-то, похожее на интерес. Но не тёплый. Не живой. Скорее — как у коллекционера, повернувшего редкий экспонат к свету.
— Почему ты оставалась девственницей до того, как я милостью своей решил исправить этот… досадный недочёт? — Он произнёс это негромко, и в голосе была не любознательность, а холодная, хирургическая точность скальпеля. — У тебя ведь есть жених. Или я что-то пропустил?
Ирония сочилась из каждого слога — та особая, едкая, ядовитая насмешка, что ранит глубже прямого оскорбления.
Я увидела, как дрогнул уголок его губ. Он наслаждался. Моим замешательством. Моим стыдом. Мной.
Дыхание сбилось. В висках стучала кровь. Кончики пальцев покалывало — напряжение, острое, как ожог, а затем — холодная, звенящая решимость.
Как объяснить то, что я сама не понимала до конца? Как рассказать о долге, о страхе, о сомнениях, о том, что моё тело было крепостью, которую я берегла годами — пока он не взломал все замки одним прикосновением?
Жар стыда вспыхнул снова — тлеющие угли, в которые вдруг с яростью раздули. Перед внутренним взором возник Тед. Его мягкая улыбка. Внимательный тёплый взгляд. Руки, всегда остававшиеся в границах дозволенного. Руки, от которых не горела кожа.
Тед никогда не смотрел на меня так, как смотрел он. Тед никогда не заставлял моё тело дрожать от одного только голоса.
Тед был безопасностью. А он — пожаром. И я, кажется, уже обожглась.
Если я скажу это вслух. Если назову вещи своими именами — я верну себе контроль.
— Это не твоё дело, — выпалила я, и собственный голос показался чужим — резким, хриплым. — Совсем не твоё.
Он даже не дрогнул. Просто откинулся на локоть — словно хищник, который знает: жертва уже в когтях, бежать ей некуда, а крик лишь делает игру слаще.
— О, конечно, не моё, — протянул он с ленивой издёвкой, растягивая каждый слог. — Просто пытаюсь понять. Либо твой жених — идиот, который не смог разглядеть, что у него под носом. Либо трус, побоявшийся взять то, что ему по праву принадлежит.
Пауза. Лёгкий наклон головы — почти нежный, почти заботливый.
— Ни один из вариантов не делает ему чести. Согласись.
Он выдержал паузу.
Отпил из бутылки. Медленно.
— Хотя знаешь, что я думаю? — произнёс он тише. — Дело не в нём. Дело в тебе.
Он посмотрел на меня. Прямо. Без усмешки.
— Ты была девственницей не потому, что традиции. Не потому, что честь. А потому, что боялась. Боялась того, что живёт внутри. Того, что я в тебе разбудил. Того, от чего сегодня дважды кончила и просила ещё.
Он наклонился ближе.
— Я прав?
Я вспыхнула.
Щёки горели. Внутри — кипяток. Ярость. Стыд. И — под ними — то самое. Горячее. Влажное. Живое.
— Нет! — выпалила я. Слишком быстро. Слишком громко. — Нет. Это не так. Я не боялась. Я просто не хотела.
— Не хотела, — повторил он. Медленно. Смакуя. — А когда я вошёл в тебя в первый раз — ты тоже не хотела? Ты кричала. Помнишь? Кричала так, что слышно было на весь этаж. А потом — кончила. Первый раз в жизни. От боли. От меня. От того, что я тебя трахал.
Он отпил ещё.
— И сегодня — повторила. С удовольствием. Не отрицай. Твоё тело говорит громче тебя.
Я задохнулась.
Слова застряли в горле. Потому что — правда. Он прав. Я помню. Каждую секунду. Каждое движение. Каждый стон.
Мои пальцы впились в мякоть яблока — глубже, глубже, — пока ногти не прорвали тугую кожуру. Хруст прозвучал в тишине спальни как тихий вскрик.
Я разжала руку. Плод выскользнул, глухо ударился о шёлк покрывала. Сладковатый яблочный сок потёк по ладони, смешиваясь с потом.
— Почему ты считаешь девственность недостатком? — спросила я. Голос — ровный. Выверенный. Ни единой трещины, сквозь которую могло бы просочиться отчаяние. — Что в ней такого ужасного?
Он рассмеялся. Коротко. Без тепла, без тени веселья — сухой, металлический звук, будто кто-то чиркнул лезвием по точильному камню.
— Я не считаю её недостатком. Я её ненавижу.
В его голосе проступило что-то маниакальное — тёмное, почти священное, — и по моему позвоночнику стёк холодок. Он выдержал паузу. Смотрел. Наслаждался моей растерянностью.
— Ненавижу чистоту. Ненавижу нетронутость. Это белый холст, на котором ещё ничего не написано. Вызов. Молчаливое утверждение: «Меня ещё никто не осмелился испортить». — Голос упал до шёпота. — И знаешь что? Я терпеть не могу, когда мне бросают такие вызовы.
Взгляд стал острым. Хищным. Звериным. Он склонился ближе, и в густом полумраке спальни, пропитанном запахами полыни, абсента и нашего общего пота, его зрачки показались мне колодцами. Бездонными. Чёрными. Из тех, в которые падают — и не возвращаются.
— Так что, Сильвана? Я дождусь ответа на свой вопрос? Или это тайна, которую ты решила унести с собой в могилу?
Я резко выпрямилась. Отбросила смятую простыню — рывком, яростно, — будто скидывала с себя не ткань, а целый груз чужих ожиданий, вбитых в меня правил, задушенных желаний.
Холодный воздух лизнул разгорячённую кожу — плечи, грудь, живот, — и это мгновенное ощущение трезвости, почти шока, встряхнуло меня, как пощёчина.
Я посмотрела на него. Не взглядом испуганной добычи. Взглядом ледяным, чужим, — который сама в себе не ожидала обнаружить.
— Тебя никто не просил исправлять меня. — Каждое слово — отдельно. Чётко. Как буквы, высеченные на надгробии. — И уж точно никто не просил насиловать.
Он замер. На одно мгновение — одно-единственное — в его глазах мелькнул живой интерес. Настоящий. Человеческий. Но тут же погас, растворился, сменившись привычной маской.
Он медленно отставил бутылку абсента — тяжёлое стекло звякнуло о столешницу, — скрестил руки на груди и посмотрел на меня. С той нарочитой учёностью, с какой профессор наблюдает за неожиданной реакцией подопытного грызуна.
— Насилие? — протянул он, растягивая гласные, пробуя слово на вкус, будто оно показалось ему экзотическим и забавным. — Знаешь, Сильвана, мне это напоминает один старый анекдот. Встречаются двое — парень и девушка — и решают сыграть в прятки. Он ей говорит: «Если я тебя найду — изнасилую». А она ему: «А если не найдёшь — я за деревом стою».
Ни тени улыбки. Только ровный, почти лекционный тон.
— Вот с тобой то же самое. Тебя никто не насиловал. Ни вчера. Ни тем более сегодня. Ты… — пауза; он словно подбирал слово, как ювелир — камень для оправы, — …отвечала. С такой страстью, что мне даже стало любопытно: неужели это действительно твой первый раз?
Он продолжал играть со мной. Едва заметная кривая усмешка. Пальцы лениво постукивали по краю кровати — мерно, ритмично.
— Ты всё перевираешь, — выдохнула я. Внутри закипал гнев — горячий, колючий, жгущий горло изнутри. — Это не меняет сути.
Он наклонил голову. Приподнял бровь — нарочито медленно, с наигранным непониманием, граничащим с фарсом.
— А какая у нас «суть»? — Гласные тянулись, как нагретая смола. — Ты лежала здесь. Стонала от удовольствия. А теперь вдруг вспомнила о морали?
Он подался вперёд. Взгляд — пронзительный, гипнотический, невыносимый. Запах полыни и его кожи — тёплый, тёмный, дурманящий — накрыл меня, как волна.
— Или тебе просто стыдно перед твоим драгоценным женихом? И ты скажешь ему, что и сегодня я тебя изнасиловал? Что напишешь в свадебном поздравлении: «Дорогой, прости, но Диамант меня изнасиловал… дважды»?
Он произнёс это с такой невозмутимой серьёзностью — почти с академической отстранённостью, — что на мгновение я потерялась. В груди всё сжалось. То ли от желания расхохотаться истерическим, захлёбывающимся смехом, то ли швырнуть в него что-нибудь тяжёлое — бутылку, подсвечник, собственный стыд.
Вместо этого я лишь судорожно сглотнула.
Он прав. В каком-то извращённом, почти абсурдном смысле — прав. Но признать это — значит признать, что я больше не жертва. Что я соучастница. И это страшнее всего.
— Хватит! — Мой голос прозвучал резче, чем я ожидала, — хлёстко, звонко, как удар кнута о голый камень. Я выпрямилась. Расправила плечи. Позвонок за позвонком — как выстраивают крепостную стену. — Если ты так жаждешь правды… Хорошо. Я скажу.
Он откинулся на локоть. Поза расслабленная, вальяжная — хозяин, развалившийся на собственном троне. Но взгляд — цепкий, острый, как хирургический скальпель.
— Мы с Тедом… — я запнулась. Судорожный вдох. Пальцы сами впились в край простыни, скручивая ткань, как жгут. — Нас воспитывали в строгих традициях. Секс — только после свадьбы. Только для рождения детей. Никаких «до». Никаких «для удовольствия».
Голос дрогнул. Я заставила себя продолжить — глядя ему прямо в глаза.
— И знаешь что? Нас это устраивало. Мы оба были согласны.
Слова хлынули потоком — прорвавшаяся плотина, мутная вода, обломки, грязь, — смывая остатки сдержанности и приличий:
— Это было правильно. Надёжно. Предсказуемо. Никаких сюрпризов. Никаких мук совести. Никаких мужчин, которые смотрят на тебя так, будто ты — очередная отметка в их списке. Никаких…
Кулаки сжались; ногти снова впились в свежие лунки на ладонях.
— …никаких Диамантов, которые считают, что могут перевернуть твой мир вверх тормашками просто потому, что им так захотелось.
Я верю в то, что говорю. Я должна верить. Иначе всё — всё — теряет смысл.
Я цеплялась за эти слова, как утопающий — за обломок мачты в штормовом море. Пальцы разжались. Смятая простыня упала. Я выпрямилась ещё сильнее — позвоночник натянут, как тетива, — будто пытаясь физически оттолкнуть его влияние. Его ядовитую иронию. Его циничное превосходство. Запах его кожи, который до сих пор горел на моей.
Диамант
1
Я замер.
Дыхание оборвалось — резко, как струна. Я моргнул раз, другой, третий — но слова, произнесённые её голосом, никак не желали обрести смысл.
В груди что-то рухнуло, провалилось в пустоту, и в глазах мелькнул неподдельный ужас — тот самый, какой бывает, когда тебе сообщают, что всё, во что ты верил, — ложь.
Не может быть. Абсурд. Она серьёзно?
— Секс после свадьбы… — повторил я медленно, перекатывая каждое слово на языке, будто пробовал отраву. Голос прозвучал непривычно тихо, почти сипло. — Только для рождения детей… Ты ещё скажи — только под одеялом. В миссионерской позе. С молитвой до и после.
Я резко вскинул брови, подался вперёд. Запах её волос ударил в ноздри, и от этого контраста между её близостью и тем, что она говорила, стало ещё абсурднее.
— Нет, ну ты это всерьёз?
Я сам удивился: в голосе не прозвучало насмешки. Только подлинное, почти детское недоумение — будто ребёнку сказали, что небо на самом деле серое, а звёзды — просто дырки в ткани.
Это противоестественно. Это как приказать сердцу биться реже. Как запретить огню — жечь.
Я резко вдохнул. Пальцы забарабанили по простыне — хаотично, лихорадочно. Я смотрел на неё так, будто она объявила, что вода течёт вверх, а тьма светит ярче солнца. Весь мой вид кричал одно: «Как? Как ты можешь верить в это?»
Сильвана выдержала мой взгляд. Приподняла подбородок — твёрдо, но без вызова. Скулы чуть заострились в неверном свете свечей, и тень легла под ними, как боевая раскраска. Уголки губ дрогнули — еле заметно, — выдавая борьбу с улыбкой.
— Да. — Одно слово. Тихое. Как приговор.
Я резко откинулся назад, упал на локти — и расхохотался.
Громко. Рвано. С привкусом истерики. Смех вырвался из горла, как зверь из клетки, и заполнил полумрак спальни чем-то неуместным, почти непристойным.
Сильвана вздрогнула. Звук отразился от стен, и пламя свечи на прикроватном столике метнулось в сторону, словно тоже испугалось. Тень от огонька заплясала на потолке — длинная, изломанная, похожая на силуэт повешенного.
Боги, какая невинность. Она действительно верила. В правила. В рамки. В нарисованный мелом круг, за который нельзя ступить.
А я… я просто не был способен принять, что кто-то добровольно надевает цепи на собственную плоть и называет это свободой.
Я выдохнул. Провёл ладонью по лицу — медленно, от лба к подбородку, — будто стирая с кожи остатки потрясения.
— Знаешь что? — произнёс я тише. Но в голосе зазвенела новая энергия — та, что бывает у проповедников перед самой яростной частью проповеди. — Ты должна благодарить меня. Искренне. От всего сердца.
Сильвана нахмурилась. Склонила голову. Прядь светлых волос скользнула по щеке и повисла у подбородка, и я поймал себя на мысли, что хочу заправить её за ухо.
— За что?
— За то, что я появился в твоей жизни! — воскликнул я с театральным пафосом, раскинув руки, будто принимал овации невидимого зала. — За то, что избавил тебя от этого… от этого кошмара! — Я развёл руки шире, словно пытался обнять всю необъятность её гипотетического будущего — серого, пресного, безвоздушного. — Представь себе: ни единого прикосновения до свадьбы. Потом — строго по расписанию. Только в рамках «деторождения». Это не жизнь, Сильвана. Это клетка. Это как заставить волчицу жевать сено. Как запретить грозе — греметь.
Я замолчал. Перевёл дыхание.
Потом — заговорил снова. Тише. Ровнее. Но в глазах — огонь.
— И дело не только в сексе. Дело во всём. Ваш Колтрейн — это заповедник. Музей. Где всё застыло. Где люди боятся собственной тени. Где новое — значит грешное. А старое — значит святое.
Я откинулся на подушку. Закинул руку за голову.
— Я видел ваши города. Ваши деревни. Ваши дороги — если это можно назвать дорогами. Колёс нет. Вы таскаете всё на себе. Как вьючные животные. В то время как в Леброне — автомобили. Поезда. Вы жжёте лучину. В то время как у нас — электричество. Лампы. Плазма. Вы лечите простуду молитвой. У нас — антибиотики. Хирургия.
Я посмотрел на неё.
— И знаешь, что самое смешное? Вы не просто отстали. Вы боитесь догонять. Потому что новое — это всегда страшно. Новое — это всегда грех. Новое — это всегда от дьявола. Так вам сказали. Так вам удобно.
Я усмехнулся.
— А потом вы удивляетесь, почему мы вас завоевали. Не потому что мы сильнее. Потому что вы сами себя закопали. В своих правилах. В своих молитвах. В своём страхе.
Я выдержал паузу.
— Хочешь пример вашего ханжества? Настоящего? Не из книжек?
Сильвана напряглась.
Я продолжил.
— В прошлом году. В старой части. На одной из ваших улочек. Женщина рожала. Дома. Без врача. Потому что врач — мужчина. А мужчине нельзя видеть женское тело. Даже если от этого зависит жизнь ребёнка. Она умерла. И ребёнок умер. Потому что вы боитесь своих собственных тел.
Я затянулся. Выпустил дым.
— Ещё пример. Ваши женщины не могут ходить в библиотеку. Если у них месячные. Потому что это «нечисто». Они сидят дома. Дни. А потом вы говорите о равенстве? О справедливости? О чести?
Я посмотрел на неё.
— А высшие слои? Ваши лорды? Они женятся на невинных девочках. А потом держат любовниц. Нет, пойми меня правильно, я не осуждаю. Но они делают это тайно. В подвалах. В закрытых комнатах. Потому что открыто — нельзя. Грех. А тайно — можно. Потому что все делают. И все молчат.
Я усмехнулся шире.
— Это и называется ханжество. Когда правила — для всех. А исключения — для избранных. Когда говоришь одно. Делаешь другое. Когда осуждаешь то, что сам делаешь. С удовольствием.
Я замолчал. Смотрел на неё.
Потом — добавил. Тихо. Почти без эмоций.
— А знаешь, что я сделал, когда приехал сюда? В первый год? Я увидел вашу безграмотность. Поголовную. Дети не умеют читать. Взрослые — считать. Вы подписываете документы крестиком. Как варвары.
Я взял сигарету. Закурил.
— Я распорядился построить учебное заведение. Для всех. Для жителей обеих частей города. Для всех возрастов. Детям — хотя бы азы науки. Взрослым — ремёсла. Новые профессии. Чтобы вы могли выбраться из своей ямы. Хотя бы кто-то.
Я выдохнул дым.
— Знаешь, что они сделали?
Сильвана молчала.
— Сожгли. Ночью. Пока там никого не было. Подожгли со всех сторон. Чтобы наверняка. Чтобы ничего не осталось.
Я посмотрел на неё.
— Я их нашёл. Тех, кто это сделал. Сжёг на костре. И перекрыл доступ жителям Старой части в Новую. Навсегда. Пусть сидят в своей грязи. Раз не хотят учиться.
Сильвана смотрела на меня.
Потрясённо. Широко раскрытыми глазами.
— Я слышала об этом, — произнесла она тихо. — Но в народе говорили другое. Говорили, что это был языческий храм. Для изучения и погружения в языческие культы Леброна. Что вы хотели развратить наших детей. Отнять их веру.
Я посмотрел на неё.
Долго.
— Это было учебное заведение, — повторил я ровно. — Читать. Писать. Считать. История. География. Математика. Ремёсла. Всё. Никаких культов. Никаких богов. Только знания.
Я стряхнул пепел.
— Но вам удобнее верить в храм. Так проще. Враг — дьявол. Мы — жертвы. Никто не виноват. Кроме вас самих.
Я посмотрел на неё.
— Вот почему я сжёг их. Не за то, что сожгли здание. А за то, что убили надежду. Для всех. Из-за своего страха.
Я затянулся. Выпустил дым.
— А теперь — ты говоришь мне о чести. О традициях. О правильности. После этого.
Сильвана молчала.
Я видел: она слушала. Не соглашалась. Но слушала.
— Ты не прав, — произнесла она наконец. Тихо. Но твёрдо. — Не всё так однозначно. Есть и хорошее. Есть люди, которые верят искренне. Не из страха. А потому что это их мир. Их дом. Их жизнь.
Я посмотрел на неё.
Долго.
— Возможно, — сказал я. Без насмешки. Почти серьёзно. — Но женщиной сделал тебя я. А тот, кто вроде как имел на это больше прав, сидел дома, пока ты разносила лекарства неимущим. Вместо того, чтобы защищать.
Она вспыхнула.
Но не ответила.
Потому что ответа не было.
Я кивнул на плазменную панель.
— Ладно. Хватит философии. Перемирие?
Я улыбнулся.
На этот раз — без иронии. Почти нежно. Почти по-человечески.
— Фильм. Если, конечно… — Я скользнул взглядом по её лицу, по шее, по ключице, где в ямке билась тонкая жилка. — …ты не хочешь продолжения того, что мы начали раньше.
Я улыбнулся.
— Ну что? Фильм? Или — всё-таки продолжение?
Сильвана
1
Он подмигнул — легко, без привычной колкости, — и сердце пропустило удар, а потом забилось в новом, незнакомом ритме. Не от страсти. От странного, тёплого ощущения, что мы вдруг перестали быть врагами.
— Фильм? — переспросила я, сбитая с толку. Всё ещё не могла понять, как мы от разговора о морали и технологиях перешли к обсуждению кино.
Я смотрела на него — и не верила собственным глазам.
Разум отказывался принимать увиденное: упорно сверял образ передо мной с затверженной матрицей, но совпадений не находил. Только что здесь был он — властный, колючий, почти жестокий Диамант. Инквизитор, утопивший страну в крови. Безжалостный владыка Колтрейна. Тот, кто держал в подземельях моего отца и жениха. Тот, кто со скучающим видом рассказывал, как с пятнадцати лет предавался самым изощрённым утехам. Список грехов герцога Валентайна казался бесконечным.
А теперь передо мной сидел просто юноша.
Не повелитель, не Инквизитор, не воплощение ночного кошмара, а невероятно красивый молодой человек с растрёпанными прядями, упавшими на лоб. С этим его характерным жестом: чуть наклонить голову, прищуриться, будто прислушиваясь к чему-то невидимому.
С тем, кого я встретила в пыточной, его роднила только поразительная красота. Даже взгляд изменился — леденящая отрешённость из глаз исчезла.
И он предложил посмотреть фильм.
Просто фильм.
Это ловушка? Игра? Очередная маска? Или… он действительно хочет просто посмотреть кино?
От этой немыслимой простоты дыхание на миг замерло. По спине прокатилась тёплая волна — не страх, а что-то новое, почти приятное. Он серьёзно? Или это очередная игра? Но нет… В его голосе нет насмешки. Только удивление. И что-то ещё — что-то, от чего внутри теплеет.
И тогда — я вспомнила.
То, что он сказал раньше. О школе. О том, как он хотел дать нам знание. Как построил учебное заведение — для всех. Для обеих частей города. Для всех возрастов.
А они — сожгли.
Он сжёг их в ответ. Жестоко. Но — он сжёг не всех. Только тех, кто это сделал. Тех, кто убил надежду.
Я думала, что он — монстр. Что он пришёл, чтобы уничтожить нас. Стереть память. Выжечь душу.
А он — пришёл, чтобы дать нам то, чего у нас не было. Знание. Прогресс. Будущее.
И мы — отказались. Из страха. Из невежества. Из гордости.
Он не оправдывался. Не просил понимания. Он просто сказал — как есть. Без жалости к себе. Без жалости к нам.
И это — страшнее всего.
Потому что я начинала видеть в нём не только палача. Не только тирана. Не только того, кто брал меня силой.
Я видела человека. Сложного. Противоречивого. Жестокого — но не бессмысленно. Опасного — но не без принципов. Тёмного — но не пустого.
И это пугало сильнее, чем его жестокость.
Потому что жестокость можно ненавидеть. А человека — нельзя.
— Может… — я запнулась, сама удивляясь своей неуверенности, — что-нибудь про любовь?
Он вскинул брови так резко, что я невольно отметила: ещё чуть-чуть — и они сольются с линией волос. На лице проступило такое комичное выражение ужаса, что я едва сдержала усмешку.
— Про любовь?! — он театрально схватился за сердце, закатил глаза и даже слегка пошатнулся. — Ты хочешь, чтобы я страдал два часа подряд, наблюдая, как герои вздыхают, смотрят друг на друга с томным взором и говорят банальности? «О, я не могу без тебя…» «Но мы не можем быть вместе…» «Судьба нас разлучила…» — он изобразил слащавую гримасу и тут же скривился, будто съел лимон. — Нет уж, спасибо.
Он сделал паузу, притворно задумался, а потом выдал с преувеличенным энтузиазмом:
— А вообще, я думал, что из нас двоих садист — это я. Но ты, Сильвана, превзошла меня. Может, взять тебя в помощницы в пыточную? Нет, ну реально: два с половиной часа пытать жертву мелодрамами — вот это извращённость. До такого даже я не додумывался!
Я засмеялась. Искренне. Впервые за всё время — легко, свободно, не сдерживаясь. Смех вырвался сам, как будто лопнул невидимый пузырь, столько времени сдавливавший грудь.
Но даже смех не мог заглушить мысль, которая теперь засела глубоко внутри.
Он хотел дать нам знание. Мы сожгли.
Он ответил силой. Но не сломал. Не уничтожил. Просто закрыл дверь.
А что, если бы мы тогда не сожгли? Что, если бы приняли? Что, если бы я сейчас не была здесь — а училась бы в той школе? Читала бы книги? Знала бы больше?
Я не знала ответа.
Но я знала другое: он не был простым злодеем. И это меняло всё.
Я смеюсь. С ним. После всего, что он сделал. Со мной. С моей семьёй. С моей страной. И мне… хорошо?
Он подмигнул — легко, непринуждённо. И в этом жесте не было ни угрозы, ни привычной насмешки. Только лёгкая, почти дружеская игривость — от которой внутри что-то теплело, будто от первого весеннего луча. Моё оцепенение — туго скрученная пружина страха, гнева, недоверия — понемногу отпускало. Плечи расслабились, дыхание стало глубже, а в уголках губ заиграла улыбка — искренняя, без притворства.
— Ладно, — я подняла руки в жесте капитуляции. — Сдаюсь. Выбирай сам.
— Вот это другой разговор! — он вскочил с кровати с грацией пантеры. — Сейчас подберём что-нибудь… эдакое. Чтобы и страшно, и смешно, и чтобы ты не успела заскучать. А главное — чтобы ни одного томного взгляда!
Он подошёл к плазменной панели, щёлкнул пультом, и экран вспыхнул бледным светом, озарив его лицо. Мерцание бросало причудливые тени на стены, и в этом свете он выглядел… обычным. Не инквизитором, не тираном, не загадочным соблазнителем — просто молодым парнем, который хочет провести вечер со мной. Не чтобы доказать свою власть, а просто потому, что ему этого хочется.
Возможно, всё не так страшно. Возможно, даже… хорошо.
Нет. Не смей так думать. Он — твой враг. Он держит твоего отца в камере. Он…
Но почему тогда мне так легко?
Я опустилась на подушки, подтягивая к себе одеяло. Всё ещё не могла до конца поверить в эту перемену.
На экране вспыхнул постер к фильму «История О». Я пригляделась и невольно напряглась: в полумраке кадра — девушка в цепях, с завязанными глазами, с выражением одновременно покорности и тревоги на лице.
— Это… порнография? — спросила я, не скрывая сомнения. — Или ты решил устроить мне кинообразовательный шок?
Он расхохотался — звонко, почти по-детски, без привычной язвительности, запрокинув голову так, что чёрные пряди упали на лоб.
— Порнография?! — он обернулся, всё ещё улыбаясь. — Сильвана, ты меня убиваешь. Это не порнография. Это искусство. Глубокое, провокационное, многослойное. Ты ничего не понимаешь в кинематографе, честно говоря. Судя по всему, твои киновкусы застряли где-то между «Золушкой» и «Бременскими музыкантами».
Я хотела возразить — но вдруг рассмеялась. Смех вырвался сам, лёгкий, звонкий, будто лопнул невидимый пузырь, столько времени сдавливавший грудь. Такой искренний, что я сама удивилась — когда в последний раз я так смеялась? Без оглядки, без внутренних тормозов?
— Ладно, — выдохнула я, — обещаю смотреть и молчать. Только не обвиняй меня потом, если я начну задавать глупые вопросы. Ну, знаешь… вроде «а зачем она опять в цепях?» или «это точно не порнография?».
— О, это было бы даже забавно, — улыбнулся он, и в его взгляде мелькнула искорка чистого веселья. — Но предупреждаю: если начнёшь комментировать, я буду отвечать с убийственной серьёзностью. Так что лучше молчи. Или готовься к полутора часам кинокритики в стиле «Диамант против мира».
Он нажал «плей», вернулся на кровать, откинулся на подушки и словно между делом закинул руку мне на плечо. Движение вышло непринуждённым, почти естественным, будто мы уже тысячу раз так сидели — смотрели кино, болтали, смеялись. Будто это наш обычный вечер, а не сцена из жизни пленницы и её загадочного тюремщика. Его рука была тёплой и тяжёлой. Я не отстранилась — впервые позволив себе принять этот жест без внутреннего сопротивления.
— Знаешь, — произнёс он, не отрывая взгляда от экрана, — ты удивительная.
Я чуть повернулась к нему. Наши плечи соприкоснулись. На мгновение я замерла, но не отодвинулась.
— В смысле?
— Из всей моей… коллекции женщин, — он запнулся, подбирая слово, а потом усмехнулся, — да, именно «коллекции», звучит как каталог редких вин или марок, не находишь? Так вот, ни одна не смеялась после того, что я с ними сделал. Ни одна. Они хотели меня — и ненавидели одновременно. Умоляли хотя бы о ещё одном разе, ходили по пятам, пытались разгадать, как головоломку, которую невозможно решить. А ты… — он наконец посмотрел на меня, и в глазах мелькнуло что-то похожее на искреннее удивление. — Ты смеёшься. И это… завораживает.
Внутри что-то дрогнуло — будто тонкая струна, натянутая до предела, отозвалась едва уловимой вибрацией. Горло сжалось, слова застряли где-то между сердцем и губами. Воздух стал гуще, наполнился чем-то неуловимым, словно сама реальность замерла, давая нам шанс увидеть друг друга без масок.
Он сказал это серьёзно. Не для игры. Не для манипуляции. Он действительно удивлён, что я смеюсь. И это… пугает. Потому что я не хочу, чтобы он переставал так смотреть.
Вместо ответа я просто кивнула, чувствуя, как щёки теплеют от непривычного смущения. Взгляд скользнул к экрану, но сознание всё ещё цеплялось за его слова, прокручивало их снова и снова. Он действительно это сказал? В груди разливалось странное ощущение — не триумф, не гордость, а что-то более глубокое, почти тревожное. Будто я нечаянно коснулась потаённой части его души, которую он так тщательно прятал за иронией и цинизмом.
И где-то глубоко внутри — там, где раньше была только ненависть, — что-то дрогнуло.
Не прощение. Не принятие. Но — понимание.
Он не был монстром. Он был человеком. Который сделал выбор. И нёс за него ответственность. Без жалости к себе. Без оправданий.
И это меняло всё.
Изображение на экране расплывалось, теряло чёткость. Пальцы невольно сжали край одеяла. В тишине комнаты отчётливо слышалось наше дыхание: его — ровное, размеренное, моё — чуть прерывистое, выдающее бурю, бушующую внутри.
2
Фильм стартовал.
Первые кадры текли медленно, с тягучей, почти гипнотической грацией.
Камера задерживалась на деталях: блеск металла, дрожание ресниц, едва уловимое движение губ.
Диамант молчал.
Но его рука на моём плече оставалась. Тёплая. Ощутимая. Не давящая.
Это прикосновение было странным: не угрожающее, не соблазняющее. Почти дружеское. Словно мост, протянутый через пропасть между нами.
Через несколько минут я не выдержала. Наклонилась к нему и понизила голос до шёпота, будто боялась, что герои фильма меня услышат:
— Так, если это искусство, то почему героиня всё время в цепях? Это метафора? Или просто… так надо? Может, режиссёр просто очень любит металл?
Он тихо рассмеялся, не отрывая взгляда от экрана:
— Вот видишь? Ты уже комментируешь. Но ладно, отвечу серьёзно: это не про цепи. Это про свободу. Парадокс, правда? Иногда, чтобы почувствовать настоящую свободу, нужно сначала признать свои ограничения. Понять, где заканчиваются твои границы — и только тогда ты сможешь их преодолеть.
— Звучит как очередная твоя провокация, — фыркнула я. — Или как цитата из книги по саморазвитию, которую ты прочитал, чтобы казаться умнее.
Он наконец повернулся ко мне.
С той самой искрой во взгляде, от которой моё сердце всякий раз сбивалось с ритма.
— А разве жизнь не провокация? — ответил он. — Мы все играем в цепи, Сильвана. Кто-то — в золотые, кто-то — в железные. А кто-то притворяется, что их нет. Но они есть. Всегда.
Я хотела ответить.
Но замерла.
На экране — крупный план: рука, медленно развязывающая шёлковую ленту на глазах героини.
Дыхание участилось. Пальцы непроизвольно сжали край одеяла.
В груди что-то дрожало. Не страх. Странное, волнующее предчувствие.
— Нравится? — тихо спросил он, без насмешки, только с интересом.
Я не ответила.
Просто смотрела, как на экране мужчина медленно проводил пальцами по обнажённой спине героини. Как её тело выгибалось навстречу. Как губы приоткрывались в беззвучном стоне.
— Это… Это то, что ты делал со мной? — спросила я, запнувшись, чувствуя, как жар приливает к лицу.
Он повернул голову. Его взгляд был прямым, откровенным, без тени смущения.
— Не совсем. С тобой я был сдержан. Даже нежен — по моим меркам. А это… только начало.
Я сглотнула. Горло пересохло.
— Что значит «начало»?
Он улыбнулся медленно и лениво, как кот, заметивший, что мышь сама подошла к миске:
— Это значит, что впереди много того, чего ты ещё не пробовала. Например, вот это.
На экране героиню привязывали к столу. Медленно. Ритуально.
Кожаные ремни ложились на запястья, на щиколотки, на талию.
Она не сопротивлялась. Наоборот, закрывала глаза и отдавалась процессу, как отдаются течению.
Его дыхание коснулось моего уха:
— Хочешь попробовать? Я умею. Аккуратно. Так, чтобы ты почувствовала каждую секунду.
Сердце билось быстрее.
Между ног снова становилось влажно. Предательски. Постыдно. Неотвратимо.
— Я… не знаю, — прошептала я.
Но даже мне было ясно: это не отказ.
Приглашение.
— А что из этого ты пробовал? — вопрос снова вырвался сам. Хотела ли я знать. Да. Хотела. — Ну из того, что в фильме…
— Всё. — Он усмехнулся, откидываясь на подушки. — И намного больше. Знаешь, я даже завидую тебе. Тебе это только предстоит. Весь этот путь открытий. Столько неизведанного, столько граней, о которых ты даже не подозреваешь.
Я вздрогнула.
В груди заколотилось тревожное предвкушение, смешанное с испугом. Как у путника на краю пропасти, где внизу мерцали огни неведомого города.
Я хотела отстраниться. Напомнить себе, кто он и кто я.
Но тело не слушалось.
Сама не замечая, я придвигалась ближе, притянутая невидимой силой его голоса, взгляда, присутствия.
На экране героиня стояла на коленях перед мужчиной. Он держал её за волосы, запрокинув голову. Её губы были приоткрыты. Его член — у её рта.
Я замерла.
Дыхание остановилось.
— А это? — прошептала я, не узнавая собственный голос. — Ты тоже… захочешь?
Он медленно повернул голову.
Наши взгляды встретились.
В его глазах не было ни насмешки, ни триумфа.
Только голод. Спокойный. Уверенный.
— Обязательно. Но не сегодня. Сегодня мы просто смотрим. А ты — учишься. Запоминаешь. Представляешь.
На мгновение он замер, будто не ожидая такой близости.
Затем улыбнулся. Не насмешливо. Почти тепло.
— Ну что, смотрим дальше?
Я кивнула.
И в моих глазах мелькнуло что-то новое.
Не страх.
Готовность.
Я хотела.
Боже, я хотела.
И он это знал.
И я знала, что он знал.
И от этого становилось только жарче.
Диамант
1
Я наблюдал за ней краем глаза, не выдавая ни единой мысли.
Мой взгляд скользил по её лицу: по приоткрытым губам, по широко распахнутым глазам, по румянцу, который то вспыхивал, то угасал, словно сигнальные огни в ночи.
Она была предсказуема.
И очаровательно беспомощна перед собственными ощущениями.
Каждый её жест — открытая книга, а она даже не подозревала, что я читал её быстрее, чем она успевала перелистнуть страницу.
Как легко было бы сейчас наклониться, коснуться её кожи, почувствовать, как учащается пульс под моими пальцами, как дрожат ресницы, как перехватывает дыхание.
Но я медлил.
Играл. Смаковал каждое мгновение этой тонкой игры, где ставки росли с каждой секундой.
Мне нравилось наблюдать, как она боролась с собой: как интерес побеждал стыд, как испуг смешивался с жадным вниманием, как разум спорил с инстинктом, а воля — с желанием.
Это было даже увлекательнее, чем вчера, когда я просто взял то, что хотел.
Куда интереснее разгадывать её, как сложную, прекрасную шифровку. Следить, как один за другим падали невидимые барьеры, как таял лёд сомнений, обнажая раскалённое ядро её сущности.
Она думала, что контролировала ситуацию. Что могла отвернуться, сказать «нет», уйти.
Но уже не уйдёт. Уже не скажет.
— Ты боишься? — спросил я тихо, не глядя на неё, но всем существом ощущая её внутреннюю бурю.
— Нет, — прошептала она.
И это было правдой и ложью одновременно.
Она боялась не происходящего на экране, не откровенных сцен и даже не меня.
Она боялась того, что происходило с ней самой. Того, как её тело отзывалось на каждое моё слово, на каждый взгляд, на каждую паузу между фразами. Как сердце пропускало удар. Как теплела кожа. Как пробуждались чувства, о которых она не смела думать.
Она уже не сопротивлялась.
Она изучала меня так же, как я её.
Только не понимала, что игру вёл я, а она лишь реагировала.
Маятник, качнувшийся в нужную сторону.
На экране мужчина поднял героиню с колен, развернул к стене, прижал её ладонью между лопаток.
Она выгнулась, подставляя ягодицы.
Ремень в его руке взлетел и опустился. Звук удара прокатился по комнате, смешавшись с её стоном.
Сильвана вздрогнула.
Я почувствовал, как волна прошла по её телу от плеча, где лежала моя рука, до самых бёдер.
— А это? — спросила она хриплым, влажным голосом, как будто только что вынырнула из воды. — Ты тоже… такое делаешь?
— Делаю, — ответил я, не разжимая губ и не поворачивая головы. — Но лучше.
Пауза.
— Лучше — это как?
— Это значит, что она на экране притворяется. А ты — нет. Ты уже знаешь, как это на самом деле.
Я наконец повернулся к ней. Провёл взглядом по её лицу, по шее, по груди, которая вздымалась слишком часто.
— И тебе понравилось. Поэтому ты сейчас такая мокрая.
Она резко втянула воздух.
Щёки вспыхнули.
Но она не отстранилась и не отвела взгляд.
— Я не… — начала она.
— Не лги, — перебил я. — Правило первое: всегда говорить правду. Ты уже нарушила его, сказав «нет», когда я спросил, боишься ли ты.
Её губы приоткрылись.
В глазах — смятение, возбуждение, злость.
А под всем этим — голод.
— Хочешь, чтобы я проверил? — спросил я тихо, не касаясь, но скользнув рукой с её плеча ниже, к бедру. — Одно движение — и я узнаю, насколько ты возбуждена. Хочешь?
Она молчала.
Дышала рвано. Бёдра дрожали.
Я усмехнулся холодно, цинично, с наслаждением.
И откинулся обратно на подушки.
— Но я не буду этого делать. Не сегодня. Не сейчас. Ты ещё не готова признать то, что твоё тело уже знает. А я не тороплюсь. Мне нравится наблюдать, как ты горишь — и не можешь потушить этот огонь.
Она смотрела на меня.
И в её глазах было всё сразу: ненависть, стыд, голод, мольба. Бурлящий коктейль, который она не могла ни выпить, ни выплеснуть.
— Зачем ты это делаешь? — прошептала она.
— Потому что могу. И потому что это красиво. Ты сейчас — как струна, натянутая до предела. Ещё немного — и зазвучишь. Но я сам решу, когда это произойдёт.
На экране сцена сменилась.
Героиня стояла на коленях на кровати, опустив грудь на простыни. Мужчина позади медленно разводил её ягодицы, смазывая пальцы маслом.
Камера задерживалась на его руках, на её напряжённой спине, на приоткрытых губах, из которых вырывалось рваное дыхание.
Сильвана замерла.
Перестала дышать.
— Что он делает? — прошептала она, хотя ответ был очевиден.
Я искоса посмотрел на неё.
Её щёки горели алым. Пальцы сжимали одеяло так, что костяшки белели.
— Ты прекрасно знаешь, что он делает, — ответил я с ленивой иронией. — Он готовит её к анальному сексу.
Она вздрогнула и закрыла лицо ладонями.
— Это… это же нельзя! Это неправильно! Это… грязно! Так нельзя!
Я рассмеялся.
Искренне. Звонко. С тем самым почти детским весельем, которое у меня вызывала её наивность.
— Нельзя? — переспросил я, откидываясь на подушки и глядя на неё с откровенным удовольствием. — Сильвана, милая, кто тебе это сказал? Твой жених, который боялся дотронуться до тебя до свадьбы? Или твоя бабушка, которая считала, что от этого можно забеременеть?
Она отняла ладони от лица.
Глаза огромные, полные ужаса и стыда.
Но под ужасом — снова оно. Любопытство.
— Это… это больно, — прошептала она. — И… и это не для нормальных людей.
— Нормальных? — я приподнял бровь. — А кто определяет, что нормально? Те, кто спят в миссионерской позе с молитвой до и после? Серьёзно?
Она молчала.
Щёки становились ещё краснее, если это вообще было возможно.
Я повернулся к экрану.
Мужчина медленно входил в героиню, и она стонала не от боли, а от наслаждения, запрокинув голову и выгибая спину.
— Смотри, — произнёс я тихо. — Смотри, как она реагирует. Ей не больно. Ей хорошо. Потому что её подготовили. Потому что она доверилась. Потому что анальный секс — это не грязь и не грех. Это другой уровень ощущений.
Она смотрела.
Губы приоткрывались. Дыхание становилось чаще. Бёдра непроизвольно сжимались под одеялом.
— Там… там же всё иначе, — прошептала она. — Там… по-другому.
— Именно, — согласился я. — По-другому. Острее. Глубже. Полнее. Когда я возьму тебя так, ты почувствуешь меня иначе. Каждый сантиметр. Каждое движение. И тебе понравится.
Она мотнула головой.
Но в этом движении было больше смятения, чем отказа.
— Нет. Нет, я не смогу. Я не хочу.
— Сможешь. А потом сама будешь просить. Вопрос техники.
Она подняла на меня глаза.
В них блестели слёзы. Не от страха. От переизбытка эмоций, которые она не могла вместить.
— Я не смогу, — прошептала она. — Ты… ты слишком большой. Мне больно даже спереди. Я едва смогла принять тебя. А туда… это невозможно.
Я рассмеялся.
Не зло. С искренним, почти тёплым весельем.
— Вообще-то, размер — это достоинство, а не недостаток, — произнёс я, глядя ей прямо в глаза. — И да, ты привыкнешь. Твоё тело уже учится. Оно раскрывается, адаптируется. С каждым разом будет легче. А потом — приятнее.
Она судорожно вдохнула.
— Тебе больно даже спереди? — продолжил я, чуть понизив голос. — Это потому, что ты была девственницей. Но ты уже не девочка, Сильвана. Ты женщина. И твоё тело знает, что ему нужно. Просто нужно время. И правильные руки.
Я выдержал паузу.
Посмотрел на неё. Прямо.
— Я хотел сделать это сегодня, — сказал я ровно. Без насмешки. Без иронии. Как факт. — Взять тебя туда. Но ты так дёргалась. Сжималась. Боялась. Это не имело смысла. Не в таком состоянии.
Она замерла.
Глаза расширились.
— Ты не готова, — продолжил я. — Твоё тело ещё не научилось расслабляться. Отдаваться. Доверять. А без этого — только боль. Только травма. Мне это не нужно. Я не тороплюсь.
Я откинулся на подушки.
— Когда ты будешь готова — я пойму. По телу. По дыханию. По тому, как ты будешь меня об этом просить. А пока — смотри. Учись. Запоминай.
Она смотрела на меня.
Губы дрожали. Грудь вздымалась часто.
— Знаешь, сколько у меня было женщин, которые говорили то же самое? — спросил я, не отводя взгляда. — «Нет, я не смогу». «Это грязно». «Это больно». Они плакали, умоляли, сжимались от одного слова. А потом — стоило им попробовать — они сами ползли ко мне на коленях и просили, чтобы я взял их именно так. В зад. Глубоко. Чтобы заполнил их до конца, до такой глубины, о которой они раньше боялись даже думать.
Она замерла.
Дыхание остановилось.
— Всё дело в правильной стимуляции, — продолжил я. — Если знать, как подготовить, как возбудить, как растянуть, как коснуться в нужный момент, — боль исчезает. Остаётся только наслаждение. Такое острое, такое глубокое, что после него обычный секс кажется пресным. А когда женщина кончает от анального секса — это оргазм, который она не забудет. Никогда.
Пауза.
— Я умею. И я не тороплюсь. Когда придёт время, ты сама попросишь. И я возьму. Так, как ты даже представить не можешь.
Она судорожно вдохнула.
В её глазах — ужас, стыд и что-то ещё.
То самое. Горячее. Тёмное.
Которое она уже не могла скрыть.
На экране героиня стонала под мужчиной. Её тело блестело от пота. Пальцы сжимали простыни.
Сильвана смотрела.
И я знал: она видела не экран, а себя в будущем. Со мной.
— Знаешь, что самое забавное? — произнёс я почти шёпотом, наклоняясь чуть ближе, так что моё дыхание касалось её виска. — Ты уже не думаешь о том, чтобы уйти. Ты думаешь: «Что будет дальше?»
Она не ответила.
Только ресницы вздрогнули. Единственный признак того, что слова достигли цели.
Именно так.
Я не просто разгадывал её.
Я создавал её новую версию.
И эта версия нравилась мне куда больше прежней.
Тишина комнаты наполнялась несказанным: обещаниями, намёками, невысказанными желаниями.
И в этой тишине я чувствовал себя дирижёром, ведущим невидимый оркестр её ощущений.
Каждый вздох, каждый взгляд, каждое едва заметное движение — часть партитуры.
И я знал: финал будет таким, каким я его задумаю.
Сильвана
1
Экран погас.
Комната тонула в темноте. Не полной. Той особенной, бархатной, когда глаза ещё хранят отпечаток света и видят то, чего уже нет.
Тени становились глубже. Свечи почти догорели, и только тлеющие фитили бросали на стены дрожащие, умирающие блики.
Он не убирал руку.
Она так и лежала на моём плече. Тёплая. Тяжёлая. Уверенная.
Его пальцы едва касались моей шеи.
И от этого лёгкого прикосновения кожа горела сильнее, чем от любого удара.
Я смотрела в темноту, где всё ещё жили образы.
Героиня в цепях. Шёлковая лента, сползающая с глаз. Ремень, взлетающий и опускающийся. Её спина, выгнутая под его рукой. Его пальцы, разводящие её ягодицы. Масло, блестящее на коже. Её губы, приоткрытые в беззвучном стоне. Её рот, насаживающийся на его член. Её тело, бьющееся в оргазме.
Я видела всё это.
И не могла отвести взгляд.
И страшнее всего: я не просто смотрела.
Я представляла.
Его руки на себе. Его ремень на своей спине. Его член в своём рту. В своей заднице.
И это меня не пугало.
Пугало то, что не пугало.
Я лежала неподвижно, чувствуя, как тело всё ещё горело.
Между ног влажно. Так влажно, что я ощущала это, даже не касаясь.
Бёдра помнили каждую сцену, каждое движение, каждый звук с экрана.
Соски сжались в твёрдые точки, тёрлись о простыню при каждом вдохе. Низ живота налился тяжестью. Той самой. Знакомой. Которая требовала разрядки.
Он не прикоснулся ко мне ни разу за весь фильм.
Только рука на плече. Только дыхание у виска. Только его голос, от которого всё внутри переворачивалось.
И я почти жалела, что он сдержался.
Почти?
Нет.
Я жалела.
Я хотела, чтобы он повернулся ко мне, чтобы его рука скользнула ниже, чтобы он сделал со мной то, что мужчина на экране делал с той женщиной. Или не то. Больше. Всё, что он обещал.
Я закрыла глаза.
И снова видела кадры: вот я на коленях, его пальцы в моих волосах, мои губы растянуты вокруг него; вот я на четвереньках, мои ягодицы в его ладонях, его член входит медленно, неотвратимо; вот я привязана к столу, ремни на запястьях, на щиколотках, на талии, и я не сопротивляюсь, а отдаюсь полностью, без остатка.
Он сказал: «Всё. И намного больше».
И я знала, что он повторит это со мной.
Каждую сцену. Каждое движение. Каждый звук.
И страшнее всего — я не хотела, чтобы он остановился.
Я медленно повернула голову.
В темноте его лицо едва различимо: только линия скулы, тень от ресниц, уголок губ.
Он лежал с закрытыми глазами и дышал ровно, спокойно, будто ничего не произошло. Будто он не провёл последние два часа, методично разжигая во мне огонь, который теперь нечем потушить.
Он знал, что я смотрела.
Знал, что я не спала.
Знал, что моё тело горело.
И специально не прикасался.
Это тоже пытка.
Самая изощрённая из всех.
Я хотела отодвинуться, отвести взгляд, заставить себя думать о Теде, об отце, о том, что я здесь пленница, а не гостья.
Но не смогла.
Потому что впервые за всё время мне не хотелось, чтобы этот вечер заканчивался.
Я хотела, чтобы он повернулся, открыл глаза, увидел, как я на него смотрю, понял, что я уже не та, что была утром. Что я уже не жертва и не пленница. Та, кто ждёт.
Где-то вдалеке били часы.
Один удар. Два. Три.
Темнота обнимала меня, как его рука. Тёплая. Тяжёлая.
И я не отстранялась.
Я оставалась.
— Я знаю, что ты смотришь, — произнёс он вдруг тихим, сонным, но полным ленивой уверенности голосом.
Я замерла.
— Ты не спишь?
— Я никогда не сплю, когда рядом кто-то, кто может меня убить, — усмехнулся он, не открывая глаз. — Но сегодня я не боюсь. Сегодня я жду.
— Чего?
Он медленно повернул голову.
В темноте его глаза — две блестящие точки. Льдистые, как звёзды над зимним лесом.
— Когда ты перестанешь притворяться.
— Почему ты не тронул меня? — спросила я дрожащим голосом.
— Потому что ты ещё не готова.
— А если я скажу, что готова?
Он повернулся ко мне.
— Ты не готова. Ты возбуждена. Это разные вещи. Твоё тело хочет. А разум ещё сопротивляется. Вчера мы это проходили, и теперь я хочу, чтобы они оба хотели. Чтобы ты пришла ко мне не потому, что я приказал, а потому, что не можешь иначе.
Я откинулась на подушки и прикрыла глаза.
Пыталась переварить его слова.
И впервые за долгое время не спрашивала себя, правильно ли это.
Потому что «правильно» больше не имело значения.
Имело значение только он: его дыхание, его тепло, его власть.
И то, что где-то глубоко внутри, под слоями страха и вины, я уже знала: прежняя Сильвана не вернётся.
А новая ещё не знала, кто она.
Но она хотела узнать.
Глава 9. Точка Невозврата
«
Разлом. Нить. Приговор».
Сильвана
1
Утренний свет, робкий и рассеянный, просачивался сквозь тяжёлые шторы и рисовал на полу причудливые узоры, словно кто-то невидимый играл в шахматы с тенями.
Я открыла глаза.
Медленно выплывала из зыбкого мира снов.
Голова кружилась: то ли от недосыпа, то ли от сумбура вчерашних переживаний, которые всё ещё метались в сознании, как испуганные птицы.
Первое, что я увидела, — лицо Диаманта.
Он спал.
Его черты, обычно властные и резкие, смягчились до неузнаваемости: длинные ресницы отбрасывали тонкие тени на скулы, губы чуть приоткрыты в полуулыбке, дыхание ровное и глубокое.
В этот миг он казался не всесильным владыкой Колтрейна и не хладнокровным инквизитором.
Просто юношей.
Уязвимым. Беззащитным во сне. Почти милым.
Если это слово вообще применимо к его холодной, нечеловеческой красоте.
«Милым?!»
Я мысленно одёрнула себя.
Смешинка вспыхнула и тут же погасла под грузом воспоминаний.
Память обрушилась стремительным потоком: наслаждение, боль, грубость. Всё сливалось в безумный круговорот, от которого до сих пор шумело в ушах и покалывало кончики пальцев.
Где заканчивалось одно и начиналось другое, понять было нельзя: границы размылись, оставив лишь эхо ощущений.
Затем передо мной снова возник он. Ледяной. Неприступный. С саркастической усмешкой, развенчивающий мои убеждения одно за другим.
А после — внезапная перемена: непринуждённая поза на подушках, рука, небрежно закинутая на моё плечо, тихий тёплый смех.
И фильм. Провокационный. Откровенный. От которого щемило в груди и перехватывало дыхание.
Воспоминания об отце и Теде вспыхнули острой болью.
Словно кто-то вонзал в сердце раскалённую спицу.
Как я могла забыть о них? Как могла раствориться в этом, в нём?
Я проклинала себя за слабость, за то, что позволила чужим чарам затмить главное.
Однако даже раскаяние не могло погасить тепло, разливавшееся по телу при взгляде на спящего Диаманта.
Оно пульсировало где-то под кожей, вопреки голосу разума.
Я осторожно приподнялась на локте и всмотрелась в его лицо.
Во мне боролись противоречивые чувства: ненависть к его власти, к жестокости, к боли, которую он принёс моей семье.
И что-то ещё.
Пугающее. Необъяснимое. Но настолько явственное, что отрицать его было бессмысленно.
Это «что-то» шевелилось внутри, как живое существо, готовое вот-вот вырваться наружу.
Я не должна этого чувствовать. Я должна ненавидеть его.
Но не ненавидела.
И это осознание ужасало больше всего остального.
В попытке вернуть равновесие я скользнула взглядом по комнате.
И заметила на столике у кровати хрустальный кувшин с водой.
Капли конденсата стекали по граням и сверкали в утреннем свете крошечными бриллиантами.
Я замерла.
В голове вспыхнула шальная мысль. Детская. Глупая. Но такая манящая, что сопротивляться ей было невозможно.
Всего лишь шалость.
Стараясь не шуметь, я выбралась из постели.
Босые ступни касались прохладного паркета, и каждый шаг отдавался в ушах оглушительным стуком сердца.
Это глупо. Это бессмысленно.
Но пальцы уже смыкались на кувшине, и в груди росло тревожное, почти детское предвкушение.
Сжимая кувшин в руках, я остановилась над кроватью.
И наклонила его.
Холодная вода хлынула на лицо инквизитора. Не потоком. Лёгкой, но ощутимой волной.
Он вздрогнул и резко распахнул глаза.
На мгновение в них застыло чистое недоумение, как у ребёнка, внезапно вырванного из сладкого сна.
Потом пришла вспышка гнева.
Но тут же сменилась изумлением: перед ним стояла я. С кувшином в руках. С широко раскрытыми глазами, в которых плясали то ли страх, то ли озорство, то ли ещё что-то неуловимое.
— Ты… — начал он.
Слова застряли в горле.
Фыркая, он провёл рукой по длинным мокрым волосам, стряхивая капли.
И вдруг рассмеялся.
Громко. Искренне. Запрокидывая голову так, что брызги разлетались во все стороны, будто капли шампанского.
— Ты что, решила утопить меня во сне?
2
Я замерла.
Мир схлопнулся до единственной точки. До него.
Второе правило нарушено.
Тишина обрушилась мгновенно, как гильотина. Каждый удар сердца отдавался в висках гулко и мокро, похоже на стук кулака по крышке гроба.
Воздух густел, пропитанный запахом старого дуба и сандала. Становился тяжёлым, почти погребальным.
Я ощущала этот запах на языке, как привкус собственной ошибки.
Мышцы окаменели. Лёгкие забыли, как расширяться.
Игры закончились.
Он двигался, как хлыст: одно движение — и его рука уже впечатала меня в его тело, сминая рёбра, вышибая из лёгких остатки воздуха.
Хватка зверя, почуявшего кровь.
Его глаза — два осколка небесно-голубого льда, в которых вспыхивал холодный, нечеловеческий огонь. Губы сжимались в тонкую нить.
Юноша, который вчера смотрел со мной фильм, небрежно закинув руку мне на плечо, исчез. Растворился без следа, как будто не существовал никогда.
Передо мной стоял Инквизитор. Изваяние из мрамора, лишённое сострадания. Прекрасное в своей жестокости так, как прекрасен нож: чистыми линиями, безупречной функцией.
— Ты себе приговор подписала, — произнёс он низким, ровным, без единой трещины голосом.
По моему позвоночнику прокатилась волна инея. Волоски на руках поднялись. Кожа стянулась.
— Я говорил: не прикасаться ко мне без разрешения. А вылить воду… Это был верх глупости, Сильвана. Ты забыла, с кем имеешь дело. Я напомню.
Я открыла рот, чтобы оправдаться, объяснить, найти хоть одно слово, способное остановить надвигающееся.
Но горло перехватило.
Слова скомкались в ком из страха и растерянности и застряли между языком и нёбом.
Я только кивнула, чувствуя, как пульс рвался из-под кожи. Пойманная птица в клетке рёбер, обезумевшая, бьющая крыльями до крови.
— На колени.
Не крик. Не приказ. Констатация. Почти шёпот.
Я опустилась.
Ковёр был мягким, но холод пола прошивал его насквозь: ледяное прикосновение впивалось в колени, ползло вверх по бёдрам, пробирало до костей.
Кожа покрылась мурашками.
Я подняла взгляд, пытаясь прочесть хоть что-то в его лице.
Но видела лишь маску. Непроницаемую. Отстранённую. Пугающе спокойную.
Ни тени вчерашнего смеха. Ни намёка на ту лёгкость, что ещё вчера наполняла комнату тёплым звуком.
Он шагнул ближе.
Его тень накрыла меня целиком. Густая. Плотная.
Лишая даже иллюзии свободы.
Его пальцы коснулись моих губ.
Прикосновение почти нежное. Почти.
И от этого «почти» становилось страшнее, чем от удара: кожа вспыхивала, запоминая траекторию его пальцев, как ожог запоминает пламя.
— Нет, — покачал он головой с сожалением, настоящим или разыгранным, я не могла понять. — Ты сразу не сможешь. Сделаем по-другому. Открой рот.
Он повернулся и достал из ящика какой-то предмет. Мои глаза расширились, когда я разглядела его поближе.
Гладкая кожа. Металлические фиксаторы, отполированные до зеркального блеска, в которых на миг мелькнуло моё искажённое, неузнаваемое лицо.
— Расширитель, — спокойно пояснил он. — С ним тебе будет легче. Или нет. Но по крайней мере кусаться не сможешь.
Я сглотнула.
Горечь подступала к горлу. Рот пересох мгновенно, будто из меня разом выкачали всю влагу.
Но я не отстранилась.
Сопротивление — это не спасение. Топливо.
Он поднёс устройство к моим губам.
Металл обжёг холодом. Ледяной поцелуй. Резкий контраст с жаром кожи.
Тело содрогнулось от этого прикосновения, как от первого вдоха на морозе.
— Шире, — произнёс он.
Пауза.
— И не вздумай сжимать зубы.
Я подчинилась.
Металл вошёл в рот. Давящий. Неумолимый.
Растягивал губы до тупой, ноющей боли. Дёсны запульсировали.
Я пыталась сглотнуть, но слюна скапливалась у корня языка, мешая дышать. Каждый вдох становился осознанным усилием.
Мышцы лица сводило судорогой протеста.
Он закреплял фиксаторы точными, выверенными движениями. Щелчок за щелчком.
Как священнодействие. Древний ритуал, в котором я и жертва, и алтарь.
— Идеально, — прошептал он.
Его палец скользнул по подбородку медленно, собственнически. Остановился в ямке под нижней губой.
— Теперь ты не сможешь говорить. Только принимать.
Его руки переместились на плечи невесомо, почти ласково.
И спустились к запястьям.
Я почувствовала ремешки раньше, чем увидела: тугая кожа обвивала запястья, стягивала их за спиной. Не до боли. Ровно настолько, чтобы свобода стала воспоминанием.
Я шевельнула пальцами. Бесполезно.
Тело больше не принадлежало мне.
Он опустился передо мной на корточки.
Его лицо оказалось вровень с моим. Так близко, что я ощущала его дыхание на мокрых, растянутых губах. Улавливала запах его кожи: сандал, дым, корица, гвоздика.
Его взгляд проникал внутрь, как скальпель. Мимо защит, мимо стен, мимо всего, что я выстраивала годами.
— Это не просто наказание, — сказал он тихо. — Это урок. И новый опыт. Ты должна научиться контролировать свои порывы, Сильвана.
Пауза.
Его пальцы подцепили мой подбородок, приподняли, заставляя смотреть прямо в эти бездонные зрачки.
— Или я буду контролировать их за тебя.
Его пальцы скользили по шее медленно, как язык пламени по сухой бересте.
Спускались к груди. Обводили контур ключицы. Задержались на мгновение.
И резко сжали сосок.
Я вздрогнула.
Воздух застрял в горле. Ни крика, ни стона. Только глухой спазм, прокатившийся от гортани до висков тёмной, пульсирующей волной.
Он замер, разглядывая моё искажённое, мокрое лицо так, как натуралист разглядывает насекомое, пришпиленное к бархатной подложке.
В его зрачках что-то вспыхнуло: не похоть.
Восторг исследователя, увидевшего, как организм реагирует на раздражитель.
— Хорошая девочка, — произнёс он мягче и вкрадчивее. — Видишь? Ты умеешь быть послушной. Нужно лишь немного… постараться.
Его губы коснулись ключицы, потом шеи. Горячо. Влажно. Медленно.
Он не целовал.
Клеймил.
Оставлял горячие метки на коже, помечая территорию, как зверь метит границы логова.
Я закрыла глаза и пыталась сосредоточиться на дыхании.
Но каждое его прикосновение выбивало ритм, как кулак выбивает дверь.
Он поднялся во весь рост.
Я осталась на коленях. Маленькая. Голая. На ковре, который больше не казался мягким.
Его руки снова находили моё тело. Изучали. Помечали. Подчиняли.
Каждое прикосновение одновременно наказание и награда. Раскалённое тавро и шёлковая лента.
И от этой двойственности внутри что-то ломалось и перестраивалось заново.
— Сейчас ты будешь делать всё, что я скажу, — прошептал он. — И если справишься… возможно, я позволю тебе получить удовольствие. Но только после того, как ты отдашься полностью. Без остатка.
Его пальцы зарылись в мои волосы. Мягко, но с той уверенностью, которая не допускала сомнений. Притянули ближе.
Я подчинилась.
И в ту же секунду его плоть до упора вошла в мой рот.
Паника хлынула раньше мысли.
Глаза обожгло слезами. Горло сжалось. На мгновение показалось, что он перекрыл весь воздух, всё пространство, весь мир.
Расширитель впивался в углы губ, превращая каждое движение в муку. Горло спазмировало. Я задыхалась.
Его член заполнял рот целиком. Горячий. Тяжёлый. Он давил на язык, упирался в нёбо, растягивал челюсть до предела, заставляя губы скользить по стволу.
Кожа его была горячей, с тонкой сеткой вен под поверхностью. Я чувствовала их языком. Каждую. По отдельности.
Головка — гладкая, скользкая от предэякулята, который уже начал выделяться. Его вкус был солоноватым, терпким, отдавал мускусом и чем-то горьковатым.
Он начал двигаться. Медленно. Мерно.
Его бёдра подавались вперёд, вдавливая член глубже в мой рот. Потом отстранялись — и снова.
Я чувствовала, как его головка касается моего нёба, как скользит по языку, как трётся о внутреннюю сторону щёк.
Слюна копилась во рту, и с каждым его толчком её становилось больше. Она стекала по уголкам губ, по подбородку, капала на грудь. Тёплая. Тягучая.
Звуки были омерзительно откровенными: чавкающие, мокрые, булькающие. Когда он входил глубже, из моего горла вырывался сдавленный хрип.
Его запах — мускусный, звериный, с примесью пота и сандала — заполнял ноздри, оседал на языке, смешивался со вкусом его плоти.
Я чувствовала, как его выбритый лобок вжимается в мой нос, когда он входил до конца.
Как его яйца касаются моего подбородка — тяжёлые, горячие, подтянутые.
Как его пальцы сжимают мои волосы, направляя, контролируя каждый мой наклон.
Он управлял мной, как куклой.
И от этого — от полной, абсолютной подчинённости — внизу живота разгорался жар.
Мои бёдра сжимались. Клитор пульсировал.
Я была мокрой. Боже, я была мокрой — от того, что его член трахал мой рот.
— Вот так, — выдыхал он. — Ты можешь быть послушной. Ты можешь быть совершенной. Дыши через нос. Синхронизируйся со мной.
Его голос звучал как награда. Как ключ, повернувшийся в заржавленном замке. Как признание, которого я жаждала, сама не зная того, как цветок жаждет солнца в подземелье.
Я продолжала.
И внутри нарастал вихрь: унижение и восторг, стыд и голод, отвращение и желание. Сплетённые так тесно, что разделить их было уже невозможно.
— Глубже, — прошептал он. — Ты можешь лучше. Прими его всего. Горло у тебя уже мокрое от слюны — так используй это.
Он двигался резче и глубже.
Я чувствовала, как его головка проталкивалась в моё горло. Мышцы сжимались, сопротивлялись, но он не останавливался.
Рвотный рефлекс подкатывал волнами. Я сглатывала, пытаясь его подавить. Слёзы текли по щекам, смешиваясь со слюной.
— Расслабь горло, — приказал он. — Прими. Ты можешь.
Я пыталась. Раз за разом. И с каждым толчком мне удавалось принять его чуть глубже.
— Да, вот так, — выдохнул он с хрипотцой. — Ты создана для этого. Твой рот создан для моего члена. Признай это.
Я не могла ответить. Могла только принять.
И принимала. Глубже. Ещё глубже.
Пока его член не вошёл в моё горло целиком. Пока мой нос не прижался к его животу. Пока мои губы не сжались на основании его члена.
Он держал меня так несколько секунд. Не давая дышать. Не давая отстраниться.
Я чувствовала, как его член пульсирует в моём горле. Как мои стенки сжимаются вокруг него. Как по телу растекается странное, обжигающее наслаждение от этой заполненности.
Потом он отпустил.
Я отстранилась, хватая воздух. Слюна и слёзы текли по лицу. Горло горело.
Но я снова потянулась к нему.
Сама.
Без приказа.
Он усмехнулся — низко, удовлетворённо:
— Видишь? Ты уже учишься. Ты уже хочешь.
— Сейчас. Сейчас я кончу тебе в рот. И ты проглотишь всё. До последней капли. Поняла?
Я пыталась кивнуть, но он держал крепко. Пальцы в волосах — как тиски.
Его движения стали быстрее. Грубее. Беспощаднее.
Он трахал мой рот, как трахал меня саму. Глубоко. Жёстко. Не сдерживаясь.
Мои стоны превращались в булькающие, влажные звуки. Слюна капала на пол. Слёзы застилали глаза.
Он запрокинул голову. Веки опустились. Тёмные волосы рассыпались по плечам, как пролитая тушь.
Несколько резких, глубоких толчков.
Его член запульсировал на моём языке. Я почувствовала, как он напрягся, как замер на мгновение.
И кончил.
Горячая, густая струя ударила в горло. Потом ещё. И ещё.
Он содрогался всем телом. Сдавленный стон сорвался с его губ.
Волна дрожи прошла по мускулам.
И на одно короткое, жадно подсмотренное мгновение властный Инквизитор исчез: остался мужчина, покорный собственной плоти, обнажённый до сути.
Рот заполнил солоновато-металлический привкус. Резкий. Густой. Отдающий железом и потом.
Желудок судорожно сжался. К горлу подступила тошнота.
Я рванулась назад инстинктивно, всем телом.
И тут же получила пощёчину. Резкую. Обжигающую.
Голова мотнулась вбок. В ушах — звон. Перед глазами — россыпь цветных искр в кромешной черноте.
— Глотай, сука, — прошипел он. — Ну же!
Его пальцы скручивали волосы в кулаке с такой силой, что корни выли болью. А в висках стучала кровь.
Рука держала намертво, не давая отстраниться ни на миллиметр.
Вторая пощёчина прилетела глухо, как сквозь вату. Я почти не чувствовала её.
Стыд жёг сильнее. Разъедал изнутри кислотой, щёлочью, чем-то, от чего внутренности сжимались в комок, а лёгкие отказывались работать.
Я сглотнула рефлекторно, не думая.
Горло сжалось в спазме. Мышцы восставали. Но я заставила их подчиниться.
Слёзы хлынули горячие, беспомощные.
Не от боли.
От осознания: моя воля растоптана. Моё достоинство в его ладони, как фарфоровая птичка, которую он мог раздавить одним движением пальцев.
Он медленно отстранился.
Пальцы всё ещё держали мои волосы. Цепко. По-хозяйски.
Дыхание тяжёлое, рваное. Грудь ходила ходуном. На висках поблёскивали капли пота.
Но глаза уже остыли: прежняя ярость схлынула, на её месте осталась холодная, отстранённая удовлетворённость.
— Вот так, — произнёс он.
Пальцы разжались. Тыльная сторона ладони скользнула по моей пылающей щеке. Почти нежно. Почти ласково.
И контраст с недавней жестокостью был такой резкий, что внутри всё перевернулось.
— Знай своё место.
Я молчала. Сидела неподвижно на ковре, ощущая его под коленями.
Внутри бушевало: унижение жгло кислотой, гнев ворочался глубоко, как зверь в берлоге, страх сковывал мышцы.
Но на самом дне, на самом тёмном, непроглядном дне, пульсировало возбуждение.
Он окинул меня холодным, расчётливым взглядом.
Пальцы скользнули по подбородку, стирая остатки влаги.
Склонившись, он ловко отстегнул расширитель.
Металл щёлкнул, освобождая рот. Челюсть свело болью.
Я сглотнула, пытаясь избавиться от привкуса. Железного. Солёного. Чужого.
Но он въелся в язык, в нёбо, в память.
— Встань, — произнёс он каменным, твёрдым, не терпящим возражений голосом. — Хватит сидеть в позе кающейся грешницы. И не смей плакать. Слёзы — это слабость. А ты… ты можешь быть сильнее.
Он выпрямился медленно, по-змеиному.
Затянулся сигаретой. Кончик вспыхнул алым. Дым тёк вниз, обволакивая нас горькой, терпкой завесой.
— Хотя всё, что нужно, ты уже проглотила, — холодно усмехнулся он, прищурившись сквозь сизую пелену. — Предлагаю позавтракать. Если, конечно, у тебя ещё остался аппетит… после такого причастия.
Последнее слово он произнёс тише, почти нежно, как священник над коленопреклонённой.
Его низкий, бархатистый, тёмный, как патока, смех тёк по стенам, отражался, возвращался, заполнял комнату, заполнял меня.
Я медленно поднялась.
Колени дрожали. Мышцы бёдер горели. Ноги казались чужими, ватными, едва держали.
Кожа в паху была влажная, саднящая.
Я смотрела на него. На человека, который минуту назад был палачом и любовником в одном теле.
И не могла разобрать, что чувствовала: ненависть, отвращение или то третье, тёмное, что ворочалось в самом низу живота.
А он просто стоял: сигарета между длинных пальцев, дым вверх, взгляд на мне. Ленивый. Внимательный. Как у кота, придавившего мышь лапой и наблюдающего, будет ли она ещё дёргаться.
В тёмной глубине его зрачков читалось беззвучное, неоспоримое обещание: это только начало.
С трудом поднявшись, я пошла в ванную.
Каждый шаг босых ног по холодному полу отдавался гулким стуком в висках.
Между лопаток жёг его взгляд. Насмешливый. Собственнический.
И я физически ощущала невидимый поводок, натянутый между его рукой и моим горлом.
Дверь закрылась с тихим щелчком.
Я прижалась к ней спиной, вдавилась лопатками в дерево.
Но взгляд не исчезал: он оставался внутри, под кожей, в крови.
Как метка. Как яд. Как клеймо, выжженное так глубоко, что ни одна вода в мире не смоет.
3
Холодный мрамор пола пронзал меня до костей.
Но я не обращала на это внимания.
Вся моя сущность была сконцентрирована в зеркале над раковиной. Огромном, в резной раме из чёрного дерева с витиеватыми узорами, похожими на сплетение корней древнего дерева.
Оно выворачивало на свет каждую мелочь, от которой жаждала сбежать душа.
Но бежать было некуда.
В зеркале отражалась я. Но не та Сильвана, которую я знала. Не сдержанная, осторожная девушка, годами возводившая стену из вежливых улыбок и выверенных жестов.
Передо мной стояла моя оборотная сторона: волосы растрёпаны, как после бури, на щеках пунцовые пятна, губы припухшие и красные, словно я целовала не человека, а само пламя.
Хотя я и не целовала.
Мой рот был просто использован. Как и тело. И, возможно, как и душа.
Но, несмотря на страх, мои глаза не просто сияли. Они пылали, как два зелёных уголька в кромешной тьме.
И в них трепетала тень чего-то запретного, неотвратимо притягательного.
В этом огне я видела то, что годами прятала даже от самой себя: желание. Не робкое и не стыдливое. Жадное. Неукротимое. Готовое сжечь меня дотла.
Я прижала ладонь к груди, чувствуя, как бешено колотится сердце. То ли от страха, то ли от странного, пьянящего возбуждения, которое всё ещё пульсировало в венах.
«Это я? Это правда я?»
Пальцы коснулись губ.
Тёплых. Чуть распухших.
Прикосновение отозвалось мелкой дрожью, пробежавшей по всему телу.
Пальцы скользили по нижней губе: она всё ещё пульсировала, отзываясь эхом его касаний, будто жила отдельной жизнью.
Я вздрогнула, но не одёрнула руку.
Провела языком по внутренней стороне, пытаясь уловить последний отголосок. Вкус металла и соли.
И тут же отпрянула, будто обожглась правдой, раскалённой, как уголь.
— Нет…
Голос звучал неуверенно, почти по-детски.
В зеркале отражалась моя война: в глазах стыд, жгучий, как кислота, разъедающий изнутри, проникающий в каждую клеточку, заставляющий съёживаться от отвращения к себе, к своему предательскому телу, которое жаждало того, чего разум боялся признать.
Как я могла? Как позволила ему?
Но внутренний голос отвечал: он бы всё равно сделал по-своему. Моё согласие не имело значения.
Но я не сопротивлялась.
Я приняла это. Даже не попыталась.
Потому что не хотела.
Я желала его. Как в первый раз. Как вчера ночью. Как с первой секунды, когда увидела.
Он не брал силой: я просто хотела, чтобы он сделал это именно так.
Этот внутренний голос был прав.
Потому что рядом со стыдом, в самой глубине, тлело что-то ещё. Что-то пугающее.
Это не ненависть.
Удовольствие. Не просто физическое.
Оно проникало глубже, затрагивало потаённые струны души, о которых я даже не подозревала. Пробуждало их к жизни, как древние механизмы, забытые веками.
Я вспоминала его руки. Сильные, уверенные. То жёсткие, как сталь, оставляющие следы на коже, то почти нежные, ласкающие, обманывающие.
Его голос. Низкий, бархатный, проникающий в сознание, как опьяняющий наркотик.
Его взгляд. Холодный, расчётливый, но полный невысказанного обещания бури.
По телу пробежала волна дрожи, от которой колени снова подогнулись, а дыхание сбилось.
Я сжала край раковины, пытаясь удержаться на ногах: металл под пальцами холодный, твёрдый, реальный. Единственное, что ещё связывало меня с действительностью.
Мне хотелось отвернуться, закрыть глаза, стереть этот зазеркальный двойник.
Но я не могла.
Я должна была видеть. Должна была признать, что женщина в зеркале — это я. Вся. Без прикрас. Без масок. Без спасительных иллюзий.
— Ты отвратительна, — прошептала я.
Но в голосе звучала не только ненависть.
Что-то похожее на восхищение.
Будто я одновременно проклинала и боготворила эту новую, тёмную версию себя, рождённую в огне страсти и боли.
Пальцы скользнули по шее, нащупывая биение пульса.
Бешеный метроном перерождения.
Кожа горячая, почти пылающая.
И это тепло разливалось по телу, вызывая противоречивые ощущения: желание смыть следы произошедшего — и одновременно сохранить их как тайный знак. Печать реальности. Доказательство того, что я жива, чувствую, способна на большее, чем тихо существовать в тени, чем быть покорной носительницей традиций, внушённых с детства.
Доказательство того, что я могу быть собой. Настоящей. Необузданной. Свободной.
Я открыла кран, подставила ладони под холодную воду.
Капли стекали по коже, оставляя мокрые дорожки. Но не могли остудить пожар внутри. Лишь подчёркивали его.
Я плеснула водой в лицо, надеясь, что ледяные струи отрезвят и вернут в реальность.
Не помогло.
Вода стекала по щекам, смешиваясь со слезами, которых я не заметила. Солёными. Горькими. Очищающими.
Взгляд снова упал в зеркало: лицо мокрое, волосы прилипли к щекам, но глаза всё ещё горели.
И в этом пламени я видела не только стыд.
Вызов. Самой себе. Всему, что считала правильным, честным, достойным.
Можно ненавидеть себя. Можно презирать.
Но нельзя отрицать, что мне это понравилось.
С самого начала нравилось.
Я выпрямилась.
Сжала кулаки.
Посмотрела на лицо в раме.
Впервые за долгое время видела не жертву, не запуганную девочку, цепляющуюся за старые убеждения.
Женщину. Сильную. Страстную. Сломленную, но не уничтоженную. Пережившую шторм и оставшуюся на ногах. Даже если эти ноги дрожали. Даже если душа кровоточила.
Но всё ещё билась. Жила. Жаждала.
— Я…
Слова застряли в горле.
Они не нужны. Всё уже сказано без слов. В этом взгляде, в отражении, в новом, пугающем ощущении себя.
Медленно подняв руку, я коснулась лица. Пальцы скользили по щеке, затем по губам.
И в этот момент я поняла: что бы ни случилось дальше, прежней я уже не буду.
Первая ночь. Прошлая ночь. Сегодняшнее утро. Это зеркало.
Всё стало точкой невозврата.
Хотя нет. Эту точку я перешла раньше. Ещё в пыточной, когда впервые увидела Диаманта. Когда, несмотря на страх, боль и ужас, позволила возникнуть этому проклятому, сладкому влечению, которое теперь стало частью меня.
Зеркало молчало.
Но в его холодной глубине я видела ответ: не оправдание и не осуждение.
Просто правду. Чистую. Беспощадную. Освобождающую.
Это не только ради отца и не только ради Теда.
Я сама хочу этого.
Мне это нравится.
— Мне это нравится, — произнесла я вслух голосом, который больше не дрожал.
Три слова. Простые. Ужасные. Неотвратимо правдивые.
Назад пути нет.
Зеркало отражало это без слов: в линии подбородка, ставшей твёрже, в глубине взгляда, ставшего прямым, в том, что рука больше не дрожала, а сжималась в кулак, готовый встретить новый день.
4
Я вышла из ванной, плотно прикрыв за собой дверь.
Влажные следы босых ног тут же остывали на холодном мраморе, оставляя едва заметные тёмные пятна.
Но я едва замечала это: всё моё внимание было приковано к фигуре Диаманта, который стоял перед зеркалом в полный рост и неторопливо поправлял манжеты рубашки.
Его поза, движения, сосредоточенный взгляд выглядели до смешного самодовольными.
В груди шевельнулась горькая усмешка.
И слова вырвались прежде, чем я успела их обдумать:
— «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи: я ль на свете всех милее, всех румяней и белее?» Любуешься собой? Не утомился ещё от собственной красоты?
Он не вздрогнул.
Лишь медленно повернул голову. Ироничный огонёк в глазах. Дрогнувший уголок рта.
Он смаковал эту маленькую игру, как дорогое вино.
— А почему бы и нет? — ответил он. — Нарциссизм — не грех, а полезная привычка. И я вовсе не спрашиваю у зеркала, кто красивее. Я и так знаю, что я совершенство.
Он шагнул ближе.
Я невольно отступила.
Расстояние между нами таяло, как лёд под весенним солнцем.
— И знаешь, красота — это тоже орудие, Сильвана, — произнёс он, и его голос опустился до бархатного шёпота, от которого по спине бежали мурашки. — И ты от него очень сильно пострадала. Ещё с нашей первой встречи. И продолжаешь страдать сейчас.
Жар поднялся к лицу, опалив щёки.
Но я не отступила. Вскинула подбородок и встретила его взгляд с вызовом.
— Это нарциссизм. В самом высшем его проявлении.
— И что с того? — он лениво пожал плечами. — Я люблю себя, потому что никто не полюбит меня так, как я. А вот ты, судя по всему, совсем себя не любишь, раз решила умереть голодной смертью. Очень по-героически. И очень глупо.
Он кивнул в сторону стола.
Аромат яичницы ударил в нос, и мой желудок болезненно сжался, напоминая, что я не ела со вчерашнего вечера.
Усталость навалилась с новой силой. Руки слегка дрожали.
Но я заставила себя сесть прямо, бросила на него короткий колючий взгляд.
И всё же не спорила, принялась за яичницу, стараясь не замечать, как приятно пахла свежеприготовленная еда, как таял во рту тёплый желток, как понемногу успокаивался бунтующий желудок.
Завтрак проходил в странном, почти обыденном ритме.
Словно мы были парой, прожившей вместе годы.
Дымились чашки с крепким кофе. Лежали свежие булочки с золотистой корочкой. Мёд в изящной стеклянной банке отливал янтарём в утреннем свете.
Он разливал кофе, аккуратно клал сахар, спрашивал о вкусе с видом человека, который не совершил ровным счётом ничего выходящего за рамки приличий.
Его движения были размеренны, словно он играл роль гостеприимного хозяина в абсурдном спектакле.
— У меня дела, и я скоро оставлю тебя, — произнёс он, отодвинув пустую чашку. — И не забывай: ты вполне свободна перемещаться по замку и по парку. Хватит тут сидеть, глотни воздуха. А то скоро станешь зелёного цвета.
В его словах не было ни насмешки, ни угрозы.
Лишь лёгкая, почти заботливая ирония.
Но я знала: это иллюзия. Свобода, которую он позволял, была строго очерчена невидимыми границами.
— Спасибо, — ответила я сдержаннее, чем хотела. — Но мне нужно увидеться с близкими. С отцом. С Тедом. Я… хочу знать, что с ними. Ты обещал подумать. Прошу тебя…
Последнее слово далось с трудом.
Я не любила просить. Особенно у него.
Но сейчас это было важнее гордости.
Он замер.
Его взгляд стал острым, оценивающим. Он взвешивал каждое моё слово, каждую ноту в голосе, выискивая фальшь.
Медленно отставил чашку, скрестил руки на груди и откинулся на спинку стула.
Поза, полная власти и расчёта.
— Ну, в принципе… — произнёс он. — Ты была не так безнадёжна вчера. Да и сегодня с утра тоже. Может быть, из тебя и правда будет толк. Опыта у тебя, конечно, нет совсем, но это я исправлю. Так что… хорошо, можешь спуститься к ним.
Я едва сдержала вздох облегчения.
Но тут же насторожилась, чувствуя подвох.
— Я не собираюсь ничего предпринимать. Только поговорить. Всего несколько минут. Пожалуйста.
— Хорошо, — он поднял палец. — Но с условиями.
— Какими?
— Никаких планов побега и революции, — произнёс он, пристально глядя на меня, без тени шутки, только с холодной, беспощадной уверенностью. — Я узнаю об этом, Сильвана. У стен есть уши, знаешь ли. Ты считаешь меня тираном, но заговор против короны и законной власти — это не шутки. Это карается смертью. И не той быстрой, о которой мечтают герои. Нет, это будет долгая, методичная расплата, где каждая ошибка станет уроком. Не подставляй ни себя, ни других.
Я кивнула, с трудом сглотнув.
В горле — ком. Пальцы непроизвольно сжимались в кулаки.
Внутри всё холодело. Не от страха перед смертью.
От осознания, что он действительно это сделает. Медленно. Расчётливо. Без колебаний.
— Клянусь, это будет просто разговор.
— И ещё одно, — он поднялся из-за стола. В утреннем свете его фигура казалась ещё более внушительной, почти монументальной. — Вечером мы продолжим то, что начали утром. Это не просьба.
В голосе не было угрозы.
Только непреклонная уверенность, будто он уже знал, что я не стану возражать. Или просто не смогу.
— И знаешь, — добавил он, чуть склонив голову, с тем самым огоньком в глазах, от которого у меня всё внутри переворачивалось. — После того, как ты утром так старалась, я, пожалуй, покажу тебе, каким благодарным я умею быть.
Я не ответила.
Опустила взгляд в чашку с остывающим кофе.
Внутри снова разгорался тревожный огонь. Стыд, гнев. Но и предвкушение.
Я ненавидела себя за это: за то, что даже после всего произошедшего тело помнило его прикосновения, а разум — его слова, его шёпот, его власть надо мной.
— Будь готова через час, — сказал он. — Я предупрежу стражу, они тебя пропустят. Дорогу, я думаю, помнишь.
Он вышел.
Я осталась одна. С чашкой остывающего кофе и мыслями, которые уже невозможно было загнать обратно в тёмные углы сознания.
Сидела неподвижно, слушая удаляющиеся шаги, пока они не растворились в тишине.
Затем медленно подняла руку и коснулась губ, будто проверяя, остались ли на них следы его прикосновений.
Кожа ещё хранила тепло.
Тело отзывалось на воспоминание, будто жаждало повторения.
5
Я спускалась по винтовой лестнице в подземелье.
Каждый шаг отдавался глухим эхом в каменных стенах, отбивая ритм нарастающей тревоги.
Запах заточения въедался в одежду, кожу, сознание, оседал на языке металлическим привкусом.
Каменные стены, холодные и влажные на ощупь, будто пытались удержать меня, не пустить дальше.
Я невольно обхватила себя руками. Не столько от холода, сколько от накатившего ощущения уязвимости.
В полумраке коридора мелькнул силуэт.
Я замерла.
Сердце билось так громко, что, казалось, его стук слышали стены. В висках застучало так сильно, что на мгновение я перестала различать даже собственное дыхание.
Высокий мужчина в форменном камзоле шагнул навстречу.
Я узнала его.
Роланд.
Имя всплыло в памяти одновременно с картинкой: аккуратные записи в протоколе, ровный почерк, контрастирующий с криками боли.
Я невольно отступила.
Но он лишь улыбнулся шире. И в этой улыбке не было ни капли вины. Только лёгкая насмешка, будто он знал какой-то секрет, недоступный мне.
Воспоминания нахлынули волной. Безжалостной и яркой.
Дурацкие шуточки по поводу «женщин с недотрахом». Исходили они, конечно, от Диаманта, но Роланд поддержал диалог.
Вот он сидит за столом, склонившись над бумагой, выводит строки аккуратным почерком…
А потом — мой крик, боль, скрип дыбы.
Ручка в его руках на секунду замерла.
Его взгляд, брошенный на меня. Не сочувствующий, но и не равнодушный. Что-то между. Что-то, что я тогда не смогла разгадать.
Рука невольно потянулась к плечу, где ещё жили призрачные отголоски мучений. Будто кожа помнила то, что разум пытался забыть.
Роланд заметил мою реакцию.
На его лице промелькнуло понимание. Быстрое, почти неуловимое. Но достаточно явное, чтобы я осознала: он помнит. Помнит всё.
Но вместо холодного официального поклона, которого я ожидала, он вдруг расплылся в широкой, почти мальчишеской улыбке, совершенно не вязавшейся с мрачной обстановкой подземелья.
— О, госпожа Сильвана! — воскликнул он, шутливо приложив руку к сердцу с театральным жестом. — Выглядите так, будто увидели привидение. А это всего лишь я — скромный писарь, который, к слову, ни разу не приложил руку к вашим неприятностям. Хотя, признаюсь, почерк у меня отменный — мог бы и пыточные протоколы составлять, если бы попросили.
Он сделал паузу, окинул меня внимательным взглядом и вдруг махнул рукой.
— А знаешь что? Давай сразу на «ты». Без этих церемоний. Я, конечно, могу изображать важного чиновника, но сейчас мне лень. Да и не к месту. Так что — просто Роланд. Идёт?
Я растерянно кивнула.
— Вот и славно, — усмехнулся он. — А то «госпожа Сильвана» — это так официально, что у меня самого скулы сводит. Я, между прочим, вообще-то телохранитель Диаманта. Секретарь — это так, по совместительству, когда все остальные разбегаются. Так что можешь считать, что перед тобой не канцелярская крыса, а человек, который не раз прикрывал его светлость. Звучит внушительнее, правда?
Его непринуждённый тон и явная самоирония заставили мои губы дрогнуть в ответной улыбке. Сперва робкой, неуверенной, но постепенно крепнущей.
В ней было нечто освобождающее: возможность на мгновение забыть о страхе, боли, о том, кто я сейчас и где нахожусь.
— Ты всегда так легко шутишь над собой? — спросила я, понемногу успокаиваясь.
— А зачем усложнять жизнь? — он пожал плечами с лёгкой, почти беспечной грацией, подходя ближе, но держа дистанцию. — К тому же, если не смеяться над собственными недостатками, кто-нибудь обязательно сделает это за тебя. А так — упредил удар, и уже не больно.
Он сделал шаг назад, демонстративно опуская руки вдоль тела.
— Видишь? Никаких угроз. Просто разговор. И, может быть, немного правды, которую не услышишь от других.
Мы двинулись дальше по коридору.
Вдалеке слышались стон ветра в вентиляции, отдалённый лязг цепей, приглушённые шаги стражи.
Роланд, словно чувствуя моё напряжение, продолжал непринуждённо болтать, заполняя тишину словами:
— Знаешь, в детстве я мечтал стать придворным шутом. Представляешь? С колпаком, бубенцами… Но отец сказал, что у меня слишком внушительное телосложение для шута, вот и пришлось довольствоваться мечом. Хотя, признаться, иногда я всё же разыгрываю небольшие представления — например, изображаю из себя важного чиновника перед новобранцами. Они так серьёзно всё воспринимают, что даже жалко их разочаровывать.
Я не удержалась от смешка. Короткого, но искреннего, вырвавшегося из груди, словно птица из клетки.
— И как, удаётся тебя разоблачить?
— Пока ни разу, — заявил он с важным видом, подняв подбородок и изображая высокомерие, которое тут же рассыпалось в улыбке. — Я мастер перевоплощения. Хотя, конечно, по сравнению с Диамантом мне до совершенства далеко. Он-то умеет быть одновременно и грозным инквизитором, и очаровательным собеседником. Редкий дар, должен сказать.
— Вы… ты давно с ним знаком?
— С детства, — кивнул Роланд, и в его глазах мелькнуло что-то тёплое, почти ностальгическое. — Мой отец служил при дворе его отца, короля Лагерта. Диамант всегда был… особенным. Даже в играх он выстраивал сложные стратегии, а если проигрывал — анализировал ошибки и на следующий день возвращался с новым планом.
Он усмехнулся, будто вспоминая что-то.
— Помню, как в девять лет он убедил нас устроить «судебный процесс» над куклой, обвинив её в государственной измене. Я был судьёй, а он — главным обвинителем. Приговор был суров: кукла отправилась на «казнь» через утопление в пруду.
Я рассмеялась, представив маленького Диаманта с серьёзным лицом, произносящего обвинительную речь.
На мгновение тяжесть подземелья отступила, уступив место чему-то светлому.
— Похоже, с тех пор он не сильно изменился.
— В каком-то смысле, — согласился Роланд. — А ещё был случай, когда ему взбрело в голову, что наш старый дворецкий — шпион. Ему тогда было лет десять, не больше. Он три дня следил за беднягой, прятался за шторами, записывал каждый его шаг в блокнот. А потом выяснилось, что дворецкий просто тайком ест сливы из королевского сада. Диамант, конечно, устроил ему допрос — со свечой в лицо и строгим тоном. Дворецкий признался. Во всём. Даже в том, что однажды разбил вазу и спрятал осколки.
Я засмеялась — уже свободнее, не сдерживаясь.
— И что стало с дворецким?
— Ничего, — пожал плечами Роланд. — Диамант заставил его приносить ему сливы каждую неделю в качестве «налога на шпионаж». Так что всё закончилось мирно.
Мы остановились у массивной двери.
Роланд повернулся ко мне, и его лицо стало серьёзным. Ни тени прежней иронии, ни намёка на шутливость.
— Я не одобряю того, что с тобой сделали, — вдруг тихо произнёс он, и его голос прозвучал неожиданно искренне. — Мой отец тоже когда-то попал под подозрение. Ещё в Леброне. Он не был виновен, но… система не разбирается в оттенках. Всё закончилось хорошо, но я помню, как мать плакала ночами. Так что я знаю цену справедливости, которую вершат без суда.
Он помолчал, затем добавил тише:
— Я знаю, зачем ты здесь. Но я также знаю, что Диамант не всегда действует из жестокости. У него есть причины. Возможно, когда-нибудь ты их поймёшь.
Я молча кивнула.
Слова были лишними.
В этой тишине я чувствовала нечто большее, чем просто сочувствие. Осторожное доверие. Надежду, тонкую, как паутинка, но всё ещё живую.
— Ты можешь оставить меня одну? Хотя бы на несколько минут, — тихо попросила я.
Когда его шаги затихли в коридоре, растворившись в гулком полумраке подземелья, я вдохнула глубоко, пытаясь собраться.
Сырой воздух — тяжёлый, с привкусом плесени и железа — наполнил лёгкие.
Но я гнала прочь эти ощущения, цепляясь за главное.
Закрыла глаза.
Отсчитала удары сердца: раз, два, три…
Потом медленно подняла руку и коснулась дверной ручки.
Холодная.
Как пальцы Диаманта утром. Жёсткие. Властные. Не оставляющие выбора.
Как страх, который я заталкивала вглубь, под слой вымученного спокойствия.
Но за дверью — тепло.
Голос отца, низкий и мягкий, будто из далёкого детства.
Улыбка Теда — светлая, искренняя, та, что всегда прогоняла мои тревоги.
Я повернула ручку.
Металл скрипнул едва слышно.
Словно предупреждая: обратного пути не будет.
6
Тяжёлая дверь камеры отворилась с протяжным скрежетом.
Меня окутал густой затхлый воздух подземелья: сырость, прелая солома и едва уловимый привкус крови, осевший металлом на языке.
Где-то за стеной стонал человек. Тихо. Хрипло. Прерывисто. Почти по-звериному.
В полумраке я разглядела фигуру отца.
Он сидел на узком лежаке, ссутулившись. Но при моём появлении тут же поднялся.
И в его глазах вспыхнул живой тёплый свет, словно в этой тьме зажглась единственная свеча.
— Дочка! — его голос дрогнул и сорвался на миг, но он тут же взял себя в руки, расправил плечи, будто надевая доспехи перед битвой. — Ты пришла. Я боялся, что он не позволит…
— Позволил, — ответила я, шагая вперёд, внутренне собирая всё оставшееся спокойствие, лишь бы унять дрожь, лишь бы не показать, как сердце колотится в горле. — Ненадолго.
Он подошёл ближе.
Мы обнялись. Коротко. Жёстко. Как обнимаются люди, знающие цену каждой секунде.
Сквозь грубую ткань я чувствовала его тепло. Хрупкую нить связи в этом холодном каменном мире.
Чуть отстранившись, он всмотрелся в моё лицо с такой пронзительной тревогой, что мне захотелось зажмуриться.
— С тобой всё в порядке? Он ничего тебе не сделал?
Я отвела глаза.
В его взгляде читалось всё: страх, вина, бессилие и любовь. Такая сильная, что от неё становилось больно.
«Он спрашивает, сделал ли Диамант мне что-то. А я стою здесь, всё ещё чувствуя его вкус во рту. Всё ещё чувствуя, как между ног влажно от воспоминаний. Какая же я тварь».
— Ничего такого, с чем я не смогла бы справиться, — прошептала я, сама не веря своим словам.
Ложь оседала на губах горькой пылью.
Отец тяжело вздохнул и провёл рукой по седеющим волосам.
В этом движении было столько усталости, столько прожитых лет, битв и потерь, что у меня сжалось сердце.
— Прости, что долго не давал о себе знать, — произнёс он тихо. — Любые способы связи были опасны, в первую очередь для тебя. Мы знали о готовящемся похищении, но ничего не могли сделать. Потом Тед нашёл нас — уж не знаю как. Он так любит тебя, дочка… Ты выбрала отличного мужа. Я буду счастлив благословить вас, когда всё закончится.
Его слова о Теде, о будущем, которого, возможно, уже не будет, ударили сильнее пощёчины.
Я сглотнула, пытаясь удержать слёзы.
Он продолжал, пальцы его сжимались в кулак, жилы на руке вздувались:
— Мы все вместе пытались тебя спасти. Решили прорваться в замок, но… Оказалось, что крепость не так просто взять. Слишком много охраны. Слишком хорошо продумана оборона.
В груди сжимался удушающий комок вины. Он разрастался, заполнял всё пространство внутри, вытесняя воздух, мысли, надежду.
— Вы не должны были…
— Должны были! — резко перебил он с той непоколебимой сталью, которую я помнила с детства. — Ты моя дочь. После смерти Лии и Арабеллы ты единственная, кто у меня остался! И я не оставлю тебя в руках этого…
Он запнулся, подбирая слово.
И в конце концов выплюнул его с такой ненавистью, что даже стены, кажется, содрогнулись:
— Этого тирана.
В его голосе звучала такая уверенность, такая абсолютная правота, что я невольно вздрогнула.
Я знала этого человека. Непоколебимого. Справедливого. Готового на всё ради семьи и народа.
Но сейчас его слова резали глубже, чем должны. Царапали душу. Вскрывали раны, о которых я старалась не думать.
— Ты хоть знаешь, что он сделал с моими людьми? — спросил он, шагнув ближе, с тем особенным огнём в глазах, который я помнила с детства. — Тех, кого взяли вместе со мной, — они не молчали, нет. Их сломали. Пытками. Не одного, не двоих — всех. Они выдали всех, кого знали. А теперь их — тех, кто выжил, — ждёт костёр. Заживо. Публично. Чтобы все видели.
Он замолчал, тяжело дыша.
Каждое слово падало, как камень в тишину.
— Сожгут заживо, — повторил он тише, с такой горечью, что у меня перехватило дыхание. — Моих друзей. Моих братьев по оружию. Людей, которые верили в наше дело. И этот мальчишка будет смотреть, как они горят.
Я сжимала кулаки.
«Он говорит о костре, о людях, которых будут жечь. А я сегодня утром стояла на коленях перед тем, кто это устроил. И мне это нравилось».
— Отец, он не просто… — начала я, пытаясь найти слова для того, чего сама не могла до конца понять.
Он не просто тиран. Он другой.
Но как объяснить это отцу?
— Не просто что? — он шагнул ещё ближе. — Не просто тиран? Не просто убийца? Да, он молод. Но мальчишка-Инквизитор знает, что такое настоящая власть. И умывается кровью нашего народа, чтобы сохранить её.
— Милорд не любит, когда его называют мальчишкой.
Слова вырвались раньше, чем я успела их остановить.
Я тут же мысленно ударила себя. За эту нелепую защиту. За то, что они сорвались с языка.
Отец отступил на шаг.
Будто я ударила его.
Пальцы разжались. Рука безвольно упала вдоль тела.
— Ты что сказала?
В голосе уже не было гнева.
Только боль. Глубокая. Всепоглощающая. Ранящая сильнее любого клинка.
— Я… просто… Он говорил, что дело не в возрасте, а в опыте.
Я повторяла фразу Диаманта, сказанную вчера в совсем другом контексте. В другой жизни, когда мир ещё казался проще.
— Опыт? — отец издал горький, надломленный смех, похожий на хриплый стон раненого зверя. — Опыт в том, чтобы ломать судьбы? Пытать невинных? Сжигать людей заживо? О, этого опыта ему не занимать.
Он смотрел на меня.
И в его глазах я видела, как рушилось что-то важное. Как он пытался понять и не мог. Как он искал в моём лице прежнюю Сильвану и не находил.
— Ты защищаешь его, — произнёс он медленно, с трудом, будто выталкивая из себя каждое слово. — Ты стоишь здесь, передо мной, и защищаешь человека, который сжигает моих друзей заживо. Который держит нас в цепях. Который…
Он осёкся. Голос сорвался.
— Что он с тобой сделал?
Я молчала.
Потому что не могла сказать правду: что он изнасиловал меня, что я кончила под ним, что сегодня утром проглотила его сперму и мне понравилось.
Нет. Не ему. Не сейчас.
— Ничего. Всё в порядке.
— В порядке? — он схватил меня за плечи и встряхнул. — Посмотри на себя! Ты бледная, ты дрожишь, ты… ты другая! Он сломал тебя?
— Нет! — я вырвалась, выкрикнула. — Он не сломал меня! Он… он…
Я замолчала.
Потому что не знала, что сказать. Потому что правда была слишком страшной, чтобы произнести её вслух.
Отец отступил.
В его глазах стояли слёзы. Впервые за всё время, что я его помнила.
— Ты сошла с ума, — произнёс он тихо. — Ты… ты называешь его «милордом». Ты защищаешь его. Ты не моя Сильвана.
Я закрыла глаза.
Вихрь внутри кружил, сбивал с толку, не давал дышать.
Что со мной происходит? Почему я не могу просто ненавидеть его? Почему должна защищать его перед отцом?
— Прости. Мне нужно… мне нужно идти.
Я бросилась к двери и толкнула её с такой силой, что дерево треснуло.
Выскочила в коридор.
Холодный воздух подземелья бил в лицо, обжигал щёки. Но не мог остудить пылающую кожу.
За спиной оставались недосказанные слова, нерешённые вопросы. Тяжёлые, как кандалы на запястьях узников в соседних камерах.
Оставалась любовь отца. Его непоколебимая вера в победу. Такая светлая и чистая в этом мрачном месте.
И моя растерянность. Мой внутренний раскол. Моя тайна, которую я боялась признать даже себе.
В полумраке подземелья я остановилась и прижалась спиной к холодной стене.
Шершавый камень впитывал мой страх, моё смятение. Будто жадно поглощал всё, что я не могла удержать внутри.
Холод пробирал до костей, заставляя тело дрожать, а разум — метаться в поисках опоры.
Я закрыла лицо руками, пытаясь собрать себя по кусочкам. Ту Сильвану, что знала, во что верит и что считает правильным.
Пальцы дрожали, скользили по коже, словно пытаясь стереть следы пережитого.
В голове крутилось одно: «Что со мной происходит?»
Я смотрела в темноту коридора. В чёрную бездну, где терялись звуки и очертания.
Будто ища ответ в её безмолвной глубине.
Но тьма лишь молча смотрела в ответ, храня свои тайны так же упорно, как я хранила свои.
7
Я проклинала себя за слабость, за сомнения, за то, что вообще пришла сюда. Особенно сейчас, когда внутри всё перевёрнуто вверх дном, когда каждое чувство казалось предательством, а мысли жалили без передышки.
Но ноги сами несли меня к камере Теда. Будто какая-то сила, превосходящая волю, толкала к разговору, которого я одновременно жаждала и боялась до дрожи.
Тед.
Я возьму его за руку. Мы вспомним нашу любовь. Чистую. Светлую. Ту, что согревала меня в самые тёмные ночи.
Это должно спасти от грязи, в которую тянул меня Диамант.
Когда я вошла, Тед вскочил с лежака.
Замер, не веря глазам.
А потом в его взгляде вспыхнула неподдельная радость. Такая яркая, что на миг мне показалось: всё ещё можно исправить.
— Сильвана! — его голос дрожал, но он шагнул ко мне, раскинув руки. — Ты пришла…
Я невольно отшатнулась.
Его ладони замерли в воздухе. Пальцы почти касались моего плеча.
И я ощущала тепло, которое раньше проникало в самую душу.
Но сейчас оно не вызывало отклика. Только укол вины. Острый. Пронзающий сердце.
«Его руки тёплые, знакомые. Но моё тело отстраняется. Будто я больше не могу выносить чужие прикосновения. Будто единственный, чьи руки должны меня касаться, — это он. Диамант».
— Я так скучал, — прошептал Тед, пряча боль за вымученной улыбкой. — Наконец-то я тебя вижу, любимая. Каждый день думал о тебе. Мечтал, как мы выберемся отсюда, как будем вместе… Я думал, что сойду с ума, когда ты не вернулась домой. Ты ведь знаешь, что я люблю тебя? Навсегда. Что бы ни случилось.
Его слова, такие искренние и знакомые, должны были растопить лёд, сковавший меня изнутри.
Но вместо этого каждое «люблю» ложилось камнем на грудь.
Щёки заливало краской стыда. Жар поднимался от груди к лицу. По спине пробегал холодный пот.
— Я знаю, — ответила я тихо, избегая его взгляда. — Но…
— Но что? — он наклонился ближе, пытаясь поймать мой взгляд. — Что-то не так? Ты выглядишь… другой.
Я наконец подняла глаза.
В его лице отражалось беспокойство. Острое, как лезвие.
Он всматривался в мои черты, словно пытаясь прочесть ответы.
А потом его всегда спокойные, добрые глаза полыхнули ненавистью. Не ко мне. К тому, кто стоял между нами.
— Диамант… Инквизитор… — произнёс он осторожно, с непривычной сталью в голосе. — Я знаю, что о нём говорят. Он что-то сделал тебе? Скажи мне правду.
Вопрос бил точно в цель, обнажая кровоточащую рану, которую я старалась зашить нитками лжи.
— Нет. Ничего такого.
Ложь обожгла язык, оставляя горький привкус.
— Ничего такого? — он резко выпрямился, в глазах вспыхнул гнев. — Ты думаешь, я не вижу? Не чувствую? Ты даже не позволяешь мне прикоснуться к тебе. Что он с тобой сделал, Сильвана?
Он замолчал. Грудь тяжело вздымалась.
А потом начал говорить. И в голосе была не злость. Ужас.
— Вчера… — его голос задрожал, и он сглотнул, пытаясь справиться с собой. — Вчера при мне пытали наших. Людей твоего отца. Меня заставили смотреть. Привязали к стулу. Ремнями. Знаешь, такими, с железными пряжками. Они впивались в запястья до мяса, и я не мог пошевелиться. А потом… они закрепили мою голову. Тисками. Чтобы я не мог отвернуться. Чтобы я видел каждую секунду.
Он замолчал, дыхание стало рваным.
— Первым был Калеб. Ты его помнишь? Высокий такой, с рыжей бородой. Он всегда смеялся громче всех.
Я кивнула, хотя в груди уже начинал сжиматься ледяной ком.
— Ему ломали пальцы, — продолжил Тед, и его голос стал глухим, далёким. — По одному. Палач брал палец и медленно, очень медленно, загибал его назад. Пока не раздавался хруст. А потом ещё раз. И ещё. Знаешь, какой это звук? Не как ветка. Как… как будто раздавили что-то мокрое. Хруст, а потом — мокрый треск.
Он обхватил себя руками, будто пытаясь согреться.
— Калеб кричал. Сначала терпел. Стискивал зубы. А потом — закричал. Так, что у меня до сих пор звенит в ушах. Он умолял. Называл их «господами». Клялся, что всё расскажет. Всё, что угодно.
Тед поднял на меня глаза.
В них было что-то, чего я не видела раньше. Пустота. И ужас.
— Но они не остановились. Им нужен был не ответ. Им нужно было сломать. Показать остальным. Чтобы видели. Чтобы боялись.
Он сглотнул.
— Потом были рёбра. Палач взял щипцы. Такие… с загнутыми концами. Он вставил их под ребро и надавил. Сначала кожа лопнула. Я слышал, как она расходится. Как брызнула кровь. А потом — хруст. Громкий. Отвратительный. Калеб уже не кричал. Он визжал. Как животное. Как раненый зверь.
Тед закрыл глаза.
— Когда он потерял сознание, на него вылили воду. И продолжили.
Я стояла неподвижно.
Меня не было.
Я была там, в его рассказе, видела всё это. Слышала хруст. Чувствовала запах крови, пота, рвоты. Той рвоты, что выходила из Калеба, когда боль стала невыносимой.
— А потом была Ида, — продолжил Тед, и его голос стал совсем тихим. — Ты её знаешь. Та, что лечила нас травами. Она всегда говорила, что настоящий воин должен уметь не только убивать, но и исцелять.
Он усмехнулся. Горько. Надломленно.
— Ей они связали руки за спиной. Подвесили. Знаешь, как вешают свиные туши? Вот так же. За руки. И начали резать.
Он снова сглотнул.
— Не глубоко. Тонкими полосками. По всему телу. Она кричала. Просила. Умоляла. А Диамант… Диамант стоял рядом и смотрел. Не как палач. Как зритель. Как человек, который пришёл в театр и наслаждается представлением.
Тед открыл глаза.
— Он улыбался. Понимаешь? Улыбался. Когда Ида обмочилась от боли, он поморщился. Будто она испортила ему вечер. И сказал: «Уберите её. Она портит моё эстетическое восприятие».
Он замолчал.
И в этой тишине я услышала, как бьётся моё сердце. Глухо. Медленно. Как похоронный колокол.
— После этого они перестали, — произнёс Тед. — Не потому, что пожалели. А потому, что я сломался.
Он поднял на меня глаза.
— Я заплакал. Как ребёнок. Я не выдержал. Хотя ко мне даже не прикасались. Я просто смотрел. И сломался. Потому что понял: это не человек. Это демон во плоти. Что-то, у чего нет ни души, ни жалости, ни совести.
Он сжал кулаки.
— И теперь я постоянно вижу это. Слышу их крики. Чувствую запах крови. И знаю, что я ничего не сделал. Ничего. Просто сидел и плакал.
Тед опустил голову.
— Он сломал меня, Сильвана. Не пытками. Тем, что заставил смотреть. Тем, что отнял у меня последнее, что у меня было, — веру в то, что я смогу защитить. Хоть кого-то. Хоть тебя.
Я молчала.
Грудь сдавливало так, что становилось трудно дышать.
Он описывал пытки. Пытки, после наслаждения которыми Диамант пришёл ко мне и трахал так, что я получила два оргазма. А потом смотрел со мной фильм и болтал о прелестях анального секса.
А я стояла здесь и помнила, как сегодня утром стояла перед этим «демоном» на коленях. И как моё тело отвечало на его прикосновения.
— А когда нас схватили, — продолжил Тед с горечью, — он подошёл ко мне. Посмотрел так, будто я — мусор под его сапогом. И сказал…
Он осёкся. Сжал зубы.
— Что он сказал?
— Он сказал, что ты… — Тед запнулся, с огромным усилием выталкивая слова. — Что ты была с ним. Что тебе… понравилось. Что я зря на что-то надеюсь.
Он поднял на меня глаза.
В них была боль. Такая сильная, что я не выдержала и отвела взгляд.
— Я не верю ему. Слышишь? Не верю. Он лжёт. Он хочет сломать нас. Но у него не получится.
Он шагнул ко мне.
И вдруг опустился на колени.
Я замерла. Сердце остановилось на мгновение. А потом забилось с удвоенной силой.
— Тед, что ты…
— Я не знаю, что он с тобой сделал, — произнёс он дрожащим, ломающимся, как сухая ветка, голосом. — Но я знаю, что ты всё ещё моя Сильвана. Где-то внутри. Там, куда он не добрался. Там, куда он не сможет добраться.
Он схватил мои руки и прижал к своей груди.
Я чувствовала его сердце. Бешеное. Отчаянное. Рвущееся изнутри.
— Вернись ко мне. Пожалуйста.
Слёзы текли по его щекам, капали на каменный пол. Плечи вздрагивали.
Пальцы сжимали мои ладони с такой силой, будто он пытался удержать меня на краю пропасти.
«Он стоит на коленях передо мной. Мой Тед. Моя любовь. Моё прошлое. А я не чувствую ничего. Только пустоту, стыд, жалость. И отвращение к себе за то, что не могу ответить ему тем же».
Той Сильваны больше нет.
Он искал её — а её нет.
Он молил её вернуться — а она мертва.
И я не знала, кто стоит на её месте.
— Скажи что-нибудь, — прошептал он. — Пожалуйста. Скажи, что ты всё ещё моя.
Я открыла рот.
Но слова не приходили.
Я не могла лгать ему. Не так. Не сейчас. Не когда он стоял передо мной на коленях, сломленный, истекающий болью, как кровью.
И не могла сказать правду. Потому что правда убьёт его быстрее, чем любая пытка.
— Прости. Прости меня.
Он медленно поднялся.
Лицо бледное, мокрое от слёз. В глазах пустота, которая была страшнее любой ярости.
— Ты уже не моя.
Это была не констатация.
Приговор.
Я не отвечала. Потому что ответ был очевиден.
Он отступил на шаг. Потом ещё на один. Будто расстояние могло защитить его от правды, которая висела между нами, как занесённый клинок.
— Я всё равно буду бороться, — сказал он. — За тебя. За нас. Даже если ты сама в это больше не веришь.
Он снова протянул руку. Мост между нами. Хрупкий. Едва заметный. Но всё ещё существующий.
Я смотрела на него.
И на мгновение заколебалась.
А затем взяла его за руку. Отчаянная попытка склеить то, что уже почти распалось.
Но мои пальцы больше не помнили его тепло.
Они помнили другое: хватку Диаманта, его ладони на моём горле, его пальцы в моих волосах, его член в моём рту.
Я ненавидела себя.
— Верь мне, Сильвана.
Я сжимала его пальцы, пытаясь передать хоть каплю того, что когда-то было между нами. Той безмятежной, светлой любви, казавшейся незыблемой.
Но в голове билась мысль: «Это неправда. Ты лжёшь ему и себе».
И всё же я не отпускала его руку. Потому что это было единственное, что ещё связывало нас.
Я смотрела на наши переплетённые пальцы, словно ища ответ в линиях на коже.
Но в памяти вспыхивал образ Диаманта. Тяжёлый взгляд. Властные прикосновения.
И я вздрагивала.
Волна жара прокатывалась по спине, противореча всему, что я должна была чувствовать сейчас.
Что я делала? Почему не могла сказать правду? Потому что правда убьёт его? Или потому что боялась признать её сама?
Я хотела верить. Хотела вернуть ту себя, которая знала, что правильно, а что нет.
Но сейчас всё смешалось, закружилось в вихре.
И я не могла понять, где заканчивалась правда и начиналась ложь. Где заканчивалась я и начиналась та, кем я стала.
Мне надо было как-то успокоить его. Подобрать слова, которые не ранят и не обнажат всю глубину моей внутренней борьбы.
Тед не заслуживал этого. Он заслуживал счастья.
А я не знала, заслуживала ли чего-либо вообще.
— Тед, послушай меня, я…
Я обхватила его руку обеими ладонями, чувствуя тепло кожи и биение пульса под пальцами.
Пытаясь передать ему хоть каплю любви, хоть тень того чистого, светлого чувства, которое сейчас казалось таким далёким.
Почти нереальным.
8
Дверь камеры лязгнула.
Звук прокатился по коридору трижды, словно подземелье склонялось перед тем, кто стоял в проёме. Перед Диамантом.
Факел на стене дрожал при его появлении. Пламя втягивалось в себя, сжималось, будто живое существо, уступающее место чему-то более тёмному.
Тени за его спиной вытягивались и сплетались. Послушные. Преданные. Как свора чёрных гончих у ног хозяина.
Он был облачён в чёрное. Весь, с горла до сапог.
И свет не ложился на эту ткань, а проваливался в неё, исчезал.
Оставалась только тень. Холодная. Властная. Неумолимая.
Он шагнул внутрь.
Воздух густел, и я чувствовала это физически. Как давление на грудь. Как запах железа и сырого камня, ставший вдруг удушающе плотным.
Само подземелье затаило дыхание.
И в этой тишине я слышала, как капала вода где-то за стеной. Мерно. Неотвратимо. Как отсчёт до чего-то страшного.
Он был здесь. В этой камере. Рядом с Тедом. Рядом со мной.
И моё тело — проклятое, предательское — отзывалось на его присутствие: соски сжимались под тканью платья, между ног становилось влажно, дыхание сбивалось.
Тед стоял в двух шагах.
Тед всё видел.
И я не могла это остановить.
Взгляд Диаманта скользнул по Теду мимолётно и равнодушно, как по трещине в стене.
И замер на мне.
Его ярко-голубые глаза — цвет зимнего неба над замёрзшим озером, красивый и мёртвый.
Но в глубине мелькнуло нечто, что он тут же спрятал за привычной маской: короткая, почти неразличимая вспышка. Не гнев. Что-то более сложное и острое.
Может быть, ревность?
Нет. Показалось. Ему нет дела. Это игра.
Тед сжимал кулаки. Жилы на предплечьях вздувались, выдавая то, что лицо пыталось скрыть.
Он был готов броситься, разорвать эту тишину, разорвать самого Инквизитора. Голыми руками, зубами, чем угодно.
Но он знал: здесь, в этом месте, перед этим человеком, несмотря на то, что Диамант младше, сам он ребёнок перед бурей.
Инквизитор не удостоил его взглядом.
— Ты много времени потратила на визиты, — произнёс он ровным, почти ленивым голосом, в котором пряталось лезвие. Тонкое. Терпеливое. Готовое вонзиться без предупреждения. — Приятно видеть, как ты заботишься о близких.
Пауза. Медленная. Рассчитанная.
— Но не стоит тратить на это минуты, которые можно провести в более… приятной обстановке. За более приятным занятием.
Каждое слово — капля яда.
Я чувствовала, как они впитывались в кожу, оставляя невидимые ожоги.
Его взгляд лежал на мне. Тяжёлый. Осязаемый. Как ладонь на обнажённой коже.
Он видел меня насквозь. До самых тёмных уголков. До тайн, спрятанных так глубоко, что я сама боялась к ним прикасаться.
Он говорил о «приятном занятии».
А я помнила, как сегодня утром стояла перед ним на коленях. Как мне это нравилось. Как я хотела, чтобы он снова прикоснулся ко мне.
Стыд был жгучим и удушающим.
Тед рядом. Тед слышит. И я ничего не могла с собой сделать.
Тело не слушалось. Ноги приросли к ледяному каменному полу. Холод поднимался по щиколоткам, по голеням. Но внутри всё горело.
Его голос проникал под кожу, обвивался вокруг рёбер, сжимал сердце, заставляя его биться так яростно, что гул отдавался в висках.
«Это страх. Только страх».
Но почему тогда всё внутри трепетало, отзываясь на его присутствие, как натянутая струна — на прикосновение?
Он шагнул вперёд.
Я отступила.
Но он оказался быстрее: его пальцы сомкнулись на моём запястье. Резко. Жёстко. Без тени нежности.
Хватка горячая, сухая, точная.
Я тихо, задушенно вскрикнула.
Тед рванулся вперёд.
Но Диамант не обернулся.
Там, где его пальцы касались кожи, пульсировал жар. Будто клеймо. Невидимое, но неизгладимое.
По позвоночнику пробегал холод. А следом — волна огня, поднимающаяся по шее к лицу.
Я дёрнулась, но вырваться не могла: ловушка, тёплая, пахнущая кожей и пряностями.
И я чувствовала, как тело расслаблялось под его хваткой. Будто оно ждало этого. Будто это было правильное положение вещей.
Я ненавидела себя.
Но не могла отстраниться.
— Ты забыла, кому принадлежишь, Сильвана? — прошептал он, наклоняясь к моему лицу так близко, что я ощущала его дыхание на губах. — Или тебе нужно… напомнить?
Последнее слово он выдохнул мне в шею.
Мурашки прокатились по коже, как рябь по воде.
Я рванулась. Бесполезно.
Его хватка — железо.
Пальцы впечатывались в кожу, и я знала: останутся следы.
Он спрашивал, кому я принадлежала.
А я не знала ответа: моё тело знало, моё тело тянулось к нему. Но разум кричал, что это неправильно, что Тед рядом, что Тед всё видит.
Мой взгляд метнулся к Теду.
Он стоял бледный, окаменевший, с побелевшими кулаками, повисшими вдоль тела. В его глазах — боль, перемешанная с яростью. Такая острая, что я чувствовала её физически, как нож между рёбер.
— Отпусти её, — произнёс Тед глухо, но твёрдо, как удар кулака о каменную стену. — Она не твоя.
Диамант медленно поднял взгляд.
И улыбнулся.
— Не моя? — переспросил он.
И рассмеялся. Смех прокатился по камере, отразился от сырых стен, вернулся искажённым эхом.
— Ты уверен? — продолжил он тише. — Ты уверен, что знаешь, кто она? Что знаешь, что между нами?
Я закрыла лицо руками. Слёзы стояли в глазах. Горячие. Тяжёлые. Готовые хлынуть.
«Что со мной? Почему я не могу его ненавидеть? Потому что он сильнее? Или потому что в его глазах я вижу то, чего никогда не видела в глазах Теда? Вызов. Страсть. Тьму, которая манит и засасывает, как омут».
Это неправда.
Тед любит меня по-настоящему. Его любовь — свет, чистота, нежность.
А Диамант — игра. Жестокая, красивая игра хищника с добычей.
Но почему тогда сердце рвалось из груди?
— Ты не понимаешь, — мой голос надламывался. — Это не…
Он резко развернул меня к себе.
Рука на подбородке. Жёсткая. Требовательная.
Заставил поднять лицо, заставил смотреть.
И я встретила его взгляд и замерла: столько власти в этом движении, столько неоспоримой, тёмной, завораживающей силы, что сопротивление гасло, как огарок свечи на ветру.
— Понимаю больше, чем ты думаешь, — произнёс он тихо, так тихо, что слова предназначались только мне и ложились на кожу, как поцелуй, как ожог. — И ты это знаешь.
Его пальцы скользнули по моей щеке. Медленно. Невесомо.
И это прикосновение прожгло меня насквозь: стыд, гнев и что-то ещё. Горячее. Тёмное. Запретное.
То, что я не смела назвать даже в мыслях.
Боль Теда висела в воздухе, густая, как ядовитый дым.
И я вдыхала её, и задыхалась.
И всё равно не могла отвести взгляд от голубых глаз Диаманта.
— Пожалуйста, — выдавила я. — Отпусти меня.
— А если не отпущу? — он наклонился ещё ближе, губы у самого уха, горячее, влажное дыхание скользило по шее. — Что тогда?
И в этот момент что-то во мне сломалось тихо, как ветка под снегом.
Я не могла больше стоять здесь, между ними. Не могла выносить этот взгляд, эти слова, эту близость, от которой хотелось одновременно бежать и шагнуть навстречу.
Тело уже предавало меня: соски горели под тканью платья, пульс бился между бёдер. Влажный. Стыдный. Неумолимый.
— Прости, — прошептала я, повернувшись к нему, голосом, треснувшим, как сухая глина. — Прости меня, Тед…
Слёзы хлынули горячие, солёные. Стекали по щекам, капали с подбородка на ключицы.
Я рванулась из рук Диаманта.
Он не удерживал.
И я кожей чувствовала, как каждая точка, где он касался, остывала, словно ожог на морозе.
Его взгляд скользил по моей спине. Я не видела, но знала, чувствовала: он не отпускал. Он давал фору.
Я бежала.
Ноги подкашивались. Дыхание рвалось клочьями. Сердце колотилось уже не в груди — в горле, в висках, в кончиках пальцев.
Каменные плиты гулко отзывались на каждый шаг. Звук множился под низкими сводами, будто за мной бежал кто-то ещё.
Коридор подземелья дышал в лицо сыростью и плесенью. Холодный воздух обжигал мокрые щёки.
Но тело горело изнутри.
И никакой холод не мог его остудить.
За спиной оставались двое.
Один — с холодным, почти сытым взглядом хищника, отпустившего добычу побегать. В его позе, в развороте плеч, в том, как он стоял, расслабленно и властно, читалось абсолютное знание: она вернётся.
Другой — с болью, неприкрытой, живой, как рана, в которую снова ткнули пальцем.
А между ними — я.
Разорванная пополам.
Корабль с переломленным килем в чёрной воде.
В полумраке коридора я вжалась спиной в стену. Камень шершавый и ледяной. Холод проползал сквозь ткань, впивался в лопатки, в позвоночник.
Я закрыла лицо ладонями. Они пахли им. Сандалом и железом. Его запахом, въевшимся в кожу там, где он держал.
Слёзы текли сквозь пальцы. Я не вытирала: пусть текут. Пусть смоют хоть каплю этой грязи, осевшей на душе чёрной копотью.
Я пыталась вспомнить Теда. Его улыбку, его глаза, его руки, которые всегда были такими тёплыми. Вспомнить, как любила его.
Но вместо этого перед внутренним взором всплывало другое: лицо Диаманта, его голос, его прикосновения.
Я заставляла себя вспомнить первый поцелуй с Тедом. Робкий, нежный, пахнущий летним дождём и свежей травой.
Но даже это воспоминание теперь казалось блёклым, выцветшим, чужим.
Где ты, прежняя Сильвана?
Ответа нет.
Я спрашивала себя, что делаю, как могу так с ним. Просила у Теда прощения, говорила, что не хотела, что не знаю, что со мной происходит. Почему не могу ненавидеть Диаманта так, как должна. Почему моё тело помнило его руки лучше, чем мои собственные молитвы.
В тишине звучало эхо, застрявшее под рёбрами, как осколок: «Ты забыла, кому принадлежишь?»
И самое страшное — я не знала ответа.
Не знала, кому принадлежит моё сердце, душа, тело, которое отзывалось на чужой голос влажной судорогой внизу живота.
Кто я теперь? Та Сильвана, что любила Теда чисто и ясно, как ключевую воду? Или женщина, чья кровь вскипала от одного присутствия Диаманта, чьи зрачки расширялись от его шёпота?
Я сделала глубокий вдох.
Воздух тяжёлый, густой. Сырость, плесень, мокрый камень.
Замок дышал мне в затылок.
И его дыхание — дыхание Диаманта.
Нужно бежать дальше. Спрятаться. Найти место, где нет его взгляда.
Но где?
В этом замке таких мест нет: камни — его, тени — его, воздух, которым я дышу, — его. Даже тишина здесь принадлежала ему.
Я вытерла слёзы тыльной стороной ладони. Смахнула, как слабость.
— Я должна… Я должна найти выход.
Слова упали в пустоту коридора и сгинули. Пустые. Мёртвые.
Потому что я не знала, от кого бегу — от Диаманта или от себя самой.
Я закрыла глаза.
В темноте под веками — два лица: Тед — боль, честность, нежность, от которой хотелось плакать. Диамант — холод, власть, голод, от которого хотелось сгореть.
Где правда? Где ложь? Где я сама — в этом вихре, где страсть и страх сплелись так тесно, что не разнять?
Я выпрямилась, отлепила спину от стены. Камень отпускал неохотно, будто и он хотел удержать.
Сжала кулаки. Ногти впились в ладони. Четыре маленьких полумесяца на каждой. Белые, потом красные.
Боль отрезвляла, возвращала в тело, в реальность.
Где камень — это камень, а не его руки.
И холод — это холод, а не его отсутствие.
Нужно действовать. Решить. Сейчас.
Пока страх и желание не проглотили меня целиком.
Диамант
1
В тот миг, когда Сильвана скрылась за дверью, в камере повисла тишина.
Настолько плотная, точно её можно было взять в ладони и ощутить тяжесть.
Я смотрел на дверь, за которой исчезла она. Не на Тода, или как его там. На дверь.
И что-то внутри меня — то, чему я не давал названия, — сжималось тихо и беззвучно, как кулак, сжимающий пустоту.
Я помнил, как она смотрела на него. Как отшатнулась, когда он протянул руки. Как держала его за руку в конце. Как лгала ему торопливо и отчаянно, защищая свою ложь. Как её пальцы дрожали, когда она его касалась.
И от этого — что-то.
Не ревность. Нет. Ревность для слабых, для тех, кто сомневается в своей власти. А я не сомневался. Никогда.
Это другое. Раздражение. Тёмное. Тягучее, как смола.
Она моя. Каждой клеткой, каждым вздохом.
И то, что её руки прикасались к этому жалкому, сломленному человеку, — неправильно. И требует исправления.
Это млекопитающее должно понять. Должно запомнить. Должно навсегда усвоить: она не его. Она никогда не была его. Она принадлежит мне.
Резкий вдох разорвал тишину.
Он вскинул голову. И в глазах, ещё полных боли, вспыхнул огонь. Не рассудок. Слепая, всепоглощающая ярость, кипящая в жилах и затмевающая разум.
«Как трогательно. Он всё ещё верит в справедливость. В то, что гнев и отвага могут что-то изменить».
Он рванулся вперёд, сжав кулаки.
Всё, что он видел перед собой, — человек, который отнял у него Сильвану. Посмел прикоснуться к ней. Говорить с ней так. Смотреть на неё так.
Я не шелохнулся. Лишь чуть склонил голову, будто наблюдая за насекомым, решившим напасть на льва.
В моём взгляде — ленивая насмешка. Почти скука.
Первый удар — размашистый, отчаянный, пропитанный безысходностью — я блокировал с небрежной лёгкостью, едва шевельнув кистью. Словно отмахиваясь от мухи.
Второй — прямой в челюсть — парировал.
И тут же ответил коротким точным ударом в солнечное сплетение.
Кулак вошёл с глухим звуком. Будто ударил по мешку, набитому усталостью и отчаянием.
Он захрипел.
Под кожей дрожали рёбра, словно хрупкие ветки под натиском ветра.
Он согнулся, хватая ртом воздух. На губах выступила пена. Капля крови скатилась по подбородку, оставляя алую дорожку на бледной шее.
Выпрямившись, он увидел в моих глазах тень осознания: он проиграл ещё до начала этой схватки.
— Ты… Ты чудовище, — выкрикнул он дрожащим, с трудом прорывающимся сквозь комок ненависти голосом. — Ты надругался над беззащитной девушкой!
Я встряхнул волосами. Жест презрения.
И рассмеялся. Смех разнёсся по камере, отразился от стен, вернулся эхом, множа свою жестокость.
— Надругался? — переспросил я, шагая вперёд.
— Знаешь, что забавно? Она не просто не сопротивлялась. Она умоляла. Сначала — чтобы я остановился. А потом — чтобы не останавливался.
Я улыбнулся, глядя, как его лицо белеет.
— Она была девственницей. Ты держал её рядом с собой все эти годы и даже не попробовал. А я попробовал в первый же вечер. То есть во второй, в первый я отправил её на дыбу. А на следующий трахнул. И ей понравилось. Настолько, что сегодня утром она стояла на коленях с моим членом во рту. И глотала. Всё. До последней капли.
Каждое слово — удар.
Не физический. Но куда более болезненный. Проникающий глубже любого клинка.
Я видел, как внутри у него что-то трескалось, ломалось, обнажая кровоточащие края души.
— Она кончила подо мной, — продолжал я, не отводя взгляда. — Два раза за одну ночь. А сегодня утром — намокла, когда я трахал её рот. Хотя это был минет, даже не полноценный секс. Но ей хватило. Она текла, как сучка во время течки. И всё это — без единого прикосновения к её киске. Просто от того, что мой член был у неё во рту.
Я сделал паузу, позволяя словам впитаться.
— А ты? Ты когда-нибудь видел её мокрой? Когда-нибудь слышал, как она дышит, когда возбуждена? Ты хоть раз трогал её там? Или твоя хвалёная любовь ограничивалась поцелуями в лоб и объятиями на ночь?
Я мог бы просто уйти.
Но нет.
Я хотел, чтобы он запомнил этот момент. Чтобы каждое утро, просыпаясь в этой камере, он вспоминал эти слова и понимал, что проиграл окончательно и безвозвратно.
— Лжец! — выкрикнул он, и голос сорвался на хрип.
Последний отчаянный протест.
Он бросился снова. Целясь в горло. Вкладывая в удар всю оставшуюся силу, всю боль, всю надежду на чудо.
Но я быстрее. Всегда быстрее.
Уворот. Захват запястья. Резкий рывок.
И он полетел на каменный пол, как сломанная кукла.
Пытался подняться.
Но я наступил сапогом ему на грудь, пригвождая к полу.
Подошва давила так, что рёбра трещали, а дыхание становилось прерывистым и судорожным.
— Знаешь, в чём твоя проблема, Тод? — произнёс я ровным, почти скучающим голосом, как у лектора, объясняющего очевидные истины нерадивому ученику. — Ты не смог. Не смог дать ей то, что она хотела. Не смог заставить её кричать. Не смог сделать так, чтобы она смотрела на тебя так, как смотрит на меня. Не смог даже взять то, что вроде как было твоим по праву. Ты был для неё просто… удобным. Безопасным. Скучным.
— Заткнись! — прохрипел он, пытаясь вырваться.
Но нога давила всё сильнее.
Я наклонился ниже, чтобы каждое слово врезалось ему в сознание.
— А я смог. И буду. Снова и снова. Пока ты будешь гнить здесь, в этой камере… Девушка, которую ты назвал невестой и которая стала моей шлюхой, будет стонать подо мной. Будет умолять о большем. Будет забывать твоё имя.
Я усмехнулся.
— Знаешь, что она сказала, когда я спросил, хочет ли она кончить? Она сказала: «Да, пожалуйста». Вежливо. Воспитанно. Как настоящая леди. Вот только леди не стоят на коленях с чужим членом во рту. И не глотают сперму, как голодная шлюха.
Он зарычал.
Звериный, рваный звук, полный ненависти и бессилия.
Он вцепился в мой сапог, пытаясь столкнуть его. Но пальцы скользили по гладкой коже, оставляя кровавые следы.
— Ты сдохнешь за это! — хрипел он. — Клянусь! Я убью тебя! Своими руками! Даже если это будет последнее, что я сделаю в своей жизни!
Я рассмеялся тихо, почти нежно.
И этот смех был страшнее любой угрозы.
— Убьёшь? Ты не можешь даже встать. Не можешь даже дышать нормально. Как ты собираешься меня убить? Силой мысли?
Он дёрнулся.
Давление усилилось. Рёбра под сапогом трещали. Он застонал сдавленно, сквозь стиснутые зубы.
— Она никогда не была твоей, — произнёс я, и мой голос упал до шёпота, интимного, ядовитого. — Она с первой минуты была моей. Просто ещё не знала об этом. А ты… ты был просто декорацией. Фоном. Местом, куда она могла вернуться, если бы ей стало скучно.
— Лжёшь! — выплюнул он вместе с кровью. — Она любит меня! Она всегда любила меня!
— Любила? — я приподнял бровь. — И поэтому она так охотно раздвигала ноги подо мной? Поэтому сегодня утром стояла передо мной на коленях с моим членом во рту?
Он замер.
В глазах — боль, неверие, агония.
Каждое слово вбивалось в него, как гвоздь в крышку гроба.
Я наклонился ещё ниже, так, что моё дыхание касалось его окровавленного лица.
— И знаешь, что самое смешное? Это будет повторяться. Снова и снова. Пока она мне не надоест. Я дам ей то, чего она так жаждет. А ты останешься здесь. Один. Со своими воспоминаниями о том, как я имел твою невесту. И как ей это нравилось.
Я отступил.
Стряхнул невидимую пыль с рукава. Человек, закончивший грязную работу и удовлетворённый результатом.
— Забавно, — бросил я через плечо, направляясь к двери, — Ты даже не понял, что она уже давно не твоя. Возможно, никогда и не была.
Дверь камеры захлопнулась с металлическим лязгом.
Оставляя его одного. Разбитого. Окровавленного. С глазами, полными бессильной ярости. С душой, разорванной на куски.
Я шёл по коридору, слушая, как затихают за спиной хриплые вдохи.
Он будет лежать там, сжимать кулаки, чувствовать, как кровь стекает по подбородку, капает на грудь, смешиваясь с потом и отчаянием.
И каждое мгновение этой агонии будет напоминать ему, что он проиграл. Окончательно и безвозвратно.
Сильвана — лишь приз.
А окровавленный слабак в камере — урок для всех, кто посмеет даже подумать встать на моём пути.
Сильвана
1
Я стояла у высокого окна, вцепившись пальцами в резной подоконник. Так утопающий хватается за край лодки.
Древесина под ладонями была холодная, гладкая, почти мёртвая. Её узоры напоминали застывшие вены. Обескровленные, но всё ещё хранящие память о чужой жизни.
Как и всё в этом замке: стены, пропитанные властью и жестокостью, камни, впитавшие стоны тех, кого здесь ломали, воздух, густой от невысказанных угроз и старой крови.
За стеклом — ночь. Безбрежная. Усыпанная звёздами. Равнодушная, как взгляд палача.
Их свет казался насмешкой. Ледяными иглами, что вонзались одна за другой. Не в сердце. Глубже. Туда, где ещё оставалось что-то живое.
«Как он мог?»
Мысль билась о стенки черепа, как мотылёк о раскалённое стекло лампы.
Я знала: от Инквизитора можно ожидать чего угодно.
Но он совершил самое страшное. Не просто унизил меня. Сделал это перед Тедом. Перед человеком, который не заслужил ни единой капли той боли, что обрушилась на него по прихоти Диаманта.
В комнате пахло сыростью и железом. Древним, неистребимым, проступающим из-под штукатурки, будто замок потел кровью.
А сквозь этот запах пробивался другой. Гвоздика. Терпкая и пряная.
След его присутствия. Призрак, который не отпускал, даже когда хозяина не было рядом.
«Почему каждое его прикосновение оставляет ожог, который не заживает? Почему каждое слово — рану, которая не затягивается?»
Дверь отворилась без звука, без скрипа, без предупреждения.
Будто сама тьма сгущалась за моей спиной и обретала форму.
Я не обернулась: не нужно. Тело узнало его раньше разума. Каждой клеточкой, каждым волоском, вставшим дыбом на загривке.
Воздух изменился: стал плотнее, горячее, пропитался запахом выделанной кожи, оружейного масла и той самой гвоздики.
— Любуешься видом? — произнёс он спокойным, ленивым, обманчиво мягким голосом. Сталь под бархатом. — Или прикидываешь, как далеко улетишь, если прыгнуть?
Я резко обернулась.
Смотрела на него с ненавистью. Раскалённой. Ослепляющей.
Но под ней, как угли под пеплом, тлело другое: жар, удушающий, тёмный, от которого пересыхало во рту.
И это пугало больше всего. Больше него. Больше замка. Больше всего, что он мог со мной сделать.
Тусклый свет очерчивал его силуэт: высокие скулы, отбрасывающие резкие тени, тёмные волосы, упавшие на плечи, глаза яркие, ледяные, с тем дьявольским проблеском на дне, от которого всё внутри сжималось в горячий, болезненный узел.
— Как ты мог?! — выкрикнула я хрипом, сорванным криком, который эхо подхватило и швырнуло в стены. — Ты обещал! Ты обещал, что мои близкие будут в безопасности! А сам пытал людей отца! И теперь их сожгут заживо!
Я бросилась на него.
Кулаки обрушивались на грудь. Твёрдую, как стена. На плечи. На рёбра.
Каждый удар — всплеск боли в костяшках, глухой звук о ткань и мышцы под ней.
Я вкладывала в них всё: ярость, отчаяние, ненависть к нему. И к себе. За слабость. За то, что стояла здесь. За то, что тело отзывалось на его близость дрожью, которую невозможно подавить.
— Ты чудовище! — голос срывался, мокрый от слёз, которых я не замечала. — Ты наслаждаешься этим, да?! Наслаждаешься, глядя, как я корчусь? Зачем? Почему тебе нужно ломать всё, до чего ты дотрагиваешься?
Он не шевелился. Не отступал. Не защищался.
Стоял монолитом, скалой, вырубленной из той же породы, что и стены замка.
И смотрел на мою вспышку с холодным, почти хирургическим интересом.
Потом одно молниеносное, неумолимое движение.
Его пальцы сомкнулись на моих запястьях стальными кандалами, без намёка на нежность.
И он швырнул меня к стене.
Камень ударил в лопатки. Ледяной. Шершавый. Пробирающий холодом сквозь тонкую ткань платья.
Пульс заколотился в висках. Дыхание сбилось.
— Уже сожгли. Кстати, было скучно. И я обещал, — произнёс он тихо, с лёгкой, почти скучающей иронией, — пока что сохранить в целости и относительной невредимости твоего неуважаемого папашу и этого блюстителя твоей девственности. Вот же странные вкусы у людей, — почти удивлённо добавил он. — Об остальных речи не шло. Перечитай договор, если угодно. Ах да, я забыл, договор мы не подписывали. Хотя… устных соглашений это тоже касается. Я всегда выполняю то, что обещал. Просто ты невнимательно слушала.
— Ты лжёшь! — выкрикнула я. — Ты специально! Ты всё это подстроил!
— Возможно, — легко согласился он. — Но это ничего не меняет. Твой отец жив. Твой жених жив. Пока что. А остальные… Остальные — не твоя забота.
— Они — люди! — крикнула я. — Живые люди! А не разменные монеты в твоих играх!
— Были живые. А вообще все люди — разменные монеты, Сильвана, — его голос упал до интимного, ядовитого шёпота. — Просто у каждой — своя цена. У твоего отца она высокая. У Теда — чуть ниже, но терпимо. А у этих… у них не было ничего, что могло бы меня заинтересовать. Кроме их криков. А крики — они бесплатные.
Я замерла.
Его слова впивались в сознание, как ледяные иглы.
Он говорил о людях как о монетах. Как о вещах.
И самое страшное — он был прав в своём извращённом мире. Здесь, в этом замке, его слово — закон. И я ничего не могла изменить.
— Ты чудовище, — прошептала я. — Настоящее чудовище.
— Ты уже говорила это, — лениво отозвался он. — Но знаешь, что забавно? Ты ненавидишь меня. Проклинаешь. А сама дрожишь. Не от страха. Не от холода. От того, что я так близко. От того, что твоё тело уже ждёт, что я сделаю дальше.
— Это неправда!
Голос дрожал.
Он рассмеялся тихо, почти нежно.
И этот смех был страшнее любого крика.
— Правда, — прошептал он. — И ты это знаешь. Ты мокнешь, стоит мне появиться в комнате. Ты горишь, стоит мне заговорить. Так скажи, Сильвана… это ненависть заставляет тебя дрожать? Или то, что ты чувствуешь, когда я — вот — так — близко?
Я дёрнулась резко и отчаянно.
Но он уже был рядом. Одно хищное, точное движение, как бросок змеи.
И мир сузился до его лица в нескольких дюймах от моего. До запаха корицы и гвоздики на его коже. До дыхания, горячего, размеренного, коснувшегося моих губ.
И от этого невесомого прикосновения жар поднимался волной от низа живота к горлу, заливал шею, обжигал скулы.
Тело отзывалось раньше, чем разум успевал запретить.
— Можешь кричать. Драться. Проклинать меня, — его голос стал ниже и мягче. Ласковый, как лезвие, скользящее по коже, ещё не порезавшее, но уже обещающее кровь. — Но ты вернёшься. Вернёшься, потому что без этого больше не можешь. Без боли, которую я тебе дарю. Без моих рук на твоей коже. Без власти, которой ты сама меня наделила.
— Никогда! — выплюнула я ему в лицо. — Я никогда не буду умолять тебя. Никогда не поползу к тебе на коленях.
Но голос дрожал и ломался на последнем слоге, как тонкая кость.
И мы оба это слышали.
Его взгляд скользил по моему лицу. По скулам, по подбородку. И задержался на губах.
И на одно короткое, как вспышка, мгновение в глубине ледяных глаз проступило что-то живое. Тёплое. Почти человеческое. Как огонёк свечи за матовым стеклом.
Но тут же погасло. Намеренно. Демонстративно.
— Иди, — произнёс он ровным голосом. — Возвращайся в свои покои. В те самые, что я приказал тебе отвести, когда решил, что ты заслуживаешь чего-то лучшего, чем сырая камера в подземелье.
Пауза. Короткая. Рассчитанная.
— Но запомни, Сильвана: ты придёшь ко мне сама. Придёшь, потому что больше не сможешь сопротивляться тому, что чувствуешь, когда я касаюсь тебя. Потому что без меня ты уже не знаешь, кто ты.
Он чуть склонил голову и улыбнулся одними уголками губ.
— И может быть, я найду для тебя время. Если не буду слишком занят.
Я отшатнулась, будто он ударил. Не в лицо. Глубже. В солнечное сплетение, в самую сердцевину.
Воздух кончался. Рёбра сжимались.
А в голове — предательский, тихий, ядовитый шёпот: «А если он прав?»
«Ты не сломаешь меня. Я не стану твоей игрушкой».
Но другой голос, глубже, темнее, честнее, шептал: «А разве ты уже не стала?»
— Такого не будет, — выдохнула я тихо, слабо, неубедительно.
Он лишь улыбнулся той самой неторопливой, хищной улыбкой.
— Посмотрим. День. Максимум два. Хочешь — поспорим.
Я не ответила. Не могла.
Слова застревали в горле горячим, тяжёлым комком из боли и стыда.
Я развернулась, рванулась к двери. Металлическая ручка обожгла холодом. Ледяная. Почти живая.
Дёрнула. Распахнула. Захлопнула дверь с такой силой, что лязгнул засов, взвыли петли. Грохот прокатился по коридору, как раскат грома, отскакивая от каменных стен, множась, нарастая, затихая.
В коридоре я вжалась спиной в стену.
Камень шершавый, влажный, зимний. Холодил лопатки сквозь тонкую ткань, пробирал до костей.
Но это был ничтожный холод рядом с тем, что пылало внутри.
Дрожь сотрясала всё тело. Пальцы тряслись. Колени подгибались. Дыхание вырывалось рваными хрипами.
Сердце колотилось так яростно, что стук отдавался в висках, в кончиках пальцев, в горле.
И заглушал всё, кроме его голоса.
«Ты придёшь ко мне сама…»
Слова сочились в сознание, как яд в трещину. Растекались по венам, отравляя каждую мысль, каждый вдох.
И самое страшное — я знала: завтра, может быть, сегодня ночью, может быть, через час я снова окажусь у его двери.
Потому что ненависть, страх, боль и стыд сплавились во мне с чем-то иным. С тем, чему я не смела дать имени даже в мыслях.
Слёзы хлынули горячие, солёные, обжигающие щёки.
Глубокий вдох. Затхлый воздух. Пыль. Сырость. Остывший камень.
Шаг. Ещё один.
Каждый — как сквозь вязкую чёрную смолу, тянущую назад, к его двери, к его голосу, к его рукам.
«Я не сдамся. Я не его игрушка. Не его вещь. Не его».
Но тень его улыбки шла за мной. Скользила по стенам, плясала в неровном свете факелов, ложилась на каменные плиты под ногами.
Холодная. Насмешливая. Безупречная. Как приговор.
И шептала беззвучно, но так отчётливо, словно его губы касались моего уха:
«Ты уже моя. Ты всегда была моей».
И от этих слов всё внутри сжималось в тугой, раскалённый узел ужаса, ярости и чего-то ещё. Тёмного. Голодного. Ненасытного.
Того, что гнало кровь быстрее, заставляло кожу покалывать в ожидании, а тело — помнить каждое его прикосновение с такой ясностью, от которой перехватывало дыхание.
Я шла по коридору одна, в темноте, пахнущей камнем и пеплом.
И с каждым шагом от его двери чувствовала, как натягивалась невидимая нить, привязавшая меня к нему.
Тоньше шёлка.
Крепче стали.
Глава 10. Грозовой Перевал
«
Без него я — тень».
Сильвана
1
День был серый, тягучий.
Небо плотно затянуло тучами, лишив мир красок и света.
В библиотеке замка царил приглушённый полумрак: редкие лучи пробивались сквозь высокие окна, выхватывая из сумрака позолоченные корешки книг и причудливые тени на стенах.
Тени казались живыми. Шевелились, сплетались в неясные образы, будто пытались что-то нашептать: предостеречь или, напротив, соблазнить, заманить в ловушку забытых тайн.
Воздух пах старой бумагой и воском от потухших свечей. А где-то в глубине шкафа чувствовался слабый запах плесени — напоминание, что время здесь застыло в вечном вчера.
Ветер за окном стонал, будто смеялся надо мной, издевался над моей беспомощностью.
Я сидела в глубоком кожаном кресле у камина, где тлели едва заметные угли, способные лишь слегка согреть озябшие пальцы.
На коленях лежал раскрытый «Грозовой перевал». Потрёпанное издание с пожелтевшими страницами, будто впитавшими в себя все бури человеческих страстей.
Я смотрела в книгу, но не видела текста: буквы расплывались, сливались в бессмысленные линии.
Страницы шелестели, словно чей-то шёпот, полный намёков и угроз.
Каждый звук эхом отдавался в тишине. Библиотека будто подслушивала мои мысли, впитывала их, как губка.
Пальцы невольно перевернули страницу.
И я остановилась на сцене, где Кэтрин признаётся Нелли: «Я — Хитклиф».
Я перечитывала фразу и думала: нет, я не Кэтрин. Я не могу сказать «Я — Диамант».
Но почему тогда в груди что-то сжималось, будто я уже произнесла это вслух?
Образы не отпускали: Кэтрин, разрывающаяся между долгом и страстью, между разумом и безумием. Хитклиф, чья любовь превратилась в одержимость, в жажду мести, в пламя, пожирающее всё на своём пути.
И Диамант. Такой же неукротимый, такой же безжалостный в своём желании владеть, подчинять, ломать.
Вот только Хитклиф любил Кэтрин. Пусть жестоко, но любил.
А Диамант любил только себя.
И я — всего лишь очередной трофей в его коллекции. Игрушка, которую он сломает, когда утратит интерес.
Но если я всего лишь игрушка, почему не могу перестать о нём думать?
Почему каждая страница этой книги — о нём?
Почему каждое слово — как его голос, проникающий под кожу?
Я откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Жалкая попытка укрыться от правды.
В памяти всплыла прошлая ночь.
Я вернулась в свои покои, дрожащая, опустошённая, с сердцем, разрывающимся на части. Стояла перед зеркалом и не узнавала себя: глаза лихорадочно блестели, губы искусаны до крови, будто я пыталась стереть следы его прикосновений, вытравить их из памяти, из кожи, из души.
Его пальцы на моих запястьях. Не до боли. Но так, чтобы я почувствовала его власть, его абсолютное превосходство.
Его дыхание обожгло шею, оставив невидимый след.
В тот момент я могла бы оттолкнуть его. Могла бы закричать.
Но не сделала этого.
И теперь эта мысль жжёт сильнее, чем его прикосновения. Разъедает, как кислота.
Я должна была быть счастлива: он наконец оставил меня в покое. Больше не было его рук, его губ, его подавляющей власти.
Но вместо радости — зияющая пустота. Будто из меня вырвали кусок, без которого мир стал серым и бессмысленным.
Почему я скучала по его присутствию? Не по словам, не по прикосновениям. По этому ощущению, что кто-то видит меня насквозь, читает, как открытую книгу. Не отворачивается от моих теней, а изучает их, смакует.
Тед никогда не смотрел на меня так. Отец — тем более.
Они видели то, что я позволяла им видеть. Маску, которую носила, как доспехи.
А Диамант видел всё.
И не отвернулся.
Мысли перескочили на близких, запертых в подземельях Инквизиции.
Я представила строгий, проницательный взгляд отца. Его способность читать мою душу по малейшему движению губ, по дрожи ресниц, по тому, как я отводила глаза.
Нельзя показываться отцу. Он увидит. Поймёт. И тогда всё рухнет окончательно.
Он увидит в моих глазах не ненависть к Диаманту, а то, что я сама боялась признать: желание, голод, зависимость.
И поймёт, что его дочь умерла.
Тед уже всё понял.
При мысли о нём в груди разрасталась тупая, ноющая боль. Разъедающая, как ржавчина.
Я представляла его взгляд. Полный боли, разочарования, быть может, даже презрения.
И самое страшное — я не знала, смогу ли когда-нибудь посмотреть ему в глаза и сказать: «Я не виновата».
Где-то в глубине души я понимала: виновата. В том, что не сопротивлялась сильнее. Позволяла себе чувствовать то, что чувствовала. Не смогла устоять перед тёмным притягательным вихрем, который кружил вокруг меня всякий раз, когда Диамант оказывался рядом.
В ушах снова звучал его голос. Холодный, насмешливый, от которого по спине бежали мурашки:
«Ты придёшь ко мне сама. Придёшь, потому что больше не сможешь сопротивляться».
Что со мной? Почему я не могу просто ненавидеть его?
И я понимала: ненависть — это тоже связь. Это значит, что он всё ещё здесь. В моей голове, в моём сердце, в моих снах.
Даже когда его не было рядом, я чувствовала его взгляд, его голос, его власть, которая проникала под кожу и текла по венам вместо крови.
Перед глазами всплыл его образ. Высокомерный. Властный. С ухмылкой, от которой внутри всё сжималось в болезненном спазме.
Его красота холодная, нечеловеческая. Без тепла, без проблеска сострадания.
И всё же она притягивала, как пламя притягивает мотылька. Манила. Обещала.
Даже зная, что крылья сгорят.
— Нет!
Звук голоса эхом разнёсся по пустому залу, отразился от высоких сводов, массивных книжных шкафов, молчаливых портретов предков.
Я вскочила, отшвырнула книгу на кресло.
Страницы шелестели, будто взмах крыльев испуганной птицы.
Подошла к окну, вцепилась в резные перила и смотрела на хмурый двор замка: каменные стены, башни, узкие бойницы. Всё казалось тюрьмой, из которой нет выхода.
«Или ты сама не хочешь из неё выходить?» — злорадно шепнул внутренний голос.
Дверь скрипнула.
Я обернулась. Пусто.
Только тени на полу. Чёрные змеи, ползущие ко мне, тянущиеся, готовые утащить в темноту.
Я глубоко вдохнула, пытаясь унять дрожь и собрать себя по кусочкам.
Медленно опустилась в кресло и снова взяла книгу.
Пальцы дрожали, когда я листала страницы, пока не остановилась на строчке: «Он любил меня; и я думаю, что он любил меня больше, чем себя».
Сердце сжалось, будто его стиснули ледяной рукой и выжали последние капли тепла.
Я закрыла глаза, чувствуя, как слёзы жгут веки.
«Если бы всё было так просто…»
В этом молчании было больше боли, чем в самых громких криках. Больше отчаяния, чем во всех бурях мира.
Я закрыла книгу. Пальцы скользнули по тиснению на обложке: «Грозовой перевал».
Название казалось насмешкой судьбы.
В моей истории не будет бури. Только затяжной дождь, который топил всё, что осталось от меня прежней. Размывал очертания, стирал память о той, кем я была когда-то.
Я смотрела на страницу.
Но видела не слова.
Свои страхи.
Диамант
1
Осенний лес пылал багрянцем и золотом, словно природа устроила прощальный бал перед долгим зимним сном.
Клёны в пламенеющих нарядах, дубы в бронзе и ржавчине, берёзы в бледно-золотых шелках.
Под копытами Элендила хрустели опавшие листья. Рассыпанные монеты, отсчитывающие последние тёплые дни.
Воздух был пронизан терпким запахом прели, свежести и дичи. Тем особым ароматом, что рождается лишь в час охоты, когда лес оживает в самой первобытной своей ипостаси.
Я сидел в седле прямо, словно влитый, в окружении свиты.
Чёрный охотничий костюм сливался с вороной мастью коня, превращая мою фигуру в призрак среди пёстрых красок леса.
Ветер хлестал по лицу. Под бёдрами ходила мощь Элендила. Каждый шаг отдавался в теле, напоминая о силе, которой я управлял.
Взгляд оставался холодным и сосредоточенным. Взгляд хищника, который не просто наблюдал, а просчитывал каждое движение.
Всё сводилось к одному: кто быстрее, кто сильнее, кто умнее, кто не дрогнет.
Лиса сопротивлялась до последнего. Но исход был предрешён. Так же как и всё в этом мире, если за дело берётся тот, кто знает правила игры. А я знал. Я писал их сам.
«Слабый служит сильному. Это закон природы».
Голос отца. Тогда я не понимал. Теперь видел: отец был прав.
Лиса бежит — я посылаю собак. Сильвана сопротивляется — я жду.
Всё просто. И всё — правда.
Спереди, за густым переплетением ветвей, раздался яростный лай. Свора наконец настигла лису.
Я натянул поводья, останавливая Элендила на небольшой поляне, откуда открывался отличный вид на развязку погони.
Лай гончих нарастал и звучал как смех. Низкий. Хриплый. Торжествующий. Будто сам лес глумился над наивной попыткой лисы спастись.
Она металась между псами. Рыжая шерсть ярко вспыхивала на фоне пожухлой травы. Последний протест против неизбежного.
Собаки окружали её плотным кольцом: рычание, щелчки зубов, взметнувшиеся клочья шерсти.
Один пёс вцепился в бок. Другой ухватил за хвост.
Лиса рухнула.
И свора сомкнулась над ней, превратившись в клубок оскаленных пастей и рвущейся плоти.
Кровь алела на остатках травы, смешиваясь с опавшими листьями. Багровая роспись финала.
Я наблюдал отстранённо, без тени эмоций.
«Как знакомо. Сопротивление лишь оттягивает конец. Чем упорнее борьба, тем слаще победа».
Из-за деревьев выехал Роланд. Его конь шёл размеренным шагом, будто устав от скачки.
Тёмно-зелёный охотничий костюм гармонировал с лесной палитрой. Во взгляде читалась усталость, смешанная с настороженностью.
Он оглядел поляну: кровавое пятно на земле, собак, всё ещё рвущих добычу, меня, неподвижного, застывшего в холодной отрешённости.
— Славная охота, — произнёс он. — Лиса попалась резвая, долго водила нас по оврагам.
— Да, — коротко ответил я, не отрывая взгляда от кровавого зрелища. — Но в конце всё равно оказалась в зубах. Как и всегда.
Роланд подъехал ближе. Его конь поравнялся с моим.
— Ты трахал её, а потом выгнал? — спросил он вдруг, без обиняков.
Я медленно повернул голову.
— Кого именно?
— Сильвану, — он смотрел на меня прямо, без тени смущения. — Ты трахал её, а теперь выгнал и ждёшь, когда она приползёт обратно. Я прав?
Я усмехнулся.
— Ты всегда был проницательным, Роланд. Да. Трахал. И не раз. И она кончала. Каждый раз. Даже когда умоляла остановиться.
— И что теперь? — он не отвёл взгляд. — Ты думаешь, она вернётся?
— Я знаю, что вернётся. — Я пожал плечами. — Она уже моя. Просто её гордость ещё не сдалась. Но это вопрос времени. Может быть, день. Может два.
Роланд покачал головой.
— Ты играешь с ней. Как с лисой.
— А что плохого в игре? — я рассмеялся коротко. — Она уже не знает, кто она без меня. А я знаю. Она — моя шлюха. И скоро она сама это признает. Вслух. Встанет на колени и попросит.
— Ты слишком уверен.
— Потому что я прав. — Я посмотрел на него с лёгкой издёвкой. — Хочешь поспорить? Ставлю Элендила, что она придёт ко мне сама в ближайшие два дня. И не просто придёт. Будет умолять.
Роланд молчал.
— Знаешь, что самое забавное? — продолжил я. — Вчера ночью она явилась предъявлять претензии по поводу замученных мятежников, а сама текла от страсти. А я выгнал её. И она ушла. А теперь, стоит у окна, смотрит на двор и думает обо мне. И между ног у неё мокро от одного воспоминания.
Я натянул поводья, сдерживая Элендила.
— Она не сломана, Роланд. Она созревает. И когда она придёт — это будет идеально. Абсолютно. Потому что она придёт не по приказу. А потому что не сможет иначе.
Роланд смотрел на меня.
И в его глазах было что-то, что я не часто видел: не страх, не злость. Что-то похожее на жалость. Ко мне, к ней или к нам обоим.
— Иногда, Диамант, самые опасные охотники — те, кто не видит, что охота уже идёт на них самих.
— Философ, — я рассмеялся громче, свободнее, почти искренне. — Тебе бы трактаты писать о блядстве, а не на лошади по лесам скакать.
Роланд не ответил. Только тяжело вздохнул, как человек, который знал, что его слова упали в глухую пустоту.
Я резко развернул Элендила.
Вороной жеребец взвился на дыбы, взметнув комья земли и опавших листьев.
Ветер подхватил волосы. Глаза сверкали не гневом и не яростью. Чем-то более опасным: холодной, расчётливой уверенностью, непоколебимой, как скала.
— Охота ещё не окончена.
В этих словах звучало не сравнение.
Обещание. Приговор.
Конь рванул вперёд, унося меня вглубь леса. Земля дрожала под мощными копытами. Ветви хлестали по лицу, оставляя тонкие царапины.
И вот уже только отдалённый стук копыт да лай собак напоминали о том, что здесь стоял человек, чья воля была острее охотничьего клинка, чья тень уже легла на судьбы идущих следом.
Лес смыкался за спиной, будто проглатывал меня. Ветви скрещивались над головой, образуя свод.
Не тюрьму. Тронный зал.
Где каждый шорох листьев — гимн моей власти.
Свита следовала молча, зная: тот, кто отстанет, станет добычей.
А добыча сегодня не лиса.
Сильвана.
И она уже чувствовала, как смыкается кольцо, как воздух становится гуще, как шаги судьбы приближаются к ней.
Где-то вдали снова раздался лай гончих.
Я улыбнулся.
Да, охота действительно ещё не окончена.
И моя следующая цель уже знала: бежать бесполезно.
Время игры вышло.
Настало время подчинения.
Сильвана
1
Осенний день клонился к закату, заливая Рокуэлл тяжёлым золотом и багровым угасанием.
Последние лучи солнца, словно финальные всплески свободы, пробивались сквозь тяжёлые облака, отражались в бесчисленных окнах замка, играли на резных балюстрадах и каменных изваяниях парапетов, отбрасывая длинные изломанные тени.
Стены Рокуэлла, сложенные из серовато-белого камня, казались почти живыми: они дышали историей, хранили эхо веков, тяжёлые тайны и молчаливые трагедии.
Воздух был пропитан сладковатым запахом дыма из каминных труб. Уютным, почти домашним.
Но этот аромат не мог скрыть другого, неистребимого. Металлического привкуса власти, что витал над замком, словно невидимая сеть, опутывающая каждого, кто ступал на эту землю.
Я вышла во двор и глубоко вдохнула этот звенящий, хрустальный воздух, словно пытаясь наполнить лёгкие свободой, которой у меня не было и не будет.
Каждая частица меня стремилась к ней.
Но цепи обстоятельств держали крепче любых оков.
Двор жил своей размеренной, устоявшейся жизнью: слуги сновали между постройками, конюхи похлопывали лошадей по блестящим крупам, перебрасывались шутками.
Где-то ржала лошадь, и звук звучал резко, почти как насмешка.
Смех смешивался с лязгом железа, создавая какофонию обыденности, которая казалась мне теперь чуждой и далёкой, будто принадлежала другому миру.
Внезапно по двору прокатилась волна оживления. Шёпот. Почти благоговейный трепет.
Через главные ворота въезжала охотничья свита.
Стук подкованных сапог по брусчатке звучал как отсчёт времени, как шаги приближающейся судьбы.
Каждый удар отдалял меня от самой себя и приближал его.
Силуэт Диаманта вырисовывался на фоне багрового неба. Чёткий. Властный. Неотвратимый.
Впереди, как всегда, он: вороной конь шёл мерной горделивой поступью, копыта выбивали дробь на камне.
Диамант держался с той холодной, непоколебимой грацией, что делала его похожим не на человека, а на совершенное изваяние, созданное внушать страх и поклонение.
Чёрный охотничий костюм облегал стройную фигуру, подчёркивая силу плеч и линию шеи. Ветер трепал тёмные пряди, придавая облику что-то дикое, первозданное.
Когда он на мгновение поднял взгляд, в глазах сверкнуло хищное, сытое пламя. Он всё ещё ощущал вкус погони, запах крови и власть, пульсирующую в жилах.
Моё сердце пропустило удар. Затем забилось так часто, что в висках застучало.
Я отступила в тень аркады, скрываясь за массивной колонной из серого мрамора. Хрупкой опорой в мире, где всё рушилось.
Я знала: если он увидит меня, всё изменится.
Но не могла уйти. Ноги приросли к холодному камню. Тело не слушалось, скованное смесью страха и притяжения.
Его присутствие заполняло всё пространство, вытесняло воздух, мысли, волю.
Я ненавидела, любовалась, боялась, желала. Эти чувства сплетались внутри, как ядовитые змеи, оплетая сердце, сдавливая горло, заставляя задыхаться.
Я пыталась отвести взгляд.
И не могла: он притягивал, как пламя притягивает мотылька, обречённого сгореть.
Вдруг у дверей замка появилось движение.
Из арочного проёма выпорхнула девушка.
Рыжие волосы, подобные живому огню, разметались по плечам, вспыхивая в закатных лучах россыпью искр. Платье из насыщенного изумрудного бархата облегало её фигуру, превращая в драгоценный камень, случайно оказавшийся среди серой обыденности.
Она подбежала к Диаманту, едва он спешился.
Улыбка широкая, беззаботная, почти вызывающая, озаряла её лицо. Но в глазах читалась иная история: там плясали огоньки азарта, вызова, жадного предвкушения.
Он повернулся к ней.
И на его лице мелькнуло выражение, которое я знала слишком хорошо: холодная властная усмешка, обещающая наслаждение и боль.
В ней не было нежности.
Но была сила. Та, что заставляла людей подчиняться, падать ниц, жертвовать всем.
Девушка присела в поклоне, в котором сплелись вызов и покорность.
Я заметила, как её пальцы на мгновение замерли на его перчатке. Как она коснулась губами затянутой в чёрную кожу руки. Как прижалась щекой к тыльной стороне его ладони.
Это было лёгкое, почти детское движение.
Но в нём — такая откровенная ласка, такая беззастенчивая нежность, что у меня внутри всё оборвалось.
«Эта девушка прижимается щекой к его ладони. Целует его перчатку. Стоит там, где должна стоять я. Чувствует его тепло, его близость, его запах. А я прячусь за колонной, как тень, как призрак, как ничто».
Затем он притянул девушку к себе резко, без предупреждения: рука сжала её талию, другая скользнула по спине, прижимая вплотную.
И последовал поцелуй.
Грубый. Жадный. Властный.
«Он целует её так, как целовал меня. Но нет. Не так. С ней он другой. Страстный. Голодный. Живой. Со мной он был палачом. А с ней — любовником».
Почему с ней — так? Почему не со мной?
Почему я хотела быть на её месте?
Почему это желание разрывало меня изнутри?
Они стояли так несколько мгновений. Два силуэта на фоне багрового неба. Два тела, сплетённые в одном объятии.
А потом, не разрывая поцелуя, шагнули к дверям замка и исчезли в его сумраке.
Я осталась одна.
Меня трясло. Не от холода. От ярости, от ревности, от того жгучего, раздирающего желания, которое пылало внутри, сжигало, разъедало душу.
Я зажмурилась, пытаясь отогнать образы, пульсирующие перед глазами: его руки на чужой талии, его губы на чужих губах, его взгляд, полный страсти, которой он никогда не дарил мне.
«Он никогда не смотрел на меня так».
Эта мысль обожгла сильнее пощёчины.
Это ранило не из-за ревности, хотя и она была, острая, разъедающая. Не из-за обиды, хотя и та жгла, словно кислота.
А из-за того, что я видела: он мог быть другим. С ней — другим.
А со мной — только хищником, только властелином, только тем, кто ломает, а не любит.
Я не знала, чего хотела больше: чтобы он остался холодным изваянием, безопасным в своей жестокости. Или чтобы показал мне того, другого. Живого. Способного чувствовать.
Но я знала: я хотела быть на её месте.
Хотела, чтобы его руки сжимали мою талию. Чтобы его губы впивались в мои. Чтобы он смотрел на меня так, как смотрел на неё.
И от этого желания стыд прожёг сильнее ревности.
Куда бежать?
Замок окружён стражей. Ворота заперты. А за спиной — подземелье, где томятся отец и Тед.
Даже если я вырвусь, куда денусь от самой себя?
Я стояла, впиваясь пальцами в холодный мрамор колонны, чувствуя, как его ледяная гладкость контрастировала с огнём, пылающим внутри.
Дрожь пробегала по телу. Дыхание срывалось.
Взгляд скользнул к замку. Не просто к тюрьме. К зеркалу, отражающему мой внутренний безысходный плен.
Закатные лучи угасали. Тени удлинялись и чернели. Замок становился всё более мрачным и неприступным, словно живое существо, готовое поглотить меня целиком.
Я стояла, вцепившись в колонну, и чувствовала, как внутри разгорался огонь. Не любви.
Чего-то более сложного, более опасного. Того, что могло либо окончательно уничтожить меня, либо дать силы для последней безумной борьбы.
Шорох за спиной заставил меня вздрогнуть.
Я обернулась. Сердце на миг замерло, потом застучало чаще.
Но я увидела лишь ускользающую тень. Размытый силуэт, скользнувший вдоль стены и растворившийся в сгущающихся сумерках.
Или это была моя собственная тень, уставшая ждать, наконец решившая от меня отречься?
Ветер донёс обрывок смеха. Звонкий. Издевательский. Будто эхо давней насмешки.
Он прокатился по двору, зацепился за резные балюстрады, прошелестел в последних листьях и затих, оставив после себя лишь звенящую тишину.
И я поняла: неважно, кто стоял за колонной. Человек или призрак. Враг или случайный свидетель.
Мои оковы стали крепче. Словно невидимые цепи, выкованные из страха, надежды и этой проклятой, всепоглощающей зависимости.
Власть Диаманта была неотвратимее, чем когда-либо: она уже не просто витала в воздухе, не просто давила невидимой тяжестью.
Она проникла внутрь. В кровь, в дыхание, в каждый удар сердца.
Став его ритмом, его волей, его законом.
2
Лишь когда тень легла рядом с моей тенью у колонны, я вздрогнула и подняла глаза.
Передо мной стоял Роланд.
В его взгляде не было ни насмешки, ни праздного любопытства. Только спокойная, почти отеческая забота, от которой внутри что-то дрогнуло.
Он не засыпал меня вопросами, не пытался нарушить молчание громкими фразами или неуместными утешениями. Просто встал рядом, молча разделив тяжёлое мгновение.
И тоже устремил взгляд туда, где несколько минут назад Диамант исчез в дверях замка вместе с рыжеволосой красавицей. Растворился в сумраке, оставив после себя лишь горький привкус разочарования.
— Это всего лишь Ванесса, — произнёс он негромко, будто размышляя вслух. — Одна из его любовниц. Для него она ничего не значит.
Голос звучал ровно, без нажима. Он просто делился наблюдением, а не пытался утешить.
Но в этой сдержанности, в мягком тембре было больше тепла, чем в самых пылких словах сочувствия.
Я сглотнула, пытаясь удержать рвущиеся наружу слёзы. Хотела ответить с вызовом: «Мне всё равно!»
Но голос предательски дрожал.
— Мне всё равно…
Роланд едва заметно улыбнулся. Не насмешливо. С той мягкой грустью, с которой смотрят на ребёнка, отчаянно пытающегося казаться взрослым.
В его глазах читалось понимание: он видел насквозь. И боль, разъедающую душу, и ревность, жгучую, как раскалённый уголь, и отчаянное желание спрятать уязвимость за маской безразличия.
— Пойдём, — предложил он мягко, чуть склонив голову. — Пройдёмся по саду. Здесь слишком… пусто.
Он не настаивал и не торопил. Просто терпеливо ждал моего решения.
И в этом молчании, в его спокойной заботе было что-то, от чего внутри дрожало. Простое человеческое тепло, которого мне так давно не хватало.
Я медленно отстранилась от колонны.
Ноги едва держали. Колени подрагивали.
Но я заставила себя выпрямиться, расправить плечи и сделать шаг.
— Хорошо.
Голос звучал твёрже, хотя в глазах всё ещё стояли слёзы.
Мы двинулись по гравиевой дорожке.
Осенние цветы — бархатцы, астры, хризантемы — ещё цеплялись за тёплые дни, бросая вызов наступающей зиме.
Терпкий аромат хризантем смешивался с запахом влажной земли.
Я вдыхала глубже, пытаясь удержать этот чистый запах, впитать его, как лекарство.
Роланд шёл рядом, соблюдая уважительную дистанцию.
И когда я споткнулась, он поддержал меня за локоть. Пальцы тёплые, уверенные. Не властные. Заботливые.
Всего на мгновение.
Но дрожь утихла, будто тепло его руки передалось мне.
— Осторожно, — тихо сказал он.
Я кивнула, чувствуя непривычную нежность, растекающуюся по венам вместо привычной горечи.
— Ты говорил, что знаешь его с детства. Он всегда такой? Безжалостный?
Взгляд Роланда на миг затуманился.
— Не всегда, — ответил он задумчиво. — В детстве он мог быть щедрым, искренним. Но то, что ты видела сегодня… это тоже он.
— А нормальным он вообще бывает? — я резко повернулась, вглядываясь в его лицо. — Хотя бы иногда? Когда не играет, не ломает?
— Бывает, — медленно произнёс он. — Но только когда это не требует от него слабости. Умеет быть добрым к тем, кого считает равными. Но стоит ему почувствовать угрозу — и всё меняется.
Я смотрела на его профиль, на морщинки у глаз. Следы усталости и пережитых лет.
И понимала: я не верила в доброту без причины.
Диамант научил меня, что всё имеет цену. Что за каждым жестом скрывается расчёт. За каждым словом — ловушка.
3
— Расскажи мне о нём… побольше, — прошептала я, не глядя на Роланда.
Мой взгляд упирался в землю, в опавшие листья. Словно в прощальную записку, оставленную иллюзиями.
Голос звучал неуверенно, с едва уловимой дрожью. Будто я сама не была до конца уверена, хочу ли знать правду.
Роланд замедлил шаг и остановился у старого дуба, чьи ветви, словно костлявые пальцы, тянулись к темнеющему небу и цеплялись за угасающий свет.
Я видела, как он подбирал слова, взвешивал каждое. И в этой осторожности читалась не только забота о моих чувствах, но и внутренняя борьба. Будто он решал, сколько правды я смогу вынести.
— Диамант — единственный наследник короля Лагерта, — начал он, глядя вдаль, словно видел картины давно минувших дней. — Его мать повесилась, когда ему было восемь.
Он замолчал.
И молчание было тяжёлым, как камень, брошенный в колодец.
— Он нашёл её первым, — продолжил он голосом, упавшим почти до шёпота. — Вошёл в покои, чтобы позвать её к завтраку. Она висела на балке. Он стоял там, смотрел… и не мог позвать на помощь. Не мог кричать. Он просто стоял.
Я слушала.
— Добрая, невероятно красивая женщина, — продолжал Роланд. — Не выдержавшая жизни во дворце, нравов Леброна и в первую очередь равнодушия Лагерта. Король даже не плакал. Он приказал снять тело и похоронить тихо, без церемоний. А Диаманту сказал: «Слёзы — удел слабых. Ты наследник. Ты не плачешь».
Я сжала кулаки.
«Ему было восемь. И отец сказал ему, что плакать нельзя. Что он не имеет права. Что его боль — это слабость».
— Король женился снова спустя два года, — произнёс Роланд с горечью. — И новая королева… она оказалась весьма своеобразной женщиной — во вкусах, привычках и многом другом. Она не была ему матерью. Она была… хищницей. Она видела в нём не ребёнка, а будущего соперника. Или игрушку. Она любила играть.
Внутри всё сжималось: восемь лет, мать, отец, мачеха. Каждая новая деталь — как камень в стену, за которой прятался мальчик. И с каждым камнем всё меньше воздуха, всё меньше света.
«Он был ребёнком. Сломанным, испуганным, одиноким. И из этого ребёнка выковали чудовище. Но где-то внутри всё ещё мальчик, который нашёл мать в петле. Которого никто не обнял. Которому никто не сказал, что он не один».
— С детства он жил при дворе, где власть, распутство и погоня за удовольствиями считались нормой, — продолжил Роланд. — Где любовь была разменной монетой, а сострадание — слабостью. С тринадцати лет, когда другие мальчишки гоняют мяч, он начал погружаться в этот мир, впитывать его правила, как губка.
Он помолчал, вздохнул с невысказанной болью.
— А в пятнадцать… В пятнадцать он окончательно стал тем, кем стал.
Я невольно сжала кулаки.
В памяти вспыхнули его слова: «Мой первый сексуальный опыт был в тринадцать. Как доминант — с пятнадцати».
— В пятнадцать лет… — начала я.
Но голос дрожал и срывался, словно струна, натянутая до предела.
— Да, — кивнул Роланд. В его взгляде было сочувствие. Но не жалость. Искреннее понимание. — У него были сложные отношения с одной… с одной дамой. Старше, опытнее, искушённее. Она была красива, умна, безжалостна. Она увидела в нём не юношу, а материал. Глину, из которой можно вылепить что угодно.
«Ему было пятнадцать. А та женщина лепила из него то, что ей было нужно. И он позволял. Потому что не знал, что бывает иначе».
— Она научила его быть тем, кто он есть, — тихо сказал Роланд. — Показала, что власть — это не только короны и троны, но и власть над чувствами, над телом, над душой другого человека. Это стало его первым уроком: любовь — это власть, а слабость — повод для игры.
«Он не родился таким. Его сделали. Каждый, кто должен был защитить его, предал. Каждый, кто должен был любить, использовал. И теперь он сам тот, кто использует. Тот, кто предаёт. Тот, кто не умеет иначе».
Я закрыла глаза.
И увидела перед внутренним взором не нынешнего властного повелителя, а юношу лет пятнадцати: горящие глаза, сжатые кулаки.
Он стоял у окна во дворце, смотрел на играющих во дворе детей и сжимал подоконник так, что белели костяшки.
«Они смеются. А я не имею права. Я наследник».
И в этот момент что-то в нём ломалось, превращалось в лёд. Не в холодность. В броню, защищающую от мира, который не щадил слабых.
— Два года назад, когда король Лагерт завоевал Колтрейн и Диамант сел на трон, он познал всю полноту власти, — продолжил Роланд. — В девятнадцать лет — власти безраздельной, не только политической, но и личной. И теперь он не умеет жить иначе. Не хочет. Для него это не жестокость — это естественная форма существования. Единственная реальность, которую он знает.
Я молчала.
Слова кружились в голове, как осенние листья на ветру: восемь лет, пятнадцать, каждая деталь — как осколок стекла в сердце.
Мы остановились у мраморной скамьи, укрытой ковром опавших листьев. Багряных, золотых, коричневых.
Я опустилась на край. Холод камня пробирал до костей.
Но я не отстранялась. Наоборот, вцепилась пальцами в шершавый мрамор, отчаянно ища опору. Будто скамья могла удержать меня от падения в ту бездну, что разверзлась внутри.
Ветер шумел в кронах, будто пересказывал старые тайны, забытые всеми, кроме деревьев.
— Ты хочешь сказать, что он не изменится? — спросила я наконец.
В голосе звучало усталое принятие.
— Я хочу сказать, что он такой, какой есть, — мягко, но твёрдо ответил Роланд. — И лучший совет, который я могу тебе дать… прими его таким. Или отпусти. Два пути. И каждый требует мужества.
Тишина повисла между нами.
Я смотрела вдаль, на темнеющий лес, чьи очертания растворялись в вечерних сумерках. Словно сама судьба не знала, какой путь мне уготован.
— У меня нет выбора, — прошептала я. — Он держит в тюрьме моих близких. Пока они там, я вынуждена быть рядом. Играть по его правилам.
— А если бы он отпустил их? — мягко, но настойчиво спросил Роланд. — Если бы завтра ты узнала, что они свободны… ты бы ушла?
Вопрос пронзил, как остриё клинка.
Я замерла, пытаясь представить свои действия.
Свобода?
Но без него мир казался пустым. Без его взгляда, который, пусть и ранил, но хотя бы напоминал, что я жива.
Слова застряли в горле, потому что ответ был одновременно «да» и «нет».
Да — я бы ушла, чтобы спасти себя, чтобы не сгореть дотла.
Нет — потому что без него я перестану быть собой.
Он не просто мучитель. Он зеркало, в котором я видела свою силу и слабость, свою тьму и свет.
Отказаться от него — значит вырвать из себя часть. С кровью.
Аромат влажной земли смешивался с запахом палой листвы.
Я вдыхала глубже, пытаясь удержать этот чистый запах. Но он уже растворялся в вечернем воздухе, уносился ветром.
— Я… не знаю, — призналась я наконец. — В этом и есть ужас. Я не знаю. Хочу ненавидеть его, презирать, уйти… но в то же время… Что-то внутри не позволяет.
Роланд не настаивал.
Просто сел рядом, не касаясь меня, но даря молчаливую поддержку. Присутствие, которое говорило больше любых слов.
Ветер стихал. Листья переставали шелестеть. Даже птицы умолкли. Всё замирало, словно ожидая моего ответа.
Но я молчала, потому что правда была страшнее любых слов: я не знала, чего хотела больше — свободы или его.
И это незнание разъедало изнутри, как кислота.
«Что это? Любовь? Нет. Зависимость. Как у зверя, привыкшего к клетке: он может открыть дверь, но не уйдёт, потому что снаружи страшно, потому что внутри хотя бы привычно, хотя бы есть кто-то, кто смотрит, кто видит, кто заставляет чувствовать. Да, пусть будет зависимость. Её можно перебороть со временем. Потому что если это любовь — я погибла».
— Иногда ответы приходят позже, — тихо произнёс Роланд. — Неожиданно. Сами собой. Дай себе время. Не спеши.
Но я знала, что времени могло не быть.
Что моя судьба по-прежнему в руках человека, который умел превращать любовь в оружие, а боль — в удовольствие.
Который держал меня на краю пропасти, не давая ни упасть, ни отступить.
Диамант
1
В полумраке спальни стояло густое, почти осязаемое дыхание недавней страсти.
Воздух был пропитан потом, тяжёлыми восточными духами и чем-то звериным, первобытным. Терпким коктейлем, который оседал на языке, забивался в ноздри, кружил голову.
Багряные занавеси, стянутые золочёными шнурами, едва колыхались от сквозняка.
Он скользил по голой коже, вызывая мурашки, как чужое прикосновение, которого ты не ждал.
В щели меж тяжёлыми тканями пробивалась узкая полоска лунного света. Холодного. Хирургического.
Она вспарывала сумрак, выхватывая хаотичные детали: на низком резном столике тускло отсвечивал графин с абсентом и бокал, наполовину полный изумрудной отравы. Рядом недопитое красное вино, капли которого застыли на стекле багряными следами, словно кровь на алтаре.
По смятым шёлковым простыням, раскинувшись в бесстыдной неге, лежали две женщины.
Их дыхание ровное, сытое, смешивалось с тиканьем старинных часов на камине. Каждый удар маятника глухой, мерный, неумолимый. Время шло, а я всё ещё был здесь.
Рыжеволосая Ванесса томно потянулась, обнажив плечи, усыпанные веснушками. Губы изогнуты в ленивой улыбке, в глазах плясали отблески свечей или искры недавнего экстаза.
Рядом, уткнувшись лицом в подушку, дремала брюнетка, чьё имя я так и не узнал и не стремился. Тёмные волосы разметались по белоснежной наволочке чернильным пятном.
На запястье поблёскивал серебряный наручник. Холодный металл на разгорячённой коже, молчаливый свидетель минувших забав.
«Как предсказуемы. Все одинаковы. Улыбки, стоны, покорность. Пустые оболочки, которые я наполняю тем, чем пожелаю. Сегодня — страсть, завтра — страх. Какая разница».
Я поднялся с кровати.
Движения размеренные, ритуальные.
Закурил. Дым вился кольцами, таял в воздухе, как мои попытки убедить себя, что она такая же.
Но память — предательница — упрямо возвращала тот момент: её взгляд. Не ужас. Вызов.
И это обжигало, пронзало, будто раскалённая игла вошла под рёбра и осталась там.
Я налил себе абсента. Стекло холодило пальцы.
Горьковатый запах полыни пробивался сквозь медовый дух женских тел, сквозь терпкий аромат пота и духов, сквозь сладковатую дымку пресыщения.
И отрезвлял, как пощёчина.
Глоток. Жидкость обожгла горло, прокатилась огненной волной до желудка.
Я окинул взглядом спальню. Клетку наслаждений, где каждая деталь — манифест моей власти.
Плётка, небрежно брошенная на кресло. Кожаные хвосты обмякли, как уставшие солдаты после битвы.
Шёлковые ленты спутались в прутьях изголовья. Реквизит спектакля, где я режиссёр.
Зеркальный потолок хранил отражения минувших утех, как коллекция трофеев, застывших в стекле.
Всё привычно, обыденно, почти скучно.
И всё же что-то царапало изнутри: тупой ноготь скрёб по стенке черепа, не давая покоя.
— Ты сегодня был… другим, — произнесла Ванесса, приподнявшись на локте.
Глаза блестели в полумраке, как два маленьких огонька.
В голосе не восхищение. Любопытство. Почти исследовательский интерес.
— О, он ещё и не на такое способен… — тихо рассмеялась брюнетка сонным голосом. — Помнишь, как в прошлый раз, когда он взял меня сзади, а твои губы были на моём клиторе? Ты стонала так, что стены дрожали.
Я не слушал.
Мой взгляд скользил по комнате, но видел не эти стены и не этих женщин.
Перед глазами стояла Сильвана.
Я вспоминал, как она вздрогнула, когда я коснулся её в пыточной. Не от страха. От неожиданности.
И в тот же миг её глаза вспыхнули: не покорность. Гнев. Крохотный, но настоящий. Не игра, не роль.
Впервые за долгое время кто-то не поддался, не прогнулся, не сломался.
И это взволновало, испугало, заставило почувствовать себя живым так, как не могли никакие стоны, никакие покорные взгляды, никакие тела, раскрытые передо мной в безропотной готовности.
Она другая. Не такая, как эти куклы.
В ней есть искра, которую хочется раздавить между пальцами. Или сохранить?
Нет. Сохранить — значит стать слабым. А слабость — ловушка.
Я знал это с детства: мать, повесившаяся в тишине пустой комнаты. Верёвка скрипнула, и больше ничего.
Отец, для которого чувства были болезнью, а любовь — симптомом.
Эрджебет, показавшая мне, из какой глины я слеплен.
Урок был прост: покажи, что способен чувствовать, — и тебя разорвут на части.
Сильвана заставляла забыть этот урок.
И это было опасно. Опаснее, чем я готов был себе признать.
Ещё глоток абсента. Попытка залить огонь огнём.
Я сжимал бокал. Стекло хрустело под пальцами тонко, предупреждающе.
Так же, как и я сам. На грани.
Почему она? Что в ней — в её страхе, в её сопротивлении, в этом странном сплаве слабости и силы — так цепляло, так впивалось под кожу?
Не красота. Не покорность.
Что-то, чему я не мог дать имени, не рискуя обнажить то, что годами замуровывал под бронёй безразличия.
— Ты где-то далеко, — голос Ванессы прорезал пелену, как клинок сквозь паутину. — О чём думаешь, повелитель?
Мой взгляд скользнул к окну, к тёмному небу, усыпанному звёздами. Холодными, равнодушными, недостижимыми.
Как я сам.
— Ни о чём, — бросил я коротко и резко, как удар хлыста, отсекающий разговор.
— Знаешь, ты сегодня был… другим, — Ванесса потянулась к вину. Пальцы с алыми ногтями обхватили бокал. — Жёстче. И в то же время — будто тебя здесь не было.
— Будто пытался доказать что-то, — кивнула брюнетка. — Или кому-то. Но мы не в обиде. Правда, Ванесса?
— Конечно, — мурлыкала та. — Нам нравится, когда ты жёстче.
— Вам показалось, — усмехнулся я холодно.
Я потушил сигарету резко, почти с яростью, раздавив окурок в пепельнице так, словно хотел вдавить его сквозь дно.
Пальцы дрожали. Я сжал их в кулак, пытаясь задушить мысль в зародыше.
Но потом повернулся медленно и хищно.
— Хотите, чтобы я был жёстче? — спросил я низким, тёмным шёпотом. — Хорошо.
Ванесса улыбнулась жадно и предвкушающе. Брюнетка раздвинула ноги, и я видел, как влажно блестело между её бёдер.
Обе уже готовы. Обе ждали.
Я шагнул к кровати.
Взял плеть, лежавшую на кресле. Кожаные хвосты скользнули по ладони. Привычный вес, привычная тяжесть.
Ванесса выгнула спину, подставляя грудь. Брюнетка потянулась ко мне губами.
— На колени, — приказал я.
Они подчинились мгновенно: две обнажённые женщины на коленях у кровати, смотрящие на меня снизу вверх. Рыжая и тёмная. Огонь и ночь.
Я расстегнул штаны. Член уже твёрдый. Не от них.
От того, что я снова и снова прокручивал в голове ту сцену: Сильвана в подземелье, её взгляд, её дрожь, её ненависть.
Нет. Не думать. Не сейчас.
Ванесса подалась вперёд первой. Её губы сомкнулись на моей головке. Горячо. Влажно. Умело.
Брюнетка опустилась ниже, к моим яйцам. Провела языком по коже, захватила одно в рот.
Я застонал. Не от наслаждения. От облегчения.
Наконец-то пустота. Наконец-то только тела, только жар, только ритм.
— Глубже, — приказал я, сжимая рыжие волосы в кулак.
Ванесса подчинилась. Её рот принял меня до самого горла. Я чувствовал, как сжимались её мышцы, как слюна стекала по моему стволу.
Брюнетка продолжала работать языком ниже, издавая влажные, непристойные звуки.
Я взял плеть. Взмах. Удар по ягодицам брюнетки. Она вскрикнула приглушённо, не отрываясь.
Второй удар. По спине Ванессы. Её стон прошёл вибрацией по моему члену.
— Вот так, — выдохнул я. — Шлюхи должны знать своё место.
Я вытащил член изо рта Ванессы. Схватил её за волосы, запрокинул голову.
— Лижи её, — приказал я, указывая на брюнетку.
Ванесса поняла сразу. Подползла к брюнетке, развела ей ноги, прижалась языком к её промежности. Брюнетка застонала, откинувшись на подушки.
Я смотрел несколько секунд. Ванесса работала языком умело: обводила клитор, проникала внутрь, сосала, лизала. Брюнетка извивалась под ней, хваталась за её рыжие волосы, прижимала её лицо крепче.
— Достаточно, — произнёс я.
Я вошёл в брюнетку сзади. В анус. Медленно, но неумолимо.
Она вскрикнула, вцепилась в простыни. Я двигался, сжимая её бёдра, вбиваясь глубже с каждым толчком.
Свободной рукой я нащупал Ванессу, ввёл два пальца в её вагину, большим нажал на клитор.
Она стонала, билась под моей рукой.
— Не кончать. Пока я не разрешу.
Она всхлипнула, сжалась, но подчинилась.
Я трахал брюнетку в зад, пока её стоны не стали непрерывными, пока её тело не задрожало от напряжения.
— Кончай, — приказал я.
Она закричала, забилась в оргазме, сжимая мой член так сильно, что я едва сдержался.
Я вышел из неё резко.
Она рухнула на простыни, дрожащая, обессиленная.
— Не разочаруй меня, — произнёс я, приставляя член к её губам.
Она открыла рот, приняла, захлёбывалась и начала сосать жадно, отчаянно, стараясь заслужить моё одобрение.
Ванесса всё ещё дрожала на четвереньках. Её соки текли по бёдрам.
Я вытащил член изо рта брюнетки и вошёл в Ванессу снова. В зад. На этот раз резко, без подготовки.
Она кричала не от боли. От восторга.
— Да! Да! Так!
И насаживалась на меня.
Я схватил плеть, бил её по спине. Она выгибалась, кричала громче. Ещё удар. Ещё.
Брюнетка прижималась к моей спине, целовала лопатки, тёрлась грудью, стонала.
— Возьми меня, — прошептала она. — Я хочу тебя.
Я вышел из Ванессы, развернул брюнетку, посадил её сверху и вошёл. Ванесса села на моё лицо, и я стал лизать её, пока входил в брюнетку спереди.
Вкус Ванессы был терпким, солоноватым. Она стонала, двигалась на моём лице, прижималась крепче.
Брюнетка обхватила меня ногами, стонала, выкрикивала моё имя.
Ванесса отклонилась назад, накрыла её губы поцелуем.
Теперь я трахал брюнетку, лизал Ванессу, а они целовались друг с другом — влажно, жадно, постанывая.
Я чувствовал, как приближался.
И кончил в брюнетку, глубоко, заполняя её до конца.
Она закричала, сжимаясь вокруг меня.
Ванесса кончила следом — на моём лице, дрожа и выкрикивая что-то бессвязное.
И этот крик был музыкой.
Но даже он не мог заглушить голос в моей голове: «Это не она. Это не Сильвана».
Я отстранился.
Обе женщины лежали на кровати. Раскрытые. Мокрые. Дрожащие.
Я смотрел на них и не чувствовал ничего.
Они пустые. И я пуст.
Потому что единственное, что могло бы заполнить эту пустоту, не здесь.
Она в другом крыле замка. Одна. Думает обо мне.
И я знал это так же ясно, как знал, что завтра снова буду ждать её.
Я подошёл к окну, прижал лоб к холодному стеклу.
Звёзды смотрели на меня равнодушно и безмолвно.
«Она придёт».
Это звучало не как угроза.
Как приговор. Мне.
Где-то там, в глубине замка, за каменными стенами и запертыми дверями, была Сильвана.
И я знал с той звериной, утробной уверенностью, которую невозможно было заглушить ни абсентом, ни чужими телами, что она тоже не спит.
Думает обо мне, как я думаю о ней.
В этом взаимном притяжении таилось нечто, от чего невозможно убежать. Невидимая нить, натянутая между нами вопреки разуму, вопреки воле, вопреки каждому закону, который я когда-либо устанавливал.
И нить эта дрожала в темноте тонко, почти неслышно.
Как струна, готовая лопнуть.
Сильвана
1
Ночь тянулась бесконечно, как расплавленный воск, стекающий по невидимым стенкам времени.
Лунный свет пробивался сквозь тяжёлые бархатные занавеси. Густой, пахнущий пылью и старым серебром.
Он вычерчивал на каменном полу причудливые узоры. Они сплетались, расходились, снова сходились, как карта пути, который привёл меня сюда. К нему. В эту клетку из теней и желаний.
Я лежала неподвижно, уставившись в потолок.
Тени от оконных переплётов складывались в чёткую безжалостную решётку.
И я чувствовала её почти физически, будто прутья давили на рёбра, не давая вдохнуть полной грудью.
Каждый мой вздох, каждый удар сердца принадлежал не мне. Ему.
За стеной тикали старинные часы. Монотонно. Неумолимо.
Но для меня время остановилось.
Только моё рваное, хриплое дыхание нарушало тишину. Да где-то далеко, за стенами замка, выла собака, протяжно и тоскливо, словно оплакивая мою душу, потерянную где-то между страхом и вожделением.
Я пыталась уснуть: закрывала глаза, заставляла себя дышать ровно, считала до сотни.
Бесполезно.
Воспоминания накатывали волнами, горячими и солёными. Обжигали изнутри, вырывали из реальности, заставляя вновь переживать то, что я так старалась забыть и так отчаянно желала повторить.
Я вспоминала его руки. Жёсткие, неумолимые, кованые оковы на моих запястьях.
И проводила пальцами по шее, медленно, будто снова ощущая его хватку.
Кожа помнила. Горячая, пульсирующая. Отзывалась дрожью на кончиках пальцев фантомным следом его прикосновений.
Я помнила, как сопротивлялась. Как кричала. Как слёзы текли по щекам, смешиваясь с солёным привкусом унижения на губах.
Тогда я ненавидела его каждой клеточкой тела, каждым ударом сердца, которое разрывалось от боли и страха.
Но даже сквозь пелену отчаяния, сквозь ярость и слёзы я ощутила предательский всплеск наслаждения, от которого тело содрогнулось, а разум на миг погас, как свеча на ветру.
Потом всё изменилось.
В памяти вспыхнула следующая ночь. Ночь моего добровольного падения, когда я опустилась перед ним на колени.
И мир сузился до его сапог из мягкой кожи, до тёплого запаха дублёной шкуры, до шнуровки, которую мои пальцы никак не могли развязать.
Руки дрожали не от страха.
От предвкушения.
Я подняла глаза: он смотрел не с презрением, а с интересом, чуть склонив голову, будто видел меня впервые. Не куклу, не жертву. Женщину.
И в этот миг я поняла: я не жертва. Я выбор.
А утром он унизил меня, заставил опуститься на колени, взять в рот ту часть его тела, что ещё недавно была внутри меня. Горячую, пахнущую нами обоими.
Его взгляд был ледяным, острым, как клинок, приставленный к горлу.
Но внутри меня что-то вспыхнуло. Искра разрослась в пламя.
«Ненавижу», — подумала я.
Но тело уже отвечало, предательски и неумолимо.
Язык, губы, горло — всё подчинилось ему раньше, чем разум успел возразить.
Стыд жёг, опалял кожу от скул до ключиц.
Но вместе с ним пришло другое — триумф: я победила свой страх. Или он победил меня?
Сейчас, в тишине спальни, воспоминания оживали, становились осязаемыми. Обволакивали, как густой туман, проникали в каждую клеточку тела, пробуждая то, что я так старалась подавить.
Я помнила, как он брал меня сзади. Резко, глубоко, до самого конца.
Как его пальцы сжимали мои бёдра, оставляя синяки.
Как его член входил в меня снова и снова. Жёстко, безжалостно.
Пока я не закричала от наслаждения.
Я помнила, как его плеть расчерчивала мою спину огненными полосами. И как боль превращалась в жар, растекающийся по телу.
Помнила, как он кончил мне в рот, как я проглотила всё до последней капли. И как вкус его спермы оставался на языке до самого утра.
За стеной скрипнула половица.
Я замерла, затаив дыхание. Сердце ударило в рёбра — раз, другой, третий.
Прислушалась.
Но слышала лишь тишину. Лишь сквозняк играл с занавесками, заставляя тяжёлый бархат шевелиться, как живой.
Или нет?
Дыхание участилось. Грудь вздымалась всё выше.
А внизу живота разгорался знакомый огонь. Жадный. Ненасытный. Растущий. Пульсирующий в такт ударам сердца, как живое существо, требующее выхода.
Шёлк простыни шуршал под пальцами. Мягкий, скользкий, прохладный на разгорячённой коже.
Как его голос, когда он шептал мне в самое ухо, обдавая горячим дыханием: «Ты моя».
Низкий, хриплый, властный, проникающий в самое нутро. Туда, где не осталось ни стыда, ни гордости. Только голод.
Я хотела его. Хотела, чтобы он был здесь. Чтобы его руки сжимали мои запястья. Чтобы его член был внутри меня. Чтобы его голос приказывал мне кончить.
И от этого — стыд, который жёг сильнее всего.
Но стыд не гасил огонь.
Он добавлял ему дров.
Я медленно провела ладонью по телу. От ключиц вниз, по животу, по выступающим тазовым косточкам.
Пальцы дрожали, но я не останавливалась.
Стыд был. Тёплый, пряный.
Но больше не владел мной. Лишь добавлял остроты, делал ощущения ярче, граничащими с болью.
Я закусила губу до металлического привкуса крови, чтобы не издать ни звука.
Но тело уже не слушалось: оно помнило его, каждое прикосновение, каждый удар плети, каждое слово, сказанное тем низким, хриплым голосом, от которого по коже бежали мурашки, а между бёдер становилось горячо и влажно.
Перед глазами возник его образ: Диамант, неподвижный, как изваяние из камня, наблюдающий с холодным интересом, чуть приподняв бровь.
«Ты действительно думаешь, что можешь без меня?»
Я знала ответ: нет. Не могу.
«Что это? Слабость? Нет. Свобода. Свобода признать, что я хочу его так, что больно. Хочу, даже зная, что он сломает меня. Потому что в этом разрушении я нахожу себя. Настоящую. Живую. Чувствующую».
Пальцы нашли то место, где жар был особенно нестерпим.
Одно прикосновение.
И я вздрогнула, выгнулась, сжала бёдра, чувствуя, как волна жара прокатилась по телу от центра к кончикам пальцев.
Я была влажной. Такой влажной, что пальцы скользили.
Я раздвинула ноги, нашла клитор. Набухший, пульсирующий, требующий.
И начала медленно, по кругу, как делал он.
Представляя, что это его пальцы, длинные, безошибочно точные. Его тело, тяжёлое, горячее, вдавливающее в перину. Его член, твёрдый, готовый, прижатый к моему бедру.
Движения становились быстрее и отчаяннее.
Я ввела два пальца внутрь. Стенки сжимались вокруг них.
И я представляла, что это его член. Толстый, горячий, заполняющий меня до конца.
Я двигала пальцами быстро, жёстко, так, как он бы это делал.
Вторая рука сжимала грудь, щипала сосок.
Я выгибалась, кусала простыню, чтобы не закричать.
Дыхание прерывистое, рваное. Я впивалась пальцами в простыни. Ткань натягивалась, как струна.
Внутри нарастало напряжение. Тугое. Раскалённое. Готовое вот-вот разорваться ослепительной вспышкой.
Я хотела кончить, как кончала под ним.
Хотела почувствовать, как мышцы сжимаются, как тело выгибается дугой, как из горла вырывается крик.
Хотела, чтобы это был его крик. Его имя, сорванное с моих губ.
— Диамант… — прошептала я.
И имя сорвалось с губ как молитва, как проклятие, как признание, выжженное на языке.
Потом громче, ещё громче:
— Диамант!
Я выкрикнула его имя, и звук разнёсся по комнате, отразился от стен, вернулся эхом.
Дыхание, пульс, жар — всё слилось в один гул, заполнивший меня целиком.
Я больше не думала. Только чувствовала.
И мир взорвался.
Волна удовольствия накрыла с головой. Чёрная. Ослепительная.
Заставила выгнуться дугой, задохнуться, закричать без звука.
Тело содрогалось. Разум растворялся в ослепительном свете, стирающем границы.
Время остановилось. Пространство исчезло.
Осталась только я и это непередаваемое, всепоглощающее блаженство.
Когда всё закончилось, я лежала, тяжело дыша.
Пот стекал по вискам. Мокрая сорочка липла к телу. Сердце колотилось где-то в горле. Загнанное, оглушённое.
Между бёдер пульсировало сладко, болезненно, затихая.
Я лежала, глядя в потолок.
Тело всё ещё дрожало. Между ног мокро и горячо.
Но внутри было пусто. Ещё более пусто, чем до этого.
Оргазм не помог: он лишь раздразнил зверя, который теперь требовал большего. Его рук, его голоса, его власти.
Никакое самоудовлетворение не заменит его.
Потому что я хотела не просто удовольствия.
Я хотела его.
Всего. Целиком.
В комнате стояла тишина.
Только моё рваное, хриплое дыхание нарушало её, словно эхо отгремевшей бури.
Я закрыла глаза.
Мысли разбегались, как капли ртути по чёрному стеклу, дробясь на тысячи осколков-образов.
И каждый отражал его.
Тени на потолке складывались в знакомое лицо: излом брови, приподнятой в насмешке, линия губ, жёсткая, точная, готовая произнести: «Я же говорил».
Голос звучал так отчётливо, словно он стоял рядом, словно его дыхание касалось моей шеи.
Да. Говорил.
И я наконец поверила.
И снова книга: я вспомнила «Грозовой перевал», страницу, которую читала утром. Кэтрин, признающуюся Нелли: «Я — Хитклиф».
Тогда я думала, что не могу сказать так о себе. Что Диамант — это Хитклиф, а я — Кэтрин, разорванная между долгом и страстью.
Но теперь я понимала: я не Кэтрин.
Я — Хитклиф.
Это я одержима. Это я не могу отпустить. Это моя любовь превратилась в зависимость, в голод, в пламя, которое пожирало всё.
Это я готова была разрушить себя — и всех вокруг — ради одного человека, который никогда не будет моим.
Это я — призрак, бродящий по этим стенам, не способный ни жить, ни умереть.
Он — моя Кэтрин. Моя недостижимая, невозможная, ядовитая страсть.
И я — Хитклиф, который будет любить его до последнего вздоха, даже зная, что эта любовь — проклятие.
Я открыла глаза.
Лунный свет лежал на простынях. Отстранённый, мертвенно-холодный.
И в нём моя кожа казалась чужой, бледной, как у утопленницы.
Но именно в этом мертвенном сиянии я впервые видела себя без прикрас, без лжи.
Без него я — тень, контур без плоти, рисунок без цвета.
С ним я чувствовала боль, стыд, жар, унижение, восторг. Всё разом, всё до кости.
И это — я. Настоящая.
Не та послушная кукла, которую годами шили из чужих ожиданий.
Та, что осмелилась желать вопреки закону, вопреки крови, вопреки рассудку.
Та, что нашла во тьме не погибель, а собственный свет. Багровый, как угли, но живой.
И если цена ему — зависимость, я готова платить монетами из собственной плоти.
Если потребуется.
И вот что было по-настоящему страшно: я приду к нему сама.
Приду с тем же трепетом загнанного зверя, с тем же ужасом, от которого немеют пальцы.
И с желанием таким безудержным, что оно перестало быть чувством и стало органом. Вросло в рёбра, вплелось в каждую жилу, пульсировало в горле вместо крика.
Потому что без него — без его рук, грубых и точных, как руки хирурга, без голоса, режущего тишину, как нож, без его жестокости, от которой выступали слёзы и которой я ждала, как ждут рассвета, — без этой ядовитой, опасной, невозможной страсти моя жизнь превратится в пустую оболочку.
Сброшенную кожу змеи.
Сухую, прозрачную, лишённую огня, лишённую смысла, лишённую меня самой.
Глава 11. Сталь И Шëлк
«
Никто не помнит, кто первым сдвинул фигуру. Но все запомнят, кто первым упадёт».
Диамант
1
Утренний свет пробивался сквозь высокие стрельчатые окна приёмного зала и ложился на полированные плиты пола золотыми полосами.
Иллюзией порядка. Обманчивым сиянием, скрывающим острые углы моих замыслов.
В воздухе витал тонкий аромат воска. Шёлк гобеленов шуршал, словно шёпот заговорщиков.
И я знал: среди этих нитей спрятаны глаза и уши отца.
Где-то за стеной крикнул петух. Нелепый звук в замке, пропитанном интригами.
Я усмехнулся: даже природа напоминала, что наступает новый день. Мой день.
Я восседал на резном троне из чёрного дуба, украшенном серебряной инкрустацией.
Дерево под ладонью холодное, гладкое. Застывшая тьма.
Пальцы скользили по серебряным звёздам, которые никогда не согреют.
Поза казалась расслабленной: нога закинута на подлокотник, рука небрежно лежит на резной спинке.
Но в каждом движении таилось напряжение хищника, притворяющегося спящим.
Тень балдахина падала на лицо, укрывая истинные намерения.
«Власть — это не трон, не герб, не свитки с печатями. Власть — это знание, что ты можешь сломать любую волю. И когда они наконец это поймут, будет слишком поздно».
Передо мной в почтительном полупоклоне замерли трое посланников отца, прибывшие из Леброна.
Парадные камзолы из дорогого бархата украшали вышитые змеи, обвивающие меч. Золотые нити переливались при движении.
Но лица оставались бесстрастными, как у людей, привыкших прятать мысли за маской учтивости.
Их шаги по полированному полу звучали размеренно, почти ритуально, как отсчёт времени.
Но я видел то, что скрывалось за этой учтивостью.
Старший держал спину слишком прямо, как человек, боящийся, что малейшая сутулость выдаст неуверенность.
Второй то и дело опускал взгляд на свои пальцы, словно проверяя, на месте ли перстень.
Третий, совсем молодой, явно впервые в Колтрейне, не мог удержать взгляда на моём лице дольше двух секунд и смотрел то на гобелены, то на пол, то на носки собственных сапог.
Они из Леброна. Они выросли среди змей.
Но даже им было не по себе.
И это правильно.
— Его величество, король Лагерт, и её величество, императрица Эрджебет, шлют своему сыну и наместнику в Колтрейне благословение и высочайшее доверие, — произнёс старший.
Он выдержал паузу ровно на полвздоха, давая мне осознать вес сказанного, и продолжил:
— Его величество также повелевает не щадить заговорщиков против короны. Их кровь должна стать предостережением для всех, кто осмелится посягнуть на установленный свыше порядок. Их надлежит предать публичной казни через сожжение заживо.
Я принял свиток.
Пальцы сомкнулись на восковой печати. Твёрдой, ещё хранящей холод дорожной сумки.
На мгновение я задержал её в ладони, чувствуя тяжесть чужой власти.
Потом сжал. Не сломал. Медленно, с наслаждением, чувствуя, как воск поддавался, трескался, крошился алыми осколками, осыпаясь на мрамор.
Печать отца распадалась на куски.
Я разжал ладонь и позволил остаткам упасть к моим ногам.
Только потом развернул пергамент.
Пальцы скользили по строчкам, но взгляд оставался отстранённым: мысли далеко, в сырых подземельях замка, где в кандалах сидел Джейкоб Этвуд.
Он всё ещё держался. Думал, что его молчание — сила.
Но не понимал: его слабость не в словах. Его слабость — дочь.
И я знал, куда ударить.
— Я разделяю решимость моего отца, — произнёс я вслух ровным, почти равнодушным голосом. — И спешу заверить посланников его величества: мятежники уже понесли заслуженную кару.
— Ваше высочество? — старший поднял голову, в его глазах мелькнуло замешательство. — Но мы слышали, что отряд, захваченный у западных ворот…
— Вы слышали верно, — перебил я с лёгкой, почти ленивой усмешкой. — Весь отряд уже казнён. Сожжён заживо. Публично. Как и подобает изменникам.
Пауза. Я смаковал её, как глоток старого вина.
— Осталось лишь двое, — продолжил я, и голос мой упал до вкрадчивого шёпота. — Лорд Этвуд и его верный… спутник. Но их ждёт особенная участь. Не столь быстрая.
Посланники побледнели.
Старший сглотнул, кадык дёрнулся, словно проглотил что-то острое.
Второй незаметно коснулся амулета на груди. Пальцы сжимали металл, как рукоять кинжала.
Третий опустил взгляд в пол и стиснул край плаща с такой силой, что ткань натянулась, готовая треснуть. Он хотел закутаться в неё, спрятаться, исчезнуть.
Но не мог.
Никто не мог исчезнуть, когда я смотрел.
Даже они чувствовали: то, что начиналось в Колтрейне, не было похоже на их лебронские казни.
Здесь было другое.
Здесь был я.
— Особенная, ваше высочество? — переспросил старший, и голос его дрожал.
— О да, — ответил я, откинувшись на троне, так что тень балдахина легла на моё лицо, как маска. — Я надеюсь, посланники не сомневаются в моей изобретательности, когда речь идёт о методах казней. Впрочем… если сомневаются, я готов это продемонстрировать. Некоторые вещи лучше видеть своими глазами. Они производят куда более сильное впечатление.
Тишина в зале стала звенящей.
Второй посланник отступил на полшага, как отступают от края пропасти. Амулет всё ещё был зажат в его пальцах, костяшки побелели.
«Пусть несут это отцу. Пусть дрожат, пересказывая. Страх — единственное письмо, которое не нуждается в печати».
— А в знак того, что Колтрейн чтит традиции Леброна, — произнёс я уже громче, с прежней светской иронией, — сегодня вечером я устраиваю пир в честь вашего прибытия. Пусть все увидят: власть короны здесь непоколебима.
— Ваше высочество, — осмелился заговорить тот, что помоложе. — Прошу простить мою дерзость… Но не будет ли щедрость воспринята как слабость?
Я медленно повернул голову.
И взгляд, которым я его одарил, заставил юношу отступить.
— Слабость — это когда сомневаются, — произнёс я, растягивая слово, как растягивают шёлк перед тем, как разорвать. — А я не сомневаюсь.
Я поднялся с трона плавно, но в этом движении чувствовалась сила, готовая обрушиться в любой миг.
— Пир состоится. И каждый, кто придёт, запомнит: в Колтрейне правит тот, кто диктует условия.
Поднял руку, одним жестом заставив зал замереть.
— А до тех пор… пусть каждый помнит своё место.
Посланники пятились к выходу, словно фигуры, сдвинутые с клеток.
Их шаги звучали неровно. Ритм сбился, рассыпался.
Старший осмелился бросить последний взгляд через плечо, но тут же отвернулся, будто обжёгся.
Я провожал их взглядом.
И в голове уже выстраивалась новая комбинация.
Отец думал, что контролировал партию. Но пешки умели превращаться в ферзей, особенно если их правильно подтолкнуть.
Пусть несут ему мои слова. Пусть доложат, что я послушен.
А я тем временем буду плести сеть, в которой запутаются все: и мятежники, и союзники, и даже мой дорогой папаша.
Потому что настоящая власть — это когда никто не знает твоих истинных намерений.
Где-то вдали снова крикнул петух.
Тени от гобеленов удлинялись, растягивались по полу, как скрытые угрозы, готовые ожить в нужный момент.
На мраморе у подножия трона всё ещё лежали алые крошки воска. Остатки отцовской печати.
Я наступил на них каблуком и растёр в пыль.
Они думали, что управляли, что их свитки и печати имели вес.
Но когда они наконец поймут, что власть — это страх, будет уже слишком поздно.
2
Когда посланники покинули зал, тишина не наступила — она обрушилась.
Тяжёлая. Гулкая. Пахнущая остывшим воском и чужим страхом.
Шаги по мрамору отдавались в пустом зале, как удары метронома в склепе.
У окна я остановился.
За стеклом — солнце. Наглое, бесстыжее, заливающее замок жидким золотом. Иллюзия тепла.
Мой внутренний ледник — тот, что начинался где-то в грудине и тянулся до самого горла, — даже не дрогнул.
Свет лежал на моих руках, как чужая ласка: красиво и абсолютно бессмысленно.
В душе царил вечный полумрак. Там, в глубине, власть, страсть и жестокость давно сплелись в узел. Такой тугой, такой спёкшийся, что никакой меч уже не разрубит.
Каждое моё решение — ходьба по канату над бездной: между долгом и похотью, между законом и нарушением, между человеком и тем обаятельным чудовищем, что свернулось у меня между рёбрами и дышало ровно, сыто, терпеливо.
Штору дёрнул ветер. Ткань лизнула запястье. Шёлк, пропитанный пылью и остатками солнечного тепла.
«Перемены? Все перемены здесь — под моим каблуком».
В приёмную вплыл Роланд.
Его шаги по мрамору звучали странно громко для такой кошачьей поступи. Словно каждый удар подошвы вскрывал какой-то невидимый нерв замка.
Я обернулся.
На миг — всего на миг — мне померещился тот самый мальчишка с озорными глазами, крадущийся по коридорам с живым ёжиком за пазухой. Он таскал их тайком, надеясь развеселить меня и заставить сказать хоть слово после смерти матери.
Мгновение прошло.
Передо мной стоял мужчина.
Его лицо — обычно эталон сдержанности с лёгким налётом вечной иронии — сейчас расплылось в улыбке. Широкой, мальчишеской, почти непристойно открытой.
Так он улыбался лишь в те редкие моменты, когда забывал, что он важный придворный, а не просто парень, ищущий приключений на свою голову.
Подошёл. Встал рядом.
— Судя по этому столпотворению, сегодня в Рокуэлле будет не пир, а нечто легендарное, — выдал он, поглаживая резной наличник.
Пальцы скользили по дереву медленно, почти нежно. Так гладят спящего зверя.
Голос беззаботный, но в глазах — острый, цепкий интерес. Кот, наблюдающий за мышью, которая ещё не знает, что уже мертва.
Внизу кипела жизнь, достойная кисти безумца.
Слуги в алых ливреях — яркие, как попугаи на бойне — тащили дубовые бочки размером с жеребёнка. Красные лица, мокрые шеи, крики.
Они перекликались, спотыкались, роняли, чертыхались так виртуозно, что хоть сейчас высекай на камне и оставляй потомкам.
Воздух уже пропах терпким духом выдержанного бордо, и этот винный дух вступал в тяжёлую, чувственную дуэль с ароматом скошенной травы. Её раскидывали всюду зелёными охапками, щедро, бездумно.
Пахло сеном, пахло виноградом, пахло потом и праздником. Пахло чем-то звериным, первобытным — предвкушением.
Я до этого разглядывал узор на колонне.
Если прищуриться — там, в переплетении каменных тел, читалась не триумфальная процессия. Оргия. Древняя, откровенная, высеченная чьей-то бесстыдной рукой века назад.
Пленники, сплетённые с победителями. Лавры, обвивающие обнажённые бёдра.
Кто-то когда-то назвал это «аллегорией победы».
Я всегда знал, что это — правда о власти.
Медленно повернул голову. Взгляд мой был мягким. Задумчивым.
А потом на губах зазмеилась усмешка — та самая, от которой у иного придворного начиналась мгновенная мигрень и острейшее желание привести в порядок завещание.
— Всё будет в лучших традициях Леброна, — протянул я.
Голос ленивый, тягучий, как тёплый мёд по горлу.
Развернулся и уселся на подоконник, откинувшись спиной к холодному камню.
Камень впился в лопатки сквозь ткань рубашки — приятно, отрезвляюще. Холод пополз по позвоночнику, как змея, — медленно, вкрадчиво, заставляя тело помнить: ты живой, пока чувствуешь. Даже такую малость. Даже такой холод.
Достал сигарету. Чиркнул.
Огонёк вспыхнул, осветив на миг мои пальцы — длинные, бледные, с тонкими линиями вен, проступающими под кожей, как карта невидимых дорог.
Затяжка — глубокая, медленная, ритуал. Дым прошёл по гортани, как шёлковая удавка — мягко, но с обещанием.
Я задержал его в лёгких на секунду дольше, чем нужно, чувствуя, как горькая теплота растекается по груди, обволакивает рёбра, касается самого дна.
Потом выпустил — и дым поплыл сизой вуалью, обволакивая лицо, шею, плечи.
— Пьянство. Музыка. Разврат. Разве не за этот коктейль мы когда-то обожали отцовские пиры?
Роланд рассмеялся.
Заразительно. Громко. Запрокинув голову.
И в этом смехе — на одну секунду, на один вдох — проступил тот самый сорванец, с которым мы когда-то мастерили воздушных змеев из папашиных указов и запускали их со стен, глядя, как королевские печати плавились на ветру.
— О, помнишь тот пир после разгрома северян?! — воскликнул он, плюхаясь в кресло. Кожа сиденья скрипнула под ним, как живая. — Ты тогда перепил самого королевского виночерпия. Старого Боргена — хмурого, как туча перед потопом, с руками, пропахшими дубовой бочкой насквозь. Заставил его петь похабные куплеты на итальянском! А он, бедолага, кроме «спагетти» и «браво» — ни слова!
— Помню, — я выпустил дым через нос, усмехнувшись. — Он ещё путался в словах так, что «bella donna» у него превращалось в «белая дыня». Серьёзно, он пел про какую-то белую дыню минут десять. Рыдал при этом. Целовал тебе сапоги.
— Мои сапоги?! — Роланд захохотал. — Он целовал твои сапоги, Валентайн! А потом заблевал весь куст роз под окнами и наутро клялся, что его отравили!
— И что розы были не его, — добавил я. — И что он ненавидит розы, потому что они напоминают ему о тёще. Он потом ещё месяц присылал мне бутылки с записками: «Ваше высочество, клянусь, я не целовал розы».
— Бедолага, — Роланд вытер выступившую слезу. — А помнишь графа Марселя? Ну того, с усами, как два дохлых хорька. Ты увёл у него фаворитку. Ту самую — с глазами цвета штормового моря и осанкой императрицы.
— Помню, — я приподнял бровь. — Она потом отказывалась выходить из моих покоев. Сидела там, как кошка, и мурлыкала.
— А Марсель пыхтел, багровел, грозил дуэлью! — Роланд хлопнул себя по колену. — И что ты ему сказал?
— Что он может выбрать оружие: шпаги или вилки для ужина.
— И он сбежал из города! — Роланд захохотал громче. — Сказал, что фехтовать вилками не умеет! А потом, говорят, написал жалобу твоему отцу. Что ты оскорбил его честь... вилками!
— Отец поржал, — я усмехнулся. — Сказал, что вилки — достойное оружие для того, кто не умеет держать шпагу.
— А помнишь, как мы с тобой стащили у королевского повара целый поднос с засахаренными фруктами? — Роланд подался вперёд, глаза его блестели. — И спрятались в библиотеке. А потом нас нашли по следам сахарной пудры. Вся библиотека была в белом, как после снегопада.
— И ты сказал, что это не мы, — добавил я. — Что это, видимо, призрак покойной королевы любил сладкое.
— А ты подтвердил! — Роланд ткнул в меня пальцем. — С серьёзным лицом! И старый библиотекарь поверил! Он потом месяц оставлял блюдце с мёдом у порога, чтобы задобрить дух!
Мы вместе рассмеялись.
Этот смех был как глоток воздуха после долгого погружения.
В зале наступила тишина.
Другая — не та обвальная, что была после посланников. Эта была мягче. Задумчивее.
Где-то вдали звенели бокалы. Бормотали слуги.
— Передай Сильване, — голос мой стал другим. Твёрдым. Холодным. Словно выкованным из утреннего льда и ещё не остывшим от наковальни. — Что я жду её на пиру.
Роланд вскинул брови.
В его взгляде мелькнуло искреннее: какого чёрта? — но маска учтивости набежала мгновенно, как штормовой фронт на ясное небо.
— Я? — пауза. — Мы с ней на «вы» да на «здравствуйте». Не думаю, что она обрадуется, если я приду с таким поручением.
— А ты постарайся, — произнёс я ровно. С лёгкой ноткой скуки — той скуки, что опаснее любого гнева. — Мне известно о вашей милой беседе в саду. Вчера. Судя по оживлённой жестикуляции, вы нашли общий язык. Или мои шпионы в кустах солгали?
Роланд открыл рот. Закрыл.
Я видел, как дёрнулся мускул у него на челюсти.
«Он единственный, кто смотрит на меня и видит не корону, а то, что под ней. И потому он единственный, кто передаст мои слова без прикрас. Не солжёт, не сгладит, не обернёт в шёлк. Выложит ей всё, как есть. А нервы, как известно, лучший соус для податливости».
— Мне, в сущности, всё равно, — продолжил я с ленивой, почти сонной небрежностью и выпустил кольцо дыма. Оно поплыло в воздухе — идеальное, безупречное, как обручальное кольцо мертвеца, — и растворилось, не долетев до Роланда. — Если захочешь — отдам её тебе. Когда наиграюсь. Можешь утешить её после. Или во время. Как тебе больше нравится.
Роланд замер.
Я видел, как его взгляд метнулся к сигарете в моих пальцах — к тлеющему огоньку, к тонкой струйке дыма, поднимающейся к потолку.
Он смотрел на неё так, будто это не сигарета, а запал бомбы.
В висках у него билась жилка — мелко, часто, как крыло пойманной птицы.
Я видел, как под кожей на скуле запульсировал мускул, как пальцы сжались в кулаки — медленно, словно преодолевая сопротивление самой плоти.
Костяшки побелели. Едва заметно — но я заметил.
Он сжимал кулаки так, будто держал в них не воздух, а моё горло.
Потом разжал. Руки ушли за спину, сплелись — я знал этот жест: так он держал себя, когда хотел ударить.
В синих глазах вспыхнула искра — не вызов даже, а что-то звериное, древнее, — и тут же погасла, задавленная грузом реальности.
— Как прикажете, ваше высочество.
Он поднялся. Голос — кованая сталь, каждый слог отчеканен.
Но я видел, что творилось за этим фасадом: злость, бессилие и — хуже всего — жалость. Дурацкая, щенячья, бесполезная жалость к девчонке, которую он видел пару раз.
Сапоги глухо ударили по каменному полу.
Он был уже у двери, пальцы легли на кованую ручку, — когда мой голос догнал его.
Тихий. Почти нежный. Оттого — вдесятеро страшнее.
— И не вздумай её жалеть.
Шёпот. Но в нём было столько стали, что хватило бы выковать меч.
Я затянулся, и огонёк сигареты высветил мои глаза в полумраке.
— Жалость — роскошь. Я себе её не позволяю. И другим — не советую.
Дверь закрылась.
Беззвучно. Даже петли не скрипнули — прислуга вышколена, всё смазано, всё отлажено, как в механизме.
Я остался один.
Свечи оплывали на бронзовом канделябре, и тени ползли по стенам — длинные, уродливые, похожие на пальцы.
Где-то внизу, в гарнизонном дворе, лязгала железом стража.
Пахло воском, табаком и чем-то ещё — кислым, затхлым, как старая кровь в щелях между камнями.
Я потушил сигарету о каменный подоконник. Медленно, с нажимом, чувствуя, как гаснет огонёк.
Последняя струйка дыма поднялась к потолку и растаяла.
Взгляд упал на шахматную доску у подоконника.
Белый ферзь лежал на боку — поверженный, нелепый, с отколотым краем короны.
Я поднял его, покрутил в пальцах. Слоновая кость была холодной. Гладкой. Мёртвой.
— Все вы — фигуры, — прошептал я.
Пальцы сжались на ферзе.
— Даже ты, старый друг. Даже ты — с твоими принципами и глупыми надеждами.
Я поставил ферзя на место. В центр доски. Прямо перед чёрным королём.
Сильвана
1
Время шло к полудню.
Солнце пробивалось сквозь ажурные ставни и рисовало на полу причудливые узоры. Хрупкую паутину света, готовую порваться от одного неверного движения. Иллюзию тепла, иллюзию безопасности.
В комнате пахло старой бумагой, пылью и сухим лавандовым маслом. Этот запах въелся в стены за эти несколько дней заточения.
И я уже не замечала его: он стал частью меня, как воздух, как тишина, как гнетущее чувство, что стены с каждым днём сдвигаются всё ближе.
Лаванда должна была успокаивать — так говорили служанки.
Но для меня этот запах теперь был запахом клетки.
В кресле у окна, укутавшись в лёгкий шёлковый плед цвета увядшей розы, я читала «Грозовой перевал», взятый накануне в библиотеке.
Шёлк под пальцами прохладный, почти живой. Я сжимала ткань в кулаке, будто это могла быть чья-то рука.
Но в ответ — лишь безмолвная гладкость.
Страницы шелестели, как крылья бабочки, готовой вот-вот улететь.
Я проводила пальцем по раскрытой странице, пытаясь перенять силу героини, тоже боровшейся с судьбой.
Но её буря была природной.
А моя собственная выкована из стали и жестокости, пропитана ядом чужих амбиций.
Дверь бесшумно отворилась.
В проёме возник Роланд: он замер на миг, будто боялся спугнуть редкий покой, затем шагнул внутрь и закрыл за собой дверь.
Щелчок звучал в тишине почти оглушительно.
— Прости, что прерываю твоё чтение, — произнёс он непривычно мягко, слегка склонив голову.
Я подняла глаза, отложила книгу на столик, поправила плед на плечах. Привычный жест, попытка найти опору хоть в чём-то.
— Что привело тебя сюда?
Он сделал несколько шагов и остановился в двух шагах от кресла.
В его глазах мелькнуло что-то неуловимое. То ли сочувствие, то ли нерешительность.
— Сегодня прибыли послы из Леброна, — начал он, тщательно подбирая слова. — По этому случаю во дворце будет устроен пир. И… — он запнулся, но тут же собрался. — Диамант желает, чтобы ты присутствовала.
При звуке его имени по рёбрам пробежал холод. Будто кто-то провёл ледяным пальцем по позвоночнику, от копчика до затылка, задерживаясь на каждом позвонке.
Я на мгновение замерла, прикрыв глаза, чувствуя, как внутри всё сжимается. Инстинктивная реакция, которую я так и не научилась контролировать. Даже зная, что это лишь имя.
На моём лице не дрогнул ни один мускул.
Но в груди что-то сжалось. Не страх. Горькое осознание неизбежности.
— Когда милорд чего-то хочет, желания других не имеют значения.
Роланд вздохнул, провёл ладонью по спинке кресла, будто ища опору.
— Я должен предупредить тебя, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Пир будет в традициях Леброна. Наши нравы далеко не столь невинны, как нравы Колтрейна. Я вчера рассказывал тебе о них, но… возможно, они шокируют тебя.
Где-то далеко, во дворе, звенели вёдра. Слуги готовились к пиру.
Звук доносился, как эхо из другого мира, где ещё были простые заботы, где страх не жил в каждом вздохе.
Я тихо рассмеялась. Коротко, почти беззвучно. Как смеются над горькой шуткой, которую понимаешь только сама.
Пальцы сжимали край пледа, но взгляд оставался спокойным, почти отстранённым.
— В моём случае поздно говорить о невинности. Невинность — это роскошь, которую у меня отобрали в тот день, когда я впервые увидела глаза Диаманта. Не те, что смотрят на тебя, Роланд. Другие. Те, что видят только добычу. Оценивают, взвешивают, решают, стоит ли игра свеч.
Роланд замолчал, подбирая слова.
Этот разговор давался ему тяжело. Но он понимал: молчать нельзя.
— Сильвана… — произнёс он тихо, почти шёпотом, словно боясь, что стены услышат. — Прошу тебя, не суди Диаманта слишком строго. Возможно, вы просто не понимаете друг друга. Или… или он не понимает сам себя. Он не привык к отказам. К сопротивлению. И, думаю, в глубине души просто не может понять, что происходит.
Я подняла на него глаза.
В моём взгляде не было ни гнева, ни обиды. Только тихая, всепоглощающая усталость. Будто я несла на плечах груз, давно превысивший мои силы.
— Ты знаешь его лучше меня. Но мне кажется, его по-настоящему не знает никто.
Помолчала.
— Но ведь ты служишь ему? Исполняешь его приказы?
— Да, я служу ему, — ответил он, опустив взгляд. — Но это не значит, что я не вижу его ошибок. Или не чувствую их последствий. Я вижу, как он разрушает всё вокруг себя — и себя в первую очередь.
Он снова замолчал.
Потом продолжил тише и осторожнее:
— Но знаешь… О Диаманте можно много чего сказать. Жестокость. Холод. Игры. Но он не взял бы женщину, которая сама бы ему этого не позволила.
Эти слова ударили.
Не в лицо. Глубже. В солнечное сплетение, в ту часть меня, которую я так старательно прятала даже от себя.
Я медленно отвернулась к окну, будто во сне, словно тело двигалось отдельно от разума.
Прижала ладонь к груди, туда, где под рёбрами бешено билось сердце. Пальцы сжимались на тонком шёлке пледа, комкая его в отчаянной попытке удержать реальность.
И в этот момент — вспышка: та ночь, свечи, полумрак, в котором всё казалось нереальным. Шёлк, скользящий по моим плечам. Чужой, слишком холодный, слишком дорогой. Его дыхание у моего виска. Тёплое, размеренное, пугающе спокойное.
И моё сопротивление, которое он сломал, как сухую ветку.
А может, это и было согласие.
Я зажмурилась, прогоняя воспоминание, как прогоняют кошмар после пробуждения.
Но оно не уходило. Вцеплялось в меня, как зверь, и не отпускало.
«Он говорит, что я позволила. Что я сама… Нет. Это неправда. Это не может быть правдой».
Но почему тогда я не могла возразить? Почему где-то в глубине души знала: он прав, я позволила.
Я опустила глаза.
Ветер за окном усиливался, бросая листья в стекло, будто кто-то стучался, предупреждая: «Беги. Пока ещё можешь».
Я медленно провела рукой по обложке книги, ища опору. Будто надеялась, что страницы «Грозового перевала» раскроют мне тайну человеческого сердца, подскажут путь в лабиринте боли.
Наконец, подняв глаза, я сказала с новой решимостью. Твёрдой, сфокусированной, как клинок, только что вынутый из ножен:
— Спасибо за предупреждение. Я буду на пиру.
В этой фразе звучало что-то новое. Не покорность, не страх.
Вызов. Тихий, почти неслышный, но оттого не менее настоящий.
— Я буду там, чтобы увидеть всё своими глазами. Чтобы понять, где моё место в этой игре. И когда пойму… возможно, найду способ изменить правила.
Роланд кивнул, понимая, что спорить бесполезно.
И уже собирался уйти, когда я вдруг добавила с ноткой хрупкой, почти отчаянной надежды:
— Скажи, Роланд… ты когда-нибудь пытался его остановить? Не ради меня. Не ради кого-то ещё. А просто… потому что это правильно?
Он замер на пороге, не оборачиваясь.
Плечи его осели, словно на них опустилась невидимая ноша. Груз всех невысказанных слов и несбывшихся надежд.
— Пытался, — ответил он. — Но он не слушает. Никогда никого не слушает. Или слушает, но делает по-своему. А остановить?.. Если Диамант что-то решит, его даже сам король Лагерт не остановит. Он как река в половодье — сметает всё на своём пути, не замечая преград.
Он вышел, оставив меня наедине с мыслями и книгой, страницы которой уже начали желтеть от времени.
За окном небо становилось почти чёрным. Словно кто-то опрокинул чернильницу на небесный холст, и тьма растекалась, поглощая последние отблески дня.
Первый раскат грома прокатился по небу. Отдалённый рокот барабанов, возвещающих начало битвы.
Звук вибрировал в груди, заставляя сердце биться в том же тревожном ритме.
Молния прорезала тучи, на миг освещая комнату призрачным светом. Резким, ослепительным, неизбежным, как приговор.
Я смотрела на её отблеск в стекле: он дрожал, извивался, будто живая тварь, посланная свыше напомнить, что ничто не укроет меня от того, что грядёт.
Гроза, буря, перемены — они шли не где-то вдали, а прямо сюда. К этим стенам, к этому окну, ко мне.
Я чувствовала их приближение кожей: волоски на руках вставали дыбом, затылком будто кто-то уже дышал в шею, каждым нервом они гудели, как натянутые струны, готовые лопнуть.
Ветер выл, метался, рвал ветви, швырял их в стекло.
Гроза приближалась. Её дыхание уже обжигало лицо.
И я знала: когда гроза разразится, мне придётся стоять под дождём без укрытия.
Но я буду стоять прямо. Не склоняя головы, не отводя взгляда.
Потому что если склонюсь сейчас, то уже никогда не поднимусь.
2
В дверь постучали дважды. Коротко и по-деловому.
И, не дожидаясь ответа, вошли две служанки, бережно неся на вытянутых руках платье, переливающееся в полумраке, словно расплавленное золото.
Они положили его на кровать.
И ткань вспыхнула сотней крошечных искр.
Я медленно подошла. Пальцы, словно боясь обжечься, коснулись края.
Шёлк скользил между ними живой водой. Тёплый. Податливый.
Я провела ладонью по золотой вышивке: нити кололись, почти агрессивно, будто предупреждали — не твоя ткань, не твой стиль.
Но сама ткань обволакивала руку, как вторая кожа, и словно шептала: «Прими меня».
В груди сталкивались отторжение и притяжение. Два зверя, не поделившие одну клетку.
Это было лебронское платье. И в каждом его изгибе, в каждой складке читалась откровенная, почти вызывающая роскошь: глубокий вырез, обнажающий плечи и верхнюю часть груди; тонкие, почти прозрачные рукава-воланы, готовые играть на свету при каждом движении; узкий лиф, безжалостно подчёркивающий талию; юбка с дерзким разрезом до середины бедра.
Тончайшая ткань с золотой вышивкой струилась и мерцала, обещая соблазн и скандал в одном дыхании.
Старшая служанка смотрела на наряд с таким благоговением, будто перед ней лежала священная реликвия.
— Госпожа, его высочество распорядились, чтобы вы были одеты по лебронской моде.
Я перевела дыхание.
«Он хочет выставить меня напоказ. Сделать частью своего спектакля».
Привычная волна протеста. Горячая, колючая.
Но следом просыпалось другое. Странное. Пугающее любопытство.
Мне вдруг захотелось увидеть себя в этом наряде. Почувствовать себя не пленницей, не жертвой обстоятельств, а женщиной, которая умеет владеть вниманием. Которая может быть хозяйкой собственного образа, а не объектом чужой воли.
Пальцы всё ещё дрожали над тканью. Золотые нити мерцали в такт этой дрожи.
— Помогайте, — выдохнула я, снимая скромный утренний наряд.
В этом коротком слове смешивались решимость, страх и робкое предвкушение.
Служанки засуетились с ловкостью, выдающей многолетний опыт.
Одна укладывала мои волосы не в привычную строгую причёску, а в сложную композицию из локонов и завитков, где то и дело вспыхивали вплетённые золотые нити.
Она на мгновение замерла с расширенными глазами, и я успела заметить искреннее восхищение, прежде чем она опустила взгляд.
— Госпожа…
Вторая наносила макияж: лёгкие тени дымчатых оттенков, подчёркивающие глубину взгляда, тушь, удлиняющая ресницы до почти неприличной выразительности, губы, окрашенные в насыщенный цвет спелой вишни.
— Вы будете самой красивой, — прошептала она едва слышно.
В воздухе витал тонкий запах лаванды. Капли масла в воде для умывания.
Он успокаивал, напоминал о доме, о временах, когда мир был проще, когда выбор ещё казался возможным.
Каждое прикосновение кисточки, каждый завиток щипцов отзывались странной дрожью. Пробегали по коже электрическими разрядами.
Далёкая музыка уже просачивалась сквозь стены, и стук моего сердца невольно ложился в её ритм.
Я закрыла глаза, позволяя им творить.
И мысли неслись. Быстрые, рваные, как стая вспуганных птиц.
«А что, если я войду — и все замолчат? Что, если они будут смотреть с презрением или, ещё хуже, с вожделением? Что скажет Диамант? А Роланд? А если я споткнусь на этих проклятых каблуках?»
Но другой голос, тот самый, что заговорил раньше, перебивал:
«А если ты войдёшь — и все ахнут? Если ты станешь центром внимания не потому, что тебя заставили, а потому что сама захотела? Ты хоть раз можешь сделать то, что хочешь, а не то, чего от тебя ждут?»
Когда всё было готово, служанки отступили.
Высокое зеркало в резной раме отражало меня во весь рост. Не оставляя ни малейшей возможности спрятаться, не давая солгать самой себе.
Из зеркала смотрела незнакомка.
Но в её глазах я узнавала себя: те же тени под веками, тот же изгиб губ, когда я злюсь.
Только теперь ничто не скрывалось.
Платье не создало новую женщину. Оно обнажило ту, что пряталась годами.
Подчёркнутая талия — не провокация, а признание силы.
Разрез на юбке — не вызов, а обещание: я больше не боялась быть видимой.
Да, это была я. Не та, кого растили по правилам. Та, кто сама решала, какой ей быть.
«Это не капитуляция. Это тактика. Если он хочет выставить меня напоказ — пусть. Но я буду не марионеткой в его спектакле. Актрисой, играющей по своим правилам. Пусть смотрит. Пусть все смотрят. Но увидят не жертву, а женщину, которая выбрала быть здесь и сейчас».
Отец учил: «Сильвана, достоинство — в сдержанности».
Но разве сдержанность — это страх? Разве не может сила проявляться через смелость быть видимой?
Платье шуршало, когда я поворачивалась. Тихо, но отчётливо, будто шёпот одобрения.
Каблуки впервые казались не орудием пытки, а продолжением тела. Тонкими, острыми, дающими ощущение роста и уверенности.
Я сделала шаг.
Спина выпрямилась сама собой. Плечи расправились. Голова поднялась.
Глубокий вдох. Лаванда наполнила лёгкие, прояснила мысли.
Да. Я была готова.
Первые шаги осторожные. Я привыкала к ткани, к высоте каблуков, к новому ощущению себя.
Затем движения становились твёрже и увереннее. Совпадали с музыкой, что доносилась из зала.
Звук каблуков по мрамору сначала тихий, потом властный.
Отблески света на стенах мерцали. Тени от гобеленов тянулись позади, как прошлое, которое оставалось за спиной.
В коридоре ждал придворный. Молчаливый проводник.
Он поклонился, не решаясь поднять глаза, и двинулся вперёд.
Я переступила порог.
И коридор, ещё миг назад казавшийся тесным, распахнулся, как сцена перед спектаклем.
Музыка становилась громче. Смех — ближе. А страх — тише, почти неслышным.
«Это мой вход. Мой выбор. Моя игра».
Я выпрямилась и пошла вперёд.
Не как жертва.
Как женщина, готовая встретить этот вечер.
Пир начинался.
И я входила в зал.
Глава 12. Пир Страстей
«Неизбежность не спрашивает. Она берёт за горло и ведёт туда, куда ты боялась идти. А ты лишь надеешься, что хватит сил не упасть».
Сильвана
1
Я замерла на пороге пиршественного зала.
Воздух сгущался, становился вязким, пряным, перехватывал горло.
Пространство передо мной распахивалось, словно сцена, на которой мне предстояло сыграть роль. Я ещё не знала какую, но чувствовала: права на ошибку нет.
Зал раскинулся во всём своём вызывающем великолепии: высокие сводчатые потолки, позолоченная лепнина с античными триумфами и мифологическими существами, застывшими в вечном движении, многоярусные канделябры, усыпанные хрустальными подвесками, изливающие тёплый янтарный свет, который дробился в зеркальных панелях стен, множился, создавая иллюзию бесконечности.
Сотни отражений повторяли каждый жест, каждый взгляд, раскручивали роскошь до головокружения.
Но первое, что ударило по-настоящему, — запах: терпкий табачный дым, сладкие благовония, тяжёлый дух переспелых фруктов сливались в осязаемый покров, оседающий на коже, проникающий в лёгкие.
К нему примешивались ароматы яств — жареное мясо с пряными травами, свежие булочки с миндалём. Симфония изобилия, от которой сводило желудок.
И поверх всего спиртное: от тонкого благородства выдержанного вина до резкого удара крепких настоек, от которого кружилась голова и туманился разум.
Я помнила другой пир.
В нашем доме, в Колтрейне, до того как всё рухнуло.
Отец поднимал кубок за урожай, и его смех гудел, как тёплый ветер в каминной трубе. Мать смеялась, запрокинув голову, и её янтарные серьги ловили свет. Те самые, что теперь, наверное, переплавлены или лежат в чьей-то шкатулке.
Тед держал меня за руку под столом. Крепко, по-мальчишески, как будто боялся, что я исчезну.
Свечи пахли яблоками. Не было ни одного блюда, которое не приготовили бы наши слуги.
Мир был целым.
И я была целой внутри него.
Теперь — другой мир и другая я.
Я отбросила воспоминания и вернулась в настоящее.
Мраморный пол с витиеватым золотым узором. Вдоль стен массивные колонны, обвитые живыми гирляндами белых лилий и пурпурных орхидей, источающих тонкий дурманящий аромат. Сладкий, чуть приторный, обволакивающий сознание, как шёлковый шарф.
Я скользила взглядом по длинным столам: серебряные блюда с драгоценными камнями, золотые кубки с гравировкой, хрустальные графины с разноцветными напитками.
Всё сверкало, переливалось, кричало о расточительности, бросало вызов здравому смыслу.
За столами царил хаос веселья: мужчины в расшитых камзолах, женщины в нарядах ещё более откровенных, чем моё платье.
Они оборачивались на меня: кто-то смотрел с восхищением, кто-то с завистью, кто-то оценивающе, будто прикидывая стоимость наряда и женщины в нём.
Но ни один взгляд не был равнодушен.
И это странным образом придавало сил, словно каждый чужой взгляд вливал в жилы новую кровь.
Шёпот полз за мной, как змея по мрамору. Тихий, вкрадчивый, липкий:
«Это же дочь Этвуда…»
«Говорят, он держал её в пыточной, а потом утащил к себе в постель».
«Посмотри на это платье. Лебронское. Он сам выбирал».
«Значит, сломал. Или почти сломал».
Слова хлестали, как капли кипящего масла.
Но я стискивала зубы и не замедляла шаг: пусть говорят, пусть считают меня сломанной. Они не знали, что происходило внутри. Не знали, что каждое их слово разжигало не стыд, а что-то другое. Тёмное. Упрямое. Почти азартное.
«Вы хотите видеть жертву? Смотрите дальше».
Я невольно задержалась на одной паре: мужчина с нарочитой медленностью подносил к губам женщины виноградину, а она, смеясь, принимала угощение, едва касаясь его пальцев. Он проводил ладонью по её обнажённому плечу, и она, запрокинув голову, издавала низкий чувственный смех.
Я поспешно отвела глаза. Жар приливал к щекам.
В груди шевелилось что-то давно дремавшее под слоем правил и запретов. Приоткрывало глаза.
Музыка наполняла зал чувственным тягучим ритмом: мягкие барабаны отбивали первобытный пульс, струнные гудели протяжно, флейты то взлетали пронзительными пассажами, то опускались до низкого вибрирующего гула.
Мелодия разгоняла кровь, пробуждала что-то древнее, инстинктивное. И стук моего сердца совпадал с ритмом барабанов, будто музыка вела меня, задавала темп, диктовала правила.
Центральный стол на возвышении под балдахином из алого бархата пустовал: там должен был восседать Диамант.
И его отсутствие натягивало воздух, как тетиву. Затишье перед бурей. Ожидание неизбежного.
Пустое кресло под роскошным навесом казалось троном, ждущим владыку.
А вокруг уже кружился вихрь жизни, не смея переступить невидимую границу.
Я стояла, не в силах сделать шаг.
«Я не должна быть здесь. Это не моё место. Можно развернуться, уйти, спрятаться… Но если уйду — что изменится? Ничего. А если останусь?»
Внутренний голос звучал всё увереннее, набирал силу, заглушая робкие сомнения.
Пальцы сжимали складки платья. Шёлк скользил по плечам, едва касался шеи, словно живое существо, изучающее границы дозволенного.
Каждый шаг заставлял ткань шептать, обволакивать, подчёркивать движения. Не стесняя, а направляя. Будто платье знало, как мне следует идти, как держать спину, как поднять подбородок.
Оно стало второй кожей, маской, щитом: не скрывало, а обнажало. Каждую линию тела, каждый изгиб, каждую эмоцию, которую я привыкла прятать.
Вокруг кружились тени гостей, сливаясь в пёстрый калейдоскоп: цвета, звуки, запахи, взгляды сплетались в единое полотно, в котором я и часть, и центр, гостья и зрелище одновременно.
Я балансировала на грани, где страх превращался в азарт, а уязвимость — в силу.
Музыка меняла ритм. Становилась резче, напористее, требовала движения.
Каблуки стучали по мрамору коротко и твёрдо.
Я ловила новый ритм и подстраивалась: шаг — пауза, шаг — пауза.
Пол переставал казаться скользким и предательским. Он стал сценой. Моей сценой.
«Я не стану тенью. Пусть смотрят. Пусть шепчутся. Но увидят не испуганную пленницу, а женщину, которая выбрала этот наряд, этот зал, этот вечер».
Я глубоко вдохнула. Лаванда всё ещё на коже, в лёгких, в памяти. Прояснила мысли.
Да. Я была готова.
Медленно, словно преодолевая невидимое сопротивление, я шагнула вперёд.
Холод мрамора под ногами лишь обострял ощущения, возвращал к реальности, напоминал: я жива, я здесь.
Я шла мимо столов, мимо смеющихся лиц, мимо мерцающих огней.
И с каждым шагом во мне росла новая уверенность.
Когда я достигла середины зала, музыка вдруг стихла. Голоса смолкли.
Все взгляды обратились ко мне.
Время замерло. Пространство сузилось до одной точки — я, стоящая в центре, открытая всем ветрам и взорам.
Музыка зазвучала снова. Старинная баллада, плавная и торжественная: скрипки пели тихо, перекликаясь с нежными переливами арфы, обволакивали, поддерживали, вели дальше.
Я выпрямилась, подняла подбородок.
И сделала шаг вперёд. Не к столу, не к гостям.
К самой себе. Той, которую только что нашла.
Той, что была готова встретить этот вечер во всей его сложности и красоте, принять вызов и ответить достойно.
Пир начинался.
И я входила — не как жертва, а как женщина, готовая написать новую главу своей истории.
2
Чья-то рука мягко коснулась моего локтя. Тёплая, твёрдая, но бережная.
На мгновение я замерла, впитывая это ощущение: такое простое, такое человеческое, дающее больше уверенности, чем все слова, сказанные за этот вечер.
Я обернулась и увидела Роланда.
В мягком свете канделябров его черты казались особенно выразительными: чёткая линия скул, внимательный взгляд, лёгкая складка между бровей.
Он видел не наряд, не маску. То, что пряталось за ними. Мою тревогу, мои сомнения, мою хрупкую решимость.
— Позволь сопроводить тебя к столу, — произнёс он ровным, успокаивающим голосом, словно намеренно подбирая интонации, чтобы унять дрожь, сковавшую моё тело.
И предложил руку.
Я колебалась лишь мгновение.
«Можно ли довериться? Стоит ли принимать помощь? А если он тоже играет свою роль, следует приказам, как все?»
Но тепло его ладони через тонкую ткань платья неожиданно придало уверенности.
Я кивнула и позволила увести себя сквозь толпу.
Шаги Роланда звучали ровно и размеренно, как метроном. Я невольно подстраивалась под них, и это помогало выровнять дыхание, успокоить бешеный стук сердца.
Гости расступались перед нами, образуя узкий коридор.
Дама в шелках бросила любопытный взгляд, приподняв бровь. Двое мужчин у колонны переглянулись и зашептались.
Но Роланд шёл так, будто вокруг никого не было: его осанка, его шаг говорили — я знаю, куда иду, и знаю, что делаю.
Я ловила на себе взгляды. Любопытные, оценивающие, порой завистливые.
Но уверенность Роланда передавалась мне, как невидимая нить, связывающая нас в этом море чужих глаз.
Он усадил меня за стол неподалёку от центрального возвышения, откуда открывался вид на весь зал.
Его движения были точны, выверенны, без тени суеты.
Он налил в изящный хрустальный бокал тёмно-алое вино. На мгновение его пальцы задержались на краю бокала, будто он хотел что-то сказать, но сдержался.
Я взяла бокал. Руки слегка дрожали, но уже не так сильно.
Первый глоток обжёг горло. Но следом пришло тепло. Мягкое, обволакивающее.
Оно растекалось по венам, прогоняя остатки страха.
Я сделала ещё глоток, чувствуя, как тревога уступала место странной ясности.
— Пир ещё толком не начался, — тихо заметил Роланд, наблюдая за мной без насмешки, только с внимательным интересом и, пожалуй, заботой. — Всё самое интересное начнётся, когда появится Диамант. Он задерживается… немного занят.
Его интонация заставила меня насторожиться.
— Занят? — я усмехнулась, и усмешка вышла горькой. — Наверняка с очередной любовницей. Или с двумя. Судя по тому, что я уже видела в этом замке, он редко остаётся один.
Роланд рассмеялся. Коротко, но искренне.
— О, ты быстро учишься, — сказал он, качая головой. — Да, у него сегодня, кажется, была… обширная программа. Ванесса и ещё одна девица. Но, знаешь, это не то, о чём стоит волноваться.
— Я и не волнуюсь, — ответила я слишком быстро.
— Конечно, — он усмехнулся с лёгкой иронией. — Именно поэтому ты сжимаешь бокал так, что он вот-вот треснет.
Я опустила взгляд на свои пальцы. Костяшки действительно побелели.
Разжала хватку. Медленно.
— Осторожнее с рыжей, — добавил он, понизив голос. — Ванессой. Она считает себя его фавориткой. И не прощает тех, кто встаёт между ней и его тенью. Держись от неё подальше. Насколько это возможно.
Я медленно кивнула, чувствуя, как внутри что-то сжималось. Не страх.
Предвкушение.
— Тебе нравится здесь? — мягко спросил он, меняя тему.
Я обвела взглядом зал: смеющиеся пары, оживлённые беседы, изобилие еды и напитков.
Всё казалось одновременно завораживающим и пугающим. Откровенные наряды гостей, их свободные манеры, звуки музыки сливались в единую картину, напоминающую сон.
Мир, сотканный из блеска и теней. Мир, где правила иные, где можно быть кем-то другим, где границы стирались, а запреты теряли силу.
— Я никогда не видела ничего подобного, — призналась я, и слова вырвались сами, без притворства. — То есть я бывала на пирах, когда Колтрейн был… В общем, ты понимаешь. Когда всё было по-старому. А это… Это как другой мир.
Я замолчала.
Потому что сказать больше — значит признаться в том, что пугало сильнее всего: этот мир не отталкивал меня. Он тянул, дышал в затылок, гладил по коже, шептал на ухо — останься, попробуй, сними с себя ещё один слой страха.
Мысль об уходе мелькнула и осела где-то на дне сознания: я представляла, как встаю, извиняюсь, покидаю зал и возвращаюсь в свои покои, где тишина и одиночество станут моей защитой, где я снова смогу стать невидимкой.
Там безопасно. Там нет его взгляда, нет этой музыки, нет этой душной, пьянящей атмосферы, от которой кровь то стыла, то закипала.
Но уйти — значит снова спрятаться. Признать, что я не готова. Что он был прав, когда смотрел на меня как на игрушку. Что все слова о силе — пустой звук.
Нет. Я не уйду.
Не потому, что обязана. Не потому, что боюсь последствий.
А потому, что впервые за долгое время — ещё до замка, до плена, до этого платья — я почувствовала в себе нечто настоящее: любопытство, голод, желание узнать, как далеко смогу зайти.
— Если Диамант так ужасен, — произнёс Роланд, глядя на меня с лёгкой, но проницательной улыбкой, — что ты здесь делаешь?
Вопрос прозвучал прямо. Без подвоха. Но оттого — острее.
Я выдержала его взгляд.
— Исполняю его приказ.
Роланд усмехнулся.
— Ну, насколько мне известно, тебе не впервой не подчиняться приказам Диаманта. Так что ты вполне можешь уйти. Прямо сейчас.
Я замерла.
Он был прав. И мы оба это знали.
Я могла уйти. Могла встать, извиниться, покинуть зал. Но я не двинулась.
— Ты не уйдёшь, — сказал Роланд, уже без вопроса. В голосе — понимание.
— Нет, — ответила я. — Не уйду.
Он кивнул.
— Тогда допивай вино. И будь готова.
Я сделала последний глоток и поставила бокал на стол.
Стекло тихо звякнуло о мрамор. И звук прозвучал как печать.
Руки больше не дрожали. В груди разгорался огонь. Не панический, не обжигающий. Ровный, упрямый, дающий силы двигаться вперёд.
Я знала: скоро он появится. Так же ясно, как знала, что за окнами замка — ночь.
Диамант придёт, и воздух изменится снова. Зал сожмётся до размеров одной пары глаз.
И я должна буду выдержать.
Но теперь — не как жертва.
Я подняла подбородок и посмотрела прямо перед собой. Не на гостей, не на роскошь зала.
В ту точку, где начиналась моя новая история.
— Я остаюсь, — произнесла я вслух твёрдым голосом. — И пусть будет что будет. Но я больше не убегу.
3
Музыка оборвалась резко, как перерезанное горло.
Тишина хлынула в зал, заполняя каждую щель: шорох шёлка, дрожь пальцев на бокалах, сдавленный шёпот. Даже не слова — шелест листвы в лесу, где только что убили.
Воздух сгущался, становился тёплым, влажным, почти плотским. Свет канделябров пульсировал медленно и настойчиво, в такт чьему-то участившемуся дыханию.
И я не знала, моё ли это дыхание или чужое.
Вино внутри меня отзывалось жаром свечей. Два огня, сплетённых воедино.
Я ощущала, как тепло поднимается по рёбрам, обвивает позвоночник, замирает под горлом.
Тени от колонн тянулись к центру зала. Длинные, жадные пальцы, очерчивающие место грядущей жертвы.
Аромат табака и пряностей густел. Что-то горькое, дымное, почти звериное. Будто сам воздух пропитался присутствием того, кто ещё не вошёл, но уже был здесь.
Все взгляды впивались в главные двери.
За ними — шаги. Тяжёлые, неторопливые.
Тень уже легла на мраморные плиты порога.
Женщина рядом со мной сжала веер с тихим хрустом. Пальцы белели.
Слуга выпрямился, и его голос прорезал тишину. Звонкий, ледяной, торжественный, как приговор:
— Его высочество Диамант, герцог Валентайн, глава Священного Ордена Инквизиции, правитель Колтрейна и наследник королевства Леброн!
Двери распахнулись.
И он вошёл.
Шаги глухие, мерные, как удары кулака в стену. Он не спешил, не нуждался в спешке.
Каждый удар каблука о мрамор звучал утверждением: я здесь, и это значит — вы принадлежите мне.
Моё сердце сбилось, дёрнулось, а потом подстроилось — стук, пауза, стук — в такт его шагам, в такт его дыханию. Будто кто-то невидимый привязал нас одной нитью, настроил на одну частоту.
Я задержала дыхание. Сердце замерло. А потом рванулось бешено, отчаянно, как у зверя, услышавшего треск ветки за спиной.
Диамант.
Мрачная, хищная красота. Из тех, что не восхищает, а ранит. Из тех, от которой холодеет под рёбрами и пересыхает во рту.
Красота ножа, занесённого над горлом. Красота, от которой хочется бежать — и к которой тянет неудержимо.
Он весь в чёрном: мягкая кожа облегала плечи и предплечья, намекая на мускулы под ней. Не грубую силу — точную, расчётливую, как у борзой.
Шёлк отливал влажным блеском, и казалось, что одежда — не ткань, а вторая кожа, содранная с ночи.
Глубокий вырез обнажал ключицы и верхнюю часть груди. Дерзко, вызывающе, как пощёчина приличиям.
Длинные чёрные волосы ниспадали на плечи, тяжёлые, блестящие, как полированный эбен.
И серьга — ярко-голубой топаз в левом ухе, огранённый так, что каждая грань дробила свет на сотни ледяных искр.
Камень вспыхивал при каждом шаге, то угасал, то разгорался.
И я ловила себя на том, что слежу за ним, как мотылёк за пламенем.
Я помнила этот топаз: в тот вечер, когда он впервые взял меня, он наклонился надо мной, и камень качнулся, как ледяная звезда над пропастью.
Тогда он был так же близко, так же неотвратим и так же прекрасен в своей жестокости.
Он шёл к центральному столу.
Гости расступались. Не отходили — отшатывались, как волна от скалы, как плоть от раскалённого железа.
Пожилой лорд в расшитом камзоле согнулся так низко, что парик съехал на лоб.
Молодая дама рядом залилась краской от шеи до корней волос и опустила глаза, но пальцы её вцепились в веер. Страх? Желание? Одно от другого не отличить в его присутствии.
Он поднялся на возвышение и опустился в кресло небрежно, лениво, как хищник, укладывающийся в тени после охоты.
Но в каждом плавном движении таилась пружина. Сжатая, готовая, смертельная.
Его взгляд скользил по залу. Холодный, оценивающий.
Он смотрел на людей, как игрок смотрит на фигуры, взвешивая ценность, просчитывая ходы.
Задержался на послах из Леброна. Глаза чуть сузились на долю секунды.
И одного из послов — того самого, молодого, что осмелился задать вопрос, — ощутимо передёрнуло.
Диамант поднял бокал. Абсент отливал густой зеленью в свете свечей — жидкий яд в хрустальной оправе.
Он не сделал ни глотка. Просто держал бокал, как скипетр, позволяя свету играть в изумрудной жидкости.
И все подняли свои бокалы, потому что он поднял свой. Даже послы. Даже те, кто ненавидел его.
Зал повиновался, как одно существо, как стая, подчиняющаяся вожаку.
— Добро пожаловать в Колтрейн, милорды, — произнёс он низким, ровным, бархатным, как тёмная вода над глубоким дном, голосом. — И хорошего вечера остальным.
Ни улыбки, ни кивка.
Но бокалы взлетели по всему залу. Послушно, мгновенно.
И хрусталь звенел, как цепи.
Он откинулся в кресле. Пальцы легли на подлокотник: стук, пауза, стук. Медленный, размеренный, как отсчёт до казни.
И тогда его взгляд нашёл меня.
Он не скользнул — ударил.
И я почувствовала его, как стрелу в груди.
На долю секунды мне показалось, что он знал всё: каждый мой вздох, каждую дрожь, каждую постыдную мысль.
Воздух стал твёрдым. Я ощущала это физически — давление на плечи, на грудь, на горло. Дышать становилось трудно.
Его глаза цвета того самого топаза — холодные, прозрачные, бездонные — входили в меня, как клинок входит в плоть: без усилия, без сопротивления.
Холод его взгляда сталкивался с жаром вина в моих венах.
И меня качнуло: два полюса, два ожога — ледяной и огненный.
Я повисала между ними, как канатоходец над чёрной пропастью.
Он отвёл глаза.
Но отпечаток остался.
Внутри что-то перевернулось, рушилось, собиралось заново. Иначе.
Обида? Восторг? Ужас? Голод?
Всё сразу. Ничего по отдельности.
Одно я знала точно: я больше не невидимка. Он меня увидел.
И это изменило всё. Весь расклад, все страхи, всю геометрию этого вечера.
В памяти всплыл голос отца: «Сильвана, никогда не позволяй никому смотреть на тебя как на вещь».
Но я не чувствовала себя вещью.
Я чувствовала себя живой. Впервые за годы — по-настоящему. До кончиков пальцев, до корней волос.
Каждый вдох острый, как стекло. Каждый нерв — натянутая струна.
Кровь стучала в висках, в запястьях, между ключицами — везде, где кожа тонкая и беззащитная.
Музыка вернулась.
Но изменённая: мелодия стала тяжелее, ниже, чувственнее. Словно подстроилась под его дыхание, под его пульс.
Танцующие пары двигались осторожнее, как звери, почуявшие хищника. Голоса становились тише, смех реже.
Каждый боялся привлечь его внимание — и каждый тайно жаждал его.
Я сидела неподвижно, смотрела перед собой.
Но видела только его: чёрные волосы, холодный огонь топаза, непроницаемые глаза, за которыми таилась бездна.
«Он здесь».
Мысль простая, как удар ножа, и такая же необратимая.
«Он рядом. И этот вечер только начинается».
Музыка пульсировала. Тягучая, чувственная, живая. Как второе сердце зала, притаившееся среди шёлка и мрамора.
Свет канделябров дрожал, и тени на стенах складывались в фигуры: сплетённые тела, раскрытые рты, запрокинутые головы.
Каждое моё движение казалось обнажением. Каждое прикосновение к собственному запястью, к ткани платья на бедре — почти непристойным.
Зал стал сценой. Тени — декорациями. А мы — актёрами в пьесе, где ставка не честь и не золото.
Плоть и всё, что она способна чувствовать.
4
К Диаманту подсели две девушки.
Первая — Ванесса: огненно-рыжие волосы собраны в сложную причёску, из которой выбивались непокорные локоны, бунтующие, как языки пламени на ветру.
Я видела её вчера во дворе замка, когда она выбежала навстречу Диаманту, вернувшемуся с охоты в забрызганных кровью перчатках, с запахом мокрой псарни и дикого поля.
Он не сказал ни слова. Просто сгрёб её за талию и утащил в спальню, как добычу.
Воспоминание вспыхнуло острой иглой под рёбрами. Я стиснула зубы, но ожог уже расползся.
Сейчас Ванесса выглядела ещё откровеннее: платье из алого бархата держалось на честном слове и двух тонких лямках, едва удерживая тяжёлую, налитую грудь.
Глубокий вырез обнажал шею и покатые плечи, опутанные нитями рубинов, которые пульсировали в такт её слишком частому дыханию и мерцали, как капли свежей крови на молочной коже.
От неё тянуло жасмином и чем-то ещё. Мускусным, звериным, что не продают во флаконах.
Вторая была незнакома: блондинка с кожей тонкого фарфора, под которой угадывались голубоватые жилки на висках. Глаза цвета зимнего моря — прозрачные, глубокие, с хитрой искрой на самом дне.
Бледно-голубое платье с серебряной вышивкой подчёркивало хрупкость — тонкие запястья, выпирающие ключицы, — но в манере держаться читалась та же хищная уверенность: чуть приподнятый подбородок, полуулыбка, будто она знала обо мне что-то, что я сама ещё не узнала.
Диамант не повернул головы.
Его пальцы скользнули по плечу Ванессы — медленно, невесомо, как падает лепесток на воду. Затем спустились к её запястью, обхватили его, притянули к себе. Он поднёс её руку к своим губам и коснулся внутренней стороны запястья. Едва.
Ванесса вздрогнула, как от удара током. Её губы приоткрылись.
Потом он повернулся к блондинке. Провёл пальцем по линии её скулы, вниз по шее, к яремной ямке. Задержался там, чувствуя её пульс.
Блондинка задышала чаще, грудь её поднялась и опустилась глубоким, рваным вздохом.
Диамант наклонился к её уху. Я не слышала, что он сказал, но увидела, как она вспыхнула, как ресницы её затрепетали, как губы разомкнулись в беззвучном «да».
Ванесса между тем прижималась к его плечу, её пальцы гуляли по его груди, по краю выреза, касались ключиц, скользили ниже.
Он не останавливал её. Но и не отвечал.
Его внимание было разделено: одна рука держала запястье Ванессы, другая — на шее блондинки.
И обе женщины плыли в этом, тонули, теряли себя.
А потом он поднял глаза.
И нашёл меня.
Пальцы всё ещё на пульсе блондинки. Ванесса всё ещё льнула к нему.
Но взгляд — только мой: холодный, пронзительный, без тени раскаяния, без капли смущения. Только вызов, только насмешка.
«Смотри, — говорили эти глаза. — Смотри и помни, кому ты принадлежишь».
Я вздохнула тяжело и рвано, но не отвела взгляд.
И он тоже.
Зал исчез: музыка, гости, хохот, звон бокалов. Всё провалилось куда-то, как в колодец.
Остались мы двое, связанные нитью, которую не могли перерезать ни рыжая шлюха, ни фарфоровая кукла, ни сотня безликих теней вокруг.
Пальцы сжимали край стола. Ногти впивались в холодный гладкий мрамор.
Но я не чувствовала ни холода, ни боли: жар разливался волнами. Накатывал — и щёки горели, шея горела, кожа под платьем горела. Отступал — и по позвоночнику пробегала мелкая дрожь.
Кровь стучала в висках, в запястьях, в кончиках пальцев.
Всё моё существо было сосредоточено на нём: на его лице, на его руках, на том, как он играл с этими женщинами, как кукловод с марионетками, как кот с полумёртвыми мышами.
Внутри нарастало что-то. Не обида, не желание. Нечто более древнее, первобытное, тёмное, не имеющее названия. Что-то, что уже управляло мной.
Я сжимала бёдра под столом, но это лишь усиливало пульсацию: там, внизу, всё горело и ныло, как будто его пальцы были не на блондинке, а во мне.
Каждое его движение отдавалось в моём теле эхом.
Я чувствовала его прикосновения к чужой коже так, будто они были предназначены мне.
И от этого хотелось то ли закричать, то ли застонать, то ли встать и вырвать этих женщин из его рук, то ли упасть перед ним на колени и умолять, чтобы он прогнал их и взял меня прямо здесь, прямо сейчас.
Диамант медленно убрал руку от Ванессы, поднял бокал и сделал глоток не спеша, не отрывая от меня взгляда.
Абсент отливал изумрудным. Густым, мерцающим.
Его зрачки отражали огонь свечей.
И моё сердце подчинялось этому ритму. Не музыке, не гулу зала. Ему: его дыханию, его власти, его тёмному, ненасытному голоду.
Блондинка шептала ему что-то, губы скользили по его уху.
Но он не отвечал. Только проводил пальцем по её щеке медленно и лениво, как проводят по лепестку цветка, прежде чем его сорвать.
А потом снова смотрел на меня.
Мир сузился до двух зрачков.
Наши взгляды скрестились, как клинки, как проклятия, как тела в темноте.
Страсть, ревность, желание, власть — всё сплеталось в одну раскалённую, невидимую, неразрывную нить.
Музыка становилась громче, голоса звонче.
Но для меня это был далёкий шум. Волны, разбивающиеся о скалы где-то внизу, пока ты стоишь на краю обрыва.
Я сидела неподвижно. Внутри горело.
Разум кричал: «Уйди. Забудь. Спасайся».
Но тело не слушало: оно тянулось к нему, жаждало его пальцев, его шёпота, его зубов на моей коже, его тяжести, его грубости, его нежности.
Хотело снова стать его. Полностью, до дна, до крика.
Я знала: этот вечер изменит всё.
И я была готова сгореть дотла, стать пеплом и восстать из него другой.
5
Где-то на периферии сознания я улавливала присутствие Роланда.
Он наблюдал за мной, впитывая каждое дрожание ресниц, каждый судорожный вдох, каждый невольный поворот головы в сторону центрального стола. Как ботаник изучает ядовитый цветок — с восхищением, осторожностью и холодным пониманием, что один неверный жест, и лепестки сомкнутся навсегда.
Я держалась за бокал, как утопающая за край лодки. Потому что если отпущу, меня утянет на дно. Туда, где нет ни света, ни воздуха, только тьма и огонь.
Мой взгляд сам возвращался к нему: Диамант царил за центральным столом — тёмный властелин в сердце своего чувственного царства, где каждый жест указ, каждый взгляд приговор.
Пламя канделябров выхватывало из полумрака прекрасные черты: идеальные скулы, безупречную линию челюсти, ленивый изгиб губ, которые знали вкус всего и не насытились ничем.
В его глазах метались тени. То вспыхивала ярость, острая и слепящая, то гасла, оплавлялась в томный, мучительный блеск.
— Сильвана, — прошептал Роланд, наклонившись так близко, что его дыхание коснулось моей щеки. Тёплое, ровное, пахнущее мятой и старым коньяком. — Ты смотришь на него так, будто он уже трахает тебя прямо здесь. А он всего лишь ласкает этих двух шлюх.
Я вздрогнула. Лебронцы. Никогда не привыкну к их прямоте.
— Ты покраснела, — заметил он с лёгкой усмешкой. — И сжала бёдра под столом. Думаешь, я не вижу? Думаешь, он не видит?
Я почти не слышала.
Мой взгляд весь, целиком, принадлежал Диаманту. Его рукам, тому, как он небрежно, с ленивой хищной грацией ласкал Ванессу.
Пальцы скользили по обнажённому плечу, спускались к ключице, задерживались в ложбинке у основания горла, где бился пульс.
И уверенность этих прикосновений была абсолютна. Так трогают то, что уже принадлежит тебе.
Ванесса уже не просто принимала ласки — она откровенно тёрлась о него, как кошка в период гона: тяжёлая грудь прижималась к его предплечью, бёдра разворачивались к нему, приоткрываясь в слишком смелом ракурсе.
Диамант опустил ладонь ниже — на её талию, потом на бедро, сжал сквозь бархат с такой силой, что ткань натянулась.
Она тихо застонала, запрокинув голову, подставив горло его губам.
А он не целовал. Лишь касался губами, едва-едва. И этого оказывалось довольно, чтобы по её телу пробежала дрожь.
Гости за ближними столами перестали притворяться: разговоры стихали, бокалы зависали в воздухе.
Один из лордов — тот самый, что согнулся в поклоне при появлении Диаманта, — до крови закусил губу, наблюдая за сценой, как за театральным действом. Дама рядом прижимала ладонь к груди — не то в ужасе, не то в возбуждении.
Порок на возвышении стал спектаклем.
И никто не смел отвести глаз.
Блондинка тем временем осмелела: она перекинула ногу через его бедро — движение плавное, отрепетированное, как танец, — и прижалась к нему всем телом.
Её платье задралось выше колена, обнажив бедро. Бледное, с голубоватыми жилками, беззащитное в своей откровенности.
Диамант усмехнулся. Его рука скрылась под тканью её юбки.
И по тому, как блондинка выгнула спину, как вцепилась пальцами в подлокотник кресла, было ясно: он не просто ласкал, он владел. Прямо здесь, на глазах у всех.
От меня не укрывалось ничего.
Каждое движение его пальцев, даже те, что скрывала ткань, я чувствовала на собственной коже. Фантомные прикосновения. Жаркие, требовательные, знакомые.
Так он касался меня. Так он ломал меня. Медленно, умело, безжалостно.
Я помнила его руки у себя между бёдер. Помнила, как он растягивал удовольствие, пока я не начинала умолять. Помнила, как он удерживал меня на грани одной рукой, одним взглядом, одним словом.
И как потом опрокидывал в бездну, где не было ничего, кроме него.
— Он тебя провоцирует, — сказал Роланд с усталым знанием, без осуждения. — Он хочет, чтобы ты сломалась. Встала. Пришла.
Я закрыла глаза.
Но не помогло: под веками всё ещё горели образы — его руки на чужом теле, его губы у чужого горла.
— А если я не приду? — спросила я чужим, низким, как после крика, голосом.
— Тогда он продолжит, — ответил он ровно, но со стальным лезвием в голосе. — С ними. Или с тобой, но позже. Всё равно закончится одинаково. Вопрос лишь в том, кем ты придёшь.
Я открыла глаза и посмотрела на него.
— Кем?
Он выдержал мой взгляд.
— Жертвой — или королевой. Диамант не умеет с нежными. Он ломает тех, кто приходит как жертва. Но принимает вызов, когда перед ним встаёт женщина, которая знает, чего хочет.
Пауза.
— А ты, Сильвана, уже мокрая от одного его взгляда. Так что хватит притворяться, что ты здесь по принуждению. Ты здесь потому, что хочешь его. Хочешь, чтобы эти руки были на тебе. Хочешь, чтобы он снова взял тебя. И он это знает. Я это знаю. Осталось, чтобы ты сама это признала.
Я вспыхнула, пытаясь подобрать слова, чтобы высказать Роланду всё, что думаю о его бесцеремонности, но так и не смогла подобрать их. В горле пересохло. Я снова посмотрела на Диаманта.
Он не отводил взгляда: даже когда его пальцы смыкались на груди Ванессы сквозь тонкий шёлк — сжимали, гладили, заставляли её закусить губу, — даже когда блондинка прильнула к его плечу, выдохнув что-то влажное, горячее прямо в ухо.
Его глаза принадлежали мне. Только мне.
И в них горело то, от чего перехватывало дыхание: вызов, обещание, приказ.
«Подойди».
Слово возникло не в воздухе, а под рёбрами: подойди и докажи, что ты моя, докажи, что достойна, докажи, что готова сгореть.
Что-то внутри сломалось тихо, как ветка под снегом.
Страх, стыд, сомнения отхлынули разом, смытые волной такого жгучего, безжалостного желания, что оно стало болью, стало безумием.
Я хотела его каждой клеткой, каждой тенью в своей крови. Это пульсировало, это жило, это требовало — не как желание, а как необходимость дышать.
Сегодня, сейчас эти руки будут дарить боль и удовольствие мне. Мне, а не рыжеволосой змее, не фарфоровой кукле.
Я не позволю им забрать то, что уже стало моим: он мой, так же как я его.
И если для этого нужно встать под его взглядом, под взглядами всего зала, — я встану.
Если нужно раздеться до души — разденусь.
Если нужно сгореть — сгорю. Но пеплом станут они.
— Я не могу больше, — прошептала я.
Роланд слегка улыбнулся. И в его глазах мелькнуло что-то похожее на гордость. Тёмную, тихую, почти отцовскую.
— Тогда иди. Не как жертва. Не как просительница. А как та, кто знает свою силу. Он ждёт этого. И ты тоже.
Я провела пальцами по краю бокала. Медленно, прощаясь: последняя нить, последний мост между «было» и «будет».
Хрусталь пел тонкую, хрупкую ноту.
Глубокий вдох: я вбирала в себя ночь — ладан, пот, абсент, дым, чужие стоны, свои страхи. Всё.
Встала.
В голове стало ясно, тихо, пусто.
Да. Я была готова: готова встретить его взгляд и не отвести свой, готова принять всё, что последует. Огонь, боль, наслаждение, гибель.
Это больше не игра.
Это моя жизнь.
И я выбирала её сейчас.
Шаги глухие, отчётливые, неспешные.
Пол гудел под каблуками — или это гудела кровь в висках?
Каждый удар ступни отдавался в рёбрах, как удар барабана, ведущего к эшафоту, к алтарю, к нему.
Я остановилась перед его креслом: бабочка перед пламенем.
Расстояние — один шаг. Но этот шаг был пропастью, и я стояла на самом краю, чувствуя, как жар поднимался снизу, опалял щёки, горло, грудь.
Спина прямая. Подбородок поднят.
Воздух между нами дрожал, плавился, истончался, как последний слой льда над чёрной водой.
Больше нет страха, нет сомнений.
Есть только он и я, готовая сгореть.
Диамант не убирал рук: пальцы левой лениво накручивали рыжий локон Ванессы, и та жмурилась, подставляя шею, как кошка.
Правая рука, скрытая от зала за пышной юбкой блондинки, двигалась медленно и откровенно, и по тому, как блондинка закусывала губу и чуть раздвигала колени, можно было понять всё.
Обе смотрели на меня с ненавистью. Той особой, звериной злобой, которую испытывает самка, учуявшая соперницу.
Их взгляды обещали кровь.
Но мне было всё равно.
В этот миг для меня существовал только он: его глаза, его дыхание, его власть, его страсть.
И я была готова.
6
Удар смычка разорвал воздух.
И протяжный стон скрипки обрушил дробный перестук барабанов — глухой, утробный, похожий на сердцебиение чего-то огромного, древнего, голодного.
Оркестр заиграл новую мелодию: языческую, плотскую, пропитанную запахом крови и мускуса. Зов тех богов, которым молились не словами, а телами.
Звуки входили под кожу, как горячие иглы, пробуждая в крови нечто звериное, давно замурованное под корсетами приличий.
Музыка не просила. Она брала, хватала за горло, подчиняла, заполняла собой пустоту.
И я сдалась.
Моё тело ожило раньше разума: сначала едва заметное движение плечом, лёгкое покачивание бёдрами, осторожное, как первый вдох утопленницы, вернувшейся к жизни.
Шёлк платья скользил по разгорячённой коже. То прилипал к влажным плечам, то взлетал при повороте, лаская, дразня, обнажая и пряча.
Я ощущала его прохладу — и жар собственной плоти под ним, нарастающий, тяжёлый, как прилив перед штормом.
Мрамор пола обжигал ступни холодом.
И этот контраст — лёд снизу, огонь изнутри — заставлял кожу покрываться мурашками.
Стук сердца сплетался с ритмом барабанов. Два пульса, два биения, одно существо.
Сначала я боялась поднять глаза. Боялась выдать себя, показать, что каждый изгиб тела адресован ему, что танец — это крик, признание, мольба.
Но музыка опьяняла вернее вина, и страх растворялся в ней, как соль в кипящей воде.
Исчезали гости, исчезала Ванесса, исчезала блондинка с её фарфоровой улыбкой.
Оставался только ритм — первобытный, властный, — только его взгляд, вжигающийся в кожу раскалённым тавром, — и я, наконец, настоящая, без масок, без цепей.
Рука скользнула по талии медленно, как ласка любовника. Пальцы проследили линию корсажа, очертили изгиб спины, рисовали собственное тело заново. Смелее, откровеннее, чем позволяли приличия.
Я провела ладонями по бёдрам, сжала их сквозь шёлк, чувствуя, как ткань нагревалась от прикосновений, как тело отзывалось на собственную ласку — тянулось, раскрывалось, просило большего.
Голова запрокинулась. Губы приоткрылись не по замыслу, а потому что дышать иначе было невозможно.
Я не танцевала.
Я становилась музыкой, становилась жаром свечей и запахом тающего воска, становилась тенью и пламенем, зверем и жертвой.
Движения вызывающие, почти непристойные. Но в них жила не вульгарность, а звериная грация. Та первобытная красота, которая старше всех правил и переживёт их все.
Каблуки стучали по мрамору: сначала шёпот, потом приговор.
Каждый удар совпадал с ударом барабана. Каждый шаг отдавался дрожью в бёдрах, в животе, в горле.
Пол пульсировал подо мной, словно живой, словно дышал вместе со мной одним раскалённым дыханием.
Юбка взлетала синхронно со взмахом смычка, а тени от канделябров — вытянутые, изломанные — извивались на стенах, как чёрные змеи, танцуя свой собственный танец. Древнее, страшнее, откровеннее.
Я кружилась, запрокинув голову, обнажая горло. Беззащитное, влажное от пота.
Волосы рассыпались по плечам светлым водопадом, пахнущим розовым маслом и разгорячённой кожей.
Руки то обвивали собственное тело — ласкали, гладили, сжимали, — то тянулись вперёд, к нему, к Диаманту.
И каждый раз замирали в дюйме от его лица: не касались, дразнили, обещали, испытывали.
Один раз я позволила пальцам скользнуть от горла вниз, по груди, по животу, задержаться у края разреза на бедре.
И по залу пронёсся единый выдох, как порыв ветра перед грозой.
А следом шёпот, быстрый, лихорадочный, как шелест сухих листьев:
«Она безумна…»
«Нет, она или глупа, или гениальна».
«Он убьёт её за это. Или затрахает до смерти».
Слова долетали обрывками, но я не останавливалась: пусть говорят, пусть боятся, пусть завидуют.
Я не открывала глаз.
Я знала, что он смотрит. Знала, что этот жест — для него. Что эта ласка — репетиция тех, что ждут меня впереди. Или наказание за них.
Юбка взлетала при каждом повороте, обнажая ноги в тонких шёлковых чулках, мерцающих, как вторая кожа.
Каждый шаг продуман — и абсолютно инстинктивен. Не разум вёл меня, а кровь, плоть, голод.
Я не думала. Я чувствовала кончиками пальцев, корнями волос, каждой порой.
Музыка владела мной, а я владела залом.
Но видела только его: его глаза, его тяжёлое дыхание, его власть, мою клетку, мой выбор.
Он больше не откидывался в кресле: Диамант подался вперёд всем корпусом, как хищник, припавший перед прыжком.
Обе ладони сжимали подлокотники с такой силой, что дерево скрипело под пальцами.
Взгляд стал чёрным. Не голубым, не ледяным. Именно чёрным, расширенным, пожирающим.
Он не следил за танцем. Он входил в него, в меня, словно каждое моё движение происходило не на мраморе зала, а по его обнажённым нервам.
Я видела, как заходил его кадык, когда он сглатывал. Как дрожала жилка на шее. Как учащалось дыхание.
Он дышал ртом. Едва заметно, хищно, словно уже вкушал мой запах на языке.
Ванесса снова потянулась к нему. Её губы что-то шептали у самого уха, пальцы легли на его предплечье.
Но Диамант стряхнул её одним резким, почти злым движением, не глядя, как отмахиваются от назойливой мухи.
Ванесса упала не от силы толчка, а от неожиданности.
Унижение вспыхнуло на её лице, как пощёчина.
Она смотрела на меня — и в её глазах был приговор: она не простит. Никогда.
Блондинка отползла к краю кресла, вцепившись в подлокотник, как в спасательный круг.
Гости замерли. Никто не дышал.
Только музыка неслась вперёд — дикая, огненная, сплетаясь с моим телом в единый раскалённый вихрь.
Он смотрел.
И в этом взгляде не осталось ничего от того холодного, насмешливого властелина, что вошёл в зал четверть часа назад.
Передо мной был мужчина, загнанный собственным голодом в угол, но всё же не сломленный. Возбуждённый до дрожи, но всё ещё удерживающий власть.
Ноздри раздувались. Пальцы впивались в дерево. Колено едва заметно подрагивало.
Он хотел меня. Так, как хотят не тело, а душу. Так, как хотят то, что может разрушить.
И это опьяняло меня сильнее вина.
Я добавила в танец ещё откровенности. Самую малость, ровно столько, чтобы он понял: я вижу его голод, я его кормлю, и я же решаю, когда остановиться.
Шаг — и юбка взметнулась выше.
Поворот — и платье облепило бёдра, как вторая кожа, не скрывая ничего.
Я провела языком по пересохшим губам, запрокинула голову, позволила стону вырваться из горла. Тихому, едва слышному.
Но в наступившей тишине он прозвучал как выстрел.
Его рука дёрнулась впервые за весь вечер неконтролируемо. Впервые помимо воли.
И это была победа.
Музыка неслась к обрыву всё быстрее, всё неистовее, как пульс перед оргазмом.
Пот стекал по ложбинке спины. Дыхание срывалось. Мышцы горели.
Но остановиться было невозможно.
Тело пело. Душа кричала. Сердце билось в унисон с барабанами, с его сердцем, с пульсом самой ночи.
Я танцевала так, как никогда прежде. Не для зала, не для себя.
Для него. Только для него.
Отдавая всё: страсть, страх, надежду, себя. Всю, до последней капли.
Кульминация: шаг, поворот, взлёт юбки, руки вперёд, назад, стоп — замереть.
Одна нога вытянута назад, корпус наклонён вперёд, руки изогнуты, как крылья. Но не птицы. Мотылька, летящего в пламя, знающего, что сгорит, и выбирающего огонь.
Грудь вздымалась тяжело и рвано. Щёки пылали. Глаза горели, как два уголька, два маленьких пожара.
Я была воплощением страсти и жертвоприношения. Живым пламенем. Символом свободы, обретённой через подчинение.
Тишина рухнула на зал, как топор.
Только моё дыхание — хриплое, рваное, — и последний, затухающий стон виолончели.
Я стояла, застывшая, как статуя, вылепленная из огня и тени, из пота и шёлка.
Диамант смотрел на меня.
И в его взгляде не осталось ничего отстранённого. Только голод. Тёмный, бездонный, абсолютный.
А моя страсть — обнажённая, публичная, бесстыдная — была адресована только ему.
Тайное послание, произнесённое вслух. Клятва, данная перед сотней свидетелей, но понятная лишь двоим.
Страха больше не было. Сомнений тоже.
Был только он и я, готовая родиться заново в его руках.
7
В зале повисла тишина. Густая, вязкая, как свернувшаяся кровь.
Лишь шёпот гостей нарушал её: тихий, вкрадчивый, похожий на шелест змеиной чешуи по мрамору.
Придворные прижимали ладони к губам, переглядывались.
И в их полуприкрытых ртах рождались слова, острые, как осколки: о моём дерзком танце, о бесстыдной откровенности каждого движения.
Но больше всего — о нём: о том, как Диамант смотрел на меня, не мигая, не дыша. Хищная птица, застывшая в зените и предвкушающая миг, когда камнем рухнет вниз.
Воздух пах горячим воском, пролитым вином и чем-то ещё. Терпким, мускусным, животным. Запахом страха и желания.
Кто-то сжимал бокал так, что ещё мгновение — и хрусталь лопнет. Кто-то нервно комкал край скатерти, будто цепляясь за последний обрывок приличий.
Но все ждали.
И тогда Диамант поднял руку: один жест, резкий, властный. Ладонь рассекла воздух.
И шёпот умер, придавленный к мрамору.
Тишина упала, как гильотина.
В его глазах, холодных, непроницаемых, с золотой искрой на самом дне, мерцало нечто, чему нет названия: ярость, восторг, голод или игра, правила которой писал только он. Кровью и молчанием.
Он поднялся.
Кресло качнулось за его спиной, тяжёлое, дубовое, точно трон.
Ванесса рванулась к нему, впилась пальцами в рукав, комкала шёлк, тянула на себя. Губы тряслись, глаза метали молнии.
Он стряхнул её руку небрежно, как стряхивают пепел с сигары.
Блондинка метнула в меня взгляд. Концентрированную кислоту, от которой должна была вздуться и облезть кожа.
Но Диамант уже шёл.
Его шаги гулкие, мерные. Каждый удар подошвы о мрамор отдавался в моей грудной клетке.
Между нами сжималось пространство, истончалось, как натянутая до предела струна: три шага, два, один.
Он остановился так близко, что я чувствовала его запах.
Моя грудь ещё вздымалась от танца — рвано, жадно.
Шёлк платья натягивался на рёбрах. Щёки горели. В глазах плясал огонь канделябров.
Ни страха, ни стыда. Только ожидание. Раскалённое, почти безумное.
Он смотрел на меня сверху вниз.
Впервые за вечер я видела так близко его лицо: идеальные черты, искажённые чем-то тёмным, почти звериным.
Ноздри раздувались. Желваки ходили под скулами.
Он был взбешён и возбуждён до предела: я видела это по тому, как вздымалась его грудь, как пальцы сжимались в кулаки, как вены на висках набухали тёмными шнурами.
Он поднял руку.
Хлопок. Сухой, резкий, как удар хлыста.
Пощёчина обожгла скулу, горячая, как клеймо.
Голова дёрнулась вправо, прядь волос хлестнула по губам. Во рту — медный привкус.
Щека взорвалась болью. Острой, жгучей, растекающейся по лицу, как кипяток.
В ухе зазвенело. На мгновение мир побледнел, рассыпался на осколки. Потом собрался заново. Чётче, резче, беспощаднее.
Зал ахнул: я слышала, как кто-то зажал рот ладонью, как скрипнул отодвигаемый стул, как всхлипнула дама в первом ряду.
Одна женщина — та самая, что с веером, — побледнела и осела на пол, лишившись чувств. Кажется, от возбуждения, а не от ужаса.
Но я уже не смотрела.
Я медленно повернула голову обратно. Во рту — кровь.
Слизнула её с губы.
И улыбнулась. Медленно растягивая губы, чувствуя, как трескается корочка запёкшейся крови.
Он видел это. Его зрачки расширились на долю секунды.
В его глазах что-то дрогнуло. Тёмное, голодное, почти испуганное.
Я не отворачивалась и не опускала глаз.
Щека пульсировала, наливаясь жаром. И я знала: он видел, как алеет кожа, как расцветает на ней его метка.
Но в моём взгляде не было покорности.
В нём было — ещё.
Он наклонился так близко, что его губы почти касались моего уха.
— Ты танцевала, как шлюха.
Голос низкий, сиплый, как рваная ткань.
Пауза. Его дыхание обожгло мочку.
— Теперь будь ею. Для меня. И только для меня.
Слова упали, как вторая пощёчина. Больнее первой.
Я чувствовала, как внутри что-то сжималось — и в то же время распахивалось. Унижение и возбуждение сплетались в один раскалённый узел внизу живота.
Он хотел сломать меня.
Но вместо этого распалил сильнее.
Я не опускала глаз, не отшатывалась. Губы приоткрылись, дыхание стало рваным.
И в этом дыхании было больше признания, чем в любых словах.
Не унижение. Инициация.
Не удар. Печать.
Я приняла. И он это увидел.
Увидел — и что-то дрогнуло в его лице, что-то сдвинулось за чёрной бронёй зрачков.
Заиграл оркестр: мелодия не зазвучала, а пролилась. Тягучая, как расплавленная смола. Чувственная, как стон сквозь стиснутые зубы.
Скрипки зашептали вкрадчиво, запретно, обвивая ноты друг вокруг друга, как тела любовников.
Барабаны вступили глухо, утробно. Пульсирующий ритм, похожий на биение сердца зверя, почуявшего кровь.
И моё сердце отозвалось, ударило в рёбра — раз, другой, — и синхронизировалось с ритмом: два пульса, одно целое.
Диамант протянул руку. Его пальцы сомкнулись на моём запястье. Холодные, твёрдые, как кандальное кольцо.
Я шагнула к нему.
Наши тела сошлись не мягко, не нежно. Сталкиваясь, как два клинка.
И в этом столкновении было всё: признание, вызов, угроза, обещание.
Наш танец был дерзок, откровенен, опасен.
Сначала медленное кружение, тягучее, как агония.
Его руки легли на мою талию тяжело, собственнически. Пальцы впились в ткань, проминая шёлк.
И я чувствовала сквозь него подушечки его пальцев, их жёсткость, их жадность: он хотел ощутить кожу, её тепло, её дрожь, проникнуть сквозь барьер материи и добраться до сути.
Шёлк платья скользил, прилипал к вспотевшим лопаткам, при каждом повороте взлетал, обнажая лодыжку, колено, полоску бедра.
Ткань ласкала и предавала одновременно.
Но мне было всё равно: я танцевала не для зала. Для него. Для него одного.
Его ладонь спустилась ниже — на изгиб ягодицы, сжала сквозь шёлк, притиснула меня к его бёдрам.
И я почувствовала его. Всего: твёрдость, жар, силу, всё, что он сдерживал весь вечер.
По телу прокатилась дрожь. Не страха. Откровенного, животного отклика.
Мои пальцы вцепились в его плечи, ногти впились в чёрный шёлк. Я прижималась к нему, не отстранялась, не смущалась.
Пусть чувствует. Пусть знает. Я хотела его так же.
Я откинулась назад, позвоночник выгнулся, волосы мазнули по полу. Горло обнажилось. Беззащитное, открытое, пульсирующее.
Он держал меня одной рукой на весу, над бездной. И мог отпустить в любой миг.
Но не отпускал.
Его губы прошлись по моей шее снизу вверх, от яремной ямки до подбородка. Не поцелуй. Оскал. Влажный, горячий, почти звериный.
Я застонала тихо, сквозь зубы.
И по залу пронёсся единый выдох.
Резкий поворот: он рванул меня к себе грубо, жадно.
Наши тела сплелись.
Жар его груди обжигал меня сквозь рубашку, сквозь шёлк, сквозь кожу.
Наши бёдра соприкасались, прижимались, притирались. Он намеренно вёл меня так, чтобы я почувствовала каждую линию его тела — от груди до колен.
Волна огня прокатилась по моему телу от бёдер вверх, к рёбрам, к горлу. Кровь вскипела. Дыхание оборвалось на полувздохе.
Я изгибалась, как змея. Руки скользили по его плечам, по рельефу груди, спускаясь к поясу.
Он отвечал: ладони обжигали спину сквозь шёлк, спускались к изгибу поясницы, впечатывались в ямочки над крестцом, затем снова поднимались, оставляя невидимые следы.
Музыка ускорялась, движения становились неистовыми.
Он поднял меня, ступни оторвались от мрамора, и холод пола сменился невесомостью.
Он кружил меня, опускал так низко, что кончики волос чертили дугу по камню, а затем вновь притягивал к себе рывком, будто доказывая: я принадлежала ему. Только ему. Без остатка.
Мир сузился до его рук, его взгляда, его дыхания на моей коже.
Гости замерли: кто-то затаил дыхание, кто-то прикрыл глаза, не в силах вынести откровенности происходящего.
Но никто не отводил взгляд.
Даже музыканты играли с новым исступлением, будто сами подчинились ритму нашего танца.
Шёпот перерастал в гул. Бокалы поднимались, звон хрусталя вторил струнам.
В воздухе смешивались запахи мускуса разгорячённых тел, жасмина и амбры, горького табачного дыма.
И эта дурманящая смесь оседала на языке, туманила разум, заставляла дышать чаще, желать сильнее.
А мы продолжали: его губы касались моего виска, едва, как дуновение, затем скользнули к шее, туда, где бился пульс, и замерли, впечатываясь в кожу. Печать, метка.
Я запрокинула голову. Жест доверия и жертвоприношения.
Позволяя ему всё. Принимая его власть и отдавая свою.
Пальцы вцеплялись в его плечи не потому, что я боялась потерять равновесие, а потому, что боялась, что мелодия оборвётся и мир вернётся. Мир масок, правил, каменных улыбок.
Мелодия достигла кульминации.
Он рывком прижал меня к себе так, что рёбра хрустнули, а воздух вырвался из лёгких коротким всхлипом.
Наши губы почти соприкасались. Я ощущала его дыхание. Раскалённое, прерывистое, с горьким привкусом абсента.
Напряжение повисло в воздухе, густое, осязаемое, как сладкий яд.
Время остановилось. Мир сжался до нескольких миллиметров между нашими лицами, до биения сердец, до смешанного дыхания, до дрожи кончиков пальцев.
Затем — тишина: последний аккорд рассыпался, как пепел.
Зал замер. Ни звука, ни движения.
Только наше дыхание — тяжёлое, со свистом вырывающееся из груди, — и стук сердец, заполняющий всё вокруг.
Пламя свечей дрожало. Тени на стенах застыли, не смея шевельнуться.
Его губы обрушились на мои.
Жёстко, грубо, без предупреждения.
Он не целовал. Он брал, врывался в мой рот языком, подчиняя, требуя, стирая последние границы.
Я чувствовала вкус абсента. Горький, обжигающий.
И вкус крови. Моей, из рассечённой губы.
Он слизывал её медленно, жадно.
И это было самое откровенное, самое интимное, что случалось между нами.
Его зубы прикусили мою нижнюю губу, потянули, отпустили. И боль с наслаждением сплелись в один огненный импульс, простреливший от губ до низа живота.
Его рука легла на моё горло: не сжимая, лишь обозначая. Пальцы охватили шею, большой палец лёг на яремную ямку, нащупывая пульс. Бешеный, рваный.
Он оставался там, чувствуя каждое биение.
Я выдохнула ему в рот что-то среднее между стоном и всхлипом.
И целовала в ответ так же жёстко, так же отчаянно.
Впивая в себя этот момент, этот вкус: абсент и кровь, и что-то сладкое, как мёд на углях. Этот огонь.
Зал перестал существовать.
Остались только его руки на моём теле, его губы на моих губах, его дыхание, ставшее моим.
Его сила, его страсть, его власть надо мной — и моя над ним.
8
В зале повисла тишина. Густая, как болотный туман в безлунную ночь. Такая плотная, что, казалось, её можно вскрыть ножом, и она закровоточит мраком.
Кто-то нервно шептался и тут же осекался, испуганный собственной смелостью. Голоса гасли, как фитили, задушенные пальцами.
Все смотрели на нас. На Диаманта и на меня, на эту игру, где ставкой было нечто большее, чем репутация.
Напряжение оседало на коже. Липкое, горячее, пахнущее чужими страхами и завистью.
Диамант оторвался от меня медленно, с расчётливостью палача, поднимающего топор.
Его глаза — два осколка зимнего неба, промёрзшего до самых звёзд, — впивались в моё лицо. Не смотрели, а вскрывали, снимали кожу слой за слоем, добираясь до того, что я прятала даже от себя.
Ни тепла, ни снисхождения. Только власть. Древняя, как первородный грех.
— Ты понимаешь, что это дерзость? — произнёс он почти шёпотом.
Каждое слово — как лезвие, медленно ведомое вдоль горла. Не ранящее. Обещающее.
Я не отступала: вскинула подбородок с вызовом, граничащим с безумием.
Кто-то в зале ахнул. Кто-то перестал дышать.
Свет канделябров вспыхнул в моих зрачках, и я знала: он видел в них огонь.
Мои губы разомкнулись в дерзкой, непристойной, бесстыдной полуулыбке.
— Тогда накажите меня, милорд.
Ни капли страха. Только предвкушение. Горячее, тягучее, стекающее по рёбрам, как расплавленный воск.
Голос тихий, но каждый слог рассекал тишину, как остриё плоть.
Диамант замер, оценивая трепет моих пальцев, частоту дыхания, дрожь жилки на шее. Считывая меня, как охотник считывает след.
А потом без предупреждения схватил за запястье.
Пальцы сомкнулись с такой силой, что кость хрустнула под кожей.
Я стиснула зубы, проглатывая стон. Но не дёрнулась и не попыталась вырваться: моя ладонь сама раскрылась навстречу его хватке, ища опору, которая одновременно была пропастью.
Он вёл меня сквозь толпу.
Люди шарахались, как от чумной повозки. Кто-то ахал, кто-то отворачивался.
У кого-то из слуг выскользнул из пальцев поднос, хрусталь раскололся о мрамор, вино расплескалось по плитам тёмными каплями, похожими на кровь.
Но никто не вставал на пути: в глазах придворных я читала не сочувствие, а страх. За себя. За то, что эта ярость однажды обратится на них.
Коридор, тускло освещённый, бесконечный, как путь в преисподнюю.
Свечи в канделябрах дрожали. Тени на стенах принимали очертания существ. То ли демонов, то ли стражей, то ли свидетелей.
Его шаги отдавались в каменных сводах гулко и мерно, как удары молота о наковальню.
Мои — почти неслышные. Я едва поспевала, спотыкаясь о неровности пола, чувствуя сквозь тонкие подошвы холод камня.
Кровь стучала в висках. Дыхание срывалось.
Но страх не приходил.
Вместо него — странное, пьянящее возбуждение, поднимающееся от живота к груди: его хватка на запястье, его шаг впереди, запах его кожи.
Всё это разгоняло кровь сильнее вина.
Я смотрела на его спину, на то, как двигались лопатки под чёрным шёлком.
Я хотела его. Даже сейчас. Особенно сейчас — когда он злился, когда каждый его мускул был натянут, как тетива перед смертельным выстрелом.
Он остановился перед массивной, знакомой до дрожи дверью с гербом его рода. Змеёй, обвивающей меч.
В дрожащем свете чешуя мерцала, а глаза чудовища горели, точно живые. Следили, манили, предупреждали.
Диамант ударил дверь ногой. Она грохнула о стену.
Свечи в бра дрогнули, и капли воска упали на пол. Горячие, белые, как слёзы.
За моей спиной щёлкнул замок.
Этот звук был тише, чем мой стон, но страшнее.
Я вздрогнула не от хлопка двери, а от этой окончательности: пути назад больше нет. Только он, только эта комната, только то, что должно произойти.
Спальня: полумрак, несколько огарков на каминной полке. Их свет не освещал, а лишь углублял тени, придавая им плоть.
Тени двигались по стенам, сходились, расходились, ведя свой древний, бесстыдный танец.
Тиканье часов — тик-так, тик-так — вбивалось в грудь, подгоняя сердце.
Запах — сандал, пот и что-то ещё, терпкое, звериное, мужское. Его запах.
Скрип половиц под нашими ногами лишь обострял интимность, отрезая нас от мира, запечатывая в коконе из темноты и жара.
Он развернул меня к себе резко, по-звериному, как хищник подминает добычу.
На мгновение его лицо оказалось совсем близко: я видела каждую ресницу, каждую тень под скулами, каждую трещинку в броне его самообладания.
Глаза потемнели, голубой почти исчез, вытесненный чёрным. Ноздри раздувались, на скулах ходили желваки.
Он был так возбуждён, что это походило на ярость. Или так зол, что это походило на возбуждение.
Для него, для нас, это было одно и то же.
Ладонь взметнулась — удар.
Щека вспыхнула, будто к ней прижали раскалённое тавро.
Я стиснула зубы так, что челюсть свело судорогой, и вдохнула сквозь сжатые губы глубоко и рвано.
Дрожь в руках не от слабости. От возбуждения.
Боль растекалась по скуле, спускалась по шее, по рёбрам, по бёдрам. Горячая, густая, сладкая, как запретный яд.
Колени подломились, я рухнула на пол, едва выставив ладони.
Камень обжёг кожу холодом. Но что этот холод рядом с огнём на щеке, с огнём внутри?
В ушах звенело. Перед глазами плыли пятна. Во рту — металлический привкус: прикушенная губа, вкус крови, вкус свободы.
Пальцы вцепились в ковёр, скребя ворс ногтями. Единственная нить, удерживающая меня по эту сторону бездны.
Боль не сломила. Она пробудила: что-то древнее, дикое, спавшее в глубине, как зверь в берлоге, подняло голову, оскалилось, потянулось наружу.
Пламя внутри разгоралось жарче, яростнее, ненасытнее.
Жар скручивался внизу живота, пульсировал между бёдер, поднимался к груди. Невыносимый, сладкий, требовательный.
Я хотела его с такой силой, что это было болью. Хотела, чтобы его руки сжимали меня сильнее, чтобы его тело вдавливало меня в этот ковёр, чтобы он взял всё, что я готова отдать. А отдать я была готова всё, до последнего вздоха.
И я понимала с ясностью, от которой перехватывало дыхание: я хотела ещё. Хотела всё, что он готов дать. Хотела сгореть в этой бездне и восстать из пепла.
Диамант склонился надо мной. Его тень накрыла целиком, плотная, как саван. И последний свет погас.
Он опустился на корточки. Пальцы скользнули по горящей щеке.
Прикосновение почти нежное, почти ласковое. Как язык змеи, пробующий на вкус тепло жертвы перед укусом.
— Почему ты не плачешь? — спросил он тихо, с чем-то, чего я не слышала раньше. Любопытством. Или чем-то глубже.
Я подняла на него сухие глаза, в которых был только огонь. Такой же неукротимый, как его собственный.
— Потому что ты этого хочешь.
Он замер на долю секунды. Всего на один удар сердца.
Но я видела, как что-то дрогнуло в его лице, что-то сдвинулось за чёрной бронёй зрачков: он не ожидал. Не привык, чтобы жертва видела его насквозь.
— Ты хотела наказания, — прошептал он, и в голосе были ярость, восторг и что-то третье. Хрупкое, тёмное, почти нежное, как дыхание на ране. — Ты его получила.
Его большой палец медленно очертил контур моей скулы там, где кожа горела от удара. Затем скользнул ниже — по шее, по ключице — и замер у края выреза, где шёлк платья прилипал к влажной коже.
Я чувствовала, как его дыхание касалось моего лба.
Моё сердце билось так громко, что заглушало тиканье часов.
— Но это только начало, — добавил он.
Я не прятала глаз. Губы приоткрылись.
— Ещё.
Голос вышел хриплым, низким, как стон.
Одно слово. Молитва и проклятие.
Он протянул руку.
И я подалась навстречу, как мотылёк к пламени, зная, что сгорю, и не желая иного.
Жар моего тела пульсировал в такт свечам. Стук сердца сливался с тиканьем часов, с биением чего-то большего, чем мы оба.
— Хорошо, — произнёс он.
Его глаза сверкали в полумраке. Два осколка льда, в которых отражалось пламя.
— Я заставлю тебя кричать моё имя. А потом — шептать его, как молитву. И ты не сможешь остановиться, даже когда я позволю.
Он сжал моё лицо в ладонях. Грубо, но удерживая бережно, как сжимают нечто хрупкое и одновременно бесконечно ценное.
Его большой палец прошёлся по моей нижней губе, размазывая кровь.
Он наклонился так близко, что наши губы почти соприкоснулись.
— И это, Сильвана, только первая ночь из тех, что я тебе должен.
Глава 13. Святилище
«
Здесь не было алтаря. Алтарём была она — распятая между болью и наслаждением, между прошлым и тем, чем он решил её сделать
».
Сильвана
1
В полумраке спальни повисла тишина. Густая, влажная, живая.
Воздух сгущался, пропитанный воском, жаром тел и чем-то ещё. Тёмным, неназываемым, что оседало на коже, как пыльца ядовитых цветов.
Свечи потрескивали. Тени на стенах дышали, сползали по камню, шептали что-то беззвучное.
Но я слышала каждую из них.
Диамант поднял руку медленно, так медленно, что я успела увидеть, как свет лижет его запястье, очерчивает вену, скользит по длинным пальцам.
Движение гипнотическое, змеиное и неотвратимое, как приговор.
Ледяные кончики пальцев обхватили мой подбородок, запрокинули лицо вверх.
Никакой грубости. Только власть. Древняя, абсолютная, вшитая в каждую клетку его тела.
Он не просил. Он забирал: взгляд, внимание, дыхание. Всё.
Подушечки пальцев чуть вдавились в скулы. Не больно, но ощутимо. Так ощутимо, что кожа запомнит эти точки давления ещё на несколько часов.
— Уверена? — спросил он низким, тягучим, как горячая смола, голосом, внутри которого была сталь. — Я не услышу потом что-нибудь в духе «избил», «изнасиловал» и украл последнюю печеньку?
Его большой палец едва заметно двигался по моей челюсти. Вверх, вниз. Ласка, от которой кровь стыла и вскипала одновременно.
— Не то чтобы это имело значение, — продолжил он. — Но я не люблю ложь. Она портит игру.
Его глаза — бездонные, непроницаемые, два колодца без дна — не смотрели, а вскрывали, слой за слоем, до самого нутра, до тех желаний, что я прятала даже от себя.
Я не отводила взгляда: в зелёных радужках плясало пламя свечей. Жидкое золото, расплавленное, живое.
Внутри меня поднималось что-то. И это был не страх. Нечто горячее, острее, ближе к голоду. Жгучее предвкушение, от которого кровь густела, а лёгкие становились слишком маленькими для каждого вдоха.
Где-то там, за этими стенами, осталась девочка, которая верила в любовь, мечтала о белом платье и никогда не узнала бы, что такое жажда боли.
Она стояла в той, другой жизни. Под яблоней, под руку с женихом, с молитвой на губах.
И не знала, что бывает темнота, от которой не хочется бежать. Что бывают руки, которые калечат — и этим исцеляют. Что бывает голод, который не утоляется ни хлебом, ни нежностью, ни верой.
Эта девочка умерла бы от ужаса, увидев меня сейчас.
И я не жалела.
Сердце билось в рёбра, в виски, в горло.
Во рту пересохло.
Между нами оставалось только ожидание, натянутое до звона.
— Я хочу этого, — прошептала я голосом, в котором не было ни тени колебания, только голый, обнажённый, как клинок перед ударом, выбор. — Всё. До конца.
Он замер на долю секунды.
Но я поймала это мгновение, впитала его, как каплю воды в пустыне.
Дрожал воздух. Дрожало что-то в нём. Или мне хотелось так думать.
— «До конца»? — повторил он, растягивая слова, как тугое кружево. — Ты хотя бы представляешь, что это значит, или просто повторяешь красивые слова, как выученный урок?
Его палец скользнул по моей нижней губе. Невесомо, еле ощутимо.
Но жар прошил меня насквозь. Ото рта до позвоночника, вниз, ещё ниже. Горячей волной, от которой подгибались колени.
— Ты будешь умолять, — продолжил он, и в голосе не было ни угрозы, ни обещания, только констатация, от которой всё внутри сжималось. — И я не остановлюсь.
Он наклонился ближе, губы почти коснулись моего уха. Дыхание обожгло мочку.
По коже побежали мурашки. Волна спускалась по шее к груди, к животу, между бёдер.
— Ты будешь плакать, стонать, просить — и всё равно раздвинешь ноги, когда я прикажу, — прошептал он. — Потому что будешь хотеть этого сильнее, чем дышать.
Он отстранился и посмотрел на меня.
И в его глазах не было насмешки. Что-то глубже, темнее, опаснее. Знание.
Он уже видел меня такой. Уже прочитал, как разворачивалась эта история, до последней строки.
Он отпустил меня резко, как обрывают струну. И отошёл к столику.
Каждое движение чёткое, выверенное, экономное: тонкая сигарета, щелчок пламени, первая затяжка. Глубокая, долгая.
Терпкий дым пополз по комнате, окутывая нас обоих, стирая стены, потолок, время.
Остались только он, я и этот кокон из полумрака и табачной горечи.
— На счёт «до конца» — не торопись, — произнёс он.
Кольцо дыма медленно поднялось и растаяло. Он смотрел сквозь него на меня. Спокойно, цепко, внимательно.
— Кое-что покажу. Но сначала хочу узнать, каков твой порог. Любить жёсткий секс и быть мазохисткой — разные вещи. Пока было только первое.
Он рассмеялся.
И звук — низкий, хриплый, вибрирующий — прошёл сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь кости, как прикосновение ледяных пальцев к обнажённому хребту.
Этот смех обещал боль, наслаждение, то, что лежало за чертой, где разум сдавался и оставалось только тело. Слепое, жадное, распахнутое.
— Хотя, судя по тому, как ты сжимаешь бёдра, тебе не терпится проверить разницу, — добавил он, выпустив дым в мою сторону, с иронией, обнажившей клыки. — Так и быть. Обещаю: будет больно. Будет мокро. И да — тебе понравится.
По моей спине прокатилась ледяная волна.
А внутри, вопреки холоду, поднимался жар. Пламя, которое он разжёг и которое теперь пожирало меня от солнечного сплетения вниз, до кончиков пальцев, до каждого нерва.
Он замечал, конечно замечал, как я стиснула колени, как дыхание сбилось, как пальцы вцепились в подол платья.
Его взгляд прошёл по мне неторопливо и оценивающе, как по товару, который ещё не куплен, но уже выбран.
Я знала: сейчас начнётся то, ради чего я здесь. То, чего я хотела так сильно, что было больно дышать.
То, после чего я никогда не буду прежней.
2
Диамант подошёл к стене.
Его пальцы без колебаний нашли выступ в обитой бархатом стене. Точно, привычно, как хирург находит скальпель, не глядя на поднос.
Раздался щелчок. Негромкий, но отчётливый, как треск позвонка.
И стена сдвинулась.
Из темноты хлынул холод. Сырой, подвальный, с привкусом склепа.
А за ним — запах: кожа, топлёный воск, металл и что-то ещё, неуловимое, тёплое, звериное, запрятанное под слоями благородных ароматов, как нож под бархатом.
Я шагнула через порог.
И мир за спиной перестал существовать.
Стены помещения, как и в спальне, обиты тёмно-красным бархатом — цвета венозной крови, цвета внутренней стороны века, — поглощали звуки, пили их, как губка пьёт воду.
Ни эха, ни гула. Только моё собственное дыхание, внезапно ставшее громким, и стук сердца, отдающийся в кончиках пальцев.
Здесь не существовало ни улиц, ни времени суток, ни имён, ни приличий. Только инстинкты, только правда, обнажённая, как кость, выступающая из раны.
Святилище. Храм. Посвящённый единственному богу — тому, что жил на границе боли и наслаждения.
В центре стоял крест. Массивный, из полированного дерева, отсвечивающего так, будто его годами натирали не маслом, а ладонями, щеками, спинами.
На перекладинах — кольца, ремни. Потёртые, мягкие от использования. Молчаливые свидетели чужих криков, чужого пота, чужих слёз, которые становились здесь не унижением, а причастием.
На дереве — царапины. Глубокие, полукруглые, похожие на следы ногтей.
Я провела по ним пальцем: чьи-то ногти, чья-то агония, чей-то экстаз. Дерево хранило их, как летопись.
И по моей спине пробежал холодок. Не от страха. От прикосновения к чему-то большему, чем я сама.
Рядом — скамья. Её кожаная поверхность блестела, и я почти физически ощущала исходящее от неё тепло. Тепло тел, что изгибались на ней, дрожали, ломались и собирались заново.
Я провела пальцами по краю: гладко, тепло, как человеческая кожа.
И это сходство отозвалось внизу живота резко и сладко, будто я коснулась не мебели, а чужого обнажённого бедра.
В углу — шкаф. Инструменты разложены с хирургической аккуратностью: плети с хвостами из кожи и бархата свисали, как застывшие чёрные змеи, каждая со своим обещанием.
Трости из бамбука, тонкие и гибкие. Наручники — одни стальные, другие обтянутые мягкой кожей. Кляпы. Верёвки.
Я не знала названий половины предметов.
Но тело знало и уже откликалось мурашками вдоль позвоночника, тяжестью внизу живота, сухостью во рту.
Мой взгляд цеплялся за одну из плетей — с семью хвостами, унизанными металлическими шариками.
Я не знала, как она называлась. Но уже чувствовала, как шарики впивались в кожу, оставляли круглые отпечатки, как боль от них расцветала не сразу: сначала холодом, потом огнём, потом чем-то третьим, чему нет названия.
Я представляла, как эти хвосты обрушивались на мои бёдра, на спину, на грудь.
И колени подгибались не от страха.
От голода.
На стене висело зеркало в тяжёлой раме. Чернёное потускневшее серебро.
Оно отражало комнату, множило её, растягивало в бесконечный коридор теней и отражений. За каждым — ещё одно, ещё один мир, ещё одна грань тьмы, в которую можно было провалиться и не вернуться.
В зеркале я видела женщину, которую не узнавала: она стояла среди орудий пыток, глаза её горели, она была голодна.
И она была мной.
Воздух густой: сандал, разогретая кожа, свечной нагар. А под ними — что-то терпкое, дурманящее.
И под этим — слабый, почти неуловимый запах женских слёз. Соль, въевшаяся в дерево и кожу.
Я вдохнула глубже, чем следовало.
И оно вошло в меня, как яд, как молитва.
Время здесь не текло. Оно стояло и ждало.
Пульс бил в виски гулко и настойчиво. Не страх. Возбуждение. Острое, почти болезненное, от которого поджимались пальцы на ногах.
Жар поднимался волнами от солнечного сплетения вверх, к горлу, и вниз, к бёдрам, к коленям, которые вдруг становились ненадёжными.
Каждое из этих приспособлений могло причинить боль.
И именно это знание не пугало, а обостряло чувства до предела.
Я сделала шаг вперёд. Ещё один.
Кожа горела, словно уже чувствовала кожу плети, холод металла, шершавое дерево, его руки.
Дыхание становилось рваным и неровным, как пульс зверя перед прыжком.
Я понимала: это то, чего я хотела. Не нежность, не безопасность, не тёплую, домашнюю, ручную страсть.
То, что стирало границу между болью и восторгом. То, от чего кровь становилась горячей, а мир — резким. То, от чего чувствуешь себя живой по-настоящему. До хруста, до крика, до последней обнажённой клетки.
Глаза скользили по предметам жадно и медленно, как пальцы по чужому телу: текстура кожаных хвостов, ледяная гладкость стальных колец, тёплая шероховатость деревянных перекладин.
Я представляла их на своей коже.
И каждый образ отзывался внизу живота тягучей, горячей волной.
Между бёдер уже было влажно. Я чувствовала это. Постыдное, неудержимое.
И не могла заставить себя смутиться: это было сильнее стыда, сильнее приличий, сильнее всего, чему меня учили.
Диамант наблюдал: он стоял у стены, чёрная фигура на тёмно-красном.
И смотрел, как скульптор смотрит на глыбу мрамора, уже видя в ней форму. Как алхимик смотрит на тигель за мгновение до реакции.
В его глазах не было жажды разрушить. Была жажда создать, вылепить, высвободить то, что дремало под моей кожей, свернувшись в тугой узел страха и стыда.
Он видел всё: как участилось дыхание, как зрачки расползлись и сожрали радужку, как подрагивали пальцы, как напряглись мышцы под тонкой тканью платья, как я дрожала мелко и непрерывно всем телом. От нетерпения, от голода, от предвкушения, которое само по себе было почти оргазмом.
Я была прекрасна в своей готовности: не жертва, а соучастница. Не сломленная, а раскрывающаяся.
— Ну что, начнём? — его голос разрезал тишину хлёстко и коротко, как удар плети по обнажённой спине.
Я подняла взгляд. В нём не было страха. Ни тени. Только желание. Чистое, дикое, незамутнённое.
Я кивнула.
И это короткое, едва заметное движение стало чертой, точкой невозврата: по одну сторону всё, чем я была, по другую — всё, чем я стану.
Маски сгорели. Правила рассыпались пеплом. Каждый нерв натянут до звона, каждый вдох — глоток жидкого огня.
Я не подчинялась. Я выбирала: выбирала его власть, его жёсткость, его глаза, видящие меня насквозь, до кости, до нерва, до того тайного, постыдного, настоящего, на что другие боялись даже намекнуть.
И в этом выборе было то, что мир назвал бы безумием.
А я называла свободой.
Тело отвечало ему раньше, чем разум: на каждый взгляд — мурашками, на каждое слово — пульсацией в горле, на каждый шаг — влажным жаром между бёдер.
Он видел мою слабость.
И это не унижало, а делало сильнее.
Он медленно подвёл меня к стене, где висели плети. Грозные, изящные, смертоносно красивые. Чёрные змеи, уснувшие в ожидании.
Металлические наконечники поблёскивали в приглушённом свете. Кожаные хвосты лоснились масляно и мягко. Шёлковые нити мерцали, будто покрытые росой. Той росой, что скоро станет потом, слезами, кровью.
Его пальцы — длинные, сухие, холодные — легли мне на затылок.
Едва ощутимо, как первая нота симфонии, которая закончится криком.
Диамант
1
— Выбирай.
Мой голос упал в тишину, как камень в чёрную воду. Низкий, ленивый, но под бархатом — сталь.
И я знал, что она чувствует это кожей.
Сильвана замерла перед стеной, где с ритуальной аккуратностью был развешан арсенал боли и наслаждения: рукоятки из кости, эбенового дерева, плети из плетёной кожи, промасленные, пахнущие дублёной шкурой и чем-то сладковатым, похожим на запах крови, смешанной с ладаном.
Её взгляд скользил по ним растерянно, как пальцы слепого по незнакомому лицу. Пальцы сжимались, разжимались, снова сжимались.
И я видел эту пустоту в её глазах: она не знала, что искать, не владела языком этих инструментов, не понимала, какая плеть подарит ту единственную грань, где крик становится стоном.
— Я не разбираюсь в этом, — произнесла она голосом, пахнущим уязвимостью. Без стыда, без смущения, с голой, почти звериной искренностью.
Я усмехнулся.
Возбуждение поднималось из нутра, горячее и тёмное, как расплавленная смола.
Шагнул вперёд. Моя тень накрыла её целиком, отрезая от мира, от сомнений, от прошлого.
— Тогда выберу за тебя.
Мои пальцы скользнули по ряду плетей и задержались.
Вот она: рукоятка из тёмного дерева, почти чёрного, с прожилками цвета запёкшейся крови. Серебряные нити вплетены в поверхность. Семь тонких кожаных хвостов, каждый увенчан крошечным металлическим шариком.
В полумраке они блестели холодно, как глаза хищника в траве.
Я снял её со стены, провёл большим пальцем по рукоятке, ощущая бороздки, едва заметные, как шрамы на чужой ладони.
Вес лёгкий, но ощутимый. Баланс совершенный.
Запах кожи и серебра смешивался с ароматом горящих свечей и её запахом. Тёплым, чуть солоноватым, в котором уже проступали ноты страха и желания.
— Эта.
Повернувшись к ней, я впился глазами в её лицо. В каждую тень, каждую дрожь ресниц.
— Для новенькой — то, что нужно. Достаточно мягко, чтобы почувствовать. Достаточно остро, чтобы запомнить.
Она смотрела на плеть, на изящную, хищную красоту кожаных хвостов, на металлические шарики, ловящие свет.
В горле у неё встал ком. Не от страха. От жара, хлынувшего изнутри и сделавшего дыхание рваным.
— Доверяю твоему опыту.
Тихо. Твёрдо.
И в этих трёх словах было больше, чем признание: капитуляция, ключ, повёрнутый в замке, за которым пряталась та часть её, что хотела кричать, рвать, гореть, чувствовать боль как доказательство того, что она жива.
Я рассмеялся.
Тени на стенах качнулись.
Крутанул плеть. Хвосты рассекли воздух с тихим, почти музыкальным шелестом, и оставили после себя вибрацию, осевшую на коже.
— О, ты даже не представляешь, насколько мудро поступаешь, — произнёс я.
Наклонился ближе. Голос упал до интимного, как прикосновение губ к уху.
— Знаешь, что самое забавное? Ты думаешь, что доверяешь мне. А на самом деле ты доверяешь той части себя, которую боишься показать миру. Той, что шепчет внутри тебя прямо сейчас: «Возьми меня. Разорви на части — и собери заново. Сделай меня настоящей».
Она инстинктивно отступила.
Но я уже поймал её запястье и сжал. Не больно, но так, что кости ощутили давление, что кожа под моими пальцами вспыхнула жаром.
Пульс под подушечками пальцев был быстрый, горячий. Он отдавался в моей руке, поднимался по предплечью, синхронизировался с моим сердцебиением: два ритма, сливающиеся в один.
Я поднял плеть и провёл кончиками хвостов по её плечу. Едва касаясь, но достаточно, чтобы она почувствовала холод металлических шариков на разгорячённой коже.
Она вздрогнула.
Но не отшатнулась. Подалась на полдюйма. Не больше. Но я заметил.
— Вот эти шарики сначала покажутся тебе ледяными, — произнёс я, не сводя глаз с её лица. — Как чужие пальцы, к которым ты не готова. А потом каждый удар будет оставлять на твоей коже круглый след. Завтра ты будешь смотреть на них в зеркале — и вспоминать, как текла.
Я улыбнулся медленно, растягивая момент.
— Уже течёшь, кстати. Я чувствую. Даже сквозь ткань.
Она покраснела. Жар хлынул по шее, по скулам, по груди. Дыхание сбилось, губы приоткрылись, но не выдали ни звука.
— Ничего, — продолжил я. — Скоро не придётся ничего скрывать.
Разжал пальцы на её запястье.
— И да, не обольщайся: эта плеть — ещё цветочки. Первая встреча. Лёгкий поцелуй. Кожа будет гореть, но не порвётся. Синяки расцветут к утру. А вот когда-нибудь я покажу тебе ту, что оставляет шрамы. Если заслужишь.
Пауза.
Я провёл пальцем по её губе. Медленно, как обещание, которое не торопилось стать исполненным.
— А пока — раздевайся.
Слово упало, как удар, как точка невозврата.
— Медленно. Полностью. Я хочу видеть каждую линию. Каждый изгиб. Каждый шрам, который ты прячешь.
Мои пальцы разжались медленно, по одному, оставляя на коже призрак хватки.
— Без масок. Без лжи. Без защиты. Покажи мне ту, что прячется в тени. Ту, что ждёт, когда её наконец освободят.
2
В этот раз она не колебалась.
Её пальцы дрожали, но движения были чёткими и осознанными.
Сначала пояс. Медленное, мучительно медленное развязывание узла. Потом пуговицы, одна за другой, и каждая щелчком отзывалась в тишине.
Она снимала не одежду. Она снимала слои защиты, обнажая то, что пряталось под кожей, под рёбрами, под годами притворства.
Ткань скользила вниз с тихим шорохом. Запах лаванды и тёплой кожи поднимался в воздух, смешиваясь с горьковатой нотой свечного воска.
Платье упало к ногам золотистой лужицей у щиколоток.
Она осталась в тонких шёлковых чулках и кружевном белье, мерцающем в свете ламп, как паутина, сотканная из лунного света.
Медленно, не отводя взгляда от моих глаз, она потянула чулок вниз. Шёлк соскальзывал по коже с едва уловимым звуком, похожим на вздох.
Второй — так же.
Затем — бельё, и ткань упала на пол, как пепел сожжённого письма.
Теперь она стояла передо мной обнажённой: приглушённый свет ласкал её кожу, золотистый и тёплый, подчёркивая изгибы, рисуя на теле узоры теней и бликов.
Мягкие впадины ключиц, тёмные ореолы сосков, затвердевших от прохладного воздуха и уже налившихся тяжестью. Линия живота, уходящая вниз, к тени между бёдер, где кожа чуть темнее и уже поблёскивала влагой.
Она дышала, и с каждым вдохом её рёбра проступали под кожей.
Я окинул её медленным, оценивающим взглядом: глаза скользили по плечам, груди, талии, бёдрам, ногам. Запоминая, впитывая, присваивая.
В паху тяжелело. Член уже давил на ткань кожаных штанов, требуя выхода, требуя её. Эту женщину, которая стояла передо мной, открытая, влажная, дрожащая.
— Прекрасно.
В этом слове было всё: восхищение и приговор.
Я поднял плеть, провёл кончиками пальцев по хвостам. Холодная гладь кожи, едва заметная шероховатость, тяжесть металлических шариков на концах.
Запах дублёной кожи, терпкий, животный, смешивался с ароматом её разогретого тела.
Затем я коснулся плетью её обнажённого плеча.
Она вздрогнула: жар опалил её мгновенно, от точки касания вниз, вглубь. Соски напряглись до боли, дыхание стало рваным, по позвоночнику пробежала дрожь не от холода, а от тока, который шёл не по нервам, а по чему-то более древнему.
— Помни, — произнёс я тихо, почти ласково. — Ты сама этого хотела. Не проси пощады — бесполезно. Я чувствую твоё тело лучше, чем ты сама. Каждую мышцу. Каждый нерв. Каждый вздох. Доверяй мне. Иначе ничего не выйдет.
Я провёл хвостами плети по её ключице, вниз, между грудей, по животу, задерживаясь у пупка.
Она перестала дышать.
Потом — ниже, по внутренней стороне бедра, так близко к тому месту, где она уже текла, что она тихо всхлипнула.
— Знаешь, мне нравится, что ты здесь, — продолжил я, не убирая плети от её бедра. — Стоишь. Голая. Мокрая. По собственной воле.
Я растянул последнее слово, пробуя его на язык, как дорогое вино.
— Никто не держит тебя силой. Даже эти ремни — формальность. Ты уже сама себя привязала. К этому месту. К этой плети. К моим рукам.
Усмехнулся негромко, но так, что она чувствовала вибрацию моего голоса кожей.
— Ирония в том, что ты называешь это свободой. А на самом деле ты просто нашла наконец клетку, в которой тебе не хочется лгать.
Я провёл шариками по внутренней стороне её бедра. Вверх, почти до самого паха.
Она дёрнулась, тихо ахнула, но не отстранилась. Подалась. Ещё немного. Совсем чуть-чуть.
— Пока буду сдержан, — произнёс я с ленивой насмешкой, смешанной с чем-то тёмным и обещающим. — Ты, может, и мечтаешь, чтобы я разнёс тебя в клочья, но у меня другие планы. Я хочу, чтобы ты успела распробовать. Каждый удар. Каждый оттенок. Чтобы ты запомнила не только боль — а то, как она в тебе переворачивается и становится чем-то, от чего ты течёшь сильнее.
Наклонился к её лицу, глядя в расширенные, пьяные, голодные зрачки.
— Так что пока я поиграю с тобой, как с хорошим инструментом. Тихо. Тонко. С чувством. А вот когда ты начнёшь умолять, тогда и поговорим о большем.
Я коснулся её губ пальцем.
Она дышала ртом. Пульс бился в ямке горла. Между бёдер блестела влага — тонкая дорожка, стекающая по внутренней стороне бедра.
Она хотела так, что почти не могла стоять.
И именно поэтому я не спешил.
— Поняла?
Она сглотнула. Глаза горели в полумраке, два изумруда, полные желания и страха. Не перед болью. Перед тем, насколько сильно она хотела её, перед бездной, в которую была готова шагнуть, не оглядываясь.
— Я поняла, — прошептала она.
Голос дрожал не от слабости. От натяжения, от предвкушения, от готовности, звенящей в каждом слоге.
Я улыбнулся, обнажив зубы.
В этом оскале не осталось ничего человеческого. Только первобытное, то, что просыпалось в темноте.
Не отрывая от неё взгляда, я подошёл к панели на стене. Пальцы нащупали кнопку.
Мгновение тишины — и с тихим гулом из центра комнаты выдвинулась массивная перекладина: тёмное дерево с прожилками, похожими на вздувшиеся вены, на ней поблёскивали кожаные наручники с серебряной фурнитурой.
— Подойди.
Она сделала шаг. Босые ступни ощущали каждую трещину в холодном камне.
Дыхание перехватило. Пути назад не было.
И она шла к этой точке осознанно, жадно.
Она встала под перекладиной и подняла руки над головой. Движение плавное, почти грациозное, как птица, расправляющая крылья перед полётом в пропасть.
Я приблизился. Пальцы обхватили её запястья. Не грубо, но с той непреклонной силой, от которой сердце колотилось в горле.
Кожа под моими пальцами горячая, влажная, живая. Пульс бился прямо под подушечками, быстрый и отчаянный.
Щелчок. Кожаные манжеты плотно обхватили запястья, фиксируя руки в приподнятом положении.
Она ощутила натяжение мышц и лёгкую, сладкую беспомощность, от которой по спине прокатился жар.
Мышцы бёдер сжались. Она инстинктивно пыталась потереться ими друг о друга, но не могла дотянуться до того места, где пульсировала самая острая потребность.
Я отошёл на шаг и медленно обошёл вокруг неё, как хищник, не спешащий напасть.
Мой взгляд скользил по телу: напряжённые плечи, лопатки, сведённые к позвоночнику, дрожащие бёдра, капли пота в ложбинке поясницы, влажная дорожка на внутренней стороне бедра, которую она не могла стереть.
Каждая линия, каждый изгиб, каждая подрагивающая мышца.
— Ты прекрасна, — произнёс я тихо, низким голосом с хрипотцой, как рык зверя, ещё не решившего, приласкать или растерзать. — Но ты ещё не знаешь, на что способна.
Я остановился за её спиной.
Она не видела меня, только чувствовала дыхание на шее.
Моя ладонь легла на её ягодицу, сжала, чувствуя, как она вздрогнула, как под моими пальцами напряглась и расслабилась мышца.
— Я, кстати, тоже.
Наклонился к её уху так близко, что губы почти коснулись мочки.
— Так что давай узнаем вместе. Что скрывается за гранью. Что ждёт нас там, где кончается страх… и начинается истина.
Сильвана
1
В словах Диаманта не было угрозы.
Лишь обещание вскрыть то, что я годами хоронила под коркой приличия: жажду боли как доказательства жизни.
Он снял рубашку. Ткань соскользнула на пол.
В свете свечей его торс отливал белоснежным мрамором: рельеф мышц, впадины теней, линия ключиц, жёсткая и точная, словно высеченная резцом.
Он зашёл со спины. Я не видела его. Только чувствовала: жар дыхания на затылке, густой запах гвоздики и корицы.
Колени подгибались. По позвоночнику хлестала дрожь.
Первый удар пришёлся по правой ягодице. Сухой, чёткий хлопок разорвал тишину.
И я вскрикнула. Не от боли.
От взрыва, пробудившего каждую клетку.
Кожа вспыхнула: боль острая, мгновенная, как порез, как ожог, как укус. Сначала тонкая полоса огня, потом растекающийся жар, уходящий вглубь, в мышцы, в кость.
Я чувствовала, как задрожала правая нога, по которой пришёлся удар. Ягодица горела, пульсировала, набухала.
И вместе с болью — сразу, неразрывно — пришло возбуждение: резкое, горячее. Оно било в низ живота, сжимало всё внутри.
Второй удар — по левой ягодице.
Я не вскрикнула. Глухо застонала, выгибая спину, подставляя тело.
Новая боль наложилась на прежнюю, не успевшую утихнуть, и от этого стала ярче, злее.
Кожа на обеих ягодицах горела, по ней расползался жар, проступали полосы, наливались кровью.
Ногти впивались в ладони. И мелкая боль в руках лишь обостряла главную.
Внутри всё сжималось. Влагалище сокращалось впустую, требуя наполнения.
Диамант продолжал размеренно, методично, с холодной точностью мастера: его рука поднималась и опускалась, задавая ритм, который стал моим пульсом.
Каждый хлопок кожи о кожу отзывался огнём. Каждый — эхом в черепе.
Боль превращалась в музыку. Низкую, тягучую, гипнотическую.
Третий удар. Четвёртый. Пятый.
Я считала их не головой, а телом. Каждый отпечатывался на коже отдельной полосой.
Ягодицы уже не просто горели. Они пылали, опухшие, иссечённые. И каждый новый удар приходился по воспалённой, разогретой, безумно чувствительной коже.
Боль была невыносима.
И именно поэтому возбуждала до дрожи, до судорог, до слёз.
Я стонала в голос, не сдерживаясь. Каждый выдох выходил со звуком. То ли всхлипом, то ли стоном, то ли мольбой.
Слёзы текли по щекам. Соль попадала в рот.
Запах пота, горячего воска и сандала обволакивал, дурманил.
Тело отвечало само: бёдра дёргались, мышцы сокращались, клитор пульсировал так, что я почти чувствовала приближение оргазма. Ещё немного — и я бы кончила прямо так, от одних только ударов.
— Ещё, — прошептала я голосом, которого не узнавала. — Пожалуйста… ещё.
Я ощутила, как он усмехнулся. Рука замерла.
Пальцы медленно скользнули по горящей коже, проверяя глубину, считывая текстуру.
Я чувствовала, как они проходились по вспухшим полосам, по влажной от пота коже, по ягодицам, которые горели так, будто их касались раскалённым железом.
Затем его ладонь двинулась ниже, между ног, туда, где я была мокрая и раскрытая.
Пальцы прошлись по складкам, едва касаясь, размазывая влагу.
Я всхлипнула, подалась бёдрами навстречу.
Но он убрал руку так же быстро, как прикоснулся.
— Хочешь больше? — спросил он глухим, хриплым, с придыханием голосом. — Ты уверена?
Я выгнула спину, подставляя себя под его руку, под его власть.
— Да. Хочу… ещё…
Следующий удар был сильнее и резче. Хлопок метнулся по комнате, отразился от стен.
Я кричала громко, не сдерживаясь, выпуская всё, что было заперто годами.
Боль пронзила молнией. Яркая, ослепительная.
И тут же за ней хлынула волна наслаждения, такая острая, что колени подломились, а тело содрогнулось.
Внизу живота скрутился тугой, горячий узел. Клитор пульсировал бешено. Влагалище сжималось сильно, до боли.
И я понимала, что стояла на самой грани: ещё один удар, ещё одно прикосновение, ещё что угодно — и я кончу. Прямо так, от боли, от ударов, от его власти.
Он снова ударил. И ещё раз. И ещё.
Я кричала, стонала, всхлипывала. Тело дёргалось в наручниках. Кожа горела. Бёдра были мокрые насквозь.
Я чувствовала, как влага стекала по ним, как сокращались мышцы внутри. Пустые, жаждущие наполнения.
Боль и возбуждение сплетались в один непрерывный ток, и я уже не различала, где заканчивалось одно и начиналось другое.
Разум растворялся. Оставались только ощущения: жар, звон, соль на губах, пот и воск, сандал.
Тело требовало большего. Душа кричала от восторга и боли одновременно.
— Вот так, — прошептал он, замедляя движения, позволяя мне ощутить послевкусие каждого удара. — Теперь ты знаешь, кто ты.
И я знала.
Знала, что переступила черту.
Старое «я» осталось за дверью: вежливое, правильное, послушное.
А здесь была я настоящая: дикая, живая, свободная.
Больше «я», чем когда-либо прежде.
Диамант
1
Я медленно обошёл Сильвану.
Подошвы впечатывались в камень, и эхо возвращалось от стен глухим, утробным гулом. Каждый звук заставлял её мышцы натягиваться, как струну, готовую лопнуть от одного неверного касания.
Я остановился перед ней так близко, что жар моего тела касался её кожи раньше, чем пальцы.
Мой запах накрывал её: кожа, нагретый металл, а под всем этим тяжёлый, животный мускус, от которого кровь бросалась в лицо.
Она стояла, прикованная к перекладине наручниками, но ещё прочнее прикованная моим взглядом.
Я вглядывался в её лицо: трепет ресниц, мокрых от слёз, капля пота, ползущая по виску к скуле.
Достал сигарету, щёлкнул зажигалкой. Короткая вспышка вырвала из полумрака моё лицо: острые скулы, жёсткую линию челюсти, губы с тенью усмешки в углах.
Первая затяжка глубокая и долгая. Сизый дым тёк между нами, и воздух становился горьким, плотным, осязаемым.
— Посмотри на меня, — произнёс я низким голосом. Не просьбой. Вибрацией, прошедшей сквозь её тело от затылка до поясницы.
Она подняла глаза. Широко раскрытые, блестящие, слёзы и возбуждение в них были неразличимы.
В этих глазах я читал всё: страх, покорность — и то тайное, запретное, в чём она не призналась бы даже себе. Жажду, тёмную, вязкую жажду подчинения.
— Открой рот.
Не вопрос. Приговор.
Она замешкалась на одно мгновение, на один удар ресниц.
И этого хватило: пощёчина обрушилась звонко, как выстрел.
Голова Сильваны мотнулась вбок, волосы хлестнули по плечу, на щеке проступил алый след.
Я чувствовал, как от удара по ладони разливалось тепло и как член дёрнулся в ответ, требуя большего.
— Я не люблю ждать, — произнёс я ровным, безэмоциональным голосом. — Ещё раз. Открой рот. И на этот раз сделай это так, как будто тебя уже трахают в глотку.
Она всхлипнула, но рот открыла сразу. Широко, послушно.
Губы разошлись, обнажая влажный язык.
И я видел, как дрожал её подбородок, как билась жилка на виске, как напряглись соски, как между бёдер у неё уже текло. Тонкая влажная дорожка на внутренней стороне бедра.
Тело предавало её с головой.
Я усмехнулся холодно и хищно.
И стряхнул пепел ей в рот. Серый, невесомый, горький.
Он рассыпался по языку, прилипал к нёбу.
Она вздрогнула от горечи и сглотнула слюну, смешанную с пеплом, ещё до моего приказа.
Я наклонился ближе, так что мои губы оказались в дюйме от её губ. Выдохнул дым ей в лицо — в рот, в ноздри, в глаза.
Она закашлялась, но не отворачивалась. Не смела.
— Хорошая девочка, — произнёс я. — Уже глотаешь без приказа.
Не разрывая зрительного контакта, я плюнул.
Медленно, намеренно, с ледяной расчётливостью.
Я целился не в рот. В лицо.
Слюна ударила по её губам, растеклась по подбородку, потекла вниз по шее.
Она вздрогнула, но не отвернулась. Смотрела на меня, и в её глазах — стыд, такой густой, что его можно было пить.
— Слижи, — приказал я.
Она провела языком по губам, собирая мою слюну. Медленно, как будто пробовала вино.
— Открой рот.
Она подчинилась.
Я плюнул снова. Теперь точно в рот. На язык.
Слюна смешалась с остатками пепла, растеклась по нёбу.
— Не глотай, — произнёс я. — Держи. Покажи мне.
Она держала. Рот открыт, язык высунут, слюна и пепел блестели в свете свечей.
Слёзы текли по щекам, но она не закрывала рот. Не сплёвывала.
— Проглоти.
Она сглотнула медленно, до конца. Кадык дёрнулся, горло сжалось.
По лицу прошла тень стыда и унижения.
Но в глазах вспыхнуло новое пламя. Жаднее прежнего.
Я видел: стыд стал топливом. Унижение — ключом. Каждый слой приличий сгорал, обнажая то, что пряталось под ними.
Я отступил на шаг. Плеть по-прежнему лежала в ладони.
Я ощущал баланс: гладкость выделанной кожи, весомость металла, живую упругость.
Взмахнул, и воздух раскалился тонким зловещим свистом.
Сильвана перестала дышать.
Первый удар — по груди. Резкий, точный, с оттяжкой.
Кожа вспыхнула алой полосой, след тут же начал пульсировать, вторя сердцебиению.
Крик вырвался из её горла. Сырой, животный.
Но в нём было больше наслаждения, чем муки. Спина выгнулась, соски затвердели до боли.
Второй удар — по бедру. Третий — по животу. Хлопок кожи о кожу отдавался в каменных стенах, возвращался, множился.
Я бил размеренно, методично, с холодной точностью. И с каждым ударом мой член твердел всё сильнее, упираясь в кожу штанов.
Я хотел её. Хотел войти в неё жёстко, глубоко, без жалости.
Но сначала она должна была сломаться до конца.
Четвёртый удар — по груди ниже, по соскам. Она кричала громче.
Я не остановился. Пятый — по тем же соскам, уже распухшим, потемневшим. Она завыла.
Шестой — по животу. Седьмой — по бёдрам.
Я бил вполсилы, но по-настоящему. Каждый удар оставлял полосу, каждая полоса вздувалась, наливалась кровью.
Её тело дёргалось в наручниках. Кожа блестела от пота. Слёзы текли по лицу.
Но бёдра были мокрые не от слёз: она текла обильно, густо.
И я видел, как сокращались мышцы её живота, как она тёрлась бёдрами друг о друга в тщетной попытке получить хоть какое-то трение.
Я бил по внутренней стороне бёдер. Туда, где кожа тоньше всего, где нервы обнажены.
Она кричала так, что стены, казалось, дрожали.
Но не просила остановиться.
— Пожалуйста… — произнесла она глухим, стёртым голосом. — Возьми меня… Я не могу больше… Я хочу…
Она всхлипнула, поддалась бёдрами вперёд — туда, где ничего не было, только воздух.
— Всё, что хочешь… только не останавливайся…
Я замер.
Медленно подошёл. Кончики пальцев коснулись горящей кожи легко, почти нежно. Повели вдоль алого следа от ключицы к груди.
Затем ладонь двинулась ниже, по животу.
И пальцы вошли между её ног. В мокрую, горячую, пульсирующую плоть. Два пальца сразу, глубоко, без предупреждения.
Она вскрикнула, сжалась вокруг них.
И я чувствовал, как её мышцы сокращались жадно и отчаянно, требуя большего.
— Ты действительно этого хочешь? — спросил я тихо, почти с нежностью. — Ты готова?
— Да… — выдохнула она с закрытыми глазами и приоткрытыми губами. — Я хочу тебя… всего… целиком…
Я вынул пальцы. Мокрые, блестящие в свете свечей.
И поднёс к её губам.
— Тогда оближи. Почувствуй, какая ты мокрая из-за меня. Какая грязная и счастливая.
Она лизнула мои пальцы, пробуя собственный вкус.
И этот жест — покорный, жадный, бесстыдный — сломал последние остатки моего самоконтроля.
Я улыбнулся холодно, с глубоким, тёмным удовлетворением.
Рука взметнулась, и плеть рассекла воздух в последний раз.
Удар пришёлся по влагалищу.
Сильвана вскрикнула, выгнулась.
И мольба хлынула из неё потоком. Бессвязная, отчаянная, освобождённая.
Последняя нить самоконтроля лопнула.
Не осталось стыда, не осталось гордости.
Только желание. Всепоглощающее, ослепительное, выжигающее всё дотла.
2
Я отбросил плеть.
Она ударилась о камень глухо и коротко, как последний выдох.
Тишина сомкнулась над звуком, и комната снова дышала: потрескивание фитилей, шорох цепи, качнувшейся от сквозняка.
Воздух густой: сандал, пот, нагретое железо и что-то ещё, сладковатое, звериное, идущее от неё.
Я шагнул к Сильване не спеша. Так подходят к алтарю — с осознанием того, что жертва уже возложена.
Она едва стояла на ногах: запястья стянуты наручниками, позвоночник выгнут, волосы налипли на шею и лопатки, пот очертил каждый позвонок.
Свет свечей вылепливал из её тела что-то языческое: бронзовый рельеф бёдер, тени в ямках ключиц, тёмные соски, напряжённые от холода и ожидания.
Она дрожала мелко и непрерывно, как струна после удара.
Моя рука взметнулась, пальцы вошли в её волосы глубоко, до корней, и сжались.
Я запрокинул ей голову медленно, до того предела, где шея становилась беззащитной, где горло открывалось.
Она вскрикнула коротко и хрипло.
И в этом звуке было всё, кроме протеста.
— Ты жалкая, — произнёс я тихо, почти нежно. — Стонешь. Умоляешь. А ведь два дня назад смотрела на меня так, словно готова была перегрызть горло.
Я наклонился ближе, губы у самого уха.
Её кожа пахла страхом и возбуждением. Горьковатым, густым, как дым горящего можжевельника.
— Я же говорил: ты приползёшь. И ты приползла. Даже быстрее, чем я рассчитывал.
Сжал её волосы сильнее, заставляя запрокинуть голову ещё выше.
— И знаешь, что самое смешное? Ты ведь не просто приползла. Ты ещё и растеклась, как последняя блядь.
Не давая ответить, я положил вторую руку на грудь. Широко, собственнически, накрывая целиком.
Пальцы нашли сосок. Сначала едва касаясь, обводя кончиком большого пальца, пока он не затвердел окончательно. Потом сжали плавно и неумолимо, как тиски.
Она задыхалась, выгибалась, пыталась отстраниться — и натягивала цепь. Кожа впивалась в запястья, и этот новый укус боли смешивался с тем, что делали мои пальцы.
Она застонала так, что звук отразился от сводов и вернулся эхом.
— Смотри на меня.
Она подняла мокрые, расфокусированные глаза.
И нашла в моём взгляде то, за чем пришла: не нежность. Власть. Голую, абсолютную, не допускающую торга.
Пальцы скользнули ниже: по рёбрам, считая каждое, по животу, чувствуя, как мышцы сжимались под кожей, по внутренней стороне бедра. Туда, где кожа тоньше всего, где пульс бился так близко к поверхности.
Я вёл ладонь медленно, мучительно медленно.
Она дрожала сильнее.
Я остановил пальцы в миллиметре от её входа. Мокрого, горячего, пульсирующего.
— Ты вся мокрая, — прошептал я. — Такая голодная. Такая честная — здесь, внизу, где тебя не видят ни твои боги, ни твой народ.
Пауза. Я слышал, как капля падала в темноте. Как билось её сердце. Частое, рваное.
— Ты хочешь, чтобы я выебал тебя? Здесь? В цепях?
— Да… Да. Пожалуйста.
Голос сорванный, растворённый в хрипе.
Я вошёл в неё одним пальцем. Медленно, до самого конца.
Она застонала, сжалась вокруг него. Мышцы пульсировали, втягивали глубже.
Я дал ей секунду. Одну. Не больше.
Потом добавил второй палец, растягивая, заполняя.
— Вот так, — произнёс я. — Чувствуешь? Как тело предаёт каждый твой принцип? Каждую клятву?
Я проворачивал пальцы, находил то место внутри, которое заставляло её всхлипнуть и податься бёдрами навстречу.
— Вот она, твоя суть. Под доспехами. Под гордостью. Под всеми словами о свободе. Ты — просто мокрая дырка, которая сжимается вокруг моих пальцев.
Я начал двигаться ритмично: то нарастая до рваного темпа, от которого её бросало вперёд, и только цепь удерживала на месте, то замедляясь почти до неподвижности, до одного лишь давления, от которого она скулила и пыталась насадиться сама.
Соки хлюпали вокруг моих пальцев. Этот звук был непристойнее любого стона.
— Слышишь? — спросил я. — Это звук твоей капитуляции. Громче, чем любые твои слова.
Третий палец вошёл в неё, растягивая, заполняя до предела.
Она кричала.
Я чувствовал, как её стенки сжимались, как всё её нутро дрожало, как она текла по моей ладони, капая на пол.
— Ты когда-нибудь думала, что будешь вот так висеть? Прикованная. Раскрытая. Истекающая соком из-за трёх пальцев? — я наклонился к её уху. — А ведь твой жених даже не трогал тебя там. Думаешь, он бы узнал тебя сейчас? Думаешь, он бы поверил, что его нежная Сильвана может быть такой?
Она всхлипнула. Но не от боли.
От правды.
— Ты больше не воительница, — продолжил я. — Не защитница. Не дочь своего отца. Ты — моя шлюха. Моя игрушка. Мой сосуд для желаний. И тебе это нравится.
Нашёл нужную точку. Она вскрикнула тонко и пронзительно. Стенки сжались, пульсируя.
— Ты красивая сейчас. Красивая, грязная и честная. Впервые за всю твою жизнь — честная.
Слезинка скатилась по её скуле, упала на грудь и потекла вниз, туда, где мои пальцы продолжали работать.
— Ты создана для этого. Для моих рук. Для моего голоса. Для этой комнаты. И знаешь, что самое забавное?
Я замер, давая ей повиснуть на грани.
— Ты сама это знаешь. И от этого тебе ещё больше хочется.
Она тонула: жар кожи, звон крови в ушах, соль на губах, густой плотский запах.
Мысли — обрывки. Ни одна не держалась дольше секунды.
Только пульс, только ритм моих пальцев, только дрожь, нарастающая, как гул перед землетрясением.
Она не просто просила. Она умоляла всем телом: выгнутой спиной, дрожащими бёдрами, раскрытым ртом, из которого вырывались звуки, похожие на плач.
Каждый мускул кричал о голоде. Каждая клетка тянулась ко мне.
Она была распахнута, разобрана, доведена до той грани, где разум уже не существовал. Только инстинкт, только жажда, только я.
Она была на грани.
Я видел это. Чувствовал по тому, как участилось дыхание, как сжались бёдра, как всё тело напряглось и замерло в мгновенье перед падением.
И я остановился.
Вынул пальцы. Мокрые, блестящие.
Поднёс к своим губам.
Она всхлипнула, дёрнулась, открыла мутные, безумные, непонимающие глаза.
Её соки блестели на моих пальцах.
И она видела это. Видела, как я заставлял её смотреть на то, что она только что сделала, как текла для меня, как отдавалась моей руке.
— Скажи, — произнёс я тихо и раздельно. — Скажи, что ты моя. Полностью. Без остатка. Без оговорок, без «потом», без «только здесь».
Молчание.
Только её рваное дыхание и стук капель в темноте.
— Или я уйду. И оставлю тебя здесь — на самом краю. Мокрую. Дрожащую. С этим огнём внутри, который некому потушить.
Я облизал свои пальцы.
— Видишь, чем ты стала для меня.
Провёл пальцами по её губе, размазывая слюну и влагу.
— А теперь скажи это. И, может быть, я позволю тебе кончить. Может быть. Если попросишь красиво.
Сильвана
1
— Я твоя… Только твоя. Навсегда.
Голос сорвался на выдохе.
Мой язык скользнул по его пальцам, собирая собственный вкус. Солёный, терпкий, постыдный.
Диамант отступил на шаг и замер.
Его взгляд прошёл по моему телу не как у любовника, а как у анатома: раскрасневшаяся кожа, блестящая от пота, дрожащие бёдра, покрытые красными следами его пальцев, лицо, мокрое от слёз и испарины, губы искусанные, с привкусом железа.
Он впитывал всё это с холодным, ненасытным вниманием.
— Ты… ты обещал…
Я подалась к нему всем телом, насколько позволяла цепь. Запястья горели, кожа наручников промокла от пота. Каждое движение отзывалось тупой, сладковатой болью.
Он усмехнулся одним уголком рта.
И в этом движении было всё: цинизм, власть, удовольствие человека, держащего чужую душу на булавке.
— Обещал? — переспросил он ленивым, тягучим голосом. — А ты думала, я буду нянчиться с тобой? Ласкать пальцами, пока ты раздвинешь ноги, как послушная барышня?
Он шагнул ближе. Воздух между нами сгущался, пропитанный запахом его кожи. Мускус, дым, что-то звериное.
— Ты хотела грубости — получишь. Хотела боли — будет. Хотела меня… Ты уже моя. Каждая клетка. Навсегда.
Я всхлипнула жалко и беспомощно.
Но в этом звуке не было протеста. Только жажда, только готовность принять всё, что он даст.
Наступила тишина.
А потом — звук молнии: металлический лязг разорвал воздух, эхо раскатилось по каменным стенам. Звук необратимости.
Он расстегнул штаны, стянул их одним движением, не глядя.
И его член вырвался наружу. Тяжёлый, твёрдый, головка блестела в свете свечей, уже влажная от смазки.
Я смотрела на него, не в силах отвести взгляд.
И чувствовала, как внутри всё сжималось в тугой, горячий узел. Я хотела его, хотела, чтобы он заполнил меня, хотела до дрожи, до боли, до слёз.
Его руки метнулись вперёд. Пальцы впились в мои бёдра жёстко, до белых лунок на коже.
Он рванул меня к себе.
Я вскрикнула коротко и резко. Но крик тут же оплавился в долгий, тёмный стон, когда моё тело прижалось к его. Вплотную, без зазора.
И я ощутила его: твёрдость, жар, член, упирающийся в мой живот.
— Держись.
Ни тени нежности. Только сталь.
Он не подготавливал и не ждал: одним движением вошёл грубо и безжалостно, на всю длину, в мокрую, растянутую его же пальцами плоть.
Я кричала. Тело выгнулось, натянув цепи до предела.
Внутри всё разрывалось от резкого вторжения, но влаги было так много, что член скользнул глубоко, до самого конца, ударив в шейку матки.
Боль и наслаждение вспыхнули одновременно. Ярко. Ослепительно.
Он заполнил меня целиком — так, что, казалось, не осталось ни единого уголка, не занятого им.
Я чувствовала его в горле, в животе, в позвоночнике.
Он заполнил меня так, что не осталось места для страха. Каждая клетка тела знала только его: его жар, его твёрдость, его ритм.
Он вытеснил всё: прошлое, сомнения, имена, лица. Внутри не осталось ничего, кроме него.
Он не давал привыкнуть, не давал вздохнуть: выходил почти полностью — и снова входил.
Ритм жёсткий, безжалостный, заполнял комнату звуками: влажные хлопки кожи о кожу, мои срывающиеся крики, его низкое, утробное рычание.
Я открыла глаза и увидела его лицо. Прекрасное и страшное, как лицо бога, который решал, пощадить или уничтожить.
В его чертах ни тени сомнения. Только власть, только голод, только знание того, что я его и ничто этого не изменит.
— Вот так, — произнёс он глухим, хриплым голосом. — Ты этого хотела? Чтобы я показал тебе, кто здесь хозяин?
Толчок. Глубокий, на всю длину.
Из горла вырвался стон.
Я чувствовала каждый сантиметр его члена, как он входил, как растягивал, как пульсировал внутри.
— Это тело… не твоё, — продолжал он, и каждое слово было ударом хлыста, каждый толчок — молнией. — Оно моё. Каждый его дюйм. Каждый вздох.
Боль и наслаждение сплетались в одну нить. Стыд горел на щеках, а вожделение горело ниже. Глубже, жарче, ненасытнее.
Думать я больше не могла. Дышать — едва. Сопротивляться — бессмысленно.
Он трахал меня сильно, быстро, без остановки.
Его бёдра бились о мои, шлепки раздавались всё громче, стоны переходили в крик, а крик — в хрип.
Я чувствовала, как с каждым толчком его член задевал внутри какую-то точку, от которой ноги подкашивались, а перед глазами вспыхивали белые пятна.
— Уже вся течёшь, — произнёс он с издёвкой, но сбивающимся, хриплым от возбуждения голосом. — Слышишь, как громко? Даже твоя блядская киска орёт громче тебя.
Его слова ударяли в живот постыдно и горячо.
И от них возбуждение становилось ещё сильнее.
Я не могла думать, не могла говорить. Могла только стонать, всхлипывать, принимать его — и течь, по его члену, по его бёдрам, по собственным ногам.
Он сжал мою шею ладонью. Не душа, но удерживая, заставляя смотреть ему в глаза.
— Признай, что ты ждала этого с первой минуты. Что ты лежала ночью, трогала себя и представляла, как я вхожу в тебя. Признай!
— Да! — выкрикнула я. — Да! Я ждала! Я трогала себя! Я представляла! Я хотела тебя! Каждую ночь! Каждую минуту!
Слёзы текли по щекам. Голос срывался.
Но я не могла остановиться.
Он улыбнулся жестоко и торжествующе:
— Вот это я и хотел услышать.
Первый оргазм ударил без предупреждения.
Волна, взрыв, белая вспышка, от которой мир рассыпался на осколки.
Внутри всё сжалось до предела, мышцы судорожно сомкнулись вокруг его члена, по телу прошла сильная, неконтролируемая дрожь.
Его зубы впились в мочку моего уха. Сильно, до боли.
И в этот миг всё исчезло: прошлое, будущее, сомнения.
Остались только его руки на моих бёдрах, его член внутри меня и два слова, произнесённые шёпотом в самое ухо:
— Ты моя.
Я кричала в полный голос, не сдерживаясь. Тело содрогалось, мышцы сжимались вокруг него.
Он застонал сквозь стиснутые зубы, ускорился, вошёл ещё глубже.
И я чувствовала, как его член пульсировал внутри меня.
Он не остановился: движения становились жёстче, быстрее, беспощаднее.
Он держал меня, как вещь, как собственность.
И я принимала. С криком, со слезами, с безумным, сжигающим изнутри желанием.
Второй оргазм пришёл быстрее и острее. Прокатился по телу судорогой, выворачивая наизнанку.
Разум погас. Тело стало невесомым.
Крик слился в один долгий, протяжный звук.
Я кончила снова. На его члене, вокруг него, содрогаясь всем телом, пока он продолжал вбиваться в меня.
— Да… Ещё… пожалуйста… ещё… — шептала я, как молитву.
— Пожалуйста? — он рассмеялся низко, хрипло, с торжеством победителя. — Какая вежливая. А два часа назад строила из себя гордую пленницу. Куда делась твоя гордость, Сильвана? Или я уже выбил её из тебя?
Его пальцы впились в мои бёдра ещё глубже. Там уже расцветали синяки. Тёмные, как чернильные пятна.
Толчки становились яростнее. Он не щадил, не жалел, не замедлялся.
Я висела на нём, насаженная на член, на цепи, на его волю.
И не хотела ничего другого.
Третий оргазм обрушился лавиной.
Я кричала, голос срывался на хрип, тело выгибалось дугой.
По лицу текли слёзы. Горячие, солёные, бесконечные. Слёзы боли, унижения и невозможного, чудовищного удовольствия.
Внутри всё сжималось так сильно, что я чувствовала, как его член пульсировал, как моё тело выталкивало его, как влага хлестала наружу. По бёдрам, по его животу, по моим ногам.
Только тогда он замедлился. Движения стали глубже и тяжелее.
Наклонился. Губы коснулись моего уха.
— Теперь ты знаешь, кто ты. Теперь ты знаешь, кому принадлежишь.
И только тогда он позволил себе кончить. С утробным, звериным стоном, с последним толчком, таким глубоким, что я ощутила, как его семя изливалось в меня. Горячее, густое, заполняющее до предела.
Он не вышел. Держал себя внутри, пока последние толчки пульсации не стихли.
Я чувствовала, как его сперма текла из меня. Вниз, по бёдрам, смешиваясь с моей влагой.
Я вскрикнула. Не от боли и не от наслаждения.
От чего-то древнего и безымянного, как крик раненого зверя, который наконец перестал бежать.
Мы замерли. Оба дрожащие, мокрые от пота, от слёз, от всего, что произошло.
Воздух между нашими телами пах железом, солью, сексом. Густой, тяжёлый запах.
Его грудь ходила ходуном под моей щекой, и я слышала его сердце. Гулкое, властное.
Он не выходил из меня. Оставался внутри, обмякающий, но всё ещё глубоко.
Его семя во мне, текло по бёдрам.
И это ощущение — влажное, липкое, тёплое — казалось самой настоящей печатью.
Я чувствовала себя использованной.
И это было именно то, чего я хотела.
Моя голова упала ему на плечо. Тяжело и бессильно.
Кожа его горячая и влажная. Я прижималась к ней губами. Не целуя, просто касаясь, просто дыша им.
Он пах дымом, потом, корицей, гвоздикой и чем-то тёмным, как лес после грозы.
Он ослабил хватку: пальцы, оставившие багровые следы на моих бёдрах, разжимались медленно, нехотя, один за другим.
Но он не отпускал. Держал одной рукой на пояснице, другой на затылке, зарывшись в мокрые пряди. Держал, как трофей, как знамя, отвоёванное в бою.
А я больше не сопротивлялась.
Тишина навалилась плотная, звенящая, пропитанная запахом догоревших свечей и нашей общей дрожью.
Прежняя Сильвана умерла.
Она начала умирать ещё в пыточной, при первой встрече с ним, когда его взгляд впервые прошёл сквозь кожу и добрался до кости.
Она умирала медленно, слой за слоем.
А сейчас от неё не осталось ничего.
Но в пустоте, оставшейся на её месте, что-то шевельнулось. Что-то новое, горячее, слепое, как существо, только что прогрызшее себе путь из кокона.
Новая я. Та, что знала вкус его кожи и звук его стона. Та, что носила его отпечатки на теле, как священные письмена. Та, что принадлежала ему полностью, безвозвратно, навсегда.
Свечи догорали. Комната погружалась в темноту.
И в этой темноте, в запахе воска, пота и секса, в тепле его рук на моей спине я впервые за долгое время не чувствовала себя потерянной.
Я была найдена.
И найдена — им.
Глава 14. Зелёная Фея
"
Она боялась не его. Она боялась, что рядом с ним она перестает бояться"
Сильвана
1
Сильные руки Диаманта подхватили меня с той бережностью, с какой касаются святыни или жертвы.
Контраст с недавним неистовством ударил под рёбра.
И я замерла, не дыша, словно боялась расколоть что-то хрупкое, возникшее между нами.
Наручники щёлкнули сухо и окончательно, и моё тело рухнуло в его ладони, как подрубленный стебель.
Он нёс меня к кровати с такой лёгкостью, будто я была соткана из дыма.
Где-то позади тихо шелестел камень: потайная стена скользнула на место, запечатывая комнату боли и наслаждений, точно склеп — своих мертвецов.
Шёлковые простыни приняли разгорячённую кожу. Прохладные, скользкие, почти непристойно мягкие.
Я зажмурилась и выдохнула.
Дрожь прошла по телу, но не от холода. От осознания: всё, что было до этого, осталось по ту сторону стены. Сброшенная кожа, пепел, прежняя я.
Диамант лёг рядом, вытянулся на спине. Матрас едва прогнулся, словно кровать принимала его нехотя, с опаской.
В наступившей тишине остались только два дыхания: его — глубокое, рваное, моё — мелкое, дрожащее.
Два ритма, не совпадающих, ищущих друг друга.
И постепенно, удар за ударом, вдох за вдохом, они сливались в одно.
Моё тело пребывало в состоянии, которому я не знала названия: ни усталости, ни боли, только невесомость. Звенящая, почти пугающая.
Будто из меня вынули кости и залили вместо них тёплый свет.
В голове пусто и чисто: ни тревоги, ни стыда, ни единой мысли.
Лишь ощущение, будто я впервые дышала полной грудью, будто мир после долгой, страшной грозы наконец умылся и заново народился. Яркий, промытый до хрусталя.
Я чувствовала каждую точку тела. Не болью, а чем-то новым: следы от плети на бёдрах, его пальцы на запястьях, невидимые, но всё ещё ощутимые, его семя, остывающее внутри.
Я чувствовала, как оно медленно вытекало из меня, смешиваясь с моей влагой.
И это ощущение было странно успокаивающим: как будто он оставил во мне не только след, но и часть себя.
И это не пугало, а давало странное, почти животное чувство принадлежности.
Я была его.
И это знание, растекающееся по бёдрам вместе с его семенем, было самым честным, что я чувствовала за долгое время.
И всё это не унижало, а доказывало: я жива, я выбрала, я осталась.
Я повернула голову.
Диамант лежал рядом, глядя в потолок. Между его длинными пальцами дымилась сигарета, тонкая змейка дыма поднималась к зеркалу, свиваясь в ленивые кольца.
В воздухе терпкий, горьковатый аромат табака, перемешанный с чем-то цветочным. Лавандой, пробивающейся из складок портьер.
И к ним примешивался другой запах. Солоноватый, тёплый, интимный: запах нашей кожи, нашего пота, нашего недавнего безумия.
Шёлк под моими пальцами прохладен и гладок, как вода в ночном озере. Тогда как кожа всё ещё горела в тех местах, где её касались его руки.
Я смотрела на его пальцы, держащие сигарету.
И вспоминала, как эти же пальцы сжимали моё горло, входили в меня, стирали слёзы с моих щёк.
Они способны на всё.
И я не знала, что пугало больше — их жестокость или их нежность.
Эти руки могли сломать меня и могли собрать заново. Они знали моё тело лучше, чем я сама.
И, кажется, начинали узнавать мою душу.
В завихрениях дыма его профиль казался чужим, отстранённым, высеченным из камня: ни следа той звериной жадности, что владела им минуты назад.
Сейчас — лишь каменное спокойствие.
И в этом спокойствии было что-то завораживающее, почти пугающее. Словно рядом со мной лежал совершенно другой человек. Незнакомец.
Но почему-то бесконечно близкий.
Я приподнялась на локте. Медленно и осторожно, словно боялась спугнуть.
Предрассветный молочный свет лежал на его лице мягкими тенями: резкие скулы, жёсткая, упрямая линия подбородка, губы — чувственные, припухшие, ещё хранящие вкус моей кожи.
Я знала это лицо наизусть и всё равно видела его впервые.
Сейчас в нём не было ни угрозы, ни холодной властности. Только спокойное, почти философское созерцание.
И вдруг я поймала себя на мысли, от которой по спине пробежал холодок: он не притворялся, не играл, не надевал маску. Он просто лежал и позволял себе быть.
И это доверие, эта неожиданная, невысказанная уязвимость пугали сильнее, чем всё, что происходило в тайной комнате.
Я хотела спросить: «Что будет утром?»
Но не спрашивала, боясь, что ответ разрушит это хрупкое, невозможное, почти священное затишье.
Боясь, что утро вернёт его в привычную броню. Холодного, циничного, неприступного.
Боясь, что эта ночь окажется лишь ночью.
И поэтому молчала, удерживая мгновение, как воду в ладонях.
Тишину расколол звук, которого я не ждала.
Смех.
Тихий, хрипловатый, идущий откуда-то из глубины грудной клетки.
Диамант повернул голову ко мне.
И то, что я увидела в его глазах, ударило больнее любого хлыста: тёплая, почти нежная улыбка.
Не Инквизитор, не господин, не хищник. Просто юноша. Живой, чувствующий, уязвимый.
— Ну как ты, жертва Инквизиции?
Низкий, бархатный, с мягкой хрипотцой голос. В нём не насмешка. Ласка, обёрнутая в иронию.
Его пальцы коснулись моей щеки. Медленно и невесомо.
Провели по коже, ещё хранящей солёные дорожки слёз и влажный жар.
Это прикосновение после цепей, после плети, после его пальцев, стиснувших моё горло, было такое нежное, что у меня перехватило дыхание.
Не требование, не власть.
Робость. Почти детская робость. Словно он сам удивлялся тому, на что способны его руки, когда не причиняли боль.
Я перехватила его ладонь и прижала к своей груди, туда, где сердце колотилось, как пойманная птица.
Под моими пальцами бился его пульс. Ровный, спокойный. Ничего общего с тем бешеным, рваным ритмом, который несколько минут назад сотрясал нас обоих.
И этот стук — мерный, тёплый, настоящий — вдруг показался мне важнее всех слов.
— Как я? — тихо переспросила я, но без дрожи. — Прекрасно. Если честно — безупречно. Хотя, наверное, это чистое безумие… после всего.
Помолчала, чувствуя, как щёки заливает жаром.
— Вечер выдался… занятный. Платье. Пир. Потом вот…
Я не договорила.
Но в этом молчании не было стыда. Только лёгкое, тёплое смущение, как у человека, который проснулся в чужой жизни и вдруг понял, что она ему нравится больше собственной.
Диамант улыбнулся шире. Медленно, как тает лёд по весне.
Его пальцы сомкнулись на моей ладони крепко и бережно.
И в этом жесте было больше слов, чем во всех признаниях мира.
Диамант
1
— «Занятный» — это мягко сказано.
Я чуть прищурился, и в моих глазах мелькнуло не веселье, а предвкушение. То глубокое, тёмное удовольствие, которое приходит, когда преподносишь запретное тому, кто ещё не знает его вкуса.
Сильвана откинулась на простынях. Шёлк скользил по разгорячённому телу и ложился на него, как вторая кожа, более откровенная, чем нагота.
Каждый оставленный мной след проступал сквозь ткань: багровые полосы на бёдрах, синяки от пальцев на талии, припухшие соски, всё ещё тёмные и напряжённые.
— Да уж… — произнесла она, проведя ладонью вдоль бедра. — Знаешь, я никогда прежде не бывала на столь откровенных пирах…
Я повернул голову. Губы дрожали не в насмешке, а в чём-то далёком, почти ностальгическом. Будто я уже не был здесь, а в тех краях, где слово «запрет» звучало как приглашение, а наслаждение не пряталось за опущенными ресницами.
— Это ещё цветочки, — произнёс я лениво. — Ты бы посмотрела, что творится на подобных мероприятиях у меня на родине, в Леброне. Там правила приличия — пустой звук. К счастью.
Я прикрыл глаза на мгновение, будто разворачивая перед внутренним взором старый, истёртый на сгибах гобелен.
Затем наклонился ближе, так близко, что чувствовал жар её плеча. И понизил голос до шёпота, от которого дрожь начиналась не в спине, а в животе.
— Однажды на пиру у герцога Эстрелла я нашёл свою будущую любовницу в объятиях двух танцовщиц. Их тела переплелись — тесно, жадно, — а губы скользили по коже, оставляя влажные дорожки. Свечи горели так низко, что тени на стенах двигались вместе с ними, повторяя каждый изгиб.
Пауза. Я позволил образу осесть в ней, как дыму.
— Она лежала на подушках, голая, с раздвинутыми бёдрами, а одна из девушек работала языком у неё между ног. Вторая — вылизывала ей грудь, и она стонала, не открывая глаз. В комнате пахло потом, возбуждением и сладким вином, которое они пили прямо с кожи друг друга.
Снова пауза. Я давал картинке прорасти в её воображении.
— И знаешь, что она сказала, когда увидела меня в дверях? «Присоединяйся. Если не боишься».
Я бросил на неё короткий взгляд из-под ресниц. Небрежный и оценивающий.
— Мне было четырнадцать.
Она ахнула.
Тело дёрнулось назад инстинктивно, но тут же замерло, словно невидимая нить не давала ей отстраниться.
Губы разомкнулись. Щёки окрасились не румянцем смущения, а чем-то более глубоким и горячим.
Она пыталась спрятаться за коротким смешком, но пальцы выдавали её: побелевшие костяшки, скомканный край простыни.
Я видел, как напряглись её соски под шёлком. Тело отреагировало раньше, чем разум успел выстроить защиту.
— И ты… присоединился?
Голос хриплый, тихий. Голос женщины, которая уже знала ответ и всё равно хотела его услышать.
Я пожал плечами. Губы тронула улыбка. Циничная, спокойная, без тени бравады. Так улыбаются, вспоминая не подвиг, а вкус. Давний, привычный, ставший частью крови.
— Естественно. Она взяла у меня в рот, пока вторая танцовщица сидела на моём лице. А третья ласкала её. Всё было мокрым — и все стонали так, что музыка за стеной казалась тишиной.
Пауза. Я проследил, как дёргался её кадык.
— В Леброне считают, что ревность — удел слабых. Чем больше наслаждений, тем полнее жизнь. И чем раньше их познаёшь — тем лучше. Там не ждут брачной ночи, чтобы узнать, как пахнет чужое тело. Там пробуют. Всё. И всех. Без стыда. Без исповеди. Без «нельзя».
Мой палец лениво очертил узор на простыне.
— Это был мой первый групповой опыт.
Я произнёс это ровно, без нажима, как назвал бы сорт вина. С лёгким одобрением и привкусом давней нежности.
И наблюдал, как в её зрачках сталкивались отвращение и голод, страх и тяга, как одно перетекало в другое.
Именно так начиналось превращение. Когда запретное переставало пугать и начинало звать.
Я медленно улыбнулся. Склонил голову набок, разглядывая её не спеша, как разглядывают драгоценный камень, который вот-вот огранят.
Потом повернулся всем телом. Взгляд стал тяжелее, пристальнее, почти осязаемым, как прикосновение ладони к обнажённому горлу.
— Поверь мне, Сильвана, — произнёс я мягким, тёплым и абсолютно непреклонным голосом. — Ты ещё не видела и десятой доли того, чему я мог бы тебя научить.
Сильвана
1
В груди разгоралось пламя, которому я отказывалась давать имя.
Я резко села. Простыни скользнули вниз, обнажая плечи.
Холодный воздух коснулся разгорячённой кожи, но облегчения не принёс.
— Так значит, этот… спектакль с рыжей и блондинкой сегодня — ты специально его устроил? Чтобы проверить меня?
Диамант приподнялся на локте. Его пальцы медленно, почти лениво провели по моему плечу. Дразня, нащупывая границу терпения.
В уголках его губ заиграла насмешливая улыбка.
— Устроил? — протянул он. — Дорогая, я не режиссёр театра. Я лишь создаю условия. А уж кто и как ими воспользуется — дело случая. Если бы не ты оказалась в моей постели, это были бы те две сучки. Или кто-то ещё.
Краска залила моё лицо. Не от стыда. От ярости.
Я схватила край простыни и сжала ткань.
— Значит, для тебя это просто игра? Кто-то сегодня выиграл, а кто-то проиграл?
Он рассмеялся холодно, почти жестоко. Откинулся на спину, закинул руки за голову.
И смотрел на меня с тем циничным спокойствием, которое бесило до белого каления.
— Игра? Нет, Сильвана. Это жизнь. В Леброне мы не прячемся за масками приличия. А вы в Колтрейне… Мне, честно говоря, не понять вашего ханжества. Зачем игнорировать собственную природу? Мы берём то, что хотим, и наслаждаемся без угрызений совести.
Я молчала, стиснув кулаки под простынёй. Дыхание учащалось, в груди сдавливало от гнева и чего-то ещё. Того, что я не хотела признавать.
— Ты… ты просто не способен любить.
Слова вырвались прежде, чем я успела себя остановить.
Диамант замер. Не просто замолчал — замер, как зверь за миг до прыжка.
Медленно повернул голову.
Я видела, как дёргался мускул на его скуле, как темнели глаза. Не от гнева. От чего-то более глубокого, почти физического отвращения.
Он склонился ближе, и воздух между нами стал холоднее, словно само слово вытянуло из комнаты тепло.
— Любовь? — произнёс он это слово так, будто выплюнул кусок тухлого мяса. — Ты произнесла это слово так, будто оно что-то значит. Оно пустое, Сильвана. Красивая обёртка для слабости. Люди прикрываются им, чтобы оправдать свою неспособность выжить без иллюзий.
Он сел одним плавным, хищным движением. Оперся на согнутое колено и приблизил лицо к моему.
Я чувствовала его дыхание на губах. Но в нём не было ни страсти, ни угрозы. Только холодное, брезгливое любопытство.
— Я даю наслаждение. Настоящее. Без прикрас. Без лживых клятв. И это единственное, что между мужчиной и женщиной не пахнет гнилью.
Голос звучал ровно.
Но я видела, как его пальцы сжимали край простыни с той же силой, с какой я сжимала минуту назад.
Это слово задело его. Не просто раздражало — задело.
И от этого становилось ещё страшнее.
Я хотела возразить, но слова застряли в горле горьким комком. Резко отвернулась, пряча слёзы, неожиданно обжёгшие веки.
Он вздохнул, протянул руку и коснулся моего плеча. Пальцы тёплые, почти ласковые.
Но в прикосновении не было утешения. Лишь холодное осознание реальности.
— Не обижайся. Я говорю правду — ту, которую знаю. И притворяться не собираюсь. В отличие от твоего лицемера-женишка, который вместо того чтобы брать тебя всеми способами, пел серенады о вечной любви. И поддерживал тебя в твоих мятежных замыслах вместо того, чтобы поставить на место. Кстати, именно поэтому ты и оказалась тут.
— Тед ни в чём не виноват! — я резко повернулась к нему, пряди волос хлестнули по щекам.
В глазах полыхало негодование. Сдерживаемые слёзы лишь усиливали блеск ярости.
— Ты просто не способен понять, что такое настоящие чувства. Для тебя любовь — это телесное наслаждение, которое можно взять и отбросить. А для нас… для нас это нечто большее. Преданность. Готовность бороться за то, что дорого, даже если весь мир против тебя.
Диамант скривил губы в оскале, полном брезгливости.
— «Настоящие чувства», — передразнил он с ядовитой вежливостью. — Знаешь, что я вижу вместо них? Глупость. Как можно поддерживать ту, кого якобы любишь, в заведомо провальной затее? В мятеже против собственного правителя? Это не любовь, Сильвана. Это самоубийство. Романтизация безумия.
Пауза. Он смотрел на меня без капли тепла, с усталой, почти презрительной констатацией.
— И знаешь, что самое забавное? Сейчас ты лежишь в моей постели. Со следами моей плети на заднице. С моим семенем между ног. И говоришь о любви. К другому. Твой жених был бы в восторге.
Я сбросила простыню и вскочила с постели, не заботясь о наготе.
Шагнула к окну, где сквозь узкие щели пробивался бледный рассвет, окрашивая комнату в холодные серые тона.
— Ты не понимаешь… или не хочешь понимать. В Колтрейне люди голодают. Крестьяне умирают от болезней, потому что у них нет лекарств. Дети растут без надежды, без будущего. И всё это — из-за твоей политики, твоих налогов, твоего безразличия! А эти показательные казни… Вот почему тебя называют тираном. Не потому, что ты сильный. А потому, что ты безжалостный.
Диамант медленно поднялся. Подошёл к столику, налил абсента, вдохнул терпкий аромат.
Затем приблизился ко мне сзади, но не коснулся. Оставляя между нами тонкую, ощутимую грань.
— И что с того, как меня называют? Слова — пустой звук. А люди… если они слишком слабы, чтобы выжить в этом мире, они заслуживают своей участи. Слабые должны служить сильным. Это закон природы. Что же касается казней… сила держится на страхе, моя дорогая. Без страха нет порядка. Без порядка нет государства.
— Это не закон природы! — я резко обернулась, в глазах гнев, в голосе звенела сталь. — Это твоя жестокость! Ты смотришь на людей как на пешки, как на расходный материал. А они — живые! У них есть мечты, семьи, жизни, которые ты ломаешь ради власти!
— Мечтать можно и в нищете, — усмехнулся он, скрестив руки на груди. В усмешке ни капли юмора, лишь холодная, гранитная уверенность. — А власть — это ответственность. Я держу в руках судьбы тысяч людей, и если для поддержания порядка нужно быть жёстким — я буду жёстким. Если для сохранения стабильности нужно быть безжалостным — я буду безжалостным. Это не жестокость. Это управление. Ты видишь страдания отдельных людей, но не видишь общей картины.
— Для тебя всё сводится к управлению, к цифрам, к балансу сил, — я качала головой, голос дрожал не от слабости, а от переполнявших чувств. — Ты не видишь людей. Ты видишь фигуры на доске. Но они не пешки! Они — матери, отцы, дети. Они — жизнь, которую ты не ценишь.
— А ты видишь только эмоции, — парировал он жёстко. — Слёзы, страдания, «несправедливость». Но мир не строится на эмоциях. Он строится на силе, на воле, на способности принимать трудные решения. И если кто-то не выдерживает — это их проблема, а не моя вина.
Я замолчала, глядя на него.
И вдруг поняла то, от чего становилось по-настоящему горько: я устала не от спора, не от его цинизма, не от его безжалостных слов.
Я устала от того, что они не отталкивали меня.
Я стояла напротив него — обнажённая, злая, с его следами на теле — и чувствовала не только гнев.
Что-то ещё. Глухое, тёплое, невыносимое. Поднимающееся от живота к груди, сжимающее горло, требующее признания.
Я искала в нём правду, хотела услышать, что он неправ, что его мир — чудовищная ошибка, что моя вера в людей, в справедливость, в любовь — не иллюзия.
Но не находила в нём правды. Я находила его.
И это было страшнее любого спора.
— Ты никогда не поймёшь, — прошептала я, и в голосе не было злости, а горькая, безысходная печаль. — Для тебя люди — инструмент. А для меня — цель. Их счастье, их жизнь — вот ради чего стоит бороться.
Он пожал плечами. Взгляд оставался бесстрастным.
— Возможно. Но пока я правлю, а ты бежишь от реальности. И знаешь что? В этом мире выживают те, кто умеет смотреть правде в глаза. А не те, кто прячется за красивыми словами о любви и справедливости.
— Твоя и моя правда — разные вещи.
Я произнесла это тихо, без вызова и без гнева. Лишь с усталой, почти безнадёжной констатацией.
И отвернулась от него, чувствуя, как гас последний огонёк спора: бессмысленно, наши миры слишком различны, наши правды — как две параллельные прямые, обречённые вечно идти рядом, но никогда не сойтись.
Но даже сейчас, стоя к нему спиной, я чувствовала его присутствие кожей, нервами, всем телом.
И от этого не легче, только хуже: пропасть между нами была глубже, чем я могла признать.
И одновременно тоньше, чем мне хотелось верить.
2
Я опустилась на кровать, не глядя на Диаманта. Потянула на себя шёлковое покрывало и укуталась в него, пытаясь обрести хоть каплю тепла.
Ткань скользила по коже, прохладная и гладкая, даря мимолётное ощущение защищённости.
— Расскажи мне об этом зелёном напитке, — попросила я неожиданно для себя. — Это ведь абсент, да? Просто уточняю, а то похоже на настойку из мухоморов.
Голос звучал тише обычного.
Диамант замер. В его глазах мелькнуло что-то неуловимое. То ли облегчение, то ли любопытство.
Затем он медленно подошёл к кровати и опустился рядом, держа бокал с изумрудно-мутным абсентом. Свет лампы играл в глубине жидкости, вспыхивая зелёными искрами. Моё замечание о «настойке из мухоморов» он пропустил мимо ушей. Думаю, к счастью.
— Ты права, это абсент. В Леброне его называют «зелёной феей». Мне привозят его оттуда — этот напиток моя слабость с тринадцати лет. Говорят, он открывает врата в иные миры.
— О, у вас, милорд, не только раннее начало половой жизни, но и подростковый алкоголизм.
Я фыркнула с лёгкой, почти игривой иронией, без злости. Приподняла бровь, глядя на него с насмешкой.
Но в глазах уже загорался неподдельный интерес.
— И ты веришь в эти сказки?
— Не в сказки, — усмехнулся он без высокомерия. — А в то, что некоторые напитки способны менять восприятие. Абсент — один из них. Его крепость — не просто мера алкоголя. Это порог между реальностью и тем, что мы обычно не замечаем.
Он поднялся и подошёл к столику, где стояли принадлежности: изящная рюмка, ложка с отверстиями, сахар и графин с водой.
Каждое его движение было размеренным, почти ритуальным, отточенным годами привычки.
— Хочешь попробовать? — спросил он, не оборачиваясь, но явно чувствуя мой взгляд.
— Ты что, пытаешься меня споить?
Я пыталась придать голосу строгость, но сквозь напускную суровость уже пробивалось любопытство.
— Вовсе нет, — он обернулся, и в его глазах заплясали озорные огоньки, придавая лицу почти мальчишеское выражение. — Просто делюсь тем, что люблю. Если не хочешь — не надо. Я не приказываю. На данный момент.
Я колебалась лишь мгновение.
— Ладно. Но только чуть-чуть.
Диамант улыбнулся искренне, почти тепло.
И приступил к ритуалу: положил ложку на рюмку, на неё — кубик сахара, взял графин и начал медленно лить ледяную воду.
Капли падали сквозь отверстия, растворяя сладкие кристаллы и смешиваясь с абсентом. Изумрудная жидкость мутнела, превращаясь в молочно-зелёный туман.
Когда напиток достиг нужного оттенка, он осторожно снял ложку, взял рюмку.
Но вместо того чтобы протянуть её, развернулся всем телом, придвинулся ближе. Так близко, что я чувствовала тепло его бедра сквозь покрывало.
Его свободная рука легла на мой затылок. Мягко, но уверенно.
А вторая поднесла рюмку к моим губам.
— Теперь самое важное, — прошептал он, и по моей спине пробежала лёгкая дрожь. — Пить будешь из моих рук. Так вкус раскрывается полнее.
Я замерла: губы приоткрылись не от возмущения, а от неожиданности.
Его ладонь лежала на моём затылке, и я чувствовала каждый палец. Тёплый, уверенный, собственнический.
Это прикосновение было интимнее поцелуя. Оно говорило: ты моя. Не грубость, не приказ. Просто констатация.
И от этой собственнической нежности у меня перехватило дыхание.
— А если пролью? — пробормотала я, не отводя глаз.
— Тогда будешь слизывать с моих пальцев, — усмехнулся он. — Но я держу крепко. Так что не надейся.
Я коротко и смущённо фыркнула.
Но всё же приоткрыла губы.
Он наклонил рюмку, и ледяная жидкость коснулась моего языка.
Вкус был сложный: сначала анис, резкий, почти аптечный, потом травы, горькие и свежие, и в конце что-то сладкое, как лакрица, оседающее на языке.
Напиток обжигал, но мягче и глубже, чем вино. И после него во рту оставался холодок, как от мяты.
Я пила мелкими глотками, не сводя с него глаз.
А он смотрел на меня внимательно, с лёгкой улыбкой, как смотрят на человека, впервые пробующего то, что ему дорого.
Когда рюмка опустела, он не отстранился: его большой палец прошёл по моей нижней губе, стирая каплю абсента. Медленно, слишком медленно.
И я чувствовала, как внутри всё сжималось не от желания, а от чего-то более глубокого. От чего перехватывало дыхание.
Это не страсть. Что-то тоньше, опаснее, нежнее. Чему я не могла дать имя.
Он убрал руку только затем, чтобы поставить рюмку на столик.
— Ну? — спросил он, подавшись вперёд и опершись на локоть. — Что скажешь о моей «зелёной фее»?
Я облизала губы. Вкус всё ещё держался на языке. Прохладный, терпкий, чужой, но не отталкивающий.
— Скажу, что у тебя опасные пристрастия. И что ты, кажется, только что соблазнил меня напитком. Это вообще законно?
— В Леброне — да. В Колтрейне — я сам закон.
Я рассмеялась.
Впервые за долгое время легко, без тени страха или злобы.
Абсент уже тёк по венам, тёплый и расслабляющий. И комната вдруг стала мягче, свет — глуше, а его лицо — ближе.
Я откинулась на подушки, позволяя шёлковому покрывалу окутать себя.
Мой взгляд невольно задерживался на нём: в приглушённом свете его черты казались нечеловеческими в своей красоте, а глаза — глубже, словно в них отражались далёкие миры, о которых он только что говорил.
Уголки его губ дрожали в едва заметной улыбке. Не насмешливой. Почти доброй.
В этот момент он выглядел не тираном, не циником.
Кем-то другим. Кем-то, кого я ещё не знала и кому, возможно, была готова открыться.
Диамант
1
— Расскажи мне о Леброне.
В её голосе больше не было ни вызова, ни настороженности. Только искренний интерес, подогретый теплом абсента.
Я улыбнулся без иронии и привычной холодной усмешки. Откинулся на локоть.
— Леброн… — начал я. — Это земля, где природа не пытается казаться меньше, чем она есть. Горы там высокие. Леса — густые. Реки — быстрые. Закаты — такие, что хочется смотреть и молчать. Не потому, что красиво. А потому, что слова всё равно ничего не добавят.
Пауза.
— Я не поэт. Не жди от меня описаний. Скажу проще: там всё живое. Камень, дерево, вода — всё дышит. И люди тоже. Без оглядки на то, что скажут другие.
Сильвана слушала, не шевелясь. Губы чуть приоткрывались.
— А ещё у нас есть ритуалы, — продолжил я. — Не те, что ты могла бы представить. Не кровавые жертвоприношения и не тёмная магия, хотя мы язычники. В полнолуние мы зажигаем огни на холмах. Танцуем. Пьём. И — да, трахаемся. Под открытым небом. Все со всеми. Или не все. Кто как хочет.
Я усмехнулся, вспоминая.
— Девушки выбирают мужчин. Считается, что в эту ночь боги благословляют пару. Или демоны. Кто там у нас отвечает за хороший секс?
Я затянулся.
— В ту ночь нет ни имён, ни титулов. Только тела, лунный свет и воля богов. Если женщина выбирает мужчину, она подходит к нему и кладёт руку на грудь. Он не может отказать. И не хочет.
Сильвана сглотнула. Зрачки расширились, дыхание стало глубже.
— В эти моменты кажется, что становишься частью древнего круговорота, — прошептал я. — Частицей самой жизни, её дыхания, её ритма…
Замолчал, позволив тишине осесть между нами.
— И, конечно, Элендил тоже оттуда.
— Твой чёрный жеребец? — она невольно улыбнулась. — Вы с ним похожи. Оба свободные, красивые и дикие.
Я улыбнулся иначе. Не через силу, не с насмешкой. Так, как улыбаются, вспоминая детство.
— Да. Я привёз его из Леброна. Он — часть меня. Мы росли вместе.
Я затянулся, но дым уже не был нужен — слова шли сами, легко, будто я давно ждал повода их произнести:
— Элендил родился в долине, где я проводил летние месяцы. Я увидел его впервые, когда мне было семь. Жеребёнок стоял рядом с матерью — ноги тонкие, как тростинки, а глаза… чёрные, блестящие, любопытные. Он не убежал. Пошёл ко мне. Прямо ко мне, хотя рядом были другие дети. Конюхи удивлялись.
Я усмехнулся, покачал головой.
— Я тогда подумал: «Он выбрал меня». Не я его. Понимаешь? Он подошёл первым. Ткнулся мордой мне в ладонь и стоял так, будто уже знал, что мы не расстанемся.
Она слушала, не перебивая.
— Помню, как в детстве он впервые позволил мне оседлать его, — продолжил я. — Стоял, пока я неуклюже карабкался на спину, тяжело дышал, но не двигался, терпеливо ждал. А потом сделал пару шагов, будто проверяя, смогу ли я удержаться. Я вцепился в гриву, как клещ, — и он не сбросил. Пошёл медленно, осторожно, будто понимал, что перед ним ребёнок.
Пауза.
— Был день, когда я упал с него. Сломал руку. Элендил не ушёл. Стоял рядом, тыкался мордой мне в плечо, пока я не поднялся. И в тот момент я понял: он — единственное существо, которое не бросит меня, даже если я упаду.
Я смотрел в окно, где уже занимался серый рассвет.
— Он знает меня лучше, чем кто-либо. Когда я скачу на нём, мне кажется, что я могу догнать ветер. И в эти минуты я не герцог, не инквизитор, не сын короля. Я просто всадник на чёрном коне, которому он доверяет так же, как я доверяю ему.
Перевёл взгляд на неё.
— Он и Роланд — единственные, кто никогда не предавали меня. И единственные, кого я никогда не предам.
Я снова затянулся. Дым вился в предрассветном воздухе.
И в этом мареве, в этой тишине, в этом странном, невозможном покое я впервые за долгое время позволил себе вспомнить.
— Моя мать тоже родом из Леброна, — произнёс я тише, чем собирался. — Это она научила меня любить эту землю.
Я замолчал.
Вслух я больше ничего не сказал. Но перед внутренним взором развернулись картины, которые я не позволял себе трогать годами.
Мне было шесть или семь. Она сидела у окна. Красивая, но печальная. Всегда печальная.
Я подошёл к ней, а она посмотрела на меня так, будто видела не меня, а кого-то другого. Она говорила, что Леброн не в границах — он в крови. Однажды ты вдохнёшь этот воздух, и он останется в тебе навсегда.
Она сказала: «Ты похож на отца. Это проклятие». Я спросил: «Почему проклятие?» А она ответила: «Потому что он не умеет любить. И ты не научишься. Ты умеешь только брать. И это сделает тебя одиноким».
Я вспоминал свои слова: «Я не буду одиноким. У меня есть ты».
А она молчала долго, а потом ответила: «Нет, мой мальчик. У тебя есть только ты. И так будет всегда».
И отвернулась к окну.
— Она была права насчёт воздуха, — произнёс я вслух. — Леброн действительно остаётся в тебе навсегда.
Медленно, с нажимом, я потушил сигарету о край пепельницы.
— И что было дальше? — тихо спросила Сильвана.
Я повернул голову.
— Дальше я вырос, — ответил я. — И стал тем, кем стал.
Сильвана
1
Я закрыла глаза.
И увидела Диаманта на чёрном жеребце — сквозь горные перевалы, сквозь ветер, сквозь тьму. Так отчётливо, словно сама сидела позади него, обхватив его талию руками, прижавшись щекой к грубой ткани плаща.
Я чувствовала запах мокрой земли после грозы, горький привкус полыни на губах, стук копыт. Глухой, тяжёлый, как второе сердце.
Ветер ледяной, жёсткий, хлестал по лицу, забирался под одежду.
И я не могла понять, дрожала ли от холода или от чего-то совсем другого.
И тогда я почувствовала это: что-то трескалось внутри, тихо, как лёд на весенней реке.
Стены. Мои стены. Те, что я возводила годами, камень за камнем, замуровывая себя изнутри.
Они крошились, осыпались мелкой пылью, обнажая нежную, болезненно-чувствительную плоть того, что я так долго прятала.
Это невыносимо.
И это прекрасно.
Я всегда считала себя запертой башней. Узкие бойницы вместо окон, подъёмный мост, поднятый навсегда.
Но сейчас, в этой комнате, где абсент горел зелёным ядом в наших бокалах, где тусклый свет лампы превращал тени в живых существ, а его голос — низкий, хриплый, пахнущий дымом и полынью — касался меня, как чужие пальцы касаются обнажённого плеча, я чувствовала себя свободной.
Мысли лились сами, в них не было ни осторожности, ни расчёта.
И это было похоже на кровотечение, которое невозможно остановить.
Я молчала, пытаясь осознать: новое чувство заполняло грудную клетку. Горячее, тяжёлое, как расплавленный воск.
«А если это иллюзия? Если завтра он снова станет каменным — холодным, далёким, чужим?»
Но мысль таяла, не успев оформиться, потому что впервые в жизни я не искала подвоха, не разглядывала его слова на свет, проверяя на фальшь.
Я просто чувствовала, растворялась, позволяла себе падать. Медленно, как осенний лист, не зная, что ждёт внизу, и не желая знать.
И вдруг я поняла. Не умом, а всем телом, каждой клеткой, каждым нервом. Так, как понимают не слова, а удар собственного сердца в горле:
Мне хорошо с ним.
Не только в постели, не только под его руками, не только в темноте, где боль превращается в наслаждение.
Мне хорошо с ним просто рядом: в тишине, в разговоре, в споре, где мы не уступаем друг другу. В его усмешке, за которую хочется то ли ударить его, то ли поцеловать. В том, как он смотрит на меня, когда думает, что я не вижу.
Мне хорошо с ним.
И это страшнее всего.
Почему я раскрывалась перед ним?
Ни с отцом — никогда. Ни с Тедом — даже близко. Ни с кем.
А здесь я спорила, смеялась, говорила вещи, которые сама от себя не ожидала. И всё это без масок, без доспехов, с голой кожей.
Это пугало, но не тем холодным, сжимающим страхом, к которому я привыкла. Трепетом, дрожью предвкушения перед чем-то огромным, неизведанным.
И оттого ещё страшнее.
Страх не перед ним. Перед собой: перед тем, как быстро я перестала быть той, кем была. Перед тем, что в его присутствии я не слышала собственных предостережений, что мне не хотелось бежать, что тишина между нами — не пустота, а воздух, которым я дышала полной грудью.
Оно уже было во мне. Не росток. Искра. Крохотная, упрямая, неугасимая. Горячая точка где-то под рёбрами, там, где сходились все нервы.
Может быть, она возникла ещё при первой встрече — когда его взгляд впервые коснулся меня, — а я не позволила себе её заметить. Затоптала, засыпала пеплом и страхом.
Но искра тлела и ждала.
— Я никогда… — мой голос дрожал и срывался.
Пауза. Глубокий вдох. Запах абсента, табачного дыма и чего-то ещё. Тёплого, кожаного. Его запах, от которого сжималось горло.
— Никогда ни с кем не чувствовала себя так. Так свободно. Даже когда мы спорили — я могла говорить всё. Всё, что думаю. И это… это пугает меня.
Я замолчала, не зная, как объяснить то, что сама только начала понимать: свобода, которую я нашла рядом с ним, не похожа на то, что я представляла.
Она не в безопасности, не в покое. А в возможности быть сломанной — и при этом целой. Быть обнажённой — и не прятаться. Быть собой до конца, до самого дна, до той точки, где начиналось нечто, чему я боялась дать имя.
— Меня пугает не то, что ты можешь сделать со мной, — прошептала я, и голос дрожал, но не срывался. — Меня пугает, что с тобой я не боюсь.
Диамант не отвечал.
Он смотрел на меня пристально и неотрывно, как смотрят на пламя.
Уголок его губ дрожал едва заметно, словно слово поднялось из глубины и замерло на самом краю, так и не сорвавшись.
Брови чуть приподнялись. Тело подало́сь вперёд медленно, на долю дюйма.
И в этом крохотном движении было больше, чем в любых словах: он хотел понять, хотел увидеть. И он видел — я знала это наверняка — видел насквозь все мои страхи, все трещины, все спрятанные ожоги.
Он протянул руку и коснулся моего лица не так, как раньше. Не собственнически, не требовательно.
Просто провёл костяшками по моей щеке, как будто боялся, что я исчезну.
Прикосновение лёгкое, почти невесомое, но я чувствовала его всем телом. От виска до кончиков пальцев.
Оно не требовало. Оно спрашивало.
И в этом вопросе было больше нежности, чем во всех словах, которые он мог бы сказать.
В его глазах, обычно холодных, как горное озеро ночью, — что-то невозможное: тепло и отстранённость одновременно, нежность и дистанция.
Как звёзды над хребтами Леброна. Холодные, далёкие, но от которых невозможно отвести взгляд.
Он не осуждал.
Он принимал.
Тишина между нами стала осязаемой. Густой, плотной, как воздух перед грозой.
Мои мысли, чувства, все невысказанные слова висели в ней, как дым от его сигареты, медленно тающий в полумраке.
И в этой тишине, пропитанной абсентом, табаком и чем-то третьим, чему я боялась дать имя, я впервые позволила себе подумать:
«А что, если это не момент? Что, если это начало?»
Не новая глава. Другая книга. Другая жизнь, где мне не нужно притворяться, играть, соответствовать.
Где я могла быть тем, что я есть. Со всеми трещинами, со всеми ожогами, со всей этой страшной, стыдной, невыносимой нежностью, которая поднималась во мне, как прилив.
Я не знала, что будет завтра.
Но в этот момент, в этой комнате, с его рукой на моём лице, я впервые думала: может быть, у нас есть не только эта ночь. Может быть, есть что-то ещё, чему я пока не знала названия. Что-то, что начиналось сейчас — в этой тишине, в этом полумраке, в этом странном, невозможном покое.
Где я могла просто быть, дышать, чувствовать, падать.
И не бояться удара.
Глава 15. Разорванный Лист
«
Разум кричал: уходи. Тело молило: останься. И только сердце молчало, потому что уже сделало выбор».
Сильвана
1
Тонкие лезвия света рассекали сумрак комнаты и ложились на смятые простыни полосами.
Воздух густой, неподвижный, пропитанный запахом пота, мускуса и чего-то медного, звериного, что оседало на языке.
Простыни хранили тепло прошлой ночи, и оно поднималось от постели маревом, давило на грудь.
Я проснулась от тяжести: чужое тело, горячее, тяжёлое, придавило меня к матрасу.
И между ног уже было горячо и влажно, словно тело ждало его раньше, чем открылись глаза.
Я распахнула веки.
Диамант.
Его лицо нависало в сантиметрах от моего, так близко, что я различала каждую ресницу.
Дыхание прерывистое и рваное, как у зверя перед прыжком, опаляло кожу влажным жаром.
Глаза в полумраке потемнели почти до черноты, зрачки пожрали радужку целиком.
Ни тени нежности. Только голод.
Дрожь прошила позвоночник, волоски на руках встали дыбом, внизу живота тугим узлом стянулось предчувствие.
Я открыла рот — и он накрыл его ладонью.
Пальцы впились в щёку не до боли, а на грани. Жёстко и властно.
— Молчи, — произнёс он низким, сорванным голосом. — Хочу тебя. Всю. Целиком. Без единого «но».
Его губы нашли мою шею. Поцелуй обжигающий, влажный. Длился одно мгновение и тут же перетёк в укус.
Зубы сомкнулись на тонкой коже над ключицей. Резко, почти жестоко.
Я вскрикнула, но звук утонул под его ладонью.
Он убрал руку с моего рта не из милосердия, а чтобы впиться в губы: грубо, жадно. Его язык вторгся, подчинял, требовал ответа.
И я отвечала. Сначала неуверенно, потом яростнее.
Внутри разгоралось пламя. Тёмное, тягучее, пожирающее остатки сомнений.
Он рванул простыню. Ткань треснула, прохладный воздух лизнул обнажённую грудь.
Его пальцы, грубые и горячие, сомкнулись на соске и сжали сильно, почти невыносимо.
Я выдохнула сквозь зубы, выгнулась.
Но он вдавил меня в постель всем весом. Рёбра к рёбрам, бедро к бедру.
Его член упирался в мой живот. Твёрдый и горячий.
— Ты моя, — произнёс он почти рыком. — И будешь делать то, что я скажу.
Его рука скользнула вниз, по животу, по выступающей тазовой кости, между бёдер.
Он не спрашивал и не ждал: раздвинул мои колени, как открывают книгу на нужной странице.
И проник пальцами внутрь. Два пальца сразу, глубоко, в мокрую, горячую, сжимающуюся плоть.
Стон вырвался сам. Не от боли. От желания, полыхнувшего так мгновенно и яростно, что перед глазами вспыхнуло.
Он двигал пальцами жёстко и ритмично.
И с каждым движением я чувствовала, как влага текла по его ладони, как мои бёдра поддавались навстречу.
— Нравится? — спросил он тихо и насмешливо. — Тогда скажи. Вслух. Громко. Скажи, что хочешь меня.
— Хочу. Возьми меня. Силой. Как тогда. Как в первый раз.
— Сука.
Он накрыл мой рот своим, сплавляя наши губы, дыхание и жар в один рваный, горячий поток.
Я рванулась. Тело дёрнулось прежде, чем разум успел вмешаться.
Но волна жара тут же поднялась изнутри и накрыла страх с головой.
Его пальцы на моих запястьях сжались крепче. Кость к кости, пульс к пульсу.
И я понимала: я не хочу, чтобы он останавливался.
Я впилась зубами в его нижнюю губу до крови. Медный привкус лёг на язык. Горячий, солоноватый.
В этом не было злости. Это был единственный способ сказать ему: я здесь, я отвечаю, я не та, кого можно просто взять.
Его ладонь хлестнула по моей щеке.
Раз.
Голова мотнулась вбок. Кожа вспыхнула.
Второй удар. Сильнее. Я почувствовала, как губа лопнула изнутри, как кровь смешалась со слюной.
Третий. Наотмашь, по другой щеке. В ушах зазвенело. Перед глазами поплыли белые пятна.
Он схватил меня за подбородок, сжал так, что челюсть хрустнула, и заставил смотреть ему в глаза.
— Ещё раз укусишь — выбью зуб, — произнёс он ровно, без злости. — Поняла?
Я сглотнула кровь и улыбнулась. Медленно, насколько позволяла его хватка.
— Поняла.
Он перевернул меня одним рывком. Лицом в подушку, пахнущую нашим потом.
Поставил на колени. Ладонь легла между лопаток и надавила, заставляя прогнуться, раскрыться.
Я чувствовала его сзади: жар чужого тела, твёрдую пульсирующую плоть у входа.
Головка члена скользила по влажным складкам. Дразня, не входя.
— Сейчас, — произнёс он низким, сорванным голосом. — Сейчас ты получишь всё.
Он вошёл без предупреждения: резко, до конца, на всю длину, заполняя меня так, что дыхание выбило из лёгких.
Крик вырвался сам. Не от боли. От внезапной, ошеломляющей полноты.
Он заполнил меня целиком, вытеснил мысли.
Двигался мощно и ритмично. Каждый удар отдавался в рёбрах, в горле, в стиснутых зубах.
Его руки сжимали мои бёдра так, что под кожей лопались капилляры.
Дыхание обжигало шею. Зубы впивались в плечо короткими, жадными укусами.
Я чувствовала, как его член двигался внутри меня, растягивал, заполнял, тёрся о стенки.
— Сильнее. Ещё.
Голос ломался, рассыпался на стон.
Он замер на секунду. Потом усмехнулся холодно и хищно:
— Как скажешь.
Его пальцы вцепились в мои волосы и рванули назад. Шея обнажилась.
Другая ладонь обхватила горло. Не сжимала, просто лежала, тяжёлая и властная.
Я чувствовала его пульс на своей коже. Чужой ритм поверх моего.
Я дёрнулась снова. Не всерьёз, проверяя, провоцируя.
Он вдавил меня в постель мгновенно, одной рукой заломив запястья, другой задавая ритм. Жёсткий, безжалостный, от которого темнело в глазах.
— Не смей дёргаться, мразь, — прошептал он, впечатывая слова в кожу за ухом. — Ты моя. Сейчас — особенно.
Он вошёл глубже, так, что я чувствовала его у самого входа в матку.
Боль и наслаждение сплетались в один непрерывный ток.
Я слышала, как влага хлюпала при каждом толчке, как его бёдра бились о мои, как его дыхание срывалось в рык.
— Тебе нравится, когда тебя так имеют, — произнёс он, и это не было вопросом. — Ты течёшь, как последняя шлюха. Слышишь себя? Слышишь, какая ты мокрая?
Я не могла ответить. Только стонала, только подавалась назад, насаживаясь на него глубже.
— Скажи, — потребовал он. — Скажи, что ты моя блядь. Что ты хочешь, чтобы я трахал тебя так каждый день.
— Да! — выкрикнула я. — Да! Я твоя! Твоя блядь! Трахай меня! Каждый день! Всегда!
— Вот так, — ответил он. — Вот так мне нравится.
И я сдалась целиком, без остатка: тело отвечало ему само. На каждый толчок, каждый хриплый выдох, каждый укус.
Я кричала, стонала, ногти рвали простыню.
Его член входил в меня снова и снова. Влажные хлопки кожи о кожу заполняли комнату, смешиваясь с моими криками и его низким, утробным рычанием.
— Кончай, — прошипел он. — Я хочу почувствовать, как ты сжимаешься.
Моё тело выгнулось дугой. Мышцы свело, каждая жилка пульсировала.
Из горла вырвался звук. Не крик, не стон. Что-то между рыданием и воплем.
Я перестала существовать. Мир схлопнулся до его рук, до его движений, до удара двух сердец, совпавших в одном ритме.
Оргазм накрыл волной: влага хлынула, мышцы сжались вокруг его члена, тело дрожало.
Я кончила с криком, не сдерживаясь.
А он продолжал вбиваться в меня. Через судороги, через дрожь, через слёзы.
Диамант двигался всё быстрее и яростнее. Каждый толчок — электрический разряд.
Тело его дрожало, жилы на шее вздувались, дыхание рваное, хриплое, почти рычание.
Ещё несколько грубых, рваных ударов — и он застонал низко и протяжно.
Он кончил в меня. Горячее семя заполнило изнутри, пульсируя в такт его сердцебиению.
Его пальцы впились в мои бёдра, оставляя синяки.
Мышцы окаменели, лицо исказила гримаса.
А потом тело обмякло.
Время остановилось.
В комнате повисла тишина. Тяжёлая, дрожащая, звенящая.
Только наше дыхание, хриплое, неровное, постепенно замедляющееся.
Пот стекал по вискам, капал на подушку.
Кожа горела от укусов, царапин, отпечатков чужих пальцев.
Он скатился с меня.
И я вдруг почувствовала себя удивительно пустой. Не в теле, а в груди. Как будто вместе с оргазмом из меня вытекло что-то ещё, и теперь это место зияло, требуя заполнения.
Я медленно опустилась на простыню. Тело ещё содрогалось мелкой дрожью, эхом отгремевшего шторма.
Его тепло окутывало меня, дыхание касалось шеи. Влажное, прерывистое, живое.
Единственное, что ещё привязывало меня к реальности.
А потом из-за грани усталости, из-под слоёв истомы проклюнулось что-то иное: не страсть, а глубже, тише, почти нежное. Странное тепло в груди, трепет под рёбрами, ощущение близости, которое было больше и страшнее всего, что мы только что сделали друг с другом.
Что-то сдвинулось. Не только в воздухе этой комнаты, пропахшей потом и сандалом, но между нами.
Что-то необратимое родилось в этой темноте, под тяжёлыми бархатными шторами, в переплетении наших тел и запахов.
И я не знала, пугало это меня или завораживало.
2
Диамант упал на подушки рядом. Тяжело, как зверь, завершивший охоту.
В полумраке его тело казалось вырезанным из слоновой кости: пот блестел в ложбинках между рёбрами, от него пахло дымом, мускусом, чем-то горьким и звериным.
Он потянулся к тумбочке. Щелчок зажигалки, короткая вспышка выхватила его лицо: скулы, жёсткую линию челюсти, тень усмешки.
Сигаретный дым тёк к потолку.
Я лежала, уставившись вверх.
Тело не слушалось: пульсировало, ныло, горело в тех местах, где он держал, сжимал, вдавливал в матрас.
Кожа хранила отпечатки его пальцев. Между ног влажно, горячо, стыдно и не стыдно одновременно.
В голове вертелся один вопрос.
— Ты помнишь тот разговор? — спросила я в потолок хриплым, чужим голосом, не поворачиваясь. — Когда спрашивал, почему я была девственницей до тебя. Ты ещё сказал, что я боялась того, что живёт внутри.
Он затянулся, выпустил дым через нос двумя тонкими струями. Его взгляд прошёл по моему профилю, по приоткрытому рту, по груди, которая всё ещё вздымалась слишком часто.
— Помню. И что?
Пепел упал на простыню. Он не стряхнул.
Я сглотнула, сжала кулаки, потом разжала. Слова рвались наружу, как кровь из-под корки.
— Может быть, ты был прав. Возможно… возможно, я этого хотела. Именно так. Как в первый раз. Как сейчас. Чтобы кто-то не шептал, не спрашивал, а просто — взял. Особенно если этот кто-то…
Я замолчала, повернула голову и встретила его глаза.
И, увидев выражение его лица, без единого слова сложила оружие.
Диамант фыркнул коротко, как пламя, которое задули. Откинул голову, кольцо дыма поплыло к потолку. Идеальное, как всё, что он делал.
— Милая, я не «кто-то», — произнёс он, растягивая слова, каждое из которых ложилось на мою кожу, как палец. — Я лучший из всех, кого ты когда-либо встретишь. И ты это уже поняла. Просто боишься признать вслух.
Он затянулся снова и выпустил дым в мою сторону.
— Я знаю женскую физиологию лучше, чем вы сами. Знаю, где нажать. Что сказать. Какую струну тронуть, чтобы даже самая гордая — особенно самая гордая — раздвинула ноги. Это не хвастовство, это факт.
Его палец лёг на мою ключицу и повёл вниз. Медленно, как нож по маслу.
Я вздрогнула.
— А с тобой было совсем легко, — продолжил он. — Даже скучно. Ни сопротивления, ни интриги. Только смотри — и бери.
Внутри сжималось не от обиды, а от возбуждения. Острого, стыдного, смешанного с горечью его правоты.
Но следом вспыхнул гнев. Белый, обжигающий: я не струна, не механизм, не кукла с правильными точками.
А он будто слышал всё, что грохотало у меня в голове.
Его пальцы скользнули по моей щеке, задержались на подбородке, опустились к горлу, туда, где бился пульс.
— Я видел, — сказал он. — Видел, как ты смотрела. Как сжимала кулаки, пытаясь себя удержать. Даже в пыточной, на дыбе, когда должна была ненавидеть. Но ненависть пахнет иначе.
Его большой палец надавил на артерию. Легко, но я слышала собственное сердцебиение.
— То, что было в твоих глазах, — это голод. А на голоде, милая, держится мир.
Пауза. Он давал словам осесть.
— Плюс моя внешность играет не последнюю роль, — добавил он спокойнее. — Я не просто привлекателен. Я — то, о чём вы, женщины, мечтаете, когда остаётесь одни. И не смей отрицать. Ты сама сегодня стонала громче, чем кричала от боли.
Он потушил сигарету о край пепельницы медленно, словно ставя точку.
Затем повернулся ко мне всем телом. Ладонь легла на бедро, пальцы сжались не больно, но так, что кожа запомнила.
— Так что просто смирись. Наслаждайся. Не выдумывай того, чего нет. Нет здесь ничего особенного. Есть ты. Есть я. Есть это.
Его рука сжалась сильнее.
— И это честнее любой романтической лжи. Любовь — для слабых. А мы с тобой занимаемся тем, что действительно имеет значение. Трах. Боль. Власть. Всё остальное — пыль.
Пальцы двинулись вверх. По животу, рёбрам, к груди. Расчётливо и неторопливо.
Он не спешил. Наслаждался, смотрел, как моё дыхание рвалось, как спина выгибалась, как воля сдавалась по сантиметру.
Губы у самого моего уха. От дыхания волоски на шее вставали дыбом.
— Видишь? Ты уже готова. Снова. И это — лучшее доказательство. Ты принадлежишь этому. Принадлежишь мне.
Он навис надо мной. Губы в миллиметре от кожи.
Я чувствовала его дыхание. Горячее, с привкусом табака и чего-то тёмного, запретного.
И тело уже открывалось ему навстречу, предавая разум, предавая гордость.
Внезапно раздался бой часов.
Удар — резкий, медный, как удар колокола по черепу. С каминной полки. Раз, два, три.
— Чёрт! — воскликнул он. — Как не вовремя.
Его лицо исказилось. Реальность вломилась в его мир, как стража в спальню. Грубо, без стука.
Он вскочил.
И исчез в ванной. Щелчок двери. Тишина.
Полумрак сомкнулся надо мной, как вода над утопающим.
Я лежала разомкнутая, брошенная, горящая.
Рука сама тянулась туда, где только что были его пальцы, и сжимала простыню, мокрую от пота, пропитанную его запахом.
В груди дрожало. Но не от страсти.
От одиночества, пустого, звенящего, как комната после выстрела.
Почему его уход ранил глубже слов? Почему я не злилась на высокомерие, а чувствовала только эту глупую, жалкую растерянность? Почему хотела, чтобы дверь открылась снова?
Мысли бились друг о друга: возмущение — и тоска, гордость — и голод, ненависть — и невозможное, постыдное, неистребимое желание, чтобы он вернулся и закончил начатое.
3
Я перевернулась на бок, подтянув колени к груди, и смотрела в полумрак.
Шторы едва пропускали дневной свет. Тусклый, болезненный, словно и он не решался войти в комнату.
В голове снова и снова звучал его голос: «Просто смирись. Наслаждайся этим».
Лёгкие, почти небрежные слова. Но от них что-то дрожало в груди. Не от страха. От узнавания: я уже не та, что была вчера.
И эта правда больше не пугала. Она просто была, как тень, пришитая к моим пяткам, как запах его кожи, въевшийся в меня.
«Что будет, когда я ему надоем?»
Мысль вошла под рёбра. Острая и ледяная.
Я знала: он не из тех, кто привязывается. Он сам сказал — честно, глядя мне в глаза. Для него всё игра, правила диктует он.
А я просто поддаюсь. Поддаюсь так охотно, что это пугало.
Но почему тогда сердце замирало от одного воспоминания о его взгляде? Почему тело до сих пор хранило отпечаток каждого движения — грубого, властного, такого желанного?
Я провела ладонью по простыне: ткань ещё дышала его теплом, пахла им — корицей, гвоздикой, чем-то терпким, звериным.
И вдруг поняла: он проник не только в моё тело. Он залез глубже. Незаметно, исподволь. В мысли, в желания, в самые тёмные закоулки души, куда я и сама боялась заглядывать.
Всё теперь было связано с ним. Всё пропитано им.
Я коснулась пальцами своих губ. Припухших, горячих. Следы его поцелуев не стирались.
Я знала, что он не изменится. Что завтра может появиться другая, столь же непокорная, столь же жадная до его рук. И я стану лишь приятным воспоминанием, одним из многих.
Но как же трудно сопротивляться, особенно когда он смотрел так, будто я — единственная женщина в мире.
Из ванной донёсся шум воды, потом глухой стук закрывающегося шкафчика, тишина, шаги.
Диамант вернулся.
Он уже был в кожаных штанах, низко сидящих на бёдрах. Подошёл к зеркалу и застёгивал тёмную рубашку — палец за пуговицей, точно, почти механически.
Свет из окна очерчивал его профиль: резкий подбородок, высокие скулы, линию шеи, на которой ещё краснели полосы от моих ногтей.
Длинные волосы, чуть влажные на концах, падали на плечи. Тёмные, тяжёлые, пахнущие шампунем и дымом.
— В чём дело? — спросила я, приподнявшись на локте. Простыня соскользнула с плеча, но я не поправляла.
— Должен присутствовать при отъезде отцовских послов, — бросил он, не оборачиваясь. — Они возвращаются в Леброн. Пропустить это было бы невежливо, а послы — народ мстительный. Наябедничают отцу, и он устроит разнос с оркестром, если я не появлюсь.
Он замер, провёл рукой по волосам привычным небрежным жестом, поправил ворот.
И увидел в зеркале на нижней губе след от моих зубов. Тёмный, как печать.
Он вздохнул, покачал головой. А потом рассмеялся низко и неожиданно, отчего у меня сжалось внизу живота.
— Слушай, может, хватит кусаться? — произнёс он, повернувшись ко мне и уперев руки в пояс. — Я всё-таки правитель Колтрейна. Мне нужно хоть изредка выглядеть прилично.
Он провёл большим пальцем по прокушенной губе. Непристойно медленно.
— Я-то всё понимаю. Но вот окружающие — не совсем. Представь лица послов, когда они увидят эту… печать страсти. Будут думать, что на меня напала дикая кошка. Или что-нибудь похуже.
Я улыбнулась. Закусила губу, чтобы сдержать смех.
И поймала его взгляд, скользнувший к моему рту.
— Обещаю, — ответила я, стараясь говорить серьёзно, но глаза выдавали. — Хотя гарантировать ничего не могу. В конце концов… ты сам провоцируешь. Тебя хочется кусать. И не только в губы.
Он замер. Улыбка дрогнула и стала шире, темнее.
— О? И куда же ещё?
— А это, милорд, зависит от вашего поведения. Пока что вы ведёте себя прилично. Даже скучно. Но кто знает, что будет к вечеру…
Я помолчала, прищурившись.
— Кстати, — добавила я, — ты ведь не серьёзно насчёт зуба? Ну, что выбьешь, если я ещё раз укушу.
Он рассмеялся. Низко, с удовольствием.
— А ты проверь.
— Может, и проверю.
— Тогда не удивляйся, если тебе придётся учиться улыбаться с щербинкой.
— Зато буду выглядеть как настоящая пиратка.
Он покачал головой, всё ещё улыбаясь.
— Нет уж. Просто не кусайся. Хотя… признаюсь, мне понравилось.
— Что именно? — я выгнула бровь.
— Всё, — произнёс он, и голос его упал. — Как ты впилась в меня. Как стонала после. Как просила ещё. У тебя рот создан не только для того, чтобы кусаться.
Я облизнула губы, не сводя с него глаз.
— А для чего же ещё?
— Например, для того, чтобы просить прощения. Или умолять. У тебя это отлично получается.
— Ты слишком самоуверен.
— Нет. Просто знаю тебя лучше, чем ты сама.
Он подошёл ближе, наклонился, опёрся рукой о кровать.
— Или хочешь, чтобы я напомнил, как ты выкрикивала моё имя? Как умоляла не останавливаться?
Жар хлынул по моим щекам.
— Это ничего не меняет.
— Меняет всё, — прошептал он. — Ты моя. И тебе это нравится.
Мы оба рассмеялись.
И на мгновение тяжесть, давившая на грудь, отступила. Воздух стал легче, комната теплее.
Диамант провёл пальцами по моей щеке. Медленно, от виска к подбородку.
Прикосновение мягкое, почти нежное, почти невозможное для этих рук, которые час назад сжимали мои запястья так, что остались синяки.
Но он тут же убрал руку, словно опомнившись, словно нежность была ошибкой, которую он не мог себе позволить.
— Ну что, понравилась утренняя игра? — спросил он, подмигнув и чуть склонив голову набок. Голос ниже и бархатнее. — Признаюсь, ты была на высоте. Я даже не ожидал… такой реакции.
Тепло прокатилось по моему телу. От горла вниз, к животу, ещё ниже.
— А ты — на своём обычном уровне, — парировала я. — Грубый… пошлый… Но это было впечатляюще. В общем… ты понял.
— О, я понял, — он рассмеялся искренне, без насмешки, без маски. Откинул голову назад, обнажив горло, и на мгновение закрыл глаза, будто впитывая момент на вкус. — И оценил. В тебе есть огонь, Сильвана. Настоящий огонь. Это… это действительно здорово.
Его улыбка стала мягче, почти тёплой, почти человеческой.
А потом погасла.
Он бросил взгляд на часы на каминной полке.
— Всё же должен идти, — сказал он с сожалением, которое не пытался скрыть. — Распоряжусь, чтобы принесли завтрак. Поешь.
Он провёл пальцами по краю кровати, по смятой простыне, по границе между его миром и моим. Задержал взгляд на моём лице.
И в его глазах на миг мелькнуло что-то. Не нежность, но что-то рядом с ней.
— Тебе понадобятся силы, — добавил он. — Как ты сама сказала — «кто знает, что ждёт нас вечером»…
Последняя фраза звучала с привычной насмешкой.
Но я слышала и другое: обещание, тёмное и тягучее, как мёд, смешанный с ядом.
Он выпрямился, бросил последний взгляд в зеркало.
И его лицо изменилось: черты затвердели, плечи расправились, глаза стали непроницаемыми.
Любовник исчез. Остался правитель.
— До встречи.
Дверь закрылась тяжело и глухо.
Комната опустела. Не просто от его присутствия — от воздуха, от тепла, от запаха.
Будто он забрал с собой всё живое, оставив только полумрак, мятые простыни и гулкую тишину.
Я опустилась на подушки, посмотрела вверх, изучая собственное отражение. Пальцы непроизвольно сжимали простыню, пропитанную его запахом, будто пытаясь удержать последнее прикосновение.
«Он вернётся».
Мысль согревала и обжигала.
Я закрыла глаза и позволила себе на мгновение поверить: это не игра, его взгляд, его руки, эта секунда нежности — не просто развлечение. Где-то под маской правителя и циника был человек, который видел меня. Настоящую.
Но тут же резко села и одёрнула себя:
«Сильвана, не обманывайся».
Глубокий вдох. Дрожь в пальцах не унималась.
Я смотрела на свои руки: на запястьях темнели следы его хватки. Парные, симметричные, как браслеты.
Я коснулась их и нажала. Боль отозвалась тёплой волной.
И я поймала себя на том, что улыбалась.
«Не буду думать о том, что будет. Не буду гадать, когда надоем, когда он посмотрит на другую, когда дверь за ним закроется навсегда. Сегодня он вернётся. Сегодня его руки снова будут на моей коже, его голос у моего уха, его тело во мне. И этого достаточно».
«Наслаждайся моментом, Сильвана».
Это был не просто совет.
Это единственное, что у меня было.
И я буду наслаждаться каждым прикосновением, каждым вдохом, каждой секундой, пока этот огонь горит. Пока он сам — мой.
Диамант
1
Тронный зал пылал золотом и пурпуром.
Высокие своды, расписанные батальными фресками, несли на себе гербы древних родов. Каждый хранил свою историю.
Между колоннами, увитыми живыми лианами, замерли гвардейцы в парадных мундирах. Неподвижные, словно бронзовые изваяния.
В центре зала, на возвышении под балдахином из расшитого серебром бархата, стоял трон. Массивный, с резными львиными лапами.
Я сидел на нём с той же лёгкостью, с какой лев занимает своё логово: не из тщеславия, а потому что это моё место.
Церемония отъезда послов проходила по протоколу, выверенному веками: трое представителей Леброна склонялись передо мной, произнося ритуальные слова благодарности за гостеприимство.
Я отвечал кратко, с холодной любезностью.
Мой взгляд скользил по лицам: у первого дрожали глаза, выдавая скрытое напряжение. У второго едва заметно подрагивали пальцы. Третий держал спину чересчур прямо — верный признак внутреннего дискомфорта.
Я знал: за вежливыми фразами скрывались шпильки, за поклонами — подспудные угрозы.
Но сегодня я играл по правилам дипломатии, потому что это было выгодно.
Когда последние формальности были соблюдены, послы отступили, придворные начали расходиться.
Я поднялся с трона, небрежно поправив перстень с чёрным ониксом. Знак власти, который я никогда не снимал.
— Ну и скука.
Я обернулся.
Роланд небрежно облокотился на трон. В его глазах мелькнуло что-то вроде сочувствия, но тут же исчезло, сменившись привычной насмешливостью.
— Вижу, утро у тебя выдалось… насыщенным, — произнёс он, понизив голос. — Или это новый способ вести переговоры?
Я фыркнул, машинально касаясь губы:
— Если бы все проблемы решались укусами, я давно бы правил миром.
— О, уверен, ты бы нашёл способ сделать это эстетично, — рассмеялся Роланд. — Хотя, признаться, выглядит так, будто тебя атаковала тигрица.
— Скорее голодный котёнок, — парировал я. — Но с зубами. И с характером. Мне нравится.
Роланд усмехнулся, но тут же посерьёзнел. Шагнул ближе и понизил голос до шёпота:
— Слушай, я знаю, ты не любишь нравоучений, но… не слишком дави на Сильвану. Она не привыкла к нашим нравам и уж тем более к твоей манере обращаться с женщинами. Она… другая.
— Другая? — я приподнял бровь и растянул слово, пробуя его на вкус. — И что это значит, Роланд? Что с ней нужно нянчиться? Петь баллады под окном? Дарить цветы и ждать, пока она сама раздвинет ноги?
— Я не об этом, — ответил он, не отводя взгляда. — Я о том, что у неё нет выбора. Ты держишь её отца и жениха в камерах. Под страхом смерти. Что ей остаётся?
Я медленно провёл пальцем по резному подлокотнику.
— Выбор есть всегда. Она могла бы ненавидеть меня. Могла бы плести интриги. Могла бы попытаться бежать. Могла бы лежать подо мной, как бревно, изображая жертву.
Пауза. Я смотрел Роланду прямо в глаза.
— Но вместо этого она танцует передо мной на пиру. Течёт подо мной, когда я её трахаю. Молит о большем, когда я её бью.
Роланд поморщился.
— Ты говоришь о ней, как о шлюхе.
— А она и есть шлюха, — усмехнулся я без веселья. — Моя шлюха. В этом разница. Она пришла ко мне сама. Она осталась у меня в постели сама. Она раздвинула ноги — сама. Я её не насиловал.
— Ты сломал её.
— Я освободил её. Впервые в жизни она делает то, что хочет, а не то что скажут папочка или жених. А хочет она — меня. И это, Роланд, лучший вид власти: когда жертва не просто подчиняется, а благодарит за это.
— Ты играешь с огнём, — покачал головой Роланд.
— Я и есть огонь, — ответил я, поднявшись. — А она — мотылёк. И поверь, ей нравится гореть.
Роланд вздохнул, хлопнул меня по плечу и отошёл, растворяясь в толпе придворных.
Его взгляд, брошенный через плечо, был полон невысказанных слов. Тех, что я предпочёл не слышать.
Я остался у трона, глядя, как придворные кружились в своём бесконечном танце.
Перстень с ониксом холодил палец, напоминая о власти, о тяжести короны.
Но где-то внутри, под маской уверенности, шевелилось сомнение. Едва заметное, как тень за колонной. Намёк на то, что не всё так однозначно, как мне хотелось бы верить.
2
Несмотря на почти полный зал, мне казалось, что я остался один.
Тишина смыкалась вокруг, как вода над утопленником.
Взгляд скользнул к высоким стрельчатым окнам, за которыми синело осеннее небо. Холодное, бездонное, равнодушное ко всему.
Свет падал косыми полосами на каменный пол, высвечивая танец пылинок. Крохотных, невесомых, мёртвых.
Слова Роланда ещё стояли в воздухе, словно дым от погашенной свечи. Они царапали изнутри, пробуждая раздражение. И вместе с ним нечто иное: острое, жадное любопытство.
«Нет выбора?»
Я усмехнулся про себя: выбор есть всегда. Вопрос лишь в том, кто его создаёт.
Я вспоминал её глаза, как они менялись — от стального блеска вызова до черноты, густой и влажной, в миг наивысшего наслаждения.
Вспоминал запах её кожи. Горьковатый, пряный, с нотой чего-то цветочного, едва уловимого.
Вспоминал, как она сжимала кулаки. Побелевшие костяшки, впившиеся в ладонь ногти. Пыталась сохранить достоинство, даже когда тело предавало её, выгибаясь, раскрываясь мне навстречу.
Вспоминал её шёпот. Тихий, рваный, вырвавшийся помимо воли:
«Я хочу…»
Два слова. Хриплый выдох. И в них было больше капитуляции, чем в любой клятве верности.
Желание вспыхнуло во мне. Не в паху. Глубже, темнее: желание проверить её, проверить себя, натянуть невидимую нить между нами и слушать, как она звенит на грани разрыва и на грани гармонии.
Она пришла сама: не прошло и двух дней, явилась, никем не ведомая, не тащимая за руку. Сама устроила этот спектакль с танцами, понимая, что после такого я неизбежно уволоку её к себе.
И всё же Роланд прав в одном: у меня есть козырь. Угроза, нависшая над теми, кого она любит. Невидимый клинок, который не нужно обнажать, достаточно знать, что он есть.
Она знает. Я знаю, что она знает.
И это знание — наша общая тайна, негласный договор, скреплённый не чернилами, а потом и стонами.
Я думал о Роланде: бедный Роланд, вечно пытается спасти тех, кто не просит спасения. Наверное, поэтому он до сих пор не у власти.
Осознание власти разливалось по венам медленно и тягуче, как подогретое вино со специями.
Я чувствовал его вкус на языке. Медный, терпкий, пьянящий.
И этот вкус был слаще, чем её стоны.
Я решил сделать следующий ход. Рискованный, но после вчерашней ночи — после того, как она шептала моё имя в темноту, принимая боль и унижение с невероятным восторгом, после того, как её тело выучило мой ритм и отвечало мне, как эхо отвечает крику, — я был уверен в выигрыше.
В этой партии не будет грубого напора, не будет явных угроз, не будет цепей. Ни железных, ни словесных.
Вместо этого я дам ей выбор. Позволю почувствовать свободу. Ту её иллюзию, что слаще любой клетки.
Позволю ей думать, что она может уйти, сопротивляться, сказать «нет» и захлопнуть за собой дверь.
Чтобы она захотела остаться сама.
Из-за чего? Из желания, из голода, который поселился в ней и который только я могу утолить. Из любви — если это тёмное, перекрученное, больное чувство вообще можно назвать любовью.
Какая разница: она останется. Я знал, останется. Даже если я лично открою перед ней все ворота и укажу дорогу. Потому что она уже не могла без меня. Ещё сама не поняла, а я видел — по дрожи, по стонам, по тому, как засыпала, прижимаясь ко мне.
Я хотел начать новую партию. Значит — начну.
Мои губы тронула улыбка. Тонкая, холодная, как лезвие, которым проводят по коже, не разрезая, но оставляя след.
Я владел искусством этой игры, знал её правила, знал ловушки. Каждую яму, каждый капкан, каждую отравленную приманку.
Знал, что в конце она проиграет.
Но сейчас мне хотелось другого: растянуть удовольствие, наблюдать, как она балансирует на краю. Босая, с закушенной губой, с расширенными зрачками.
Борется с собой, ненавидит себя за слабость и всё равно делает шаг. Ещё один. К бездне, которую я для неё вырыл, выстелил шёлком и наполнил ароматом роз, чтобы падение казалось полётом.
Мотылёк и пламя. Древняя история, но я никогда не уставал от неё.
Я хотел увидеть, как всё, что делало её ею, — воля, гордость, сопротивление, верность — уступит место чему-то более древнему. Тому, что живёт не в разуме, а в крови. Тому, что просыпалось в темноте, когда разум отступал, и говорило на языке, не знающем слова «нет».
Зачем я так поступал? Потому что мог. Потому что мир тесен, а жизнь скучна. Потому что единственное, что ещё не приелось, — это смотреть, как человек разрушается изнутри, красиво и неотвратимо, и думает при этом, что разрушение — это свобода.
И потому что она была неплохой партнёршей для моих игр. Достойной, упрямой, живой. Пока живой.
Развернувшись, я направился к выходу.
Шаги гулко отдавались под сводами. Мерные, уверенные.
Мимоходом кивнул придворным, замершим у дверей. Машинальный жест, не более.
Они склонили головы. Я не замечал их лиц: никто не имел значения, кроме неё.
В голове уже складывался план. Тонкий, как паутина. Опасный, как яд, подмешанный в сладкое вино.
План, в котором не было места жалости, но было пространство для искусства, для мастерства, отточенного годами, отполированного до зеркального блеска.
Она будет выбирать. Смотреть на дверь, на ворота, на дорогу. Думать, что может уйти.
А потом вернётся. Сама. На коленях, если понадобится.
И я заставлю её признать это. Вслух. Передо мной. Перед всеми, если захочу.
Пусть попробует быть свободной. Пусть почувствует, как это — когда никто не держит, а ты всё равно не уходишь.
Это будет самое чистое доказательство её падения.
И я уже предвкушал, как подниму её с колен и скажу: «Ты выбрала меня. Помни об этом».
Коридор впереди тонул в полумраке. Факелы чадили, бросая на стены рваные тени. Они корчились, сплетались, расползались, словно живые.
Пахло воском, камнем и чем-то ещё. Далёким, сладковатым, тревожным. Так пахло предвкушение.
Я шёл, и тени расступались передо мной, как всегда.
Сильвана
1
Осенний сад Рокуэлла раскинулся во всём своём меланхолическом великолепии: деревья, ещё хранящие остатки золотой листвы, тихо шелестели на ветру.
Дорожки, выложенные серо-голубым камнем, вились между клумбами с последними астрами и хризантемами, склонившими тяжёлые головы под весом росы.
В воздухе витал тонкий аромат тлена, смешанный с запахом влажной земли и прелых листьев.
Я шла медленно, погружённая в мысли.
В голове крутились одни и те же вопросы: «Что дальше? Как долго это продлится?»
Мысли путались, сталкивались, падали, словно листья, подхваченные осенним ветром.
— Нравится на свободе?
Я вздрогнула и резко обернулась.
Диамант стоял в нескольких шагах, опираясь на резной каменный столб, увитый плющом. В руке держал тонкую серебряную зажигалку.
Щёлкнул механизм, вспыхнул огонёк, на мгновение осветив его лицо.
— Ты следил за мной?
— Следил? — он приподнял бровь. — Сильвана, это мой сад. Мой замок. Мои камни. Если я нахожусь где-то на своей земле — это не слежка. Это управление.
Я не нашла ответа.
Он сделал шаг навстречу.
— Я хотел поговорить.
Мы молча направились к уединённой скамейке под раскидистым дубом, чьи ветви уже почти обнажились, явив миру чёрную сеть сучьев на фоне свинцового неба.
Я села, чувствуя, как холод камня проникал сквозь тонкую ткань платья.
Диамант опустился рядом. Между нами расстояние в ладонь.
И я чувствовала тепло его бедра сквозь ткань.
Это было мучительнее любого прикосновения.
Он закурил, выпустил струю дыма и внимательно посмотрел на меня.
— Сегодня я в хорошем настроении. И потому решил сделать тебе подарок. Хоть ты вчера и говорила, что я жестокий правитель, я решил явить милость.
Я молчала. Сердце уже билось где-то в горле.
Он затянулся медленно, слишком медленно. Я видела, как тлел кончик сигареты, как дым поднимался к тяжёлому небу.
А потом он сказал это просто и буднично, словно речь о погоде:
— Твоего отца и этого… тупого женишка — как его там? Тед? Тод? Прости, не силён в памяти на имена. Впрочем, неважно. Я их отпускаю.
Земля ушла у меня из-под ног.
Я не упала только потому, что сидела. Пальцы вцепились в край скамейки. Камень холодный, шершавый. Единственная реальная вещь в этом мире.
— Отпускаешь? — мой голос был глухим. — Просто так?
— Ну почему же сразу «просто так»? — он выпустил дым через нос, не глядя на меня. — Никогда не думала, что правителю может быть скучно? Или что он не любит зря кормить лишние рты в подземелье?
Наконец повернулся. В глазах — ленивое превосходство. Без злости и без тепла.
— Они не могут оставаться в Колтрейне. Их отправят в порт, а оттуда — на другой континент. Там они не смогут плести заговоры и устраивать мятежи против короны. Это моё условие. Не благодари.
Я всё ещё пыталась осмыслить его слова: отпускает? Почему? Что за этим стоит?
— Ты никогда их больше не увидишь, — добавил он. В голосе ни сожаления, ни злорадства. Лишь холодная констатация факта.
Перед моими глазами встало лицо отца, потом Теда: они уходили по трапу, не оборачиваясь. Я звала их, но с губ не слетало ни звука.
— Но если пожелаешь, можешь поехать с ними.
Пауза. Он давал мне осознать сказанное.
— Или остаться здесь. Со мной. Это решать тебе.
Я смотрела на него, не моргая.
Внутри всё рухнуло. Пустота разверзлась под ногами, и я осталась висеть над ней, не зная, за что уцепиться.
— Ты… — начала я и осеклась. — Ты даёшь мне выбор?
— А что, так не похоже? — улыбнулся он уголком рта. — Я умею быть щедрым. Иногда. Когда это забавно.
— Забавно? — мой голос звучал будто со стороны. — Ты решаешь судьбы людей, потому что это забавно?
— Я решаю судьбы людей, потому что я — правитель. А забавно это или нет — это уже мой личный бонус.
Дрожь пробежала по моим рукам.
Перед глазами снова встала картина: отец, бледный, с потухшим взглядом, и Тед — сломленный, с опущенными плечами.
Как я могла оставить их?
Но как я могла остаться?
— Если хочешь, можешь спуститься в подземелье и сказать им об этом сама, — продолжил он. — У тебя есть час, чтобы принять решение. С кем ты хочешь быть.
Он поднялся со скамейки. На мгновение задержался, глядя на меня сверху вниз.
Ветер подхватил край его плаща, взметнув его, словно тёмное знамя.
— Только помни, — произнёс он медленно, почти шёпотом, неожиданно мягко. И от этой мягкости кожа покрывалась мурашками сильнее, чем от любой угрозы. — Если решишь остаться со мной, подумай о последствиях. И не жалуйся потом, когда всё закончится. Потому что рано или поздно это случится.
— А если я уеду? — спросила я, сама не зная зачем.
Он обернулся, смерил меня долгим, тяжёлым взглядом и пожал плечами:
— Тогда уезжай. Никто не держит. Дверь открыта. Порт ждёт. Тёплый ветер в паруса, счастливого плавания.
Наклонился ближе.
— Но мы оба знаем, что ты не уедешь.
Я не отвечала. Не могла. Потому что в эту секунду и сама не знала, что из этого правда.
Он развернулся и ушёл.
Я смотрела на его прямую, как клинок, спину и не могла понять, почему мне хотелось окликнуть его, почему молчание между нами вдруг стало тяжелее всех слов.
Перед тем как скрыться за поворотом, он бросил сигарету на землю. Огонёк вспыхнул в последний раз и погас, утонув в луже.
Ветер сорвал с дуба последний лист и закрутил его. Обратного пути нет.
Я осталась одна на холодной скамейке.
Сердце колотилось в груди, словно пойманная птица.
Час. Всего час, чтобы решить судьбу. Мою и тех, кого я любила.
Я сидела, словно пригвождённая невидимыми цепями.
Перед глазами лицо отца. Бледное, с потухшим взглядом.
Однажды он сказал мне: «Делай, как велит сердце».
Но что, если сердце теперь принадлежало не только им?
Ветер играл моими волосами, срывал листья с ветвей.
А я словно застыла во времени.
2
Разум кричал яростно и надрывно: «Уходи. Забери отца и Теда. Уплыви за океан. Начни сначала. Забудь Колтрейн, забудь эти стены, забудь его запах, забудь его…»
Слова Диаманта всплывали сами. Ровные, отточенные, как лезвие: «Ты никогда их больше не увидишь».
В голосе ни злости, ни угрозы. Только мертвенная констатация.
И именно эта пустота толкала меня к двери.
«Лучше уехать, чем гнить здесь безымянной игрушкой, тёплым телом, которое утром выбрасывают из постели, как скомканную простыню».
Но сердце говорило иное: оно помнило его руки. Жёсткие пальцы на запястьях, вдавливающие в изголовье. И тут же скольжение костяшек по скуле, такое лёгкое, что кожа покрывалась мурашками от одного ожидания касания.
Помнило, как эти руки сжимали мои бёдра до синяков, как разводили колени, как брали грубо, без спроса. И как после, обессиленную, прижимали к его груди.
Помнило вкус его кожи на языке. Соль, дым, что-то горьковатое, от чего сводило челюсть.
Помнило его дыхание на затылке. Рваное, горячее.
И низкий голос, который шептал мне в ухо такие вещи, от которых я краснела даже в темноте.
Я вспоминала, как он однажды провёл кончиками пальцев по моему позвоночнику. От шеи до поясницы, медленно, будто читая невидимый текст.
Тогда я перестала дышать. И сейчас — тоже.
Помнила его глаза, в которых изредка, на долю секунды, вспыхивало что-то живое, будто свеча за стеной льда.
Помнила его смех. Настоящий. Когда я делала что-то непредсказуемое, ломала его выверенный мир, вторгалась туда, куда он не пускал никого.
Воспоминания накатывали волнами. Жаркими, осязаемыми, почти болезненными.
Вот он прижимает меня к стене в пыточной, и я ощущаю жар его тела. И забываю, кто он и где я нахожусь.
Вот он сидит напротив с бокалом абсента, его колено касается моего под столом — случайно ли? — а я не отодвигаюсь.
Вот он спит рядом, нарочно не прикасаясь. И я лежу без сна, потому что не чувствую его рук. И от этого пусто, холодно, неправильно.
Я пыталась представить свою жизнь без него и не могла: не потому, что не хотела, а потому, что картинка не складывалась. Всё распадалось, как мозаика, из которой вынули центральный кусок.
«Это не притяжение. Притяжение можно перебороть. Это — отрава. Она уже в крови, в лёгких, в каждом выдохе. Яд или лекарство — не знаю. Но без него организм откажет. Просто остановится».
Были моменты, когда он переставал быть правителем. Снимал невидимую корону, как снимают перчатки, небрежно и устало. Становился мужчиной. Внимательным, почти уязвимым.
Как в тот раз, когда мы спорили о морали, и он вдруг замолчал на полуслове, будто впервые услышал меня.
Как вчера ночью, когда пили абсент и он рассказывал о Леброне. О горах, о лунных ритуалах, о коне, с которым вырос.
Он мог быть другим.
По крайней мере, я отчаянно хотела верить в это, цеплялась за эту мысль, как утопающая за обломок мачты в чёрной воде.
В голове хаос: обрывки, осколки. Воспоминания наслаивались на страхи, страхи — на надежды. И всё сплеталось в тугой, удушающий узел.
«Уйти — сохранить себя. Остаться — потерять всё».
Но разве не стоит, если один его взгляд — тяжёлый, собственнический, обжигающий — весил больше, чем годы спокойной, стерильной, безопасной пустоты?
Если от мысли, что я больше никогда не почувствую его дыхание на своей шее, не услышу, как он произносит моё имя, грудную клетку сдавливало так, что темнело в глазах?
Отец, Тед. Они часть меня, моя кровь, моя прежняя жизнь.
Но что от неё осталось?
Я вспоминала их — бледных, сломленных — и не узнавала: отец, который учил меня держать спину прямо, теперь сам сгибался под тяжестью стен. Тед, который обещал мне целый мир, теперь не мог поднять глаз.
А Диамант смотрел прямо. Всегда. Даже когда делал больно.
Час истёк незаметно: солнце сползло к горизонту, небо налилось багрянцем. Густым, тяжёлым, цвета запёкшейся крови.
Я всё ещё сидела, вросшая в каменную скамью, неспособная сдвинуться.
Время вышло.
Я встала с трудом, будто тело весило втрое больше. Ноги дрожали.
В груди что-то сжималось, протестуя против каждого движения. Сердце не хотело идти. Сердце хотело остаться здесь, в этом безвременье, где решение ещё не принято и всё ещё возможно.
Я двинулась к башне.
Каждый шаг — усилие. Дыхание рваное, неглубокое.
Дорожка из серо-голубого камня тянулась передо мной, как коридор между тем, что было, и тем, что будет. Между двумя жизнями, между двумя версиями меня.
Листья под подошвами шуршали сухо и настойчиво, как чужой шёпот: «Решайся. Решайся. Время не ждёт».
Я остановилась у старого дуба, прижалась к стволу ладонью, потом щекой.
Кора грубая, шершавая, испещрённая глубокими бороздами, пахнущая сырой землёй и чем-то древним.
Я впитывала его силу. Ту, что копилась веками. Ту, что позволяла стоять под любым ветром.
Сверху сорвался лист. Золотой, с рыжей каймой, словно подпалённый по краям.
Упал к моим ногам.
Я подняла его, провела пальцем по тонким, высохшим, ломким прожилкам. Хрупким, как моя нерешительность.
Разорвала лист пополам. Медленно, слыша тихий хруст, как звук рвущейся нити.
Поднесла половинки к губам. Они пахли осенью. Горьковато, сухо, как пепел.
Разжала пальцы. Ветер унёс их.
Вместе с ними — часть меня, которая ещё верила, что можно вернуться назад.
«Что я им скажу?»
Шаги гулко отдавались в тишине сада.
Перед глазами вставало лицо отца: он не поймёт. Для него Диамант — «кровожадный мальчишка на троне», тиран, зверь в короне. И у него были основания. У каждого, кто знал Диаманта снаружи, были основания.
Но они не знали его изнутри.
Только с ним я была настоящей: его сила не подавляла — высвобождала.
Его руки умели превращать боль в наслаждение, от которого выгибаешься дугой и кусаешь губы до крови. Страх — в восторг, от которого горит кожа.
А ещё — он слушал, замечал, видел то, что я прятала от всего мира. И не отворачивался.
Я остановилась посреди дорожки. Вдохнула и выдохнула медленно, до конца.
«Нет, я не жертва, не загнанный зверь, который выбирает меньшую из двух клеток. Я выбираю его не потому, что боюсь, не потому, что не вижу другого пути. А потому, что с ним я живу по-настоящему. До предела, до крика, до той глубины, где я сама себе становилась незнакомой — и узнавала себя заново».
Да, я рисковала всем.
Но разве не в этом суть? Не в безопасности, не в стенах, не в бегстве. А в выборе, который кроил тебя заново, по живому, без наркоза.
После этого листа, разорванного пополам, обратного пути нет. Нить порвана. Звук ещё висел в воздухе.
Я сделала шаг. И ещё один.
Ноги не слушались, но я шла.
Потому что впервые за долгое время знала: куда бы ни вела эта дорога — она моя.
Что бы ни ждало меня завтра — я выбирала сейчас. Осознанно, с открытыми глазами.
Принимая и тьму, которая поглотит, и свет, который обожжёт.
Принимая его целиком, со всем, что он есть.
И я шагала к башне.
Глава 16. Отречение.
«
Она смотрела, как уходят те, кто любил её. И не сделала ни шага. Потому что ноги несли её в другую сторону — к тому, кто ждал наверху».
Сильвана
1
Я спускалась по каменной лестнице, и каждый шаг отдавался в полумраке подземелья глухим эхом.
Ступени холодные, неровные. Я цеплялась за шершавую стену, ища опору, которой не находила в себе.
Воздух, пропитанный сыростью, лип к коже, холодил затылок.
Внизу, у дальней стены, я различала две фигуры. Отец и Тед.
Наконец не в камерах, а почти на свободе. И, едва заметив меня, оба бросились навстречу. Стремительно, отчаянно, словно боясь, что я растворюсь в этом сумраке.
Где-то вдали монотонно капала вода, будто часы, ведущие обратный отсчёт.
Мысль о выборе раскалывала сознание надвое: один путь уводил назад — к безопасности, к прежней жизни. Другой — вперёд, в неизвестность, к человеку, который был одновременно моим проклятием и спасением.
— Сильвана!
Голос Теда дрожал.
Он оказался рядом первым и сразу протянул руки, готовый заключить меня в объятия.
В его глазах светилась такая радость, такое облегчение, что на миг мне показалось: всё ещё можно исправить, всё можно вернуть.
Но я отступила. Едва заметно.
И этого хватило: его руки повисли в воздухе, а в глазах вспыхнула острая, как лезвие, боль.
— Вы свободны, — произнесла я странно ровным, почти безжизненным голосом. — Милорд отпустил вас. Вы покинете Колтрейн. Уплывёте на другой континент. Там будете в безопасности.
Тед замер, всматриваясь в моё лицо, будто пытаясь прочесть то, что я не решалась сказать вслух.
— А ты? — тихо спросил он. — Ты поедешь с нами?
Я не ответила и повернулась к отцу. Он стоял чуть поодаль и наблюдал с выражением, в котором смешались облегчение и тревога.
Кажется, он уже чувствовал: что-то не так.
Молчание повисло между нами, плотное, как дым от факелов.
— Дочка… — начал отец.
И осёкся, увидев, как я отвела взгляд и как дрожали мои пальцы, спрятанные в складках платья.
— Что случилось? — спросил он мягко, но со стальной решимостью. — Сильвана, посмотри на меня.
Я медленно подняла глаза.
И всё стало ясно без слов: в моём взгляде была буря. Страх, вина, растерянность. И ещё нечто, чему отец не мог дать имени, но что резало его по сердцу.
Что-то изменилось. Что-то непоправимое произошло за те дни, что я провела в Рокуэлле.
— Милорд… — отец выплюнул титул как ругательство, словно слово обжигало ему язык. — Он удерживает тебя здесь?
— Он тебя запугал, — шагнул вперёд Тед. — Или обманул. Скажи только слово, и мы найдём способ…
— Нет.
Они оба замерли.
— Нет, — повторила я, глядя сначала на Теда, потом на отца. — Он меня не держит. Не угрожает. Не заставляет.
— Тогда почему? — Тед схватил меня за руки, сжал не больно, но отчаянно, будто хотел удержать не только меня, но и всё, что между нами было. — Почему ты не идёшь с нами? Это же безумие, Сильвана! Ты же ненавидела его! Ты сама говорила, что он — чудовище!
— Говорила. Но это было до того, как я узнала его.
— Узнала? — он выпустил меня и отступил на шаг. — Ты узнала его? Ты видела, что он делает с людьми! Видела, как он живёт! Это не человек, это зверь!
— Возможно, — ответила я, не дрогнув. — Но он единственный, кто увидел меня. Настоящую. Не дочь героя. Не невесту спасителя. Меня.
— Что это значит? — прошептал Тед. — А я? Я разве не видел? Я любил тебя! Я до сих пор тебя люблю!
— Ты любил ту Сильвану, которую знал. А он увидел ту, которую я прятала. Даже от себя.
Тед отшатнулся, как от пощёчины.
Отец молчал.
И я видела, как в его глазах умирала надежда. Не на моё спасение, а на то, что я уеду.
Он понимал. Медленно, страшно, неотвратимо.
— Ты не поедешь, — произнёс отец.
Это был не вопрос. Констатация.
— Не поеду.
— Он сломал тебя? — впервые за всё время его голос дрожал. — Скажи мне правду. Он что-то с тобой сделал?
«Нет. Он разобрал меня — и собрал заново, по-другому, так, что я наконец стала собой».
— Нет, — покачала я головой. — Он дал мне выбор. И я выбираю.
— Выбор? — вскинулся Тед. — Это не выбор! Это ловушка! Ты не можешь выбирать его после всего, что он сделал!
— Могу, — ответила я, глядя ему прямо в глаза. — И я выбираю. Не потому, что меня держат силой. Не потому, что мне угрожают. А потому, что я хочу быть с ним.
— Но почему? Почему?
Рёбра сжимались, будто кто-то затянул на них верёвку.
Я хотела ответить, но горло перехватило. И я просто стояла, глядя на него, чувствуя, как пульс бился в кончиках пальцев.
— Потому что я люблю его.
Слова прозвучали. И я сама услышала их впервые.
Они были тем, что жило во мне и наконец нашло выход.
Факелы дрожали, тени качались.
Тед замер, будто я вонзила нож ему в грудь.
Отец закрыл глаза на одно долгое, мучительное мгновение. А когда открыл, в них уже не было надежды. Только тихая, всепрощающая печаль.
— Ты понимаешь, что делаешь?
— Да.
— И ты не поедешь с нами.
— Нет.
Он медленно кивнул, будто прощаясь.
2
В подземелье повисла тишина.
Лишь далёкое капанье воды нарушало безмолвие, отмеряя секунды, которые тянулись вечностью.
Тед отшатнулся от меня, как отшатываются от заразы.
Его лицо искажалось от боли и недоумения. Он искал в моих глазах хоть тень раскаяния — и не находил.
— Ты… любишь его? — прошептал он. — После всего, что он сделал? После…
Он не мог закончить: слова застревали в горле, превращались в комок горечи.
Его взгляд спрашивал: «Как ты можешь любить того, кто причинил тебе столько боли?»
И я не смогла бы ответить. Я просто любила. Вопреки всему, вопреки разуму, вопреки страху.
— После того, как он держал нас здесь?! — выкрикнул он. — После того, как ты сама видела, что он делает с людьми? После всего, что он с тобой сделал?!
Он рванул ворот своей рубахи, будто ему не хватало воздуха.
— Я видел твои синяки, Сильвана! Видел твои запястья! Думаешь, я слепой? Думаешь, я не понял, что он с тобой делал?!
— Ты не знаешь, что он со мной делал, — ответила я ровно, без вызова. — И не знаешь, чего я хотела.
Тед замер. Лицо его побелело.
— Чего ты хотела? Ты хочешь сказать, что сама… что ты сама легла под него?
— Да.
Я не отвела взгляда.
— Лжёшь, — он качал головой. — Ты лжёшь, чтобы защитить нас. Думаешь, если скажешь, что ты с ним по своей воле, он нас отпустит и не тронет? Так вот — не надо. Не надо защищать меня. Я не боюсь его.
— Дело не в тебе, Тед. Дело во мне. Я не лгу. Я остаюсь, потому что хочу остаться.
Он смотрел на меня так, будто видел впервые, будто перед ним стояла не та женщина, которую он любил, а кто-то чужой, с моим лицом и моим голосом.
— Что он с тобой сделал? — прошептал он. — Что он такого сделал, что ты готова остаться с ним, а не уехать с нами?
Отец медленно шагнул вперёд. Бледный, с плотно сжатыми губами, с пульсирующей на виске жилкой.
Он смотрел на меня, и в его взгляде была не ярость, а глубокая, всепоглощающая печаль.
— Сильвана, — произнёс он тихо, но твёрдо, — ты не понимаешь, с кем имеешь дело. Этот мальчишка — не человек, а чудовище. Тиран. Он не знает, что такое любовь. Не умеет любить.
Голос его дрожал, но он тут же взял себя в руки.
— Я видел таких, как он. Они не меняются. Вспомни, кем ты была до встречи с ним. Ты верила в справедливость, в свободу, в то, что любовь — это не власть, а взаимное уважение. Разве он дал тебе это? Десятки, сотни девушек прошли через его руки — и ни одна не осталась целой. Он умеет только разбивать.
— Он не разбил меня.
— Разбил, — отец качал головой. — Просто ты ещё не заметила. Он разбил твою волю, твою гордость, твою веру. Всё, что делало тебя тобой. Осталось только тело, которое он использует.
— Ты ошибаешься.
— Тогда объясни мне, что он тебе дал? — он шагнул ближе. — Что он сделал такого, чего не мог дать тебе Тед? Чего не мог дать тебе я? Любовь? Заботу? Будущее?
Я молчала.
Потому что ответ был бы слишком честным: он дал мне её. Ту, которую я прятала всю жизнь. И за это я была готова платить любую цену.
— Он увидел меня, — произнесла я наконец. — Не дочь мятежника. Не невесту героя. Не ту, кем вы хотели меня видеть. Он увидел ту, которую я сама боялась признать.
— Какую? — выдохнул Тед. — Какую такую «настоящую» он увидел? Шлюху, которую можно бить и трахать?!
Я не вздрогнула и не отвела глаз.
Но внутри что-то оборвалось тихо, как нить, которую перерезали ножом. Не от его слов. От того, что в них была доля правды.
— Замолчи, — резко оборвал отец. — Не смей так говорить с ней.
— А как мне с ней говорить?! — Тед сорвался на крик. — Она променяла нас на человека, который держал нас в кандалах! На человека, который убивал наших друзей! И вы хотите, чтобы я был вежливым?!
Он развернулся ко мне. Глаза горели, губы дрожали.
Слова повисли в воздухе. Тяжёлые, как свинец. Острые, как осколки стекла.
Моё дыхание учащалось, грудь сдавливало.
Но я заставляла себя говорить ровно, без дрожи:
— Ты можешь кричать сколько угодно. Можешь ненавидеть меня. Можешь называть предательницей. Но я не поеду с вами. Не потому, что он меня держит. Не потому, что он мне угрожает. А потому, что я хочу быть с ним.
— Ты не понимаешь, что говоришь, — Тед отшатнулся, словно от удара. — Он уничтожит тебя. Сожрёт и выплюнет, как делал со всеми. И когда это случится — нас уже не будет рядом. Никого не будет.
— Я знаю.
— И тебе всё равно?
— Мне не всё равно. Но это мой выбор. Не ваш.
Отец медленно качал головой.
В его глазах не было ни гнева, ни осуждения. Только тоска человека, который потерял дочь, но всё ещё любил её, несмотря ни на что.
— Ты не оставляешь нам выбора, — тихо произнёс он.
— У меня тоже его не было, — я сглотнула. — Но теперь есть. И я им воспользовалась.
Отец сделал ещё один шаг ко мне. Глаза его были полны не гнева, а боли, которая копилась годами.
— Ты думаешь, ты первая? — спросил он тихо. — Думаешь, ты особенная?
Я молчала.
— Я знаю, что происходило с женщинами, которых он использовал, — продолжил он. — С теми, кто был до тебя. С теми, кто верил, что смогут его изменить. С теми, кто думал, что за его жестокостью прячется что-то большее.
Он сглотнул. Голос его стал глуше.
— Одну из них я знал лично. Её звали Марта. Она была молода, красива. Как ты. Тоже думала, что видит в нём то, чего не видят другие. Что он с ней другой. Что она сможет достучаться до его сердца.
Отец замолчал. Я видела, как дрожали его пальцы.
— Через месяц её нашли в одной из башен Рокуэлла. Она повесилась. Оставила записку. Всего одно слово: «Невыносимо».
По моей спине пробежал холод.
— А была ещё Лидия. Тоже из знатной семьи. Он держал её при себе, называл своей «любимой игрушкой». Она родила ему ребёнка. Мёртвого. Через месяц её увезли. Никто не знает, куда. Никто не спрашивал.
Отец смотрел мне прямо в глаза.
— И таких, как они, — сотни. Ты думаешь, он когда-нибудь вспоминал их? Ты думаешь, он хоть раз пожалел?
Тед не выдержал. Он встал между мной и отцом, лицо его исказилось.
— Да что вы ей рассказываете?! — выкрикнул он. — Она всё равно останется! Она уже выбрала! Вы что, не видите?!
Он повернулся ко мне. Глаза горели безумием.
— Ты хочешь закончить как они? Хочешь, чтобы твоё имя стёрли? Чтобы от тебя осталась только строчка в его списке? «Сильвана Этвуд — сломана, выброшена, забыта». Да?!
— Хватит! — я впервые повысила голос.
— Нет, не хватит! — он шагнул ближе, сжимая кулаки. — Ты не понимаешь, что он с тобой делает! Он не человек! Это дьявол! И ты готова прыгнуть в его пасть ради… ради чего? Ради пары ночей? Ради того, чтобы он тебя трахал, пока не надоест?!
— Замолчи, — произнёс отец, но Тед уже не слышал.
— Я любил тебя! — кричал он. — Я готов был умереть за тебя! А ты… ты выбрала его. После всего, что он сделал с нами, с тобой, с нашей землёй!
Его голос сорвался на хрип.
— Будь ты проклята, Сильвана. Будь проклята вместе со своим Инквизитором. Неужели твой драгоценный милорд так хорош в постели, что ради него ты решила предать всё, во что верила, за что боролась? Променяла нашу любовь, наши идеалы, нашу борьбу на… на член красавца Инквизитора? Да как ты можешь?
Я стояла неподвижно.
Слова падали на меня, как удары.
Но я не отступала.
— Ты можешь проклинать меня, — ответила я тихо. — Можешь ненавидеть. Но это мой выбор. И я не изменю его.
Отец опустил голову.
— Тогда нам больше нечего сказать друг другу.
Диамант
1
— Надо же, Тод, или как там тебя… Первая разумная мысль за всю твою жизнь. Возможно, ты не так безнадёжен, как казалось. Хотя… нет. Всё-таки безнадёжен. Просто на секунду показалось.
Мой голос стелился по камню, как дым. Ленивый и едкий.
Сильвана вздрогнула и обернулась.
Я спускался по каменной лестнице медленно, как тень, обретающая плоть. Ступени под сапогами отзывались глухим эхом, словно подземелье считало мои шаги.
Мой взгляд скользнул по Сильване: по бледному лицу, по дрожащим пальцам, по глазам, в которых стояли слёзы, но не проливались.
Она была прекрасна в этом своём отчаянии. Прекрасна и — моя.
— Как забавно, правда? — продолжил я. — Ради ваших жизней Сильвана отдала мне своё тело. А теперь ради меня покидает вас. Человеческая психика порой устроена очень интересно.
Я видел, как в её глазах вспыхивало знакомое замирание от моей едва различимой усмешки. Действовавшей на неё всегда одинаково: воздух сгущался, время спотыкалось, и что-то внутри неё, тёмное, голодное, подавалось навстречу.
Бывший жених рванулся вперёд, кулаки сжаты, мышцы натянуты.
Но замер: память о прошлой схватке сковала его вернее любых цепей. Он стиснул челюсти так, что на скулах проступили желваки. И остался на месте.
В его взгляде — ненависть, предательство, бессильная ярость человека, осознавшего, что его воля здесь не стоит ничего.
— Что, даже не попробуешь? — я склонил голову набок. — А я уже надеялся на развлечение. Ну да ладно. Стой там. Дрожи. У тебя это хорошо получается.
Джейкоб Этвуд выпрямился медленно, как человек, несущий на плечах невидимый груз.
Лицо почти бесстрастное, но я читал его, как открытую книгу: сжатые до белизны пальцы, напряжённая линия плеч, едва заметное подрагивание у виска. Ярость отца, наблюдающего, как у него отнимают дочь.
— Ты доволен собой? — спросил он ровным голосом, под которым были угли. — Стоишь тут, красуешься, как павлин, и думаешь, что победил?
— Доволен? — я растянул слово, пробуя его на вкус. — Скорее удовлетворён. Победа была предсказуема. А предсказуемое редко приносит настоящее удовольствие.
Я подошёл к Сильване не спеша, почти лениво. Обнял за талию.
И почувствовал, как по её телу прошла мелкая дрожь. Тонкая, как вибрация натянутой струны.
Она не могла пошевелиться. Не от силы моего хвата. От того парализующего ощущения, которое я умел создавать: смесь страха и влечения, от которого темнело в глазах и слабели колени.
— Вижу, вы ведёте оживлённую дискуссию, — произнёс я. — О любви. О предательстве. О выборе. Как трогательно. Словно сцена из дешёвой мелодрамы — только актёров подобрали скверно.
— Ты не имеешь права так с нами говорить! — выкрикнул Тод.
— Не имею права? — я приподнял бровь. — Дорогой мой, я — герцог, глава Инквизиции и сын короля. У меня столько прав, что даже перечислять их — занятие на целый вечер. А вот ты… ты не имеешь права даже находиться в этом замке. И всё же стоишь здесь, целый и почти невредимый. Разве это не чудо?
Он побледнел. Пальцы сжались в кулаки, костяшки белые, как кость.
И он всё же бросился вперёд. Не думая, не взвешивая, ослеплённый яростью.
— Ты не получишь её! — кричал он сорванным голосом, гулко отразившимся от сводов. — Она не твоя вещь! Ты не можешь просто…
Он не закончил.
Одно текучее, едва уловимое движение — и его тело ударилось о стену. Глухой удар плоти о холодный камень. Дыхание перехватило, перед глазами искры.
Я не бил его. Я просто не уступил. Его собственная ярость швырнула его на камни, я лишь направлял.
— Осторожнее — произнёс я, неспешно подойдя. — Ты ведь не хочешь, чтобы я напомнил тебе, кто здесь хозяин?
Наклонился ближе, так, чтобы он чувствовал моё дыхание на своём лице.
— Хотя… мне почти нравится, когда ты так бесишься. Забавно. Как щенок, который лает на волка.
Он попытался подняться.
Но мой сапог лёг ему на грудь. Не сильно, но достаточно, чтобы он вспомнил.
Его пальцы скребли по камню, на лбу выступила испарина, в глазах мелькнул сплав ярости и беспомощности.
И от этого внутри меня разлилась тёплая, тёмная волна удовольствия.
— Самое забавное в этой ситуации — твоя глупость, — прошептал я ему на ухо. — Ты до сих пор веришь, что она тебя любила. Что между вами было что-то настоящее. Но она выбрала меня. Не тебя. Знаешь почему?
Пауза. Я давал тишине набухнуть.
— Потому что я даю ей то, чего ты никогда не сможешь дать. Власть. Опасность. Ту грань между болью и экстазом, где начинается настоящее. А ты… ты не знал её. Совсем. Ты даже не пытался заглянуть в ту темноту, которая в ней живёт.
— Я знал её лучше, чем ты! — хрипел он. — Я любил её! А ты просто используешь её, как использовал всех!
— Любил? — усмехнулся я. — И что дала твоя любовь? Где вы оказались? В подземелье. В кандалах. На коленях. А я — наверху, в тепле, с её ногами на своих плечах. Разница, согласись, очевидна.
— Прекрати! — голос Сильваны резанул воздух. — Отпусти его.
Я медленно и лениво повернул голову.
— Ты просишь или приказываешь?
— Прошу.
— Хорошо. Мне нравится, когда ты просишь. Это звучит почти искренне.
Я убрал сапог и отступил.
Он закашлялся, перекатился на бок, пытаясь подняться.
Джейкоб шагнул вперёд. Не для нападения. Для разговора.
— Ты думаешь, что победил? — спросил он. — Думаешь, забрав её, ты что-то выиграл? Она не игрушка. Не трофей. Она — человек. У неё есть чувства. Мечты. Жизнь.
— А кто сказал, что я играю? — улыбнулся я. В улыбке не было ни тепла, ни жизни. Только холодное совершенство клинка. — Я просто принимаю то, что мне предлагают. А она — предложила себя.
Пауза. Тяжёлая, как свинец.
— Разве не так, Сильвана?
Я вернулся к ней. Пальцы сомкнулись на её талии властно, но с той выверенной нежностью, от которой у неё перехватывало дыхание.
Развернул её к себе.
Она подняла зелёные, влажные глаза. В её взгляде не было мольбы. Только холодная решимость и едва уловимая искра вызова, от которой кровь во мне вскипала.
— Да, — произнесла она тихо и твёрдо. — Я остаюсь. С тобой.
Тишина упала, как плита.
Тод побледнел, открыл рот и закрыл. Слова застревали между горлом и языком. Ненужные, бессмысленные.
В его глазах вспыхнул последний огонёк надежды и погас, как свеча, зажатая между пальцами.
Джейкоб закрыл глаза. Когда открыл, в них не осталось ни гнева, ни упрёка. Только печаль. Глубокая и тяжёлая, как подземные воды, что точат камень годами.
— Сильвана, — произнёс Джейкоб, и голос его был тихим, но пронизывающим, — подумай. Ему всего двадцать один год. Двадцать один! А он уже более испорчен, чем любой демон из преисподней. Ты хоть понимаешь, что это значит? Он не остановится. С каждым годом будет только хуже.
Пауза. Он смотрел ей прямо в глаза.
— Ты выбираешь не мужчину, а бездну. И она поглотит тебя.
Я не удержался от смешка.
— О, какая продуманная метафора, — произнёс я с ленивой усмешкой. — «Демон из преисподней». Мой отец, кстати, говорит то же самое. Правда, в основном после того, как я срываю его планы.
Я с улыбкой посмотрел на Джейкоба.
— И знаете, что самое забавное? Демоны, в отличие от меня, не бывают настолько хороши в постели. А я, поверьте, очень хорош. Ваша дочь может подтвердить. Хотя, судя по вашему лицу, вы предпочли бы, чтобы она опровергла.
Я перевёл взгляд на Сильвану.
— Не так ли, милая?
— Если ты когда-нибудь передумаешь… — начал Джейкоб.
Голос треснул, как сухая ветка.
— Она не передумает, — оборвал я. — Это её решение. И она знает, что оно необратимо.
Моё «её» прозвучало как «моё». И я позволил этому повиснуть в воздухе.
Повернулся, кивнул страже, стоящей в тени арки:
— Моя охрана отвезёт вас в порт и посадит на корабль. Благодарности за гостеприимство, полагаю, ждать не стоит. Впрочем, переживу. Если ты попрощалась — им незачем здесь задерживаться.
Конвой шагнул из тени. Кольчуга лязгнула глухо, звук отразился от сводов и растворился в темноте.
— Постойте! — Джейкоб рванулся вперёд, голос дрожал не от слабости, а от ярости, спрессованной до предела. — Хорошо. Пусть будет по-вашему, милорд. Я понимаю, что взывать к вашему милосердию бесполезно. У вас его нет.
Пауза. Он набрал воздуха медленно и тяжело, как перед погружением в чёрную воду.
— Но прошу вас… когда она вам надоест — а ты, Сильвана, знай, что это произойдёт, — не убивайте её. Отправьте ко мне.
Сильвана дёрнулась, будто слова отца вошли под рёбра. Отвернулась.
В её профиле, в заострившейся линии скулы, в стиснутой челюсти, в опущенных ресницах читалась трещина. Тонкая, почти невидимая.
Но я видел.
— Я рассмотрю этот вариант, — бросил я, передёрнув плечами.
Голос ровный, холодный, без единой трещины. Лезвие, скользящее по коже. Без нажима, но с обещанием пореза.
В глазах Джейкоба что-то погасло окончательно: он понял, что его мольба — не более чем судорога утопающего. Пустой звук, впитанный камнем подземелья.
Мой взгляд скользнул по Сильване: по линии шеи, по выступающим позвонкам, по плечам, которые мелко дрожали не от рыданий, а от того внутреннего напряжения, от той раскалённой струны между сопротивлением и подчинением, которую я так любил трогать щипком, ногтем, чтобы звенела.
Она ещё не сломалась до конца. А значит, могла развлечь.
Меня завораживало не её тело, не покорность. То, как она принимала боль — не как наказание, а как откровение, не как унижение, а как ключ к чему-то тёмному, запретному, что таилось на самом дне её души и чего она сама боялась.
Её наслаждение болью. Не грубостью. Самой болью. Её чистой, первобытной сутью.
Это было прекрасно, как кровь на снегу, как крик в пустом соборе.
И то, что она всё ещё сопротивлялась — внутри, тихо, упрямо, даже склонив голову, даже стоя на коленях, — лучше всего: в этом был её огонь.
А я хотел раздуть его ярче, прежде чем погасить.
Можно продолжить. Пока что.
Я шагнул вперёд и намеренно встал между ней и отцом. Живая стена. Холодная, непроницаемая.
Прошлое за моей спиной. Будущее — то, что я решу.
Джейкоб отступил на полшага, будто наткнулся грудью на что-то непреодолимое.
В его взгляде я читал всё разом: беспомощность, горечь, тяжесть прожитых лет, обрушившуюся на плечи, как мокрая земля на крышку гроба.
Тишина в зале сгущалась, обволакивала, впитывала чужие эмоции, как сырая земля впитывала кровь.
А я просто наслаждался моментом, когда чужие жизни — пешки на моей доске, когда их боль — лишь ещё одна форма удовольствия.
Острый, терпкий привкус на языке, который я смаковал медленно, до последней капли.
Сильвана
1
Охрана вышла вперёд и взяла под конвой отца и Теда.
Я отвернулась.
Не могла смотреть, как уходили те, кто любил меня без условий, кто верил в меня даже тогда, когда я сама в себя не верила.
Каждый их шаг отдавался в груди тупой, почти физической болью.
Это было не просто расставание. Отречение. Не их от меня. Моё от них. От той жизни, где я была дочерью, невестой, человеком, которого принимали просто за то, что он есть.
Принимали, но не знали. Не видели той тьмы, что уже тогда шевелилась во мне, ожидая своего часа.
В подземелье повисла тишина. Тяжёлая и окончательная.
Мир сузился до узкой щели между уходящими фигурами и твёрдым плечом Диаманта рядом.
«Зачем я это делаю? Почему выбираю того, кто причиняет боль тем, кого я должна защищать?»
Ответ был прост. И оттого ещё мучительнее: я выбирала его не потому, что это правильно или справедливо. А потому, что без него мир казался пустым, будто из него вынули что-то главное, без чего тяжело дышать, а краски тускнели, превращая всё вокруг в серую безжизненную пустыню.
Я украдкой смотрела на спину отца: плечи чуть сгорблены не от старости, а от груза предательства, которого он не заслужил.
Он сделал шаг, будто хотел обернуться, но передумал. Только рука на мгновение сжалась в кулак, а затем расслабилась, словно он отпускал что-то, связывавшее нас годами.
Тед шёл рядом, не оборачиваясь. Спина прямая и напряжённая. Он держался из последних сил, стискивал зубы, чтобы не закричать, не броситься назад, не попытаться ещё раз достучаться до меня.
Я знала: стоит ему посмотреть — и он сломается. А я не могла видеть эту боль в его глазах.
Но я всё равно видела: видела, как дрожали плечи Теда, как он сжимал кулаки, но так и не оборачивался. Как отец, не выдержав, всё-таки бросил взгляд через плечо. Один-единственный, короткий.
И в этом взгляде было столько всего, что у меня подкосились ноги.
Он смотрел на меня, и я видела, как он старел. Не за годы. За эту секунду.
Моё предательство состарило его сильнее, чем все его битвы.
В его взгляде не было гнева и не упрёка. Любовь, прощание, боль.
Я прикусила губу до крови, чтобы не закричать, чтобы не броситься следом, чтобы не упасть на колени и не вымолить у них прощение, которого не заслужила.
— Ты могла бы пойти с ними.
Голос Диаманта. Тихий, почти мягкий, но со сквозящей сталью.
Я закрыла глаза: могла бы. Но не пойду. Потому что уже не могла. Потому что он проник в меня глубже, чем я думала. Потому что одно его прикосновение значило больше, чем годы безопасной, правильной, предсказуемой любви.
Потому что я предала их не в тот момент, когда осталась. А раньше — когда впервые почувствовала, что тело отзывалось на него сильнее, чем сердце на Теда.
Вина накрыла волной, сдавила горло, заставила пальцы дрожать.
Она была такая тяжёлая, что я почти перестала дышать.
Я предала родных. Тех, кто верил в меня, кто готов был отдать за меня жизнь.
И самое страшное — я знала: даже если бы время повернулось вспять, я сделала бы то же самое.
Дверь за ними закрылась.
И звук ударил в грудь. Не в уши. В грудь.
Я чувствовала его, как удар кулака.
Наступила тишина. Такая глубокая, что я слышала собственное сердце. Оно билось. Значит, я ещё жива. Значит, придётся жить с этим.
И в этом звуке умирало всё, чем я была раньше: дочь, невеста, женщина, которую любили просто за то, что она есть.
Оставалась только та, кем я стала. Та, кто выбрала его.
Я стояла, не в силах пошевелиться: ноги ватные, во рту пересохло, сердце колотилось где-то в горле. К горлу подступала тошнота. Медленная, тягучая, как всё, что осталось от моей прежней жизни.
Диамант не торопился: он стоял рядом. Я чувствовала его присутствие кожей, затылком, каждым нервом.
Он не двигался, не говорил. Просто смотрел на меня, как смотрят на вещь, которую только что выиграли и теперь разглядывают, решая, куда поставить.
Потом он медленно поднял руку: его пальцы коснулись моего виска легко, почти невесомо. Скользнули вниз по щеке до подбородка и замерли.
Я не дышала.
Он заправил прядь волос мне за ухо. Медленно, аккуратно, собственнически.
Его пальцы задержались на моей щеке дольше, чем нужно.
Я чувствовала, как он смотрел. Не на меня. В меня.
И в этом взгляде было что-то, чего я не могла понять: не торжество, не насмешка. Что-то другое, почти неуловимое, как тень, скользнувшая по лицу.
В этом жесте не было нежности.
В нём было другое: спокойная, уверенная власть человека, который знал, что эта прядь, это ухо, эта женщина — его. Целиком, без остатка.
И от этого становилось ещё страшнее, потому что я не отстранилась. Потому что его прикосновение, после всего, что только что произошло, — единственное, что удерживало меня от падения.
Он убрал руку. Секунду смотрел на меня холодно и оценивающе.
Потом слегка сжал моё плечо и сказал:
— Идём.
И я пошла.
Я только что отреклась от всего, что у меня было.
А он шёл впереди, как будто ничего не случилось, как будто я не сломала собственную жизнь ради него.
Но идти больше было некуда.
И, несмотря ни на что, рядом с ним я всё ещё чувствовала себя живой.
Я не знала, что ждёт меня дальше. Не знала, сломает он меня или разожжёт ещё сильнее.
Но в эту минуту, поднимаясь за ним по каменным ступеням, я обещала себе одно: я не сдамся. Я останусь.
И однажды, может быть, не скоро, он поймёт, что я не просто игрушка, что я та, кто сможет его изменить.
Или сгореть, пытаясь.
Конец первой книги.
Конец
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Пролог
Лина
Я стояла на крыше здания отеля в Нью‑Йорке — на самой кромке, где ветер срывал дыхание и швырял волосы в лицо, будто пытался унести меня прочь, туда, где нет ни прошлого, ни вины, ни этой невыносимой тяжести. Дедушка пригласил меня сюда спустя три года моего исчезновения. Дядя Марио, к...
1.1 Одно копьё на двоих
Аннотация:
Он держал меч у моего горла… а в следующую секунду закрыл меня собой.
Я — Акари Каминари, демонесса, рождённая разрушать. Он — Рэй Аманэ, девятихвостый лис, который должен был меня убить… но попытался спасти.
Теперь я снова жива. Молода. Но уже не та что прежде.
...
Пролог
Четыре года назад.
Вы верите в чудо Нового года? Я — нет. И в эту самую минуту, когда я стою посреди дома у Макса Улюкина, окружённый гулом голосов, запахами перегара и травки, мерцанием гирлянд и холодом зимней ночи, мне кажется, что всё, что происходит, — это чья-то страшная ошибка, како...
Предупреждение
В романе «Голод» содержатся сцены, включающие:
Психологическое насилие; сексуальное доминирование и неоднозначное согласие; физическое насилие; преследование и нарушение границ; антигерой с аморальной природой; эмоциональная зависимость и власть через чувства; темы семейного абъюза...
Глава 1
Дорогие читатели, приветствую вас во второй части моей книги! Желаю вам приятного чтения ❤️
Я проснулась от яркого солнечного света, пробивающегося сквозь занавески. Я была разбитой и слегка оглушена что ли. Открыв глаза я увидела белый потолок с маленькой трещиной — тот самый, который я о...
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий