SexText - порно рассказы и эротические истории

Упавшая звезда










 

Пролог

 

Лина

Я стояла на крыше здания отеля в Нью‑Йорке — на самой кромке, где ветер срывал дыхание и швырял волосы в лицо, будто пытался унести меня прочь, туда, где нет ни прошлого, ни вины, ни этой невыносимой тяжести. Дедушка пригласил меня сюда спустя три года моего исчезновения. Дядя Марио, который часто ездил ко мне в Лас‑Вегас, сказал ему, что я жива. Дедушка заподозрил неладное — слишком уж всё было гладко, слишком старательно все обходили тему, слишком быстро меняли тему, стоило ему упомянуть моё имя. И он позвал меня. Я приехала. Не потому, что хотела, а потому, что долг перед ним был сильнее страха.

Сейчас я смотрела на ночной город — на этот океан огней, на бесконечные стрелы небоскрёбов, на пульсирующую жизнь внизу, которая казалась такой далёкой, будто всё это было декорацией, а настоящая жизнь осталась где‑то в другой реальности. Я ждала, когда придёт Амо. Тот, кто случайно узнал, что я ещё жива.

Всё произошло случайно. Я собиралась уходить из отеля, чтобы поехать на встречу с дедушкой, но, как только вышла из лифта, у стойки ресепшена увидела Амо. Я замерла, и время будто треснуло, раскололось на острые осколки. Моё сердце забилось как у загнанного зверя — так сильно, что, казалось, рёбра не выдержат и треснут. Я не видела его три года. Только смотрела на фотки, мелькавшие в газетах, в соцсетях, на кадрах с ним — плоские, холодные, словно вырезанные из чужой жизни.Упавшая звезда фото

Он изменился. Стал шире, мускулистее, выше. В каждом движении теперь чувствовалась хищная собранность, будто он не шёл, а подкрадывался к миру, готовый в любой момент нанести удар. Весь его вид кричал об опасности — но в этом была и та самая притягательная сила, которая когда‑то заставила меня забыть обо всём и шагнуть к нему, не думая о последствиях.

Марио говорил мне, что в Нью‑Йорк приехала не только я — сюда съехались некоторые люди из Италии, но не сказал, кто именно. И вот теперь видеть, как Амо заселяется в отель, который принадлежит Марио, было одновременно ожидаемым и совершенно шокирующим. Это чувство было похоже на удар под дых: будто кто‑то заранее расставил фигуры на доске, а я только сейчас поняла, что стала частью чужой партии.

Я не могла оторвать взгляда, не могла уйти. Ноги будто приросли к полу, а в груди всё сжалось в тугой, болезненный узел. Я боялась этой встречи и одновременно жаждала её. И винила себя за то, что три года назад не смогла дать нам шанса, не смогла объяснить, не смогла остаться. Если бы я тогда сказала хоть слово, если бы посмотрела ему в глаза и просто произнесла: «Подожди», — всё могло быть иначе.

И как в замедленной съёмке в кино, Амо поворачивает голову в мою сторону, его взгляд скользит по залу, цепляется за детали, сканирует пространство, и я знаю: он ищет. Ищет меня. У меня есть время уйти, есть время быстро спрятаться за колонну, раствориться в толпе, снова стать невидимой. Но я продолжаю стоять на месте, будто сама судьба держит меня здесь, заставляя смотреть, как прошлое настигает меня с неумолимостью шторма.

Из мыслей меня вывела открывающаяся дверь на крышу. Я знала, что это Амо, — чувствовала его энергетику, его запах, эту ничем не скрытую ярость и силу, которые вибрировали в воздухе, как натянутая струна. С каждым моим вдохом он приближался всё ближе, и чем ближе он подходил, тем сильнее становилось напряжение в воздухе — оно густело, становилось почти осязаемым, царапало кожу, мешало дышать.

Он замер у меня за спиной. Стоял близко, но достаточно далеко, чтобы я могла спокойно дышать — и в то же время так близко, что я чувствовала тепло его тела, слышала, как ровно, но тяжело он дышит, будто сдерживает бурю внутри. Я продолжала смотреть вдаль, на здания, на огни города, не оборачиваясь. Давала ему возможность заговорить первым, потому что знала: если начну я, слова рассыплются в пыль, не долетев до него.

— Как ты… Этого не может быть… — его голос был не похож на себя. В нём не было привычной стальной уверенности, не было холодной собранности. Только смятение и неверие, будто мир на секунду перестал подчиняться законам физики, и он увидел невозможное.

Я улыбнулась — слабо, почти незаметно, так, что улыбка едва коснулась губ, но не дошла до глаз. Потом, через плечо, посмотрела на него. В этот миг все три года исчезли, будто их и не было. Передо мной снова стоял тот самый Амо — не Дон, не наследник клана, не опасный человек, о котором шепчутся в тёмных переулках, а тот парень, который когда‑то держал мою руку так бережно, будто боялся сломать.

— Амо, это я. Так было нужно. Я всё объясню… — мой голос был ласковым и шепчущим, едва слышным на фоне ветра. Рядом с ним я не могла быть той, кем стала за эти три года, — жёсткой, холодной, привыкшей рассчитывать только на себя. Рядом с ним вся эта броня рассыпалась, обнажая то, что я так старательно прятала.

Он сделал шаг вперёд, и воздух между нами натянулся до предела. Его пальцы дрогнули, будто он хотел коснуться меня, но тут же замерли, не решаясь нарушить эту хрупкую границу

-Весь клан, весь чертов город, знал что ты умерла, в тот день мы перерыли все, мы искали тебя, я искал тебя.. Мы нашли сгоревшую машину с тремя трупами, и ДНК подтвердило что это была ты. Я сходил с ума, я не верил, два года я продолжал искать тебя, а потом просто сдался… а ты все это время была так близко… Его голос был полон ярости и неверия, что я стою перед ним, что я жива, и я понимала его. Я вспоминаю как Адэлина отреагировала когда увидела меня.

— Прости, — прошептала я, и это слово обожгло горло, как пепел. — Я не могла иначе. Если бы ты знал правду тогда, ты бы не дал мне уйти, ты бы начал войну.

Амо резко выдохнул, будто эти слова ударили его сильнее любого кулака. Он провёл рукой по лицу, стирая маску спокойствия, и на секунду я увидела в нём ту боль, которую он прятал за яростью и властью.

— Три года, Каролина, — его голос стал тише, но от этого звучал ещё страшнее, будто каждое слово было выточено из камня. — Три года я думал что ты мертва. Каждый день. Каждый чёртов день я вспоминал о тебе. И теперь ты стоишь здесь, будто это нормально. Будто можно просто сказать «прости» и всё станет как раньше.

Я покачала головой, чувствуя, как к горлу подступает ком, а глаза щиплет от не пролитых слёз.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Я не прошу, чтобы всё стало как раньше. Я знаю, что нельзя. Но я хочу, чтобы ты знал: я не исчезла, потому что боялась тебя, или предстающую свадьбу Я исчезла, потому что должна была.

Ветер снова рванул меня назад, но Амо сделал ещё один шаг — теперь он стоял так близко, что я могла почувствовать его дыхание на своей щеке. Его рука медленно поднялась, пальцы замерли в сантиметре от моего лица, будто он боялся, что я растаю, если он коснётся меня.

— Скажи мне правду, — прохрипел он, и в этом голосе было столько боли, столько отчаяния, что оно отозвалось во мне острой, звенящей нотой. — Всю правду. Без оправданий. Без красивых слов. Просто скажи, почему.

Я закрыла глаза, пытаясь удержать слёзы, и прошептала:

— Потому что я обещала себе тогда восемь лет назад, до того как вернуться домой, обещала что уйду из клана чего бы мне того не стоило.

_______________________________________________________________________________________

Добро пожаловать в новую часть, в новую историю Амо и Каролины! Как теперь сложатся их отношения и какая судьба ждёт их впереди? Сможет ли Каролина полюбить Амо и дать им шанс — или же лезвие любви окончательно их погубит?

 

 

Глава 1. Принятие

 

Каролина

День побега

Как только на ноге завибрировал телефон, я резко отстранилась от Амо, разрывая наш поцелуй — будто выдернула себя из тёплой, душной реальности в ледяную пустоту. Мой взгляд был испуганным, почти диким, и я каждую долю секунды боялась, что он почувствовал эту вибрацию, что сейчас его глаза сузятся, он схватит меня за запястье и спросит: «Что? Кто?» Я видела, как Амо хотел что-то сказать, удержать меня, в его взгляде мелькнуло что-то похожее на растерянность, смешанную с яростью, — будто он уже понял: я собираюсь исчезнуть. Но я не дала ему шанса. Быстро покачала головой, не произнеся ни слова, и, развернувшись, пошла прочь быстрыми, почти летящими шагами в сторону уборных, чувствуя, как каждый шаг отдаётся в груди тяжёлым, глухим ударом.

В туалете, едва закрыв за собой дверь, я достала телефон, пальцы дрожали так сильно, что экран чуть не выскользнул из рук. Открыла сообщение — и мир на секунду замер:

«Иди в сторону служебного помещения, там есть запасной выход, я буду ждать там».

Я не могла поверить, что это всё было правдой. Сегодня я исчезну. Слова жгли глаза, будто в них была соль, разъедающая кожу. Я снова убрала телефон, стараясь не смотреть на него, будто если не буду видеть, то смогу убедить себя, что это просто чья-то злая шутка. Но я понимала, какую боль причиню Адэлине. Она будет искать меня, метаться по особняку, кричать, плакать, винить себя, винить Амо, винить весь клан. Через время, как всё устаканится, я дам ей знать, дам понять, что со мной всё хорошо. Но сейчас я не могла думать об этом. Сейчас нужно было просто выжить. Просто сделать шаг за шагом, не оглядываясь.

Я снова убрала телефон и пошла на выход. Открыла дверь — и тут же услышала шум, крики, беготню по коридорам, стук каблуков, резкие голоса охраны. Сердце подпрыгнуло к горлу, перекрывая дыхание. Я поняла: медлить нельзя. Меня начнут искать с минуты на минуту. Кто-то уже мог заметить, что я ушла. Кто-то мог увидеть, как я бежала.

Быстрым шагом я направилась к служебным помещениям, стараясь держаться в тени, прижиматься к стенам, сливаться с полумраком. Платье цеплялось за углы, каблуки стучали по полу, и каждый звук казался оглушительным, будто я била в барабан посреди тишины. Проходя мимо приоткрытой двери, я услышала чей-то голос: «Ты её не видел? Она была здесь минуту назад!» — и меня накрыла волна ледяного ужаса. Я ускорилась, почти побежала, чувствуя, как адреналин обжигает вены, как кровь стучит в висках, заглушая все остальные звуки.

Через служебное помещение я добралась до запасного выхода. Дверь была приоткрыта, и в щели виднелась темнота переулка. Я потянула её на себя — скрип петель прозвучал, как крик. И как только я открыла дверь, передо мной стоял мужчина. Высокий, широкоплечий, с лицом, будто высеченным из камня. Я хотела закричать — горло сжалось, звук застрял где-то внутри, не смог вырваться. Но он тут же зажал мне рот рукой, крепко, но не грубо, и тихо, но твёрдо проговорил:

— Тихо. Меня зовут Грег, я правая рука Марио. Пошли, у нас есть пять минут, чтобы уехать отсюда. Все подробности в машине.

Я кивнула, глаза расширились, но я старалась не моргать, будто если моргну — всё исчезнет, или, наоборот, вернётся Амо и заберёт меня обратно. Грег убрал руку, и я почувствовала, как воздух снова ворвался в лёгкие, обжигая, как дым. Он повёл меня через тёмный переулок — узкий, пахнущий сыростью и старыми отбросами, где тени казались живыми, шевелящимися. На каблуках и в платье бежать было неудобно, почти невозможно: ткань путалась в ногах, каблуки проваливались в трещины асфальта. Но я бежала, стиснув зубы, заставляя себя не спотыкаться, не падать, не останавливаться. Мы успели. Машина стояла в конце переулка, мотор уже работал, готовый сорваться с места. Водитель, не глядя на меня, кивнул Грегу, и мы запрыгнули внутрь. Дверь захлопнулась, отрезая меня от прошлой жизни, и машина рванула вперёд, разрывая тишину ночи визгом шин.

Внутри пахло кожей, металлом и чем-то терпким, чужим. Грег сел рядом, достал папку, быстро просмотрел бумаги, будто проверял, всё ли на месте. А потом начал объяснять, ровным, спокойным голосом, будто рассказывал о погоде, а не о том, как рушится моя жизнь:

— Марио ждёт нас в Питтсбурге. Сейчас мы доедем до самолёта, и улетим. Ты делаешь всё так, как я скажу. Как только мы садимся в самолёт, ты переодеваешься, надеваешь парик. Для тебя уже приготовили другие документы. Остальное расскажет Марио. Свою одежду отдашь охране — они избавятся от неё.

Я только кивала, не в силах вымолвить ни слова. Моё сердце билось так сильно, что казалось, оно хочет вырваться из груди, пробить рёбра и улететь прочь, туда, где нет ни страха, ни вины, ни этой ледяной пустоты. В ушах стоял шум, похожий на рёв океана, а в крови бежал дикий, неуправляемый адреналин, который заставлял пальцы дрожать, а мысли путаться. Руки тряслись, сердце не поддавалось контролю, и сейчас я не думала ни о чём. Я и не хотела. Грызть себя за вину я буду потом. Когда буду далеко от Палермо, от клана, от Амо. Водитель гнал быстро, опасно, будто знал, что за нами могут гнаться. Улицы мелькали, сливаясь в одну сплошную полосу света и тьмы, я не могла различить силуэты зданий, не могла понять, где мы. Всё вокруг превратилось в размытый кошмар, в котором я была лишь пассажиром, неспособным управлять ни машиной, ни своей судьбой. Я не заметила, как мы выехали из Палермо. Город остался позади, растворился в темноте, и теперь вокруг была только выгоревшая пустошь — серая, безжизненная, будто сама земля устала от крови и слёз. И посреди этой пустоты стоял самолёт, маленький, белый, с чёрными полосами, похожий на хищную птицу, готовую взлететь. Рядом стояли вооружённые люди, их силуэты были чёткими, неподвижными, как статуи. Я сглотнула, горло сжалось, но, посмотрев на Грега — на его спокойное, собранное лицо, — я немного расслабилась. Если он не боится, значит, есть шанс, что всё будет хорошо. Машина остановилась. Я быстро вышла, стараясь не споткнуться, и направилась за Грегом к самолёту. Внутри стюардесса молча протянула мне сумку с вещами. Я взяла её, пальцы едва слушались. В отдельной комнате я переодевалась быстро, чётко, на автомате, будто моё тело знало, что делать, даже если разум отказывался понимать.Новые документы я сунула в карман, не читая — сейчас не было времени. Свою прежнюю одежду отдала охране, и они тут же унесли её, будто стирая все следы. Вернувшись в салон, я села на сиденье, чувствуя, как холод пробирается под новую ткань, как реальность становится всё более чужой. Грег сидел напротив, смотрел лишь на планшет, не обращая внимания ни на что, будто весь мир сузился до экрана и нескольких строк текста.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я почувствовала, как мы взлетаем, — лёгкий толчок, потом нарастающее давление, уши слегка заложило. Это был не первый мой полёт, но сейчас всё ощущалось иначе: будто земля отдаляется не просто на километры, а на целые жизни. Грег поднял на меня глаза, его взгляд был усталым, но спокойным.

— Поспи, Каролина. Через несколько часов мы прилетим. Я разбужу тебя, чтобы поесть. Тебе нужно отдохнуть.

Он снова уткнулся в планшет, а я решила принять его совет. Устроившись поудобнее, закрыла глаза и попыталась расслабиться. Но в темноте за веками всё ещё стояли картины: лицо Амо в тот момент, когда я отстранилась, его взгляд, полный непонимания и боли; Адэлина, которая будет плакать, не зная, куда я исчезла; коридоры особняка, которые теперь станут для меня чужими.

И я лежала, слушая ровный гул двигателей, и шептала про себя, как молитву: «Прости меня. Прости. Я должна была так сделать. Должна была».

Грег, как и обещал, разбудил меня ровно через восемь часов полёта. Его рука мягко, но настойчиво коснулась моего плеча — не грубо, не по-деловому, а так, будто он всё же помнил, что перед ним не просто задание, а живой человек, измученный и потерянный. Я вздрогнула, выныривая из тяжёлого, вязкого сна, в котором всё было размыто: лица, голоса, даже собственные мысли. Всё тело ныло, будто каждую мышцу стянули тугими узлами и оставили так на долгие часы. Шея затекла, спина ныла от неудобного положения, а в груди поселилось это глухое, тянущее чувство — будто я проспала не восемь часов, а целую жизнь, и теперь не узнаю мир, в который вернулась. Я ужасно устала — не той усталостью, когда хочется просто лечь и закрыть глаза, а той, что оседает внутри свинцовой тяжестью, лишая сил даже на простые движения. Пальцы плохо слушались, когда я пыталась пригладить волосы, а руки казались чужими, непослушными. Пока мы были в самолёте, я так и не надела парик. По взгляду Грега я понимала: это нужно сделать только перед выходом, когда каждая деталь будет иметь значение. Его взгляд был спокойным, почти отстранённым, но в нём мелькало что-то вроде осторожной заботы — он не торопил, не подгонял, будто давал мне эти последние минуты быть собой, прежде чем я стану кем-то другим. Весь полёт я хотела с ним поговорить, узнать хоть что-то — хоть крупицу правды, которая помогла бы мне дышать чуть свободнее. Спрашивала про Марио, про то, куда мы летим, сколько ещё осталось. Но каждый раз он отвечал одно и то же: «Все вопросы потом» или «Марио сам всё тебе расскажет». В его голосе не было раздражения — скорее усталая уверенность человека, который привык выполнять приказы и не обсуждать их. Я даже не знала, сколько нам ещё лететь. Просто смотрела в иллюминатор, цепляясь взглядом за облака, будто они могли удержать меня от падения в эту бездну неизвестности. Мне всегда нравились облака — лёгкие, воздушные, такие свободные. А вид из самолёта на небо был просто потрясающим: слоистые, пушистые, подсвеченные серебристой луной, они казались почти нереальными, как нарисованные. Я ловила себя на мысли, что хочу остаться там, среди них, где нет ни кланов, ни угроз, ни чувства вины, которое тянуло меня вниз, словно камень на шее. Мои веки снова тяжелели, и я в очередной раз проваливалась в этот безмятежный сон — не от того, что было спокойно на душе, а потому, что реальность была слишком тяжёлой, чтобы держать глаза открытыми. И каждый раз, засыпая, я шептала про себя: «Только бы успеть всё понять. Только бы не опоздать». Но ответа не было. Только гул двигателей, ровный и безжалостный, будто отсчитывал последние минуты моей прежней жизни. Меня разбудило не резкое движение и не голос стюардесс — а тот самый низкий, ровный тембр, к которому я уже привыкла за эти часы, но который сейчас звучал иначе: жёстче, собраннее, будто каждое слово имело вес пули. Я открыла глаза и первое, что увидела, — Грег, прижав телефон к уху, говорил с кем-то вполголоса, но в интонации проскальзывали стальные нотки, которых раньше не было. Он не просто обсуждал дела — он отдавал приказы, и от этого по спине пробежал холодок. Я перевела взгляд в иллюминатор — и мир за стеклом ударил меня своей беспощадной ясностью. Приближался Питтсбург, серые очертания города выплывали из утренней дымки, а первые лучи солнца, ещё мягкие, но уже настойчивые, били прямо в стекло. Стало слишком ярко, почти оскорбительно светло для той тьмы, что клубилась у меня внутри. Я резко задвинула шторку, будто хотела спрятать не только глаза от солнца, а всю себя — от этого нового дня, от того, что ждало меня за пределами самолёта. Проснувшись окончательно, я смотрела на Грега и ждала, когда он закончит разговор. Но он не торопился. Спокойно, почти равнодушно обсуждал какие-то детали, время от времени поглядывая в планшет, где мелькали строки, цифры, схемы — всё, что было для меня чужой, холодной вселенной. В этот момент я почувствовала себя особенно одинокой: будто я здесь лишняя, просто груз, который нужно доставить по адресу. Я вздохнула — слишком глубоко, слишком тяжело, так, что звук сам вырвался из груди, как стон, который я пыталась удержать. Этот вздох заставил Грега отвлечься от своих дел. Он завершил звонок, убрал телефон и посмотрел на меня своим прямым, спокойным взглядом — таким, будто видел насквозь, но не собирался ничего комментировать.

— Одень парик. Через десять минут посадка. Мы прибыли, — сказал он ровно, без лишних слов, без намёка на сочувствие или поддержку.

И больше не говоря ни слова, он убрал планшет, пристегнулся и закрыл глаза, будто до самого приземления ему больше нечего было мне сказать. А может, и не хотел. Я взяла парик дрожащими пальцами. Ткань казалась чужой, жёсткой, будто сама сопротивлялась тому, чтобы стать частью меня. Спрятала свои волосы — те самые, которые мама когда-то перебирал пальцами, улыбаясь, будто в них было что-то волшебное. Теперь их не должно быть видно. Я натянула чёрный парик себе на голову, чувствуя, как он давит, как стягивает кожу, как делает меня кем-то другим. Я не могла посмотреть, как я выгляжу. Да и не хотела. Не сейчас. Не в этом зеркале, где вместо меня отражалась незнакомка. Я понимала: это нужно, чтобы спрятать мою внешность, сбить со следа тех, кто будет искать. Но парик не скроет всего. У меня слишком яркие глаза — они всегда выдавали меня: в них читались и страх, и надежда, и вина, и тоска. Что делать с ними? Как спрятать эту правду, если она светится изнутри? Грег вряд ли ответит на мои вопросы. В его мире не было места сомнениям и тревогам — только приказы, сроки, маршруты. Поэтому я не стала спрашивать. Просто пристегнулась, чувствуя, как ремень врезается в тело, как будто уже сейчас пытается удержать меня от чего-то неизбежного. И стала ждать посадки, глядя перед собой на серую обивку кресла, стараясь ни о чём не думать. Но мысли всё равно лезли, царапали изнутри: «А если Амо уже знает, что я здесь? Если он уже летит за мной? Если эти десять минут — последние, когда я могу быть собой?» Самолёт слегка качнуло, двигатели загудели на другой ноте, и я поняла: обратного пути больше нет. Впереди — новая роль, новая жизнь, новая ложь. И только мои глаза, яркие и предательски честные, будут напоминать мне, кем я была когда-то.

Приземлившись, мы вышли с трапа — ступени дрожали под ногами, будто даже металл чувствовал моё напряжение. Холодный ветер ударил в лицо, сорвал дыхание, и на секунду я замерла, вцепившись в поручень, словно он был единственной вещью, которая не собиралась от меня ускользать. Всё вокруг казалось чужим: запах асфальта и реактивного топлива, резкие голоса наземного персонала, торопливые шаги Грега, который уже держал курс к машине, не оглядываясь, уверенный, что я последую за ним. Мы быстро сели в машину — дверь захлопнулась с глухим, окончательным стуком, отрезая меня от того мира, который остался позади. До нужного дома, где мне предстояло встретиться с дядей Марио, мы добрались быстро, но для меня эти минуты растянулись в вечность. Я даже особо не рассматривала улицы и дома за окном — они сливались в серую, безликую полосу, как кадры старой плёнки, которую крутят слишком быстро. Не было времени разглядывать детали. Всё, на чём я могла сосредоточиться, — это предстоящий разговор с дядей и понимание того, что ждёт меня теперь. Сердце колотилось где-то в горле, перекрывая дыхание, а в голове крутилась одна и та же мысль: «Только бы выдержать. Только бы не сломаться прямо сейчас». И вот, спустя каких-то семнадцать часов после побега из Палермо, я стою перед дядей — в парике, в чужой одежде, с чужой историей, которую мне только предстояло выучить наизусть. Я ждала, когда он рассмотрит меня и скажет хоть слово. Эта тишина была самой тяжёлой из всех, что мне приходилось слышать. Она давила, звенела в ушах, будто мир затаил дыхание, боясь спугнуть этот миг.

Пока я стояла в проходе между гостиной и холлом, Грег спокойно сел на диван и снова уткнулся в планшет, будто ничего особенного не происходило, будто это был обычный рабочий день. Его равнодушие только сильнее подчёркивало, насколько всё серьёзно.

— Ты так похожа на свою мать, — голос дяди прозвучал тихо, почти шёпотом, но в нём было столько боли, столько воспоминаний, что он будто расколол эту тишину на острые осколки. Он не отрывал от меня взгляда, но и не приближался, словно боялся разрушить то, что видит, будто я могла исчезнуть, если он сделает хоть шаг. В его глазах читалась не только тоска, но и какая-то отчаянная гордость — будто он одновременно оплакивал прошлое и пытался разглядеть во мне что-то, что могло бы оправдать все эти жертвы.

Его правая рука, Грег, лишь хмыкнул, не глядя на нас, и этот короткий звук прозвучал как холодный комментарий ко всей сцене: «Не поддавайся эмоциям. Здесь это роскошь».

Дядя Марио продолжил, и теперь в его голосе не осталось ни печали, ни слабости — только сталь и решимость:

— Каролина, у нас мало времени. Сейчас я расскажу тебе всё, но пока без больших подробностей. Постарайся не задавать вопросы, пока я говорю, хорошо?

Он смотрел на меня изучающим, строгим взглядом, будто пытался прочитать каждую мою мысль, каждую эмоцию, прежде чем я успею её спрятать. Я лишь могла кивать, боясь, что если открою рот, из него вырвется не вопрос, а крик, который я так долго сдерживала.

— Хорошо. Теперь слушай. Первое: для всех ты мертва.

Я хотела его перебить, спросить, что это значит, как это вообще возможно, как можно просто стереть себя из жизни, как люди, которые меня знали, просто примут это. Но, открыв рот, я тут же его захлопнула. Я ведь согласилась не задавать вопросов.

— Второе: по документам тебя зовут Лина Грацкая. Ты обычная девушка, живёшь с дядей. Родители умерли, после их смерти ты переехала в Лас‑Вегас из города Эрфрут. Третье: я не буду тебе говорить, как жить и что делать. Решай сама. Но человек, у которого ты будешь жить и который будет играть роль твоего дяди, будет тебя тренировать. Рано или поздно кто‑нибудь прознает, кто ты, и ты должна уметь драться, стрелять и защищать себя. У тебя есть счёт Николетты — он не привязан, и за ним не следят, можешь пользоваться спокойно. Мои люди уже переделали документы на твоё новое имя. Четвёртое: как только ты уедешь в Лас‑Вегас, первые полгода я не буду появляться. Ты сама по себе. Так что звонить и писать тоже не буду. Ты просила помощи — я помог. Через полгода поговорим об остальном.

Каждое его слово падало, как камень, тяжело и окончательно. Я слушала и кивала, хотя внутри всё кричало от вопросов, от страха, от непонимания. Но теперь я получила свою свободу — ту самую, о которой мечтала ночами, когда лежала в темноте и шептала себе: «Я выберусь. Я смогу». Но теперь эта свобода была не облегчением, а тяжёлым грузом, который мне предстояло нести. Официально Каролина Бернарди мертва, и больше меня нет. Теперь я — Лина Грацкая, обычная девушка‑сиротка. Иронично, но это было даже ближе к правде, чем хотелось признавать.

— Я поняла. Я справлюсь. Спасибо, дядя Марио, — мой голос звучал твёрже, чем я чувствовала себя на самом деле. Я подошла к дяде и обняла его так крепко, как могла, будто хотела впитать в себя его силу, его уверенность, его спокойствие, чтобы хватило хотя бы на первые дни.

Сначала дядя растерялся — его руки замерли в воздухе, будто он не знал, как реагировать на этот порыв. А потом обнял меня, крепко, по‑отцовски, показывая, что он рядом и поможет во всём, даже если не сможет быть рядом физически. В этом объятии было больше слов, чем во всех его инструкциях. Я отстранилась, и он кивнул, давая понять, что пора ехать дальше. Что ж, Лас‑Вегас, жди меня. Лина Грацкая едет переворачивать город вверх дном. И впервые за эти часы напряжения мне стало легко. Не потому, что страх ушёл — он остался, прятался где-то под рёбрами, холодный и острый. Но теперь у меня была цель, был план, была хоть какая-то опора. Я получила то, чего хотела, и не собиралась тратить это время впустую. Я была согласна на всё: на тренировки, на стрельбу, на каждую тяжёлую минуту, лишь бы не быть частью клана, лишь бы не жить в мире мафии, где каждое слово — это приказ, а каждый взгляд — подозрение.

Но как сильно я ошибалась, говоря это себе! Ведь я тогда не знала, что ждёт меня впереди. Не знала, что сама возьму лезвие в руки, не ради защиты, а ради того, чтобы наконец почувствовать, что я жива. И что эта новая жизнь будет не спасением, а новым испытанием, где каждый шаг будет стоить мне частички души.

_______________________________________________________________________________________

Добро пожаловать в «Упавшую звезду», дорогие друзья! Впереди — ещё больше секретов, боли и любви. Что ждёт Лину (Каролину) дальше — вы узнаете в следующих главах. Читайте и делитесь своими мыслями!

 

 

Глава 2. С чистого листа

 

Лина

Год спустя

Сегодня — день занятий в художественном университете в Лас‑Вегасе, и в груди у меня всё ещё порхает то самое лёгкое, почти забытое чувство: будто я делаю что‑то своё, настоящее, не продиктованное приказами, страхами или долгом. Я смогла поступить. И, что удивительно, со мной поступил и Джеймс — он тоже неплохо рисует, хотя его путь лежит в архитектурном дизайне, а мой — в дизайне как таковом. Скажите, это правда удивительно? А на самом деле — нет. Пусть он и сын младшего босса, но его отец владеет строительной фирмой, и навыки, которые Джеймс здесь обретёт, однажды пригодятся ему в легальном бизнесе. Эта мысль греет: есть в мире место, где талант и труд могут значить больше, чем фамилия и связи. Год назад я мечтала вырваться из золотой клетки, сбежать от мафии, перестать быть пешкой в чужой игре. И вот я здесь: хожу на лекции, смешиваюсь с толпой студентов, вдыхаю запах красок и бумаги, слушаю, как щёлкают клавиши ноутбуков, как кто‑то тихо спорит о композиции. Это почти нормальная жизнь. Почти.

Потому что, как бы я ни хотела думать иначе, я всё ещё живу под наблюдением. Только теперь это не клетка, а прозрачная вуаль — её не видно, но она есть. Марио держит слово: он не лезет в мою жизнь, не диктует, не тянет обратно в мир, где каждое слово — приказ, а каждый взгляд — подозрение. Его люди лишь играют свои роли, держат дистанцию, следят так, чтобы я этого почти не замечала. И в этом странном балансе я учусь дышать. Порой воспоминания всё же настигают меня — негромко, исподволь, как сквозняк из приоткрытой двери. Чувство вины подкрадывается в тишине, когда город за окном гасит огни, а я сижу с альбомом на коленях и не могу вывести ни одной линии. Я всё чаще стараюсь не думать о прошлом, прячу эти мысли за набросками, за разговорами, за смехом, который звучит чуть громче, чем нужно. Но в самые тяжёлые моменты прошлое всё равно догоняет.

Чаще всего — во сне. Я бегу от отца, из его золотой клетки, а он ловит меня снова и снова, и каждый раз, когда его пальцы смыкаются на моём запястье, я просыпаюсь в слезах, с криком, застрявшим в горле. В такие минуты рядом оказываются Артур и его сыновья — Антонио и Джеймс. Они не знают, как правильно утешить, да и мужчины вообще редко понимают, что делать с чужими слезами. Но они здесь. Артур наливает горячий чай, Джеймс неловко кладёт ладонь мне на плечо, а Антонио просто садится рядом и молчит, будто своим молчанием говорит: «Ты не одна». И этого бывает достаточно, чтобы дрожь немного унялась.

Тот день, когда Грег привёз меня к Артуру Шелби, я помню до мелочей. Грег тогда коротко бросил: «Это Артур. Он твой телохранитель, но для всех — дядя». Артур кивнул, без лишних слов принял новую реальность, будто такие истории у него случаются по вторникам. С тех пор мы живём вместе, и за год научились понимать друг друга без слов: он знает, когда лучше не спрашивать, а я — когда ему нужно, чтобы я просто сказала «всё в порядке», даже если это не так. Сначала Антонио и Джеймс постоянно подшучивали надо мной, а в школе и вовсе дразнили — мы одногодки, но вели они себя хуже любой шпаны. Я злилась, обижалась, а потом вдруг поняла: это их способ сказать «ты здесь, ты с нами». Постепенно мы нашли общий язык, и к концу школы они уже защищали меня, будто я всегда была частью их команды. Мне нравились эти мальчишки — с их неуклюжими попытками казаться крутыми, с их верностью и упрямством. Но я знала и другую их сторону: ту, где они учатся у отца, готовятся стать преемниками, привыкают к миру, из которого я так отчаянно хотела сбежать. Марио чётко обозначил правила: Каролина Бернарди мертва для всех. Даже Артур и его сыновья не знают, кто я на самом деле. Для них у меня другая история: меня хотели продать на органы, Марио стало жаль, и он взял меня под крыло. Удивительно, но Артур принял это без лишних вопросов — будто в его мире такие истории тоже не редкость.

Первые полгода я прятала себя: носила линзы, скрывала цвет волос, старалась не выделяться, не привлекать внимания. Каждый день был как маска, которую я надевала с утра и снимала только за закрытой дверью. Но потом Марио приехал, мы поговорили, и он сказал, что можно больше не прятать волосы — в сети нет фотографий Каролины Бернарди. И правда, я никогда не выкладывала снимки даже в соцсети, будто знала, что однажды эта тишина спасёт мне жизнь. И вот в один обычный день я вернулась домой с пепельными волосами. Артур, Антонио и Джеймс замерли, будто увидели не новую причёску, а что-то невозможное. Потом Антонио хмыкнул: «Ну, теперь ты точно не похожа на ту девчонку, которая боялась собственной тени». Джеймс улыбнулся и сказал: «Тебе идёт». А Артур просто кивнул, как будто это самое правильное решение на свете. В эти моменты, когда мы смеёмся над чем-то пустяковым, когда Джеймс спорит с Антонио из-за какого-то архитектурного термина, а я пытаюсь вставить слово о цвете, мне почти удаётся поверить, что я обычная девушка. Что моя жизнь — это не цепочка расчётов, предосторожностей и тайн, а просто дни, наполненные светом, красками и людьми, которым я небезразлична. Это спокойствие хрупкое, как тонкий лёд, но я стараюсь ступать по нему осторожно, не спеша, чтобы оно не треснуло. А где-то внутри всё равно живёт интрига — не та, что строят враги, а та, что рождается из каждого нового дня: что будет завтра? Какой рисунок я закончу? Какую историю расскажу, не называя имён? И главное — смогу ли я однажды отпустить прошлое настолько, чтобы позволить себе быть счастливой?

Пока я не знаю ответов. Но сегодня я здесь. Сегодня я рисую. И этого пока достаточно.

Из мыслей меня выдергивает Джеймс — он подкрадывается незаметно, как тень, так, как его учили в клане: бесшумно, расчётливо, будто сам воздух перед ним расступается. Я сижу на лавочке в сквере между корпусами, в руках — альбом и карандаш, и я пытаюсь что‑то нарисовать. Но вместо эскиза, вместо композиции, которую мы должны сдать к следующей неделе, на бумаге снова и снова проступают глаза. Его глаза. Те самые, которые я так и не могу забыть, сколько бы ни старалась. Линии ложатся нервно, дрожат, будто карандаш сам помнит то, что я пытаюсь стереть из памяти.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— И чего ты тут сидишь? — Джеймс до чёртиков пугает меня своим внезапным появлением и тут же протягивает стаканчик кофе, будто этим простым жестом можно сгладить весь ужас от того, что я чуть не выронила альбом на асфальт.

Я сначала смотрю на него уничтожающим взглядом — таким, что, кажется, даже камень бы съёжился. А потом, не выдержав, мило улыбаюсь и беру кофе. Тёплый картон приятно греет пальцы, и на секунду мир становится чуть менее острым.

— Я тебя когда‑нибудь прибью, если ты меня снова напугаешь! — я делаю вид, что обиделась, но в голосе нет настоящей злости — только привычная, почти уютная перепалка, которая стала нашей рутиной.

— Не убьёшь, ледяное сердце. Максимум заморозишь, — он мило улыбается той самой улыбкой, которую оттачивал целый год, чтобы не пугать меня, чтобы в его улыбке не проглядывала та самая тень клана, к которой он привык с детства.

Мы начинаем смеяться, и этот смех на мгновение стирает всё: прошлое, вину, страх. Но от этой фразы — «ледяное сердце» — я снова проваливаюсь в воспоминания, как в чёрную яму, из которой не выбраться. Улыбка сползает с лица, будто её смыло ледяной водой. Джеймс это замечает мгновенно — его улыбка гаснет, он морщится, будто сам себе злится за эти слова.

— Чёрт, Лина, сорян… Я всё время забываю, что эта фраза триггерит тебя, — он потирает затылок, взгляд становится виноватым, почти детским, и в этот момент он совсем не наследник своего отца, не будущий боец, а просто парень, который не хочет делать мне больно.

Я отодвигаю альбом, прячу его под руку, будто так смогу спрятать и те глаза, что смотрят на меня с листа. Глубоко вздыхаю, прогоняя воспоминания прочь, и снова улыбаюсь — на этот раз чуть крепче, чтобы он поверил.

— Спасибо за кофе. Пошли на занятия? Я не хочу больше сидеть на улице. Хочу занять мысли чем‑то другим. Учёбой, — слова звучат твёрдо, и я сама цепляюсь за них, как за спасательный трос.

Джеймс хмурит брови, будто хочет что‑то сказать, спросить, докопаться до правды, но потом кивает. В этом кивке столько понимания, что мне становится чуть легче. Он не давит. Он просто рядом. Он направляется к своему корпусу — архитектурный факультет требует точности, расчётов, чертежей, и Джеймс уже сейчас живёт этим: он вечно что‑то чертит на полях, сверяет пропорции, спорит с преподавателями о линиях и ритме зданий. А я иду к своему корпусу, где пахнет красками, бумагой и бесконечными спорами о цвете и композиции. Здесь, среди мольбертов и холстов, я могу на время стать кем‑то другим — Каролиной, а просто студенткой Линой, которая пытается поймать свет на бумаге.

Можно сказать, что первый день в универе испорчен. Но учёба снова помогает мне поднять настроение и забыть всё самое тяжёлое. На паре по композиции преподаватель разбирает наши наброски, и когда он останавливается у моего листа, я задерживаю дыхание.

— Здесь есть напряжение, — говорит он, наклоняясь ближе и проводя пальцем по линиям. — Ты не просто рисуешь форму, ты рисуешь эмоцию. Это редкость. Постарайся не терять эту остроту, но научись её контролировать.

Его слова звучат как разрешение: можно чувствовать, можно болеть, можно помнить — но нужно уметь превращать это в искусство. И я киваю, будто даю себе обещание: сегодня я буду рисовать не глаза, а свет. Буду ловить, как он ложится на ткань, на стекло, на кожу. Буду учиться видеть мир, а не только прошлое.

Занятия быстро заканчиваются, и, когда я выхожу из корпуса, у ворот меня уже ждут Джеймс и Антонио. Кстати, о нём: Антонио учится на экономическом в другом университете — он поступил туда специально, чтобы лучше разбираться в сфере бизнеса, понимать, как работают деньги, как они движут миром и как могут стать оружием. Для него цифры — это не просто числа, а стратегия, карта, по которой он однажды пойдёт дальше. Они ждут меня у машины Антонио. У Джеймса есть своя машина, но так как университеты находятся не так далеко друг от друга, мы сегодня поехали на машине Антонио — так проще, быстрее, и можно по дороге спорить о чём угодно: от архитектуры до того, какой кофе лучше. Я подхожу к машине и сажусь на заднее сиденье, парни следом за мной. Антонио за рулём, Джеймс рядом, и мы все дружно направляемся домой. Артур уехал на задание — он часто пропадает на несколько дней, и тогда мы живём втроём, будто это самая обычная студенческая жизнь: споры, смех, пицца на ужин и попытки не думать о том, что за пределами этого уютного пузыря всё устроено совсем иначе. По дороге Джеймс снова пытается шутить, Антонио ворчит на пробки, а я смотрю в окно, как город мелькает за стеклом, и думаю: может быть, именно в этих мелочах и прячется свобода? В спорах о кофе, в запахе красок, в том, как Антонио закатывает глаза, когда Джеймс снова начинает рассуждать о «идеальной симметрии». Но где‑то на краю сознания всё равно шевелится тень интриги: кто‑то следит, кто‑то ждёт, кто‑то помнит, кем я была. И каждый раз, когда телефон вибрирует в кармане, я на долю секунды замираю, боясь, что это не сообщение от Джеймса с шуткой, а приказ вернуться. Но экран показывает обычное: «Артур: буду поздно. Не ждите». И я выдыхаю.

Сегодня я просто Лина. Сегодня я студентка. Сегодня я рисую свет, а не глаза. И этого пока достаточно.

Приехав домой, парни тут же разбрелись по своим комнатам — каждый в свою крепость: Джеймс — к чертежам и 3D‑моделям, Антонио — к таблицам и экономическим графикам, будто даже в тишине он продолжал считать, как выгоднее повернуть любую ситуацию. А я, сбросив рюкзак у двери и оставив туфли в прихожей, направилась на кухню. Здесь всё было по‑домашнему просто и в то же время продуманно: массивный деревянный островок посередине, медные кастрюли, висящие над плитой, и запах свежего хлеба, который будто въелся в стены и стал частью этого дома. У них не было прислуги, не было садовника — они не любили, когда чужие люди ходят по этим комнатам, касаются их вещей, слышат их разговоры. Артур, хоть и младший босс, мог позволить себе роскошь, но предпочитал держать дела клана за периметром этих стен. И я была им за это бесконечно благодарна: они не посвящали меня в дела, старались не говорить при мне о клане, будто берегли мой хрупкий островок нормальной жизни. Артур когда‑то терпеливо учил меня готовить. Раньше я только помогала Роберте, подавала миски, нарезала зелень, но никогда не стояла у плиты одна. Теперь же, с его подсказками, с ворчанием Антонио, который вечно проверял, достаточно ли я прогрела сковороду, и с шутками Джеймса, который утверждал, что «любое блюдо становится лучше, если добавить щепотку хаоса», я научилась чувствовать кухню. Сегодня мне хотелось побаловать парней, сделать что‑то особенное. И я решила приготовить ризотто — нежное, сливочное, с шафраном, который Артур специально привёз из последней поездки, а на десерт — штрудель из груши с корицей и капелькой лимонного сока. Мне нравилось это: стоять у плиты, чувствовать, как тепло проникает в пальцы, как ароматы сплетаются в воздухе, будто создают свой собственный щит от всех тревог.

Время летело незаметно. Я так увлеклась, что даже не заметила, как за островком уже сидят парни. Когда я повернулась, чтобы достать противень со штруделем, то чуть не выронила его от неожиданности — и тут же взорвалась возмущённым криком:

— Cazzo, ragazzi, vi ucciderò di sicuro! (Твою мать, парни, я вас убью точно!) — мой голос, наверное, было слышно даже на соседней улице.

Антонио и Джеймс лишь расхохотались, откинувшись на стульях, будто это была самая смешная шутка дня. Вот пусть они и солдаты мафии, пусть за их плечами тренировки, оружие и серьёзность, которую они надевают, как броню, но со мной они вели себя как дети — бесшабашные, голодные, нетерпеливые.

— Прости, просто запах потрясающий, и мы голодные. Так что, Лина, корми, — Антонио тут же состроил такие невинные глазки, что в них можно было бы утонуть, если бы я не знала, что этот взгляд способен заставить дрожать даже самых упрямых людей.

Джеймс лишь улыбнулся своей хищной, чуть дерзкой улыбкой:

— Сорян, не хотели. Но, согласен с братом, запах просто охуенный.

Я закатила глаза, но в душе мне было приятно. Пусть Джеймс выражается так, как умеет, зато искренне. Я и сама иногда срывалась на итальянские ругательства — так выходило как‑то мягче, будто сама интонация сглаживала острые углы. Артур и Антонио при мне старались не выражаться, только Джеймс оставался собой — испорченным мальчишкой, который вырос, но не потерял этой искры. Иногда я ловила себя на мысли, что Антонио и Джеймса сложно различить: у них были похожие черты, тот же упрямый изгиб губ, та же манера наклонять голову, когда они о чём‑то думали. Многие девушки их путали, и поначалу я тоже. Но потом научилась видеть разницу — даже без подсказок. Глаза. У Антонио они были глубокого зелёного цвета, как лес в сумерках — спокойные, но с тёмной глубиной, в которой пряталось много всего. А у Джеймса — светло‑карие, как молочный шоколад, тёплые, но с озорными искорками, которые вспыхивали каждый раз, когда он собирался подшутить. Когда я начала их различать, шутки надо мной постепенно прекратились — будто они наконец увидели во мне не просто девчонку, а человека, который старается.

Я расставила тарелки на столе, аккуратно, стараясь, чтобы всё выглядело красиво. Парни, как истинные джентльмены, подождали, пока я приготовлю себе чай и сяду вместе с ними. Иногда, если Артур был в городе и задерживался, мы ждали его, чтобы начать ужин. Но сегодня он заранее предупредил, что будет поздно, и мы решили не откладывать.

— Buon appetito, — тихо сказала я, и мы приступили к трапезе.

Но есть молча у нас не получалось никогда. Парни болтали, перебивая друг друга, спорили, кто первым доберётся до штруделя, кидались салфетками, зубочистками, будто соревновались, кто сможет быть громче и веселее. Антонио доказывал, что экономика — это искусство, Джеймс утверждал, что архитектура — это свобода, а я просто слушала, улыбалась и ловила эти моменты, как солнечные зайчики: они мелькали, исчезали, но оставляли после себя тёплое сияние. Мне нравилась эта атмосфера — шумная, живая, настоящая. Но среди смеха и разговоров в груди всё равно шевелилось тихое, колючее чувство: я скучала по Адэлине. Думала о ней каждый день: как она там, помнит ли наш план, уехала ли из того города, где всё началось, или всё ещё ждёт, что я появлюсь в дверях и скажу: «Я здесь, я жива». Хотелось попросить Марио найти о ней хоть какую‑то информацию, дать ей знать, что со мной всё хорошо. Но я понимала: дядя точно не разрешит. Пока я должна быть Линой, сиротой из Эрфрута, студенткой, которая просто хочет рисовать и жить спокойно.

После ужина Антонио, не дожидаясь просьб, взял на себя мытьё посуды — он всегда так делал, будто это его способ сказать «спасибо» без лишних слов.

Я отправилась в свою комнату, чтобы успеть сделать задания для завтрашних предметов: эскизы, цветовой круг и, как ни странно, доклад про историю и появление дизайна. Я думала, что самое сложное будет доклад — что я вообще знаю про историю дизайна, кроме того, что чёрный цвет всегда в моде. Но оказалось, что сложнее всего — проработка эскизов одежды. Я не знала, в каком стиле рисовать, какую коллекцию хочу создать. Получать «неуд» не хотелось, поэтому я начала искать вдохновение: листала модные показы, читала про тенденции, смотрела на текстуры и силуэты.

И тут меня накрыли воспоминания — они пришли тихо, как тень, и вдруг я увидела себя в прошлом: в чёрном, строгом, мрачном, в нарядах, которые подчёркивали не красоту, а статус, не свободу, а принадлежность. Эти образы тянули меня назад, в ту жизнь, где каждый шаг был просчитан, а каждый взгляд — оценён. Я тряхнула головой, отгоняя эти мысли, и вдруг поняла: буду рисовать в готическом стиле, но добавлю яркие цвета — алый, изумрудный, золотой. Пусть это будет мрачная красота, но живая, пульсирующая, не застывшая в камне.

За эскизами я просидела до шести часов утра. Опомнилась только тогда, когда в дверь тихо постучали. Чёрт, это будет тяжёлый день.

— Войдите, — пробормотала я, уже представляя, как буду объяснять, почему у меня глаза красные, а на столе — стопка смятых листов.

В комнату вошёл Антонио. Обычно в это время он будил меня для пробежки, но сегодня застал на месте преступления: я даже не ложилась спать. Он выгнул бровь и посмотрел на меня тяжёлым, но не злым взглядом — скорее усталым и понимающим.

— Скажи мне, что ты ложилась спать и только сейчас встала, чтобы доделать задание, — в его голосе звучала надежда, будто он сам хотел поверить в эту версию.

Я не смогла сдержать улыбку и тут же сделала глаза, как у щенка, которого поймали за поеданием хозяйских тапочек:

— Ладно, ничего не буду говорить. Лучше пойду собираться. Встретимся на улице, буду через пять минут.

Антонио только покачал головой, будто знал, что спорить бесполезно, и вышел, тихо прикрыв за собой дверь. А я тут же сорвалась с места, накинула легинсы и топ для бега, схватила кроссовки и выскользнула из комнаты, чувствуя, как усталость тянет вниз, но упрямое желание жить дальше толкает вперёд. Сегодня будет тяжёлый день, но я справлюсь. Обязательно.

_______________________________________________________________________________________

Вот долгожданная глава! Как вам братья-близнецы Антонио и Джеймс?

 

 

Глава 3. Обретение нового

 

Лина

Пробежка вытянула из меня все силы — будто кто‑то взял и выжал меня, как мокрое полотенце, оставив только дрожащие ноги и желание упасть прямо на тротуар и больше никогда не вставать. А ведь впереди ещё пары, которые как‑то надо отсидеть. Одно радовало: сегодня их всего три, и, по счастью, не самые сложные — по крайней мере, я на это отчаянно надеялась.

Антонио всю дорогу подначивал меня, будто специально выбирал самые крутые подъёмы, чтобы посмотреть, как я буду пыхтеть.

— Лина, ты точно дизайнер, а не балерина? — он ухмылялся, легко переставляя длинные ноги, будто вообще не чувствовал усталости. — Может, тебе вместо бега на растяжку записаться? Там хотя бы можно сидеть и страдать красиво.

— Очень смешно, — прохрипела я, пытаясь не показать, насколько мне тяжело. — А может, тебе на экономику записаться, чтобы научился считать не только деньги, но и свои шутки? Их у тебя явно дефицит качества.

Он расхохотался, запрокинув голову, и этот смех, звонкий и бесшабашный, на секунду даже заглушил моё тяжёлое дыхание.

— О, вот это удар ниже пояса. Но я запомню. В следующий раз буду шутить только про архитектуру — пусть Джеймс переживает.

Мы продолжали поддевать друг друга, и в этих шутках было что‑то успокаивающее: будто, пока мы смеёмся, мир не может быть слишком жестоким. Обычно мы бегали полтора часа, но сегодня я быстро выбилась из сил. Где‑то на сороковой минуте я подняла руки вверх, сдаваясь.

— Всё, я официально выхожу из клуба «Ранние пташки». Дальше ты один, герой.

Антонио посмотрел на меня с притворным сожалением.

— Ладно, ладно. Но завтра ты мне за это отработаешь. Обещаю, будет весело.

— Если я завтра проснусь — мы поговорим.

Я развернулась и поплелась домой, чувствуя, как каждая мышца в теле протестует против такого обращения. Зайдя в дом, первым делом услышала громкую, энергичную ругань из гостиной — и тут же узнала этот голос. Сердце подпрыгнуло от радости: Артур вернулся.

Я быстро направилась в гостиную. Он стоял у окна, одной рукой держа телефон, а другой яростно жестикулировал, будто пытался объяснить невидимому собеседнику, насколько тот неправ. Как только я попала в его поле зрения, он тут же оборвал разговор на полуслове.

— Всё, потом. Я дома, — коротко бросил он в трубку и отключился, даже не дожидаясь ответа.

А я уже летела к нему, раскинув руки, и через секунду уткнулась в его надёжное, крепкое плечо. Пусть он не был моим родным дядей, но за этот год он стал кем‑то гораздо большим — тем, кто не задавал лишних вопросов, но всегда был рядом, когда слова были не нужны.

— С возвращением домой! Я так соскучилась! Ты долго в этот раз, — я нахмурила брови и надула губки, как маленькая обиженная девочка, будто он уехал на месяц, а не на несколько дней.

Артур тут же начал меня щекотать — это была его фирменная тактика: ни слёз, ни серьёзных разговоров, пока не рассмеёшься до икоты.

— Ну‑ка, хватит хмуриться! Ты же знаешь, дела не ждут. Но и я скучал, малышка.

Я визжала, извивалась, пытаясь вырваться, но он держал крепко, не давая сбежать. Его смех смешивался с моим, и этот звук звенел по всему дому, разгоняя утреннюю тишину.

— Артур… Пре…кра…тииии! Всё, хва…ти-и-ит! Я сдаюсь! — я задыхалась от смеха, чувствуя, как напряжение, копившееся во мне последние дни, просто тает, растворяется в этом безумии.

Он наконец отпустил меня, но только после того, как я официально признала поражение — таков был наш неписаный закон.

— Вот теперь порядок. Теперь ты снова улыбаешься, — он взъерошил мне волосы, как делал это каждый раз, когда хотел показать, что всё будет хорошо.

— Я тоже скучал, — пробормотал он.

А я всё ещё пыталась отдышаться и пригладить волосы, которые теперь стояли дыбом.

— Мои сыновья, надеюсь, вели себя хорошо? — он хитро прищурился, будто уже знал, что без приключений не обошлось.

— Ты же знаешь, они боятся меня, — я сделала максимально грозный вид: нахмурилась, скрестила руки на груди и постаралась выглядеть устрашающе. Получилось, наверное, не очень — скорее как котёнок, который пытается казаться тигром.

Артур засмеялся, откинув голову назад, и этот смех был таким тёплым и родным, что хотелось завернуться в него, как в плед.

— Да, да, все трепещут. Особенно когда ты кричишь «Я вас убью!», а потом сама первая смеёшься.

— Это потому, что они первые начинают! — возмутилась я, но тут же улыбнулась, понимая, что спорить бесполезно.

Я посмотрела на часы, и сердце ёкнуло: время безжалостно поджимало.

— Ой, я побежала собираться, а то опоздаю! — я уже развернулась, чтобы рвануть на второй этаж, но на полпути обернулась и крикнула через плечо: — И с тебя завтрак! Ужин вчера готовила я!

Из гостиной снова донёсся смех Артура — тёплый, глубокий, такой, от которого становилось спокойно даже в самые тревожные дни.

— Будет тебе завтрак! Только не беги так, а то убьешься!

Я махнула рукой, давая понять, что услышала, и понеслась наверх. Пусть я и не выспалась, пусть каждая мышца ныла после пробежки, но эти минуты дурачества с Артуром немного взбодрили меня. Окончательно проснуться я надеялась с помощью ледяного душа и огромной кружки крепкого кофе — без этого день точно не начнётся. В комнате я быстро приняла душ, накинула обычную одежду для занятий, схватила сумку с альбомом и карандашами и на секунду замерла у зеркала. Глаза были немного красными, под ними залегли лёгкие тени, но в них всё равно светилось что‑то новое — не усталость, а скорее упрямое желание жить дальше, несмотря ни на что.

«Сегодня будет тяжёлый день, — подумала я, застёгивая молнию на сумке. — Но я справлюсь. Обязательно».

С этими мыслями я выскользнула из комнаты и побежала вниз, где меня уже ждал запах свежесваренного кофе и тихий голос Артура, который что‑то бормотал себе под нос, накрывая на стол. И в этот момент, среди всей этой суеты и лёгкого хаоса, я вдруг почувствовала себя почти счастливой. Почти — потому что где‑то в глубине души всё ещё жила тревога, но сегодня она была тише, чем обычно. Сегодня мне хотелось просто жить, смеяться, учиться и верить, что впереди есть не только тени, но и свет.

На перерыве я решила снова улизнуть в своё любимое место — в маленький парк недалеко от университета. По пути забежала в уютную кофейню, где бариста уже знал мой заказ наизусть: большой стаканчик кофе, двойной эспрессо, чтобы хоть как‑то разогнать сонную пелену, и творожные кольца — сладкие, тёплые, с хрустящей корочкой. Я брала их не столько из‑за голода, сколько из‑за того чувства, когда в руках что‑то хорошее, и мир кажется чуть менее острым. Дойдя до парка, я устроилась на своей любимой скамейке — той самой, с чуть облупившейся краской, но с идеальным видом. Пруд лежал передо мной, как зеркало, в котором небо смешивалось с отражением деревьев. А в центре, будто специально для меня, плавали два лебедя: чёрный и белый. Они скользили по воде так синхронно, что казались одной фигурой, разделённой надвое. «Как инь и ян, — подумала я, откусывая кусочек кольца. — Противоположности, которые всё равно тянутся друг к другу». Здесь было тихо. Не та тишина, которая давит, а та, что обнимает. Солнце грело плечи, лёгкий ветерок шевелил волосы, и на одну минуту мне даже удалось поверить, что я просто студентка, которая сбежала с пары, чтобы посидеть в парке и съесть что‑нибудь сладкое. Но прошлое, как упрямый кот, всегда находило способ пробраться в самые спокойные моменты. В те времена, когда я была Каролиной Бернарди, я редко позволяла себе радоваться таким мелочам. Сила означала не улыбаться, не замечать красоты, не тратить время на созерцание. Последний раз я чувствовала себя по‑настоящему свободной во время одного из редких путешествий — мы тогда уехали из Палермо, просто сели в машину и поехали туда, куда глаза глядят. И вот теперь эти воспоминания всплывали, как пузыри со дна пруда: тихо, но настойчиво, один за другим. Тряхнув головой, я достала альбом и карандаш. Решила: сегодня буду рисовать только то, что передо мной. Пруд, деревья, лебедей. Никаких воспоминаний, никаких глаз, которые преследуют меня даже во сне. Но стоило коснуться бумаги, как линии сами собой сложились в знакомый контур. Опять. Снова его глаза. Чёрт, да сколько можно? Я вырвала лист, смяла его в тугой комок и швырнула в сторону урны — попала, кстати, впервые в жизни. Попыталась сосредоточиться, открыла чистую страницу и снова взялась за карандаш. Но вместо лебедей на бумаге появилось не просто лицо — а то самое выражение, застывшее в тот момент, когда я уходила. Его поза, взгляд, в котором смешивались гнев, боль и что‑то ещё, что я так и не смогла расшифровать.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Только хотела снова скомкать лист, как меня напугал голос:

— И кого ты всё время рисуешь?

Я подпрыгнула так высоко, что чуть не свалилась со скамейки, и резко захлопнула альбом, будто он мог выдать все мои тайны.

— Джеймс! Я сколько раз просила не пугать меня?! Так ведь инфаркт можно заработать! — я сделала максимально грозный вид, скрестив руки и нахмурив брови, но, судя по его ухмылке, выглядела скорее как обиженный котёнок.

Джеймс только рассмеялся, беззаботно, так, будто весь мир был для него одной большой шуткой.

— Я не виноват, что ты меня не слышишь. Я с девушкой мимо проходил и увидел тебя. Звал, звал — ты не откликалась. Ну, думаю, ладно, подойду.

Он потрепал меня по голове, как маленькую сестрёнку, и сел рядом, вытянув длинные ноги и устраиваясь поудобнее, будто собирался просидеть тут весь день.

— И куда ты дел девушку, раз сел рядом со мной? Не боишься, что обидится? — отпив глоток кофе, я покосилась на него, потом снова посмотрела на пруд, стараясь спрятать за этим взглядом всё, что рвалось наружу.

— Сказал, чтобы шла без меня. Так как моя сестрёнка снова грустит и прячется, — он толкнул меня локтем, мягко, но настойчиво, будто хотел, чтобы я улыбнулась, даже если не хочется.

Я не смогла его обмануть. Улыбка не клеилась, а слова застревали в горле. Вместо этого я просто положила голову ему на плечо, закрыла глаза, глубоко вдохнула — и тихо, почти шёпотом, спросила:

— Эта боль когда‑нибудь пройдёт?

В моём голосе звучали не просто нотки боли — там была усталость, накопившаяся за месяцы, за годы, за все те дни, когда я училась не показывать, как мне тяжело. Джеймс на секунду замер, будто не знал, что сказать. А потом обнял меня, притянул чуть ближе и поцеловал в макушку — так, как это делал Артур, когда хотел показать, что всё будет хорошо, даже если прямо сейчас это совсем не так.

— Я не знаю, малышка. И, честно, я не тот человек, который будет тебе говорить какие‑нибудь красивые и мудрые вещи. Но я, папа и Антонио — мы рядом. Всегда будем рядом. Даже если ты будешь прятаться в парках, рисовать втихаря и делать вид, что всё нормально.

Я сильнее прижалась к нему, вдыхая знакомый запах — кофе, бумаги, чего‑то мальчишеского и простого. Потом отстранилась, улыбнулась самой искренней улыбкой, какую только смогла собрать из всех своих осколков, и вдруг сказала:

— К чёрту всё. Давайте сегодня пойдём в клуб и будем веселиться!

Джеймс вскинул брови так высоко, что они почти скрылись под чёлкой.

— Что? — он смотрел на меня, будто я предложила прыгнуть с парашютом без парашюта.

— Да, я хочу развлечься! Тем более мы один раз там были все вместе, и было здорово. Так что я хочу повторения! — мой голос звучал неожиданно уверенно, весело, будто внутри меня щёлкнул какой‑то переключатель: хватит прятаться, хватит рисовать одни и те же глаза, хватит позволять прошлому диктовать, как мне жить.

Джеймс покачал головой, но потом поднял руки вверх, сдаваясь.

— Уговорила. Антонио будет в шоке, а папа точно прочитает нам лекцию об осторожности. Но… ладно, пошли, малышка. У нас ещё занятия.

Мы встали, я подхватила сумку, и мы направились обратно к университету. По дороге Джеймс всё ещё косился на меня, будто пытался понять, не шучу ли я. А я шла и чувствовала, как внутри что‑то шевелится — не боль, не вина, а что‑то похожее на предвкушение. Сегодня я буду возвращаться домой одна — у парней пар больше, чем у меня. И мне это даже нравилось. Иногда я любила гулять по городу, вдыхать прохладный сентябрьский воздух, смотреть, как город готовится к осени: листья становятся золотыми, витрины украшают тёплым светом, а ветер уже шепчет, что дожди и холод не за горами. Но сегодня ветер казался не предвестником беды, а просто частью города — его голосом, его дыханием. И пока я шла, в голове крутилась мысль: может, если я позволю себе хоть немного веселья, хоть немного обычной жизни, прошлое перестанет быть таким тяжёлым? Может, эти вечера в клубе, смех, музыка и разговоры ни о чём помогут мне наконец выдохнуть? А ещё я решила: приму предложение Артура насчёт тренировок. Марио давно говорил, что Артур будет меня тренировать, но я всё время отказывалась, прячась за словами «мне это не нужно», «я не хочу быть как они». Но сейчас я поняла: мне это нужно. Не чтобы стать убийцей, не чтобы соответствовать чьим‑то ожиданиям, а чтобы выпускать эту боль, которая копится внутри. Пусть она выходит через движение, через удары, через пот и усталость. Пусть я буду уставать по‑другому.

И пусть это будет ещё одной тайной, которую я пока не готова рассказать. Пусть сегодня будет просто день, когда я сказала «к чёрту всё» — и впервые за долгое время поверила в эти слова.

На занятиях по «Управлению дизайном» профессор Моррис не просто читал лекцию — он устраивал настоящее представление. В этот раз темой были основы управления и создания бренда, и он начал с того, что резко хлопнул ладонью по кафедре, заставив всех подпрыгнуть.

— Дизайн — это не про «красиво», — заявил он, обводя аудиторию взглядом, будто выискивал того, кто посмеет с ним поспорить. — Дизайн — это про контроль. Про то, как заставить мир повернуться так, как нужно тебе. Вы не художники, вы полководцы. А ваш холст — рынок.

Кто-то на задних рядах тихо пробормотал: «Тогда нам нужны мечи, а не карандаши», и аудитория взорвалась смехом. Моррис лишь приподнял бровь, но в его глазах мелькнула искорка одобрения.

— Отлично. Юмор — это тоже инструмент. Но помните: если вы будете шутить, когда клиент говорит «сделайте ещё розовее», вы потеряете контракт.

Дальше он пустился в историю о дизайнере, который спас целую сеть кафе, просто перекрасив стены в цвет, который, как выяснилось, снижал уровень стресса у посетителей. Мы слушали, раскрыв рты, а он ходил вдоль рядов, постукивая указкой по столам, будто отбивал ритм своей истории.

Потом нас разбили на пары для задания, но пар не хватило, и профессор махнул рукой:

— Ладно, пусть будет тройка. Лина, Марго, Дженна — вы вместе. И постарайтесь не сжечь друг друга идеями.

Так я познакомилась с Марго и Дженной. Марго была из тех людей, у которых энергия била через край: она говорила быстро, жестикулировала активно и, казалось, могла одновременно делать пять дел. Дженна, напротив, двигалась медленно, говорила тихо, но каждое её слово попадало точно в цель.

— Так, у нас бизнес, — Марго щёлкнула пальцами, будто уже видела логотип в воздухе. — Но не какой-нибудь скучный. Мы делаем бренд, который продаёт не вещи, а настроение.

— То есть воздух в красивой упаковке? — Дженна слегка улыбнулась, и я не смогла сдержать смешок.

— Нет! — Марго театрально закатила глаза. — Мы делаем капсульную коллекцию для людей, которые просыпаются с мыслью «я не хочу никого видеть», но всё равно должны выйти в люди.

— Ага, одежда для интровертов, которым приходится притворяться экстравертами, — добавила я, и Марго тут же ткнула пальцем в мою сторону:

— Вот! Именно! Ты поняла! Значит, стиль — минимализм, но с изюминкой. Чтобы человек мог надеть одну вещь и выглядеть так, будто он потратил на образ три часа, хотя на самом деле — три минуты.

Дженна задумчиво постучала ручкой по столу:

— Звучит как мечта маркетолога. Но давайте не забывать про экономику. Если мы хотим продавать это не только в мечтах, нам нужно посчитать себестоимость, наценку и каналы сбыта. Иначе наш «стиль за три минуты» разорит нас за три дня.

Мы спорили, перебивая друг друга, чертили схемы на полях, рисовали эскизы. Я вдруг поймала себя на том, что улыбаюсь. Не натянуто, не чтобы скрыть неловкость, а искренне, потому что мне было весело.

— А что если добавить к коллекции аксессуары? — предложила я. — Например, шарф, который можно завязать десятью разными способами. Один узел — и ты уже не «просто в футболке», а «в стильном образе».

— Гениально! — закричала Марго так громко, что несколько человек обернулись. — И мы назовём это «Искусство ускользания». Типа, ты ускользаешь от лишних вопросов, от скучных разговоров, от необходимости объяснять, почему ты в одном и том же худи третий день подряд.

Дженна только покачала головой, но в её глазах мелькнула улыбка:

— Ладно. Но тогда нам нужно придумать слоган, который не будет звучать как манифест бегства от реальности.

— «Стиль, который работает за тебя»? — предложила я.

— Слишком серьёзно, — отмахнулась Марго. — Давай что-то с юмором. «Потому что ты не обязана объяснять, почему выглядишь потрясающе».

— Или: «Меньше слов, больше стиля», — добавила Дженна, и мы снова рассмеялись.

Профессор Моррис подошёл к нашему столу, посмотрел на наши исписанные листы, на хаотичные наброски и хмыкнул:

— Вижу, у вас тут творческий хаос. Но хаос — это просто порядок, который ещё не успел оформиться. Главное, чтобы к пятнице у вас был не только хаос, но и бизнес‑план.

Он ушёл, а мы переглянулись и снова расхохотались.

Когда пары закончились, мы собрали вещи, запихали в сумки смятые листы и наброски, и Марго вдруг схватила меня за руку:

— Слушай, а давай я тебя провожу? У меня тут рядом кофейня, где делают лучший латте в городе. Расскажешь, откуда ты черпаешь идеи.

Дженна кивнула:

— И я с вами. Хочу проверить, действительно ли их латте такой хороший, как все говорят.

Я улыбнулась, но тут же покачала головой:

— Спасибо, девчонки, правда. Но я живу в другой стороне, почти на другом конце города. Давайте лучше обменяемся телефонами? И как‑нибудь встретимся вне универа.

Марго театрально вздохнула, будто я разбила ей сердце:

— Ну вот. А я уже представляла, как мы будем обсуждать дизайн, попивая кофе и глядя на закат.

— Обещаю, мы это сделаем, — заверила я, доставая телефон. — Просто не сегодня.

Мы обменялись контактами, пообещали не терять связь, и разбежались в разные стороны, как три волны, столкнувшиеся на мгновение и снова разошедшиеся. Пока я шла домой, смотрела на витрины магазинов, на людей, спешащих по своим делам, и пыталась уловить ритм города. Кто‑то торопился, уткнувшись в телефон, кто‑то медленно шёл, разглядывая вывески, кто‑то стоял у киоска и выбирал газету, будто в этом жесте заключалась вся его жизнь. Город жил своей жизнью, и я вдруг почувствовала себя её частью — не тенью, не беглянкой, а просто девушкой, которая возвращается домой после хорошего дня. Солнце уже садилось, окрашивая фасады в тёплый золотистый цвет, и даже серые бетонные стены казались сейчас почти красивыми. Я остановилась у одной витрины, где были выставлены винтажные украшения, и на секунду представила, как бы я обыграла их в нашей коллекции. Потом тряхнула головой — хватит, сегодня никаких идей, пусть они подождут до завтра. Но стоило мне свернуть на свою улицу, как настроение слегка дрогнуло. Здесь тени были гуще, а тишина — настороженнее. Я знала, что это просто привычка: ждать подвоха, искать взгляд из переулка, прислушиваться к шагам позади. Но сегодня я решила не поддаваться этому чувству. Вместо этого я достала телефон и написала Марио: «Сегодня был хороший день. Мы придумали бренд для людей, которым лень наряжаться. »

Ответ пришёл почти сразу: «Звучит как описание моих людей, Грег сегодня одел одну и ту же футболку».

Я рассмеялась и напечатала: «Значит, наш бренд точно выстрелит. У нас уже есть первые клиенты».

«Только не говори никому. Наш мир до сих пор считает, что стиль — это когда на тебе пиджак, даже если ты просто выносишь мусор».

Улыбка не сходила с моего лица, пока я шла к дому.

Дома меня встретил запах свежей выпечки и корицы — такой густой, тёплый, что казалось, будто он обнимает ещё до того, как ты заходишь на кухню. Артур явно решил, что после тяжёлого дня всем нам нужно что‑то тёплое и домашнее.

— Я дома! Артур, чем таким вкусным пахнет? — я скинула сумку в коридоре, бросила её где‑то у вешалки и вихрем ворвалась на кухню, где Артур как раз доставал из духовки краффины с корицей. Они были золотистые, пышные, с тягучей глазурью, которая уже начинала стекать по бокам.

— С возвращением, малышка, — он улыбнулся, поставил поднос на стол и посмотрел на меня так, будто весь его день становился лучше от одного моего появления. — Подумал, что после учебного дня тебе захочется сладкого и домашнего.

Он был жёстким, строгим, волевым — таким, что даже самые упрямые люди в клане вздрагивали, когда он просто приподнимал бровь. Но со мной он всегда был другим: возился, как курица‑наседка, и не позволял мне даже близко подойти к еде, пока я не переоденусь.

— Хорошо, тогда я готовлю ужин, пойду переоденусь, — я быстро подошла, крепко обняла его, а потом, пользуясь тем, что он на секунду отвлёкся, стащила из‑под носа самый румяный краффин и, хихикнув, убежала к себе, слыша за спиной его возмущённое:

— Хитрая! Ну я тебе устрою!

И следом — его громкий, искренний смех, от которого становилось спокойно даже в самые тревожные дни.

В комнате я приняла горячий, расслабляющий душ, смывая с себя усталость дня, как будто вместе с водой стекали все чужие взгляды, все недоговорённости, все «ты уверена?», которые мне сегодня бросали. Потом надела любимую футболку, в которой было уютно, как в коконе, и спортивные штаны, в которых можно было и бегать, и сидеть, и даже, если очень надо, прятаться от мира. Спустившись на кухню, я увидела, что Артур снова говорит по телефону. Его лицо было сосредоточенным, хмурым, взгляд — таким острым, что, казалось, он мог бы разрезать стекло. Я не хотела мешать, уже собиралась тихо уйти, но тут он резко выдохнул, провёл рукой по лицу и сказал в трубку:

— Разберусь. Позвоню потом.

Потом поднял глаза на меня, и выражение его лица тут же смягчилось.

— Извини, малышка. Не грузись. Скоро придут парни, я пока поработаю в кабинете. Если что — зови.

Он поцеловал меня в макушку, как делал всегда, когда хотел показать, что всё под контролем, даже если это было не совсем так, и ушёл.

А я, недолго думая, решила приготовить стромболи и капрезе — сытно, просто и вкусно. Достала муку, дрожжи, помидоры, моцареллу, базилик — всё, что нужно, чтобы превратить обычный вечер в маленький праздник. Можно было, конечно, взять готовое тесто, но время до прихода парней у меня было, так что я решила сделать всё с нуля. Замесила тесто, дала ему настояться, а пока стала нарезать салат, выкладывая помидоры и моцареллу кругами, чередуя их с листьями базилика и поливая оливковым маслом.

Вскоре по всему дому поплыл потрясающий запах: тёплого теста, пряной начинки, свежей зелени. Я решила сделать чай Артуру — и себе тоже. Заварила листовой чай с кусочками фруктов, разлила по чашкам и пошла в кабинет. Артур никогда не ругался, если я заходила без стука, и сейчас я просто тихо приоткрыла дверь. Он сидел, уставившись в ноутбук, и вид у него был такой опасный, что даже воздух вокруг него, казалось, становился холоднее.

— Я приготовила чай. Думаю, тебе это поможет расслабиться, — я поставила перед ним кружку и улыбнулась.

Артур выдохнул, будто сбрасывая с плеч тяжёлый груз, и улыбнулся в ответ.

— Лина, посиди со мной, составь компанию старику.

Мы оба рассмеялись, потому что «старик» ему было едва за сорок, и он выглядел так, будто мог пробежать марафон и после этого ещё разобрать пять отчётов. Я села напротив, сделала глоток чая и довольно зажмурилась: в этот раз у меня получилось вкуснее, чем обычно. Хотела поговорить с ним насчёт тренировок, но не знала, как начать, и всё тянула время. Артур заметил мой напряжённый вид.

— Что случилось, малышка? Что тебя тревожит? — он тоже сделал глоток, прикрыл глаза и тихо застонал от вкуса. — Ммм… вот это да. Ты точно не хочешь бросить дизайн и пойти работать в кондитерскую?

Я рассмеялась, и напряжение немного отпустило.

— Нет, спасибо. Мне и так хватает дел. Просто… я хотела поговорить с вами, но думала дождаться парней… — я не успела договорить, как в дверь постучали, и в кабинет вошли Джеймс и Антонио.

Джеймс выглядел так, будто только что выиграл спор, который длился три дня, а Антонио — так, будто он этот спор проиграл и теперь пытался сохранить лицо. И Я засмеялась, громко без скрытия

— И что тебя рассмешило? И о чём вы говорили? — Антонио перевёл взгляд с меня на Артура, а Джеймс присел на диван и уставился на меня с таким видом, будто ждал сенсации.

— Ничего. Я хотела поговорить с вами, но думаю, за ужином это будет проще. Так что пойдёмте, — я не стала ждать, что они скажут, и быстро пошла на кухню, чтобы накрыть на стол.

Мы сели за стол, и вечер потёк легко, как вода по стеклу. Никто не спешил спрашивать, о чём я хотела поговорить, и это было даже лучше: Джеймс шутил про преподавателя, который, по его словам, «читал лекцию так, будто диктовал завещание», Антонио рассказывал про свою учёбу, про то, как один профессор по экономике считал, что «рынок — это шахматная доска, а люди — пешки», а я рассказывала про Марго и Дженну, про наш безумный бренд и про то, как мы спорили, должен ли минимализм быть «строгим» или «уютным».

Смех то и дело вспыхивал над столом, как искры, и эти искры прогоняли тени, которые всегда прятались где‑то на краю сознания.

И вот среди этого смеха, среди запаха стромболи и свежего базилика, я тихо сказала:

— Знаете, я согласна на тренировки с Артуром.

Все трое замерли, будто я сказала что‑то непоправимое. Даже вилка Джеймса застыла на полпути к тарелке.

— Ты уверена? — Артур посмотрел на меня внимательно, без улыбки, но и без осуждения.

— Да. Не потому что хочу быть как вы. А потому что мне нужно куда‑то девать эту… энергию. Боль. Страх. Всё, что копится внутри. Пусть оно выходит через движение.

Джеймс хотел было пошутить, но поймал взгляд Артура и сдержался. Вместо этого он просто кивнул:

— Хорошо. Но если ты попросишь меня быть твоим спарринг‑партнёром, я буду драться одной рукой. Чтобы не было обидно.

Антонио фыркнул:

— Ага. И второй рукой будешь держать телефон, чтобы снимать, как тебя побьют.

Я рассмеялась, и этот смех был не натянутым, а настоящим, таким, от которого внутри становилось светлее.

— Договорились. Но сначала… Джеймс обещал мне, что мы пойдём в клуб.

Вот в этот момент взгляд Артура стал просто убийственным. Антонио уставился на меня так, будто я предложила прыгнуть с крыши ради вдохновения. А я посмотрела на Джеймса, который вдруг стал очень заинтересованным видом изучать узор на скатерти.

— ЧТО?! — голос Артура прогремел так громко, что мы все втроём вздрогнули, а кружка на столе тихонько звякнула. — Какой, к чёрту, клуб?! Джеймс! Это очередная твоя идея?!

Он был в ярости, и эта ярость была такой густой, что её можно было резать ножом. Но я, вместо того чтобы съёжиться, вдруг зажала губы, пытаясь не засмеяться, и не выдержала — мой смех разнёсся по всей кухне, звонкий, немного безумный, но такой настоящий. Все трое перевели на меня взгляд, и гнев в глазах Артура медленно начал таять, сменяясь чем‑то похожим на усталое понимание. Он выдохнул и посмотрел на Антонио и Джеймса так, будто они были не взрослыми мужчинами, а мальчишками, которые опять что‑то натворили.

— Вы двое… хоть волосок упадёт с её головы — пущу пулю в лоб! — он произнёс это спокойно, почти буднично, но от этих слов по спине пробежал холодок. Потом встал, кивнул мне, будто говоря: «Но ты тоже знаешь правила», — и ушёл работать дальше.

А я улыбалась во весь рот, чувствуя, как внутри всё поёт.

— УРАААА! Нам дали добро! Я пошла собираться, через час выходим! — я вскочила из‑за стола, схватила свою кружку, чокнулась ею с кружками парней, будто это был торжественный тост, и убежала собираться.

Уже не слышала, что говорили парни, да и не хотела. Думала только о том, как буду танцевать, как буду смеяться, как буду бесить их тем, что не буду слушать их советы «быть осторожнее» и «не разговаривать с незнакомцами». Сегодня я хотела просто быть девушкой, которая идёт в клуб с друзьями, а не кем‑то, кто прячется от прошлого.

Через час я спустилась вниз в джинсах, которые сидели идеально, в свободной рубашке, которую можно было завязать узлом, и в кроссовках, в которых хотелось не просто ходить, а танцевать до утра. Парни уже ждали: Джеймс в своей любимой куртке, в которой он, по его словам, «чувствовал себя героем боевика», Антонио в чём‑то сдержанном, но стильном, будто даже в клубе он должен был выглядеть так, будто в любой момент может начать переговоры, и Артур, который вышел из кабинета, чтобы лично убедиться, что мы не исчезаем в ночи без следа.

— Так, слушайте сюда, — он скрестил руки на груди и посмотрел на нас так, что даже Джеймс перестал улыбаться. — Вы идёте в клуб, но это не значит, что вы идёте на войну. Никаких глупостей. Никаких провокаций. Лина — не для того, чтобы доказывать кому‑то что‑то. Она идёт отдыхать. Поняли?

— Поняли, — хором ответили мы, и даже Джеймс не стал спорить.

— Хорошо. Антонио, ты отвечаешь за безопасность. Джеймс, ты отвечаешь за то, чтобы она не скучала. Лина… ты отвечаешь за то, чтобы не делать глупостей.

Я подняла руку, как на уроке:

— Обещаю. Никаких глупостей. Только танцы и немного веселья.

Артур хмыкнул, будто не до конца верил, но кивнул.

— Ладно. Но если что — я на связи.

Машина Антонио плавно выехала со двора, и город, который днём казался просто шумным и суетливым, ночью раскрылся по‑другому: неоновые вывески горели ярче, тени становились глубже, а воздух был прохладным, но не холодным — таким, каким бывает сентябрь, когда осень уже шепчет о себе, но ещё не хватает за горло.

Клуб оказался не таким, каким я его себе представляла: не тёмным, мрачным местом с тяжёлой музыкой, а светлым, просторным, с высокими потолками и огромными окнами, через которые было видно город. Музыка была громкой, но не оглушающей, и когда мы вошли, толпа будто расступилась, давая нам место.

— Ну что, готова? — Джеймс подмигнул мне, и в его глазах плясали озорные искры.

— Готова. Но если ты опять будешь пугать меня из‑за угла, я тебя сама туда затолкаю.

Он рассмеялся, и этот смех растворился в музыке, смешался с ритмом, с голосами, с шумом города. Мы танцевали, не думая ни о чём: ни о кланах, ни о прошлом, ни о том, что где‑то там, в темноте, могут ждать тени. Антонио стоял чуть в стороне, следил за обстановкой, но даже он иногда позволял себе улыбнуться, когда я делала какой‑нибудь нелепый, но энергичный танцевальный жест. Джеймс кружил меня, подбрасывал в воздухе (совсем чуть‑чуть, ровно настолько, чтобы это было весело, а не страшно), и мы смеялись, пока не начинали болеть щёки. В какой‑то момент я остановилась, чтобы перевести дыхание, и посмотрела на город за окном: огни, дороги, машины, люди — все они двигались, жили, спешили куда‑то. И я вдруг поняла, что тоже живу. Не прячусь, не выживаю, а именно живу — здесь и сейчас, в этом клубе, с этими людьми, под эту музыку.

— О чём задумалась? — Джеймс подошёл, протянул мне стакан с коктейлем и улыбнулся той самой улыбкой, которая всегда прогоняла самые тёмные мысли.

— Ни о чём. Просто поняла, что сегодня хороший вечер.

— Хороший, — он кивнул, будто это было самое важное открытие дня. — И будет ещё лучше. Обещаю.

И я ему поверила.

Когда мы вернулись домой, было уже поздно, но Артур всё ещё не спал. Он сидел в гостиной, листал какие‑то бумаги, но, услышав наши шаги, поднял голову и просто кивнул, как будто говорил: «Я знал, что вы вернётесь».

— Всё в порядке? — спросил он, и в этом вопросе было не подозрение, а забота.

— В полном, — я улыбнулась, чувствуя, как усталость смешивается с приятным теплом, которое остаётся после хорошего вечера. — Никаких глупостей. Только танцы.

Он снова кивнул, и в его взгляде мелькнуло что‑то похожее на гордость.

— Тогда отдыхай. Завтра будет новый день.

Я поднялась к себе, сняла одежду, упала на кровать и закрыла глаза. Мысли кружились, как снежинки в вихре, но среди них не было страха. Только лёгкость, смех, музыка и ощущение, что я делаю что‑то правильное.

«Завтра начнутся тренировки, — подумала я, уже проваливаясь в сон. — А сегодня… сегодня был просто хороший вечер».

 

 

Глава 4. Неизбежность

 

Лина

Несколько недель спустя

Каждый день тянулся одинаково и в то же время по‑разному — будто один и тот же узор, в котором каждый раз чуть-чуть смещались тени. Я тренировалась одна, пока Антонио, Артур и Джеймс были на задании. Снова и снова повторяла одни и те же упражнения, одни и те же приёмы, доводя их до автоматизма. Сначала каждое движение давалось с болью и усилием, потом — с упрямой сосредоточенностью, а теперь — почти равнодушно, потому что тело уже знало, что делать, даже раньше, чем я успевала об этом подумать.

Я оттачивала комбинации у боксёрской груши, отрабатывала уклоны и стойки, делала бесконечные подходы на турнике и матах, пока мышцы не начинали гореть, а в голове не наступала странная, почти стерильная тишина. И именно эта тишина пугала больше всего: в ней начинали шевелиться воспоминания, которые я старательно прятала за ритмом ударов и счётом повторений. За эти дни я пару раз набирала номера парней. Но каждый раз слышала только холодное: «Абонент временно недоступен». Хотела уже позвонить Марио — он был их начальником и моим родным дядей, и с ним всегда можно было перекинуться парой слов, чтобы не чувствовать себя совсем одной. Но я останавливалась на полпути: время ещё было слишком маленьким. В прошлый раз, когда они уезжали втроём, их не было почти месяц. Тогда я считала дни, как приговоры, а сейчас старалась не считать вовсе. «Надеюсь, в этот раз всё пройдёт хорошо, и они вернутся раньше», — повторяла я про себя, как заклинание. А пока были тренировки и учёба. На лекциях я старалась сосредоточиться на словах профессоров, на линиях эскизов, на сочетаниях цветов, на том, как свет ложится на ткань. Это помогало держать голову занятой, не давать ей возвращаться туда, куда не хотелось. Иногда Марго или Дженна бросали на меня косые взгляды, будто чувствовали, что со мной что-то не так, но я улыбалась, кивала, шутила, и они отступали, позволяя мне прятаться за этой улыбкой. Но больше всего меня грызла не тревога за парней, а чувство вины, которое жило во мне, как тихий, но упрямый сквозняк. Я всё равно не могла не винить себя за то, что так поступила с Адели — с моей веснушкой, как я её иногда называла, потому что у неё на носу было целое созвездие веснушек, и она смеялась, когда я говорила, что это карта сокровищ. Мы были близки, а потом я просто исчезла, не оставив ни слова, ни намёка, ни даже жалкого «прости». И кошмары не давали мне покоя: в них она стояла посреди пустой комнаты и смотрела на меня так, будто пыталась прочитать на моём лице причину, по которой я её бросила.

«Ладно, не буду думать о плохом», — сказала я себе в один из выходных, когда утренний свет лёг на стены комнаты, мягкий и золотистый, как обещание чего-то хорошего. Сегодня был выходной, и я решила, что проведу его не в подвале с грушей, а на улице, среди людей, витрин и запахов города. Деньги у меня были: за этот год, что я жила здесь, я потратила от силы, наверное, пятьдесят тысяч долларов — не так уж и много, учитывая, что на моем счете было более пятиста тысяч долларов. Я старалась одеваться по статусу Артура — не слишком вычурно, не бросаться в глаза, но и не выглядеть так, будто мне нечего надеть. За этот год я сменила палитру своего гардероба: первые полгода я носила всё в чёрном, будто этот цвет был моей бронёй. А когда сняла парик и наконец-то смогла быть собой, я выкинула почти всё, что было куплено в те дни, и собрала новый гардероб — не яркий, но спокойный: бежевые, серые, тёмно-синие оттенки, в которых можно было раствориться, но не потеряться.

Сегодня погода была тёплой, но ветер уже нёс в себе прохладное обещание осени. Я надела кожанку, бежевый свитер, джинсы и белые кроссовки. Волосы оставила распущенными — они падали на плечи тяжёлыми волнами, и в этом было какое-то странное ощущение свободы: никто не просил меня их спрятать. Лас‑Вегас днём в выходной был совсем другим городом, не тем, что сверкал огнями ночью. Днём он был более настоящим: люди гуляли, общались, сидели в кафе, кормили голубей, спорили о пустяках, смеялись. Я шла по тротуару, заглядывала в витрины, брала пакеты с покупками, чувствуя, как шуршащая бумага и ткань становятся частью этого дня. Купила пару свитеров, шарф, который сразу захотелось намотать на шею, и маленькую брошь в форме листа — просто потому, что она мне улыбнулась с витрины. С пакетами в руках я шла дальше, чувствуя, как город обнимает меня своим шумом и движением. Я смотрела на прохожих и пыталась угадать, кто из них живёт обычной жизнью, а кто, как и я, носит в себе целую вселенную тайн. Иногда мне казалось, что я вижу в чьих-то глазах тот же самый вопрос: «А вдруг сегодня всё изменится?» «Может, после магазинов и прогулки я встречусь с девочками», — думала я, доставая телефон, чтобы написать Марго и Дженне. Но тут же останавливалась: нельзя забывать про вечернюю тренировку. Хотя, признаться честно, она уже не подогревала мой интерес так, как раньше. Теперь это было не про азарт, а про дисциплину, про то, чтобы не дать себе остановиться.

Пока я гуляла, мысли то и дело возвращались к парням. Где сейчас Антонио? Он, скорее всего, сидит где-нибудь в полутёмной комнате, изучает документы, делает пометки на полях и время от времени хмурится, когда что-то не сходится. Джеймс, наверное, пытается разрядить обстановку какой-нибудь шуткой, которая звучит слишком громко в напряжённой тишине. А Артур… Артур, скорее всего, просто смотрит на всех, будто одним своим взглядом удерживая их всех на месте. Эти образы успокаивали. Они напоминали, что я не одна, даже когда вокруг только ветер и шум города. Выходные дни проходили по-разному. Иногда я ходила в музей или в галерею, стояла перед картинами и пыталась понять, как художникам удаётся вместить столько эмоций в один мазок. Иногда просто сидела в маленьком кафе, пила чай и наблюдала за тем, как бариста рисует узоры на молочной пенке, будто это был целый мир. А иногда, когда тишина становилась слишком громкой, я звонила Марго, и мы болтали обо всём подряд: о новых коллекциях, о нелепых преподавателях, о том, какой кофе лучше бодрит, а какой просто греет душу. Однажды в воскресенье я даже зашла в книжный магазин, долго бродила между полками, пока не вытащила с полки потрёпанный томик стихов. На первой странице кто-то карандашом написал: «Не забывай дышать». Я улыбнулась и купила его, хотя не была уверена, что когда-нибудь прочитаю все стихи. Но эта фраза стала для меня чем-то вроде напоминания: среди всех планов, тренировок, тревог и воспоминаний нужно было просто остановиться и сделать вдох. И вот в один из таких дней, когда я возвращалась домой с пакетами, уставшая, но не опустошённая, я вдруг поняла, что научилась находить спокойствие не в отсутствии тревоги, а среди неё. Спокойствие было в ритме шагов, в шуршании пакетов, в запахе свежего хлеба из пекарни на углу, в том, как солнце садилось за крыши, окрашивая город в тёплые оттенки. Дома я разложила покупки, заварила чай и села у окна, глядя на город, который медленно зажигал огни. Телефон лежал рядом, молчаливый и холодный. Я не стала снова набирать номера — знала, что они позвонят, когда смогут. Вместо этого я открыла блокнот и начала набрасывать идеи для новой коллекции, которую мы обсуждали с Марго и Дженной. Линии ложились на бумагу легко, будто сами искали свой путь.

«Сегодня был хороший день», — подумала я, отставляя карандаш и потягивая остывший чай. И впервые за долгое время эта мысль не звучала как попытка себя обмануть. Она была просто правдой.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Выходные закончились, и новая неделя началась не с привычного грохота будильника, а с тихого, настойчивого стука капель по подоконнику. Я приоткрыла глаза и уставилась на серое небо, будто оно решило показать мне всю палитру уныния: от бледно‑серого до свинцово‑тёмного. Дождь лил так, будто кто‑то наверху опрокинул ведро с водой и теперь не знал, как его поднять обратно. Пешком идти до университета не хотелось совершенно. Каждые десять шагов грозили превратиться в мини‑экспедицию по лужам, а мои любимые белые кроссовки явно не подписывались на такие приключения. Увозить меня было некому: Антонио, Джеймс и Артур по‑прежнему оставались вне зоны доступа, и я даже не пыталась снова набрать их номера — знала, что услышу только холодное «абонент временно недоступен». Я могла, конечно, сесть за руль. Права у меня были — Артур настоял, чтобы я сдала на них ещё под конец учёбы в школе. «Никогда не знаешь, когда придётся действовать быстро», — говорил он тогда, глядя на меня так, будто уже видел все возможные сценарии будущего. А через месяц после дня рождения права уже лежали у меня в кошельке, новенькие и слегка хрустящие. Но брать чью‑то машину без спроса? Нет, спасибо. Кто‑нибудь из этой троицы потом будет смотреть на меня так, будто я украла фамильные драгоценности, а не просто прокатилась до университета. Да и честно говоря, я пока не знала, какую машину хочу. Спортивную, чтобы ветер свистел в ушах, или практичную, чтобы в ней можно было возить рулоны ткани, эскизы и, возможно, даже Марго с её бесконечными идеями? Надо было подумать о покупке своей, но этот вопрос пока оставался в категории «когда‑нибудь потом». В итоге я решила вызвать бизнес‑такси. Пусть хотя бы дорога будет комфортной: с тёплым салоном, ненавязчивой музыкой и водителем, который не будет пытаться завести разговор о погоде. Пока я шла от машины к зданию университета, дождь всё же успел немного промочить меня — не критично, но достаточно, чтобы волосы начали виться в упрямые спирали, а свитер слегка потемнел на плечах. Впрочем, по сравнению с некоторыми одногруппниками я выглядела почти сухой. Кто‑то забегал в вестибюль, отжимая рукава, кто‑то стряхивал воду с капюшона, как мокрый пёс, а кто‑то просто стоял и смотрел на ливень с таким видом, будто это личное оскорбление. А меня эта погода почему‑то не расстраивала. Пусть у кого‑то она вызывала грусть и уныние — у меня она рождала странное, почти уютное спокойствие. Будто дождь смывал лишнее: тревоги, сомнения, старые обиды, оставляя только самое важное.

Первой парой стояло «Управление дизайном». В прошлый раз, когда профессор Моррис давал нам задание, мы с Марго и Дженной справились на отлично — нас даже похвалили. Но, конечно, не обошлось и без критики: недочётов хватало, путаница в бюджете была такой, что Дженна потом ворчала, будто мы считали не деньги, а облака. «Мы не бухгалтеры!» — возмущалась она, а Марго только смеялась: «Зато у нас стиль! А стиль не измеряется в долларах!»

Интересно, что сегодня будет на паре? Профессор Моррис славился тем, что мог превратить даже самую скучную тему в мини‑спектакль.

Зайдя в кабинет, я сразу увидела Марго и Дженну — они сидели на своих любимых местах у окна и о чём‑то оживлённо спорили, жестикулируя так активно, что казалось, будто они не обсуждают, а ставят хореографию.

— Привет, вы что, опять спорите о том, какой цвет спасёт мир? — я подошла, скинула слегка влажную куртку на спинку стула и улыбнулась.

Марго тут же повернулась ко мне, глаза у неё горели, как у человека, который только что придумал гениальную идею — или как у человека, который просто очень хочет, чтобы её признали гениальной.

— Не цвет, а фактура! — воскликнула она, будто это было самым важным открытием века. — Смотри, я взяла кусочек ткани — он такой… шершавый, но в то же время мягкий. Он как будто говорит: «Я непростой, но со мной можно».

Дженна закатила глаза, но в её взгляде мелькнула улыбка:

— Она уже полчаса пытается убедить меня, что эта ткань — ключ к успеху нашей гипотетической коллекции.

— А он и есть ключ! — Марго театрально прижала кусочек ткани к груди, будто это был талисман. — Представь: коллекция, где каждая вещь рассказывает свою историю через прикосновение.

Я рассмеялась, чувствуя, как привычное напряжение дня немного отпускает:

— Звучит как описание арт‑объекта, а не одежды. Но мне нравится. Давай добавим к этому ещё и запах. Например, каждая вещь будет пахнуть по‑разному.

— О, нет! — Дженна подняла руки, будто защищаясь. — Только не это. Тогда нам придётся объяснять клиентам, почему их пиджак пахнет ванилью.

— Или морем, — подхватила Марго, не теряя энтузиазма. — Или дождём. Представь: ты надеваешь пальто, и оно пахнет мокрым асфальтом и надеждой.

Мы рассмеялись, и этот смех был как глоток свежего воздуха. Вокруг постепенно собирались ребята с нашего потока, занимали свои места, переговаривались, шуршали тетрадями и ноутбуками. Атмосфера становилась привычной, уютной, такой, в которой даже дождь за окном казался не помехой, а декорацией. Вскоре началась пара. Профессор Моррис сегодня был в ударе. Он вошёл в аудиторию, стряхнул капли дождя с твидового пиджака (будто это были не капли, а лишние мысли), хлопнул ладонью по кафедре и обвёл нас взглядом, в котором читалось: «Сейчас я вам покажу, как покорять миры».

— Дизайн — это не только про красоту, — начал он, постукивая указкой по кафедре в ритме, который будто задавал темп всему дню. — Это про влияние. Про то, как заставить человека почувствовать то, что вы хотите, даже если он сам этого не осознаёт.

Он подошёл к доске, взял мел и начал рисовать не линии, а целые истории: как тень от вывески может заставить человека свернуть в кафе, как цвет кнопки может заставить его нажать на неё, как форма стула может заставить его задержаться подольше.

— Сегодня у вас новое задание, — он повернулся к нам, и в его глазах мелькнуло что‑то похожее на азарт. — Вы будете создавать не просто концепцию, а эмоциональный опыт. Представьте, что вы проектируете пространство, которое должно вызывать у посетителя определённое чувство: ностальгию, тревогу, восторг, спокойствие. И это чувство должно быть заложено в каждой детали: в цвете стен, в текстуре пола, в звуке шагов, в запахе воздуха.

Аудитория на секунду замерла, будто каждый пытался осознать масштаб задачи. А потом Марго подняла руку, не дожидаясь разрешения:

— А можно, чтобы это чувство было «я наконец‑то дома»?

Моррис приподнял бровь, но уголки его губ дрогнули в едва заметной улыбке:

— Можно. Но тогда ты должна объяснить, из чего состоит это чувство. Из чего состоит дом?

— Из запаха свежей выпечки, — тут же ответила Марго.

— Из старых фотографий на полке, — добавила Дженна.

— Из того, как солнце падает на пол утром, — тихо сказала я, сама не ожидая, что скажу это вслух.

Моррис кивнул, будто услышал именно то, что хотел:

— Вот. Вы уже начали думать как дизайнеры. Не как художники, не как архитекторы, а как люди, которые умеют управлять эмоциями. Теперь ваша задача — собрать это в единую концепцию. И не забудьте про бюджет. Даже ностальгия стоит денег.

Мы с девочками переглянулись, и в этом взгляде было всё: азарт, волнение и лёгкая паника.

— Ладно, — прошептала Марго, доставая блокнот и ручку с таким видом, будто собиралась покорить мир. — Начнём с запаха.

— И с цвета пола, — добавила Дженна, уже делая какие‑то пометки.

— И с того, как свет будет падать на стены, — добавила я, чувствуя, как в груди разгорается знакомый огонь — огонь, который появлялся каждый раз, когда впереди было что‑то сложное, но интересное.

Пара шла, время летело незаметно, и дождь за окном уже не казался таким мрачным. Он стал частью атмосферы, фоном для наших идей, которые рождались, сталкивались, спорили друг с другом и снова находили общий язык.

Когда занятие закончилось, мы ещё несколько минут сидели, обсуждая детали, пока профессор Моррис, проходя мимо, не бросил с улыбкой:

— Не затягивайте с бюджетом. И не пытайтесь продать мне идею, что «ностальгия бесплатна».

Мы рассмеялись, а он, покачав головой, ушёл, оставив нас наедине с нашими планами и листом бумаги, который уже был покрыт набросками, стрелками и пометками.

На перемене мы вышли в коридор, где шум и суета университета накрывали нас новой волной.

— Слушай, а давай после пар зайдём в то маленькое кафе, где делают лучший какао в городе? — предложила Марго, поправляя волосы и глядя на меня с надеждой, которая была почти заразительной. — Там как раз уютно, можно спокойно всё обсудить.

— Только если ты пообещаешь не уговаривать бариста добавить в какао «нотку ностальгии», — поддразнила её Дженна.

— Ну, может, чуть‑чуть корицы… — Марго сделала невинные глаза, и мы снова рассмеялись.

Я кивнула, чувствуя, что этот день, начавшийся с дождя и сомнений, постепенно становился чем‑то большим — днём, когда идеи рождались не из необходимости, а из желания творить.

«Пусть парни пока недоступны, — подумала я, беря куртку и готовясь покинуть аудиторию. — У меня есть это: мои идеи, мои друзья и целый город, который ждёт, когда я его раскрашу». И, несмотря на сырость и серость вокруг, внутри разливалось тёплое, почти солнечное чувство: день только начинался, и впереди было ещё столько всего интересного. Следующая пара была «Моделирование, построение, создание». И если профессор Моррис превращал лекции в театральные постановки, то профессор Корвинус действовала как хирург: точно, холодно и без лишних эмоций. Она входила в аудиторию так, будто сама тишина становилась её союзником — и стоило ей переступить порог, как разговоры обрывались сами собой, будто кто‑то выключил звук. Сегодня она появилась в строгом чёрном костюме, с волосами, собранными в тугой узел, и в руках держала не стопку бумаг, а один‑единственный лист. На нём не было ни текста, ни эскизов — только тонкая линия, проведённая по диагонали.

— Посмотрите на эту линию, — сказала она, подняв лист так, чтобы его видели все. — Что вы видите?

В аудитории повисла пауза. Кто‑то нервно зашуршал ручкой, кто‑то переглянулся с соседом, будто ища подсказку.

— Это диагональ, — робко произнёс парень с третьего ряда.

Корвинус едва заметно кивнула, но в её взгляде не было одобрения — скорее, ожидание большего.

— Диагональ, — повторила она. — Но линия — это не просто диагональ. Это напряжение. Это ожидание. Это момент перед прыжком. В моделировании каждая линия несёт в себе эмоцию, каждый угол — характер. Вы не строите формы. Вы строите истории.

Она медленно обошла ряды, её каблуки стучали по полу с такой чёткостью, что казалось, будто она отбивает ритм какой‑то невидимой мелодии.

— Сегодня мы будем работать с формой, которая кажется простой, но на деле — самая коварная. Куб.

По аудитории прокатился тихий вздох. Куб? Это же база. Это то, с чего начинают ещё в художественной школе.

— Не надо так смотреть на меня, — профессор остановилась у доски и взяла мел. — Куб — это ловушка. Он кажется простым, потому что мы привыкли его не замечать. Но именно в простоте прячется сложность. Как сделать куб, который не будет скучным? Как заставить его говорить?

Марго подняла руку, не в силах сдержать себя:

— Можно сделать его полупрозрачным, чтобы казалось, что внутри что‑то есть… но мы не знаем, что именно. Это будет интрига.

— Интрига, — повторила Корвинус, будто пробуя слово на вкус. — Хорошо. Но интрига — это не только про «что внутри». Это про ожидание. Про то, как взгляд скользит по поверхности и не может найти точку опоры.

Дженна задумчиво постучала ручкой по столу:

— А если сделать куб не из одного материала, а из разных? Например, одна грань — стекло, другая — дерево, третья — металл. Тогда он будет как будто собран из разных миров.

Профессор снова кивнула, на этот раз чуть теплее:

— Отлично. Вы начинаете думать не как студенты, а как создатели. Но помните: форма — это только начало. Дальше идёт конструкция. А конструкция — это логика. Вы должны понимать, как ваш куб будет стоять, как он будет выдерживать нагрузку, как материалы будут взаимодействовать друг с другом.

Я сидела, слушая её и пытаясь уложить в голове эту новую логику: не просто «красиво», а «обоснованно красиво».

— И ещё одно, — добавила Корвинус, возвращаясь к кафедре. — Мы будем не просто рисовать кубы. Мы будем их моделировать. Физически. Из любых материалов, которые сможете найти. Но с одним условием: куб должен быть функциональным. Он должен что‑то делать. Хранить, защищать, показывать, скрывать. У него должна быть цель.

Аудитория снова замерла, но теперь в этой тишине было не напряжение, а азарт.

— Функциональный куб? — пробормотала Марго, уже мысленно перебирая варианты. — То есть это не просто арт‑объект?

— Именно, — ответила профессор, её губы дрогнули в намёке на улыбку — редкое и оттого особенно ценное зрелище. — Это должен быть объект, который живёт в реальном мире. С его законами, с его ограничениями. И с его возможностями.

Мы начали обсуждать задание прямо на паре, не дожидаясь звонка.

— Я хочу сделать куб‑тайник, — заявила Марго, доставая блокнот и начиная быстро набрасывать идеи. — Чтобы снаружи он выглядел как обычный декоративный элемент, а внутри было отделение для чего‑то важного.

— Но тогда нужно продумать механизм, — возразила Дженна, склоняясь над её эскизом. — Если он будет слишком сложным, это уже не куб, а сейф. А если слишком простым — никто не поверит, что это что‑то скрывает.

— А я думаю, что куб может быть… звуковым, — неожиданно сказала я, сама удивляясь своей идее. — Например, когда ты прикасаешься к одной из граней, он издаёт тихий звук — не мелодию, а что‑то вроде эха. Как будто он хранит в себе отголоски прошлого.

Марго посмотрела на меня с восхищением:

— Лина, это жутко и потрясающе одновременно! Представь: ты касаешься куба, а он шепчет тебе что‑то…

Дженна покачала головой, но в её глазах мелькнул интерес:

— Технически это сложно, но если сделать всё аккуратно… Может, сработает.

Профессор Корвинус стояла неподалёку, слушая наши обсуждения, и время от времени делала пометки в своём блокноте. Когда она подошла к нашей группе, мы на секунду замерли, будто боялись, что она сейчас скажет: «Это всё ерунда».

Но вместо этого она спросила:

— Как вы будете решать вопрос с прочностью конструкции, если будете использовать стекло и дерево вместе? Материалы с разной плотностью ведут себя по‑разному.

Мы переглянулись. Этот вопрос мы ещё не обсуждали.

— Я… я подумаю над каркасом, — сказала я, стараясь не выглядеть растерянной. — Может, сделать внутренний скелет из металла, а уже на него крепить остальные материалы?

Корвинус чуть приподняла бровь:

— Логично. Но не забывайте про вес. Куб не должен быть слишком тяжёлым, иначе он потеряет свою лёгкость — а лёгкость тоже может быть частью концепции.

Когда пара закончилась, мы ещё долго сидели, обсуждая детали, пока другие студенты уже выходили из аудитории, смеясь и обсуждая планы на обед.

— Ладно, давайте так, — предложила Марго, закрывая блокнот с таким видом, будто только что подписала важный контракт. — Я беру на себя механизм тайника. Дженна — материалы и их совместимость. А Лина… ты отвечаешь за «душу» куба. За то, что делает его не просто коробкой, а чем‑то большим.

Дженна фыркнула:

— Звучит как миссия из шпионского фильма.

— Ну, мы же не просто дизайнеры, — улыбнулась Марго. — Мы создатели миров. Даже если эти миры помещаются в куб.

Мы вышли из здания под всё тот же дождь, но теперь он уже не казался унылым. Он был фоном для наших идей, для нашего азарта, для этого странного чувства, когда ты понимаешь, что впереди много работы, но тебе от этого только веселее. Решив на большом перерыве всё же сходить в то самое кафе, которое предлагала Марго, — за ароматным какао с маршмеллоу. Дождь к тому моменту временно стих, будто небо решило сделать паузу, чтобы мы успели добежать до укрытия. Но тучи всё ещё висели низко, тяжёлые и серые, будто не хотели отпускать город из своих объятий.

Впрочем, серость неба ничуть не мешала нам веселиться. Мы шли по мокрому тротуару, перепрыгивая через особенно упрямые лужи, и болтали без умолку — о цветах, о модных показах, о том, какие оттенки будут в тренде этой осенью.

— Я уверена, что главный цвет сезона — это пыльная роза, — Марго размахивала руками, будто рисовала в воздухе невидимые эскизы. — Он такой… многослойный. В нём есть и нежность, и какая‑то скрытая драма.

Дженна закатила глаза, но в её взгляде мелькнула улыбка:

— А я ставлю на глубокий изумрудный. Он выглядит так, будто в нём спрятан целый лес. И если надеть его с чёрным — будет просто убийственно стильно.

Я шла между ними, слушая их спор и чувствуя, как внутри потихоньку тает напряжение, которое всё утро сжимало плечи.

— А мне нравится серый, — тихо сказала я, глядя на мокрый асфальт, в котором отражались серые облака. — Но не такой, как сейчас. А тёплый, как бархат. В нём будто прячется солнце, даже если его не видно.

Марго тут же повернулась ко мне, глаза у неё загорелись:

— Лина! Ты гений! Представь: коллекция в тёплых серых тонах, а в качестве акцентов — изумрудный и пыльная роза. Это будет как рассвет после дождя!

Дженна рассмеялась:

— Вы обе неисправимы. Мы идём пить какао, а не устраивать мозговой штурм новой коллекции!

— Но разве это не одно и то же? — Марго сделала невинные глаза, и мы все трое рассмеялись.

До кофейни мы добрались, когда небо уже не просто хмурилось, а будто собиралось снова заплакать. Мои белые кроссовки, конечно, уже давно перестали быть идеально белыми — теперь они были скорее серо‑белыми, с узором из брызг и капель. Но я не унывала. В этом даже была какая‑то своя прелесть: они выглядели так, будто побывали в настоящем приключении. Сама кофейня встретила нас уютом, который можно было почти потрогать. Тёплый свет ламп, запах свежего хлеба и кофе, тихая музыка, которая не мешала разговаривать, а только подчёркивала слова. Здесь всё было как будто создано для того, чтобы на минуту забыть о дедлайнах, о заданиях, о бесконечных парах и просто выдохнуть.

Подойдя к барной стойке, мы увидели, что бариста — парень примерно нашего возраста — как раз взбивал молоко, и над чашкой поднимался лёгкий пар, похожий на маленькое облако.

— Привет! Что будете? — он улыбнулся, стряхивая с руки капли молока, и в его улыбке было столько тепла, что даже серое небо за окном на секунду показалось не таким уж мрачным.

— Три какао с маршмеллоу, пожалуйста, — Марго произнесла это так торжественно, будто заказывала не напиток, а ключ к счастью.

— И три лёгких сэндвича с индейкой, — добавила Дженна, поглядывая на доску с меню. — Нам ещё три пары сидеть, а потом кто‑то из нас, кажется, собирается умирать на тренировке.

Бариста приподнял бровь и перевёл взгляд на меня:

— Ты из тех, кто после учёбы идёт не домой, а куда‑то, где надо много двигаться?

— Типа того, — я пожала плечами, стараясь не выдавать, как сильно ныли мышцы после утренней тренировки. — Только не спрашивай, куда именно. Если скажу, придётся тебя… нейтрализовать.

Он рассмеялся, откинув голову, и этот смех был таким заразительным, что мы тоже заулыбались.

— Принято. Нейтрализация отменяется. Зато какао будет самым горячим в городе.

Получив свой заказ, мы уселись за столик у окна. Дождь всё‑таки снова начал накрапывать, и капли стекали по стеклу, рисуя на нём свои собственные узоры.

— Знаешь, иногда мне кажется, что дождь — это просто город, который пытается что‑то нам сказать, — проговорила Марго, глядя на капли, будто пыталась разгадать их послание.

— Например, «надень куртку»? — поддразнила её Дженна.

— Ну, это слишком просто. А вдруг он говорит: «Сегодня будет хороший день»? Или: «Не забывай улыбаться»?

Я улыбнулась, чувствуя, как тепло от чашки медленно проникает внутрь, согревая не только руки, но и что‑то глубже.

— Или: «Купи новые кроссовки», — я посмотрела на свои серо‑белые всё ещё любимые кроссовки и рассмеялась.

— Или: «Съешь ещё один сэндвич», — Дженна уже потянулась к тарелке, будто сама мысль о еде придавала ей сил.

Мы ели, болтали, смеялись, и на эти полчаса весь мир сузился до маленького столика, трёх чашек какао и бесконечного потока идей, которые рождались прямо на ходу.

— Слушай, а что, если наш куб будет не просто кубом, а… порталом? — внезапно сказала Марго, и её глаза загорелись так, будто она только что придумала способ спасти вселенную.

— В смысле? — Дженна замерла с сэндвичем на полпути ко рту.

— Ну, не настоящим, конечно. А визуально. Например, одна грань будет зеркальной, а другая — с каким‑то узором, который создаёт иллюзию глубины. И когда ты смотришь на него, кажется, будто за гранью есть что‑то ещё.

Я задумалась, представляя эту идею:

— Можно сделать так, чтобы узор на грани был как рябь на воде. Тогда будет казаться, что куб — это застывший момент, когда кто‑то бросил камень в озеро.

Дженна покачала головой, но в её глазах уже мелькал интерес:

— Технически это сложно. Но если сделать всё аккуратно… Может, сработает.

Мы снова погрузились в обсуждение, спорили, перебивали друг друга, смеялись над собственными идеями, а иногда и над тем, насколько безумными они звучали. И в этих спорах было что‑то особенное — не просто обсуждение задания, а создание чего‑то своего, общего, такого, что принадлежало только нам троим.

Когда мы наконец вышли из кофейни, дождь уже не казался врагом. Он был просто частью дня — такой же, как какао, как споры о цветах, как идея с кубом‑порталом.

— Ладно, нам пора возвращаться, — вздохнула Дженна, застёгивая куртку и глядя на часы. — Ещё три пары. А потом… потом кто‑то пойдёт укреплять мышцы.

Я кивнула, стараясь не думать о том, как именно эти мышцы будут протестовать против очередной тренировки. Вместо этого я думала о том, что впереди ещё столько всего: пары, идеи, разговоры, возможно, даже новые эскизы.

— Спасибо, что вытащили меня сюда, — тихо сказала я, когда мы уже подходили к зданию университета.

— Да брось, — Марго обняла меня за плечи, крепко, по‑дружески. — Мы же команда. А команда не даёт друг другу утонуть в серых днях. Даже если эти дни буквально серые.

Дженна хмыкнула, но тоже улыбнулась:

— Главное, чтобы эта команда не забыла про бюджет. Иначе наш куб‑портал станет кубом‑банкротом.

Мы рассмеялись, и этот смех прозвучал как маленький вызов дождю, серому небу и всем трудностям, которые ждали нас впереди.

«Пусть сегодня будет тяжело, — подумала я, поднимаясь по ступенькам университета и чувствуя, как в груди разгорается упрямое тепло. — Но пусть оно будет интересно. Пусть оно будет моё».

Как только пары закончились, я вышла из здания университета и тут же уткнулась взглядом в бесконечную серую пелену дождя. Он не прекращал идти ни на минуту — будто небо решило смыть с города все краски и оставить только оттенки серого. Мои кеды и низ джинсов уже выглядели так, будто пережили небольшой шторм, и добивать их ещё сильнее не хотелось. Я вызвала такси, села на заднее сиденье и, пока машина медленно ползла по улицам, смотрела, как капли стекают по стеклу, рисуя свои бесконечные узоры. В голове крутились обрывки лекций, идеи для куба, разговоры с Марго и Дженной… и где‑то между всеми этими мыслями пряталось тихое, но настойчивое ожидание: «А вдруг сегодня они вернутся?»

Когда такси подъехало к дому, я выглянула в окно и замерла. В окне кухни горел свет. Тёплый, жёлтый, такой родной, что у меня внутри всё подпрыгнуло от радости. Наконец‑то! Артур, Антонио и Джеймс вернулись. И даже не сказали мне ничего — наверное, хотели сделать сюрприз. Я столько недель ждала их, каждую ночь прислушивалась к звукам в доме, надеясь услышать знакомые шаги. Выйдя из машины, я почти побежала к двери, забыв про дождь, про мокрые волосы, про всё на свете. Влетела в дом, сбросила сумку прямо у входа, даже куртку не сняла — и вихрем ворвалась на кухню.

И застыла с открытым ртом.

На кухне были не Артур, не Антонио и не Джеймс. Там сидел мой дядя Марио. Он сидел за столом, пил кофе и работал за ноутбуком, одетый в простую чёрную футболку и джинсы — в такой обычной и в то же время непривычной для него одежде. Обычно он появлялся в костюмах, с таким видом, будто даже воздух вокруг него должен быть чуть более уважительным. А сейчас он выглядел… почти как обычный человек.

— Эм… Привет… Я не ожидала тебя увидеть, — пробормотала я, переступая с ноги на ногу и теребя бегунок на кожанке. Мы редко виделись, и наши встречи всегда были какими‑то неловкими, будто мы оба не знали, как обращаться друг с другом: как родственники или как чужие люди, которых связало одно имя.

Марио оторвал взгляд от ноутбука, посмотрел на меня, и на его лице медленно появилась улыбка — не широкая, не показная, а такая, будто он и правда был рад меня видеть.

— Я думал, ты хотя бы будешь рада мне. Я вот рад тебя видеть, — он встал из‑за стола и подошёл ко мне.

Я и правда была рада, но шок от неожиданности мешал это показать. Я мямлила, смотрела куда угодно, только не ему в глаза, и чувствовала, как эта привычная неловкость снова начинает сжимать плечи.

— Я рада… Просто… Просто не ожидала. Я думала, это парни вернулись… — я всё ещё теребила бегунок, будто он был моим спасательным кругом.

Марио сделал шаг ближе и обнял меня. На секунду я растерялась, замерла, а потом обняла его в ответ. И вся эта неловкость вдруг куда‑то исчезла, будто её смыл тот же дождь, что барабанил по крыше.

— Надо чаще приезжать, — тихо сказал он, поцеловал меня в макушку и снова сел за ноутбук. — Но я боюсь, что твой дед, мой отец, начнёт подозревать неладное. Пока он Дон, я не могу так часто приезжать. Поэтому и доверил тебя Артуру.

Я сняла куртку, повесила её на спинку стула и тут же вспомнила, что будь здесь Артур, он бы обязательно отчитал меня за такой небрежный жест. Но Марио даже не заметил — он снова уткнулся в экран, хмуря брови, будто пытался разгадать какую‑то сложную загадку.

— Надолго они уехали? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, хотя внутри всё сжималось от ожидания ответа.

Он на секунду замер, не отрывая глаз от экрана, потом всё же ответил:

— Не могу сказать. Ты сама просила не вмешивать тебя в дела. И ты хотела свободы. Но Артур сказал, что начал тебя тренировать, поэтому я здесь.

Пока он говорил, я решила сделать себе кофе. Кофемашина тихо зашумела, заурчала, и этот привычный звук вдруг стал каким‑то островком спокойствия.

— То есть ты приехал не потому, что по мне соскучился, а ещё зачем‑то? — спросила я, глядя, как кофе льётся в кружку.

Марио наконец поднял на меня глаза и рассмеялся — громко, искренне, и от этого смеха напряжение в комнате будто рассеялось.

— Да, малышка, и по тебе соскучился тоже. Но ещё и потому, что знаю: сидеть без дела ты не умеешь. А если Артур начал тебя гонять, значит, тебе нужен кто‑то, кто будет гонять тебя дальше. Пока мне позволяет время, я буду тренировать тебя. А потом поищу кого‑нибудь ещё. Не могу сказать, когда вернутся Артур и его сыновья. Да и думаю, что ты уже можешь жить одна…

Слова повисли в воздухе. Я не ожидала этого. Всё это время я думала, что буду жить одна, но дядя решил поселить меня с Артуром и его сыновьями, чтобы я была под присмотром и в безопасности.

— Но я думала… — начала я, запнулась, не зная, как правильно сформулировать всё, что крутилось в голове.

— Тебе восемнадцать. Ты можешь уже жить одна, не вызывая подозрений. Тем более «Famiglia» поверила в твою смерть… Так что у меня есть пара квартир здесь. Думаю, дом будет для тебя одной слишком большим.

Услышав про «смерть», я почувствовала, как сердце на секунду сжалось, а потом забилось быстрее, будто пыталось заглушить эту мысль. В голосе дяди всё равно слышалась какая‑то напряжённая нотка — будто он что‑то скрывал, недоговаривал. Но я не стала давить. Пока не стала. Вместо этого я ухватилась за другую часть его слов.

— Хорошо, я не против. А какую ты разрешишь занять квартиру? И когда я могу переехать? И как далеко от университета? И когда мы сможем приступить к тренировкам? У меня сейчас должна быть тренировка — я хотела снова пойти повторять старые приёмы…

Я не могла остановиться, вопросы сыпались один за другим, как капли дождя по стеклу. Меня вдруг переполнили эмоции: радость от того, что рядом кто‑то свой, любопытство, предвкушение новых тренировок, лёгкая тревога от мысли о переезде.

Марио снова посмотрел на меня и рассмеялся, на этот раз чуть мягче:

— Малышка, спокойно, слишком много вопросов. Но раз у тебя сейчас должна быть тренировка, то переодевайся — пойдём, покажу тебе новые приёмы и упражнения.

Не говоря ни слова, я вихрем понеслась к себе в комнату. На прошлой неделе я наконец купила нормальную тренировочную экипировку: удобные леггинсы, облегающий топ, который не мешал движениям, и перчатки, которые сидели как влитые. Теперь я была готова не просто повторять старые приёмы, а учиться чему‑то новому.

Переодевшись, я спустилась в подвал. Марио уже ждал меня там. Тренажёрный зал встретил меня привычным запахом металла, кожи и пота — запахом усилий и побед.

— Сначала разминка, — коротко сказал он, скрестив руки и глядя на меня так, будто уже просчитывал, сколько кругов я смогу пробежать, прежде чем начну жаловаться.

Разминка была беспощадной. Десять минут прыжков на скакалке, двадцать приседаний, пятнадцать отжиманий, растяжка, которая заставляла мышцы протестовать, и ещё десять минут бега на месте, пока я не почувствовала, как по спине начинает стекать пот.

— Ещё круг, — спокойно сказал Марио, когда я уже думала, что больше не могу.

— Ты издеваешься? — пропыхтела я, но всё равно сделала ещё один круг.

— Нет. Я готовлю тебя к реальности. В реальности никто не будет ждать, пока ты отдышишься.

После разминки он повёл меня к тренажёрам. Полтора часа он гонял меня между станками, заставляя делать подходы, которые казались бесконечными.

— Десять повторений на тягу. Медленно. Чувствуй каждую мышцу.

— Двенадцать на жим. Не торопись.

— Пятнадцать на пресс. И не обманывай себя — полные повторения.

Мышцы, которые уже привыкли к нагрузкам от тренировок с Артуром, теперь ныли с новой силой, будто возмущались: «Мы только начали привыкать, а тут новый тренер!»

Потом мы перешли к груше.

— Теперь удары. Сначала базовые. Потом комбинации.

Я начала с простых: прямой, боковой, апперкот. Потом пошли комбинации: два прямых, уклон, боковой. Марио стоял рядом и корректировал каждое движение.

— Плечо выше. Локоть держи. Не тянись — вкладывай корпус.

Час у груши пролетел как пять минут. Я уже не чувствовала рук, но в голове был только ритм: удар, уклон, шаг, удар.

А потом началось самое сложное — тренировочный бой.

— Без поблажек, — сказал Марио, надевая перчатки и вставая в стойку. — Ты должна думать не только о том, как ударить, но и о том, как не получить удар в ответ.

Бой был не настоящим, но по ощущениям — абсолютно реальным. Он двигался быстро, чётко, каждый его шаг был продуман, каждый удар — рассчитан. Он не давал мне ни секунды на передышку, заставляя уклоняться, контратаковать, искать слабые места.

— Не стой на месте! — рявкнул он, когда я на секунду замерла, пытаясь перевести дыхание. — Движение — это жизнь.

В какой‑то момент я поймала ритм и начала отвечать. Удар, уклон, серия, снова уклон. Я чувствовала, как адреналин разгоняет кровь, как тело начинает работать на инстинктах, а не на мыслях.

Наконец, Марио поднял руку:

— Достаточно.

Я тут же рухнула на мат ринга, раскинув руки и пытаясь отдышаться. Грудь ходила ходуном, пот заливал глаза, а мышцы дрожали так, будто внутри них кто‑то дёргал за невидимые нити.

— Ты молодец, — Марио снял перчатки и присел рядом, не выглядя даже слегка уставшим. — У тебя хорошая реакция. И ты умеешь учиться.

— Спасибо… — прохрипела я, не в силах сказать ничего длиннее. — Но… я… думала… Артур… жёсткий… тренер…

— Артур учит дисциплине. Я учу выживать. Это разные вещи.

Я закрыла глаза, чувствуя, как прохладный воздух подвала остужает разгорячённую кожу. В голове всё ещё крутился ритм боя, а где‑то на краю сознания пряталась мысль: «Теперь у меня есть не только тренировки, но и дядя, который, возможно, наконец расскажет мне что‑то о маме. О её детстве. О том, какой она была…»

Марио встал, протянул мне бутылку воды и улыбнулся:

— Завтра начнём с уклонов. И с работы над скоростью.

Я сделала глоток, чувствуя, как вода возвращает силы, и улыбнулась в ответ:

— Договорились.

И в этот момент я вдруг поняла: пусть парни ещё не вернулись, пусть прошлое всё ещё прячется где‑то за углом, а будущее выглядит туманным — сейчас у меня есть тренировка, есть дядя, есть цель. И этого пока достаточно.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие читатели, в силу некоторых обстоятельств новые главы будут выходить раз в неделю по средам. Постараюсь выкладывать по несколько глав сразу. Сегодня доступна только одна. Благодарю вас за поддержку и внимание! Надеюсь, скоро всё наладится, и я смогу вернуться к регулярным публикациям.

ЛЮБЛЮ ВАС И СПАСИБО ВАМ ЗА ПОДДЕРЖКУ!

 

 

Глава 5. Между прошлым и будущим

 

Лина

Проснувшись от очередного кошмара в три часа ночи, я резко села на кровати, будто кто‑то толкнул меня в спину. Сердце колотилось так, что казалось, оно вот‑вот пробьёт грудную клетку. В комнате было темно, только тонкая полоска света из‑под двери тянулась по полу, как спасательный трос. Но даже эта полоска не могла прогнать липкий холод, оставшийся после сна. Я не смогла снова уснуть. Каждый раз, когда я закрывала глаза, перед ними вставали одни и те же картины: отец, его тяжёлый, холодный взгляд, комната, которая когда‑то казалась уютной, а теперь была клеткой, и Адэлина — моя подруга, стоявшая посреди этой комнаты и смотревшая на меня так, будто я её предала, хотя я не знала, как всё исправить. Чтобы не думать, не вспоминать, не чувствовать эту тяжесть, я быстро надела тренировочную одежду — леггинсы, топ, которые уже успели стать родными. Спустившись в подвал, я включила приглушённый свет. Лампы загорелись не сразу, помигали пару раз, будто тоже не хотели начинать этот день так рано, а потом вспыхнули тусклым жёлтым светом, выхватывая из темноты знакомые очертания: турник, маты, боксёрскую грушу, стеллажи с гантелями. Сначала я делала базовые упражнения: отжимания, подтягивания, растяжку. Подходы шли один за другим, и с каждым новым я старалась не думать, а просто чувствовать: как напрягаются мышцы, как воздух входит в лёгкие, как пот начинает стекать по спине. Я хотела изнурить себя настолько, чтобы в голове не осталось места ни для кошмаров, ни для воспоминаний, ни для чувства вины.

Когда руки уже дрожали, а в плечах появилась тупая, настойчивая боль, я подошла к груше. И вот тут я перестала сдерживаться. Каждый удар был как попытка выбить из себя этот сон, эту тяжесть, эту бесконечную вину перед Адэлиной.

— Раз! — выкрикнула я, вкладывая в удар не только силу, но и всю ту злость, что копилась во мне неделями.

— Два!

— Три!

Я била снова и снова, не считая, не думая, просто позволяя ритму ударов заглушить голос в голове. Удар, уклон, шаг, снова удар. Груша раскачивалась, скрипела, будто пыталась мне что‑то сказать, но я не слушала.

И в какой‑то момент, когда я уже почти перестала чувствовать руки, меня отвлёк голос, прогремевший, как гром среди ясного неба:

— И почему ты не в постели?!

От неожиданности я ударила по груше не так, как планировала, — рука ушла чуть в сторону, и плечо отозвалось резкой болью. Я резко развернулась и уставилась на Марио, тяжело дыша, чувствуя, как сердце снова пытается выскочить из груди, но теперь уже не от кошмара, а от внезапности.

— Я… проснулась… от… дурацкого… кошмара… и хотела… его забыть, — еле выдавила я сквозь тяжёлое дыхание, подошла к бутылке с водой и сделала большой глоток, чтобы хоть немного вернуть себе способность нормально говорить.

Марио продолжал сверлить меня взглядом. В его глазах не было злости, скорее усталость и какая‑то глубокая, почти отцовская тревога. Я не выдержала. Эмоции, которые я так старательно прятала, вдруг прорвались наружу, как вода через плотину.

— Сука, я проснулась, потому что мне снилось прошлое! — крикнула я, сжимая кулаки так сильно, что ногти впивались в ладони. — Мне снится, как я убегаю от отца, от своей жизни, но снова в неё попадаю! Снится, как Адэлина стоит в моей комнате и смотрит на меня холодными глазами, будто я для неё теперь чужая! Снится, как отец снова запирает меня в этой золотой клетке, и я ничего не могу с этим сделать! Я устала прятаться! Устала жить прошлым! Я не могу забыть это! Не могу отпустить! Вот поэтому я и стала тренироваться! Но я не могу не думать об Адэлине, не могу забыть ту, что мне так дорога!

Я опустила голову, сжимая кулаки всё сильнее и сдерживая слёзы. Я сама решила исчезнуть, сама решила сбежать, и я не хотела, чтобы дядя видел, как сильно я теперь сожалею об этом выборе.

Не поднимая глаз, я почувствовала, как Марио подходит ближе, притягивает меня к себе и целует в макушку — так, как когда‑то, наверное, целовал маму, когда ей было плохо.

— Знаю, что для тебя это тяжело, — тихо сказал он, и его голос звучал не как голос строгого дяди, а как голос человека, который сам прошёл через что‑то похожее. — Я не буду говорить, что это пройдёт, потому что не знаю, проходит ли такая боль вообще. Меня, как и твою маму, учили иначе…

Он на секунду замер на этих словах, и я тут же зацепилась за них, как за ниточку, которая могла привести к чему‑то важному.

— Что значит «как тебя и маму»? — я отстранилась и подняла на него глаза, голос мой звучал тихо, почти неслышно, ломаный от боли и бессилия. — Разве в вашем клане учат не так, как в других? Я думала, везде мальчиков с пяти лет учат быть сильными, с десяти — убивать, а девушек — только защищаться.

Марио тяжело выдохнул, выругался себе под нос, будто сам себя ругал за то, что вообще начал этот разговор, и потом снова заговорил, уже мягче, успокаивающим голосом:

— Ты пока ещё не готова. Я расскажу, но позже. Ещё не время. Но раз уж ты решила потренироваться, давай приступим. Пока я наблюдал за тобой минут десять, ты сделала минимум пять ошибок.

И вот тут он окончательно превратился из заботливого дяди в жёсткого тренера.

— Начнём с базы. Стойка. Ты заваливаешься на левую ногу. Это делает тебя предсказуемой. Исправь.

Я встала в стойку, стараясь выровнять вес, но тело ныло, мышцы были уставшими после самостоятельной тренировки, и каждое движение давалось тяжелее, чем обычно.

— Ещё раз. Медленнее. Чувствуй, где центр тяжести.

Следующие часы слились в один бесконечный поток команд, движений и боли. Марио гонял меня так, что я уже не шла, а ползла от одного тренажёра к другому.

— Десять подтягиваний. Не халтурь. Каждое движение — чётко.

— Теперь растяжка. Не просто дотронься до пальцев ног, а почувствуй, как тянутся мышцы. Боль — это не враг. Это сигнал.

Потом мы снова вернулись к груше, но теперь он заставлял меня отрабатывать не просто удары, а комбинации, которые требовали не только силы, но и точности, и скорости.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Прямой, боковой, уклон, апперкот. Ещё раз. Быстрее. Ещё.

Я пыталась, но руки уже не слушались так, как раньше, и каждый новый удар давался всё тяжелее.

— Не опускай плечо! — рявкнул Марио, когда я снова допустила ту самую ошибку, о которой он говорил десять минут назад. — Если ты опустишь плечо в реальном бою, тебя тут же поймают на контратаке.

Мы перешли к тренировочному бою. Он не бил меня по-настоящему, но каждое его движение было рассчитано так, чтобы я училась уклоняться, читать его намерения, искать слабые места.

— Двигайся! Не стой на месте! Если ты стоишь, ты — мишень!

Время потеряло смысл. Я не знала, сколько прошло минут или часов. В какой‑то момент я просто перестала чувствовать боль как что‑то отдельное — она стала частью тренировки, частью процесса, частью того, что делало меня сильнее. Когда наконец Марио поднял руку, давая сигнал остановиться, я рухнула на мат, раскинув руки и пытаясь просто дышать. Грудь ходила ходуном, пот заливал глаза, а мышцы дрожали так, будто внутри них кто‑то дёргал за невидимые нити.

— До восьми утра мы пробыли в тренажёрном зале, — прохрипела я, глядя в потолок и пытаясь собрать мысли в кучу. — А мне ещё как‑то идти сегодня на учёбу.

Марио присел рядом, снял перчатки и посмотрел на меня с едва заметной, но тёплой улыбкой:

— Если сможешь встать и дойти до душа — значит, ты готова к учёбе. Если нет — значит, я перестарался.

Я попыталась подняться, но ноги предательски подогнулись, и я снова опустилась на мат.

— Похоже, я пока не готова, — пробормотала я, и на секунду в комнате повисла тишина. А потом Марио рассмеялся — не громко, но искренне.

— Ничего. Завтра будет легче. Или тяжелее. В зависимости от того, как ты будешь работать.

С трудом поднявшись, я поплелась к лестнице, ведущей наверх. Каждый шаг давался с трудом, будто я тащила на себе не только своё уставшее тело, но и все свои кошмары, все свои страхи, всю свою вину. Поднимаясь к себе в комнату, я думала о его словах: «Меня, как и твою маму, учили иначе». Что это значило? Почему он не хотел рассказывать? И главное — почему именно сейчас, когда я чувствовала себя такой слабой, эти слова звучали как обещание чего‑то большего, чего‑то, что могло объяснить, почему моя жизнь сложилась именно так, а не иначе. В комнате я рухнула на кровать, даже не раздеваясь, и закрыла глаза. На этот раз я не боялась снов. Я была слишком уставшей, чтобы бояться. И в этой усталости было какое‑то странное, горькое облегчение: сегодня я не смогла победить прошлое, но, возможно, я сделала ещё один шаг к тому, чтобы научиться с ним жить

.

ДВА МЕСЯЦА СПУСТЯ

С тех пор как Антонио, Артур и Джеймс уехали на задание, а Марио начал меня тренировать, прошло два месяца. Казалось, за это время я прожила целую маленькую жизнь — и одновременно будто не прожила ни одной, потому что дни сливались в один бесконечный ритм: подъём, тренировка, учёба, снова тренировка, сон, который приходил не сразу, а только когда тело уже отказывалось держать сознание. Но многое действительно изменилось. Я стала быстрее — не просто быстрее двигаться, а быстрее думать, просчитывать варианты, замечать детали. Удары стали точнее, будто в них поселилась какая‑то холодная уверенность. Выносливость выросла так, что я уже не задыхалась после первого раунда, а могла держаться до тех пор, пока Марио не поднимал руку и не говорил: «Достаточно». Хотя чаще он говорил: «Ещё пять минут». Кошмары почти перестали приходить. Не потому, что прошлое исчезло — оно просто научилось сидеть тише, как зверь, которого загнали в дальний угол клетки. Марио меня загонял так, что к вечеру я не помнила, как меня зовут, и именно эта усталость становилась лучшей защитой от снов.

А пару дней назад он уехал. Его вызвали по делам клана — всё‑таки он наследник, а не просто мой дядя, который учит меня не падать от первого удара. Перед отъездом он только коротко кивнул:

— Ты справишься. Теперь ты не та девочка, которая боялась собственной тени.

Я хотела спросить про те слова — про то, что его и маму учили «иначе». Но он уже застёгивал пальто, смотрел на часы, и было ясно: сейчас не время.

Сейчас стояла ранняя зима. Воздух стал колючим, прозрачным, будто его можно было резать ножом. Снег ещё не лёг, но небо уже носило этот особенный зимний оттенок — серо‑голубой, обещающий мороз. Я всё так же жила в доме Артура. Мы с Марио договорились: как только парни вернутся, я съеду. Мне не хотелось, чтобы они думали, будто я бросила их, устала ждать и сбежала от этого ожидания. Они впервые пропадали так долго, и я ловила себя на том, что каждый вечер стою у окна и смотрю на подъездную дорожку, будто могу силой мысли заставить там появиться знакомую машину.

«Наверное, к Рождеству приедут», — повторяла я себе, как заклинание, и старалась не думать, что будет, если не приедут.

Сегодня был выходной. В университете все готовились к зимней сессии, носились с конспектами, пили литрами кофе и жаловались на несправедливость жизни. А я, как лучшая ученица по всем предметам, получила автоматы. Так что в универе мне особо делать было нечего — разве что сходить на лекции, которые напрямую касались моей специальности. Вместо этого я сидела за холстом. Кисть скользила по поверхности, оставляя мазки, которые ещё не складывались в картину, но уже намекали на неё. Я вспоминала, что если бы год назад я не сбежала, то сейчас, скорее всего, уже была бы замужем. И как бы тогда сложилась моя жизнь — неизвестно. Я так хотела сбежать, получить ту свободу, о которой мечтала, что, когда наконец её получила — спустя почти полтора года, — она вдруг начала давить на меня, как тяжёлое пальто, которое ты надеваешь в спешке, а потом не можешь снять. Свобода, которую я так жаждала, теперь казалась странной клеткой наоборот: никто не запрещал мне ничего делать, но и никто не ждал, что я это сделаю. Никто не спрашивал: «Где ты была?», потому что все уже привыкли, что я сама по себе. За это время я научилась жить с воспоминаниями, принимать их, не прятать по углам, а ставить на видное место, как старые фотографии. Принимать боль и превращать её в силу — так учил Марио. Он так и не рассказал, что значит «тренировать, как его и маму». Но я верила, что придёт время — и он расскажет. Мои мысли разогнали голоса, донёсшиеся снизу. Сначала я не поверила ушам. Потом напряглась, прислушалась, пытаясь убедить себя, что это просто эхо, игра воображения, усталость. Но потом я узнала их: Артур, Джеймс и Антонио вернулись. Сердце подпрыгнуло куда‑то к горлу, а потом рухнуло вниз, разгоняя по венам адреналин. Я вскочила на ноги, роняя стул, банку с кистями и ещё какую‑то мелочь, которая с грохотом покатилась по полу. Не думая, не взвешивая, не пытаясь выглядеть спокойной и взрослой, я побежала вниз, перепрыгивая через ступеньку, цепляясь за перила, будто они могли меня задержать.

На мой бег все трое обернулись. Артур стоял у двери, будто только что вошёл и ещё не успел снять пальто. Антонио и Джеймс стояли рядом, чуть позади, как всегда — один чуть впереди, другой чуть в стороне, будто даже в обычной домашней сцене они держали периметр.

И я прыгнула в объятия Артура, повисла на нём, уткнулась лицом в его плечо, в знакомый запах кожи, мороза и чего‑то ещё, что было только у него.

— Дьявол! Я вас убью! — прохрипела я, смеясь и плача одновременно. — Я так скучала по вам! Я думала, вас убили или взяли в плен! Вы ни разу не написали, не позвонили!

Из объятий Артура я вырвалась и тут же обняла Антонио, потом Джеймса, хватая их, проверяя, настоящие ли они, не растворятся ли в воздухе, если я отпущу. Все трое рассмеялись. Это был тот самый смех, который я столько раз вспоминала ночами, когда дом казался слишком большим и слишком тихим.

Артур потрепал меня по голове, поцеловал в макушку и спокойно сказал:

— Так нужно было. Мы немного переоценили силы, но всё хорошо. Мы вернулись. Уже пересеклись с Марио, так что в курсе всего.

Джеймс и Антонио тоже обняли меня, а потом повели на кухню, подшучивая по дороге:

— Слышал, ты ныла на тренировках из‑за боли в мышцах.

— А ещё жаловалась, что Марио слишком жёсткий.

— Да я просто хотела, чтобы он хоть раз сказал: «Ты молодец», — буркнула я, чувствуя, как к глазам снова подступают слёзы, но теперь уже от счастья.

На кухне я быстро накрыла на стол. Вчера я приготовила пасту с чесноком и креветками, и теперь она ждала своего часа. Парни уплетали её за обе щеки, мыча от удовольствия, и этот звук был самым лучшим комплиментом.

— Лина, это божественно, — пробормотал Антонио, закрывая глаза и будто пытаясь запомнить этот вкус.

— Если ты снова уедешь, я буду присылать тебе эту пасту в контейнерах, — пошутила я, стараясь не думать о том, что скоро мне придётся уехать самой.

Я хотела побыть с ними ещё хоть немного, растянуть эти минуты, как жвачку, чтобы они не заканчивались. Но тянуть было нельзя — иначе мне будет сложнее уйти. Собравшись с духом, я набрала побольше воздуха в грудь и выпалила:

— Я сегодня переезжаю. В одну из квартир Марио.

В комнате повисла тишина. Не просто пауза, а настоящая, тяжёлая тишина, в которой слышно, как тикают часы, как скрипит пол, как кто‑то сглатывает. Все трое смотрели на меня так, будто я сказала что‑то на незнакомом языке.

Артур лишь кивнул, принимая мои слова. В его голосе не было упрёка, только спокойная уверенность:

— Да, я знал, что этот день настанет. Марио говорил, что придёт время, и ты съедешь. Но я уже привык к тебе, как и мои сыновья. Ты уже взрослая и должна научиться жить самостоятельно. Тем более постоять за себя ты уже сможешь.

Он говорил это спокойно, уверенно, но его взгляд выдавал то, что он не хотел показывать: лёгкую грусть, почти незаметную, как тень в углу комнаты. Мы привыкли друг к другу за это время, и расставаться было тяжело. Джеймс лишь посмотрел на меня яростным взглядом, будто я предала не только их, а вообще весь мир. Он бросил вилку на стол с таким звоном, что тарелка чуть не подпрыгнула, и быстро выскочил из дома, хлопнув дверью так, что стёкла в рамах звякнули.

Я сидела в шоке, не зная, что делать. Хотела было пойти за ним, но меня остановил Антонио.

— Оставь, он перебесится. Я поговорю с ним, — он поднялся, на секунду задержался рядом, поцеловал меня в макушку, как это делал Артур, и ушёл за братом.

Я посмотрела на Артура, ожидая, что он что‑то скажет, но тот лишь снова кивнул. И я пошла собирать вещи.

Пока я складывала одежду, книги, кисти, маленькие мелочи, которые успели стать моими, Артур сказал, что рабочие привезут остальное через несколько часов. Я надеялась, что смогу попрощаться с Антонио и Джеймсом, но ни тот, ни другой так и не вышли. Меня провожал только Артур.

Я стояла у машины с открытой дверью, а он стоял рядом, такой большой, спокойный, будто мог защитить меня от всего мира одним своим присутствием.

— Как будто я не уезжаю, а только приехала. Ты так же стоял и встречал меня, — тихо сказала я, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Да, верно, малышка, — он потрепал меня по голове, обнял крепко, но не так, будто не хочет отпускать, а так, будто хочет дать мне силы идти дальше. — Ты иногда звони. Если нужна будет помощь.

Я пообещала, что буду звонить и приезжать иногда. Хотя мы оба знали, что это единственное обещание, которое мы, скорее всего, не сдержим. Жизнь не даёт столько времени на «иногда». Посмотрев на окна Джеймса и Антонио, я не увидела их. Ни тени, ни движения. Только отражение зимнего неба.

Тогда я села в машину, и водитель повёз меня в мой новый дом. Машина плавно выехала на дорогу, и я в последний раз посмотрела на дом, который стал мне почти родным. В окне кухни мелькнул силуэт Артура — он стоял там, где стоял в тот день, когда я приехала.

«Я справлюсь», — подумала я, сжимая кулаки и чувствуя, как в груди смешиваются грусть и странное, упрямое предвкушение.

Новый дом, новая глава, новая жизнь. И пусть она будет не такой уютной, как здесь, но она будет моей.

А где‑то внутри всё ещё пряталась надежда: Джеймс остынет, Антонио его успокоит, и однажды мы снова соберёмся на кухне, будем есть пасту, смеяться над старыми шутками и делать вид, что никто никуда не уезжал. Но пока впереди был новый адрес, новые стены и новый ритм. И я была готова к нему — не потому, что не боялась, а потому, что научилась идти вперёд даже тогда, когда страшно.

Приехав к зданию, где мне теперь предстояло жить, я буквально застыла у тротуара, запрокинув голову так высоко, что чуть не потеряла равновесие. Дом взмывал вверх, будто бросал вызов небу, — стеклянные панели отражали серое зимнее солнце, и от этого казалось, что здание не просто стоит, а пульсирует светом. Оно кричало о величии, о деньгах, о статусе: здесь жили не обычные люди, а те, чьи имена мелькают в светской хронике, чьи фото печатают на разворотах глянцевых журналов.

Я сглотнула вязкую слюну, чувствуя, как в горле застрял комок волнения пополам с неверием. «Это правда мой адрес?» — пронеслось в голове. Водитель уже выгрузил чемодан из багажника и теперь смотрел на меня с лёгкой улыбкой, будто понимал, каково это — впервые стоять перед чем‑то настолько непохожим на твою прежнюю жизнь.

— Всё в порядке? — спросил он, чуть наклонив голову. — Если хотите, помогу донести.

— Нет, спасибо, — я тряхнула головой, пытаясь сбросить это странное оцепенение. — Я сама.

Чемодан оказался тяжелее, чем я помнила, — в нём лежали не просто вещи, а кусочки моей прошлой жизни: любимые свитера, потрёпанный блокнот с набросками, маленькая статуэтка, которую я купила в обычном магазине и которая почему‑то всегда придавала мне уверенности. Я схватила ручку и потащила его к входу, чувствуя, как холодный ветер пробирается под куртку и напоминает: «Ты здесь не навсегда, ты просто переезжаешь».

Внутри холл оказался таким просторным, что мои шаги сначала утонули в тишине, а потом отозвались эхом, будто дом проверял, достойна ли я здесь находиться. В центре стоял охранник в идеально подогнанной форме, а рядом — консьерж: элегантная женщина в тёмно‑синем костюме, с аккуратной причёской и взглядом, который, казалось, считывал не только твою фамилию, но и все твои секреты.

Когда я подошла, она посмотрела на меня скептически — так, будто я ошиблась дверью и должна была войти в подъезд попроще. В её взгляде читалось: «Девочка, ты точно сюда?»

Я назвала свою фамилию и номер квартиры, голос чуть дрогнул, но я постаралась говорить твёрдо. И тут её лицо мгновенно изменилось: из холодного и оценивающего оно стало почти заискивающим, будто кто‑то щёлкнул переключателем.

— Ах, да, конечно, мисс — она быстро пробежалась взглядом по экрану компьютера, щёлкнула клавишами и тут же расплылась в улыбке, которая теперь казалась слишком широкой, слишком старательной. — Ваша квартира готова. Лифт направо, пятнадцатый этаж. Если понадобится помощь — я здесь.

Я кивнула, чувствуя, как внутри всё сжимается от странного сочетания гордости и неловкости. «Пятнадцатый этаж, — повторила я про себя. — Практически личный пентхаус». Подойдя к лифту, я ещё раз посмотрела на табличку с номерами квартир, будто хотела убедиться, что это не ошибка. Двери лифта бесшумно разъехались, я зашла внутрь, поставила чемодан и нажала кнопку. Лифт начал подниматься — медленно, нарочито плавно, будто специально давал мне время привыкнуть к мысли: «Теперь ты будешь жить здесь. И ты будешь жить одна».

Я смотрела, как цифры на табло сменяют друг друга: 3… 5… 8… 12… 15. С каждым новым этажом волнение нарастало, смешиваясь с любопытством. Какой она будет, моя новая квартира? Что я найду за этой дверью?

Лифт издал тихий, почти музыкальный звук прибытия, двери открылись, и я вышла на свой этаж. Здесь было тихо — не просто отсутствие шума, а какая‑то особенная тишина, будто стены сами умели хранить секреты. Я заметила, что на этаже ещё три квартиры. «Значит, у меня есть соседи, — подумала я, и эта мысль неожиданно принесла облегчение. — Хоть кто‑то будет рядом, если вдруг станет слишком одиноко». Дойдя до своей двери, я вставила ключ в замок. Он повернулся с лёгким щелчком — чётким, уверенным, будто сам дом говорил: «Добро пожаловать». Я толкнула дверь, зашла внутрь и оставила чемодан у порога, не в силах сразу двинуться дальше.

Сняв обувь, я пошла осматривать свои новые владения. Квартира оказалась просторной и удивительно светлой, несмотря на тёмную отделку. Гостиная плавно перетекала в кухню — открытое пространство, в котором хотелось сразу начать что‑то готовить, включать музыку и звать друзей. Основная спальня выглядела строго, лаконично, а рядом была ещё и гостевая — будто дом заранее знал, что однажды ко мне кто‑нибудь приедет. Сразу было видно, что раньше квартира принадлежала мужчине: всё оформлено в тёмно‑серых тонах, с акцентами из чёрного металла и матового стекла. Никаких лишних деталей, никаких милых безделушек — только чистые линии и спокойная геометрия. Но, к моему удивлению, мне это нравилось. В этой сдержанности была сила, уверенность, будто пространство говорило: «Здесь ты можешь быть собой — даже если ты пока не знаешь, кто это». Небольшая лоджия манила выйти и постоять там, глядя на город. А вид из гостиной, с окнами от пола до потолка, и вовсе захватывал дух: внизу мерцали огоньки улиц, машины ползли по дорогам, как светлячки, а выше — только небо, холодное и бескрайнее. «Наверное, ночью здесь особенно красиво», — подумала я, представляя, как сижу на полу, завернувшись в плед, и смотрю, как город зажигает свои звёзды.

«Но завтра я всё равно добавлю сюда немного красок», — решила я. Может, куплю пару ярких подушек, вазу с сухоцветами, может, повешу на стену один из своих набросков — чтобы это место стало не просто квартирой, а домом. А потом мелькнула ещё одна мысль: «Надо устроить небольшую вечеринку в честь переезда». Не шумную, не для всех, а для своих — для Марго, Дженны, может, даже для парней, если они захотят прийти. Я улыбнулась, представляя, как Марго будет бегать по квартире и восклицать: «Лина, это же мечта!», а Дженна будет скептически оглядываться и говорить: «Ну, тут явно не хватает пары стульев». Ещё я подумала про машину. У дяди наверняка есть здесь парковочное место, и завтра надо будет поговорить с ним, попросить помощи в выборе. «Может, что‑то компактное, но быстрое, — прокручивала я варианты. — Или наоборот: большое, надёжное, чтобы в нём можно было спрятаться от всего мира». Сначала я хотела пойти в магазин за продуктами, пройтись по району, почувствовать его ритм. Но стоило мне оглядеться, как усталость накатила волной — не физическая, а какая‑то глубокая, будто вместе с вещами я перевезла сюда все эмоции последних дней: радость от встречи с парнями, горечь от их реакции, волнение от переезда. И я решила: сегодня — только доставка еды и раскладывание самых необходимых вещей. А завтра уже посмотрю местные магазины и узнаю, что находится рядом.

Через час, когда я успела разложить самое нужное — одежду, косметику, любимые мелочи, — привезли еду. Я села на пол прямо посреди гостиной, открыла контейнеры и начала есть, чувствуя, как тепло постепенно разливается внутри, прогоняя остатки холода.

Ближе к ночи рабочие привезли оставшиеся коробки из дома Артура. Их было не так много, но каждая казалась тяжёлой не из‑за веса, а из‑за воспоминаний. Я расписалась в накладной, поблагодарила грузчиков и закрыла за ними дверь. Коробки стояли в прихожей, молчаливые и загадочные, будто ждали, когда я буду готова их открыть. Но сегодня я не хотела этого делать. Сегодня мне хотелось просто выдохнуть. Я приняла горячую ванну, долго сидела в воде, пока она не остыла, и смотрела, как пар поднимается к потолку и растворяется в воздухе. Потом надела тёплый свитер, легла на кровать и закрыла глаза, решив, что остальное — разбирать коробки, развешивать шторы, искать место для холста — я сделаю завтра, после учёбы.

Но сон не шёл сразу. В голове крутились обрывки мыслей: о том, как Джеймс хлопнул дверью, о том, как Антонио пообещал с ним поговорить, о том, как Артур стоял у машины и смотрел на меня так, будто пытался запомнить каждую деталь. И о том, что теперь у меня есть своя территория, свой угол, где я могу учиться быть самостоятельной — и не бояться, что кто‑то снова решит за меня, как мне жить. За окном город продолжал жить своей ночной жизнью: где‑то сигналили машины, где‑то смеялись люди, где‑то кто‑то, возможно, тоже не мог уснуть и смотрел в окно, думая о своём.

«Я справлюсь», — шепнула я в темноту, и эти слова прозвучали не как обещание, а как заклинание.

И когда наконец сон пришёл, он был не тревожным, а спокойным — как будто дом, строгий и величественный, тихо шепнул в ответ: «Я тебя укрою».

_______________________________________________________________________________________

Вот и долгожданная глава. Спасибо всем за терпение!

_______________________________________________________________________________________

Огромное спасибо Елене за поддержку и награду! Я очень ценю, что вы со мной, и благодарна за ваше внимание.❤❤❤

 

 

Глава 6. День, который стал светлее

 

Лина

Мой день начался, как и почти все последние дни, — в пять утра. За окном было ещё темно, только редкие фонари цепляли тусклым светом падающие снежинки, будто пытались удержать их в воздухе хоть на секунду дольше. Холод уже не просто намекал, а уверенно заявлял о себе: приближался настоящий снег, и бегать по улицам стало не удовольствием, а испытанием. Но привычка просыпаться рано никуда не делась. Я встала, потянулась, чувствуя, как по мышцам пробегает привычная лёгкая дрожь — не от холода, а от предвкушения движения. Вместо пробежки я решила сделать разминку дома, в тишине своей новой квартиры. Полтора часа упражнений пролетели незаметно: планка, скручивания, отжимания, растяжка — всё то, что Марио когда‑то заставлял меня делать, пока я не начинала тихо ворчать, а потом всё равно делала ещё один подход.

Раньше я была просто худой, почти невесомой, будто ветер мог унести меня, если я не буду держаться за землю. Теперь моё тело стало другим — подтянутым, собранным, сильным. В нём появилась какая‑то внутренняя упругость, будто каждая мышца знала, что ей делать, даже если я сама ещё не успела об этом подумать. Иногда, глядя на себя в зеркало, я ловила себя на мысли: «Да, теперь я выгляжу так, будто могу постоять за себя». И это было не тщеславие, а тихое, спокойное удовлетворение. После тренировки я приняла горячий душ. Вода стекала по коже, смывая остатки сна и усталости, и я стояла под струями, пока пар не заполнил всю ванную, а мысли не стали чуть легче. В холодильнике было пусто — совсем ничего. Поэтому я решила поехать в кофейню рядом с университетом. Там всегда пахло свежемолотым кофе, корицей и чем‑то уютным, что заставляло забыть, что на улице зима. Я оделась с особой тщательностью, будто этот день должен был быть не просто обычным: серое платье‑свитер, замшевые короткие сапожки на каблуке, бежевое пальто, которое делало меня чуть менее заметной в городской толпе, но при этом добавляло ощущение уюта, как будто я завернулась в тёплый шарф. Сумка, телефон, наушники — и я вышла на улицу. Такси приехало быстро, будто город решил сегодня быть на моей стороне. Пока машина ехала по утренним улицам, я смотрела в окно и думала, стоит ли написать Джеймсу. Его реакция на мой переезд до сих пор отзывалась внутри лёгкой, но упрямой болью. Мне не хотелось терять его, терять Антонио, терять эту связь, которая стала такой важной за последние месяцы. «Может, просто встретиться, посидеть, поговорить без спешки?» — крутилось в голове. Но вместо того чтобы открыть чат, я увидела уведомление от дяди:

«Сегодня приезжаю. Готовься».

Я улыбнулась, и напряжение, которое незаметно сжимало плечи, чуть ослабло. Марио умел одним сообщением вернуть чувство опоры. «Надо успеть сходить по магазинам», — подумала я, чувствуя, как внутри просыпается азарт. Не просто купить что‑то нужное, а пройтись по улицам, посмотреть витрины, почувствовать этот особенный ритм города, когда все спешат, а ты можешь позволить себе чуть замедлиться. В универе у меня была всего одна пара, так что день обещал быть не слишком загруженным. «Отсижу лекцию, а потом — по магазинам. Может, найду что‑то для квартиры, чтобы добавить красок, о которых я думала вчера». А насчёт такси… ну, может, всё же получится уговорить Джеймса или Антонио встретиться. Если они ещё будут мне отвечать. От этой мысли сердце снова сжалось, но я постаралась отогнать её: сегодня я хотела просто дышать, просто быть в моменте. За год я так привыкла к этим парням, что мысль о том, чтобы потерять ещё двух близких людей, казалась невыносимой. Хватало и того, что я потеряла Адэлину. Её образ иногда всплывал в памяти — её смех, её привычка крутить прядь волос, когда она о чём‑то думала, её взгляд, в котором всегда было столько понимания. И от этого становилось тихо и горько. Но я училась не прятать эту грусть, а носить её как часть себя — так же, как носила своё новое, сильное тело.

Доехав до кофейни, я вышла из такси и вдохнула морозный воздух, смешанный с запахом свежей выпечки. Внутри было тепло и шумно: кто‑то смеялся, кто‑то спорил о чём‑то важном, бариста быстро и ловко двигались между кофемашиной и стойкой. За барной стойкой работала милая девушка с веснушками и улыбкой, которая будто говорила: «Сегодня будет хороший день».

— Доброе утро! — пожелала я, чувствуя, как холод с улицы постепенно отпускает.

— И вам доброго! Что будете?

— Малиновый раф и сэндвич, пожалуйста. И, если есть, вашу зимнюю новинку — имбирно‑мандариновый пирог.

— Отличный выбор! — она подмигнула и принялась за заказ.

Через пять минут передо мной стояла чашка с нежным розовым напитком, сэндвич и кусочек пирога, от которого шёл лёгкий пряный аромат. Я взяла всё это и села за столик у окна. Отсюда было видно, как люди спешат по своим делам: кто‑то торопится, опустив голову и пряча лицо в воротник, кто‑то идёт медленно, будто никуда не опаздывает, а кто‑то останавливается у витрин, рассматривая товары, как я собиралась делать чуть позже. Я смотрела на них и гадала: у кого какие планы, кто сегодня впервые признается в чём‑то важном, кто просто хочет дотянуть до вечера и выпить горячего чая. В эти минуты я чувствовала странную связь со всеми этими незнакомцами: мы все были частью одного города, одного утра, одной зимы. Пирог оказался именно таким, каким и должен быть зимний десерт: пряным, чуть острым, с тёплой сладостью мандарина. Я ела медленно, растягивая удовольствие, и на какое‑то время весь мир сузился до этого кусочка, чашки рафа и вида за окном. В кофейне я просидела почти час, позволяя себе эту маленькую роскошь — просто сидеть и ни о чём не думать. Когда я наконец встала, чтобы идти в университет, на душе было чуть легче. Холодный воздух снова коснулся лица, но теперь он не казался враждебным — скорее освежающим, как глоток воды после долгой тренировки. До университета было всего десять минут пешком, и я шла не спеша, прислушиваясь к своим мыслям.

В аудиторию я зашла за пару минут до звонка. Марго и Дженна уже сидели на своих местах, оживлённо о чём‑то болтали, рядом сидели одногруппники, кто‑то листал конспект, кто‑то смотрел в телефон. Я помахала девочкам, но садиться рядом не стала. Сегодня мне хотелось побыть одной, собрать мысли, дать себе время просто посидеть и подышать. Лекция шла своим чередом, голос преподавателя звучал ровно, слова складывались в предложения, предложения — в идеи, но где‑то на краю сознания всё равно крутились другие мысли: о дяде, который сегодня приедет, о магазинах, о том, как найти правильные слова для Джеймса и Антонио, о том, что в квартире не хватает чего‑то своего, личного.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Когда пара закончилась, Марго тут же подскочила и подошла ко мне:

— Лина, ты сегодня какая‑то тихая. Всё в порядке?

— Да, всё хорошо, — я улыбнулась, стараясь, чтобы улыбка получилась настоящей, а не натянутой. — Просто много всего крутится в голове.

— Тогда после универа идём по магазинам! — энергично заявила Дженна, появляясь рядом. — Ты говорила, что хочешь добавить красок в свою жизнь. Я знаю пару классных магазинчиков, где продают все необходимое, что хочется в них просто нырнуть.

Я рассмеялась, и это был тот самый смех, который прогонял остатки грусти:

— Знаешь, звучит идеально.

Мы вышли на улицу, и город снова окутал нас своим шумом, движением и жизнью. Витрины манили яркими вывесками, в воздухе пахло горячим шоколадом и хвоей — где‑то уже ставили новогодние ёлки. Мы заходили в магазины, рассматривали ткани, подушки, вазы, маленькие статуэтки, которые, казалось, хранили в себе чьи‑то истории.

— Смотри, этот плед такой мягкий, что, кажется, он сам тебя обнимет, — Марго прижала к себе ткань и закрыла глаза, будто уже представляла, как сидит под ним с чашкой какао.

— А вот эта ваза идеально подойдёт к твоим окнам, — Дженна покрутила в руках изящную вещь с лёгким голубым узором. — Представь: солнце падает на стекло, и узор начинает играть.

Я слушала их, смотрела на вещи, которые постепенно превращались из просто предметов в части моего нового дома, и чувствовала, как внутри разгорается тихое, но уверенное тепло. Это были не просто покупки — это были шаги к тому, чтобы сделать квартиру своей.

К вечеру, когда мы уже устали и решили взять по горячему шоколаду, я вдруг поняла, что день получился не таким, каким я его представляла утром. Он был спокойнее, теплее и светлее. И даже мысль о том, что впереди ещё предстоит непростой разговор с Джеймсом, уже не казалась такой тяжёлой. А когда я вернулась домой, в квартире было тихо и уютно. Я разложила покупки, повесила плед на спинку дивана, поставила вазу на подоконник и посмотрела в окно на вечерний город. Где‑то там, среди огней, были люди, которые думали о своём, мечтали, грустили, радовались. И я была одной из них.

Телефон тихо пискнул — ещё одно сообщение от дяди: «Уже в городе. Скоро увидимся».

Я улыбнулась и написала в ответ: «Жду»

Время тянулось невыносимо медленно, будто кто‑то нарочно замедлил его ход, чтобы я успела передумать все свои мысли по десять раз. Я ходила по квартире, то замирала у окна, глядя, как город зажигает вечерние огни, то снова возвращалась в гостиную, садилась на диван, потом вставала — не могла найти себе места. Хотелось просто поговорить с дядей, услышать его спокойный голос, почувствовать, что рядом есть кто‑то, кто не станет меня осуждать и не будет ждать от меня идеальных решений. И ещё я хотела попросить его выяснить, где сейчас Адели. Смогла ли она осуществить наш план — тот самый, который мы придумывали, сидя в нашем загадочном месте, шепча друг другу, что однажды мы уедем, снимем квартиру в каком‑нибудь городе, где никто не знает наших фамилий и не смотрит на нас через призму чужих ожиданий. Сейчас бы мы жили вдвоём, пили кофе по утрам, спорили, какую музыку включать, и считали это самым большим счастьем. Я снова поймала себя на том, что забыла про продукты. Холодильник был пуст. Но идти в магазин не хотелось: на улице уже темнело, ветер гулял между домами, обещая скорый снегопад, а я мечтала просто быть дома, когда приедет Марио. Поэтому я открыла приложение доставки, набрала внушительный список — не просто «что‑нибудь на ужин», а всё, что могло пригодиться, чтобы приготовить что‑то особенное. Пусть это было немного чересчур, но мне хотелось удивить дядю. Когда‑то он похвалил моё жаркое, и я тогда так радовалась, будто получила не просто комплимент, а признание того, что я могу создавать уют даже в самых непростых обстоятельствах. Мысли кружились в голове, как снежинки за окном: Рождество уже совсем близко, а следом и Новый год. Я очень надеялась, что если дядя поможет узнать, где Адели, я смогу хотя бы издалека увидеть её — пусть через экран, пусть на пару минут. А если он ещё и разрешит рассказать ей всё, то, может быть, однажды я снова смогу быть рядом с ней. Эта надежда была хрупкой, как тонкий лёд, но я старалась держать её бережно, не давить, не требовать от неё невозможного. Мои размышления разогнал звонок в дверь. «Либо доставка, либо дядя», — пронеслось в голове, и сердце подпрыгнуло от предвкушения. Но это была доставка. Курьер протянул мне пакеты, я расписалась, поблагодарила его и закрыла дверь, чувствуя, как внутри всё сжимается от нетерпения: скоро приедет Марио, и тогда можно будет выдохнуть.

Разбирая продукты, я поймала себя на мысли, что действительно немного переборщила: в пакетах было столько всего, что хватило бы на небольшую вечеринку. Но я не расстроилась — наоборот, это давало простор для фантазии. Минут десять я стояла посреди кухни, глядя на всё это изобилие, и пыталась решить, что приготовить. В итоге остановилась на утке по‑пекински — это было не самое простое блюдо, но именно оно казалось мне достойным такого вечера. Хорошо, что я заказала все нужные ингредиенты: свежий имбирь, чеснок, специи, которые обещали превратить обычное мясо в нечто особенное. Кухня постепенно наполнялась ароматами: пряный запах имбиря смешивался с тёплым оттенком чеснока и специй, и этот запах будто собирал день воедино, превращая хаос мыслей в какой‑то понятный, уютный порядок. Я поставила утку в духовку и решила заодно заварить фруктовый чай. Взяла листовой чёрный чай, добавила косточки граната — они обещали лёгкую кислинку, положила палочку корицы и дольку апельсина, чтобы в чае чувствовалось солнце, которого так не хватало за окном.

За готовкой время пролетело незаметно. Я то и дело поглядывала на часы, прислушивалась к звукам в коридоре, будто могла заранее услышать шаги Марио. Наконец сработал таймер на духовке. Я достала утку — она получилась золотистой, аппетитной, с хрустящей корочкой, которая обещала, что вкус будет именно таким, каким я его себе представляла. И в тот же момент раздался звонок в дверь.

Сердце подпрыгнуло, я вытерла руки о полотенце, глубоко вдохнула, словно собиралась не открывать дверь, а выходить на сцену, и пошла встречать дядю.

— Марио! Я так рада тебя видеть! Я приготовила утку! — с широкой улыбкой я распахнула дверь, будто хотела впустить в квартиру не только его, но и всё то тепло, которого мне так не хватало в последние дни.

Он тоже улыбался, но усталость всё же лежала на его лице тонкой тенью: морщинки у глаз казались чуть глубже, а в движениях чувствовалась тяжесть, которую не скроешь даже самой уверенной походкой.

— Здравствуй, малышка. Я тоже рад тебя видеть. Но обязанности не дают часто приезжать к тебе, — он снял обувь, прошёл со мной на кухню и остановился на пороге, вдыхая ароматы, которые теперь заполнили всё пространство. — Ммм… пахнет так, что я готов забыть про все дела хотя бы на вечер.

— Поужинаем? — спросила я, хотя могла бы просто положить еду в тарелки и не спрашивать — мы давно уже были не теми людьми, между которыми нужны такие формальности. Но мне хотелось сохранить хотя бы эту маленькую вежливость, будто она защищала нас от того, что ждало за пределами этой квартиры.

— Конечно. Ты ещё и спрашиваешь! — он хитро прищурился и подмигнул мне, пока я накрывала на стол. — Я бы попросил ещё у тебя виски, но, так понимаю, его тут нет?

— К следующему приезду обязательно куплю! — я подмигнула в ответ, и в этом обмене шутками было что‑то очень правильное, будто мы снова становились просто дядей и племянницей, а не частью чего‑то большого, опасного и сложного. Накрыв на стол, мы принялись за еду. Утка получилась именно такой, как я хотела: мясо было нежным, тающим во рту, а корочка — хрустящей и ароматной. Марио ел с таким удовольствием, что мне хотелось, чтобы этот момент длился вечно.

За ужином мы болтали о пустяках: о погоде, о том, как странно выглядит город зимой, о моих занятиях в университете, о новых красках, которые я недавно купила, потому что старые уже почти закончились. Мы не касались тем мафии, работы, мамы — будто по молчаливому уговору оставили их за дверью, чтобы этот вечер принадлежал только нам. Марио спрашивал меня в основном о детстве: какие у меня были увлечения помимо рисования, что я любила есть, какие книжки читала, куда хотела поехать. Я рассказывала ему всё: как мы с Адели тайком брали велосипед у соседа и уезжали на окраину города, чтобы смотреть, как садится солнце; как я однажды решила, что стану художницей, которая рисует только цветы, потому что они никогда не спорят и не требуют от тебя быть кем‑то другим. Я поведала ему и про наше путешествие с Адели — про то, как мы уехали на все лето, не зная точно, куда хотим поехать, и смеялись над тем как всю дорогу ворчал Вико. В этом рассказе не было ни боли, ни сожаления — только светлая грусть и благодарность за те дни, когда всё казалось возможным.

Но я не стала просить его сегодня о том, что хотела. Не стала спрашивать про Адели, не стала умолять выяснить, где она сейчас. Я оставила этот разговор на завтра, потому что боялась, что одно неверное слово разрушит хрупкое спокойствие этого вечера.

Когда ужин закончился, я достала торт — небольшой, но очень красивый, с шоколадной глазурью и ягодами. Налила свой фруктовый чай и протянула чашку дяде. Он сделал глоток, прикрыл глаза на секунду, будто хотел запомнить этот вкус, и кивнул:

— Очень вкусно. В этом чае будто спряталось лето.

Мы посидели ещё минут тридцать, болтая уже совсем о мелочах: о том, какой кофе лучше пить утром, о том, что зима — это время, когда хочется сидеть дома и никуда не выходить, о том, что иногда самое сложное — это просто позволить себе быть счастливым в маленьком, обыденном моменте.

Потом мы разошлись по комнатам. Перед сном я сходила в горячий душ. Тёплая вода смывала остатки напряжения, и я стояла под струями, пока пар не заполнил всю ванную, а мысли не стали чуть легче. Улёгшись в постель, я долго не могла уснуть. В голове крутились планы на завтра: куда утащить Марио, чтобы провести время вместе, о чём рассказать ему, а о чём пока промолчать. Я не знала, на сколько он приехал в этот раз — обычно он оставался на неделю, но вдруг в этот раз всё будет иначе. Может, он задержится дольше. Или, наоборот, уедет раньше, потому что дела клана не терпят отлагательств. Под этот тихий гул мыслей я не заметила, как сон наконец накрыл меня, как тёплое одеяло, и унёс туда, где не было ни тревог, ни ожиданий, ни тяжёлых разговоров — только тишина и покой.

А утром меня ждал новый день, новые возможности — и, возможно, тот самый разговор, который я так долго откладывала. Но сейчас можно было просто выдохнуть и поверить, что хотя бы одну ночь мир был добрым и спокойным. И пусть это спокойствие держалось на тоненькой ниточке, я цеплялась за него, как за спасательный круг.

Очередное утро началось привычно: в пять часов я уже стояла под душем, позволяя горячей воде прогонять остатки сна. Пар заполнял ванную, оседал каплями на зеркале, и на мгновение мне казалось, что если я не буду смотреть на своё отражение, то смогу притвориться, будто всё идёт по плану, будто я справляюсь. Переодевшись в удобные леггинсы, и футболку, я пошла на кухню.

В гостиной уже сидел дядя. Он смотрел новости, держа в руках чашку кофе, и выглядел так, будто и не уезжал никуда: собранный, спокойный, будто ночь без сна — это просто ещё один пункт в его распорядке дня. Я же чувствовала себя так, будто из меня вытащили батарейки.

— Доброе утро. Я думала, ты будешь спать… — я подошла к кофемашине, нажала пару кнопок, и аппарат заурчал, наполняя комнату запахом свежемолотых зёрен — самым уютным звуком на свете.

— Доброе, малышка. Дела не ждут. Я бы с радостью поспал, но я приехал по делам, и как только всё решу — уеду.

Его слова прозвучали так буднично, что на секунду я даже не поняла, насколько они меня ранят. Я хотела возразить, сказать: «Останься хоть на неделю», но вместо этого просто присела рядом с ним, взяла кружку и уставилась в экран, где какой‑то политик с серьёзным видом вещал о проблемах страны. Для меня это всё было как иностранный язык: слова знакомые, а смысла не разобрать.

— И когда ты уедешь? — мой голос невольно стал тише, будто я боялась спугнуть и без того хрупкое ощущение дома.

Дядя повернул голову, посмотрел на меня так, что в этом взгляде было сразу всё: и усталость, и забота, и какая‑то тяжёлая ответственность, которую он нёс на себе каждый день.

— Не грусти. Я тут на пару дней всего. Сейчас в клане большую часть дел решаю я. Отец уже стар. Пусть он ещё и Дон, но уже готовится передать мне дела. Так что, малышка, скоро я не смогу часто приезжать, как хотелось бы. Но я всегда буду рядом.

Он обнял меня, притянул к себе и поцеловал в макушку. И от этого простого жеста мне вдруг стало одновременно и легче, и тяжелее. Легче — потому что я знала, что он не бросит меня. Тяжелее — потому что понимала: чем больше на нём ответственности, тем реже я буду видеть его улыбку без тени тревоги.

— Марио… я хотела… я хотела кое‑что попросить у тебя… — мой голос дрогнул, и я сама себя за это ругала. Я столько раз представляла, как скажу это, подбирала слова, репетировала в голове, но теперь, когда момент настал, все фразы рассыпались, как сухие листья на ветру.

Я даже не могла смотреть дяде в глаза. Вместо этого я смотрела на узор на кофейном столике, на кофе в чашке, на всё, что угодно, только не на него. И тут я заметила, как он напрягся — не резко, не так, будто его ударили, а как человек, который услышал звук, предвещающий опасность.

— Что такое? Что случилось? — в его голосе появилась та самая интонация, которую я слышала только в моменты, когда он готовился к чему‑то серьёзному.

Я отстранилась, поставила кружку на столик, подняла взгляд и выдохнула, будто перед прыжком в ледяную воду:

— Ничего такого, о чём можно волноваться. В Палермо у меня была подруга, её зовут Адэлина Флоренци, она дочь судьи. Я хотела попросить, чтобы ты узнал, где она сейчас…

Я опустила взгляд, затаила дыхание. Пока я говорила, лицо дяди стало жёстче, напряжённее, будто из него вдруг ушла вся мягкость, и остался только стальной стержень.

Марио выдохнул, поставил свою кружку рядом с моей, протянул руку, накрыл мою ладонь своей и сжал её. Я подняла взгляд, вцепившись в его глаза, как в якорь, и стала ждать, что он скажет.

— Лина… Зачем тебе это знать? — он старался говорить спокойно, но строгость и озадаченность выдавали его с головой.

— Я знаю, что сама решила уйти, но мы с пелёнок вместе. И плюс мы хотели с твоей помощью убежать вдвоём, ты знаешь, почему я ушла одна. Она знала мой план, мы хотели в этом году уехать, спрятаться. А сейчас я переживаю за неё и скучаю.

Я старалась говорить ровно, но волнение никуда не делось. Оно звенело внутри, как натянутая струна. Я смотрела куда угодно: на часы, на окно, на тень от лампы на стене. Но дядя не отпускал мою руку. Он водил подушечками пальцев по моей коже, будто пытался передать мне своё спокойствие через прикосновение.

— Хорошо, я всё выясню. Ты так ей сильно доверяешь? — он выгнул бровь, и в этом жесте было столько осторожности, что я поняла: он не просто спрашивает, он взвешивает каждое слово.

— Да. Она знала всё: от «а» до «я», каждую мелочь, каждую боль. Как и я о ней.

Марио снова выдохнул, притянул меня к себе, поцеловал в макушку и тихо пробормотал:

— Ты, как и твоя мама, вьёшь из меня верёвки.

Лёгкая усмешка слетела с его губ, и я невольно улыбнулась в ответ, чувствуя, как напряжение потихоньку отпускает.

— Хорошо. Я найду её. Но, малышка, не торопись резко открывать правду. Ты больше года как мертва…

Я что‑то пробормотала в ответ, не зная, что вообще можно сказать на это. В этот момент у Марио зазвонил телефон. Он бросил на меня короткий взгляд, будто извиняясь, и ушёл в комнату, чтобы я не слышала разговора. Его шаги звучали твёрдо, уверенно, и в них было что‑то, что заставляло меня чувствовать себя в безопасности.

Оставшись одна, я хотела было пойти и сделать привычную тренировку, но поняла, что сегодня мне не хочется ни отжиманий, ни планки, ни растяжки. Мне хотелось просто дышать. И я подумала, что скоро надо будет найти тренажёрный зал поблизости или попросить дядю поставить мне пару тренажёров и грушу в гостиной. Места хватало — квартира была огромной, и иногда это даже пугало: столько пространства, и почти никого, кто мог бы его заполнить.

На учёбу мне нужно было собираться только через полтора часа, поэтому я решила приготовить завтрак и немного порисовать. Пока я готовила омлет с помидорами и зеленью, аромат которой быстро разошёлся по квартире, я не заметила, как дядя снова подошёл ко мне.

— Я поехал. Позавтракать с тобой не успею. Не знаю, во сколько приеду, так что не жди. Ключи у меня есть. Не опоздай на занятия.

Он снова поцеловал меня в макушку, улыбнулся и ушёл, оставив после себя запах одеколона и ощущение, что мир на секунду стал чуть надёжнее.

Выдохнув, я до готовила завтрак, поела, а потом пошла в свою комнату. Мне вдруг захотелось узнать, что происходит в Палермо. Я открыла ноутбук, начала листать разные сайты, читать статьи. Сначала попадались какие‑то общие новости, потом — что‑то про семью, и вот мне попалась фотография: отец, Лаурета и маленький ребёнок на руках. Подпись гласила: «У известного бизнесмена Вито Бернарди наконец родился наследник». Лаурета вся сияла, отец выглядел довольным, уверенным, будто весь мир лежал у его ног. И ни одного упоминания обо мне. Дальше я наткнулась на статью, где мелькнуло имя, которое я старалась не произносить вслух, — Амо Висконти. За год он изменился: вместо беспечности и азарта в его взгляде появилось что‑то жёсткое, холодное, почти хищное. В нём стало больше нахальства, больше уверенности в том, что он может получить всё, что захочет. Я быстро закрыла вкладку, будто боялась, что кто‑то увидит, как я смотрю на это фото, будто это могло выдать мои секреты.

Вместо новостей я взяла альбом и начала рисовать. Сначала это были модели, потом одежда, потом просто линии, которые складывались в лица, в силуэты, в эмоции. Время пролетело незаметно, и когда я посмотрела на часы, поняла, что пора собираться. Сегодня опаздывать нельзя: день обещал быть тяжёлым, а пробки в городе могли превратить получасовую поездку в полуторачасовую пытку

Учебный день в университете начался размеренно, спокойно, без особых проблем, зайдя в аудиторию я уже увидела Марго и Дженну, уже сидели на своих местах, оживлённо болтая. Рядом с ними устроились наши одногруппники: кто‑то листал конспект, кто‑то смотрел в телефон, кто‑то пытался допить остывший кофе.

Я помахала девочкам, и села рядом. Я никак не могла собрать мысли, которые после утреннего разговора с Марио не хотели укладываться в ровную стопку.

Первая лекция была по истории искусства — предмет, который я любила, но который требовал максимальной концентрации. Преподаватель, профессор Де Лоренцо, ходил по аудитории, размахивая указкой, и рассказывал о художниках эпохи Возрождения так, будто сам был их современником.

— Боттичелли не просто рисовал, он создавал миры! — воскликнул он, останавливаясь у доски и обводя мелом репродукцию «Рождения Венеры». — Посмотрите на эту линию, на этот взгляд, на то, как он передаёт движение воздуха!

Я слушала, делала заметки, но краем глаза замечала, что рядом со мной освободилось место. Через пару минут туда сел парень, которого я раньше не видела. Он был одет в тёмно‑серый свитер, джинсы и выглядел так, будто пришёл сюда не из‑за любви к искусству, а потому что так было нужно.

Когда профессор отошёл к доске, парень наклонился ко мне и тихо спросил:

— Прости, ты не подскажешь, что мы сейчас проходим? Я только перевёлся, и пока не очень понимаю, куда попал.

Я чуть не рассмеялась от неожиданности.

— Мы сейчас про эпоху Возрождения. Если хочешь, могу скинуть тебе конспект прошлой лекции.

— Буду благодарен. Меня, кстати, зовут Демитрио.

— Лина, — я улыбнулась, и впервые за день почувствовала, что день может быть не только тяжёлым, но и интересным.

После лекции мы вышли в коридор. Марго тут же повисла у меня на плече:

— Так, рассказывай! Ты сегодня какая‑то загадочная. Что‑то случилось?

— Просто утро было… насыщенным, — я не хотела вдаваться в подробности, но Марго умела вытягивать из людей секреты, как котёнок тянет клубок ниток.

— Насыщенным — это как? Ты опять тренировалась в пять утра? Или встретила кого‑то?

— Ни то, ни другое. Просто… думала о многом.

Дженна, которая шла рядом, хмыкнула:

— Знаешь, иногда лучше просто не думать. Давай после пар пойдём в ту уютную кофейню,у них есть какао с маршмеллоу, который лечит любые проблемы.

Я рассмеялась:

— Звучит как идеальный план.

Мы договорились встретиться после последней пары, и я пошла на следующую лекцию, чувствуя, что день уже не такой тяжёлый, каким казался утром. На перерыве я снова столкнулась с Демитрио. Он стоял у окна, смотрел на падающий снег и выглядел так, будто этот снег мог дать ответы на все его вопросы.

— Привет! — я подошла к нему, помахала рукой. — Вот, как и обещала, скинула конспект.

— Спасибо огромное! — он улыбнулся, и улыбка у него была такая, будто он сам не ожидал, что сможет так искренне улыбаться в этом университете. — Честно, я думал, что тут все будут смотреть на меня как на чужака.

— Ну, тут есть такие люди. Но есть и нормальные.

— Значит, мне повезло, что я сразу наткнулся на нормальную.

Мы посмеялись, и этот смех был каким‑то лёгким, будто сдувал с плеч часть тяжести.

День шёл своим чередом: лекции, перерывы, разговоры, шутки. В какой‑то момент я поймала себя на мысли, что впервые за долгое время не думаю каждую секунду о прошлом, о том, что было, о том, чего я лишилась. Я просто жила этот день: слушала, смеялась, замечала детали — как падает свет на парты, как кто‑то крутит ручку, как снежинки прилипают к окнам.

А вечером, когда мы с девочками сидели в кофейне, пили какао и болтали о пустяках, я вдруг поняла: день получился не таким, каким я его боялась. Он был сложным, но в нём нашлось место и спокойствию, и веселью, и новым знакомствам, и даже маленькой интриге — ведь впереди меня ждал разговор с дядей, и, возможно, новости об Адэлине.

И пусть я не знала, что принесёт завтрашний день, сегодня я могла просто выдохнуть, улыбнуться подругам и сказать:

— Знаете, день был хорошим.

И это было правдой.

Вернувшись домой, я скинула пальто на спинку стула, стянула сапоги и наконец-то выдохнула — будто весь день я держала дыхание, боясь, что если сделаю глубокий вдох, то всё навалится разом: мысли об Адэлине, тревога из‑за дяди, неловкость с Лукой, усталость от лекций. Но сейчас можно было просто быть дома. Я переоделась в тренировочную форму — любимые леггинсы и облегающую футболку, в которой не жарко и не холодно, в которой я чувствую себя собой. Вчера я пропустила тренировку, да и утром не стала делать привычный комплекс — и теперь тело будто напоминало: «Эй, мы не привыкли отдыхать». Размявшись как следует — вращения шеи, плеч, коленей, растяжка, чтобы не потянуть мышцу, — я приступила к усиленным упражнениям.

Сначала была планка: я держала её, считая про себя, и думала о том, как Марио когда‑то стоял надо мной и спокойно говорил: «Ещё тридцать секунд. Ты можешь». И я могла. Потом отжимания, приседания, прыжки, снова планка. Я гнала себя, не давая себе права на «я устала», потому что знала: если остановлюсь, то сразу накроет всё, что я старалась не чувствовать днём. Наверное, часа три я себя гоняла, пока не выдохлась окончательно, пока руки не стали ватными, а в голове не осталось ничего, кроме ритма дыхания.

— Всё, хватит, — проговорила я вслух, опускаясь на пол и упираясь ладонями в паркет. — Всё равно без груши это не тренировка, а так… разминка.

Я улыбнулась, хотя в этой улыбке было больше упрямства, чем веселья. Груша. Тренажёры. Надо будет попросить дядю. Мысль об этом почему‑то согревала: будто если в квартире появятся вещи, которые помогут мне становиться сильнее, значит, я не одна.

Горячая ванна приняла меня, как старая подруга. Вода была такой тёплой, что сначала кожу покалывало, а потом она расслабилась, отдавая напряжение каждого узла. Я провалялась чуть больше часа, глядя, как пар поднимается к потолку и растворяется, будто унося с собой все лишние мысли. Мышцы уже не ныли так, как в первые два месяца, когда каждое движение было испытанием. Силовая нагрузка действительно делала своё дело: тело становилось послушнее, крепче, увереннее.

Когда я выходила из ванной, завернувшись в пушистый халат, до меня донёсся голос Марио — и он орал так, что, казалось, даже стёкла в окнах слегка вибрировали.

— Да ты хоть понимаешь, что ты наделал?! — его голос гремел из комнаты, низкий, тяжёлый, такой, что в нём чувствовалась не просто злость, а груз ответственности, который он нёс каждый день.

«Да, вот оно… когда ты будущий Дон мафии, у тебя не бывает просто «тяжёлого дня». У тебя бывают дни, когда ты должен решить, кто останется жить, а кто нет», — пронеслось у меня в голове. Я на секунду замерла, прислушиваясь, но потом тряхнула головой: сейчас я не могла ему помочь, а вот отвлечь — могла.

Переодевшись в домашнюю одежду — мягкий свитер, тёплые носки, — я пошла на кухню. Пока я накрывала на стол, разогревала утку, которую приготовила ещё вчера, варила кофе, дядя продолжал ругаться. Иногда я всё же прислушивалась: обрывки фраз, имена, какие‑то угрозы, обещания, которые звучали не как слова, а как приговоры. Но я старалась не вслушиваться. Пусть этот день останется там, за дверью его комнаты.

Накрыв на стол, я села на край стула и стала ждать. Наконец ор прекратился. Через минуту Марио вышел из комнаты, на ходу что‑то бормоча себе под нос, явно недовольный, злой, будто весь мир сговорился его раздражать. Но, заметив меня, он вдруг остановился, будто врезался в невидимую стену, и на его лице появилась улыбка — не широкая, не весёлая, а такая, какая бывает, когда человек наконец видит что‑то настоящее среди всей этой фальши.

— Чёрт, я думал, ты спишь, — он отодвинул стул, сел за стол, и я заметила, как напряжены его плечи, как будто он пытался удержать на них весь этот проклятый мир.

— Не, я тренировалась. Потом лежала в ванне. Решила, что если сегодня не потренируюсь, завтра вообще не встану.

Он хмыкнул, взял вилку, поковырял утку, потом поднял на меня глаза:

— Ты не меняешься. Всё такая же упрямая.

— Стараюсь.

Мы помолчали, и в этой тишине было что‑то правильное, как будто слова не нужны, чтобы чувствовать: ты не один.

— Марио, я хотела попросить помочь мне выбрать машину. И ещё… поставить в квартиру пару тренажёров и грушу. Места хватает, а без груши я чувствую себя как без рук.

Дядя замер на секунду, потом медленно кивнул, будто складывал в голове какие‑то кусочки: просьба, моё состояние, день, который у него был. Напряжение в его теле чуть спало, как будто сама возможность заняться чем‑то простым, человеческим, отвлекала его от всего того, что ждало за пределами этой квартиры.

— И какую ты хочешь? — он наконец откусил кусочек утки, прикрыл глаза на секунду, будто вкус вернул его в какой‑то другой, спокойный мир. — Ммм… ты умеешь делать так, что даже обычный ужин кажется праздником.

— Вот я тебя и прошу помочь, потому что даже не знаю, какую хочу. Знаю только, что точно чёрную. Чтобы она была как тень, незаметная, но если надо — быстрая и опасная.

Марио усмехнулся, и в этом смехе было столько тепла, что мне вдруг захотелось, чтобы этот вечер длился вечно.

— Хорошо. Давай доедим, и посмотрим, что тебе подобрать. Я помогу с покупкой.

Он подмигнул, и мы продолжили ужин в тишине, но теперь это была уже другая тишина — не тяжёлая, а уютная. А я крутила в голове разные образы: чёрная машина, гладкая, блестящая, будто сделанная из ночи; как я сажусь за руль, как чувствую, как мотор отзывается на нажатие педали; как город проносится мимо, а я — часть этого движения.

После ужина мы перешли в гостиную. Марио принёс свой ноутбук, открыл пару сайтов с моделями машин, и мы стали выбирать. Он рассказывал о каждой подробно: о мощности двигателя, о расходе топлива, о системах безопасности, о том, какие машины лучше ведут себя на скользкой дороге — а зима уже напоминала о себе каждым порывом ветра.

— Смотри, вот эта, — он развернул экран ко мне. — BMW M4. Чёрная, агрессивная, но при этом в ней есть стиль. Не просто спорткар, а машина, которая говорит: «Я знаю, куда еду».

Я смотрела на фото, и сердце билось чуть быстрее.

— Она… красивая. И правда как тень.

— А вот эта, — он переключился на другую вкладку. — Mercedes AMG. Чуть спокойнее, но не менее мощная. В ней ты будешь чувствовать себя защищённой, но при этом никто не подумает, что ты едешь просто «куда‑то».

Я кивала, слушала, пыталась представить себя за рулём, но в голове всё равно крутилось: «Сколько это стоит?» Цены были такими, что у меня внутри всё поджималось. Для меня, с маминым счётом, это не было проблемой, но всё равно казалось слишком дорогим, почти неприличным. Но я не стала говорить об этом дяде. Раз он открыл эти сайты, значит, так надо. Значит, он хочет, чтобы я чувствовала себя не просто выживающей, а живущей.

— Знаешь, мне нравится эта, — я ткнула пальцем в BMW, чувствуя, как внутри просыпается азарт. — Она как будто создана для меня.

Марио улыбнулся, будто я только что сдала какой‑то важный экзамен.

— Хороший выбор. Завтра посмотрим в живую. И насчёт тренажёров тоже подумаем. Может, закажем что‑то компактное, но эффективное. А грушу… грушу я сам привезу. У меня есть одна, с которой твоя мама когда‑то начинала.

В его голосе прозвучало что‑то такое, что заставило меня поднять на него глаза:

— Мама?

— Конечно. Никто не рождается готовым к этому миру. Всех надо учить. И я хочу, чтобы ты была готова ко всему.

Я хотела сказать что‑то лёгкое, пошутить, чтобы снять этот внезапный налёт серьёзности, но вместо этого просто кивнула. И в этом кивке было больше, чем в любых словах.

Позже, когда Марио ушёл в свою комнату, чтобы разобрать какие‑то бумаги, я ещё посидела в гостиной, глядя на экран ноутбука, на фото машины, которая уже казалась почти моей. В голове крутились мысли: о том, что завтра я увижу её в живую, о том, как возьму с собой Марго и Дженну, и мы будем кататься по городу, слушая музыку на полную громкость. А ещё я думала об Адэлине. О том, что дядя обещал узнать, где она. И если он узнает… что я скажу? Как объясню, что жива? Как посмотрю ей в глаза после того, как исчезла, не оставив ни следа? Эти мысли были как острые осколки, которые я старалась не трогать, чтобы не порезаться. Но они были. И они ждали своего часа.

Перед сном я подошла к окну. Город мерцал огнями, снег падал медленно, будто не хотел нарушать эту тишину. Где‑то там, в другом городе, другая жизнь, другие люди, другие проблемы. А здесь — сейчас — у меня был дом, дядя, который старался защитить меня даже от собственных страхов, и мечта о чёрной машине, которая станет моим щитом и моей свободой. Я глубоко вдохнула, чувствуя, как усталость наконец берёт своё, и пошла в комнату. Завтра будет новый день. И, возможно, он принесёт не только машину, но и ответы на вопросы, которые я боялась задавать. Но сегодня можно было просто выдохнуть. Просто поверить, что есть моменты, когда мир становится чуть добрее, чуть спокойнее. И что даже среди всей этой тьмы можно найти свой маленький свет.

 

 

Глава 7. Цена силы

 

Лина

Полтора года спустя

За эти месяцы мир вокруг меня переменился до неузнаваемости — будто кто‑то взял прежний рисунок и стёр его ластиком, а потом нарисовал заново, но уже в других, более тёмных, насыщенных тонах. Я встречала Новый год с Дженной и Морго — мы сидели в маленькой кофейне, пили горячий шоколад с маршмеллоу, смеялись над тем, как нелепо я пыталась научить их делать «идеальный поворот» на льду, и в эти минуты мне казалось, что тьма, которая тянулась за мной, не посмеет подойти ближе. Но она ждала. И она пришла. Я научилась стрелять. Не просто нажимать на курок, а чувствовать оружие как продолжение своей руки. Первые тренировки проходили на заброшенном складе за городом, где эхо выстрелов звучало как приговор. Марио стоял рядом, спокойный, собранный, будто мы не учились убивать, а разучивали новый танец.

— Держи локоть ровно. Не тяни спуск, а веди его плавно, как будто гладишь что‑то хрупкое. Дыши. Выдох — и только потом движение.

Я кивала, стараясь не показывать, как дрожат пальцы. Первый выстрел оглушил меня не только звуком, но и чувством: будто я переступила черту, за которой уже нельзя будет притворяться, что я всё та же Каролина, которая мечтает о принце и всеобщей любви.

— Ещё раз, — спокойно говорил Марио, и я стреляла снова. И снова. Пока руки не перестали трястись, пока взгляд не стал твёрже, чем сталь ствола.

Метать ножи я училась у Грега — правой руки Марио. Он был молчаливым, резким, двигался так, будто каждое его действие было отточено годами.

— Ты не должна думать. Ты должна чувствовать баланс, вес, инерцию. Представь, что нож — это твой голос. Он должен долететь до цели и сказать то, что ты не можешь произнести вслух.

Я слушала, сжимала рукоять, раз за разом посылала лезвие в мишень. Сначала оно втыкалось криво, иногда вообще не долетало. Потом — всё точнее, всё увереннее. И однажды, когда нож вошёл точно в центр, Грег едва заметно кивнул. Это было его высшей похвалой.

А потом случилось то, что перевернуло всё окончательно: полгода назад мой дедушка, Висконте Сальваторе, узнал, что я жива.

Марио сообщил мне об этом вечером, когда мы сидели на кухне, а за окном город уже зажигал ночные огни. Он не ходил вокруг да около, не пытался смягчить удар. Он просто посмотрел мне в глаза и сказал:

— Он знает.

Эти два слова прозвучали как раскат грома в тихой комнате. Я почувствовала, как холод пробежал по спине, а в груди что‑то сжалось до боли.

— Как? — прошептала я, хотя уже знала ответ: в мире мафии секреты живут недолго. Особенно если кто‑то очень хочет их найти.

— Кто‑то доложил что я часто появляюсь в этом городе, и нахожусь с молодой девушкой, тогда я не смог больше держать это в тайне.

Я встала, прошлась по комнате, чувствуя, как пол уходит из‑под ног.

— И что теперь?

— Теперь ты официально становишься частью клана. Официально. Не как девочка, которую тренируют «на всякий случай», а как наследница.

Я остановилась, посмотрела на него:

— Я не хочу быть наследницей. Я хотела просто жить.

— Иногда жизнь сама выбирает, кем нам быть. Ты уже выбрала, когда осталась. Когда взяла в руки оружие. Когда не отвернулась.

В живую я видела дедушку лишь однажды. Это была короткая, напряжённая встреча в полутёмном зале, где свет падал только на стол, а всё остальное тонуло в тенях. Я рассказала ему всё до мелочей: почему решила сбежать, почему позвонила дяде, а не ему, почему не могла оставаться в том мире, где каждый взгляд был проверкой, а каждое слово — ловушкой. Он слушал, не перебивая, не моргая, будто пытался прочесть между строк то, что я не решалась произнести вслух. Когда я закончила, он медленно кивнул и произнёс:

— Ты стала сильнее, чем я думал. Но теперь тебе придётся быть ещё сильнее.

После Нового года Марио прислал мне информацию о местонахождении Адели. Она уехала в Болгарию — в тот самый городок где мы провели последние дни лета, где воздух пах солью и свободой, где память обо мне была ярче всего. Я месяц думала, как рассказать ей, что я жива, перебирала в голове сотни вариантов: письмо, сообщение, звонок. Но в итоге решила действовать по наитию.

Когда я приехала туда, она стояла на набережной, смотрела на волны и казалась такой же, какой я её помнила: веснушки на носу, волосы, выгоревшие на солнце, взгляд, в котором всегда было столько тепла, что им можно было согреться даже в самый холодный день.

Она не сразу меня узнала. Сначала просто посмотрела, будто что‑то знакомое мелькнуло на краю зрения, но не смогла ухватить. А потом её глаза расширились, губы дрогнули, и она прошептала:

— Карли?

Я кивнула, не решаясь подойти ближе, будто боялась, что одно резкое движение заставит её исчезнуть, как сон.

— Это я, — сказала я тихо, и голос мой звучал непривычно хрипло.

Она застыла на секунду, а потом бросилась ко мне, обняла так крепко, будто хотела убедиться, что я настоящая, что это не иллюзия. Мы стояли так долго, пока слёзы не потекли по её щекам, смешиваясь с морским ветром. Потом мы сели на скамейку, и я рассказала ей всё: про переезд, про тренировки, про то, как училась быть не просто выживающей, а опасной. Она слушала, не перебивая, только иногда сжимала мою руку, будто боялась, что если отпустит, я снова исчезну.

Адели рассказала мне, что происходило в клане после моей «смерти»: как шептались за спинами, как её отец отпускал спокойно, потому что знал — она не станет нарушать правила, не станет искать меня, если это может навредить ей. Она рассказала, как жила эти два года: училась, старалась не думать о том, что меня больше нет, но каждый раз, когда видела что‑то, что напоминало обо мне, сердце сжималось так, что становилось трудно дышать.

Сейчас мы живём в квартире дяди. Адели перевелась в юридический университет в Лас‑Вегасе — она хотела быть там, где я, и где она могла чувствовать, что делает что‑то правильное. Мы многое прошли, и теперь каждый день был не просто днём, а маленьким сражением за право быть собой.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Теперь я числюсь в клане дедушки. Три года назад я бежала от мира мафии, бежала, чтобы заполучить свободу. Но после того как меня похитили и пытали, я поняла: свобода — это не отсутствие цепей, а умение разорвать их. И я решила стать такой, какой должна быть: сильной, собранной, готовой к любому удару. Так я стала негласным снайпером и щитом. Я справлялась с заданиями лучше, чем кто‑либо, но всегда под крылом дяди или Грега. Они не давали мне сорваться в пропасть, не позволяли стать монстром, но и не мешали мне становиться той, кем я должна была быть.

Помню, как впервые отправилась на задание с Марио и Грегом. Это был не просто выезд, а проверка. Я видела, как стреляли, как кто‑то умирал, как взрывались машины, и мир вокруг становился чёрно‑белым, будто кто‑то выключил цвет. Мне было страшно до тошноты, до дрожи в коленях. После этого я, наверное, неделю приходила в себя: просыпалась от каждого шороха, вздрагивала от громких звуков, не могла смотреть на кровь, даже если это был просто порезанный палец.

Но однажды дедушка позвал меня к себе. Он не кричал, не ругал, не стыдил. Он просто сел напротив, посмотрел мне в глаза и тихо сказал:

— Страх — это не слабость. Это значит, что ты ещё жива. Но ты не можешь позволить ему управлять тобой. Ты должна взять его, сжать в кулак и превратить в силу.

И я взяла. Сжала. Превратила.

С каждым новым заданием из меня вытравливали робкую, невинную девочку, мечтающую о принце и всеобщей любви. Вместо неё появлялась другая Лина — холоднокровная, собранная, опасная. Та, которая могла просчитать десять шагов вперёд, заметить мельчайшую деталь, почувствовать ложь раньше, чем её произнесут. Меня тренировали быть первоклассным шпионом. Я училась читать людей по микровыражениям, по тому, как они держат руки, как смотрят мимо, как прячут взгляд. Я училась добывать информацию не силой, а хитростью, не угрозами, а паузами, которые заставляли людей говорить больше, чем они хотели. Иногда мне приходилось делать то, от чего внутри всё сжималось. Пытать. Не потому что мне это нравилось, а потому что от этого зависели жизни. И каждый раз после такого я возвращалась в свою комнату, запирала дверь и сидела в темноте, пока дыхание не становилось ровным, а мысли не переставали кружиться в безумном хороводе. Удивительно, но дверь, которую я так долго держала закрытой, открылась вновь, и от этого жить стало проще. Не легче, нет. Но проще, потому что теперь я знала, кто я и что я могу. Правда, не все знали, что я родная внучка и племянница Висконте и Марио. Для клана и других кланов меня удочерили в возрасте десяти лет и просто тренировали для выживания. Это была удобная легенда, которая защищала меня и одновременно делала меня незаметной.

Сегодня я смотрю на себя в зеркало и вижу не ту девочку, которая когда‑то стояла перед огромным домом и не знала, как войти. Я вижу женщину, которая знает цену каждому своему шагу. Женщину, которая научилась быть сильной не вопреки себе, а благодаря себе.

И пусть в моих глазах теперь больше холода, чем тепла, пусть мои руки знают, как держать оружие, а мой голос умеет звучать так, что люди замолкают, я всё ещё помню вкус малинового рафа, смех Дженны и Морго, запах морского ветра в Болгарии и то, как Адели обнимала меня, будто боялась отпустить.

Это и есть мой баланс: тьма и свет, сила и уязвимость, холод и тепло. И пока я его держу, я остаюсь собой.

Утро началось не с кофе, не с привычной пробежки бок о бок с Адели, не с её бодрого «Ну давай, соня, город не ждёт!», а с резкого, требовательного звонка, который ворвался в тишину моей комнаты, как незваный гость, ломающий дверь ногой. Я поморщилась, потянулась к телефону и ответила сонным, чуть хриплым голосом:

— Алло… Марио, время шесть утра. Если это не конец света, я вешаю трубку.

— Это почти конец света, — его голос звучал спокойно, даже буднично, будто он сообщал прогноз погоды, а не переворачивал мой мир вверх дном. — У нас проблемы. Ты нужна в Нью‑Йорке. Дон собирает все кланы. Он устраивает в честь твоего двадцатилетия праздник — и хочет представить тебя перед всеми как наследницу. И, помимо этого, он официально отойдёт от дел и передаст мне правление.

Я резко села на кровати, одеяло сползло, холод комнаты тут же впился в кожу, но я его почти не чувствовала.

— Марио… мой день рождения только через два дня. И я не хочу никакого праздника. Я вообще не хочу быть наследницей! Я хочу просто… жить.

Я не успела договорить, как его голос вдруг изменился — из спокойного стал стальным, тяжёлым, таким, каким он говорил, когда речь шла не о семейных делах, а о выживании.

— Лина! Чтобы твоё тело было в Нью‑Йорке сегодня вечером, иначе я тебя сам сюда притащу!

Гудок оборвал фразу, оставив меня одну в звенящей тишине. Я медленно опустила телефон на пол, будто он вдруг стал слишком тяжёлым, и снова легла, уставившись в потолок. В голове крутились мысли, как перепуганные птицы в клетке.

«Праздник в честь моего дня рождения… представление перед кланами… передача власти…» — фразы звучали как приговор, а не как подарок.

Мотнув головой, я попыталась разогнать эти мысли, но они цеплялись друг за друга, сплетаясь в тугой узел. Да, я жила в Лас‑Вегасе, на территории Капо Джовани Лагрет. Он знал, что я — приёмная дочь Марио (по легенде), и относился ко мне с той смесью уважения и осторожности, которую мафиози проявляют к тем, кто может однажды стать опаснее их самих. Иногда он делился нужной информацией, иногда передавал задания от дедушки, а иногда просто кивал мне при встрече, будто говоря: «Я вижу, что ты не просто девочка». Мы неплохо ладили — настолько, насколько вообще могут ладить люди, для которых вежливость — это оружие.

Но сейчас это не имело значения. Сейчас меня выдергивали из привычной рутины, из‑под защиты этой территории, туда, где правила диктовал не Лагрет, а мой дедушка — Висконте Сальваторе.

Я встала, прошлась по комнате, чувствуя, как холодный пол обжигает ступни. Окно выходило на город, который ещё не проснулся по‑настоящему: огни мерцали, как далёкие звёзды, а улицы были пусты, будто весь мир затаил дыхание перед бурей.

На столе стояла фотография: мы с Адели на набережной в Болгарии, смеёмся, волосы развеваются на ветру, в глазах — только радость и никакой тени будущего. Я провела пальцем по стеклу, словно пытаясь удержать тот момент, и вздохнула. Адели ещё спала. Я не хотела её будить, не хотела видеть в её глазах тревогу, которая неизбежно появится, когда она узнает, что мне нужно уехать. Но и скрывать не могла.

Я заварила кофе — крепкий, горький, такой, какой любил Марио, — и села в кресло, глядя, как город медленно просыпается. В голове крутился один и тот же вопрос: зачем дедушке понадобилось представлять меня именно сейчас? Почему именно в мой день рождения? Это был не просто праздник — это был политический ход, заявление, которое нельзя будет забрать назад. И тут меня осенило: а что, если это ловушка? Что, если кто‑то из кланов уже знает, что я жива, и дедушка хочет использовать этот момент, чтобы вывести врага на чистую воду? Или, хуже того, кто‑то уже действует, и этот праздник — не торжество, а приманка?

Я схватила телефон, набрала номер Грега. Он ответил после второго гудка, голос был хриплым — видимо, я тоже разбудила его.

— Грег, слушай, мне только что звонил Марио. Говорит, дедушка собирает все кланы, хочет представить меня как наследницу и передать власть Марио. Ты что‑нибудь знаешь об этом?

В трубке повисла пауза, долгая, звенящая.

— Знаю. Но не всё. Это решение приняли на закрытом совете три дня назад. Детали… детали пока не для ушей. Но я скажу одно: будь готова. Не только к празднику. К тому, что за ним последует.

— Что ты имеешь в виду?

— То, что когда ты выйдешь на сцену, все глаза будут на тебе. И не все из них будут добрыми. Кто‑то захочет проверить, насколько ты сильна. Кто‑то — насколько уязвима. А кто‑то… кто‑то просто захочет тебя убрать.

От этих слов по спине пробежал холодок, но я сжала кулаки, заставляя себя не дрожать.

— Я справлюсь.

— Я знаю. Но будь осторожна. И… Лина, не доверяй никому, кроме Марио и меня. Даже если кто‑то будет казаться другом.

Он сбросил вызов, оставив меня наедине с этой тяжестью.

Я допила кофе, чувствуя, как горечь оседает на языке, и пошла собираться. Времени было мало, а сделать нужно было многое.

Сначала я разбудила Адели. Она открыла глаза, улыбнулась, потянулась, и на секунду мне захотелось всё отменить, остаться здесь, просто жить, как мы жили эти месяцы.

— Ты чего так рано? — пробормотала она, щурясь от света. — Мы же хотели сегодня в кофейню, потом в парк…

— Прости. Планы меняются. Мне нужно срочно в Нью‑Йорк. Сегодня вечером.

Улыбка сползла с её лица, взгляд стал серьёзным.

— Что случилось?

Я рассказала ей всё: про звонок, про праздник, про передачу власти, про предупреждение Грега. Она слушала, не перебивая, только иногда сжимала край одеяла, будто пыталась удержать себя в реальности.

— И ты поедешь?

— У меня нет выбора. Если я не приеду, Марио действительно притащит меня силой. А если я не появлюсь, это будет выглядеть как слабость. А слабость в этом мире…

— …это приглашение к удару, — тихо закончила Адели. — Я знаю.

Она встала, подошла ко мне, обняла крепко, так, что на секунду стало легче дышать.

— Тогда я еду с тобой.

— Нет. Это слишком опасно. Я не хочу, чтобы ты была там.

— А я не хочу, чтобы ты ехала одна. Ты думаешь, я не понимаю, что это не просто вечеринка? Я вижу, как ты сжимаешь кулаки, когда думаешь, что никто не смотрит. Ты боишься. И это нормально. Но ты не должна быть одна.

Я хотела возразить, но слова застряли в горле. Она была права. И спорить с ней сейчас было бесполезно.

— Хорошо. Но держись рядом со мной. Ни на шаг не отходи.

Мы начали собираться. Я упаковала не только одежду, но и свои «инструменты»: маленький нож, спрятанный в подкладке куртки, пистолет в специальном отсеке чемодана, несколько поддельных документов на случай, если придётся быстро исчезнуть. Адели молча наблюдала, не задавая лишних вопросов, только иногда вздыхала, будто пыталась запомнить этот момент: нашу квартиру, свет, падающий на пол, запах кофе, который ещё витал в воздухе.

Когда мы вышли на улицу, город уже проснулся: машины гудели, люди спешили, никто не смотрел на нас, никто не знал, что сегодня начинается новая глава.

Капо Лагрет ждал нас у подъезда. Он стоял, прислонившись к стене, в тёмном пальто, с непроницаемым лицом.

— Едете в Нью‑Йорк? — спросил он, не глядя на меня, будто вопрос был адресован не мне, а ветру.

— Да. Сегодня вечером.

Он наконец поднял глаза, и в них мелькнуло что‑то, похожее на уважение.

— Передай Дону, что моя территория остаётся верной. И… береги себя, Лина. В Нью‑Йорке не все рады переменам.

Я кивнула, не зная, что сказать. Его слова звучали как предостережение, а не как пожелание удачи.

Машина ждала у обочины, чёрная, неприметная, но с усиленной броней и системой связи, которую не взломать. Водитель кивнул нам, открыл дверь, и мы сели внутрь.

Город мелькал за окном, сливаясь в полосы света и тени. Адели держала меня за руку, крепко, будто боялась, что если отпустит, я исчезну.

— Знаешь, когда мне было десять, я мечтала, что в день рождения мне подарят щенка. Или поездку на море. А не представление перед мафиозными кланами, — прошептала я, пытаясь улыбнуться, но улыбка вышла кривой, натянутой.

Адели тихо рассмеялась, но в этом смехе не было веселья — только попытка удержать равновесие.

— Зато у тебя есть я. И кофе. И… ну, почти щенок.

Я рассмеялась в ответ, и на секунду мир снова стал чуть светлее.

Но я знала: когда мы приедем в Нью‑Йорк, эта лёгкость исчезнет. Там меня ждёт не торт со свечами, а испытание, которое определит, кем я стану: наследницей, которую все уважают, или мишенью, которую все хотят поразить. И я была готова к этому. Потому что теперь у меня была не только сила, не только навыки, не только клан. У меня была причина бороться.

У меня была Адели. И этого было достаточно.

Сев в самолёт, я всё никак не могла перестать думать о том, что сейчас творится в голове у дедушки. Висконте Сальваторе знали как самого кровавого Дона — его имя произносили шёпотом даже те, кто не боялся никого на свете. Он был опасен и жесток, но при этом всегда оставался хитрее всех: будто видел на десять шагов вперёд и заранее знал, как повернётся каждый ход. С ним даже не сравнится Дон Италии Чезаре Висконти — тот был грозой, ураганом, сметающим всё на своём пути, а дедушка… дедушка был тишиной перед бурей, той самой, от которой кровь стынет в жилах.

Я смотрела в иллюминатор, где город уже рассыпался на крошечные огоньки, будто кто‑то рассыпал по земле горсть звёзд, и пыталась сложить в голове кусочки мозаики. Зачем ему понадобилось устраивать этот праздник именно сейчас? Почему он решил представить меня всем кланам именно в мой день рождения? Это было не просто торжество — это был политический жест, почти вызов. И я чувствовала: за этим скрывается что‑то большее, чем просто желание передать власть Марио.

Адели вырубилась сразу, как только мы взлетели. Она откинулась на сиденье, закрыла глаза и через пару минут уже тихо посапывала, сжимая в руке маленький брелок‑дельфинчик, который мы купили в Болгарии. В её спокойствии было что‑то успокаивающее и для меня: если она может спать, значит, мир ещё не рухнул. Но я не могла. Мои мысли крутились, как лезвия в капкане, цепляя друг друга и оставляя тонкие порезы. Рядом со мной лежал мой чемодан, и я знала: в нём не только платья для «праздника», но и вещи, которые могут спасти мне жизнь. Маленький нож, спрятанный в подкладке куртки, пистолет в специальном отсеке, несколько поддельных документов, аккуратно уложенных между слоями ткани. Всё это было частью моей новой реальности, и от этого становилось горько: я училась собирать чемодан так, будто собиралась не на день рождения, а на войну.

Стюардесса прошла мимо, улыбнулась дежурной улыбкой, предложила напитки. Я покачала головой, не в силах даже думать о еде. Тогда она наклонилась чуть ближе и тихо сказала:

— Первый раз летите на такое мероприятие?

Я вздрогнула, будто меня поймали на чём‑то запретном.

— Что?

— У вас такой вид, будто вы едете не на праздник, а на экзамен, где за провал казнят.

Я невольно усмехнулась.

— Почти.

Она ещё раз улыбнулась, уже не дежурно, а как человек, который понимает, что иногда слова не нужны, и пошла дальше по проходу.

Перестав пытаться загнать мысли в угол, я решила немного поспать. Закрыла глаза, попыталась выровнять дыхание, сосредоточиться на ровном гуле двигателей — на том самом звуке, который должен был убаюкать. Но вместо темноты перед глазами вставали картины: зал, полный людей в дорогих костюмах, их взгляды, холодные и оценивающие; дедушка, стоящий на возвышении, спокойный, будто он только что не перевернул мою жизнь; Марио рядом, собранный, готовый в любой момент закрыть меня собой.

Лететь нам предстояло пять часов. Пять часов, чтобы попытаться собрать себя по кусочкам.

Я повернулась к Адели, посмотрела на её расслабленное лицо, на то, как она чуть морщится во сне, будто ей снится что‑то неприятное, и осторожно поправила плед, который сполз с её плеч. В этот момент она выглядела такой беззащитной, что у меня внутри всё сжималось.

«Я не позволю никому её тронуть», — пронеслось в голове, и эта мысль вдруг стала якорем, который удержал меня от того, чтобы вскочить, выбежать из самолёта и спрятаться где‑нибудь, где нет ни кланов, ни власти, ни долгов крови.

Постепенно гул двигателей действительно начал действовать как колыбельная. Я проваливалась в сон, но не в глубокий, а в такой, где реальность и тревога сплетаются в один клубок. Мне снилось, что я стою в огромном зале, передо мной сотни глаз, и все они ждут, что я сделаю. Я хотела заговорить, но голос не слушался. А потом в дверях появился дедушка. Он не смотрел на меня с гневом или разочарованием — он смотрел так, будто уже знал, что я выберу, и ждал только, когда я сама это пойму.

Резкий толчок вернул меня в реальность. Самолёт слегка тряхнуло, и я открыла глаза, чувствуя, как сердце колотится где‑то в горле. Адели пошевелилась, приоткрыла глаза, сонно моргнула.

— Мы ещё летим? — пробормотала она.

— Да. Ещё два часа.

Она села, потянулась, зевнула, потом посмотрела на меня и вдруг нахмурилась.

— Ты не спала. Я видела. Ты всё время вздрагивала.

Я хотела отмахнуться, сказать, что всё в порядке, но вместо этого просто кивнула.

— Слишком много мыслей.

Адели помолчала секунду, потом взяла меня за руку. Её пальцы были тёплыми, почти горячими, и от этого тепла внутри что‑то чуть‑чуть оттаивало.

— Расскажи. Хоть что‑нибудь. Может, станет легче.

И я рассказала. Не всё — не про оружие в чемодане, не про тренировки, не про задания, которые я выполняла. Но про то, что меня грызло сильнее всего: про страх оказаться недостойной, про страх подвести Марио, про страх, что дедушка увидит во мне только слабость и решит, что я не готова.

— Знаешь, когда я была маленькой, я думала, что быть сильной — это значит никого не бояться. А теперь я понимаю: быть сильной — значит бояться и всё равно делать. Ты боишься, Лина. И это нормально. Главное, чтобы ты не позволила этому страху решать за тебя.

Её слова упали в тишину салона, как камень в спокойную воду, и круги от них медленно разошлись по всему моему телу, успокаивая.

Мы заказали кофе. Горячий, крепкий, с лёгкой горчинкой, он обжигал язык и возвращал ощущение реальности. За окном тянулись бесконечные облака, похожие на застывшие волны, и казалось, что мы летим не просто через воздух, а через время — из той жизни, где я могла прятаться, в ту, где мне придётся стоять лицом к лицу со всем, что я так долго избегала.

Когда объявили, что скоро посадка, я посмотрела на Адели и тихо сказала:

— Если станет страшно… держись рядом. Я не обещаю, что смогу защитить всех, но тебя я не дам в обиду.

Она улыбнулась, но в этой улыбке было столько тревоги, что я поняла: она тоже чувствует, как мир вокруг нас становится острее, опаснее, как будто кто‑то затачивает лезвия, готовясь к удару.

— Я знаю. И я тоже буду рядом. Даже если ты будешь делать вид, что тебе не нужна помощь.

Самолёт начал снижаться, и город внизу раскрывался, как огромная ловушка, сверкающая огнями. Нью‑Йорк ждал. И я знала: как только мы ступим на эту землю, обратного пути уже не будет.

Дверь в новую жизнь распахнулась, и мне оставалось только сделать шаг вперёд

Выйдя из самолёта, мы направились не к общей зоне прилёта, не через бесконечные коридоры, где толпятся люди, звенят объявления и охрана сверяет паспорта, а по отдельной служебной галерее — узкой, почти пустой, где тишину нарушал только стук наших каблуков по холодному металлу. У выхода ждала охрана: восемь человек, выстроенных в идеальную линию, в тёмных костюмах, с каменными лицами и взглядами, которые сканировали каждый сантиметр пространства. А впереди, чуть в стороне, стояли двое, ради которых вся эта напряжённая сцена вдруг теряла свою тяжесть: Марио и Грег.

Моя улыбка расцвела сама по себе, будто кто‑то щёлкнул выключателем внутри меня, и вся накопленная в полёте напряжённость рассыпалась, как сухой песок под порывом ветра. Адели, шедшая рядом, тоже выдохнула, будто только сейчас позволила себе поверить, что мы действительно добрались.

Марио шагнул вперёд, раскинул руки, и я бросилась к нему, уткнулась в его пальто, в знакомый запах — немного табака, немного дорогого одеколона и чего‑то такого, что было только у него: уверенности, которая передавалась даже через простое объятие.

— Ну вот, наконец‑то. А то я уже думал, придётся самому лететь за вами, — пробормотал он, прижимая меня крепче, чем обычно, будто хотел убедиться, что я настоящая, не тень, не иллюзия.

Я рассмеялась, отстранилась, но не отпускала его руку.

— Ты бы и правда прилетел. И устроил бы скандал на весь аэропорт.

— Конечно. Кто же ещё будет тебя тормошить?

Адели подошла следом, и Марио тут же обнял её, легко, по‑отечески, как делал всегда: будто она была не просто подругой, а частью семьи, которую он обязан беречь.

— Привет, веснушка. Рада, что ты с ней. Ей сейчас точно не стоит быть одной.

Адели улыбнулась, чуть покраснела — она всегда смущалась, когда Марио называл её так, будто это было не прозвище, а признание.

— Я тоже рада. И я не отпущу её ни на шаг.

Грег стоял чуть позади, скрестив руки, с привычной полу-ухмылкой, которая означала, что он всё видит, всё замечает и ничего не упускает.

— Вы как будто встречаете английскую королеву, — я кивнула на застывшую охрану, и уголки губ сами поползли вверх.

— Ты поважнее будешь, — коротко бросил Грег, и в этой фразе было столько серьёзности, что она прозвучала почти как клятва.

— Ну, в город приехали две мои принцессы, — Марио расплылся в улыбке, забрал чемоданы и тут же передал их одному из охранников, который тут же исчез в тени, будто его и не было.

Он указал рукой в сторону машины — огромного бронированного внедорожника, чёрного, как ночь, с затемнёнными стёклами, за которыми не разглядеть ни водителя, ни того, что происходит внутри. Мы пошли к нему, и я вдруг поймала себя на мысли, что этот путь — от самолёта до машины — был не просто дорогой, а переходом из одного мира в другой. Из того, где я могла быть просто Линой, в тот, где я — наследница, фигура, символ, мишень.

Когда мы сели, машина плавно тронулась, и город начал медленно раскрываться за окнами: небоскрёбы, огни, бесконечные потоки машин, шум, который здесь был не фоном, а голосом самого Нью‑Йорка. Я смотрела на это и чувствовала, как внутри что‑то сжимается: не от страха, а от предчувствия.

— Рассказывай, что тут происходит, — тихо сказала я, не глядя на Марио, будто боялась, что если посмотрю, он поймёт, как сильно я волнуюсь. — Не ту версию, которую можно сказать при всех. Настоящую.

Марио на секунду замер, потом медленно кивнул.

— Тут… всё сложнее, чем кажется. Дедушка не просто хочет представить тебя кланам. Он хочет показать, что у него есть козырь, который никто не ждал. И он хочет, чтобы этот козырь был готов к игре.

— А если я не готова?

Марио повернулся ко мне, и в его взгляде было столько тепла и столько стальной решимости, что на секунду мне стало легче дышать.

— Ты готова. Ты просто ещё не видела всей доски. Но ты увидишь. И ты справишься.

Адели взяла меня за руку, крепко, но не больно, будто передавала мне своё спокойствие.

— И я буду рядом. Даже если придётся стоять так близко, что нас примут за одного человека.

Я усмехнулась, но в этом смехе было больше благодарности, чем веселья.

Особняк дедушки возвышался над окрестностями, как крепость: высокие стены, кованые ворота, охрана на каждом углу, камеры, которые, казалось, следили даже за тенями. Когда машина остановилась, двери тут же распахнулись, и мы вышли в прохладный весенний воздух, пахнущий дождём и металлом.

Прислуга уже ждала: дворецкий, горничные, повара — все выстроились в линию, как и охрана, только в их взглядах не было военной собранности, а была тихая, почти незаметная напряжённость, будто они сами не знали, как себя вести.

И тут из дверей вышел он — Висконте Сальваторе.

Дедушка не спешил. Он шёл медленно, спокойно, будто сам дом подстраивался под его шаг. Высокий, седой, с лицом, на котором годы оставили не морщины, а карту прожитых битв. Он остановился в нескольких шагах от нас, посмотрел на меня долго, внимательно, будто пытался разглядеть не черты лица, а то, что спрятано глубже: страхи, сомнения, силу, которую я пыталась вырастить в себе.

— Лина, — произнёс он тихо, почти шёпотом, но этот шёпот прозвучал громче любого крика. — Ты приехала.

Я хотела сделать реверанс, хотела поклониться, хотела что‑то сказать, но слова застряли в горле. Вместо этого я просто кивнула.

— Да, дедушка. Я здесь.

Он чуть наклонил голову, будто принимая этот ответ, и протянул руку. Я подошла, взяла её — ладонь у него была твёрдой, тёплой, и в этом прикосновении было что‑то, что заставило меня почувствовать себя маленькой девочкой, которая снова ищет защиты у самого сильного человека в мире.

— Хорошо. Значит, игра начинается.

Эти слова прозвучали не как угроза, а как приговор, который нельзя обжаловать.

Мы прошли в особняк, и он тут же поглотил нас своим масштабом: высокие потолки, мраморные полы, картины, которые, казалось, смотрели на нас с укором, тяжёлые шторы, приглушающие уличный шум до едва слышного эха. Меня проводили в мою комнату — ту самую, в которой останавливалась в прошлый раз, но теперь она выглядела иначе: не как гостевая, а как покои наследницы. Огромная кровать с резным изголовьем, шкаф, набитый платьями, которые кто‑то уже подобрал для праздника, туалетный столик с флаконами духов, будто меня хотели превратить в куклу, которую выставят напоказ.

Адели поселили рядом, в уютной комнате с видом на сад, где весной расцветали магнолии. Она вошла, огляделась, потом повернулась ко мне и тихо сказала:

— Знаешь, тут красиво. Но слишком тихо. Как будто дом ждёт, когда случится что‑то важное.

Я кивнула.

— Именно так. Он ждёт.

Пока мы разбирали вещи, в комнату вошёл дворецкий — высокий, сдержанный, с лицом, которое не выражало ничего, кроме безупречной вежливости.

— Мисс Лина, ужин будет подан через час в малой столовой. Дон просил, чтобы вы присоединились к нему.

Я сжала пальцы, чувствуя, как ногти впиваются в ладони.

— Спасибо. Мы будем.

Когда он ушёл, Адели подошла ко мне и обняла, крепко, по‑дружески, без лишних слов.

— Если хочешь, я пойду с тобой.

— Нет. Это… это разговор, который я должна выдержать одна. Но спасибо. Просто за то, что ты здесь.

Ужин проходил в комнате, где даже воздух казался тяжёлым от истории: массивный стол, стулья с резными спинками, хрустальная люстра, отбрасывающая на стены острые блики. Дедушка сидел во главе стола, Марио — по правую руку, и Консильери— по левую руку, как всегда, на своём месте наблюдателя.

Я села рядом с Марио, чувствуя, как каждый мой вдох звучит слишком громко.

— Ты изменилась, — неожиданно произнёс он, глядя на меня поверх бокала с вином. — Не только внешне. Внутри.

— Жизнь научила.

— Хорошо. Потому что завтра ты выйдешь к кланам. И они будут смотреть не на девочку, которая когда‑то исчезла, а на женщину, которая вернулась. И они захотят увидеть либо слабость, либо силу. И если они увидят слабость…

— Они ударят, — закончила я за него.

Он едва заметно кивнул.

— Именно. Поэтому я хочу, чтобы ты знала: я не выставляю тебя как приманку. Я выставляю тебя как щит. И как меч.

Я подняла на него глаза, чувствуя, как внутри всё сжимается от тяжести этих слов.

— А если я не справлюсь?

— Ты справишься. Потому что у тебя есть то, чего нет у многих: ты знаешь, что такое терять. И ты знаешь, что такое бороться за то, чтобы вернуть.

После ужина мы с Адели вышли в сад. Воздух был прохладным, пах влажной землёй и цветами, и на секунду мне показалось, что весь этот мир мафии, все эти интриги и угрозы — просто плохой сон, а настоящая жизнь — вот она, здесь, в шелесте листьев и в тёплом плече подруги рядом.

— Знаешь, когда я была маленькой, я думала, что день рождения — это про торт и подарки. А теперь…

— Теперь это про то, чтобы выжить и не потерять себя, — тихо закончила Адели.

Я улыбнулась, на этот раз искренне.

— Да. И знаешь что? Я не позволю им забрать меня. Ни сегодня, ни завтра.

Она взяла меня под руку, и мы пошли по дорожке, мимо клумб, мимо статуй, мимо теней, которые, казалось, тянулись за нами, как прошлое, которое никак не хотело отпускать. Но я знала одно: теперь у меня есть не только сила и навыки. У меня есть люди, ради которых я готова быть сильнее, чем когда‑либо. И этого было достаточно, чтобы сделать следующий шаг.

Вечер опустился на особняк тяжёлым бархатным покрывалом — тихим, но не спокойным. В тренажёрном зале, переделанном под тренировочную арену, воздух был густым от напряжения и запаха пота, металла и старой кожи боксёрских мешков. Здесь не пахло роскошью особняка — здесь пахло борьбой, кровью и выживанием. Дедушка решил посмотреть на мои навыки. Не просто проверить, а устроить демонстрацию. И я знала: это не тренировка. Это экзамен, где цена ошибки — не синяк и не разбитые костяшки, а репутация. А в мире мафии репутация — это броня. Если её пробить, тебя больше не защитят ни имя, ни родство.

Адели была рядом. Как всегда. С того самого дня, когда она узнала, что я жива, она не пропускала ни одной моей вечерней тренировки. Говорила, что ей спокойнее, если она видит своими глазами, что я возвращаюсь домой. Сейчас она стояла у входа, вцепившись пальцами в край металлической перегородки, будто пыталась удержать саму реальность от того, чтобы она не рухнула.

— Лина… может, не надо? — прошептала она, когда я на секунду задержалась рядом, чувствуя, как холодный металл обжигает кожу сквозь тонкую ткань футболки. — Он ведь не просто так это делает. Он хочет что‑то доказать. Или кому‑то.

Я покачала головой, не глядя на неё, потому что если посмотрю в эти полные тревоги глаза, могу сломаться.

— Надо. Если я откажусь, это будет хуже, чем проиграть.

В зале было человек десять. Кто‑то отрабатывал удары по тяжёлым мешкам, кто‑то стоял неподвижно, как статуи, и смотрел. Все — мужчины. Ни одной девушки. Я обвела взглядом помещение и вспомнила слова Марио: «Твою маму тоже тренировали с пяти лет. Но не для войны. Для защиты. Чтобы они могли выжить, если их схватят». Мама умела стрелять, знала приёмы самообороны, могла уйти от захвата, но никогда не была на заданиях. Её учили, чтобы она могла защитить себя, а не убивать. А я… после того как меня похитили и держали в подвале, в темноте, где время теряло смысл, где каждый вдох был испытанием, я сама решила, что хочу большего. Я хотела быть не просто способной выжить — я хотела быть той, кого боятся. Той, кто не дрогнет, когда придётся нажать на курок.

Из мыслей меня вырвали тяжёлые, уверенные шаги. Я повернула голову и увидела его — дедушку. Он шёл так, будто сам зал подстраивался под его шаг, будто даже воздух становился плотнее, когда он проходил мимо. Рядом с ним — Масо Руффо, его консильери, человек, который знал все грязные секреты клана и хранил их, как драгоценности. Марио, собранный, напряжённый, будто готовый в любой момент броситься вперёд. Грег, спокойный, как перед выстрелом. И ещё двое парней, примерно моего возраста, может, чуть старше. Их лица были непроницаемы, как каменные маски.

Когда дедушка встал в центре зала, все замерли. Тишина стала почти осязаемой — она давила на уши, на грудь, заставляла сердце биться быстрее. В этой тишине его голос прозвучал как удар хлыста:

— Все в сборе. Что ж, начнём. Лина!

Услышав своё имя, я вздрогнула. Я витала в мыслях, пыталась собрать себя по кусочкам, и этот резкий оклик заставил меня очнуться. Нельзя было показаться слабой. Ни на секунду. Я набрала побольше воздуха, чувствуя, как он царапает лёгкие, и шагнула вперёд.

— Дастин! Подойди.

Это имя ударило меня почти так же сильно, как голос дедушки. Я не ожидала, что моим противником будет не Марио, не Грег, а кто‑то незнакомый.

С другого конца зала вышел парень. Чёрные, как смоль, волосы, янтарные глаза, загорелая кожа, на руках и шее — татуировки непонятного узора, будто кто‑то выжег на его коже древние руны. На лице — повязка на один глаз, а на губах — оскал, в котором не было веселья, только вызов. Он двигался легко, хищно, будто каждое его движение было рассчитано на то, чтобы заставить противника нервничать. Раньше, когда я была Каролиной Бернарди, я старалась обходить таких парней стороной. Они излучали опасность, как раскалённый металл излучает жар. Но теперь я смотрела ему прямо в глаза, и в моём взгляде не было страха — только холодная решимость. Я больше не была той девочкой, которая пряталась в тени.

Подойдя к дедушке, Дастин склонил голову в знак уважения, но в этом поклоне чувствовалась не покорность, а гордость. Будто он говорил: «Я здесь не для того, чтобы подчиняться. Я здесь, чтобы побеждать».

— Вы двое — на ринг. Лина, не разочаруй меня.

Эти слова прозвучали как приговор. Я видела, как едва заметно дёрнулся Марио — еле уловимый шаг вперёд, будто он хотел вмешаться, но тут же остановился, понимая, что не имеет права. Дастин был выше меня, крупнее, наверняка опытнее. Но меня тренировали лучшие. И я выложусь на все сто. Пусть моё тело пострадает — я не покажу слабости.

Мы поднялись на ринг. Никаких перчаток, никакой защиты. Только кожа, кости и воля. Это был настоящий бой, где каждый удар мог оставить след не только на теле, но и на репутации. Все в зале замерли, наблюдая. Я чувствовала их взгляды, как лезвия, скользящие по коже. Они ждали, когда я сдамся. Ждали, когда покажу, что я всего лишь девочка, которую вытащили из тени и поставили под свет софитов. Но я не собиралась оправдывать их ожидания.

Я кивнула Дастину, давая понять, что готова. Он ухмыльнулся — на этот раз в его улыбке мелькнуло что‑то похожее на уважение. Или это была просто иллюзия. Он напал первым. Резкий, стремительный выпад — удар ногой, нацеленный в бедро. Я успела уйти в сторону, но он тут же сменил тактику: удар рукой, быстрый, как молния, направленный в челюсть. Я отклонилась, чувствуя, как воздух дрожит от силы удара.

«Он не собирается играть», — пронеслось в голове. И я тоже не собиралась.

Следующий его удар я встретила блоком, чувствуя, как вибрация проходит по руке до самого плеча. Боль вспыхнула яркой искрой, но я не позволила ей остановить меня. Вместо этого я использовала инерцию его удара, шагнула внутрь его защиты и нанесла короткий, жёсткий удар локтем в корпус.

Дастин едва заметно поморщился — первая трещина в его непробиваемой броне. Он отступил на шаг, оценивая меня уже не как жертву, а как противника.

— Неплохо, — прохрипел он, и в его голосе прозвучало что‑то, похожее на восхищение. — Но этого мало.

И он снова пошёл в атаку. На этот раз серия ударов: быстрые, точные, рассчитанные на то, чтобы сбить ритм, заставить ошибиться. Я уклонялась, блокировала, пыталась найти брешь в его защите. Но он двигался так, будто знал каждый мой следующий шаг.

Внезапно он сделал ложный выпад, а затем резко ушёл вниз, пытаясь подсечь меня. Я прыгнула, уходя от захвата, и в воздухе на секунду почувствовала себя свободной — будто весь этот зал, все эти взгляды, все эти ожидания остались внизу, а я была выше этого. Но приземление было жёстким: Дастин успел схватить меня за ногу и потянуть вниз.

Я упала, но не позволила себе остаться на полу. Перекатилась, уходя от следующего удара, и вскочила на ноги, чувствуя, как адреналин гудит в венах, как электрический ток.

— Ты быстрая, — процедил Дастин, тяжело дыша, но в его янтарных глазах горел азарт. — Но скорость — это не всё.

Он снова бросился вперёд, но на этот раз я была готова. Я позволила ему приблизиться, позволила поверить, что он контролирует ситуацию, а затем нанесла удар — резкий, точный, в солнечное сплетение. Он согнулся, хватая воздух, и в этот момент я поняла: я не просто дерусь. Я выживаю.

Но он не собирался сдаваться. Выпрямившись, он снова пошёл вперёд, и теперь в его движениях не было прежней уверенности — была ярость. И эта ярость делала его опаснее.

Мы кружили по рингу, как два хищника, выискивающих слабые места друг друга. Каждый удар отдавался болью, каждая секунда тянулась, как вечность. Я чувствовала, как кровь сочится из разбитой губы, как мышцы горят от напряжения, но не позволяла себе остановиться.

Внезапно Дастин сделал резкий выпад, целясь в голову. Я ушла в сторону, но недостаточно быстро — его кулак скользнул по моему плечу, и я почувствовала, как мир на секунду потемнел. Но я не упала. Вместо этого я схватила его за руку, вывернула, используя инерцию, и бросила его через бедро.

Он упал на мат с глухим ударом, и зал на секунду замер. Затем раздался тихий, сдержанный гул — не аплодисменты, а признание. Даже здесь, среди этих людей, умеющих ценить силу, мой бросок вызвал уважение.

Дастин поднялся, тяжело дыша, и посмотрел на меня. В его взгляде больше не было вызова — была оценка. И, возможно, что‑то ещё — то, что я не могла прочитать.

— Хорошая техника, — проговорил он, вытирая кровь с губы. — Но тебе не хватает одного.

— Чего? — прохрипела я, чувствуя, как каждое слово царапает горло.

— Холода. В глазах. Ты злишься. Ты борешься. Но ты не убиваешь.

Его слова ударили сильнее любого удара. Потому что он был прав. Я боролась, чтобы выжить. Но в этом мире выживали те, кто был готов убивать.

Дедушка, наблюдавший за всем этим с бесстрастным лицом, наконец кивнул.

— Достаточно.

Тишина снова накрыла зал, как тяжёлое одеяло. Я стояла, тяжело дыша, чувствуя, как пот стекает по спине, как боль пульсирует в каждом сантиметре тела. Но я держалась прямо. Я не упала. Я не сдалась.

Марио подошёл ко мне, накинул на плечи полотенце, которое тут же потемнело от пота и крови.

— Ты была хороша. Лучше, чем я ожидал.

— Но не идеально, — добавила я, вспоминая слова Дастина.

— Никто не идеален. Но ты показала, что можешь держаться. А это уже многое.

Адели бросилась ко мне, обняла осторожно, боясь причинить боль, но её тепло было именно тем, что мне сейчас нужно.

— Я так боялась… — прошептала она, уткнувшись мне в плечо. — Я думала, он тебя убьёт.

— Не убил. И не убьёт. Пока я сама этого не позволю.

Дастин прошёл мимо, задержавшись на секунду рядом со мной.

— В следующий раз я не буду сдерживаться.

— И я тоже, — ответила я, глядя ему прямо в глаза.

Он усмехнулся, на этот раз без вызова, и ушёл, растворяясь в тени зала.

Дедушка подошёл ко мне. Его шаги были тихими, но каждый из них отдавался внутри меня, как удар колокола.

— Ты показала силу. Но сила — это не только умение драться. Это умение оставаться собой, когда мир пытается тебя сломать. Послезавтра ты выйдешь к кланам. И они должны увидеть не испуганную девочку, а наследницу. Ту, которая достойна этого имени.

Я подняла на него глаза, чувствуя, как внутри смешиваются боль, усталость и решимость.

— Я буду готова.

Он кивнул, будто принимая не просто мои слова, а мою клятву.

— Я знаю.

Ночь опустилась на особняк, но я знала: сна не будет. Впереди был день, который изменит всё. И я должна была встретить его не как жертва, а как хозяйка своей судьбы

 

 

Глава 8. Когда тишина говорит громче слов

 

Лина

Утро прошло как обычно — но «обычно» теперь звучало как насмешка. Пробежка по саду, где дорожки были выложены идеально ровным камнем, а воздух пах не просто свежестью, а деньгами и властью. Тренировка в зале, где даже тени казались насторожёнными. Завтрак в столовой, где слуги двигались бесшумно, как призраки, и ставили тарелки так, будто боялись нарушить тишину лишним звуком. И короткая прогулка по особняку — по коридорам, где портреты предков смотрели на меня с молчаливым укором: «Ты та, кто должен нести этот груз. Не пытайся сбежать».

Я видела, как Адели тут тяжело. Она старалась улыбаться, шутить, делать вид, что всё в порядке, но я замечала, как она вздрагивает от каждого резкого звука, как её взгляд скользит по охранникам у дверей, будто она ищет путь к отступлению. И я не могла оставить её одну в этой позолоченной клетке.

Поэтому сейчас я шла по коридору к кабинету дедушки, чувствуя, как каждый шаг отдаётся в груди тяжёлым эхом. В голове крутились фразы, которые я репетировала по дороге: «Мне нужно пространство», «Я не могу сосредоточиться», «Дайте мне возможность дышать». Но я знала: в этом доме слова должны быть не красивыми — они должны быть точными. Артур и Марио учили меня: говори чётко, без эмоций, но так, чтобы каждое слово било в цель.

Дойдя до массивных дубовых дверей, я постучала. Тишина внутри была такой плотной, что казалось, она поглощает даже звук моего стука. Наконец, из‑за двери донеслось сдержанное:

— Входи.

Я открыла дверь и вошла. Кабинет был таким, каким я его помнила: тёмное дерево, тяжёлые шторы, приглушённый свет, который делал тени длиннее и опаснее. Дедушка стоял у окна, глядя на город, будто оценивал его, как добычу. У стола сидел Марио, листая какие‑то документы, его лицо было сосредоточенным, почти суровым. В кресле напротив расположился Масо Руффо, консильери, человек, который знал все грязные секреты клана и хранил их, как драгоценности.

Никто не обратил на меня внимания. Дедушка продолжал смотреть в окно, Марио не поднимал глаз, Масо даже не шевельнулся. Я закрыла дверь, чувствуя, как щелчок замка прозвучал в этой тишине, как выстрел. И осталась стоять, не решаясь нарушить этот хрупкий баланс. Раньше, когда я заходила так к отцу, меня это расстраивало — казалось, что меня не замечают, не ценят. Сейчас же это чувство сменилось чем‑то другим: не обидой, а холодной решимостью. Если они хотят, чтобы я стояла и ждала — я буду стоять. Но не вечно.

Дедушка даже не обернулся, когда заговорил. Его голос прозвучал ровно, без эмоций, но от этого он казался ещё более тяжёлым, будто каждое слово было отлито из свинца:

— Долго будешь стоять и молчать?

Я вздрогнула — не от страха, а от того, как резко этот спокойный голос разорвал тишину. Марио наконец поднял на меня взгляд, отложил документы в сторону, давая понять, что теперь он слушает. Полностью.

— Я хотела попросить отпустить меня, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без дрожи. — Мне тяжело здесь. Я привыкла жить одна.

Марио чуть приподнял бровь, будто пытался прочитать между строк. Дедушка лишь слегка повернул голову в мою сторону — настолько незначительно, что это движение можно было принять за случайность. Масо по‑прежнему не смотрел на меня, но я чувствовала его взгляд кожей — холодный, оценивающий.

— И что тебя не устроило в проживании в особняке? — голос дедушки звучал тише обычного, и это спокойствие напрягало меня сильнее, чем крик. Он был сосредоточен, собран, будто каждое моё слово было частью сложного уравнения, которое он решал в голове.

— Малышка, это опасно, — вмешался Марио, сцепив руки в замок и глядя на меня так, будто пытался увидеть не только то, что я говорю, но и то, о чём молчу. — Дон прав. Почему ты хочешь уехать из особняка?

Я сделала глубокий вдох, потом выдох. Хотелось закрыть глаза, спрятаться от этих взглядов, но я не позволила себе эту слабость. Если покажу страх — дедушка точно не позволит. Если проявлю неуважение — будет хуже. Нужно держаться ровно.

— Я не могу тут сосредоточиться, — сказала я, переводя взгляд с дедушки на Марио и обратно. — Я привыкла жить без слуг, заботиться о себе сама. Эта роскошь… она меня напрягает. Отвлекает. Дедушка, позволь уехать в отель. Наверняка у семьи есть отель в собственности. Позволь мне жить там. Я смогу за себя постоять.

Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни. Тишина, последовавшая за ними, была почти осязаемой. Сердце в груди стучало так, будто пыталось вырваться наружу, как птица из клетки. Каждая секунда молчания давила на меня всё сильнее.

— Хорошо, — наконец произнёс дедушка, и я едва не вздрогнула от неожиданности. — Я позволяю тебе покинуть особняк. Но…

Я затаила дыхание. «Но» я ненавидела больше всего. Оно всегда несло в себе подвох, условие, ловушку.

Дедушка полностью развернулся и посмотрел на меня. Его взгляд был таким пронзительным, будто он пытался заглянуть мне прямо в душу, увидеть, что там скрыто за маской спокойствия.

— Ты будешь жить в отеле Марио, в центре города. И возьмёшь с собой охрану. Ты всё же наследница, и без охраны покинуть особняк я тебе не позволю.

Внутри всё сжалось. Охрана означала, что за мной будут следить, что каждый мой шаг будет под контролем. Но с другой стороны… я действительно успела нажить себе врагов. И если я могла защитить себя, то Адели — вряд ли. В этом городе, где каждый второй знал, кто я такая, лишняя пара глаз могла стать разницей между жизнью и смертью.

Я кивнула, принимая условия.

— Спасибо, — прошептала я, и это «спасибо» прозвучало не как благодарность, а как признание поражения в этой маленькой битве.

— Я сообщу в отель, чтобы подготовили двухместный люкс, — сказал Марио, откинувшись на спинку кресла, и в его голосе прозвучало что‑то, чего я не ожидала — облегчение. — Там тебе понравится. Заодно поможешь мне с делами.

Я снова кивнула, на этот раз чуть увереннее. Помогать с делами означало, что я буду не просто сидеть в номере, а делать что‑то полезное. Что я буду нужна.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Отлично, — дедушка снова повернулся к окну, будто разговор был окончен, будто моё присутствие больше не имело значения. — Не заставляй меня пожалеть об этом решении.

Я вышла из кабинета, чувствуя, как ноги чуть подрагивают от напряжения. Адели ждала меня в гостиной, сидела на диване, теребя край пледа, будто пыталась найти в нём опору. Когда она увидела меня, её глаза загорелись надеждой.

— Ну? Что он сказал?

— Мы переезжаем, — улыбнулась я, и эта улыбка была настоящей, не натянутой. — В отель. Двухместный люкс.

Адели вскочила, обняла меня так крепко, что на секунду стало трудно дышать. Но это было хорошее чувство — чувство, что я делаю что‑то правильное.

— Правда? Ты уверена?

— Да. Но… — я помедлила, не зная, как сказать об охране, чтобы не напугать её.

— Что «но»? — она отстранилась, в её глазах снова мелькнул страх.

— С нами будет охрана. Небольшая группа. Просто на всякий случай.

Она на секунду замерла, потом медленно кивнула.

— Ладно. Если это нужно, чтобы мы были в безопасности… я согласна.

Мы начали собирать вещи. Слуги молча помогали, складывая платья, которые мне никогда не нравились, убирая флаконы духов, которыми я не пользовалась. Всё это казалось таким чужим, таким далёким от той жизни, которую я хотела.

Когда мы спускались по лестнице, я заметила, как Масо стоит у окна, наблюдая за нами. Его лицо оставалось бесстрастным, но в глазах мелькнуло что‑то, что заставило меня остановиться.

— Вы что‑то знаете, — тихо сказала я, не обращаясь ни к кому конкретно, но чувствуя, что он слышит. — Что‑то, чего не говорите.

Он чуть наклонил голову, будто признавая мой вопрос, но не собираясь на него отвечать.

— Иногда знание — это не подарок, а бремя. Не ищи того, что лучше оставить в тени.

С этими словами он отвернулся и ушёл, оставив меня с ощущением, что я только что услышала не совет, а предупреждение.

Машина ждала у входа. Бронированный внедорожник, чёрные стёкла, охрана, которая двигалась так, будто была частью машины, а не отдельными людьми. Мы сели, и автомобиль плавно тронулся, увозя нас из особняка, из этой позолоченной клетки.

Город встретил нас шумом, светом, бесконечным движением. Здесь, среди людей, среди суеты, я чувствовала себя чуть свободнее. Но где‑то в глубине души я знала: свобода — это иллюзия. Пока я наследница клана, за мной всегда будут следить. Всегда будут оценивать. Всегда будут ждать, когда я оступлюсь.

Но сейчас мне было достаточно того, что мы с Адели будем вместе. Что у нас будет место, где можно дышать. И что впереди меня ждёт не просто жизнь — а борьба. И я была готова к ней.

Приехав к отелю, мы с Адели вышли из машины и на секунду замерли, будто мир вокруг нас перестал двигаться. Здание отеля и правда не было похоже на остальные, стоявшие рядом. Оно возвышалось над улицей, словно маленький дворец, вычурный, почти театральный — с резными карнизами, витражными вставками, колоннами, которые будто пришли сюда из другой эпохи. В нём было что‑то королевское, но не помпезное, а загадочное: казалось, что за этими стенами хранится множество тайн, и каждая из них ждёт своего часа, чтобы вырваться наружу.

Я смотрела на фасад и чувствовала, как внутри всё замирает — не от страха, а от странного, почти детского восторга. Это было не просто здание. Это был вызов. И обещание.

Взглянув на Адели, я увидела в её глазах то же самое: смесь восхищения и лёгкого недоверия, будто она боялась поверить, что всё это — для нас. Её пальцы чуть дрожали, когда я взяла её за руку.

— Ты в порядке? — тихо спросила я, наклонившись к ней.

— Да… просто это всё так… нереально. Как будто мы попали в кино. Или в сказку. Только я не уверена, добрая она или нет.

Я улыбнулась, но улыбка вышла немного кривой — потому что я тоже не знала ответа на этот вопрос.

Мы направились внутрь, и с каждым шагом ощущение нереальности только усиливалось. Внутри всё было обустроено красиво, в современном стиле, но с такими деталями, что чувствовались нотки средневековья: кованые светильники, деревянные панели с тонкой резьбой, мраморные полы, на которых отражался свет, будто они хранили в себе отблески прошлых веков. Это был не просто «интересный стиль» — это был продуманный диалог эпох, где прошлое не спорило с настоящим, а вело с ним тихую, напряжённую беседу.

Нас уже встречал персонал. Впереди стояла управляющая — молодая женщина лет тридцати, в строгом костюме, с аккуратным макияжем и причёской, собранной в гладкий узел. В её осанке чувствовалась не просто выправка, а уверенность человека, который привык держать под контролем даже то, что контролировать невозможно.

— Мисс Сальваторе, добро пожаловать. Ваш отец проинформировал нас о вашем прибытии. Меня зовут Карина, я управляющая отелем, — произнесла она ровным, спокойным голосом, в котором не было ни капли подобострастия, но и ни тени страха. Только уважение и профессионализм.

Адели снова огляделась, её взгляд скользил по залу, по лицам сотрудников, по деталям, будто она пыталась запомнить каждую мелочь, чтобы потом, когда всё пойдёт не так, иметь возможность сказать: «Я видела это. Я была здесь».

Позади нас стояла охрана — незаметная, но ощутимая, как тень, которая следует за тобой, даже если ты не смотришь назад. Я заметила, что практически весь персонал был напряжён: не открыто, не бросаясь в глаза, а так, как напрягаются люди, когда в их мир входит что‑то большее, чем они привыкли видеть. Не просто важная персона — а сила, которая может всё изменить.

Карина предложила проводить нас в номер. Она говорила что‑то ещё — о правилах отеля, о времени подачи завтрака, о том, что в нашем распоряжении будет отдельный лифт и приватный выход в сад, — но я почти не слушала. Я смотрела по сторонам и пыталась удержать в памяти каждую деталь: как свет ложится на резные панели, как пахнет воздух — не просто чистотой, а чем‑то более сложным, будто в нём растворены старые истории.

— Простите, — перебила я её, не грубо, но твёрдо. — Можно просто показать нам номер? Мы немного… устали с дороги.

Карина кивнула, будто поняла больше, чем я сказала.

— Конечно. Прошу за мной.

Мы шли по коридору, и каждый наш шаг отдавался эхом, будто стены запоминали нас. Адели сжимала мою руку чуть крепче, чем раньше.

— Тут как в музее, — прошептала она. — Только я не уверена, что хочу быть экспонатом.

— Мы не экспонаты, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Мы гости. И мы можем уйти, когда захотим.

Но даже произнося эти слова, я знала, что это не совсем правда. Пока я наследница клана, «уйти» — это не просто выйти за дверь.

Дойдя до нашего номера, Карина достала ключ‑карту и открыла дверь. Внутри было так же красиво, как и в холле, но здесь стиль становился чуть мягче, будто пространство старалось не давить, а обнимать. Огромный диван ставками из темного дерева, шкаф полированные до зеркального блеска; на стенах — панно с абстрактными узорами, в которых угадывались мотивы старинных гербов.

Карина передала мне ключ‑карту, второй экземпляр вручила Адели.

— Если вам что‑то понадобится, достаточно нажать кнопку на кофейном столике. Персонал будет здесь через три минуты.

— Спасибо, — сказала я, и это «спасибо» прозвучало немного неловко, будто я благодарила за то, что мне одновременно и дарили, и навязывали.

Когда Карина ушла, закрыв за собой дверь, мы остались одни. Адели медленно прошла по комнате, провела пальцами по спинке кресла, будто проверяя, настоящее ли оно.

— Знаешь, мне кажется, тут даже воздух другой, — проговорила она, останавливаясь у окна, откуда открывался вид на город — на бесконечные огни, на улицы, которые никогда не спят. — Он тяжёлый. Как будто знает, кто мы такие.

Я подошла к ней, встала рядом.

— Или как будто хочет, чтобы мы не забывали.

Она повернулась ко мне, в её глазах мелькнуло что‑то, похожее на тревогу.

— Лина… а если это ловушка? Если этот отель — не убежище, а просто другая клетка?

Я хотела сказать «нет», хотела уверенно покачать головой и пообещать, что всё будет хорошо. Но вместо этого я просто обняла её — крепко, так, чтобы она почувствовала, что я здесь, что я не позволю никому причинить ей вред.

— Я не знаю, — тихо призналась я. — Но я буду осторожна. И я не позволю им использовать тебя.

В дверь тихо постучали. Мы обе вздрогнули, будто нас поймали на чём‑то запретном.

— Войдите, — сказала я чуть громче, чем нужно, чтобы скрыть дрожь в голосе.

Дверь приоткрылась, и в проёме появился один из охранников — высокий, молчаливый, с лицом, которое не выражало ничего, кроме готовности действовать.

— Ваш люкс полностью проверен. На этаже дежурят двое наших людей. Ещё четверо — на этажах выше и ниже. Лифт и выход в сад под наблюдением.

Я кивнула, принимая эту информацию как должное, хотя внутри всё сжималось от мысли, что за нами будут следить даже здесь.

— Хорошо. Спасибо.

Он снова кивнул и закрыл дверь, оставив нас наедине с этой роскошью и этой тишиной.

Адели опустилась на диван, посмотрела на меня и вдруг рассмеялась — не весело, а как человек, который пытается сбросить напряжение.

— Представляешь, если бы моя мама увидела меня сейчас… в номере, который стоит, наверное, как пять её квартир. Она бы сказала: «Адели, что ты тут делаешь? Вставай, пора мыть посуду!»

Я рассмеялась в ответ, и этот смех был как глоток свежего воздуха.

— А я даже не знаю что бы сказала моя, хотя она наверняка привыкла такому, и просто бы сказала, ты принцесса прими это.

Мы сидели так, смеялись, и на минуту весь этот мир мафии, все эти интриги и угрозы казались далёкими, почти нереальными. Но потом Адели вдруг посерьёзнела.

— Лина, а что, если… что, если твой дедушка не просто так отправил тебя сюда? Что, если он хочет, чтобы ты была на виду? Чтобы все знали, где ты?

Я замерла, чувствуя, как слова Адели падают в тишину, как камни в воду, и круги от них расходятся по всему моему сознанию.

— Я думала об этом, — призналась я, садясь рядом с ней. — И знаешь, что самое странное? Я не уверена, что он хочет меня спрятать. Я не уверена, что он вообще хочет меня защитить. Иногда мне кажется, что он готовит меня к чему‑то. К чему‑то большому.

Адели взяла меня за руку.

— Тогда мы будем готовы. Вместе.

В этот момент в дверь снова постучали — на этот раз громче. Я напряглась, готовясь к худшему, но когда открыла, на пороге стоял не охранник и не очередной сотрудник отеля, а Марио. В его руках была небольшая коробка, перевязанная чёрной лентой.

— Привет, малышки, — улыбнулся он, но улыбка не коснулась его глаз. — Я подумал, что вам тут может понадобиться кое‑что.

Он протянул мне коробку.

— Что это? — спросила я, не решаясь взять.

— Открой.

Внутри лежали два тонких браслета — из тёмного металла, с едва заметной гравировкой. Они выглядели как украшения, но я сразу поняла, что это не так.

— Это маячки. И связь. Если с вами что‑то случится, сигнал уйдёт сразу на три устройства: мне, Грегу и дедушке. И ещё… в них встроен небольшой электрошокер. На случай, если придётся защищаться.

Адели смотрела на браслеты широко раскрытыми глазами.

— То есть… нас всё равно не оставят одних?

Марио сел в кресло, посмотрел на неё и мягко сказал:

— Не для того, чтобы следить. А для того, чтобы вы могли позвать на помощь. Даже если вокруг будут сотни людей, иногда единственный способ выжить — это нажать одну кнопку.

Я надела браслет, чувствуя, как холодный металл касается кожи. Он был лёгким, почти невесомым, но я знала: он несёт в себе гораздо больше, чем кажется.

— Спасибо, — прошептала я.

Марио кивнул, будто понимая, что слова тут лишние.

— И ещё одно. Сегодня вечером я приглашаю вас в ресторан. Есть кое‑что, что вы должны знать.

— О чём? — спросила Адели, и в её голосе прозвучала тревога.

— Пока не могу сказать. Но это важно. И… Лина, будь осторожна. Не доверяй никому, кроме тех, кого знаешь лично. Даже если они кажутся дружелюбными. Даже если они улыбаются.

С этими словами он ушёл, оставив нас с ощущением, что тишина в номере стала другой — не спокойной, а насторожённой, будто сама комната прислушивалась к каждому нашему вздоху.

Адели откинула голову, уставившись в потолок.

— Знаешь, я начинаю понимать, почему ты хотела жить одна.

— Потому что когда ты одна, ты знаешь, кто враг. А когда вокруг столько людей… ты никогда не знаешь, кто из них воткнёт нож в спину.

Она повернулась ко мне.

— Но мы ведь не одни. У нас есть мы.

Я придвинулась ближе, чувствуя, как усталость наконец‑то накрывает меня, как тяжёлое одеяло.

— Да. И этого достаточно.

Город за окном продолжал жить своей жизнью — шумной, яркой, равнодушной. А мы сидели в номере, окружённые роскошью, охраной и тайнами, и пытались поверить, что сможем остаться собой в этом мире, где каждое красивое слово может быть ловушкой, а каждый подарок — условием.

И я знала: впереди нас ждёт не просто вечер. Впереди нас ждёт разговор, который всё изменит

Ближе к вечеру мы разошлись по комнатам в нашем люксе, чтобы разложить вещи и подготовиться к встрече с Марио. Я ходила по своей комнате, касаясь пальцами резных деталей мебели, будто пыталась нащупать в них какую‑то опору, но всё казалось чужим — слишком роскошным, слишком продуманным, будто этот номер был не убежищем, а витриной, где меня должны были рассмотреть со всех сторон.

Кровать была огромной, с тяжёлым бархатным покрывалом, напротив стоял камин — даже сейчас, в тёплом вечере, он выглядел так, будто ждал, когда его зажгут, чтобы отбросить длинные, тревожные тени по стенам. Рядом стояло кресло‑качалка, изящное, старомодное, и я вдруг подумала: интересно, кто помог подобрать такой дизайн? Марио? Или это была идея дедушки, который любил окружать своих людей вещами, напоминающими о прошлом, о корнях, о долге?

Разложив вещи, я направилась в ванную — в каждой спальне была своя, а общая гостиная оставалась только для нас с Адели. Это было удобно, давало хоть немного личного пространства, но я всё равно чувствовала себя как на сцене: будто за каждым моим движением наблюдают, даже если в комнате никого нет. Пока вода набиралась в ванну, я стояла у зеркала и смотрела на своё отражение, будто видела там кого‑то другого. За эти три года я привыкла считать своим домом Лас‑Вегас — шумный, яркий, равнодушный к чужим тайнам. Там я могла быть просто Линой, не наследницей, не тенью прошлого, не именем, которое шепчут с опаской. Раньше моим домом был Палермо, но вспоминать о нём сейчас было всё равно что касаться старой раны: боль уже притупилась, но стоило задеть — и она вспыхивала снова. Я тряхнула головой, прогоняя эти мысли, как прогоняют назойливых мух. Сейчас не время для воспоминаний. У нас мало времени, и я не хотела, чтобы Марио ждал. Мне нужно было узнать, что он хочет нам сказать. И я боялась этого разговора — и одновременно ждала его, как ждут удара молнии: страшно, но невозможно отвести взгляд.

Через два часа мы были готовы. Адели крутилась перед зеркалом, поправляя платье, будто пыталась убедить себя, что выглядит нормально, а не так, будто её ведут на допрос.

— Ты уверена, что это не слишком… вычурно? — спросила она, нервно теребя ткань.

— Ты выглядишь прекрасно, — ответила я, хотя сама едва ли замечала детали. Моё платье было тёмным, строгим, без лишних украшений — я хотела выглядеть не как принцесса, а как человек, который готов к бою, даже если бой будет вестись словами.

— Спасибо, — прошептала Адели и вдруг схватила меня за руку. — Лина, я… я боюсь. Не за себя. За тебя. Ты всегда берёшь всё на себя, а потом… потом тебе приходится платить.

Я накрыла её пальцы своей ладонью.

— Я не одна. Ты здесь. И это уже многое значит.

Мы спустились в холл отеля. Здорово, что при отеле был свой ресторан — не нужно было никуда ехать, не нужно было выходить в город, где каждый прохожий мог оказаться чьим‑то шпионом. Но даже здесь, за толстыми стенами, я чувствовала себя на виду.

Марио не заставил нас долго ждать. Он появился из‑за колонны, будто знал, в какой момент мы спустимся, и подошёл к нам с лёгкой улыбкой, которая, впрочем, не коснулась его глаз.

— Вы обе выглядите прекрасно, — сказал он, оглядывая нас с той заботливой строгостью, с какой отец смотрит на дочерей, собирающихся на важное мероприятие. — Готовы?

— Настолько, насколько можно быть готовыми к неизвестности, — ответила я, и в моём голосе прозвучала не бравада, а горькая правда.

Он чуть наклонил голову, будто принимая мой ответ.

— Тогда идём.

Марио провёл нас к отдалённому столику, скрытому от посторонних глаз высокой резной ширмой. Здесь можно было говорить, не опасаясь, что чьи‑то уши поймают лишнее слово. Как только мы сели, к нам тут же подошёл официант — вежливый, внимательный, с лицом, на котором застыла безупречная улыбка. Он положил перед нами меню и исчез так же бесшумно, как появился.

Мы начали обсуждать, что заказать. Адели, как всегда, решила начать с самого приятного:

— Думаю, возьму какой‑нибудь десерт. Что‑нибудь, где много шоколада. Мне сейчас нужно хоть немного счастья.

Марио усмехнулся, но в этом смехе было больше усталости, чем веселья.

— А я возьму стейк. Чтобы было за что держаться.

Я едва коснулась меню. Есть не хотелось. Аппетит пропал ещё тогда, когда я поняла, что этот ужин — не просто ужин, а начало чего‑то большего.

— Мне… что‑нибудь простое. Салат, наверное.

Официант вернулся через несколько минут, мы озвучили заказ и снова остались наедине с тишиной, которая теперь казалась тяжёлой, будто была пропитана ожиданием.

Я не стала ждать, когда Марио начнёт разговор. Просто посмотрела ему прямо в глаза и спросила:

— О чём ты хотел сказать?

Мой голос прозвучал твёрже, чем я чувствовала себя внутри. Я была вся напряжена, как натянутая струна: ещё немного — и она порвётся.

Марио медленно провёл ладонью по лицу, будто пытался стереть с него усталость. Его взгляд стал напряжённым, усталым, почти измученным.

— Ты знаешь, что мой отец, твой дедушка, передаст мне правление в твой день рождения.

Я кивнула, не отводя взгляда. Знала. И всё равно эти слова ударили по мне, как холодный ветер.

— Да. Знаю.

Адели сидела тихо, но я чувствовала, как она напряжена: её пальцы сжимали край скатерти, будто она пыталась удержаться на месте, не вскочить и не убежать от того, что сейчас услышит.

— Так вот, — продолжил Марио, понизив голос так, что его почти нельзя было услышать за шумом ресторана. — В этот день собираются все кланы. Абсолютно все. Многие приедут из Италии.

Я замерла. Италия. Название страны, где я родилась, прозвучало в этом тихом зале, как выстрел. Я знала, что дедушка и дон Италии Чезаре Висконти заключили дружеский союз, поженив мою маму и отца. Я понимала, что они тоже будут там. Но понимать и слышать это — две разные вещи.

Внутри всё сжалось, и на секунду мне показалось, что я снова та маленькая девочка, которая прячется в углу, пока взрослые решают её судьбу.

Я хотела уточнить, кто именно приедет, но Адели опередила меня. Она наклонилась чуть вперёд, оперившись локтями на стол, будто хотела стать ближе к правде, схватить её и не отпускать.

— Подожди. Кто из фамилии прибудет на это торжество? Кто именно?

Марио помолчал, подбирая слова, будто каждое из них было осколком стекла, и он боялся порезаться.

— Точно сказать не могу, с кем Чезаре поедет и кого возьмёт с собой. Но, Лина… многих приведёт в шок то, что ты жива.

Эти слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни.

— Мы уже пустили слух, что девочка, которую мы приютили и спасли, очень похожа на Каролину. Мы сделали всё, чтобы ты по‑прежнему считалась мёртвой. Мне и Дону нужно, чтобы ты не показывала, что знаешь кого‑то. Не показывай своих эмоций. Ни удивления, ни страха, ни… ничего.

Я напряглась ещё сильнее. Боялась не столько самого торжества, сколько встречи с прошлым, которое теперь должно было встать передо мной во плоти.

Больше всего я боялась увидеть Амо. Когда‑то я хотела дать нам шанс. Думала, что, может быть, если мы встретимся снова, всё будет иначе. Но сейчас… сейчас я была другой. Я жила среди мафии, среди кланов, среди людей, для которых слово «честь» означало не благородство, а расчёт. Я сама стала убийцей — не по призванию, а по необходимости. И я знала: тот Амо, которого я помнила, вряд ли захочет узнать эту новую Лину.

Адели снова заговорила, её голос дрожал, но в нём звучала решимость:

— А если кто‑то всё же узнает? Если кто‑то поймёт, что это она?

— Тогда мы будем действовать по обстоятельствам, — жёстко сказал Марио. — Но лучше, чтобы этого не произошло. Для всех нас.

Я наконец смогла выдавить из себя вопрос, который жёг язык:

— А… мой отец? Если Дон Чезаре решит взять его с собой… он наверняка возьмёт и Лаурету. Насколько я знаю, по словам Адели, у Вито Бернарди родился наследник. Лаурета всё же смогла подарить ему сына.

Марио посмотрел на меня так, будто хотел что‑то сказать, но не решался.

— Да, — наконец произнёс он. — Сын. Его зовут Энрико . Ему почти три года.

Эти слова ударили меня сильнее, чем любой удар в бою. Когда я сбегала я знала что Лаурета беременна, знала что скоро будет еще один ребенок у отца, но у моего отца был сын. Другой наследник. И я вдруг почувствовала себя лишней в этой истории, будто моё место уже заняли, а мне оставили только тень прошлого.

Все мои мысли разом перемешались, в голове творился хаос. Я перестала слушать, что дальше говорили Марио и Адели. Их голоса стали далёкими, будто доносились сквозь толщу воды. Я ушла в себя, пытаясь собрать осколки своих чувств. Как поступить с Амо, если наши пути всё же пересекутся? Когда‑то я хотела попробовать дать нам шанс. Но сейчас, когда я привыкла жить среди мафии и клана, когда сама стала частью этой системы, я уже не была той девушкой, которую он когда‑то хотел видеть рядом. И, возможно, он тоже изменился. А может быть, он никогда и не хотел меня по‑настоящему — просто видел во мне символ, обещание, которое так и не сбылось.

— Лина? — Адели осторожно коснулась моей руки, и этот лёгкий контакт вернул меня в реальность. — Ты с нами?

Я моргнула, будто сбрасывая пелену, и попыталась улыбнуться. Получилось криво, но это было лучше, чем ничего.

— Прости. Просто… это слишком много.

Марио наклонился вперёд, опираясь локтями на стол. Теперь в его взгляде не было усталости — только твёрдость.

— Знаю. Но ты должна быть готова. Не только к тому, что увидишь знакомые лица. А к тому, что эти лица могут стать врагами. Или… могут попытаться использовать тебя. Твоё прошлое. Твою боль. Твою слабость.

— У меня нет слабости, — процедила я, хотя где‑то внутри знала, что это ложь. Слабость была. Она пряталась в воспоминаниях об Амо, в страхе перед встречей с отцом, в желании просто сбежать и жить обычной жизнью.

— Слабость есть у всех, — спокойно сказал Марио. — Вопрос в том, сможешь ли ты спрятать её так хорошо, чтобы никто не смог ударить в эту точку.

Наш заказ наконец принесли. Еда выглядела аппетитно, но я едва прикоснулась к салату. Каждый кусочек застревал в горле, как предупреждение.

Адели всё‑таки взяла десерт — шоколадный мусс, который она ела маленькими ложками, будто пыталась растянуть этот момент, удержать хоть немного спокойствия.

Когда официант снова подошёл, чтобы спросить, не нужно ли нам что‑то ещё, Марио покачал головой.

— Нет. Спасибо.

Как только тот ушёл, Марио снова заговорил, на этот раз тише, почти шёпотом:

— Есть ещё кое‑что. Грег сегодня вечером заедет к вам в номер. Он хочет поговорить с вами обеими. У него есть информация, которую… лучше услышать не по телефону и не в переписке.

Адели вздрогнула.

— Что за информация?

— Пока не могу сказать. Но она касается безопасности. И… касается твоего прошлого, Лина.

Моё сердце пропустило удар.

— Какого прошлого?

— Того, которое ты стараешься забыть.

Тишина снова накрыла наш столик, тяжёлая, густая, как дым. Я смотрела на пламя свечи, которое дрожало от малейшего движения воздуха, и думала: сколько ещё тайн мне придётся хранить? Сколько ещё людей будут знать обо мне больше, чем я сама хочу?

Когда мы наконец поднялись из‑за стола, я почувствовала, как каждая мышца в теле ноет от напряжения. Не от физической усталости, а от тяжести слов, которые повисли между нами.

— Не забывайте, — тихо сказал Марио, когда мы шли к лифту. — Вы не одни. Даже если кажется, что весь мир против вас.

Адели взяла меня под руку, крепко, будто боялась, что если отпустит, я исчезну.

— Знаешь, раньше я думала, что самое страшное — это когда тебя бросают. А теперь… теперь я понимаю, что страшнее, когда тебя используют как пешку в чужой игре.

Я обняла её за плечи, прижимая к себе.

— Мы не пешки. Мы игроки. Просто пока не знаем всех правил.

Лифт поднялся на наш этаж, двери открылись, и мы вошли в номер, который теперь казался не таким роскошным, а скорее похожим на крепость — или на клетку, стены которой украшены дорогими тканями и резным деревом.

В гостиной уже ждал Грег. Он сидел в кресле, вытянув ноги и скрестив руки на груди, и выглядел так, будто провёл здесь всю жизнь. Но стоило нам войти, как он тут же выпрямился, его лицо стало серьёзным.

— Ну что, готовы услышать то, что может всё изменить? — спросил он, и в его голосе не было ни капли веселья.

Я посмотрела на Адели, потом на Грега. И кивнула.

— Готовы.

Потому что, как бы страшно ни было узнать правду, ещё страшнее было оставаться в неведении

 

 

Глава 9. Танец на краю пропасти

 

Лина

Грег сидел в кресле, будто был здесь хозяином, а не гостем. Его поза была обманчиво расслабленной — ноги вытянуты, руки спокойно лежат на подлокотниках, спина чуть откинута назад. Но в его глазах не было покоя. Там была насторожённость, готовность к любому повороту. Он ждал, когда мы с Адели сядем, чтобы начать этот разговор, словно хотел соблюсти хоть какой‑то ритуал приличия.

Но я не стала садиться. Я осталась стоять у окна, спиной к комнате, глядя на город, который продолжал жить своей жизнью, не зная и не чувствуя той бомбы, что вот‑вот должна была разорваться прямо здесь, в нашем люксе. Мне казалось, что если я сяду, если позволю себе хоть каплю расслабления, то просто рассыплюсь на осколки. А осколки потом не собрать.

Адели села на диван, подогнув под себя ноги, как делала всегда, когда ей было страшно. Она не смотрела на Грега, она смотрела на меня — будто пыталась угадать по моему напряжённому силуэту, что сейчас произойдёт. Её пальцы нервно теребили край пледа, который она накинула на плечи, будто он мог защитить её от того, что мы сейчас услышим.

Тишина стала такой густой, что её можно было резать ножом. И в этой тишине голос Грега прозвучал особенно чётко, без лишних эмоций, почти буднично — и от этого его слова ударили ещё больнее.

— Шесть лет назад не твоего отца заказали, а твою мать… И этот заказ сделал твой же отец.

Я не сразу поняла смысл сказанного. Слова как будто не складывались в предложение. Они падали в сознание отдельными камнями, тяжёлыми, острыми, ранящими. А потом смысл наконец дошёл, и меня накрыло волной такой ярости, что на секунду потемнело в глазах.

Внутри всё взорвалось. Кровь застучала в висках, дыхание стало прерывистым, а перед глазами мелькали обрывки воспоминаний: тихий смех мамы, её руки, которые всегда пахли ванилью и лилиями, её голос, шепчущий мне на ночь сказку. И рядом с этим — холодные, равнодушные глаза отца, его сдержанные кивки, его отстранённость, которую я всегда пыталась оправдать: «Он просто занят. Он глава семьи. У него нет времени на нежности». А теперь оказалось, что у него не было не времени — у него не было сердца.

Я резко развернулась, и комната будто сжалась вокруг меня, став тесной, удушающей.

— Что ты молчишь?! Говори! — мой крик разорвал тишину, и даже Адели вздрогнула, прижимаясь к спинке дивана, будто хотела стать меньше, незаметнее.

Я ходила по гостиной, не замечая, куда ступаю, не чувствуя пола под ногами. В голове крутились обрывки разговоров, которые я когда‑то слышала между Вито и Лауретой: их холодные перепалки, их взаимные упрёки, их ледяная вежливость, которая всегда казалась мне странной, но я списывала это на «взрослые дела». Теперь эти фразы складывались в совершенно другую картину.

— Почему мне это говорит не член моей семьи?! — я остановилась напротив Грега, наклонившись вперёд, будто хотела ударить его словами, заставить почувствовать хоть каплю той боли, что разрывала меня изнутри. — Почему мне это говоришь ты, а не дедушка? Не Марио? Почему я узнаю об этом от человека, который… пусть и близок к семье, но не мой кровный родственник?!

Грег не шелохнулся. Он смотрел на меня спокойно, но в его взгляде была не холодность — была усталость. Усталость человека, который слишком долго носил в себе эту правду и наконец смог её выпустить.

— Успокойся. Твой дед, Висконте, попросил меня сказать тебе. Твоей семье тоже нелегко далась эта информация. Дон очень долго и тайно искал эти сведения, и наконец смог их раскопать.

Комок застрял в горле, мешая дышать. Тело начало мелко дрожать, будто от холода, хотя в комнате было тепло. Я сжимала и разжимала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Хотелось кричать, крушить, выбежать из номера и пойти прямо к Вито, чтобы посмотреть ему в глаза и спросить: «Как ты мог?» Хотелось убить его за то, что он так жестоко оборвал жизнь мамы — самого светлого человека, которого я знала.

Но где‑то в глубине сознания билась холодная, трезвая мысль: «На эмоциях ты совершишь только ошибки. Ты не сможешь ничего исправить, если просто сорвёшься». И эта мысль удерживала меня на краю, не давая упасть в безумие.

— Что планирует Дон с этим делать? — я практически прорычала эти слова, и Адели снова вздрогнула. Мне было стыдно, что я пугаю её, но я не могла убрать эту ярость, она жила во мне, пульсировала, требовала выхода.

— Не могу сказать. Мне запрещено. Лина, сейчас, когда состоится праздник и передача власти, тебе нужно быть с холодной головой. Иначе ты только усложнишь всё.

Холодная голова? Усложню всё? Эти фразы прозвучали как издевательство. И вдруг меня накрыла истерика — смех, горький, срывающийся на рыдания, вырвался из груди сам собой.

— Усложню всё?! Я?! Да вы издеваетесь надо мной! — я смеялась и плакала одновременно, голос срывался, слова вылетали, как пули. — Ты хочешь сказать, что мой дед, Марио и ты придумали какой‑то план, но решили меня не посвящать, потому что на эмоциях я могу сотворить глупость?!

Я кричала так, что, наверное, было слышно на другом конце города. Слезы катились по щекам, но я их не вытирала — пусть видят, пусть знают, какую цену я плачу за то, что меня держат в неведении.

— Вот о чём и говорил Висконте. Ты ещё не так закалена, как мы. Ты ещё живёшь эмоциями.

Эти слова ударили сильнее любого крика. Я замерла, смех оборвался, как перерезанная струна. В комнате повисла звенящая тишина, такая плотная, что казалось, её можно потрогать. Я уставилась на Грега, пытаясь прочитать в его лице хоть что‑то — жалость, сочувствие, хоть каплю понимания. Но он смотрел на меня твёрдо, без снисхождения.

Адели сидела, сжавшись в комочек, переводя взгляд с меня на Грега и обратно, будто боялась, что если моргнёт, случится что‑то непоправимое.

Не знаю, сколько мы простояли в этой тишине. Время будто остановилось. Но постепенно ярость начала отступать, сменяясь ледяной пустотой. И когда эта пустота стала достаточно холодной, я заговорила — уже не криком, а ровным, пугающе спокойным голосом:

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Если из вас кто‑то хочет убрать моего отца… — я запнулась, потому что сама не знала, чего хочу в эту минуту: самой его убить, чтобы отомстить за маму, или просто услышать, что кто‑то другой уже принял это решение, и мне не придётся делать выбор.

Грег опередил меня, не дав закончить:

— Ты не готова. Поэтому я и сообщил это вам. Твой дед бы не позволил тебе так выходить из себя — он бы сломал тебя ещё сильнее. А Марио бы просто не выдержал. Успокойся, соберись с мыслями. Наступит утро, и ты сама дашь ответ Висконте. Он будет ждать. А я, пожалуй, пойду.

Он встал, его движения были плавными, выверенными, будто он боялся спугнуть эту хрупкую тишину. Уже у двери он остановился, повернул голову и посмотрел на меня так, что у меня внутри что‑то дрогнуло.

— Лина… Я знал Николетт. Ты такая же, как и она. Но возьми себя в руки. Не дай эмоциям поглотить тебя. Она бы этого не хотела.

На секунду мне показалось, что он хочет сказать ещё что‑то, что в его глазах мелькнуло что‑то невысказанное, важное. Но он промолчал, кивнул и вышел, тихо закрыв за собой дверь. Щелчок замка прозвучал в тишине, как финальная точка.

Я осталась стоять посреди комнаты, запрокинув голову назад, скрестив руки на шее, будто пыталась удержать себя от того, чтобы не закричать снова. Смотрела в потолок, где тонкая лепнина казалась теперь не украшением, а паутиной, которая оплела мою жизнь.

Тишину нарушила Адели. Её голос был тихим, дрожащим, но в нём была решимость:

— Вот почему тогда Капо запретил искать снайпера, стрелявшего якобы в него. Мой отец был тогда в шоке, но не стал спорить. Карли… Пусть я и не вхожу полностью в семью, но ты знаешь — я всегда рядом. Я могу помочь.

Услышав это имя, я вздрогнула. Карли. Каролина. Имя, которое когда‑то дал мне любимый отец, имя, которым он звал меня в редкие моменты, когда становился просто папой, а не главой семьи. Но теперь, с этой новой правдой, я поняла: Каролина Бернарди окончательно умерла. В той комнате, в той темноте, где я училась выживать, она рассыпалась, как старый дом под тяжестью времени.

Теперь есть только Лина. Лина Сальваторе. Наследница клана. Убийца. И пусть эту игру начала не я, но я знала: мне придётся её закончить.

Я не могла вымолвить ни слова. Просто подошла к Адели, опустилась рядом, крепко обняла её, чувствуя, как её плечи вздрагивают от сдерживаемых слёз. Обняла так, будто она была единственной точкой опоры в этом рушащемся мире.

Потом встала, не отпуская её руку, и потянула за собой.

— Пойдём. Сейчас я хочу просто уснуть. Закрыть глаза и на несколько часов перестать чувствовать.

Мы прошли по коридору, и я закрыла за собой дверь своей комнаты. Здесь было тихо. Кровать манила мягкостью, но я знала, что сон придёт не скоро. В голове продолжали крутиться слова Грега, лица людей, воспоминания, которые теперь окрашивались в другие цвета — в чёрный и красный.

Я легла, уставившись в темноту, и прошептала, скорее для себя, чем для кого‑то ещё:

— Завтрашнего дня я не буду пешкой в чужой игре. Я возглавлю эту игру. И стану королевой.

Где‑то за стеной тихо всхлипнула Адели — она ещё пыталась плакать тихо, чтобы не тревожить меня. Но я слышала. И знала: завтра нам обеим придётся быть сильнее, чем когда‑либо. Потому что мир, который казался нам надёжным укрытием, оказался просто красивой клеткой. А теперь пришло время ломать прутья

Утро накрыло меня ледяной тишиной — такой густой, что даже дыхание казалось лишним звуком, нарушающим этот хрупкий покой. В моей душе было пусто. Не та пустота, которая приходит после слёз, а мёртвая, звенящая, будто кто‑то вынул из меня всё живое и оставил только оболочку. Сердце словно заледенело, и я смотрела на себя в зеркало и не узнавала: это было моё лицо, мои глаза, но в них не было ни боли, ни радости — ничего. Просто пустота. Как будто вчерашний разговор с Марио и Грегом выжег во мне все чувства дотла. Я сидела у окна, не замечая времени, и смотрела, как солнце медленно, неумолимо поднимается всё выше, отмеряя минуты, которые я не могла использовать, чтобы хоть что‑то изменить. Каждая секунда тянулась, как вечность, и в этой тишине мой разум кружил по одному и тому же кругу: «Завтра — день икс. Завтра все соберутся. Завтра кто‑то узнает меня. Завтра я перестану быть просто Линой».

Мне хотелось спрятаться. Залезть под одеяло и не выходить оттуда, пока всё это не закончится. Но я знала, что прятаться нельзя. Нужно быть ещё осторожнее, ещё собраннее. Я хотела, чтобы те, кто когда‑то знал Каролину Бернарди, увидели меня не как тень прошлого, а как силу, с которой придётся считаться. Я хотела повергнуть их в шок — не криком, не слезами, а холодным, уверенным взглядом, который скажет: «Я выжила. И я вернулась». Но уже новая и совершенно другая.

Из соседней комнаты доносились приглушённые звуки: Адели включила музыку — что‑то бодрое, жизнерадостное, совсем не подходящее этому утру. Я слышала, как она напевает себе под нос, как шуршат её вещи, как она собирается куда‑то, будто пытается убедить себя, что жизнь продолжается. И мне хотелось, чтобы так и было. Чтобы она могла просто гулять по городу, смотреть на витрины, пить кофе и не думать о том, что завтра всё может измениться.

Мой нескончаемый поток мыслей прервал резкий звук — звонок телефона. Он прозвучал так громко, будто кто‑то ударил по стеклу. Я вздрогнула, медленно подошла к кровати и подняла трубку. На экране горел номер дедушки. Сердце на секунду замерло, а потом забилось где‑то в горле, тяжёлое, неровное. Я не хотела говорить с ним. Не хотела слышать этот спокойный, властный голос, который привык раздавать приказы, будто чужие судьбы — это шахматные фигуры на его доске. Но не ответить Дону я не могла.

— Я слушаю, — прошептала я, и мой голос прозвучал чужим, тихим, безжизненным.

— Приезжай в особняк. Нужно подготовиться к завтрашнему дню, — его слова прозвучали как приговор, без намёка на обсуждение, без возможности отказаться.

Всё моё нутро кричало: «Не выходи из номера! Не покидай отель! Здесь ты хотя бы можешь дышать!» Но я не могла ослушаться. И, проигнорировав собственную интуицию, которая вопила, что это ошибка, просто ответила:

— Буду через час.

Он молча завершил звонок, и тишина в комнате стала ещё тяжелее, будто сама реальность осуждала меня за это решение.

Собираясь, я старалась двигаться механически: надеть платье, застегнуть пуговицы, заколоть волосы — всё это казалось бессмысленным ритуалом. Я хотела взять с собой Адели, но потом решила, что пусть она сегодня хоть немного отвлечётся. После вчерашнего ей нужно было хоть немного почувствовать себя обычной девушкой, а не частью чьей‑то опасной игры.

— Я уезжаю в особняк, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — С тобой поедут два охранника. Пусть таскают пакеты, если что. Жаль, что среди них нет Вико… но, может, с кем‑то из них ты всё же поладишь.

Адели на секунду замерла, её улыбка чуть дрогнула.

— Ты уверена, что тебе не нужна компания?

— Уверена, — ответила я, но даже мне самой эта уверенность показалась фальшивой.

Она кивнула, будто поняла, что спорить бесполезно.

— Ладно. Только не задерживайся там надолго. Мне будет одиноко без тебя.

— Не задержусь, — пообещала я, хотя сама не верила в это обещание.

Пока я спускалась на лифте, тревожность нарастала, сжимая грудь, будто кто‑то медленно затягивал петлю. Мне вдруг стало казаться, что стены лифта сдвигаются, что воздуха становится всё меньше, что этот замкнутый металлический ящик везёт меня прямо в ловушку. Когда двери наконец открылись, я буквально вывалилась в холл, жадно глотая воздух, и тут же замерла.

Взгляд сам собой скользнул к стойке ресепшена — и я застыла, как вкопанная. Там стоял он. Амо. Тот, кого я старалась не вспоминать. Тот, чьи глаза я иногда рисовала в своих блокнотах, когда думала, что никто не видит. Тот, о ком я запрещала себе думать, но чьи черты всё равно всплывали в памяти в самые неожиданные моменты.

Дыхание остановилось. Пульс рванул вверх, как сорвавшийся лифт, и адреналин хлынул в кровь, обжигая вены. Я смотрела на него и не могла поверить, что это происходит наяву. Даже спустя три года я узнала бы его из миллиона людей — по осанке, по тому, как он держал голову, по тому, как уверенно, хищно он стоял, будто весь мир должен был вращаться вокруг него. Он стал выше, шире, мускулистее. В нём появилась какая‑то новая, почти пугающая уверенность — будто он не просто повзрослел, а принял на себя тяжесть, которую не каждый способен выдержать. Его лицо оставалось почти таким же, но теперь в нём было больше жёсткости, больше тени. Я не могла оторвать от него глаз. Это было как удар током: одновременно больно и невозможно остановиться. Я знала, что не должна показываться ему на глаза. Знала, что должна была развернуться, уйти обратно в лифт, спрятаться за колонной, раствориться в толпе. Но ноги будто приросли к полу, а разум отключился, оставив только одно чувство — тягу, которую я не могла контролировать.

И вот он почувствовал мой взгляд. Его плечи чуть напряглись, он начал бегло озираться, будто пытался понять, откуда исходит этот невидимый ток. Он крутил головой, хмурился, не понимая, кто на него смотрит, пока его взгляд наконец не встретился с моим.

В его глазах промелькнуло всё сразу: шок, удивление, непонимание — и, наконец, ярость. Эта ярость обожгла меня сильнее, чем любой крик. Я увидела, как его пальцы сжались в кулаки, как он сделал шаг в мою сторону, и этого было достаточно.

Я сорвалась с места. Не думая, не анализируя, просто действуя на инстинктах. Я метнулась за колонну, а оттуда — к запасному выходу, на ходу доставая телефон и набирая номер охраны.

— К запасному выходу! Быстро! — прошипела я, едва сдерживая дрожь в голосе.

На каблуках я не могла бежать быстро, но могла идти стремительно, почти скользя по полу. Сердце колотилось где‑то в ушах, заглушая все остальные звуки. Я чувствовала, как каждая секунда тянется, как вечность, и молилась, чтобы охрана успела.

Когда бронированный внедорожник резко остановился у выхода, я буквально влетела в салон, захлопнула дверь и только тогда позволила себе выдохнуть. Машина рванула с места, увозя меня прочь, а я сидела, сжавшись в комок, и пыталась собрать себя по кусочкам.

Всю дорогу до особняка я корила себя. Как я могла так облажаться? Как могла позволить себе остановиться и смотреть на него, будто надеялась, что он не узнает меня? Будто надеялась, что, увидев меня, он просто улыбнётся и скажет: «Ты жива. Я так рад». Но реальность была другой. В его взгляде не было радости. В нём была ярость — и это пугало больше всего.

Если дедушка или Марио узнают, что я попалась на глаза Амо, из меня вынут душу. Я это знала. Чувствовала каждой клеткой.

Подъехав к особняку, я ещё минут десять сидела в машине, глядя на тяжёлые ворота, на охрану, на фасад, который казался мне не домом, а тюрьмой. Мне не хотелось выходить. Не хотелось снова становиться частью этой игры. Но дверь с моей стороны открылась, и на пороге появился Марио.

— И долго ты тут будешь сидеть? — он смотрел на меня пристально, изучающе, будто пытался прочитать все мои тайны по одному выражению лица. А я знала: сейчас на нём было всё написано. Бледность, расширенные зрачки, дрожащие пальцы — я выглядела как человек, который только что чудом избежал смерти.

Я молча вышла из машины и пошла к кабинету дедушки. Марио шёл следом, не отставая ни на шаг, и с каждой секундой его терпение таяло.

— Лина, твою мать, скажи уже что‑нибудь! — он почти рычал, его голос звенел от напряжения. — Хватит молчать! Я с ума схожу! Что произошло, пока ты ехала?!

Он забрасывал меня вопросами, но я не могла ответить. Слова застревали в горле, как осколки стекла.

Дойдя до кабинета, я не остановилась. Не села. Не стала оправдываться. Вместо этого я подошла к бару, дрожащими руками налила себе виски — напиток, который я никогда не любила, но сегодня он казался единственным способом заглушить этот невыносимый шум в голове. Я выпила бокал залпом, поперхнулась, но не остановилась. Налила ещё один — и снова выпила. Алкоголь ударил в голову, обжигая горло, размывая края реальности, но не убирая боль.

Марио и дедушка смотрели на меня так, будто видели впервые. В их взглядах было не просто удивление — в них было охуевание. Дедушка нахмурился, его лицо стало ещё более непроницаемым, будто он пытался удержать под контролем бурю, которая вот‑вот должна была вырваться наружу.

Марио больше не мог сдерживаться.

— Да ты блять можешь сказать, что случилось?! — он уже кричал, и этот крик эхом отдавался в стенах кабинета.

Я выпила ещё два бокала, чувствуя, как мир становится чуть менее острым, чуть менее опасным, и, набрав побольше воздуха, выпалила на одном дыхании:

— Это полный пиздец! Я облажалась! Я встретила Амо Висконти!

Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни. Марио замер, будто его ударили. Дедушка нахмурился ещё сильнее, его взгляд стал почти ледяным. Только дядя знал всю правду обо мне. Только ему я рассказала, что между прошлой мной и Амо был заключён договор о женитьбе. Дедушка не знал. И теперь эта тайна, которую я так тщательно прятала, вырвалась наружу, как дикий зверь из клетки.

— Что значит «встретила»? — процедил Марио, и в его голосе прозвучала такая угроза, что даже воздух в комнате, казалось, стал холоднее.

— Значит, что он меня увидел. Наши взгляды встретились. И он… он разозлился.

Дедушка медленно поднялся из‑за стола, его движения были спокойными, но в этом спокойствии чувствовалась сила, способная сокрушить всё на своём пути.

— Расскажи всё. С самого начала. И не пропускай ни одной детали.

И я рассказала. Про то, как все началось, про то как был заключен договор, про то как застыла у лифта. Про то, как не смогла отвести взгляд. Про то, как он шагнул ко мне, и как я убежала. Я говорила, и с каждым словом чувствовала, как тяжесть внутри становится невыносимой.

Когда я закончила, в кабинете повисла тишина — такая густая, что казалось, её можно было резать ножом.

— Вот, значит, как… — протянул он, и в этом тоне не было ни гнева, ни радости — только холодная, расчётливая задумчивость. Он напоминал хищника, который не бросается, а выжидает, оценивая каждый мускул жертвы, каждое движение, чтобы понять, где лучше вонзить когти. — Лина, ты должна сделать всё, чтобы завтра на вечере никто не понял, что ты и есть Каролина Бернарди. Ты мертва. Сейчас есть только Лина Сальваторе — девушка, которую спас и приютил Марио, а я лишь принял тебя за твоё упорство.

Он подошёл ко мне — не спеша, размеренно, будто хотел, чтобы я успела прочувствовать каждый шаг. Взял мою руку в свои ладони и крепко сжал. Его пальцы были твёрдыми, почти жёсткими, но в этом жесте не было грубости — скорее, попытка передать силу, которой мне сейчас так не хватало.

Марио стоял чуть в стороне, скрестив руки на груди. Он не вмешивался, не перебивал, но я чувствовала на себе его взгляд — внимательный, напряжённый, будто он пытался прочесть в моих глазах, выдержу ли я эту роль.

— Завтра важный день, — продолжил дедушка, глядя мне прямо в глаза, и от этого взгляда становилось не по себе: он видел слишком много, знал слишком многое, и я боялась, что он увидит и то, что я пытаюсь спрятать. — И с твоей стороны никто не должен увидеть слабости. Ни дрожи в голосе, ни взгляда, который задерживается чуть дольше, чем нужно. Ни одной эмоции, которая может выдать тебя.

Я кивнула, стараясь не моргать, будто если моргну — всё рухнет.

— А теперь ступай к Пёрл. Она ждёт тебя. Мало времени. Большую часть она уже сделала сама, но нужен твой взгляд.

Снова кивок. Я развернулась и вышла, чувствуя, как дверь тихо щёлкнула за моей спиной, отрезая меня от этой тяжёлой, давящей атмосферы. В коридоре стало чуть легче дышать, но не намного. Воздух здесь тоже был пропитан властью, долгом и старыми тайнами.

Я шла по коридору, касаясь пальцами холодной стены, будто пыталась нащупать опору в этом чужом, но ставшем неизбежным мире. Пёрл — бабушка, которая не знала, что я её настоящая внучка. Марио, дедушка и я так и не смогли ей рассказать правду. Не потому, что не хотели, а потому, что боялись: боялись, что её сердце не выдержит груза этой тайны, боялись, что она начнёт смотреть на меня иначе, искать в моих чертах черты той маленькой девочки, которую потеряла много лет назад. И я была рада, что могу просто быть рядом, пусть и под маской.

Дойдя до гостиной, я остановилась на пороге, прислушиваясь к голосам. Пёрл и её помощница Ава бурно обсуждали завтрашний день: музыку, блюда, какие цветы поставить на стол, кто с кем будет сидеть, в каком порядке подавать десерты. Их голоса звучали легко, почти весело, и от этого контраст с тем, что творилось у меня внутри, становился ещё острее. Казалось, что это чья-то свадьба, а не важное мероприятие и мой день рождения — день, который должен был стать точкой отсчёта для чего‑то большого и, возможно, необратимого.

— Дорогая, ты пришла! Я так рада тебя видеть! Помоги нам, двум старым женщинам! — Пёрл протянула ко мне руку, и я подошла, чувствуя, как внутри всё сжимается от нежности и вины одновременно.

— Сеньора Пёрл, вы слишком категоричны к себе. Вы и Ава ещё совсем молоды, — я улыбнулась, стараясь, чтобы улыбка получилась искренней, а не натянутой.

Пёрл махнула рукой, будто отмахиваясь от моих слов.

— Ох, дорогая моя, ты льстишь нам. Ну да ладно, пусть будет так. Может, выпьешь чаю или кофе?

Я опустила взгляд вниз, чувствуя себя провинившимся ребёнком, которого позвали не для того, чтобы ругать, а чтобы он просто посидел рядом и почувствовал: его всё равно любят. После всех этих разговоров, напряжения, взглядов, которые резали, как ножи, кружка кофе казалась чем‑то простым и настоящим.

— Я бы выпила кофе… — прошептала я.

Пёрл тут же распорядилась, чтобы принесли напитки, и мы сели за небольшой столик у окна. Ава продолжала что‑то записывать в блокнот, время от времени поднимая глаза и улыбаясь мне так, будто мы были давними подругами.

Мы начали обсуждать детали вечера, но Пёрл не стала перечислять список гостей.

— Ты большую часть никого не знаешь, — сказала она мягко, и я едва сдержала горькую улыбку: это была ложь. Я знала практически всех. Знала, кто из них предаст при первой возможности, кто будет смотреть с жалостью, кто — с ненавистью, а кто — с холодным расчётом. Но для неё я не должна была никого знать. И я кивала, делала вид, что слушаю впервые, будто эти имена ничего для меня не значат.

Время текло незаметно. Мы обсуждали оттенки скатертей, форму бокалов, даже то, под каким углом должны падать свечи, чтобы свет ложился правильно. И в какой‑то момент я поймала себя на мысли, что это странно успокаивает: когда всё сводится к таким простым вещам, кажется, что мир ещё можно удержать в руках.

Но потом я вспомнила про Адели. Я обещала ей приехать пораньше и пройтись с ней по магазинам, выбрать платье, поболтать, отвлечься хоть ненадолго от всей этой тяжести. А вместо этого я просидела здесь до самой ночи, слушая разговоры о цветах и музыке, чувствуя, как время ускользает сквозь пальцы.

Когда я наконец вышла из особняка, город встретил меня тишиной и темнотой, который казался слишком мрачным, но почему то и ярким одновременно. Я шла к отелю, стараясь держаться подальше от главного входа, и заходила через запасной вход. Пересекаться снова с Амо я не хотела. К очередной встрече с ним я была не готова — ни сердцем, ни разумом.

В номере Адели была в гостиной — она перебирала платья, разложив их по дивану и креслам, будто пыталась собрать из них какую‑то мозаику, которая должна была сложить идеальный образ.

Как только я вошла, она подняла на меня строгий взгляд — такой, каким смотрят лучшие подруги, когда ты нарушаешь обещания, даже если у тебя были на то причины.

— Я всё понимаю: у тебя дела и так далее, и тому подобное. Но в чём ты завтра пойдёшь на мероприятие? — она покачала головой, и в её голосе звучало не столько раздражение, сколько тревога: она боялась, что я сорвусь, сломаюсь, не выдержу.

Я замерла, не зная, что ответить. Платье — это было последнее, о чём я думала.

— Я встретила Амо… — проговорила я, затаив дыхание, и посмотрела на Адели, пытаясь прочитать в её глазах, как она воспримет эту новость.

Её реакция была мгновенной. Платье, которое она держала в руках, выпало из пальцев и бесшумно скользнуло на пол. Адели опустилась на диван, её лицо стало бледным, будто из него разом ушла вся кровь.

— Он… он… узнал тебя? — её голос был тихим, дрожащим, словно она снова услышала новость о моей смерти и теперь пыталась понять, правда ли я вернулась.

— Я не знаю точно, — прошептала я, садясь в кресло напротив. — Но он был в шоке. И злым. Я сбежала до того, как он подошёл ко мне.

Адели закрыла лицо руками, потом опустила их и посмотрела на меня так, будто видела впервые.

— Лина… ты не можешь просто так уходить. Ты не можешь прятаться от этого. Рано или поздно вам придётся встретиться. И ты должна быть готова.

— Готова к чему? — спросила я, и мой голос прозвучал резче, чем я хотела. — К тому, что он посмотрит на меня и увидит не ту девушку, которую когда‑то знал? К тому, что он поймёт, кем я стала? Или к тому, что ему будет всё равно?

Адели встала, подошла ко мне и села рядом, положив голову мне на плечо.

— К тому, что ты будешь знать: что бы ни случилось, ты не одна. Я здесь. И я не позволю ему причинить тебе боль. Даже если для этого придётся встать между вами.

Мы сидели так несколько минут, слушая, как тикают часы где‑то в углу комнаты, как шумит город за окном, как бьются наши сердца — по‑разному, но в одном ритме: ритме страха и надежды.

Потом Адели резко выпрямилась, будто сбросила с себя тяжесть момента, и хлопнула в ладоши.

— Ладно. Раз уж ты не выбрала платье, я выбрала его за тебя. И не спорь.

Она подошла к одному из платьев — глубокого тёмно‑синего цвета, почти чёрного, с тонкой вышивкой по корсету. Ткань переливалась в свете ламп, будто в ней прятались искры.

— Смотри. Оно не кричащее, но заметное. Оно говорит: «Я здесь. Я знаю, кто я». И к нему я подобрала украшения — тонкие, но выразительные. И продумала макияж и причёску. Ты будешь выглядеть так, что никто не сможет отвести взгляд. Но при этом никто не поймёт, о чём ты думаешь.

Я смотрела на платье, и в груди что‑то сжималось. Оно было красивым. Но оно было и обещанием: обещанием, что завтра я должна буду стать кем‑то большим, чем просто девушкой, которая боится встретиться со своим прошлым.

— Спасибо, — проговорила я тихо, и эти два слова звучали как признание: я не справляюсь одна, но с тобой я смогу.

Адели улыбнулась, но улыбка вышла немного грустной.

— Не благодари. Мы подруги. А подруги делают такие вещи. Даже когда всё идёт наперекосяк.

Остаток вечера мы провели, примеряя платье, обсуждая детали, смеясь над чем‑то незначительным, чтобы хоть немного сбросить напряжение. И когда наконец легли спать, я долго лежала с открытыми глазами, глядя в темноту и думая о завтрашнем дне.

Завтра все маски должны были остаться на своих местах. Но я боялась, что моя маска треснет. И что, когда это случится, я не успею её починить.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие друзья, вот и долгожданное продолжение! Я вернулась и теперь планирую выкладывать новые главы примерно раз в два дня. Спасибо вам за поддержку. Я очень люблю и ценю каждого из вас.

 

 

Глава 10.Цена правды

 

Амо

После смерти Каролины прошло три года. За эти три года я так и не смог поверить, что она ушла. Даже когда все вокруг твердили, что пора смириться, моё сердце отказывалось принимать эту правду. Я продолжал ходить к ней на могилу — иногда по утрам, когда город ещё спал, а воздух был холодным и острым, как лезвие. Садился на сырую землю у надгробия, сжимал кулаки до побеления костяшек и шептал, будто она могла меня услышать:

— Я найду тебя. Даже если весь мир скажет, что ты мертва, я найду.

Это звучало как безумие. Наверное, так оно и было. Но для меня это было не безумием — это было обещанием, которое я дал не ей, а самому себе. Обещанием не сдаваться.

Два года я цеплялся за каждую ниточку: за случайный слух в баре, за обрывок фразы в телефонном разговоре, за тень в переулке, которая на секунду казалась знакомой. Я нанимал частных детективов, подкупал людей, угрожал, если нужно. Я шёл по следам, которые вели в никуда, и каждый тупик оставлял на душе новый шрам. А потом наступил момент, когда я понял: я больше не ищу её. Я просто терзаю себя.

И тогда я остановился. В один день просто не пошёл по очередному «надёжному следу». Не стал проверять новую наводку. Не стал звонить информатору. Я закрыл эту главу. По крайней мере, попытался.

Последний год я старался жить заново. Помогал отцу в делах клана, вникал в цифры, в маршруты поставок, в имена тех, кто мог предать, и тех, кто ещё мог быть полезен. Отец видел, как я выгораю, и сделал то, что, возможно, спасло меня: отдал под моё начало Рим.

— Ты слишком много думаешь в Палермо, — сказал он однажды, глядя на меня так, будто видел не сына, а человека, который стоит на краю обрыва. — А в Риме нужен кто‑то, кто не боится грязи. Кто готов её разгребать.

Я кивнул, не доверяя своему голосу. Я был благодарен. Не за власть, не за доверие — а за возможность уехать туда, где её призрак не преследовал меня на каждом углу.

Мы с Марко уехали вместе. Он был не просто моим помощником — он был тем, кто не давал мне утонуть в собственной тишине. В Риме царил хаос: капитаны и боссы дрались за место Капо, поставки оружия и наркотиков срывались, улицы пахли порохом и кровью. Мы наводили порядок жёстко, без сантиментов. Ловили предателей, закрывали старые долги, ставили новых людей. Это было тяжело, но в этой тяжести я находил странное утешение: когда ты решаешь, кому жить, а кому умереть, у тебя нет времени думать о том, что ты потерял.

Но даже здесь, среди дыма и бетона, её образ не исчезал. Иногда, в полумраке кабинета, когда за окном шёл дождь, я закрывал глаза и видел её взгляд. Не громкий, не яркий, а тихий — тот самый, от которого моё сердце начинало биться быстрее. Я не любил её так, как поют в песнях. Но она стала для меня чистым глотком воздуха в мире, где все дышали ядом. И отпустить её было труднее, чем выиграть любую войну.

Через полгода после её смерти уехала и её подруга Адэлина. Я видел её однажды на её могиле — она стояла с маленьким чемоданом, смотрела на надгробье, будто ждала, что вот камень разрушится и все это окажется не правдой. Я хотел подойти, спросить, знает ли она что‑нибудь. Но не подошёл. Потому что в её глазах была такая же пустота, какая жила во мне.

За эти три года я изменился. Перестал быть тем вспыльчивым мальчишкой, который сначала бил, а потом думал. Теперь я сначала думал. Иногда — слишком долго. Но так было безопаснее. Для всех.

Однажды вечером отец вызвал меня к себе. Его кабинет в Палермо был таким же, каким я помнил его с детства: тяжёлые шторы, запах старого табака, стол, за которым решались судьбы. Он сидел в кресле, слегка наклонив голову, и смотрел на меня так, будто пытался прочитать не мои слова, а то, что я не говорю.

— Амо, — произнёс он спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась тяжесть ответственности. — Ты хорошо справляешься с Римом. Я горжусь тобой.

Я чуть склонил голову, не зная, что ответить. «Спасибо» звучало слишком мелко для того, что он мне дал.

— Но теперь мне нужно, чтобы ты сделал кое‑что ещё.

Он достал из ящика конверт, протянул мне. Я взял его, чувствуя, как бумага холодит пальцы.

— Что это?

— Приглашение. На мероприятие в Нью‑Йорке. В день рождения Лины Сальваторе.

Имя ударило меня, как пощёчина. Лина. Но я знал, что речь не о ней. Речь о той, кого я всё ещё искал в каждом незнакомом лице. О Каролине.

— Зачем? — спросил я, хотя уже догадывался.

Отец вздохнул — редкий для него жест, выдававший усталость.

— Потому что это важно. Дон Сальваторе передаёт правление Марио. Будут все кланы. И я как Дон и ты как мой наследник тоже будем там.

Я замер. Я впервые жизни почувствовал страх перед неизведанным, страх что может la mia stella еще жива, и сейчас там

— И ты хочешь, чтобы я поехал туда с тобой не просто как твой сын. Ты хочешь, чтобы я был глазами и ушами. Чтобы я смотрел, слушал, запоминал.

Отец кивнул.

— Да. Но есть и другая причина.

Я ждал. Сердце билось где‑то в горле.

— Ходят слухи… странные слухи. О девочке, которую спасли. О Лине Сальваторе, о том, что она невероятно похожа на Каролину.

Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни. Я сжал конверт так сильно, что он хрустнул.

— Это не может быть она.

— Я не говорю, что это она. Я говорю, что слухи есть. И я хочу, чтобы ты увидел всё своими глазами.

Внутри меня что‑то дрогнуло — не надежда, нет. Слишком много раз я обжигался на надежде. Но… возможность. Возможность узнать правду. Окончательно.

— Хорошо, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Я поеду.

Отец снова вздохнул, на этот раз чуть свободнее, будто с его плеч упал небольшой груз.

— Спасибо, сын.

Когда я вышел из кабинета, дождь уже закончился. Воздух был сырым, но чистым, как после грозы. Марко ждал меня у машины.

— Ну что какие планы?

Я посмотрел на него, на город, на огни, которые отражались в мокром асфальте, и вдруг понял: я не хочу ехать в Нью‑Йорк. Не потому что боюсь. А потому что боюсь найти то, что уже похоронил.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Мы летим в Нью‑Йорк, — сказал я, застёгивая пальто. — И приготовься. Там будет не просто встреча кланов. Там будет буря.

Марко кивнул, не задавая лишних вопросов. Он знал меня достаточно, чтобы понимать: если я говорю «буря», значит, она уже на горизонте.

Всю дорогу до аэропорта я думал о Каролине. О том, как она смеялась, когда я делал что‑то глупое. О том, как она смотрела на меня, будто видела не мафиози, не наследника клана, а просто человека. О том, как её голос мог остановить мой гнев одним словом.

И я боялся. Боялся, что в Нью‑Йорке я найду не ответы, а новые вопросы. Боялся, что правда окажется хуже, чем ложь, которую я носил в себе три года.

А ещё я боялся, что если она жива… то я не знаю, что скажу ей. Потому что за эти три года я стал другим. И не был уверен, что тот человек, которым я стал, достоин её взгляда.

Самолёт взлетел, унося меня всё дальше от Палермо, от Рима, от привычной боли, от той жизни, которую я пытался построить. Впереди был Нью‑Йорк, огни, чужие лица и, возможно, правда, которую я так долго избегал.

И где‑то там, в этом огромном городе, могла быть она. Или её тень. Или то, что осталось от неё.

Я закрыл глаза, чувствуя, как самолёт дрожит в турбулентности, и прошептал в тишину салона:

— Если ты там… я найду тебя. Даже если это убьёт меня снова.

Мы летели уже несколько часов — самолёт мерно гудел, двигатели выводили свою монотонную, почти гипнотическую песню, а я так и не смог сомкнуть глаз. В салоне было приглушённо светло: стюардессы двигались бесшумно, будто тени, изредка проверяя, не нужно ли кому-то воды или пледа. Но мне не нужно было ничего. Ни воды, ни сна, ни тишины. Мои мысли неслись быстрее самолёта, снова и снова возвращаясь к одному имени: Лина Сальваторе.

Отец сидел в соседнем кресле, сдержанно и ровно, как всегда — будто даже на высоте десяти тысяч метров он оставался тем самым Доном, чьё слово решало судьбы. Рядом с ним Алвизе что-то тихо, но настойчиво втолковывал, время от времени кивая в сторону бумаг, разложенных на откидном столике. Его голос звучал ровно, без эмоций, но я ловил в нём ту самую деловую жёсткость, которая всегда появлялась, когда речь шла о делах клана. Я же не слышал ни слова из их разговора. Слова сливались в один неразборчивый гул, теряясь среди моих собственных вопросов.

А Марко… Марко, как обычно, дрых, откинувшись в кресле, с приоткрытым ртом и расслабленным лицом, будто весь этот мир с его интригами, тайнами и смертельными ставками его вообще не касался. Иногда он вздыхал, поёрзывал, натягивал плед чуть выше, и в эти секунды в нём было столько беззаботности, что я почти завидовал. Почти. Потому что я не мог позволить себе ни секунды покоя.

Я смотрел в иллюминатор — туда, где за стеклом тянулась бесконечная пелена облаков, подсвеченная тусклым светом рассвета. Где-то там, внизу, под этой ватной белизной, был Нью‑Йорк. Город, в котором меня ждала не просто очередная встреча, не просто сделка и не просто проверка лояльности местных. Меня ждала Лина. Девушка, о которой шептались в коридорах наших домов, в залах заседаний, даже в тихих разговорах за закрытыми дверями. Та, которую называли похожей на Каролину. На la mia stella.

От одной этой мысли внутри всё сжималось — то ли от боли, то ли от ярости, то ли от странного, почти болезненного предвкушения. Похожа? На кого? На ту, которую я до сих пор видел в каждом сне, в каждом отражении, в каждом случайном взгляде незнакомки? Или это просто слухи, сплетни, которыми кто-то намеренно пытался раскачать меня, вывести из равновесия?

Я провёл ладонью по лицу, будто пытаясь стереть эту усталость, но она не уходила. Она оседала где-то глубоко, в груди, тяжёлым, плотным комком. И чем ближе мы подлетали, тем сильнее становилось это чувство — будто самолёт не просто снижался, а тащил меня прямо в эпицентр бури, которую я сам не мог ни остановить, ни предсказать.

— Ты хоть глаз сомкнул? — голос отца прозвучал неожиданно близко и спокойно, но в нём чувствовалась та самая стальная настороженность, которая не терпела лжи.

Я повернул голову, встретился с его взглядом — тёмным, внимательным, будто он читал меня, как раскрытую книгу.

— Нет, — честно ответил я, не пытаясь прятать усталость. — Не смог.

Алвизе на секунду прервал свой доклад, скользнул по мне быстрым, оценивающим взглядом, будто пытался понять, насколько я сейчас полезен. Но ничего не сказал. Просто снова уткнулся в бумаги.

— Мысли не дают покоя, — продолжил отец, скорее утверждая, чем спрашивая. — О ней.

Я не стал делать вид, что не понимаю, о ком речь. Не было смысла.

— Да, — коротко бросил я. — Эти слухи… Они везде. Как будто кто-то специально их разбрасывает, как крошки, чтобы мы шли по ним и попадали в ловушку.

Отец чуть наклонил голову, будто взвешивая мои слова.

— Или чтобы мы наконец пришли туда, куда должны были прийти давно, — тихо произнёс он. — Лина Сальваторе — не просто имя. Это фамилия, за которой стоит сила. И если она действительно похожа на Каролину… значит, кто-то хочет, чтобы мы это увидели.

— А если это ложь? — я сжал подлокотники кресла чуть сильнее, чем нужно. — Если это просто приманка?

— Тогда мы узнаем об этом первыми, — спокойно ответил отец. — Именно для этого мы здесь.

Марко в этот момент снова всхрапнул, и мы с отцом переглянулись. В его взгляде мелькнула едва заметная усмешка — та самая, которая появлялась у него только в редкие минуты, когда напряжение чуть отпускало.

— Пусть спит, — тихо сказал он. — Ему ещё предстоит работать. А ты… ты должен быть готов ко всему. Не только к тому, что увидишь, но и к тому, что услышишь. В Нью‑Йорке слухи разносятся быстрее ветра.

Я кивнул, снова отвернулся к иллюминатору. Облака стали реже, сквозь них проглядывали очертания города — острые шпили небоскрёбов, тонкие линии дорог, пятна парков. Нью‑Йорк просыпался, и вместе с ним просыпалось что-то внутри меня. Что-то тёмное, нетерпеливое, готовое к схватке. И тут я понял, что даже не заметил, как мы начали снижаться. Время будто сжалось в одну плотную, звенящую секунду. Шасси мягко коснулись полосы, самолёт покатился по взлётной полосе, замедляясь, возвращая нас из высоты в реальность. Реальность, где каждое слово имело вес, каждый взгляд мог быть ловушкой, а каждое имя — ключом к чему-то большему.

Нас встречали люди Дона Висконте Сальваторе. Не просто охрана, не просто водители — это были те, кто знал, как держать дистанцию и как читать намерения по одному движению бровей. Во главе группы стоял Консильери — Масо Руффо. Высокий, собранный, с лицом, на котором не отражалось ни одной лишней эмоции. Он стоял прямо, чуть расставив ноги, будто был готов к любому развитию событий — хоть к переговорам, хоть к перестрелке.

Мы вышли из самолёта, и холодный, резкий ветер Нью‑Йорка ударил в лицо, прогоняя остатки сна и иллюзий. Отец шёл первым, уверенно, не оглядываясь — он всегда знал, что за ним идут. Я держался рядом, чувствуя, как напряжение в воздухе становится почти осязаемым. Каждый шаг отдавался где-то внутри, как удар по натянутой струне.

Масо сделал шаг вперёд, слегка наклонил голову в почтительном, но не подобострастном приветствии.

— Добро пожаловать, Дон Висконти, — его голос был ровным, без лишних интонаций. — Всё готово для встречи.

Отец коротко кивнул.

— Спасибо, Масо. Мы ценим вашу признательность.

Пока они обменивались формальными фразами, я не сводил глаз с окружения. С людей, стоящих чуть позади, с их взглядов, с того, как они держат руки, как стоят, как смотрят на нас. И в каждом из этих взглядов я ловил одно и то же: знание. Они знали, зачем мы здесь. Они знали про Лину. Они знали про слухи. И, возможно, знали даже больше, чем мы.

«Если Лина носит фамилию Сальваторе, значит, знают», — снова пронеслось в голове. И от этого становилось не по себе. Не от страха — от ощущения, что мы уже не контролируем ситуацию. Что нас ведут. Что кто-то заранее расставил все фигуры на доске, а мы только сейчас поняли, что играем.

Когда мы подошли к машинам, я на секунду задержался, позволяя остальным пройти вперёд. Масо, заметив это, чуть замедлился, будто давая мне время собраться.

— Тяжёлый перелёт? — спросил он спокойно, но в его вопросе чувствовалось что-то большее, чем простая вежливость.

— Не в перелёте дело, — ответил я, глядя ему прямо в глаза. — В том, что ждёт нас здесь.

Он чуть склонил голову, словно принимая эту честность.

— Здесь многое не такое, каким кажется, — тихо произнёс он, будто делясь секретом, который нельзя доверить никому другому. — Но иногда именно в этом и кроется правда.

Я не успел ответить. Отец позвал меня, и я пошёл за ним, чувствуя, как город сжимает нас в своих холодных объятиях. Впереди была встреча, переговоры, возможно, сделка. Но где-то за кулисами всего этого ждала Лина Сальваторе. И я должен был узнать правду. Любой ценой.

Мы сели в машины — чёрные, тяжёлые, бронированные, будто не транспорт, а передвижные крепости. Дверцы закрылись с глухим, уверенным щелчком, и этот звук прозвучал как печать, скрепляющая очередной день в бесконечной череде одинаковых, но смертельно опасных дней. Я смотрел в окно, на мелькающие огни города, и думал, что мы сейчас поедем на встречу с местным Доном — традиционный ритуал уважения, обязательный шаг перед любым крупным событием. Но отец, сидевший рядом, лишь покачал головой, не глядя на меня, будто читал мои мысли и заранее знал, что я спрошу.

— С ним встретимся на мероприятии, — коротко бросил он, и в этом «на мероприятии» прозвучало столько скрытого смысла, что мне стало не по себе. Это значило: пока рано. Это значило: не время показывать все карты. Это значило: есть вещи, которые даже сыну не положено знать до определённого момента.

Я кивнул, не настаивая. За годы я научился понимать, когда лучше молчать. Отец в силу своего возраста уставал быстрее, чем раньше. Он всё ещё был опасен — один его взгляд мог заставить человека побледнеть, один жест — запустить цепочку событий, которая меняла судьбы. Но теперь к этой силе добавилась усталость, тяжёлая, как старый плащ, который он не мог сбросить, даже если хотел.

А ещё дома у нас теперь была Даниель — моя маленькая сестрёнка. Она росла настоящей принцессой: мама её баловала, отец смотрел на неё так, будто видел в ней не просто ребёнка, а надежду на будущее, которое будет чуть светлее нашего. И я всё чаще замечал, что отец проводит с ними больше времени: с мамой и Даниель. Не потому, что он слабел, а потому, что хотел успеть дать им то, чего сам никогда не имел — спокойствия, тепла, ощущения, что дом — это место, где можно снять броню. Из‑за этого почти все дела клана легли на мои плечи. Я не жаловался — это было моей обязанностью. Но иногда, в самые тихие минуты, когда город за окном затихал, а охрана перешёптывалась вполголоса у дверей, меня накрывало странное чувство: я не знал, сколько ещё отец будет у руля. И ещё страшнее было другое — я не знал, готов ли я сам занять его место. Не физически, не по силе, а по той внутренней тяжести, которую он носил в себе каждый день.

Я снова ушёл в свои мысли, так глубоко, что не заметил, как мы приехали. Машины мягко остановились, двигатели затихли, и тишина, наступившая после их рокота, показалась оглушающей. Мы вышли, и где‑то внутри меня начало расти непонятное чувство — не страх, не злость, а что‑то между паникой и тревогой, как будто воздух стал гуще, тяжелее, и каждый вдох давался чуть сложнее. Я не мог понять, откуда оно взялось. Может, это был отголосок усталости. А может, предчувствие.

Отец и Алвизе остались на улице — обсуждать что‑то с охраной, проверять периметр, делать всё то, что они делали всегда, чтобы убедиться, что ни один враг не подойдёт слишком близко. А мы с Марко пошли внутрь, в тепло и свет отеля, который казался почти неестественно ярким после тёмных улиц.

Наши номера уже были готовы — это отец умел: всё должно быть готово до того, как ты спросишь. Нам оставалось только получить ключ‑карты у ресепшена. Мы стояли у стойки, ждали отца и Алвизе, и Марко не мог стоять спокойно. Он ёрзал, переминался с ноги на ногу, его энергия била через край, как у щенка, которому тесно в маленькой комнате.

— Слушай, давай после заселения куда‑нибудь сходим, — прошептал он, наклонившись ко мне. — Тут наверняка есть места, где можно нормально отдохнуть. Не просто сидеть в номере и смотреть в стену.

Я устало улыбнулся, но улыбка вышла кривой.

— Сейчас не время. Сначала отдых. Потом дела.

— Да ладно тебе! Ты всё время про дела. Иногда надо просто выдохнуть.

Я хотел ответить, но не успел. В этот момент меня накрыло странное ощущение — будто кто‑то провёл по спине ледяной иглой. Я почувствовал, как меня прожигают взглядом. Не просто смотрят, а изучают, сканируют, пытаются прочитать каждую мою мысль. Это чувство было настолько сильным, что я невольно напрягся, будто ждал удара.

Я начал крутить головой, бегать взглядом по холлу, пытаясь найти источник этого взгляда. Люди вокруг двигались, разговаривали, смеялись, но никто не смотрел прямо на меня. И всё же это чувство не исчезало — оно становилось только сильнее.

И вдруг я наткнулся на неё. На девушку. И не просто на девушку — на ту, чьи глаза были мне до боли знакомы. В них было что‑то от Каролины, от моего прошлого, от той жизни, которую я пытался забыть, но которая всё равно возвращалась ко мне в снах, в случайных совпадениях, в отблесках света на мокром асфальте.

Я замер. Время будто остановилось. В моей груди что‑то сжалось, а потом взорвалось тысячей эмоций: шок, удивление, злость, неверие. Я смотрел на неё и не мог понять — то ли у меня галлюцинации, то ли я уже начал сходить с ума, то ли это правда она. Лина Сальваторе? Или… la mia stella, та самая звезда, которая когда‑то освещала мой путь, а потом исчезла, оставив после себя только пустоту и вопросы?

Я сделал шаг вперёд, будто ноги сами знали, что нужно подойти, спросить, убедиться. Но в тот момент, когда я уже почти решился, я на пару секунд закрыл глаза — просто чтобы прогнать наваждение, собрать мысли. А когда открыл… её не было. Ни девушки, ни знакомых глаз, ни этого странного чувства. Только толпа, свет, шум и Марко, который смотрел на меня с недоумением.

Видимо, я и правда начал сходить с ума.

На моё плечо легла рука Марко. Я даже дёрнулся от неожиданности, будто меня вытащили из другого мира.

— Эй, ты чего? Кого‑то увидел? — он смотрел туда, куда я смотрел пару секунд назад, но там не было ничего необычного: просто люди, просто жизнь, просто отель, в котором каждый день происходит тысяча ничем не примечательных вещей.

Я тряхнул головой, прогоняя остатки этого наваждения.

— Забей. Просто… показалось. Устал, наверное. Надо выспаться. Потом займёмся делами.

Марко хмыкнул, но спорить не стал. Он знал меня достаточно хорошо, чтобы понимать: если я говорю «потом», значит, сейчас лучше не лезть с расспросами.

Мы передали охране ключи от номеров отца и Алвизе — пусть они сами разберутся, где и как будут спать. А мы с Марко отправились по своим номерам. Всю дорогу до лифта, по коридору, мимо закрытых дверей и дежурных охранников, я думал о той девушке. О её глазах. О том, как они были похожи на глаза Каролины. И о том, что, возможно, это была вовсе не галлюцинация. Возможно, это была Лина Сальваторе. Или… может быть, это была сама судьба, которая напоминала мне, что прошлое никуда не исчезло. Оно просто ждало подходящего момента, чтобы снова ворваться в мою жизнь и перевернуть всё с ног на голову.

Когда я вошёл в свой номер, тишина накрыла меня, как тяжёлое одеяло. Я сел на край кровати, опустил голову и прошептал в пустоту:

— La mia stella… если это была ты, скажи, что мне делать. Потому что я больше не знаю, как жить между прошлым и будущим.

Но комната не ответила. Она просто хранила свои тайны, как и весь этот город, как и вся моя жизнь. И я знал: завтра будет новый день. И, возможно, завтра я узнаю правду. А может быть, правда окажется страшнее любых моих догадок.

 

 

Глава 11. Подарок, который нельзя развернуть

 

Лина

Я планировала с утра выспаться. Вечер предстоял тяжёлый, напряжённый и долгий — мне предстояло надеть самую тяжёлую маску на лице, ту, что не даст ни единой трещинке, ни единого намёка на то, что внутри меня всё дрожит от страха и усталости. Я хотела просто спрятаться под одеялом, закрыть глаза и на несколько часов забыть, кто я такая и что от меня ждут. Но моим планам не суждено было сбыться.

С утра в мою комнату влетела Адели — вся радостная, сияющая, будто сама была праздником. В руке у неё была хлопушка, а в глазах — столько счастья, что оно, казалось, переливалось через край и заливало всю комнату.

— С ДНЁМ РОЖДЕНИЯ! УРААА! — закричала она, и в ту же секунду хлопнула хлопушкой. В воздух взлетели разноцветные конфетти, закружились, оседая на подушках, на полу, на моих распущенных волосах. Адели прыгнула на край кровати, подпрыгивая так, что пружины жалобно скрипнули.

Я вынула голову из-под подушки, прищурилась от яркого света и посмотрела на эту счастливую «веснушку». И как на неё ворчать? Как вообще можно злиться на человека, который так искренне радуется твоему дню?

— Знаешь, что я хочу сейчас больше всего сделать? — проговорила я, глядя на неё укоризненно, но при этом еле сдерживая улыбку.

Адели тут же замерла, приложила пальчик к подбородку, сделала такой преувеличенно задумчивый вид, что я едва не рассмеялась прямо в подушку.

— Хм… дай подумать… — она закатила глаза, будто решала самую сложную загадку в мире. — Ага! Я знаю! Ты хочешь меня обнять!

И она начала хохотать — громко, заразительно, до слёз. И я не выдержала. Сначала просто улыбнулась, потом хихикнула, а потом уже смеялась вместе с ней, не сдерживаясь, чувствуя, как с плеч сползает тяжесть вчерашнего дня.

Я села на кровати, потянула её к себе и крепко обняла.

— Веснушка, спасибо… спасибо, что ты рядом. Сегодня и всегда.

Я поцеловала её в щёчку, в ту самую, где россыпь веснушек была особенно густой, будто кто-то рассыпал золотую пыльцу.

Адели резко вскочила, будто в неё встроили пружину, и помчалась в гостиную. Через секунду оттуда загремела музыка — что-то весёлое, ритмичное, такое, от чего хотелось танцевать даже в пижаме. Она снова ворвалась ко мне, схватила за руку и потянула с кровати.

— Вставай! Сегодня твой день! Мы будем праздновать!

Я не ожидала увидеть в номере кого-то постороннего. Но когда вышла в гостиную, я буквально онемела. На секунду весь мир будто замер, а потом взорвался светом, улыбками и шумом.

У стены, с плакатом «С ДНЁМ РОЖДЕНИЯ, ЛИНА!», в смешных праздничных шапочках, стояли Грег, Марио… и, спустя столько лет, Артур. Он был в строгом костюме, а в руках держал букет белых роз.

Когда я увидела Артура, внутри что-то дрогнуло и сжалось. За тот год что я жила у него он стал мне по-настоящему близок — не просто союзник, не просто наставник, а человек, который знал меня настоящую и всё равно оставался рядом. Но где-то в глубине, в той самой сломанной части души, мне стало больно. Я так сильно ждала увидеть ещё двоих — Джеймса и Антонио. Их не было. И эта пустота ударила неожиданно, резко, как сквозняк в тёплом помещении. Я на секунду закрыла глаза, чтобы прогнать подступающие слёзы, и снова посмотрела на тех, кто был здесь. На тех, кто пришёл.

Адели взмахнула руками, будто дирижировала невидимым оркестром, и все дружно, по её сигналу, закричали:

— С ДНЁМ РОЖДЕНЬЯ! С ДНЁМ РОЖДЕНЬЯ! С ДНЁМ РОЖДЕНЬЯ! УРАААА!

Я начала плакать. Но это были не слёзы боли — это были слёзы счастья, облегчения, благодарности. Рядом были самые дорогие мне люди. Те, ради которых я готова была держаться, даже когда ноги подкашивались, а сердце сжималось от страха.

— Как же я вас всех хочу… убить! — проговорила я сквозь смех и слёзы, а потом кинулась к ним, обнимая по очереди: сначала Марио, который прижал меня к себе так крепко, будто хотел защитить от всего мира; потом Грега, который неловко, но искренне улыбнулся и похлопал меня по спине; потом Артура — с ним объятия были другими, спокойными, тёплыми, как старый плед в холодный вечер.

Пусть я хотела выспаться, но этот день начался самым лучшим сюрпризом, какой только можно было придумать.

Я быстро убежала переодеться, выскользнув из пижамы и натянув лёгкое платье — не для вечера, а для этого маленького, уютного праздника. До главного мероприятия было ещё время, и Адели решила, что мы проведём эти часы вместе, в дружном кругу.

Мы сидели на диване, пили шампанское с апельсиновым соком (Адели настояла, чтобы было и празднично, и не слишком серьёзно), я открывала подарки и буквально прыгала от счастья, как маленькая девочка.

Марио подарил мне билеты на круизное путешествие на двоих.

— Выбери кого хочешь взять с собой, — улыбнулся он. — Хоть Адели, хоть кого-то ещё. Главное, чтобы ты хоть раз в жизни просто плыла по волнам и ни о чём не думала.

Артур протянул мне небольшую коробку, обёрнутую в простую коричневую бумагу, перевязанную тонкой лентой. Когда я открыла её, у меня перехватило дыхание. Это было коллекционное издание Джеффри Чосера — редкое, с иллюстрациями, в кожаном переплёте. Я обожала читать, и это был самый дорогой подарок не по цене, а по смыслу.

— Ты помнишь, — прошептала я, проводя пальцами по тиснёному корешку.

— Конечно, помню, — тихо ответил Артур, чуть наклонив голову. — Ты читала его, когда мы только начали работать вместе. Говорила, что в старых историях есть что-то, что помогает держаться.

Настала очередь Грега. От него я ожидала чего угодно: оружия, какого-нибудь хитрого гаджета, саркастичного сувенира. Но он удивил меня так, что я на секунду потеряла дар речи.

Он протянул мне папку с документами и небольшую деревянную шкатулку.

— Это… винодельня в Грузии. Небольшой домик рядом, виноградники. Если захочешь тишины, места, где никто не будет знать, кто ты, это будет твоё убежище.

Я смотрела на документы, потом на Грега, не веря своим глазам.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Ты серьёзно?

— Абсолютно. Там красиво. Тихо. И, если честно, я подумал, что тебе нужно место, куда можно сбежать, когда всё станет слишком громко.

Я обняла его, крепко, не отпуская.

— Спасибо. Это… это невероятно.

Но самый трогательный подарок был от Адели. Она протянула мне свёрток, завёрнутый в бумагу с рисунками сердечек и звёздочек, будто делала это своими руками. Когда я развернула его, внутри оказался плед — мягкий, пушистый, тёплый. Но не просто плед. На нём были наши фотографии, аккуратно вшитые в ткань: мы в Париже, смеёмся, прячась от дождя под одним зонтом; в Риме, сидим на ступеньках, едим мороженое и смотрим на закат; в маленьком городке в Испании, где мы заблудились, но не расстроились, потому что нашли лучшую таверну в округе. Фотографии трёхлетней давности, но каждая из них хранила столько эмоций, что их хватило бы на целую жизнь.

Я плакала минут пять, уткнувшись Адели в плечо, а она гладила меня по спине и шептала:

— Ну, ну, не плачь. Это же праздник. А на празднике должны быть только счастливые слёзы.

После мы выпили ещё по бокалу, смеялись, вспоминали истории, и на какое-то время весь остальной мир — все интриги, все угрозы, все ожидания — просто исчез. Оставались только мы.

Потом Адели хлопнула в ладоши, будто включала новый режим.

— Так! Время не ждёт! У нас плотный график! Сначала спа-салон: массаж, релакс, сауна, бассейн, шоколадное обёртывание, массаж камнями и всё, что расслабляет тело и душу. Потом салон красоты. А потом — сборы на мероприятие. Я всё распланировала!

Мы поехали в спа-салон, и там я впервые за долгое время позволила себе просто быть. Не наследницей, не оружием, не шахматной фигурой в чужой игре. Просто девушкой, которая празднует свой день рождения.

Массаж был таким глубоким, что казалось, будто из мышц выдавливают не напряжение, а воспоминания. Шоколадное обёртывание пахло так сладко, что хотелось его есть. В сауне мы сидели, завернувшись в полотенца, и болтали о пустяках — о любимых фильмах, о том, какой кофе вкуснее, о том, что лучше: дождь или снег. В бассейне мы плескались, как дети, пока администратор не сделал нам деликатное замечание.

В салоне красоты мне сделали причёску — сложную, элегантную, но не слишком вычурную: несколько прядей свободно обрамляли лицо, будто подчёркивая, что за всей этой строгостью скрывается живой человек. Макияж был сдержанным, но выразительным: тёмные тени подчёркивали глубину глаз, а помада была глубокого винного оттенка — не кричащая, но заметная.

Адели тоже преобразилась: её волосы уложили мягкими волнами, макияж сделали чуть ярче обычного, и она выглядела так, будто собиралась не на мафиозное мероприятие, а на красную дорожку.

— Ты выглядишь потрясающе, — сказала я, когда мы стояли перед зеркалом и крутились, рассматривая себя с разных сторон.

— Мы обе выглядим потрясающе, — улыбнулась она. — И пусть сегодня все смотрят на нас. Пусть знают, что мы не прячемся.

Когда мы вернулись в отель, чтобы переодеться в вечерние платья, в номере нас уже ждал небольшой сюрприз: на кровати лежало платье, которого я не заказывала. Оно было тёмно-бордового цвета, почти винного, с разрезом до середины бедра и сложной драпировкой, которая подчёркивала силуэт, не выглядя при этом вызывающе. Рядом лежала записка от Марио: «Это не приказ. Это просьба. Надень это сегодня. Ты должна выглядеть так, чтобы никто не сомневался: ты достойна того, что тебе принадлежит».

Я надела платье, и оно село идеально, будто было сшито специально для меня. В нём я чувствовала себя не только красивой — я чувствовала себя сильной.

Адели выбрала чёрное платье с серебряной вышивкой — строгое, но элегантное. Мы стояли рядом, смотрели друг на друга и улыбались.

— Готова? — спросила Адели, беря меня за руку.

— Готова, — ответила я, хотя внутри всё дрожало.

Машина ждала у входа. Бронированный внедорожник, чёрные стёкла, охрана, которая двигалась так, будто была частью механизма, а не отдельными людьми. Мы сели, и автомобиль плавно тронулся, увозя нас из отеля в особняк, где должно было начаться главное событие этого дня.

Приехав к особняку, мы с Адели сразу заметили: охрана сегодня была не просто многочисленной — она казалась почти ритуальной, выстроенной с военной чёткостью. Двое мужчин в тёмных костюмах шагнули навстречу, едва ли не синхронно, и один из них чуть склонил голову, будто отдавая негласный поклон, но в этом поклоне сквозила не вежливость, а демонстрация силы.

— Мисс Лина, мисс Адели, — произнёс он ровным, лишённым эмоций голосом, который тем страшнее звучал, что в нём не было ни капли теплоты. — Пройдёмте, пожалуйста, не через парадные двери. У дона есть особый план на сегодняшний вечер.

Я едва сдержала усмешку, скользнувшую по губам. «Как будто встречают не меня, а английскую королеву», — пронеслось в голове, но усмешка тут же погасла: в этой охране не было ничего церемониального, в ней чувствовалась готовность к любому повороту. Это не почётный караул — это щит, и, возможно, клинок.

Нас повели в обход, через чёрный вход, скрытый за высокой кованой решёткой, увитой плющом. Казалось, будто сам особняк прятал нас от чужих глаз. Мы ступали по узкой дорожке, где тени ложились особенно густо, а воздух пах сырой землёй и старой древесиной — запах, который всегда напоминал мне о тайнах, которые хранят стены.

За дверью нас ждал потайной коридор — длинный, низкий, с редкими лампами, отбрасывающими дрожащий свет. Здесь даже шаги звучали иначе: глухо, будто дом поглощал каждый звук, чтобы не выдать своих секретов. Стены были увешаны старыми фотографиями в тёмных рамках: на них застыли лица людей, чьи имена я знала только по легендам клана. Я скользнула взглядом по одному из снимков — молодой Дон Сальваторе, мой дедушка, стоял рядом с другим доном, их взгляды были такими холодными, что казалось, даже стекло не могло удержать этот лёд.

Чем ближе мы подходили к главному залу, тем сильнее билось моё сердце — не от волнения, а от предчувствия. Оно стучало так громко, что, казалось, заглушало даже музыку, доносившуюся из-за тяжёлой дубовой двери. Голоса сливались в низкий гул, похожий на рокот далёкого шторма, который вот-вот обрушится на берег.

Мы замерли у последней арки, где коридор резко сворачивал, и дальше начинался короткий проход, ведущий прямо к боковой нише у сцены. Я сжала руку Адели так крепко, что она тихо шикнула, и только тогда я поняла, что причиняю ей боль.

— Прости, — прошептала я, но она только покачала головой, её глаза были широко раскрыты, в них читался не страх, а напряжённое ожидание. Она знала, что этот вечер — не просто праздник, а рубеж.

Вдруг голоса в зале стихли, музыка стала тише, превратившись в едва уловимый ритм, от которого по коже бежали мурашки. Охранник, стоявший перед нами, наклонился вперёд, и его шёпот прозвучал почти как приказ:

— Мисс Лина, будете готовы. Как только дон произнесёт речь о передаче власти своему сыну и примет клятвы, вас представят. Вы должны будете выйти туда. К сожалению, мисс Адели сейчас пойдёт со мной в главный зал — вы должны выйти одни.

Я резко повернула голову в его сторону, прожигая его взглядом, в котором вспыхнула ярость — короткая, острая, как лезвие. Мне хотелось выдать ему целую триаду злости, но слова застряли в горле, потому что почувствовала, как Адели снова сжимает мою руку, удерживая меня от опрометчивого шага.

Охранник уже уводил Адели, и я осталась одна, если не считать тени в углу и тяжёлого дыхания, которое я пыталась выровнять. Я закрыла глаза и стала дышать глубоко, считая удары сердца, чтобы вернуть себе контроль. Но спокойствие не приходило — оно было слишком хрупким, слишком чужим в этом доме, пропитанном властью и кровью.

И тут раздался голос дедушки — тихий, но такой властный, что, казалось, он мог бы сдвинуть горы. Он звучал не просто громко — он звучал весомо, как приговор и благословение одновременно.

— Пятьдесят лет назад я занял пост дона, — начал он, и в зале воцарилась такая тишина, что можно было услышать, как падает пыль с карнизов. — Пятьдесят лет я правил семьёй, кланом Morte. Я занял этот пост ещё совершенно мальчишкой, не умевшим толком править, вести людей. Я только закончил своё обучение и толком не знал ничего: как управлять, как держать власть. Многие пытались забрать моё имя, забрать мой клан. Но тогда я понял, что мне стоит надеть броню, стать сильнее, быстрее, безжалостнее. И спустя столько времени наша семья, наш клан стал самым опасным, самым грозным. Весь мир, слыша про наш клан, содрогается в ужасе. Враги боятся, друзья уважают.

Он сделал паузу, и эта тишина была тяжелее любых слов. Она давила на плечи, заставляла дрожать руки, которые я старалась держать неподвижно. Я затаила дыхание, прислушиваясь к каждому мгновению, словно от этого зависела моя жизнь.

— И вот сегодня мы собрались здесь: клан, друзья, семья и те, кто всегда был рядом с нами и не предаст нас. Я правил пятьдесят лет, и время старого волка пришло. Не потому что я устал — хотя это часть правды, — но моя сила, ум и стать уже не те, что раньше. Время пришло передать власть молодому волку: тому, кто сильнее, хитрее, и тому, кто не подведёт в нужный момент и не промажет. Марио, сын мой, подойди.

Я услышала шаги — чёткие, уверенные, без лишней спешки. В зале стояла такая тишина, что каждый шаг звучал как удар молота. Никто не смел произнести лишнего слова или вздоха.

— Сегодня я передаю свою власть, — продолжил дедушка, и голос его стал твёрже стали. — Сегодня моё место по праву займёт мой сын — тот, кто был рождён для этого, тот, кто продолжит защищать наш клан, защищать и вести нас! Марио, прими это, и прими клятвы своих людей. С сегодняшнего дня ты — новый Дон. Моё время пришло, настало твоё время!

Я не видела, что именно дедушка передал Марио — только слышала тихий звон металла и шелест ткани, а потом зал взорвался аплодисментами. Они звучали не как обычная овация, а как клятва, как признание силы. Один за другим члены клана подходили и произносили слова, которые теперь навсегда впивались в память:

— Я вступаю в семью Morte не ради славы и не ради страха, а ради долга.

Клянусь: кровь моя — это кровь семьи, и пусть она прольётся, но не предаст.

Пусть смерть ходит рядом с каждым нашим шагом — я не позволю ей стать оправданием слабости.

Я буду твёрд там, где другие дрогнут, и молчалив там, где другие закричат.

Враг узнает нас не по крику, а по тишине перед ударом.

Предатель узнает нас не по слезам, а по весу возмездия.

Я храню верность не из страха наказания, а из гордости носить имя Morte.

И если однажды тень смерти станет слишком густой, я встречу её лицом к лицу — и не отступлю, потому что семья стоит за моей спиной, а честь — в моём сердце.

Такова моя клятва. И пусть сама смерть станет свидетелем её истинности.

Эти слова ударяли в грудь, как удары сердца. Я никогда раньше не слышала клятву целиком — за три года я ни разу не присутствовала на таком посвящении. Дедушка и дядя говорили, что придёт время, и я, как мама, должна буду вступить в клан и принести клятву. Я знала, что прошло мало времени и я ещё недостаточно готова, но также знала, что однажды этот момент настанет — и я приму его, несмотря ни на что.

Из мыслей меня вывели слова Марио, нового Дона клана. Он говорил уверенно, без пафоса, но каждое его слово звучало как закон. Я замерла, приготовившись к выходу. Открыла глаза, надела маску силы и власти — не ту, что скрывают слабость, а ту, что превращает страх в сталь. Сегодня все, кто когда-то знал меня как Каролину, увидят вновь, только я теперь не она. Та девушка умерла, а сегодня родилась новая — новая я, Лина Сальваторе.

— Друзья, семья, — голос Марио разнёсся по залу, перекрывая даже шёпот. — Сегодня мы здесь собрались не только для принесения клятв. Сегодня тот день, когда я могу представить вам ту, которая не раз доказала семье верность, представить вам ту, которая смогла принести частичку счастья в мою жизнь. Хочу представить вам мою дочь… Лину Сальваторе!

Дверь распахнулась, и на меня обрушился свет — яркий, безжалостный, выжигающий тени. Но я не закрыла глаза. С гордо поднятой головой я пошла к дяде и дедушке на сцену, чувствуя на себе взгляды всех, кто был в зале. Они затаили дыхание, пока я шла — медленно, гордо, грациозно, как львица, выходящая на охоту. Каждый мой шаг был обещанием: я здесь, я сильна, я достойна.

Дойдя до дяди, я вложила свою руку в его протянутую ладонь — и в этом жесте было больше слов, чем во всей речи донов.

— Прошу, поприветствуйте мою дочь Лину!

Зал взорвался аплодисментами, криками, хлопками. Сначала я смотрела прямо перед собой, не видя лиц, только свет и тени. Но по мере того как овации становились громче, я начала бегать глазами по залу. Людей было так много, что казалось, будто стены раздвинулись, чтобы вместить всю эту силу, всю эту власть, собранную в одном месте.

Здесь были представители других кланов: клан Фамилия, где я когда-то родилась и жила; клан GUERRAS — испанская мафия, откуда была родом Лаурета; и множество других, о которых я слышала только шёпотом, в полутёмных комнатах, во время долгих обсуждений планов. Марио за два года обучения понемногу рассказывал мне о каждом — коротко, сдержанно, но достаточно, чтобы я понимала, кто здесь друг, а кто — потенциальный враг.

Мой взгляд скользил от одного дона к другому: Дон Чезаре, его Консильери Алвизе, Амо и его верный друг Марко. Я увидела Артура — он снова был без сыновей, и в его взгляде читалась усталость, смешанная с гордостью. Адели стояла рядом с Грегом и каким-то незнакомым парнем, чьё лицо было мне незнакомо, но осанка выдавала в нём бойца.

Я продолжала искать, сама толком не понимая, кого именно. И вдруг мой взгляд остановился на той, которая принесла разлад в мою семью — на Лаурете. Её присутствие здесь было как удар под дых. Значит, мой некогда родной отец тоже где-то здесь, но он прятался. Конечно: дедушка и дядя его не оставят в живых, если он сделает хоть один неверный шаг. Но наши кланы дружат — по крайней мере, пока. Теперь, когда у нас новый Дон, мой дядя, именно он будет решать, как поступить с этой дружбой.

Я почти перестала слышать, что говорит Марио или дедушка. Мысли кружились, сплетаясь в тугой узел: клятвы, предательства, старые долги, новые обещания. Я чувствовала, как меня ведут со сцены, но даже не замечала этого, пока дедушка не вывел меня из оцепенения:

— Лина!

Моё имя из его уст прозвучало тихо, но достаточно громко, чтобы пробить пелену мыслей. Бабушка стояла рядом, её взгляд был тёплым, почти ласковым, в то время как дедушка прожигал меня взглядом — пусть он и ушёл на покой и больше не был доном, но власть всегда будет в его крови.

— А что? Простите, я задумалась… — пробормотала я, не зная, что ещё сказать.

Бабушка смотрела на меня с той самой улыбкой, которая могла согреть даже в самый холодный день. А дедушка… в его глазах читалось нетерпение и строгость, которую не могла смягчить даже любовь.

— Сколько раз учить тебя: каждая твоя заминка равна твоей смерти! — произнёс он жёстко, но без злобы — скорее как напоминание, как урок, который я должна была выучить наизусть.

Я быстро взяла себя в руки, выпрямилась, расправила плечи.

— Простите, сеньор Сальваторе, такого больше не повторится, — ответила я ровным голосом, намеренно не называя его дедушкой. При бабушке я не могла позволить себе такую фамильярность — проявляла уважение, соблюдала дистанцию. Я устала хранить этот секрет, но это была цена, которую я платила за возможность скрыться, уйти от старой себя, от той жизни, которая могла бы меня сломать.

К нам подошёл Грег, за ним — Адели. Дедушка ушёл, за ним последовал и Грег, оставив нас втроём: бабушку, Адели и меня. Зазвучала музыка — не торжественная, а живая, с ритмом, который заставлял кровь бежать быстрее. Гости начали общаться, разбиваясь на группы, обсуждая дела, заключая союзы и плетя интриги.

Я стояла, наблюдая за всем этим, чувствуя себя одновременно частью этого мира и чужой в нём. И в какой-то момент я ощутила на затылке взгляд — тяжёлый, пристальный, будто кто-то пытался прожечь во мне дыру. Я не стала оборачиваться, потому что знала и без того, кому он мог принадлежать. Амо Висконти.

Его присутствие здесь было не случайностью. Он всегда появлялся там, где пахло властью и опасностью. И сегодня он смотрел на меня не как на дочь дона или наследницу клана — он смотрел на меня так, будто видел то, что я пыталась спрятать даже от себя самой. Я чувствовала этот вечер ничего хорошего мне не принесет, лишь больше добавит тайн и секретов..

_______________________________________________________________________________________

Дорогие друзья, спасибо за терпение. Скоро продолжу.

 

 

Глава 12. Один вечер, одна тайна.

 

Визуал Лины и Адели, как вам?

_______________________________________________________________________________________

Лина

Вечер протекал обманчиво спокойно — будто сам особняк решил притвориться гостеприимным, а не крепостью, где каждое слово может стать поводом для войны. Мы с Адели стояли в укромном уголке зала, чуть в стороне от главного потока гостей: здесь было тише, и можно было хоть на минуту забыть, что сегодня каждый взгляд — это оценка, каждый жест — намёк, а любая улыбка может скрывать нож. Мы болтали с девушками нашего возраста — их подобрала бабушка через своих подруг. Она, сама того не скрывая, устраивала маленькие смотрины: то кивнёт в сторону какого-нибудь Капо, то шепнет что-то на ухо его жене, то улыбнётся так многозначительно, что становилось ясно — она уже мысленно примеряет Адели к подходящей партии. Для бабушки это был не просто праздник, а тонкая дипломатия, выточенная годами жизни среди кланов. Я же старалась просто дышать. Это был мой день рождения, и я имела право хотя бы на пару часов не быть наследницей, не быть оружием, не быть той, кто должен держать лицо любой ценой. Рядом с Адели я могла позволить себе быть просто Линой — улыбаться без расчёта, смеяться, когда смешно, и не думать, как это выглядит со стороны.

С нами стояли Аврора, дочь Капо Капелли, и Беатрис, младшая дочь младшего босса Амати. Обе были из «правильных» семей, воспитанные в тех же правилах, что и я: не показывать слабость, не спорить с мужчинами клана, улыбаться, когда хочется кричать. Но сегодня в их глазах было что-то другое — любопытство и даже лёгкая зависть. Они смотрели на меня не как на соперницу, а как на ту, кто уже шагнул туда, куда они только собирались.

— Ты видела наследника Испанского клана? — тихо спросила Аврора, наклоняясь ко мне так, будто делилась секретом

— Видела, — улыбнулась я, стараясь, чтобы улыбка не выглядела натянутой. — Но мне он не интересен, сегодня я просто именинница.

Беатрис хихикнула, прикрыв рот ладонью:

— Эх.. Он такой красивый, да еще и молодой, вот бы отец представил меня, или же молодой наследник сам обратил на меня внимание.

Я не понимала их, мне было все равно, я лишь старалась наслаждаться вечером. Я хотела уже что-то ответить им но я не успела — к нам подошёл Марио. Он двигался по залу так, как ходят люди, привыкшие к власти: не спеша, но так, что пространство само расступалось перед ним. Девушки тут же склонили головы в почтительном поклоне, даже Адели, хотя она всегда старалась держаться чуть свободнее, чем позволяли правила.

— Юные леди, я украду у вас Лину. Прошу нас простить, — произнёс Марио ровным, спокойным голосом, в котором, однако, чувствовалась сталь.

Я склонила голову, показывая уважение, и пошла за ним. Адели лишь улыбнулась мне на прощание — в её улыбке было столько поддержки, что на мгновение стало легче.

Мы шли молча, и я думала, что он просто отведёт меня в сторонку, туда, где меньше шума и лишних ушей. Но я не ожидала, что он поведёт меня прямо к центру зала, туда, где стояли самые влиятельные люди сегодняшнего вечера.

— Лина, прошу, познакомься, — голос Марио стал чуть мягче, но не потерял властности. — Дон Чезаре Висконти, глава клана Фамилии. И его сын, наследник — Амо Висконти.

Я остановилась, чувствуя, как земля будто качнулась под ногами. Я смотрела в знакомые до боли глаза Амо, и сердце начинало трепетать от давно забытых чувств — тех, что я старательно хоронила в себе, чтобы они не мешали мне быть сильной. Он смотрел на меня так, будто искал ту прошлую меня, ту Каролину, которую знал когда-то. Но он не найдёт её ни в моих глазах, ни на лице. Да, мы — одно лицо, Каролина и я, но теперь я играла совершенно другую роль.

— Очень рада знакомству с вами, Дон Висконти, — произнесла я ровно, стоя прямо и гордо, не глядя прямо в глаза, чтобы проявить должное уважение. Старая я давно бы уже нарушила правила, вспыхнула бы, сказала что-то дерзкое. Но теперь я не была той девушкой.

Краем глаза я заметила, как Амо дёрнул руку в мою сторону, будто хотел коснуться, но тут же одёрнул себя и сжал кулак. Его взгляд я чувствовала даже тогда, когда не смотрела на него — он прожигал меня насквозь. Марио и дон Чезаре заговорили о делах — о поставках, о территориях, о старых соглашениях. Их голоса звучали спокойно, но в этой спокойности чувствовалось напряжение, как перед грозой. Я стояла рядом, стараясь не шевелиться, но внутри всё сжималось от предчувствия.

И вдруг голос Марио резко изменился — стал жёстким, властным, таким, каким он говорил только в моменты, когда на кону стояла честь клана:

— При всём уважении к вам, когда-то мы заключили с вами перемирие. И в вашем клане погибла моя сестра и племянница. Сейчас, Чезаре, ты понимаешь, что наше с вами перемирие висит на волоске. О каких поставках через нашу территорию ты говоришь?

Тишина упала на зал, как тяжёлый занавес. Те, кто стоял поблизости, резко замолчали, будто кто-то выключил звук. Люди Марио и дона Висконти сделали шаг вперёд, готовые в любой момент встать на защиту своих лидеров. Я тоже напряглась: я умела сражаться и могла защитить себя или дядю, хотя знала, что он и сам справится. Но я была начеку.

Взгляд Чезаре стал жёстким, почти злым, и на мгновение мне показалось, что сейчас произойдёт непоправимое. Но Марио вдруг резко взял себя в руки, будто накинул невидимую броню спокойствия.

— Чезаре, поговорим после праздника. К тому же у моей дочери сегодня день рождения. Не хочу портить ей вечер.

Чезаре медленно кивнул, соглашаясь с этим негласным перемирием на время торжества. Мы пошли дальше, и я чувствовала, как взгляд Амо жалит мне спину, но не оборачивалась. Про себя я лишь подумала: «Прости, но Каролина правда умерла».

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Марио продолжал вести меня по залу, представляя другим Донам, Капо, влиятельным союзникам. Каждый раз я повторяла одну и ту же вежливую фразу, каждый раз склоняла голову, каждый раз чувствовала, как внутри нарастает усталость от этой бесконечной игры в дипломатию.

— Марио… подожди, — наконец, я схватила его за предплечье и остановилась. Он повернулся ко мне, и на секунду в его глазах мелькнуло что-то тёплое, человеческое, но тут же снова сменилось маской дона.

— Объясни, для чего мне все эти знакомства? Я смотрела ему прямо в глаза и ждала ответа.

Марио на пару секунд закрыл глаза, выдохнул, будто сбрасывая с плеч тяжесть всего вечера, и ответил:

— Лина… ты не просто боец и не просто оружие. Тебе нужно знать, с кем дружить, кого держать вблизи, а против кого воевать. Ты — наследница клана, пусть для других и не по крови, но ты знаешь правду. Эти связи нужны для дальнейшей поддержки. К тому же таким образом я показываю, что ты под защитой клана, под моей защитой.

Я слушала его, пытаясь понять, к чему он ведёт. В голове тут же всплывали воспоминания о том дне, когда меня схватили, думая, что я — слабость дедушки и Марио. Тогда это была правда. Но теперь…

Марио покачал головой, будто отгоняя тяжёлые мысли, и продолжил:

— Перестань думать о лишнем. Давай насладимся праздником. А остальное будем решать завтра.

Он потрепал меня по голове, как делал это последние три года, когда хотел показать, что я всё ещё его маленькая племянница, несмотря на все титулы и обязанности. Потом он ушёл к другим гостям, оставив меня стоять посреди зала, разрывающейся между желанием просто сбежать и необходимостью быть здесь.

Ко мне подошёл официант с подносом, на котором стояли бокалы с шампанским. Я взяла один бокал, сделала небольшой глоток и почувствовала, как пузырьки щекочут горло, возвращая меня в реальность. Я пошла искать Адели. Двигаясь по залу, я скользила взглядом по лицам, отмечая знакомые и незнакомые, запоминая, кто с кем стоит, кто о чём шепчется, кто слишком пристально смотрит в мою сторону. И вдруг мой взгляд упал на дальний угол зала, где среди толпы прятались две тени.

Я узнала их сразу, хотя не видела почти два года. Два года ни сообщений, ни звонков. Я писала им, звонила, но в ответ была тишина. Антонио и Джеймс стояли в тени, будто прятались от всего зала, и от меня в том числе. Внутри всё смешалось: радость от того, что они здесь, и злость за то, что они так долго молчали. Эмоции сталкивались, как волны во время шторма, но я не могла показать их сейчас. Это будет позже.

Я шла к ним не спеша, чётко глядя на них. Антонио стоял спокойно, его взгляд был прямым и немного виноватым. Джеймс же стоял в напряжённой позе и всё время отводил взгляд в сторону. «Так-так, кому-то очень неловко», — пронеслось у меня в голове.

Дойдя до них, я остановилась и посмотрела сначала на Антонио, потом на Джеймса. Джеймс по-прежнему смотрел куда угодно, только не на меня. Мне хотелось выплеснуть на них остатки шампанского из бокала, но вместо этого я залпом допила его и сказала тихо, но зло:

— Явились? Как замечательно!

Антонио провёл рукой по затылку, будто пытаясь собрать мысли в кучу, а Джеймс ещё больше напрягся. Наверняка они слышали, что я стала лучшей в своих заданиях, почти на уровне Марио.

Антонио собрался с духом и заговорил:

— Лин, слушай, мы не хотели пропадать… Просто, чёрт, как сложно… Прости, что мы пропали, не писали и не звонили. Мы были против твоего отъезда. За тот год, что ты жила с нами, мы привыкли к тебе, а потом ты решила уехать, и мы были злы на тебя. Поэтому и не стали писать и звонить… Прости, мы были не правы.

Я стояла и слушала это неуклюжее признание, и больше всего мне хотелось услышать, что скажет Джеймс. Но он молчал. Как на этих двоих обижаться? Я понимала, что ранила их чувства, но меня очень настораживал Джеймс — он сильнее отреагировал на мой отъезд, чем Антонио.

— Хоть радует, что хватило смелости приехать, — сказала я, злясь на них, но при этом улыбаясь. — Спасибо, что приехали. Я правда рада. Я скучала по вам, парни.

Я подошла к Антонио и обняла его. На секунду он замер, не ожидая такой откровенности, а потом обнял в ответ крепко, по-братски.

— Эх, малышка, ты стала взрослой, — усмехнулся он, отпуская меня. — С днём рождения, Лина!

Он сжал меня ещё раз, а потом повернул голову к Джеймсу и сказал:

— Эй, вредный, иди сюда и вручи подарок малышке.

Джеймс молча подошёл, по-прежнему не глядя мне в глаза, и сунул в руки небольшую коробочку. Я схватила её, замерла на мгновение, а потом посмотрела, как Джеймс уходит от меня и от своего брата. Между нами повисла тишина, тяжёлая и неудобная.

Я перевела взгляд на Антонио, он тоже смотрел вслед брату, будто хотел что-то сказать, но не находил слов.

— Прости, малышка, но он ещё не отошёл. Ещё раз с днём рождения. Надеюсь, тебе понравится подарок… И, по секрету, скажу: его выбирал не я, — тихо добавил Антонио, потрепав меня по голове. Потом он ушёл, оставив меня в углу зала, в тени ото всех, с коробочкой в руках и со смешанными чувствами.

Я не понимала, что происходит с Джеймсом, но знала, что разберусь с этим позже. Марио был прав: сегодня нужно было насладиться своим днём рождения, а все остальные проблемы оставить на завтра.

Я хотела пойти дальше искать Адели или Марио. Но стоило мне развернуться, как я буквально врезалась взглядом в Амо. Он стоял, прислонившись спиной к колонне, руки спрятаны в карманах, взгляд прикован ко мне. Я смотрела ему в глаза и не знала, что сказать. Ситуация напомнила мне нашу первую встречу в тренажёрном зале — тогда он тоже смотрел на меня так, будто видел больше, чем я хотела показать. Я отогнала эти воспоминания: не сейчас и не здесь.

Амо отлип от колонны и направился ко мне медленно, как хищник, который не торопится, потому что добыча уже никуда не денется.

— Мисс Сальваторе, всё никак не могу вас поздравить с днём рождения. Примите мои поздравления, — произнёс он ровным, чуть бархатистым голосом.

Я смотрела прямо на него, боясь отвести взгляд и показать свою слабость.

— Сеньор Висконти, благодарю вас. Мне приятно, что наследник дружественного нам клана лично поздравил меня, — ответила я, стараясь держать вежливый тон и не выдать, как бешено колотится сердце.

Я хотела просто пойти дальше, но Амо перегородил мне путь. Я нахмурилась, глядя на него с немым вопросом.

— Сеньор Висконти, вы что-то ещё хотели мне сказать? — мой голос был тихим, но уверенным.

Он не ответил сразу. Его глаза бегали по моему лицу, будто он пытался прочитать в нём ответы на вопросы, которые не решался задать вслух. Потом он наклонился к моему уху, и я невольно вздрогнула, но осталась стоять на месте.

Его голос прозвучал так тихо, что я едва могла разобрать слова:

— Я знаю, что это ты… la mia stella.

Услышав из его уст «моя звезда», я затаила дыхание. Я не могла поверить, что он так быстро меня раскусил. Но я не могла позволить его догадке подтвердиться. Я сделаю всё, чтобы он поверил, что ошибся.

— Сеньор Висконти, прошу прощения, но вы нарушаете все правила приличия и дозволенности. Я не понимаю, о чём вы говорите. Спасибо ещё раз за поздравления, но я пойду: другие гости ждут меня. И впредь не нарушайте личные границы леди.

Я говорила спокойно, чётко и уверенно, показывая, что не боюсь его и что он ошибся. Потом спокойно обошла его и пошла дальше, туда, где, как мне казалось, меня ждут люди, которые не будут искать в моём лице отголоски прошлого. Мне нужно было найти Адели, или Марио, или хотя бы Грега — кого-то, кто поможет мне снова почувствовать себя собой, а не загнанной жертвой в угол.

Мои руки дрожали — совсем чуть-чуть, едва заметно, но я чувствовала эту мелкую дрожь в кончиках пальцев, будто по ним бежали разряды напряжения. Я шла чётко и уверенно, расправив плечи, так, чтобы ни один человек в зале не догадался, как внутри всё сжимается от усталости и тревоги. Спина будто горела — я чувствовала взгляд Амо, тяжёлый, настойчивый, как прикосновение, которого я не хотела. Он не просто смотрел: он изучал, выискивал, пытался расколоть ту броню, которую я так старательно на себя надела.

Чуть вдалеке мелькнула копна рыжих волос — Адели. Я узнала бы её и за тысячу миль: не только по цвету, но по тому, как она стояла — чуть наклонив голову, будто слушала собеседника, но при этом всем телом была готова сорваться с места и убежать, если станет слишком неуютно. Чуть ускорив шаг, я стала приближаться к ней, но, подходя, заметила, что она стоит не одна. Рядом с ней был мужчина лет тридцати — тридцати пяти: светлые волосы, модельное лицо, идеально уложенные пряди, будто он только что вышел из салона. В его осанке чувствовалась привычная уверенность человека, который знает, что нравится окружающим. Скорее всего, он был приближённым к нашему клану или просто хорошо знал правила игры — вежливость, смешанную с настойчивостью.

Подойдя к ним, я не дала Адели ответить на его очередную фразу.

— Прошу прощения, но позвольте я заберу свою подругу, — произнесла я ровным, холодным голосом, не улыбаясь. Мой взгляд был прямым, без лишней агрессии, но и без капли мягкости — он должен был понять: это не просьба, это факт.

Адели коротко улыбнулась мужчине, её улыбка была вежливой, но в ней не было ни капли заинтересованности.

— Рада была пообщаться, Рамиль, — сказала она спокойно, а потом повернулась ко мне и пошла рядом, не оглядываясь.

Мы отошли на приличное расстояние, прежде чем я заговорила снова.

— И кто был инициатором знакомства? — спросила я, слегка улыбнувшись и мягко посмотрев на Адели. Мне хотелось снять напряжение, которое повисло между нами, хотя я и сама была натянута как струна.

Адели вздохнула и покачала головой, в её глазах мелькнуло что-то вроде усталого смирения.

— Как всегда, твоя бабушка Пёрл. Я не могла ей отказать — это сын её подруги. Он банкир, но старше меня.

Она произнесла это с лёгкой усмешкой, будто хотела показать, что не воспринимает ситуацию всерьёз. И от этой её улыбки мне стало чуть спокойнее: значит, переживать не нужно. Но всё же я переживала. В этом мире даже самое невинное знакомство могло обернуться ловушкой.

— И как его зовут? — спросила я, лукаво приподняв бровь, а потом мимолётно бросила взгляд туда, где остался стоять этот мужчина. Он всё ещё стоял на том же месте, провожая нас взглядом, и в этом взгляде было что-то, что мне не понравилось — не похоть, не наглость, а расчётливость.

— Рамиль Ставицки. Милый собеседник, но ты ведь знаешь — не мой типаж, — Адели снова вздохнула, а потом быстро перевела тему, как делала всегда, когда чувствовала, что я начинаю накручивать себя. — Что у тебя случилось? Ты какая-то… напряжённая.

Я наклонилась ближе к ней и тихо сказала, понизив голос так, чтобы никто, кроме неё, не услышал:

— Не здесь. Поговорим в отеле. Это касается Амо.

Адели перевела на меня шокированный взгляд, в котором читалось сразу всё: тревога, непонимание и готовность в любой момент встать рядом со мной, что бы ни случилось. Она коротко кивнула, принимая мои слова без лишних вопросов.

Вечер был в самом разгаре: музыка звучала чуть громче, чем раньше, гости разбились на группы, кто-то смеялся, кто-то вёл тихие, опасные разговоры, от которых по коже бежали мурашки. Но я ужасно устала. Давно уже перевалило за полночь, и я чувствовала, как силы покидают меня, капля за каплей. Хотелось просто закрыть глаза и на несколько часов забыть, кто я такая и что от меня ждут. Но уйти, не предупредив дедушку или Марио, я не могла — это было бы не просто невежливо, это было бы проявлением слабости, а слабость в этом зале не прощали.

Дойдя до нашего столика, я боковым зрением заметила Амо и Марко. Амо снова стоял, прислонившись к колонне, будто ему не нужна была никакая опора, кроме собственной уверенности. Марко стоял рядом, чуть позади, как и положено консильери — всегда на шаг позади, всегда готовый подхватить, если что-то пойдёт не так. Они смотрели в нашу сторону. Не открыто, не вызывающе, но достаточно пристально, чтобы я почувствовала этот взгляд кожей.

«Я ожидала увидеть и Матео, — пронеслось у меня в голове. — Раз Лаурета и отец были тут, хотя своего отца я так и не видела…» Мысли кружились, сплетаясь в тугой узел, пока меня не вывел из этого оцепенения голос Адели:

— Хватит витать в облаках. Амо и Марко не сводят с тебя глаз. Как и с меня. Как думаешь, они узнают?.. — Адели замолчала, не договаривая фразу, но мне и не нужно было, чтобы она договаривала. Я и без того поняла, о чём она.

— Они умны, ты права. Но нужно сделать всё, чтобы их догадка не подтвердилась. Мы с тобой познакомились в Лас‑Вегасе, случайно. Большего им знать не нужно, — произнесла я спокойно, не глядя в ту сторону, где стояли Амо и Марко, но чувствуя их взгляды, как два холодных лезвия у шеи.

Адели лишь кивнула, принимая эти слова как инструкцию, как правило, которое нельзя нарушать. Потом к нам снова подошли Аврора и Беатрис, и Адели начала с ними общаться, смеясь над какой-то шуткой, которую я даже не расслышала. Я же решила прогуляться и найти Марио. Пока я гуляла по залу и искала взглядом Марио или дедушку ко мне подошел официант и передал записку, я приняла её, перевернув записку я прочитала не большое послание

«Я знаю что это ты la mia stella, дай мне одну встречу с тобой, я скучал по тебе»

Все что было написано, я напряглась сильнее, но не стала показывать этого, не сейчас, не здесь. Смяв записку я направилась на поиски Марио. Мне нужно было поговорить с ним, рассказать о том, что произошло, и понять, что делать дальше. Когда я увидела его, он стоял практически у выхода, рядом с дедушкой и Грегом. Они о чём‑то тихо говорили, но, заметив меня, сразу замолчали. Их взгляды стали внимательными, сканирующими, будто они пытались по одному моему виду понять, что случилось.

Я не спеша шла к ним. Сейчас нельзя было делать резких движений, нельзя было вызывать подозрения. Игра только что началась, и я не должна была стать той фигурой, которую сбрасывают с доски в самом начале. Подойдя, я мило улыбнулась и склонила голову в знак уважения.

Дедушка просто посмотрел на меня своим тяжёлым, всепонимающим взглядом — взглядом человека, который прожил слишком много лет в этом мире и видел слишком многое, чтобы поверить в случайности.

— Мне не нравится, как мальчишка Висконти смотрит на тебя, — наконец произнёс он прямо, не сглаживая углов. У него никогда не было такой привычки — смягчать правду.

— Тут я с тобой согласен. И раз Лина пришла, значит, что‑то случилось, — голос Марио звучал напряжённо, властно, и в нём слышались те же нотки, что и в голосе дедушки. Сейчас он мне напомнил его: тот же взгляд, та же холодность, которая не была жестокостью, а была необходимостью.

Грег лишь укоризненно взглянул на меня и покачал головой, будто хотел сказать: «Ну вот, опять», но не произнёс ни слова.

В моей руке всё ещё была зажата записка. Я думала, как бы незаметно её передать, чтобы не привлекать лишнего внимания. Одно радовало: мы с Марио умели понимать друг друга без слов.

— Всё не так плохо, как вы думаете, — произнесла я, сложив руки на груди и едва заметно показав клочок бумаги, зажатый между пальцами. Марио заметил этот жест сразу, не отводя взгляда от дедушки.

Не глядя на него, я продолжила:

— Я хотела бы уехать. Время позднее, а день и так был насыщенным.

Я видела, как дедушка обдумывает мои слова, как Марио взвешивает ситуацию, просчитывая варианты. Оба пока ничего не говорили вслух, но напряжение между нами росло, как давление перед бурей.

— Я больше не у власти. Марио сам принимает решения. Я, пожалуй, поговорю ещё со старыми знакомыми, но я хочу всё же завтра знать, что произошло, — голос дедушки был непреклонен. И пусть он уже не Дон, но отказ просто так не примет. Это понимала и я, это понимал и Марио.

Я лишь коротко кивнула. Марио по-прежнему смотрел на меня.

— Я жду подробностей. Что, чёрт возьми, произошло?! — Марио говорил тихо, но эта тишина была страшнее крика. Сейчас он был не моим дядей, который трепал меня по голове и шутил над моими промахами. Сейчас он был Доном, и от его решения зависело слишком многое.

Я понизила голос, но стояла прямо, не показывая слабости. Я знала, что за нами следят, что каждое наше слово может быть услышано, каждый жест — истолкован.

— Амо… — я остановилась на его имени, набрала полную грудь воздуха, словно собиралась нырнуть в ледяную воду, и продолжила: — Амо раскусил меня. Как — я не знаю. Он передал записку и просит встречи.Я не знаю, что делать.

Слова повисли в воздухе, тяжёлые, как камни. Я замолчала и ждала, когда Марио подскажет, что делать, потому что в этот момент я чувствовала себя не наследницей клана, не сильной и уверенной Линой, а просто девушкой, которая запуталась и боится сделать неверный шаг.

Марио нахмурил брови, сделал шаг в мою сторону, и на секунду мне показалось, что он хочет схватить меня за плечи и встряхнуть, чтобы выбить из меня всю эту неопределённость. Но он сдержался.

— Езжай в отель. Я позвоню позже. Сегодня ничего решать не будем, — произнёс он твёрдо, и в этом решении была не слабость, а сила: он давал мне время, давал возможность перевести дух, прежде чем мы снова окунёмся в эту игру.

Потом он просто развернулся и ушёл, оставив меня стоять рядом с Грегом, который смотрел на меня так, будто пытался прочитать все мои секреты одним взглядом. Грег вздохнул покачал головой не дав совета, ни говоря не слова и ушел вслед за Марио.

Я выдохнула, чувствуя, как напряжение понемногу отпускает, но не до конца — оно всё ещё сидело где-то глубоко внутри, готовое вспыхнуть снова в любой момент. Я увидела одного из охранников и подозвала его к себе.

— Найди Адэлину и скажи, что мы уезжаем. Я жду её у машины, — произнесла я ровно, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

Охранник просто кивнул и ушёл, растворяясь в толпе, будто его и не было. Я направилась к выходу, чувствуя на себе десятки взглядов, но теперь мне было всё равно. Я устала, и больше всего на свете хотела вернуться в отель, а потом — домой, обратно в Лас‑Вегас, туда, где стены не давили, а воздух не был пропитан властью, кровью и тайнами.

 

 

Глава 13. Перед бурей

 

Лина

Приехав в отель, я наконец выдохнула — или, по крайней мере, так мне казалось. Воздух здесь был другим: не пропитанным тяжёлым парфюмом, запахом дорогого алкоголя и напряжением, которое висело в зале, как грозовая туча. Здесь пахло чистотой, свежим бельём и чем-то почти домашним, и от этого на секунду стало легче. Но эта передышка длилась ровно до того момента, пока Адели не решила продолжить разговор, который мы так и не закончили.

Она села в кресло, сняла туфли и, поморщившись, начала растирать ступни — на каблуках она провела почти весь вечер, но ни разу не пожаловалась. Потом подняла на меня глаза, в которых читалась не просто усталость, а настоящая тревога.

— Что произошло между тобой и Амо? Лина, скажи, я переживаю… — её голос звучал тихо, но настойчиво, будто она боялась, что если не спросит сейчас, то я снова спрячу всё за вежливой улыбкой и словами «потом расскажу».

Я подошла к окну и встала там, глядя на ночной город. Огни мелькали, сливались в полосы, тянулись дорожками по асфальту, и в этом бесконечном движении было что-то успокаивающее — и одновременно пугающее, потому что оно никак не совпадало с тем хаосом, который творился у меня внутри.

— Не знаю, как… Он догадался, что это я, а не просто девушка, которая похожа. Он написал записку и через официанта передал её мне… — я остановилась, чувствуя, как слова застревают в горле, тяжёлые и неудобные, будто я пыталась проглотить что-то острое.

Я прокручивала в голове события вечера, снова и снова, как заезженную плёнку. Каждый раз, разговаривая с кем-то, находясь в окружении клана, я остро ощущала его взгляд — он не просто следил за мной, он сканировал, искал трещины в моей броне, пытался найти ту самую Каролину, которую когда-то знал. И я не понимала, что он хотел.

Три года прошло. Неужели у него было ко мне что-то помимо того чёртового договора? За тот короткий период, что мы провели рядом, я сама даже не знала, что между нами происходило. Он пугал меня — его власть, его холодность, его способность одним взглядом заставить меня чувствовать себя одновременно слабой и живой. Но при этом моё сердце рядом с ним билось быстрее, его глаза завораживали, а душа тянулась к нему, будто знала что-то, чего не знала я.

У нас был один поцелуй — мимолётный, почти случайный, как искра, которая вспыхнула и тут же погасла. Были неловкие свидания, короткие встречи, разговоры ни о чём и обо всём сразу, и я так и не дала нам шанса. Я сама оборвала это, потому что знала: в моём мире нельзя позволять себе слабость, нельзя позволять, чтобы кто-то становился важнее моей цели.

Но что он хотел от меня теперь?

Я замолчала, глядя в окно, и чувствовала, как тишина между нами становится почти невыносимой. Адели сидела в кресле, поджав ноги, и смотрела на меня так, будто пыталась прочитать ответы по моим плечам, по тому, как я сжимала пальцы, по тому, как избегала её взгляда.

— Знаешь, иногда мне кажется, что ты строишь стены не для того, чтобы защититься от других, а чтобы не дать себе самой выйти наружу, — тихо сказала она, и в её голосе не было упрёка — только усталость и забота. — Ты думаешь, я не вижу, как тебе тяжело? Ты улыбаешься, киваешь, делаешь всё правильно, но я вижу, как ты замираешь на секунду, когда кто-то говорит о прошлом. Как ты сжимаешь кулаки, когда слышишь имя, которое не хочешь слышать.

Я хотела возразить, сказать что-нибудь лёгкое, отшутиться, но слова не шли. Вместо этого я повернулась к ней и вдруг почувствовала, как глаза щиплет от слёз, которых я не собиралась проливать.

— Я не знаю, что делать, Адели, — прошептала я, и мой голос звучал непривычно хрупко, будто кто-то вынул из него всю сталь, которую я так старательно закаляла. — Я боюсь, что он не просто догадывается. Боюсь, что он уже всё знает. И тогда… тогда это изменит всё. Не только для меня, но и для клана. Для Марио. Для дедушки. Для тебя.

Адели встала, подошла ко мне и обняла, крепко, так, что стало трудно дышать, но именно это мне и было нужно — чувствовать, что я не одна, что есть кто-то, кто не ждёт от меня силы, а просто держит, пока я рассыпаюсь.

— Мы справимся, — тихо сказала она мне в плечо. — Что бы ни было, мы справимся. Вместе.

Мы постояли так несколько минут, пока моё дыхание не стало ровнее. Потом я отстранилась, слабо улыбнулась и покачала головой, пытаясь вернуть себе хоть каплю привычного контроля.

— Ладно, давай поговорим об этом как поспим. Сейчас мы обе устали. Я устала, и ты тоже, — произнесла я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, хотя внутри всё ещё дрожало.

Подойдя к ней, я ещё раз обняла её, поцеловала в висок, туда, где россыпь веснушек была особенно густой, и пошла в свою комнату.

Зайдя внутрь, я скинула платье, чувствуя, как оно соскальзывает с плеч, будто сбрасывая с меня ещё один слой маски. Только хотела пойти в ванну, как на телефон пришло уведомление. Звук был тихим, почти незаметным, но он ударил по нервам, как разряд тока.

Дыхание остановилось, сердце забилось быстрее, и на минуту я снова оказалась в той самой ночи, когда получила первое сообщение от Амо. Тогда я сидела на кровати, сжимала телефон в руках и не знала, стоит ли отвечать. И сейчас я снова боялась, что это от него.

Трясущимися руками я достала телефон из сумки, разблокировала его и увидела одно короткое сообщение:

«la mia stella»

Телефон выпал из рук и глухо стукнулся об пол, а немой крик застрял в горле. «La mia stella». Моя звезда. Он уже знал. Или пытался играть со мной, чтобы узнать правду. Он нашёл номер — либо у него уже были все ответы, либо он был готов вытрясти их из меня.

Я стояла посреди комнаты, чувствуя, как пол уходит из-под ног, а стены будто сдвигаются, становясь теснее. Что это было? Незакрытый гештальт? Боль, которую я так и не смогла отпустить? Или что-то большее, что я просто боялась назвать вслух?

Оставив телефон лежать на полу, я на ватных ногах пошла в ванную. Мне казалось, что горячая вода сможет смыть хотя бы часть этого напряжения, вытянуть из мышц ту тяжесть, которая накопилась за вечер.

Вода была обжигающе горячей, и я сидела в ней, пока кожа не покраснела, пока дыхание не стало глубже, пока мысли не начали понемногу замедляться. Но даже здесь, в этой тишине, перед глазами снова и снова всплывало его лицо: холодный взгляд, едва заметная складка между бровями, когда он о чём-то напряжённо думал, и тот момент, когда он наклонился ко мне и прошептал эти слова, от которых у меня перехватило дыхание.

Через два часа я вышла из ванны, завернулась в мягкий халат и легла в постель. Завтра — точнее, уже сегодня — я поговорю с Марио. Мы с Адели вернёмся в Лас‑Вегас. Моя работа здесь выполнена, и мне нужно держаться подальше от Амо, пока я не пойму, что он задумал. С этими мыслями я провалилась в сон, но он был неспокойным, рваным, наполненным тенями, которые тянули ко мне руки, и голосами, которые шептали что-то неразборчивое. И среди всех этих звуков снова и снова звучало: «la mia stella», тихо, настойчиво, как обещание или как приговор.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Мой сон был неспокойным, рваным, будто кто-то дёргал плёнку воспоминаний, заставляя прокручивать одни и те же кадры снова и снова. Мне снилась та ночь — тот благотворительный вечер, где всё и началось. Я снова видела себя в длинном платье цвета тёмного аметиста, чувствовала, как ткань скользит по коже, а в груди сжимается от волнения и страха. Я помнила, как Амо впервые поцеловал меня — не как часть игры, не как демонстрацию власти, а так, будто в этом поцелуе была вся его правда, которую он не решался произнести вслух. Я видела, как мы впервые появились как пара в свете софитов, как на нас смотрели, шептались, оценивали, и как потом я исчезла на три года, растворилась, будто меня никогда и не было.

Я проснулась резко, с немым криком, застывшим в горле. Сердце билось так, будто хотело вырваться из груди, пробить рёбра и улететь прочь, туда, где не нужно принимать решений и бояться сделать неверный шаг. Я положила руку на грудь и чувствовала ритм своего сердца — быстрый, неровный, как барабанная дробь перед боем. Прикрыв глаза, я стала прислушиваться к себе, к тому, что творилось внутри: к боли, к страху, к той самой тоске, которую я так старательно прятала за маской спокойствия. Я пыталась понять, что я чувствую, что мне делать, как быть, как не разрушить всё, что с таким трудом выстроила. Сделав семь вдохов и выдохов, как меня когда-то учили, чтобы вернуть себе контроль, я встала с постели. Переоделась в обычную одежду — джинсы, чёрную короткую кофту, которая плотно облегала плечи и не мешала двигаться. В этом наряде я снова чувствовала себя собой, а не куклой, которую нарядили для показа. Выйдя из комнаты, я замерла на пороге гостиной, потому что меня ждал приятный, но совершенно неожиданный сюрприз.

На диване сидела Адели, а у неё на руках были два милых щенка добермана — один чёрный, другой с подпалинами, оба с огромными любопытными глазами и неловкими, ещё нескладными лапками. Они тыкались носами в её ладони, смешно повизгивали и пытались лизнуть её в нос. На кресле сидел Марио, за его спиной стоял Грег, а рядом, чуть в стороне, был ещё один парень, которого я не знала.

— Какой приятный и неожиданный визит! Сам дон собственной персоной, — произнесла я с ноткой веселья и интереса, стараясь скрыть, как сильно меня потрясла эта встреча. Пусть Марио теперь и дон, но для меня он всё ещё оставался дядей, тем самым человеком, который когда-то учил меня держать удар и не показывать боли.

Я подошла к нему. Марио встал с кресла и обнял меня так крепко, что на секунду мне показалось, будто он хочет убедиться, что я настоящая, что я здесь, а не снова растворилась в тенях прошлого.

— Какая же ты заноза, малышка, — усмехнулся он, чуть ослабляя хватку, но всё ещё не отпуская.

Я отстранилась, улыбнулась и села рядом с Адели. Один из щенков тут же решил, что мои колени — это самое уютное место в мире, и неуклюже забрался ко мне, цепляясь коготками за ткань джинсов. Я осторожно погладила его по голове, чувствуя, как под пальцами шевелится мягкая шерсть, и перевела взгляд на Марио, ожидая, что он скажет.

— Это ещё один запоздалый подарок. Это мальчик и девочка. Обучать будешь сама. Хочу посмотреть, как справишься с ними, — произнёс Марио спокойно, но в его голосе уже не было той теплоты, которая звучала секунду назад. Теперь это был голос дона, человека, который не просит, а приказывает.

Я посмотрела на щенка, который устроился у меня на коленях, и почувствовала, как внутри поднимается волна паники.

— Марио… ты пошутил? Я не умею дрессировать… — начала я, но голос дяди стал стальным и твёрдым, он полностью включил дона, и от этого холода по коже побежали мурашки.

— Это твоё задание. У тебя будет год, чтобы они уже умели защищать и знали необходимые команды!

Я заметила, как Адели вздрогнула, и это движение полоснуло меня по сердцу. Я тут же встала с дивана, выпрямилась и устремила взгляд на дядю. Пусть он и дон, пусть он имеет право приказывать, но я не позволю ему пугать мою веснушку.

— Марио… — мой голос прозвучал так же твёрдо, как и его. Сейчас я сознательно переходила черту дозволенного, но мне было всё равно.

— Молчи. Это приказ, и ты его выполнишь. А Адели, прости, но не могла бы ты оставить нас? Я должен обсудить дела с Линой.

Я продолжала стоять и смотреть на Марио. Услышав, что он хочет поговорить о делах, я поняла: речь пойдёт о том, что Адели знать не должна. Пусть она и была частью нашего мира, пусть знала, кто я и как устроена мафия, но она не была дочерью капо, не была наследницей, и ей не нужно было знать то, что могло её сломать.

Я повернула голову к Адели и коротко кивнула. Она поняла без слов. Опустила щенка на пол, встала, бросила на меня короткий, полный тревоги взгляд и ушла к себе в комнату. Дверь тихо щёлкнула, закрываясь, и в этой тишине прозвучало что-то окончательное, будто за этой дверью осталась та часть меня, которая хотела просто жить, смеяться и не думать о приказах и войнах.

Марио указал мне рукой, чтобы я села на диван, и я подчинилась, но села не расслабленно, а прямо, готовая в любой момент вскочить и действовать. Грег сел чуть в стороне от меня, сохраняя дистанцию, но оставаясь достаточно близко, чтобы в случае чего вмешаться. Парень, который стоял за спиной у Марио, остался на месте. Видимо, это его охранник, подумала я, но что-то в его позе говорило о том, что он здесь не только для защиты дона.

— Что случилось? Зачем ты привёз мне щенков и приехал? — я старалась держаться уверенно, но взгляд Марио напрягал меня, будто он видел насквозь все мои страхи и сомнения.

— Щенки — твоё первое задание. Пока это всё, что тебе нужно сделать. Второе — зачем я сюда приехал — это узнать, что нужно Амо от тебя, — произнёс Марио, и от одного этого имени по моей спине пробежал холодок.

Услышав его имя, я напряглась сильнее, чем когда-либо. Я и сама не понимала, чего он хотел. Хотела что-то сказать, но Марио продолжил:

— Ты сама знаешь, что сейчас наши кланы на грани дружбы и войны. Ты знаешь, на их территории произошло многое.

Он говорил загадками, но я всё понимала. Для всех людей в клане, кто не знал правды, я оставалась приёмной дочерью, той, что просто похожа на племянницу дона. Но это было не так. И теперь эта ложь могла стоить слишком дорого.

— Я хочу знать, что он хочет от тебя, — Марио смотрел на меня и ждал ответа, а я не знала, что сказать. В голове творился хаос, мысли путались, нервы были натянуты до предела, будто одна лишняя фраза могла разорвать эту тонкую нить контроля.

— Я сама не знаю. Он думает, что Каролина не умерла, и что я лишь притворяюсь кем-то другим. Он просит встречи. Я тебе уже это говорила, — мой голос звучал как будто не моим — слишком ровным, слишком спокойным, будто я пыталась спрятать за этим спокойствием всю ту бурю, которая бушевала внутри.

— Что могло тебя выдать? Сам он не мог узнать. Кто бы мог сказать? Никто не рискнёт идти против меня и твоего деда, — Марио откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза, будто пытаясь найти ответ в темноте за веками. Я смотрела то на него, то на парня, который стоял позади.

И тут Грег решил вставить своё слово:

— Не напрягайся так. Это свой человек. Парень пусть и зелёный, но он тут для тебя. Это один из сыновей нашего капитана. Парня зовут Арсенио Гарсон.

Я снова пристально посмотрела на парня. Он едва заметно улыбнулся мне — не нагло, не вызывающе, а так, будто хотел показать, что не враг. Марио фыркнул, будто эта улыбка его раздражала, и снова посмотрел на меня.

— Лина… Я жду ответа насчёт Амо. Я должен понимать, что делать, — в его голосе звучала не злость, а усталость человека, который слишком долго нёс на себе тяжесть ответственности и теперь боялся, что эта тяжесть сломает кого-то ещё.

— Я сама не знаю, — повторила я, и на этот раз мой голос дрогнул. — Я не знаю, как он догадался. Может, ещё три года назад стоило перекрасить волосы, чтобы не так сильно была видна схожесть. Может, это из-за Адели, с которой я засветилась. Он либо проверяет, либо и правда знает…

В комнате повисла тишина. Каждый думал о своём, каждый пытался понять, как поступить, чтобы не развязать войну, не потерять людей, не сломать тех, кто уже был сломлен. В моих мыслях крутился сон, точнее, прошлое. Тогда я хотела просто сбежать, быть другой, жить вдали от мира мафии, от клана, от всех этих правил и клятв. Я хотела любить и быть любимой, но сама подписала тот договор, сама протянула руку Амо. Что я тогда хотела? Я была ребёнком, который слишком рано повзрослел. Дверь, которую я когда-то пыталась держать закрытой, я сама же и открыла.

Набрав воздуха, я произнесла на одном дыхании:

— Я встречусь с ним. Но у меня будет своя игра, свои правила. И куда она приведёт, никто не знает, даже я. Я и дальше буду частью клана, пока не придёт моё время.

Слова повисли в воздухе, тяжёлые и окончательные. Я сама не знала, как поступить: плюнуть на всё и уйти, жить так, как когда-то хотела, или остаться и быть частью клана, снова попытаться быть рядом с Амо, даже если это означало снова рисковать своим сердцем.

— Твоё право. Ты взрослая, и тебе решать. Это твоя жизнь. Можешь поступить, как считаешь нужным. Но не забывай: ты часть клана. Рассказав о себе, ты можешь либо развязать войну, либо вернуться в своё прошлое, — Марио не сказал больше ни слова. Он просто встал, кивнул Грегу, и они вышли из комнаты. Арсенио остался со мной в гостиной, так же как и щенки, которые теперь смотрели на меня своими большими глазами, будто ждали, что я скажу им, как жить дальше.

Я осталась сидеть на диване, чувствуя, как тишина давит на плечи. Я запуталась ещё сильнее, чем раньше, и не понимала, что делать. Но я знала одно: встреча с Амо неизбежна. И только мне решать, какой финал будет у нашей истории — станет ли она историей любви, предательства или войны

Я не знала, сколько так просидела — полчаса, час или больше. Тишина в номере стояла такая плотная, будто сама комната затаила дыхание, не решаясь нарушить этот хрупкий момент. Адели ушла в комнату и сидела там, стараясь не мешать, но я чувствовала её беспокойство, словно оно висело в воздухе, как едва уловимый запах лаванды, который она всегда носила в кармане. Арсенио по-прежнему стоял у кресла — не как гость, не как друг, а как тень, приставленная следить, защищать, быть наготове. Даже щенки, обычно такие неугомонные, сейчас сидели тихо, прижавшись друг к другу, и смотрели на меня большими тёмными глазами, будто понимали: сейчас нельзя шуметь, сейчас решается что-то очень важное.

Я всё думала, как устроить встречу с Амо, и главное — где. Как ему всё объяснить? С чего начать? Как подобрать слова, которые не выдадут меня раньше времени, но при этом дадут понять, что я не собираюсь прятаться? Как же всё было сложно… Голова гудела от мыслей, а внутри всё сжималось от напряжения, будто кто-то медленно затягивал тугую верёвку вокруг груди.

Тяжело вздохнув, я перевела взгляд на Арсенио. В эту же секунду из комнаты вышла Адели. Её взгляд был одновременно озадаченным и напуганным, будто она боялась услышать что-то такое, после чего мир уже не будет прежним. Она подошла и села рядом со мной, накрыв мои руки своими тёплыми ладонями — и от этого простого жеста мне вдруг стало чуть легче, будто часть тяжести она взяла на себя.

— Лина… Что сказал Марио? — её голос звучал тихо, так, будто она боялась нарушить тишину и тем самым сделать мне ещё больнее.

— Ничего. Сказал, что я сама решаю, как мне поступить. Смешно, правда? — я горько усмехнулась, но в этой усмешке не было веселья — только усталость и какая-то горькая ирония над собственной жизнью. — Я не знала, у кого просить совета… Я вообще не знала, что делать.

— Что ты решила в итоге? Ты расскажешь? — Адели смотрела на меня так, что в её взгляде отражались все её переживания: боль, страх, усталость и бесконечная преданность. Я понимала её — я и сама уже устала от всего этого.

— Да… Будь что будет. Пусть я избежала тогда, не дав нам и шанса, но изначально я хотела сбежать лишь от отца. Может быть, сложись всё иначе, я бы дала Амо шанс. Сейчас я не знаю, как поступить. — Мой голос был усталым и печальным. День только начался, а я уже была вымотана до ужаса — не физически, а морально, до самого дна души.

Снова переведя взгляд на Арсенио, я вдруг почувствовала, как внутри поднимается волна холодной решимости. Это было не спокойствие — это была собранность бойца перед схваткой.

— В этом отеле живёт Амо Висконти. Найди его и передай, что я буду ждать его на крыше отеля ближе к полуночи.

Я видела, как Арсенио хотел возразить, хотел отговорить меня, сказать, что это слишком опасно.В его глазах мелькнуло что-то вроде протеста, но он тут же подавил его, потому что понял: спорить сейчас бесполезно. Мой взгляд был непреклонен, холоден и твёрд — взгляд наследницы клана, привыкшей отдавать приказы и отвечать за них. Он лишь коротко кивнул, на мгновение задержал на мне взгляд, будто пытаясь прочесть все мои страхи, и молча вышел из номера. Дверь тихо щёлкнула за ним, и этот звук прозвучал как начало чего-то неизбежного.

Я вновь посмотрела на Адели, которая уже опять держала на руках щенков, прижимая их к себе, словно они могли защитить её от всех бед этого мира.

— Лина, а кто этот парень? — голос Адели уже звучал чуть веселее, в нём появилась искорка любопытства, будто ей нужно было отвлечься от тяжёлых мыслей.

— Арсенио. Марио оставил его мне. Даже не знаю зачем. Вернётся — нужно будет узнать, для чего он тут. — Я пожала плечами и отмахнулась, переводя тему на щенков. Мне нужно было хоть на минуту забыть о власти, войнах и смертельных играх. — Как их назовём? Марио сказал, что это мальчик и девочка, и, судя по ошейникам, мы их не сможем перепутать.

Я посмотрела на этих сладких щеночков, и улыбка сама появилась на губах — искренняя, почти детская, такая редкая в последние годы.

— Может, Гера и Зевс? — предложила Адели с озорной улыбкой, и стоило ей произнести эти имена, как щенки дружно залаяли, будто действительно одобряли выбор, и мы обе рассмеялись — громко, искренне, сбрасывая с плеч хоть часть напряжения.

— Видимо, они сами выбрали себе имена. Неплохо. — Я ухмыльнулась и потрепала их по мягким макушкам. — Веснушка, пошли по магазинам. Малышам нужно купить игрушки, а мне — справочник дрессировщика, если такой вообще есть.

Адели расцвела в широкой улыбке и буквально вылетела в комнату за сумкой, а я направилась обуваться, чувствуя, как внутри просыпается что-то давно забытое — лёгкость, предвкушение маленького приключения, пусть и по такому обыденному поводу.

Через десять минут мы уже выходили из отеля. Вместо того чтобы вызвать машину, мы решили прогуляться — нам обеим нужно было хоть немного проветрить головы, стряхнуть с себя тяжесть этого утра. По картам нашли ближайший зоомагазин — он оказался в двадцати минутах ходьбы. Пока шли, болтали о пустяках, смеялись над прохожими, делали селфи на фоне витрин и даже спорили, кто из нас лучше позирует.

— Ты опять щуришься! — возмутилась Адели, показывая мне экран телефона. — Вот, смотри, тут у тебя один глаз почти закрыт, а тут ты вообще похожа на человека, который увидел привидение.

— Это не я щурюсь, это свет такой! — рассмеялась я. — Давай лучше ты, а я сфоткаю. Ты у нас модель.

— Модель? Да я даже чашку кофе не могу взять так, чтобы это выглядело стильно! — хихикнула она, принимая нарочито пафосную позу у витрины ювелирного магазина. — Ну как? Чувствуешь уровень?

— Чувствую, что сейчас упаду от смеха, — покачала я головой, щёлкая ещё несколько кадров. — Ладно, хватит, а то мы так до магазина никогда не дойдём.

По дороге мы подмечали всякие мелочи: смешную вывеску, кота, который важно шёл по забору, девушку в невероятных ботинках. Всё это было таким нормальным, таким далёким от моего привычного мира, что на несколько минут я почти смогла убедить себя, что я просто обычная девушка, которая идёт с подругой за покупками.

Когда мы наконец дошли до зоомагазина, Адели тут же бросилась к стеллажам с игрушками.

— Смотри, Лина, тут есть мячик с пищалкой, тут косточка, тут плюшевый кролик… О, а вот игрушка-канат, они же будут её тянуть, это же так мило! — тараторила она, хватая одну вещь за другой.

— Эй, эй, полегче! — я рассмеялась, перехватывая у неё половину игрушек. — Мы не можем купить весь магазин. Им ещё нужно место, где спать, и миски, и корм…

— Но они же малыши! Им нужно всё! — Адели сделала такие большие глаза, что я сдалась.

— Ладно, ладно, берём всё, что ты хочешь. Но потом ты помогаешь мне искать справочник по дрессировке. Договорились?

— Договорились! — радостно кивнула она. — А ещё давай купим им лакомства. Ну такие, чтобы они сразу поняли: с нами жить — это счастье.

В итоге мы провели в магазине почти час, выбирая всё необходимое: корм, игрушки, лакомства, спреи, лежанки, поводки и даже маленький набор щёток. Адели то и дело подносила к лицу какую-нибудь игрушку и делала щенячьи глаза, умоляя меня купить её, а я, смеясь, соглашалась, хотя понимала, что мы уже набрали больше, чем нужно.

— Ты уверена, что им это всё понадобится? — спросила я, глядя на растущую гору покупок.

— Абсолютно! — уверенно заявила Адели. — Они должны расти в комфорте и с игрушками, достойными будущих телохранителей.

— Телохранителей? — рассмеялась я. — Ты уже распланировала их карьеру?

— Конечно! — она подмигнула. — Сначала дрессировка, потом охрана, а дальше — кто знает? Может, они станут легендами клана.

Мы снова рассмеялись, и на мгновение мне показалось, что все проблемы остались где-то далеко, за пределами этого уютного магазина, наполненного запахами корма и новыми начинаниями.

Обратно в отель мы решили ехать на машине — увидев, сколько пакетов с покупками у нас набралось, мы поняли, что пешком их не донесёшь, хотя для меня это была бы лёгкая разминка. Приехав в Нью‑Йорк, я немного подзабила на тренировки, а это ой как нехорошо — в нашем мире слабость могла стоить жизни.

Доехав до отеля и зайдя в номер, мы были встречены радостным визгом щенков — они носились вокруг нас, пытаясь одновременно обнюхать все пакеты и запрыгнуть на руки. Арсенио сидел тихо и мирно в кресле, наблюдая за этой суетой с лёгкой полуулыбкой, будто видел что-то забавное и трогательное одновременно.

Адели тут же принялась кормить щенков, расставляя миски и ласково приговаривая что-то им, а я подошла к Арсенио.

— Передал? Каков ответ? — спросила я, стараясь говорить спокойно, хотя внутри всё сжималось от нетерпения.

Он согласно кивнул головой.

— Он принял ваши слова, и сказал что придет и будет вас ждать.

Его слова прозвучали как тихий удар гонга — спокойно, но неотвратимо. Игра началась.

Я кивнула, принимая эту реальность, и на секунду закрыла глаза, собираясь с мыслями. Потом посмотрела на Адели и щенков, на их беззаботную возню, и почувствовала, как в груди разливается тепло — и вместе с тем острая боль от осознания, что, возможно, скоро всё это придётся защищать любой ценой.

— Спасибо, — тихо сказала я Арсенио, и в этом «спасибо» было больше, чем простая благодарность. Это было признание того, что я не одна, что рядом есть люди, готовые стоять со мной плечом к плечу, даже если впереди ждёт буря.

Он лишь коротко кивнул в ответ, и в его взгляде я увидела то, что так редко встречалось в нашем мире — искреннюю преданность и готовность идти до конца.

И в этот момент я поняла: какой бы ни была встреча с Амо, я встречу её не одна. У меня есть союзники, есть друзья, есть даже два маленьких щенка, которые уже стали частью моей семьи. И этого достаточно, чтобы сделать следующий шаг.

Посмотрев ещё пару минут, как Адели радостно играет с Герой и Зевсом — как щенки кувыркаются, хватают друг друга за лапы, смешно повизгивают, а Адели смеётся, будто в этом смехе прячется вся её попытка не думать о том, что происходит вокруг, — я тихо вышла из гостиной, стараясь не привлекать к себе внимания. Мне не хотелось, чтобы кто-то заметил, как дрожат мои пальцы, как в груди всё сжимается от тяжести, которую я пыталась держать в себе.

Я ушла к себе в комнату, закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и на секунду просто замерла, прислушиваясь к собственному дыханию. Оно было рваным, неровным, будто я только что бежала по тёмным коридорам, спасаясь от чего-то, что всё равно меня настигло.

Перед встречей с Амо было ещё время, но это время давило сильнее, чем любая спешка. Я хотела полностью собраться с мыслями, хотела быть готовой. Но как можно быть готовой к тому, что может разрушить тебя изнутри? Я не знала, как всё ему сказать и объяснить, и я не должна была быть слабой. Ни на секунду. Ни на миг.

Что делать, когда весь твой мир, вся твоя бравада вот-вот рухнет, как карточный домик от одного неосторожного вздоха? Как поступить правильно, чтобы не разбить этот хрупкий мир на куски? Как не стать снова той, которую когда-то сломали, не дать боли вернуться и затопить меня с головой? Я путалась в своих мыслях, металась между «рассказать всё» и «держать маску до конца», между желанием быть честной и необходимостью быть сильной. Я ходила по комнате из угла в угол, от стены к стене, будто пыталась вышагать это напряжение, вытрясти его из себя, как песок из ботинок. Шаги отдавались глухим эхом в тишине, а мысли кружились, сталкивались, рассыпались и снова собирались в уродливые цепочки вопросов, на которые не было ответов. Сколько я так ходила? Минуты? Часы? Время тянулось вязко, как смола, и не давало ни облегчения, ни ясности. Я была на грани срыва и истерики — той самой, которая начинается не криком, а тишиной, когда голос пропадает, а внутри всё сжимается в тугой узел, и хочется просто упасть на пол и плакать, пока не станет легче. Но я не могла себе этого позволить. Не сейчас. Не здесь.

И тогда я решила пойти в ванную. Может, небольшой релакс меня успокоит перед встречей.

Набрав горячую ванну, я добавила морскую соль — её кристаллы медленно растворялись в воде, как будто уносили с собой часть моего напряжения. Потом бросила лепестки роз — они кружились на поверхности воды, как маленькие кораблики, несущие с собой воспоминания. Расставила ароматические свечи и зажгла их: тёплый свет дрожал на стенах, рисуя причудливые тени, будто комната пыталась мне что-то сказать.

Я улеглась в горячей воде, и она обволакивала моё тело, медленно, бережно, как осторожное прикосновение. Вода была почти обжигающей, но я не отводила взгляда от потолка, позволяя теплу проникать глубже, туда, где пряталась боль.

Ванна наполнилась запахом роз, ванили, мяты, успокаивающего экстракта — аромат был густым, почти осязаемым, он оседал на коже, смешивался с паром и на несколько мгновений создавал иллюзию безопасности. Я закрыла глаза и пыталась дышать ровно, считала вдохи, пыталась поймать тот момент, когда мысли перестанут метаться и дадут мне хотя бы минуту тишины.

В этой тишине всплывали воспоминания — не те, что я хотела бы видеть, а те, от которых старалась убежать. Первая встреча с Амо, его взгляд, в котором было столько любопытства и силы, что мне казалось, будто он видит меня насквозь. Тот вечер, когда я впервые почувствовала, что могу быть не только наследницей, не только оружием клана, но и просто девушкой, которой хочется, чтобы её кто-то понял. И тот день, когда всё это рухнуло, когда мне пришлось стать стальной и холодной, спрятать ту Каролину, которая верила в лучшее.

Я провалялась в ванне почти два часа. Время уже было ближе к вечеру, солнце садилось, и косые лучи пробивались сквозь шторы, ложась на пол золотистыми полосами. Я поняла, что у меня ещё есть время, и решила одеться как-то красиво. Не для того, чтобы понравиться, не для того, чтобы соблазнить — а чтобы показать: если он и понял, что я — это Каролина, то той девушки больше нет.

Раньше я бесилась от прозвища «холодная принцесса» — оно звучало как насмешка, как приговор, который мне пытались навязать. А теперь я стала ему соответствовать. И от этого было больнее всего: не от того, что я изменилась, а от того, что эта перемена стала необходимостью, единственным способом выжить.

Я открыла шкаф и долго стояла перед ним, перебирая вешалки, будто каждая вещь могла дать мне подсказку, какой образ выбрать. В итоге остановилась на чёрном платье — строгом, лаконичном, без лишних деталей. Оно сидело по фигуре, но не обтягивало, а подчёркивало силуэт, как доспехи подчёркивают силу воина. К нему я надела тонкие серебряные украшения — ничего кричащего, ничего, что могло бы отвлечь внимание от главного: от моего взгляда, от моей осанки, от той собранности, которую я должна была показать.

Собираясь практически до самой полуночи, я то и дело останавливалась, прислушивалась к звукам в номере: к весёлому лаю щенков, к тихому голосу Адели, к редким шагам Арсенио. Эти звуки были как якоря, напоминавшие, что я не одна, что где-то рядом есть люди, ради которых я должна держаться.

Когда стрелки часов приблизились к одиннадцати, я приняла решение: приду на крышу раньше него и буду его ждать. Заодно окончательно соберусь с мыслями, расставлю их по местам, как фигуры на шахматной доске, чтобы ни одна не стояла не на своём месте.

Подойдя к зеркалу, я посмотрела на своё отражение. Лицо было спокойным, почти бесстрастным, но в глазах читалось напряжение — то самое, которое невозможно скрыть, как ни старайся. Я глубоко вздохнула, расправила плечи, подняла подбородок чуть выше и тихо произнесла, будто проверяя, насколько твёрд мой голос:

— Я справлюсь.

Слова прозвучали не как уверенность, а как обещание самой себе. И в этот момент я поняла: неважно, что произойдёт дальше. Я встречу эту ночь, встречу Амо, встречу всё, что он мне скажет, и отвечу так, как должна. Не как испуганная девочка, а как наследница, как женщина, которая знает цену своим решениям и готова нести за них ответственность.

Тихо выйдя из комнаты, я на секунду остановилась у двери в гостиную. Адели сидела на полу, окружённая щенками, и что-то тихо им говорила. Арсенио стоял у окна, глядя на город, и, кажется, почувствовал моё присутствие — он чуть повернул голову, но ничего не сказал. Я не стала привлекать к себе внимание, не стала прощаться вслух. Просто кивнула ему — и он понял.

Лифт поднимался медленно, будто нарочно растягивал эти последние минуты тишины. Я смотрела на цифры этажей, мелькающие над дверью, и чувствовала, как внутри нарастает напряжение, похожее на электрический заряд, который вот-вот прорвётся искрой.

Двери лифта открылись, и я вышла в короткий коридор, ведущий к выходу на крышу. Холодный ночной воздух ударил в лицо, как отрезвляющая пощёчина, и я на мгновение замерла, вдыхая его, позволяя ему остудить жар, который всё ещё жил внутри.

Крыша была пуста, только ветер гулял между парапетов, шевелил края моего платья и напоминал, что мир не замирает даже в самые важные моменты. Я подошла к краю, посмотрела вниз, на огни города, которые мерцали, как далёкие звёзды, и почувствовала странную смесь страха и свободы. Здесь, наверху, казалось, что ты ближе к небу, ближе к правде, и спрятаться уже негде.

Оперевшись руками о парапет, я закрыла глаза и сделала ещё один глубокий вдох. Теперь оставалось только ждать. И надеяться, что когда он придёт, я смогу сказать всё, что должна, и не сломаться.

 

 

Глава 14.Цена одного признания

 

Лина

Я стояла на крыше здания отеля в Нью‑Йорке — на самой кромке, где ветер срывал дыхание и швырял волосы в лицо, будто пытался унести меня прочь, туда, где нет ни прошлого, ни вины, ни этой невыносимой тяжести. Дедушка пригласил меня сюда спустя три года моего исчезновения. Дядя Марио, который часто ездил ко мне в Лас‑Вегас, сказал ему, что я жива. Дедушка заподозрил неладное — слишком уж всё было гладко, слишком старательно все обходили тему, слишком быстро меняли тему, стоило ему упомянуть моё имя. И он позвал меня. Я приехала. Не потому, что хотела, а потому, что долг перед ним был сильнее страха.

Сейчас я смотрела на ночной город — на этот океан огней, на бесконечные стрелы небоскрёбов, на пульсирующую жизнь внизу, которая казалась такой далёкой, будто всё это было декорацией, а настоящая жизнь осталась где‑то в другой реальности. Я ждала, когда придёт Амо. Тот, кто случайно узнал, что я ещё жива.

Всё произошло случайно. Я собиралась уходить из отеля, чтобы поехать на встречу с дедушкой, но, как только вышла из лифта, у стойки ресепшена увидела Амо. Я замерла, и время будто треснуло, раскололось на острые осколки. Моё сердце забилось как у загнанного зверя — так сильно, что, казалось, рёбра не выдержат и треснут. Я не видела его три года. Только смотрела на фотки, мелькавшие в газетах, в соцсетях, на кадрах с ним — плоские, холодные, словно вырезанные из чужой жизни.

Он изменился. Стал шире, мускулистее, выше. В каждом движении теперь чувствовалась хищная собранность, будто он не шёл, а подкрадывался к миру, готовый в любой момент нанести удар. Весь его вид кричал об опасности — но в этом была и та самая притягательная сила, которая когда‑то заставила меня забыть обо всём и шагнуть к нему, не думая о последствиях.

Марио говорил мне, что в Нью‑Йорк приехала не только я — сюда съехались некоторые люди из Италии, но не сказал, кто именно. И вот теперь видеть, как Амо заселяется в отель, который принадлежит Марио, было одновременно ожидаемым и совершенно шокирующим. Это чувство было похоже на удар под дых: будто кто‑то заранее расставил фигуры на доске, а я только сейчас поняла, что стала частью чужой партии.

Я не могла оторвать взгляда, не могла уйти. Ноги будто приросли к полу, а в груди всё сжалось в тугой, болезненный узел. Я боялась этой встречи и одновременно жаждала её. И винила себя за то, что три года назад не смогла дать нам шанса, не смогла объяснить, не смогла остаться. Если бы я тогда сказала хоть слово, если бы посмотрела ему в глаза и просто произнесла: «Подожди», — всё могло быть иначе.

И как в замедленной съёмке в кино, Амо поворачивает голову в мою сторону, его взгляд скользит по залу, цепляется за детали, сканирует пространство, и я знаю: он ищет. Ищет меня. У меня есть время уйти, есть время быстро спрятаться за колонну, раствориться в толпе, снова стать невидимой. Но я продолжаю стоять на месте, будто сама судьба держит меня здесь, заставляя смотреть, как прошлое настигает меня с неумолимостью шторма.

Из мыслей меня вывела открывающаяся дверь на крышу. Я знала, что это Амо, — чувствовала его энергетику, его запах, эту ничем не скрытую ярость и силу, которые вибрировали в воздухе, как натянутая струна. С каждым моим вдохом он приближался всё ближе, и чем ближе он подходил, тем сильнее становилось напряжение в воздухе — оно густело, становилось почти осязаемым, царапало кожу, мешало дышать.

Он замер у меня за спиной. Стоял близко, но достаточно далеко, чтобы я могла спокойно дышать — и в то же время так близко, что я чувствовала тепло его тела, слышала, как ровно, но тяжело он дышит, будто сдерживает бурю внутри. Я продолжала смотреть вдаль, на здания, на огни города, не оборачиваясь. Давала ему возможность заговорить первым, потому что знала: если начну я, слова рассыплются в пыль, не долетев до него.

— Как ты… Этого не может быть… — его голос был не похож на себя. В нём не было привычной стальной уверенности, не было холодной собранности. Только смятение и неверие, будто мир на секунду перестал подчиняться законам физики, и он увидел невозможное.

Я улыбнулась — слабо, почти незаметно, так, что улыбка едва коснулась губ, но не дошла до глаз. Потом, через плечо, посмотрела на него. В этот миг все три года исчезли, будто их и не было. Передо мной снова стоял тот самый Амо — не Дон, не наследник клана, не опасный человек, о котором шепчутся в тёмных переулках, а тот парень, который когда‑то держал мою руку так бережно, будто боялся сломать.

— Амо, это я. Так было нужно. Я всё объясню… — мой голос был ласковым и шепчущим, едва слышным на фоне ветра. Рядом с ним я не могла быть той, кем стала за эти три года, — жёсткой, холодной, привыкшей рассчитывать только на себя. Рядом с ним вся эта броня рассыпалась, обнажая то, что я так старательно прятала.

Он сделал шаг вперёд, и воздух между нами натянулся до предела. Его пальцы дрогнули, будто он хотел коснуться меня, но тут же замерли, не решаясь нарушить эту хрупкую границу

-Весь клан, весь чертов город, знал что ты умерла, в тот день мы перерыли все, мы искали тебя, я искал тебя.. Мы нашли сгоревшую машину с тремя трупами, и ДНК подтвердило что это была ты. Я сходил с ума, я не верил, два года я продолжал искать тебя, а потом просто сдался… а ты все это время была так близко… Его голос был полон ярости и неверия, что я стою перед ним, что я жива, и я понимала его. Я вспоминаю как Адэлина отреагировала когда увидела меня.

— Прости, — прошептала я, и это слово обожгло горло, как пепел. — Я не могла иначе. Если бы ты знал правду тогда, ты бы не дал мне уйти, ты бы начал войну.

Амо резко выдохнул, будто эти слова ударили его сильнее любого кулака. Он провёл рукой по лицу, стирая маску спокойствия, и на секунду я увидела в нём ту боль, которую он прятал за яростью и властью.

— Три года, Каролина, — его голос стал тише, но от этого звучал ещё страшнее, будто каждое слово было выточено из камня. — Три года я думал что ты мертва. Каждый день. Каждый чёртов день я вспоминал о тебе. И теперь ты стоишь здесь, будто это нормально. Будто можно просто сказать «прости» и всё станет как раньше.

Я покачала головой, чувствуя, как к горлу подступает ком, а глаза щиплет от не пролитых слёз.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Я не прошу, чтобы всё стало как раньше. Я знаю, что нельзя. Но я хочу, чтобы ты знал: я не исчезла, потому что боялась тебя, или предстающую свадьбу Я исчезла, потому что должна была.

Ветер снова рванул меня назад, но Амо сделал ещё один шаг — теперь он стоял так близко, что я могла почувствовать его дыхание на своей щеке. Его рука медленно поднялась, пальцы замерли в сантиметре от моего лица, будто он боялся, что я растаю, если он коснётся меня.

— Скажи мне правду, — прохрипел он, и в этом голосе было столько боли, столько отчаяния, что оно отозвалось во мне острой, звенящей нотой. — Всю правду. Без оправданий. Без красивых слов. Просто скажи, почему.

Я закрыла глаза, пытаясь удержать слёзы, и прошептала:

— Потому что я обещала себе тогда восемь лет назад, до того как вернуться домой, обещала что уйду из клана чего бы мне того не стоило.

Я стояла перед ним, будто снова стала той самой маленькой девочкой — без брони, без масок, без той стальной уверенности, которую годами выстраивала кирпичик за кирпичиком. Вся моя храбрость куда-то исчезла, растворилась в этом ледяном ночном воздухе, в его взгляде, который прожигал насквозь и не давал спрятаться даже за самой крепкой стеной.

Весь день я готовилась к этой встрече, к этому разговору: репетировала фразы, выстраивала защиту, подбирала слова, которые звучали бы твёрдо, холодно, отстранённо — так, чтобы он не увидел, как внутри всё дрожит. Я хотела скрыть, хотела утаить, хотела оставить эту боль там, где ей и было место — за семью замками, в самой глубине души. Но стоило ему посмотреть на меня чуть мягче, стоило ему едва коснуться моего запястья — и вся моя броня рассыпалась, как сухой песок под дождём. Я выдала всё как на духу, без купюр, без прикрас, будто кто-то внутри меня просто устал держать эту тяжесть в одиночку.

Я стояла, смотрела в его глаза и задавалась одним-единственным вопросом, который пульсировал в висках, как боль: «Почему? Почему я всё рассказала? Почему не смогла утаить ни слова?» Я корила себя за эту слабость, за эту внезапную откровенность, которая могла стоить мне слишком многого. И в то же время я млела от его прикосновения, от этого взгляда, в котором было столько напряжения, столько сдерживаемой силы, что казалось, будто между нами натянута невидимая струна, и если кто-то сделает лишнее движение — она лопнет с оглушительным звоном.

— Что тогда произошло, Каролина? Скажи мне, почему ты решила скрыться от меня? — голос Амо звучал тихо, но в нём была та самая властная нота, которую невозможно игнорировать. Он не просил, он требовал правды — и не собирался принимать ничего, кроме неё. В его глазах читалось: «Я не уйду отсюда, пока не услышу всё».

Я резко отошла в сторону, разрывая это прикосновение, потому что если бы он держал меня ещё хоть секунду, я бы снова сломалась. Его брови нахмурились, тень недовольства скользнула по лицу, но он тут же взял себя в руки — сын своего отца, привыкший держать эмоции под контролем. Он убрал руки в карманы, выпрямился, но взгляд не смягчил. Он продолжал смотреть на меня так, будто пытался прочесть не слова, а саму мою душу.

Мне нужно было расстояние между нами, чтобы всё сказать. Если он хотел правды — я дам ему её, всю, без остатка, даже если каждое слово будет резать меня изнутри.

— Ты хочешь правды? — мой голос прозвучал хрипло, почти шёпотом, и я тут же возненавидела эту дрожь в голосе. Я еле сдерживала слёзы, которые подступали к горлу горячим комом. Сейчас я точно не могла расплакаться. Не перед Амо. Только не перед ним.

Амо коротко кивнул — один резкий, сдержанный жест, в котором не было ни сочувствия, ни жалости. Только ожидание.

— Так вот… Шесть лет назад… Не знаю, знаешь ли ты, может, уже выяснил… Когда умерла моя мама… — я остановилась, переводя дух. Открывать свою душу перед кем-то — это как стоять на краю обрыва и добровольно сбрасывать камни, которые удерживали тебя от падения. Сделав глубокий вдох, я заставила себя продолжить: — Когда снайпер выстрелил, все подумали, что стреляли в отца. Но на самом деле… это отец подстроил всё. Он заказал маму. Он подстроил это якобы покушение на себя, потому что знал, что мама бросится на его защиту. Знал, что она его любит. А он её не любил. Никогда. Так же, как и меня.

Я замолчала и повернулась лицом к ночному городу — к этим бесконечным огням, которые мерцали, будто издевались над моей болью. Смотреть на Амо в этот момент было выше моих сил. Мне казалось, что если я увижу в его глазах хоть каплю осуждения или жалости, я просто рухну.

— Продолжай, — Амо не дал мне ни секунды, чтобы перевести дух, не дал и минуты, чтобы собраться. Истинный сын своего отца: жёсткий, требовательный, не терпящий слабости.

— Самая главная причина моего исчезновения была в отце. После смерти мамы он отправил меня в закрытый пансионат. Тогда я думала, что это временно. Думала, что через пару недель он заберёт меня, что позвонит, приедет… Но шли месяцы. Он не забирал меня на каникулы, не звонил, не приезжал. Ни разу. И я поняла… поняла, что так он избавился от меня. Просто убрал с глаз долой, как надоевшую вещь, которую стыдно выбросить, но и держать рядом не хочется.

Я хотела продолжить, хотела рассказать, как я училась выживать в том месте, как считала дни, как прятала слёзы под подушкой, но Амо резко перебил меня:

— Что значит «отправил в закрытый пансионат»? Зачем? — его голос стал тяжёлым, в нём зазвучали нотки ярости, гнева, которые он с трудом сдерживал. Я видела, как напряглись его плечи, как пальцы сжались в карманах в кулаки.

— Слушай, а не перебивай! — я резко повернулась к нему, и в моём голосе прорвалась та самая злость, которая копилась годами. Она была не против него — она была против всей этой несправедливости, против того, что мне приходилось раз за разом объяснять, доказывать, оправдываться.

Амо чуть приподнял бровь, будто не привык, чтобы с ним так разговаривали, но всё же кивнул, давая мне понять, что теперь будет молчать.

— Ещё раз перебьёшь меня — и больше уже точно меня не увидишь. Я умею прятаться. Раз за три года ты так и не нашёл меня, — я попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, натянутой, больше похожей на оскал. Я состроила «лисьи» глаза, пытаясь хоть каплей иронии разбавить эту невыносимую тяжесть, но сама чувствовала, как дрожат мои руки.

Я видела, как Амо хотел что-то сказать, как слова уже готовы были сорваться с его языка, но он сдержался. Сжал зубы, выдохнул и промолчал.

— Та встреча с тобой всё нарушила, — продолжила я, уже спокойнее, но с той же горечью в голосе. — Отец и его жена и так особо меня не любили. Они меня терпели, только и всего. Отец возился со мной лишь потому, что боялся твоего отца и моего дедушки. Но когда он узнал, что ты хочешь взять меня в жёны… Он будто с ума сошёл. Контроль стал невыносимым. Каждый мой шаг, каждое слово, каждое действие — всё проверялось, обсуждалось, осуждалось. Лаурета постоянно подкидывала ему идеи, как ещё поиздеваться надо мной, как ещё унизить. А потом… потом он запер меня в своей комнате.

Я на секунду закрыла глаза, вспоминая тот день, когда дверь щёлкнула замком, и я поняла: это уже не временное наказание, это тюрьма.

— В моём плане был побег после того, как мне исполнится восемнадцать. Я думала, что тогда буду в безопасности, что смогу не прятаться, а просто жить, потому что буду под защитой дедушки. Но отец перевёл меня на домашнее обучение, запер в комнате и не выпускал никуда. Даже в сад погулять. Он сказал… он сказал, что я буду сидеть там, пока не выйду за тебя замуж.

Теперь я смотрела прямо на Амо, не отводя взгляда. Мне нужно было видеть его реакцию, нужно было понять, что он думает, что чувствует. Но его лицо оставалось непроницаемым — только в глазах бушевала буря.

— Тогда я решила, что исчезну в ближайшие дни. Позвонила дяде. Он помог. Остальное ты уже знаешь.

Я замолчала. Слова закончились, а тишина стала такой густой, что её можно было резать ножом. Я смотрела на Амо и ждала, что он скажет. Его молчание пугало меня больше любых криков, любых обвинений. Я многое ему ещё не рассказала — о тех месяцах, когда я жила в постоянном страхе, о том, как училась не доверять никому, о том, как каждый день просыпалась с мыслью, что сегодня меня найдут. И я не была готова рассказать это сейчас. Да и вообще не знала, захочет ли он слушать дальше.

А ещё я не знала, что сделает Амо после такого моего рассказа. Объявит войну моему отцу? Потребует возмездия? Или, хуже того, решит, что я слишком сломлена, слишком опасна, чтобы быть рядом с ним?

Мы стояли в тишине, глядя друг на друга, не моргая, не отводя взгляда — будто если кто-то из нас хоть на секунду опустит ресницы, этот хрупкий момент рассыплется, как тонкий лёд под первым порывом ветра. Между нами было всего несколько шагов, но они ощущались как пропасть, наполненная годами молчания, недоговорённостями и болью, которую мы оба старательно прятали. Мы просто стояли и дышали этим ночным воздухом, пропитанным холодом города и напряжением, которое висело между нами плотным, почти осязаемым туманом. Мы дышали друг другом — каждым выдохом, каждым едва уловимым движением, каждым дрожащим вдохом, который никто из нас не решался сделать слишком громко.

Я видела, как Амо обдумывает каждое слово, как в его глазах кружатся сотни вопросов, острых, как осколки стекла, и каждый из них мог порезать до крови. Я читала в его взгляде и гнев, и смятение, и ту самую упрямую решимость, которая всегда делала его опасным — и притягательным. И я поняла: если сейчас он задаст хоть один из этих вопросов, я не смогу ответить. Не смогу подобрать слова, не смогу удержать маску, не смогу спрятать ту дрожь, которая уже поднималась от кончиков пальцев к горлу, грозясь вырваться наружу беспомощным всхлипом. Эта встреча и так выбила меня из колеи, сорвала с меня все слои брони, обнажив то, что я годами прятала даже от самой себя.

И тогда я решила закончить эту встречу. Не потому, что хотела уйти, а потому, что больше просто не могла вынести ни секунды этого давления, этой тяжести, которая давила на плечи, будто на них положили бетонную плиту. Я не смогу сейчас рассказать всё точно, не смогу разложить по полочкам ту боль, которая годами копилась внутри. Пусть часть правды он уже узнал — этого было достаточно, чтобы мир вокруг нас начал рушиться. Но он, как и я, не был готов к большему. Мы оба стояли на краю, но ни один из нас не был готов сделать этот шаг в бездну.

— Я пойду. Поздно. У меня на завтра ещё есть дела, — проговорила я, и мой голос прозвучал непривычно ровно, почти холодно, будто эти слова принадлежали кому-то другому, а не мне. Внутри всё кричало, требовало остановиться, сделать шаг вперёд, прикоснуться к нему, сказать, что это не последняя встреча, что у нас ещё есть шанс, что всё можно исправить, если только мы найдём нужные слова. Пальцы сами собой сжались, будто уже тянулись к его руке, но я заставила их остаться на месте. Я не стала ничего говорить. Просто развернулась и пошла к выходу с крыши, не оборачиваясь, не останавливаясь, будто если я хоть на секунду задержусь, то рухну прямо здесь, у его ног, и уже не смогу подняться.

Пока я шла к дверям, оставляя его стоять там, в холодном свете луны, я знала: я ухожу, оставляя после себя больше вопросов, чем ответов. Я создаю новые тайны, новые загадки, которые ему придётся разгадывать в одиночестве. И я сама не знала, сколько ещё секретов ждёт нас впереди, сколько правды будет раскрыто, а сколько навсегда останется похоронено в темноте. Но в одном я была уверена: я больше не буду убегать. Не стану прятаться, не буду стирать себя с лица земли, как будто меня никогда и не существовало. Я начну жизнь с нуля, но не так, как раньше — не в тени, не в страхе, не оглядываясь через плечо на каждый шорох. Я начну жить не как Каролина Бернарди, наследница с проклятой фамилией, которую все знали и боялись, а как Лина Сальваторе — женщина, которая сама выбирает свой путь, даже если этот путь вымощен острыми камнями.

Теперь я понимала: я часть клана. Как бы я ни пыталась отрицать это, как бы ни хотела быть просто обычной девушкой, в моей крови течёт кровь мафии, и от этого не убежать. Это не просто наследие — это судьба, тяжёлая, жестокая, но моя. И я должна принять её, а не бороться и бежать, не тратить силы на вечное сопротивление тому, что уже стало частью меня.

Дойдя до номера, я медленно открыла дверь и вошла внутрь. Внутри стояла глубокая, почти звенящая тишина, нарушаемая лишь далёкими звуками ночного города, доносившимися сквозь приоткрытое окно. Свет не горел, и комната казалась чужой, погружённой в полумрак, где тени играли в свои собственные игры, сплетаясь в причудливые силуэты. Лишь из окон падал бледный свет луны и мерцающие огни города, рисуя на полу и стенах холодные серебристые узоры.

В углу гостиной я заметила тёмную тень — она не двигалась, не пыталась скрыться, просто стояла, будто ждала. Я не испугалась. Я знала, что это Арсенио. Его присутствие было не угрозой, а странным, почти незаметным якорем, который удерживал меня от того, чтобы окончательно не уплыть в пучину собственных мыслей.

— Почему ты ещё здесь? — мой голос прозвучал тихо и устало, будто из меня выкачали все силы, оставив только эту лёгкую оболочку, которая держалась на одной упрямой воле.

Арсенио обернулся. Даже в темноте, при тусклом свете, падающем с улицы через окно, я видела, как он едва заметно улыбнулся — не радостно, а с каким-то облегчением, словно с его плеч только что сняли тяжёлый груз. Он выдохнул, и его плечи, до этого напряжённые, будто готовые к любому удару, наконец опустились.

— Я ждал вашего возвращения, сеньора. Да и вы не говорили, что я могу уйти и не ждать вас, — его голос звучал спокойно, уверенно, без лишней суеты, и в нём слышалась не просто преданность долгу, а что-то большее — забота, которую он старался не показывать слишком явно.

Раньше я бы разозлилась из-за очередного охранника, который тенью следует за мной, лишая даже иллюзии свободы. Лишь однажды я отнеслась к этому спокойно — когда моим охранником был Вико, и даже тогда это было скорее вынужденной необходимостью, чем принятием. Но теперь Арсенио… Он был другим. И мне нужно было понять, для чего он здесь, зачем дядя приставил его ко мне, что от меня хотят на этот раз.

— Давай на «ты». Все эти формальности оставь Дону и другим. Вся эта фамильярность мне скучна, — я подошла к торшеру, стоявшему рядом с креслом, щёлкнула выключателем, и тёплый свет мягко залил комнату, разгоняя тени по углам. Я села в кресло, устало опустившись в его мягкие объятия, и махнула рукой в сторону дивана, давая понять, чтобы Арсенио сел.

— Мне нужно знать: зачем ты здесь? Для чего? — я смотрела прямо на него, стараясь не выдать, как сильно дрожат внутри все мои нервы, как хочется просто закрыть глаза и забыть обо всём хотя бы на одну ночь.

Как только Арсенио сел, он не стал прятать взгляд, не стал смотреть в сторону, будто ему было неловко. Он смотрел прямо мне в глаза — чётко, спокойно, без вызова, но и без раболепия. В его взгляде не было страха, только готовность принять любой мой вопрос, любой упрёк, любую правду.

— Твой дядя… — начал он, и на этих словах я внутренне сжалась, насторожилась. Ещё с утра, когда Марио спокойно говорил про Амо, про моё прошлое, я заметила, что Арсенио не удивился, не вздрогнул, не сделал ни одного лишнего движения. Он уже тогда знал. Знал всё.

Не дав ему договорить, я резко перебила:

— Значит, ты знаешь? — я подняла одну бровь, сузила глаза, стараясь выглядеть холодной и отстранённой, хотя внутри всё сжималось от мысли, что ещё один человек теперь знает мою самую страшную тайну.

Арсенио коротко кивнул.

— Всё. Твой дядя и дед мне всё рассказали. Объяснили, кто ты на самом деле, — он говорил тихо, но каждое слово падало в тишину комнаты, как камень в воду, вызывая круги, которые расходились по всему моему существу.

— Значит, ты входишь в круг тех, кто знает правду о моём прошлом, о том, кто я такая? — я махнула рукой, показывая, что он может продолжать.

Ещё один кивок. Арсенио не перебивал, не пытался заполнить тишину лишними словами. Он терпеливо ждал, пока я задам следующие вопросы, пока соберусь с мыслями, пока решу, что хочу услышать дальше. Но он так и не ответил на самое главное.

— Тогда скажи: помимо охраны, зачем ты нужен мне? Для чего? — в моём голосе прозвучала не злость, а усталость — та самая, которая приходит, когда ты слишком долго держишь спину прямой, а теперь боишься, что если расслабишься хоть на секунду, то просто рухнешь.

Я видела, как плечи Арсенио снова напряглись, как взгляд стал тяжелее, будто на него легла дополнительная тяжесть. Его руки сжались в кулаки, но он тут же расслабил их, словно напоминая себе, что передо мной не враг, не противник, а человек, который имеет право знать правду.

— Дон Марио и Грег сказали, что я не просто твой охранник. Я твоя правая рука, твой соратник. Всё, что тебе нужно: найти, убрать, помочь — я всё буду делать тихо и скрыто. Любое задание, которое выпадет на твою долю, я буду рядом. Вот для чего я тут. Вот для чего я тебе нужен. Я твой щит и меч, — он произнёс эти слова не пафосно, не как клятву из дешёвого романа, а так, будто просто констатировал факт, который давно принял как данность.

Я сидела и смотрела на Арсенио, переваривая каждое его слово. Каждый день судьба подкидывает мне новые вопросы, новые трудности, новые испытания, но каждый раз она делает меня сильнее — даже если я сама этого не замечаю. Но сегодня я уже не хотела думать. Сегодня я просто хотела, чтобы этот день наконец закончился, чтобы можно было закрыть глаза и хотя бы на несколько часов забыть, кто я, откуда пришла и куда должна идти.

Ни слова не говоря, я встала и направилась к своей комнате. Ноги казались тяжёлыми, будто к ним привязали невидимые гири, но я заставляла себя идти. Арсенио остановил меня, когда я уже почти дошла до двери.

— Как прошла встреча с Висконти? — в его голосе звучали нотки тревоги и искреннего переживания, будто он не просто выполнял приказ, а действительно волновался за меня.

Я услышала эту заботу, почувствовала её, как тёплый луч в холодной комнате. Но не стала ничего рассказывать. Не потому, что не доверяла ему, а потому, что боялась, что если начну говорить, то слова потянут за собой слёзы, а я уже не была уверена, что смогу их остановить. Вместо этого я просто повернула голову, посмотрела на него и мягко улыбнулась — не счастливой улыбкой, а той, в которой было столько усталости и благодарности, что она говорила больше любых слов. Потом я пошла к себе.

Войдя в комнату, я закрыла дверь и спиной прислонилась к ней, чувствуя, как холод дерева немного остужает жар, который всё ещё гудел в моих венах. Потом медленно, будто каждое движение причиняло физическую боль, я сползла по двери на пол. Колени подогнулись, руки безвольно упали на бёдра, а голова опустилась на грудь. Этот день явно был для меня слишком тяжёлым — он выжал из меня все силы, все эмоции, всю ту броню, которую я так старательно наращивала годами.

Сидя на полу, в темноте своей комнаты, я наконец позволила себе на одну минуту не быть сильной. Не быть наследницей. Не быть Линой Сальваторе. Я просто была девушкой, которая устала бояться, устала прятаться и устала бороться. И в этой тишине, в этом одиночестве, я дала себе обещание: завтра я снова стану сильной. Но сегодня… сегодня мне просто нужно было немного тишины.

 

 

Глава 15. Цена одного шага

 

Глава 15

Я знала, что разговор с Амо не пройдёт бесследно. Его тень уже легла на этот день, тяжёлая и неизбежная, как грозовая туча, которая медленно надвигается, обещая ливень. Утром, после долгой пробежки — когда холодный воздух резал лёгкие, а каждый шаг отдавался в висках глухим ритмом, — я вернулась в номер, чувствуя, как мышцы горят приятной усталостью. Но стоило мне достать телефон, как эта иллюзия спокойствия рассыпалась в прах. Пятнадцать пропущенных звонков от Амо. Ещё четыре сообщения. Короткие, без лишних слов, но от них по коже бежали мурашки, будто каждое «перезвони» было не просьбой, а приказом, который нельзя игнорировать. И почему-то я не удивилась. Будто где-то внутри уже знала: он не отступит. Но сегодня я не могла с ним встретиться. Марио решил дать мне «маленькое задание» — так он это назвал, будто речь шла о чём-то обыденном, вроде похода в магазин. Проследить за одним человеком. Узнать, что ему нужно на территории Morte. Территория, где каждый угол пропитан опасностью, где даже тень может оказаться врагом.

Я тихо «слиняла», оставив Арсенио с поручением и убедив его, что весь день просижу в номере. «Просто присмотри за всем, ладно?» — сказала я с лёгкой улыбкой, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. И как же я была неправа. Как наивно было думать, что смогу просто ускользнуть, раствориться в городе, как призрак, и вернуться до того, как кто-то заметит моё отсутствие.

Преследование началось с лёгкого азарта — того самого, который всегда вспыхивал во мне, когда нужно было выследить цель. Я держалась в тени переулков, пряталась за углами, когда объект останавливался, и снова выныривала, когда он шёл дальше. Он двигался уверенно, без лишней суеты, будто знал, что за ним никто не следит. А я следила. Каждую деталь я впитывала, как губка: как он поправлял воротник, как оглядывался через плечо, как доставал телефон и что-то быстро печатал, будто боялся, что кто-то увидит эти сообщения.

Адреналин гудел в венах, разгоняя кровь, заставляя сердце биться быстрее. Я чувствовала себя хищницей, которая наконец-то вышла на след добычи. Но в этом азарте была и опасность — я слишком увлеклась, слишком приблизилась, пытаясь разглядеть, с кем он встречается. И вот тогда всё пошло не так. Он резко свернул в узкий переулок, где свет фонарей почти не доставал, и я, не раздумывая, последовала за ним. Слишком поздно я поняла, что это была ловушка. Слишком поздно заметила второй силуэт, который вышел из темноты, перекрывая мне путь к отступлению. Я попыталась развернуться, броситься назад, но удар по затылку был неожиданным и точным. Мир на секунду поплыл, краски смешались, а потом наступила тьма

Когда я пришла в себя, реальность обрушилась на меня, как ледяная вода. Я сидела, привязанная к старому деревянному стулу, в каком-то заброшенном здании, где пахло сыростью, ржавчиной и страхом. Напротив стояли два бугая, массивные, неподвижные, как статуи, и от их присутствия воздух становился густым, почти невыносимым. И самое страшное — один из них был тем самым человеком, за которым я следила. Как я так попалась? Как могла быть настолько глупой?

Телефон и ножи, которые я взяла «на всякий случай», исчезли. Я даже не помнила, как меня вырубили, как тащили сюда, как привязывали. Голова гудела, каждый вдох отдавался тупой болью где-то за глазами. Но была одна крошечная, едва заметная надежда: эти идиоты не так крепко связали мне руки. Верёвки впивались в запястья, но между узлами и кожей оставалось немного пространства. Я могла бы попробовать… если будет шанс.

Я почти не слышала, о чём они говорили. Только обрывки фраз, тяжёлые, как камни: «И что с ней делать? Она явно за мной следила».

— Эй, детка, очухалась? — второй бугай заметил, что я открыла глаза, и решил подойти. Его шаги гулко отдавались по бетонному полу, каждый из них бил по нервам, как молот.

Я уставилась на него с нарочитым равнодушием, хотя внутри всё сжималось от страха и ярости. «Давай, подойди ближе, — думала я, сжимая зубы так, что челюсть ныла. — Подойди, и я врежу тебе с ноги». Они даже не додумались связать мне ноги. Это был мой единственный шанс. Если снаружи и были ещё люди, этот фактор нельзя было сбрасывать со счетов, но я цеплялась за эту маленькую ошибку, как за спасательный круг.

— Хули ты молчишь?! — заорал он и ударил по ноге. Боль вспыхнула острой искрой, пронзив бедро, и я скривилась, но не издала ни звука. Ни писка, ни стона. Я не доставлю им такого удовольствия. Нужно было просто немного подождать. Может, Марио всё же найдёт меня. Или поможет кто-нибудь другой.

Но к пыткам я была не готова. Совсем.

Они перетащили меня в другую комнату — если это можно было так назвать. Просто бетонный мешок без окон, где эхо усиливало каждый звук, делая его ещё страшнее. Ноги так и не связали, и это давало мне призрачную надежду, но она быстро угасла. Один из бугаев начал задавать вопросы: кто я такая, зачем следила, на кого работаю. Его голос был низким, рычащим, будто он получал удовольствие от самого процесса.

А потом начались удары. Он бил по рукам, ногам, пояснице — целенаправленно, точно, в самые болевые точки, будто знал анатомию лучше любого врача. Каждый удар был рассчитан, чтобы причинить максимум боли, но не лишить меня сознания слишком быстро. Он матерился, орал, бил ещё сильнее, когда я молчала, будто моя тишина была личным оскорблением. Он бил даже тогда, когда я не издавала ни звука, будто хотел выбить из меня хоть какую-то реакцию.

Кровь выступила на разбитых губах, тёкшая по подбородку тонкой горячей струйкой, смешиваясь с солёным вкусом страха. Кожа на запястьях горела от верёвок, которые врезались в неё с каждым моим непроизвольным движением. Всё тело ныло, каждая клетка кричала от боли, и я снова вспомнила тот проклятый подвал из прошлого, только теперь я не была в панике. Теперь я была готова бороться до последнего. Хотя и сейчас, сквозь пелену боли, я хотела просто умереть, чтобы эта мука наконец закончилась. Но я держалась. Держалась из упрямства, из гордости, из той самой искры, которая не давала мне сломаться. Прошёл час, а может, больше. Время потеряло смысл. Я сидела, едва живая, но всё ещё в сознании, и каждая секунда тянулась, как вечность. Тело почти не ощущалось — только пульсирующая боль, которая стала моим единственным компасом в этом кошмаре.

А потом дверь скрипнула, и вошёл другой парень. Он скалился во весь рот, обнажая жёлтые зубы, и его взгляд мне не нравился. В нём было что-то хищное, предвкушающее, от чего кровь стыла в жилах. Он приближался ко мне, и с каждым его шагом я напрягалась всё сильнее, готовясь к борьбе. Я знала: если он дотронется до меня, я буду драться до последнего вздоха. Как только он наклонился, я не раздумывала ни секунды. Превозмогая боль в ноге, в спине, в каждой клетке тела, я ударила со всей силы в челюсть, целясь так, чтобы вырубить его с одного удара. Второго шанса у меня не будет. И у меня получилось. Бугай рухнул, как подкошенный, и на секунду в комнате наступила оглушающая тишина.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я завалилась спиной на бетонный пол, и боль вспыхнула с новой силой, будто тысячи иголок вонзились в рёбра. Стул не разлетелся, как это бывает в кино, но я смогла перевернуться на бок вместе с ним, а потом, через боль и проклятия, подняться на ноги. Это было неудобно, неуклюже, моё тело не было таким гибким, но я двигалась. Я должна была двигаться.

Теперь нужно было развязать руки или разбить стул, но я понимала: без шума это не сделать. А шум мог привлечь остальных. Поэтому, не тратя ни секунды, я приняла решение: разбежаться и влететь спиной в стену. Да, будет ещё больнее, возможно, пара переломов, но выхода не было. Мне нужно было выбраться. Срочно.

Я уже набрала скорость для разбега, когда услышала выстрелы. Резкие, оглушающие, они разорвали тишину, как раскаты грома. Крики, шум, топот ног — всё смешалось в один хаотичный поток звуков. «Что там происходит? — пронеслось в голове. — Неужели это моя спасательная бригада? Или они там между собой решили устроить войну?»

Я металась по полутёмному помещению, ища хоть какой-то угол, где можно спрятаться, хотя бы на минуту. Стул всё ещё был на мне, мешая двигаться, сковывая движения, делая меня неуклюжей и уязвимой.

Дверь, которая ещё недавно казалась непреодолимой преградой, с грохотом распахнулась, ударяясь о стену с такой силой, что штукатурка посыпалась дождём. И внутрь вошли… не Марио, не Грег, не кто-то из моих. Амо и Марко.

Я стояла посреди комнаты, не моргая, не в силах пошевелиться, и смотрела на них, как на призраков. А они смотрели на меня. На лице Амо были капли крови — тёмные, почти чёрные в тусклом свете. Кровь была и на его рубашке, и на руках. У обоих в руках были Beretta, холодные и смертоносные, как продолжение их воли.

— И какого… — начал Амо, но я не выдержала. Смех вырвался из груди, резкий, хриплый, почти истеричный. Я не знала, был ли это смех или моя истерика, но остановиться не могла.

— Может, вы меня развяжете? — наконец смогла выговорить я, когда смех стих, оставив после себя только усталость и боль. Стоять было невыносимо.

Марко рванул ко мне и начал быстро распутывать узлы, дёргая верёвки с такой силой, что они врезались в кожу ещё сильнее. Амо стоял, будто застывший, в его глазах читалась смесь ярости, облегчения и чего-то ещё, чего я не могла разобрать.

Когда стул наконец исчез, я попыталась выпрямиться, но боль в спине и рёбрах ударила с новой силой. Тупая боль в голове пульсировала в такт сердцебиению. Меня покачнуло, и я даже не заметила, как Амо уже подхватил меня на руки. Его прикосновения были осторожными, но твёрдыми, будто он боялся сломать меня, но при этом не собирался отпускать.

Пока мы шли к машинам, никто не произнёс ни слова. Тишина была густой, почти осязаемой, она давила на плечи, заставляя сжиматься от напряжения. Я заметила только две машины. Эти двое пришли спасать меня. Но как они узнали, где я? В голове крутился вихрь вопросов, путаница, обрывки мыслей, которые не складывались в единую картину.

Амо аккуратно усадил меня в машину, а сам сел за руль. Его пальцы крепко сжимали руль, костяшки побелели от напряжения, будто он пытался удержать не только машину, но и свои эмоции.

— Куда ты меня везёшь? — еле шевеля губами, спросила я. Мой голос звучал хрипло, словно кто-то сдавил горло невидимой рукой. Откат адреналина накрыл меня внезапно, как волна, и я резко почувствовала всю боль своего тела — каждую царапину, каждый ушиб, каждый сломанный кусочек себя.

Амо даже не взглянул на меня. Только сильнее сжал руль, и машина рванула вперёд, разрывая ночь рёвом двигателя. Последнее, что я помнила, — как он прибавил скорость, а потом темнота накрыла меня, мягкая и безжалостная, унося прочь от боли и страха.

Из темноты меня выдёргивали голоса — они били по перепонкам, как молотки по натянутой жести, и каждый звук отдавался в черепе раскалывающей болью. В ушах стоял такой пронзительный звон, будто кто-то включил сирену прямо у меня над ухом. Голова не просто болела — она будто распадалась на части, и каждая из них пульсировала отдельно, в своём собственном бешеном ритме.

Я с трудом, миллиметр за миллиметром, разлепила веки, но даже эта крошечная попытка стоила мне чудовищных усилий. Одно радовало: вокруг было темно. Неяркий полумрак хоть немного щадил глаза, не давал свету вонзиться в мозг, как раскалённый гвоздь. Я не чувствовала своего тела — вообще ничего не чувствовала, и от этого становилось ещё страшнее. Бывает ли так, чтобы ты знала, что ты есть, но не ощущала себя? Это было похоже на то, будто меня разобрали на детали, а собрать забыли.

Взгляд был расфокусирован, мир перед глазами плыл, дробился на фрагменты, складывался в безумные узоры и снова рассыпался. Я не могла нормально видеть, не могла понять, где я и что происходит. Ко мне кто-то подошёл — я уловила движение, шорох ткани, едва заметное изменение в воздухе, как будто пространство рядом со мной стало плотнее. Но кто это был — я не могла разобрать. Силуэт оставался размытым пятном, и от этой неизвестности внутри всё сжималось от первобытного, животного страха.

— Мисс Лина? Вы меня слышите? Меня зовут Дэвид, я ваш врач. Лина? — голос звучал чётко, слишком чётко, как будто специально старался пробить эту ватную тишину, в которой я плавала. Каждое его слово било по ушам, отдавалось в висках, заставляло зубы сжиматься от боли.

Мне хотелось закричать на него: «Замолчи! Просто замолчи!» — но сухость во рту, шершавая, как наждачная бумага, мешала даже шевельнуть языком. Горло сжалось, будто его стянули тугой петлёй, и из груди вырвалось только хриплое, надломленное:

— За… мол… чи…… — еле шевеля губами, я смогла выдавить слово по слогам. И этого хватило. Мир снова качнулся, потемнел по краям, и я провалилась в темноту, как в бездонный колодец, не успев даже почувствовать, как падаю

Следующее пробуждение было уже не таким оглушающим, но звон и головокружение никуда не делись. Они просто стали фоном — постоянным, монотонным, как шум старого радио, которое никак не могут выключить. «Что, чёрт возьми, произошло?» — эта мысль билась в голове, как птица в клетке, но вспомнить толком ничего не получалось. Только обрывки: переулок, чья-то тень, резкий поворот, удар… Дальше — чёрная дыра. Да и с такой болью особо вспоминать пока не хотелось. Боль была слишком реальной, слишком плотной, она занимала всё пространство внутри меня, не оставляя места для воспоминаний.

На этот раз я смогла нормально открыть глаза и осмотреться. Пройдясь взглядом по помещению, я поняла, что нахожусь в старой комнате в особняке — Тёмные деревянные балки на потолке, тяжёлые шторы, которые почти не пропускали свет, старый комод с облупившейся краской — всё это было до боли знакомым, но сейчас казалось чужим, будто я смотрела на декорации к чужой жизни.

Я даже не заметила, что в комнате я не одна, пока не услышала тихий, осторожный шорох — будто кто-то старался двигаться бесшумно, но всё равно выдавал себя.

— Кто здесь? — мой голос ещё был хриплым, а во рту было сухо, как в пустыне после месяца засухи.

Ко мне начала приближаться тень. В комнате было темно, и я толком не различала силуэты — только смутный контур, который медленно надвигался, становясь всё чётче. Я напряглась, и тело тут же отозвалось тупой, давящей болью, которая сковала движения, как ржавые цепи. Рука тени начала приближаться, и в этот момент внутри всё сжалось от ужаса. Я хотела закричать, была уверена, что меня пришли добить, что это какой-то жестокий, затянувшийся кошмар, из которого нет выхода.

Но тут над головой мягко загорелся ночник — тёплый, желтоватый свет, который рассеял темноту, обнажив реальность. И я увидела Марио. Его лицо было напряжённым, черты казались резче, чем обычно, а в глазах читалась такая смесь ярости и облегчения, что у меня перехватило дыхание. Я выдохнула, и этот выдох был не просто воздухом — это была вся та паника, которую я держала внутри, наконец-то вырвавшаяся наружу.

— Чёрт… ты… меня… напугал… — проговорила я, глядя на него и не понимая, о чём он думает. Его взгляд был убийственным — таким, каким он смотрел на врагов, когда решал их судьбу одним движением головы. Но сейчас этот взгляд был обращён на меня, и от этого становилось ещё больнее, чем от любых ударов.

— Ты хоть понимаешь, что чуть не умерла? Ты почему полезла одна? Я тебе сказал взять Арса с собой, а что сделала ты?! — он не кричал, но его голос был напряжённым до предела, будто каждая буква была натянутой струной, готовой лопнуть. В его глазах была не только ярость — там была тревога и слабость, которую он редко кому позволял увидеть. — Я чуть с ума не сошёл, когда этот щенок без сознания притащил тебя ко мне! Я чуть не потерял тебя, Лина! Что ты творишь? Я тысячу раз говорил: не лезь одна, всегда ходи на задание с кем-то! Но ты опять решила геройствовать…

Он не договорил, потому что в комнату вошла бабушка. Она двигалась тихо, но уверенно, и её присутствие сразу изменило атмосферу в комнате — будто в неё вошёл не просто человек, а сама тишина, способная унять любой шторм.

— Мальчик мой, оставь Лину в покое. Она и так намучилась, — её голос был мягким, но в нём звучал тот самый стальной оттенок, который не терпел возражений. — Ох… деточка моя, как ты себя чувствуешь?

Она подошла ко мне с подносом, мягко, но решительно оттеснив Марио в сторону, и присела на край кровати. Её движения были неторопливыми, выверенными, как у человека, который знает цену каждому жесту.

Говорить было трудно, да и шевелить телом — тоже. Боль всё ещё сковывала движения, будто невидимые нити тянули меня вниз, не давая даже приподняться.

— Мальчик мой, оставь нас. Лине нужен покой. Потом выяснишь остальное. Она не одна из твоих солдат, — бабушка произнесла это тихо, но так твёрдо, что Марио, несмотря на весь свой авторитет, не посмел возразить. Пусть он и был Доном, пусть его слово было законом для клана, но здесь, в этом доме, старшим был не он. Здесь уважали возраст и мудрость, и он это знал.

Как только Марио вышел, закрыв за собой дверь чуть громче, чем следовало, бабушка начала действовать. Она поила меня маленькими глотками воды, давая время проглатывать, не торопя, будто знала, что даже это простое движение сейчас требует от меня всех сил. Потом были лекарства — горькие, вязкие, оседающие на языке неприятным послевкусием. Она поставила капельницу, аккуратно, почти нежно, поправив одеяло, тихо вышла, оставив меня наедине с тишиной и болью.

И я снова уснула. Сон был неспокойным, рваным, наполненным тенями, которые тянули ко мне руки, и голосами, которые шептали что-то неразборчивое. Время потеряло смысл. Я не могла следить за ним, не знала, сколько дней или часов я так провалялась, не понимала, день сейчас или ночь. Просыпалась я всегда одинаково: с ощущением, что моё тело — это не мой союзник, а враг, который предаёт меня при каждом движении. Боль приходила первой, опережая сознание, и только потом возвращалась реальность.

Врач Дэвид приходил каждый день. Он осматривал меня, проверял рефлексы, задавал вопросы, на которые я не всегда могла ответить. Его спокойствие раздражало и одновременно успокаивало: он не суетился, не паниковал, делал всё чётко и методично, будто знал, что спешка — худший враг выздоровления.

— У вас множественные ушибы, гематомы, несколько трещин в рёбрах. Вы потеряли много крови, и организм сейчас работает на пределе. Вам нужно время, — говорил он, записывая что-то в блокнот, и его голос звучал не как приговор, а как план действий. — Никаких резких движений. Минимум нагрузки. И главное — никаких заданий, никаких погонь, никаких попыток доказать, что вы сильнее боли. Вы сейчас не боец, вы пациент.

Его слова цепляли, задевали ту часть меня, которая привыкла быть сильной, привыкла держать спину прямо, даже когда мир рушился. Но боль не давала притворяться. Она напоминала о себе при каждом вдохе, при каждом повороте головы, при попытке сесть.

Дни сливались в один бесконечный поток: свет из окна, шаги в коридоре, тихий голос бабушки, шуршание бумаг, голос Дэвида, снова темнота. Иногда ко мне заходил Марио — не для того, чтобы снова отчитать, а просто чтобы постоять у окна, посмотреть на меня, убедиться, что я дышу, что я здесь, что я не исчезла. Он не говорил ничего лишнего, не пытался заполнить тишину пустыми словами. Иногда он просто ставил на тумбочку стакан воды или книгу, которую, как он знал, я любила, и уходил, тихо прикрывая дверь.

А однажды, когда я проснулась чуть раньше обычного и свет из окна был особенно ярким, в дверях появился Амо. Он стоял, будто не решаясь войти, и его присутствие заполнило комнату, как грозовая туча заполняет небо. На его лице не было ни гнева, ни упрёка — только усталость и что-то ещё, что я не могла назвать.

— Как ты? — спросил он тихо, и в этом вопросе не было ничего лишнего.

Я хотела сказать что-то резкое, привычное, что-то, что вернуло бы мне контроль над ситуацией, но вместо этого просто пожала плечами и поморщилась от боли, которую это простое движение вызвало.

— Жить буду, — проговорила я, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем я себя чувствовала.

Он кивнул, будто этого было достаточно, и, не сказав больше ни слова, вышел, оставив после себя тишину, которая теперь была не пустой, а наполненной чем-то, чему я пока не хотела давать названия.

Восстановление шло медленно, мучительно медленно. Каждый день был маленькой битвой: встать, сделать несколько шагов, выпить стакан воды без посторонней помощи, прочитать страницу книги, не засыпая на середине предложения. Боль не уходила, она просто становилась тише, привычнее, как старый друг, который остаётся рядом, даже когда ты не хочешь его видеть.

И каждый раз, когда я закрывала глаза, передо мной снова вставали те минуты в заброшенном здании: удары, кровь, страх, ощущение, что выхода нет. Но теперь к этим воспоминаниям добавлялось что-то новое — понимание, что я выжила. Что меня нашли. Что кто-то пришёл за мной, когда я уже была готова сдаться.

Эта мысль не прогоняла страх, но делала его чуть менее острым. Она давала мне силы открывать глаза снова и снова, даже когда хотелось просто остаться в темноте, где не было боли и ответственности.

Однажды утром, когда солнце залило комнату золотистым светом, я села на кровати сама, без чьей-либо помощи. Ноги дрожали, спина ныла, но я сидела. И смотрела в окно, на мир, который продолжал жить, несмотря ни на что. Где-то там, за пределами этой комнаты, ждали дела, враги, решения, которые нельзя было откладывать. Но сейчас, в эту минуту, я просто дышала. И этого было достаточно.

Просидев ещё несколько минут на кровати, я пыталась собраться с мыслями, прислушиваясь к собственному телу. Оно всё ещё ныло, отзывалось тупой болью на каждое неосторожное движение, но эта боль уже не была всепоглощающей — она стала фоном, привычным, как далёкий шум дождя за окном. Дэвид был категоричен: никакой сильной нагрузки, никаких резких движений, никакого героизма. «Вы сейчас не боец, вы пациент», — повторял он, и в его словах не было ни капли снисхождения — только сухая, отрезвляющая правда.

Часть тела всё ещё была перебинтована, бинты плотно стягивали рёбра, напоминая о том, что я не всесильна. Но было и то, что радовало: головокружение наконец-то ушло, оставив после себя лишь лёгкую слабость, которую можно было терпеть. Голову мне зашили — я даже не знала, в какой момент мне её разбили, не помнила той секунды, когда мир потемнел. Но спасибо хотя бы на том, что на моём теле не осталось шрамов, которые кричали бы каждому встречному о моей слабости.

Встав с постели, я медленно, сантиметр за сантиметром, натянула лёгкое свободное платье. Ткань скользила по коже, не натирая, и это было маленьким облегчением. Пальцы всё ещё слушались не так хорошо, как хотелось бы, застёжки и пуговицы казались крошечными ловушками, но я справилась сама. Это было важно — сделать хоть что-то без чужой помощи, вернуть себе хотя бы крупицу самостоятельности.

Я решила пойти и поговорить с Марио. Мне нужно было узнать, сколько времени прошло с того дня, когда меня притащили сюда без сознания. И ещё меня мучил другой вопрос: если за всё это время Адели так и не появилась, значит, ей ничего не сказали. А ещё хотелось выяснить, как Амо оказался там, в том заброшенном здании, с оружием в руках и кровью на рубашке. Этот вопрос не давал мне покоя, сверлил мозг, как упрямая мысль, от которой невозможно избавиться.

Дойдя до кабинета Марио, я тихо постучала и вошла. Марио сидел за массивным столом, перебирая документы. Его лицо было спокойным, но в движениях чувствовалась усталость — будто на его плечах лежал груз, который никто не мог с него снять. Одно радовало: он был один.

Он поднял голову, и на его лице появилась улыбка — не широкая, не беззаботная, а та, что появляется, когда человек наконец-то видит то, что боялся потерять.

— Заходи, садись. Я рад, что ты уже можешь ходить, — он встал и подошёл ко мне, будто собирался поддержать, если я вдруг покачнусь.

— Марио, я могу и сама. Я уже не настолько слаба и беспомощна, — в моём голосе прозвучала не обида, а необходимость доказать себе и ему, что я всё ещё та Лина, которая может стоять прямо.

Марио улыбнулся, но в этой улыбке было больше грусти, чем радости, и вернулся за стол, сложив руки в замок.

— Лина, давай поговорим… — его голос звучал непривычно мягко, почти осторожно, будто он боялся спугнуть меня резким словом.

Меня это немного озадачило. Обычно Марио не церемонился, говорил прямо, рубил с плеча. А сейчас он будто подбирал слова, как человек, который идёт по тонкому льду и боится провалиться.

— Давай. Я знаю, о чём ты хочешь поговорить, — я закусила щёку изнутри, чтобы сдержать поток вопросов, который рвался наружу.

Но Марио перебил меня:

— О чём же, малышка?

— Ты хочешь отчитать меня за то, что я соизволила пойти одна на задание, никому ничего не сказала и просто слиняла от всех. Я виновата, знаю. Но вот что мне интересно: как Амо узнал об этом? И как долго я была в отключке?

Этот вопрос не давал мне покоя. Я хотела спросить об этом у самого Амо, но после того раза, когда он пришёл на пять минут, чтобы просто посмотреть на меня, больше не появлялся. И дядя тоже не стремился со мной разговаривать — будто я стала чем-то неудобным, чем-то, что лучше держать на расстоянии.

— Ты права. Я был зол. Хотел тебя отчитать. Твой дед… он сначала подумал, что это фамилия причастна, будто кто-то из врагов решил нанести удар по нашей семье. Но потом я сказал ему, что сам дал тебе задание. Так вот, мы пришли к сути разговора.

— Скажу сразу, я сама не знаю, как попалась. Как позволила ситуации выйти из-под контроля. Но из-за того, что была в отключке, не слышала ни одного слова. В основном они разговаривали, когда стали меня пытать…

При этих словах Марио скривился, будто от физической боли, и задумался. Я сощурила глаза, заподозрив неладное.

— Марио, скажи-ка мне, ты ведь уже всё выяснил, верно?

Он тяжело вздохнул, провёл рукой по лицу, будто пытаясь стереть с него усталость, и кивнул.

— Не совсем я. Наследник Чезаре, Амо, помог нам всё выяснить. Видимо, ты для него что-то да значишь. Отец, скажем так, недоволен, но всё же принял такую помощь. Раз они разобрались и выяснили всё.

Я напряглась. Мне, как и Марио, явно не нравилось, что фамилия Висконте решила влезть в наши дела. Их вмешательство всегда имело свою цену.

— И что ты думаешь? Почему он так поступил? — мне стало слишком любопытно. Для чего это затеял Амо? Что он хочет?

— Интересный вопрос. Но думаю, это больше касается вашего прошлого, Лина. Будь осторожна с ним. Пусть я теперь Дон, но иногда слушаю советы отца. И я не дам порочить твою честь. Так что будь аккуратна и не давай повода для сплетен.

Я не понимала, к чему Марио сказал мне это. Да и зачем? Что может произойти? Ведь официально я лишь приёмная дочь, и другим нет особого дела до меня. Может, если Марио решит жениться, обо мне все и вовсе забудут, и я смогу наслаждаться своей жизнью, не оглядываясь на каждый шепот за спиной.

Мы просидели с Марио в его кабинете ещё час. Он рассказывал о делах клана, о том, что происходит в городе, о новых угрозах и старых врагах. Я слушала, кивала, задавала вопросы, стараясь не показывать, как сильно меня тянет узнать ещё хоть что-нибудь про Амо. Но Марио больше не возвращался к этой теме. Так же я провалялась в отключке два дня, уже неплохо, но на восстановление потрачу больше дней.

Когда он отправился по своим делам, я решила прогуляться по саду. Сад в особняке был таким красивым и успокаивающим, что здесь даже воздух казался другим — чище, мягче, будто он впитывал в себя все тревоги и уносил их прочь. Тут всё почему-то напоминало о маме. Бабушка говорила, что мама тоже часто любила гулять здесь, и именно она дала распоряжение посадить большую часть цветов в дальнем углу. Там она обустроила своё место, где проводила дни в тишине и спокойствии, прячась от суеты и чужих взглядов.

Я шла к этому уединённому уголку, туда, где мама хранила свои мысли и секреты. В самом отдалённом углу сада стояла беседка, увитая лианами. Её украшали венки из сухих цветов, которые кто-то заботливо обновлял, и от этого казалось, что время здесь течёт иначе. Рядом росли лилии, розы, маргаритки, пионы, тюльпаны, маки, а между ними — кустарники, наполнявшие воздух густым, сладким ароматом. Всё это создавало ощущение сказки, места, где можно спрятаться от всего мира.

Сев на скамейку, я закрыла глаза и позволила себе просто дышать. Тёплый весенний ветерок касался кожи, приносил с собой запахи цветов и влажной земли, и на одну минуту мне показалось, что я снова маленькая девочка, которая прячется от взрослых проблем. Приближалось лето, скоро снова наступит жара, а у меня ещё была учёба, и нужно будет возвращаться домой. И Адели, наверное, сходила с ума от неизвестности. Нужно будет ей позвонить.

Так я просидела в своих мыслях практически до вечера, пока меня не нашла бабушка. Она подошла тихо, почти бесшумно, и остановилась рядом, глядя на цветы так, будто видела в них что-то, недоступное другим.

— Моя Николетт тоже любила здесь сидеть и наслаждаться природой и запахами своего мини-сада. Когда Висконте выдал её замуж в восемнадцать лет и отправил в Италию, я часто приходила сюда, пила тут чай и вспоминала её. Но после её смерти я сюда не приходила два года… А когда узнала, что и моя внучка умерла, я пришла сюда и выплакала все свои слёзы… А через время Марио и Висконте привели тебя. Ты похожа на них, очень похожа на мою Николетт. И сначала я не верила, но постепенно просто смирилась… Мне их не хватает. Свою внучку я последний раз видела, когда ей было пять лет. Я даже не видела, какой она выросла… Висконте не взял меня на похороны, не стал ранить и так моё больное сердце…

Бабушка замолчала, и тишина стала такой густой, что в ней можно было утонуть. Мне было тяжело всё это слушать. Так хотелось сказать ей: «Я тут. Я жива. Ты не потеряла меня». Но я не могла. Слово, данное дедушке, держало меня крепче любых цепей.

— Мисс Пёрл, мне жаль, что я пришла сюда. Наверное, вы хотели побыть одна. И я сожалею о вашей утрате, — я начала вставать, потому что не хотела мешать, не хотела бередить старые раны.

Но она положила свою руку на мою и сжала её — не сильно, но так твёрдо, что я поняла: она не хочет, чтобы я уходила.

— Ох, деточка, нет, нет, не уходи. Посиди со мной. Я не против, что ты пришла сюда. Я даже рада, что творением моей дочери кто-то может насладиться.

Так мы просидели ещё пару часов. Бабушка рассказывала о маме: о её смехе, о её упрямстве, о том, как она прятала в карманах платья семена цветов, чтобы потом посадить их в самых неожиданных местах. Я слушала и кивала, стараясь запомнить каждую деталь, будто эти истории были ключами к чему-то важному.

Когда мы направились обратно в особняк, солнце уже село, а небо окрашивало звездный пояс. В комнате я уже собиралась лечь спать, как вдруг зазвонил телефон. Это была Адели.

— Лина! Наконец-то! Я уже думала, что сойду с ума! — её голос был таким громким и живым, что я невольно улыбнулась, чувствуя, как внутри что-то расслабляется, будто с плеч сняли тяжёлый груз.

— Прости, что не звонила. Тут… всё немного сложно, — я не знала, как объяснить ей, что произошло, не выдав ни слова правды.

— Я знаю, что ты на задании. Марио сказал. Но он не сказал, что с тобой что-то случилось. Я чувствую, что ты что-то скрываешь. Лина, пожалуйста, скажи мне, что всё в порядке?

В её голосе было столько тревоги и заботы, что у меня защипало в глазах. Хотелось рассказать ей всё: про переулок, про ловушку, про удары, про кровь, про то, как я думала, что умру там, в темноте. Но я не могла. Не сейчас.

— Всё в порядке. Правда. Просто задание оказалось сложнее, чем я думала. Но сейчас я в безопасности. Я в особняке. Тут спокойно.

Адели помолчала, будто прислушиваясь не к словам, а к моему дыханию, пытаясь услышать то, что я скрываю.

— Если ты говоришь, что всё хорошо, я тебе верю. Но если тебе нужно просто выговориться, без имён, без деталей, я здесь. Я всегда здесь.

И от этих слов мне вдруг стало легче. Не от того, что боль ушла — она осталась, тихо пульсируя где-то под рёбрами. А от того, что есть человек, который не требует от меня быть сильной, а просто принимает меня любой.

Мы говорили ещё почти час. Она рассказывала про город, про кафе в которых была, про то, как скучает по нашим прогулкам и разговорам ни о чём, про то как скучают Зевс и Гера. Я слушала и улыбалась, позволяя себе на эти минуты забыть, кто я и что должна делать. Потом мы попрощались, и я положила телефон на тумбочку, глядя, как экран медленно гаснет.

За окном уже стояла ночь, тихая и тёмная, и в этой тишине было что-то успокаивающее. Я легла в постель, закрыла глаза и наконец-то позволила себе просто быть — без планов, без вины, без страха. Завтра будут новые вопросы, новые решения, новые битвы. Но сегодня я просто дышала, слушала, как в доме затихают шаги, и чувствовала, как боль понемногу отступает, уступая место чему-то другому — надежде, спокойствию, ощущению, что я не одна.

_______________________________________________________________________________________

Спасибо за терпение! Вот продолжение. Прошу прощения за задержку.

 

 

Глава 16. В паузе между тишиной и катастрофой

 

Лина

Шли дни, недели — они тянулись то невыносимо медленно, будто время нарочно растягивало каждую секунду, чтобы я успела прочувствовать каждую ноющую мышцу, каждый шрам, который заживал не только на коже, но и где-то глубоко внутри. Тело приходило в норму, но не так быстро, как мне хотелось. Я ловила себя на том, что по привычке щурюсь от любого резкого звука, а в толпе невольно сканирую лица — не прячется ли среди них тень той самой угрозы, которая однажды уже настигла меня.

Марио не позволял мне вернуться в Лас‑Вегас. Его запрет звучал не как каприз, а как приказ Дона — жёсткий, не терпящий возражений. «Ещё неделю. Ещё десять дней. Пока не сможешь без боли наклониться за шнурками — ты остаёшься здесь», — говорил он, и в его голосе не было ни капли сочувствия, только холодная забота, которую он не умел подавать иначе. Он боялся, что я сорвусь, что снова пойду туда, где опасно, просто потому, что не умею сидеть на месте.

Адели уехала через неделю — её ждала учёба, расписание, жизнь, которая не останавливалась ни на минуту. Арсенио хотел остаться со мной, стоял перед Марио с упрямым взглядом, будто готов был спорить до хрипоты. Но я сама сказала ему: «Ты нужен ей. После того нападения никто не должен быть один». Он кивнул, сжав губы, и в этом кивке было столько невысказанного, что мне стало не по себе. Он не хотел оставлять меня, но понимал, что это правильно. И он уехал с Адели, а я осталась — в огромном доме, где даже тишина казалась слишком громкой.

Я так и не встретилась больше с Амо. Ни звонка, ни сообщения, ни случайного взгляда в толпе. Он словно стёр себя из моего пространства, оставив после себя только эту звенящую пустоту, которая то и дело отзывалась острой, колючей тревогой где-то под рёбрами. И я была рада этому молчанию — по крайней мере, так мне казалось. Мне нужно было время, чтобы привыкнуть к мысли, что он знает, кто я на самом деле. Три года я хранила эту тайну, прятала её, как самое ценное и одновременно самое опасное сокровище. И теперь она лежала между нами, тяжёлая, как камень, и я молилась, чтобы он никому её не раскрыл. Потому что если правда выйдет наружу — это будет не просто скандал. Это будет война.

И вот спустя почти две недели Марио наконец-то кивнул, глядя на меня так, будто оценивал не моё здоровье, а готовность к новой битве. «Ладно. Можешь возвращаться. Но если хоть один синяк снова станет фиолетовым — я сам тебя сюда привезу». В его словах не было угрозы — только обещание, которое он выполнит без колебаний.

Как же хорошо было дома. Не в том огромном особняке, где каждый коридор шептал о чужих тайнах, а в моём маленьком, уютном гнездышке в Лас‑Вегасе, где пахло кофе, старыми книгами и немного — шерстью и щенячьей радостью. Адели была на учёбе, но дом всё равно казался живым. Меня встречали Зевс и Гера — два маленьких вихря с глазами, полными обожания. Они прыгали вокруг меня, скулили, тыкались мокрыми носами в ладони, будто проверяли: «Ты правда здесь? Ты не исчезла снова?» Я присела на корточки, и они тут же облепили меня, лизали руки, путались в ногах, и на одну секунду весь мир сжался до этих двух крошечных существ, которые не знали ни о мафии, ни о тайнах, ни о том, что моя жизнь похожа на минное поле.

Пусть бинты уже сняли, но синяки ещё напоминали о себе — фиолетово‑жёлтые, неровные, как карта старых ран. Никаких открытых платьев, никаких коротких рукавов. Пока они не сойдут, я буду прятать их под плотной тканью, будто стыжусь самой памяти о том дне. Но даже это не могло испортить мне настроение. Пора было возвращаться на учёбу. Я пропустила столько лекций, столько семинаров, столько разговоров в коридорах, что уже представляла, как буду сидеть с тремя блокнотами и пытаться наверстать упущенное. И ещё меня мучил вопрос: как другие члены мафии вообще заканчивают учёбу? Может, у них есть какой-то секретный способ? Или все учатся на заочном, а по вечерам разбирают не конспекты, а отчёты о сделках? Эта мысль вызывала у меня кривую усмешку — будто я пыталась найти логику в мире, где её почти не осталось.

Я пошла в свою комнату, щенки бежали следом, то и дело спотыкаясь о собственные лапы. Здесь всё было таким родным: потёртый плед на кровати, стопка книг на подоконнике, фотографии на стене — Адели и я, смеющиеся, с мороженым в руках, будто мы самые обычные девушки, которым не нужно прятать ножи в сумках и проверять зеркала на наличие жучков.

Адели ещё не знала, что я приехала. Я представляла, как она войдёт, бросит сумку у двери, начнёт что-то рассказывать, не глядя, а потом вдруг заметит меня — и её лицо вспыхнет такой чистой, такой оглушительной радостью, что она завизжит, бросится ко мне, и мы будем смеяться, пока не заболят животы. Этот момент я ждала больше всего.

Ещё одним поводом для тихой, почти детской гордости была моя новая машина — BMW M4. Я купила её сама, на свои деньги, правда которые мне оставила мама, но это делало её только ценнее. Плюс к этому шли подарки на день рождения — Они напоминали, что, несмотря ни на что, у меня есть люди, которые думают обо мне.

Сегодня я хотела прокатиться с Адели по городу — просто так, без цели, без плана. Пусть ветер треплет волосы, пусть музыка орёт на всю громкость, пусть весь мир подождёт пять минут, пока мы будем просто наслаждаться тем, что мы живы и вместе.

Пока ждала её, решила разобрать чемодан. Вещи лежали вперемешку: футболки, которые я надевала, когда хотела чувствовать себя обычной, бинты, которые напоминали о том, что я таковой не являюсь, записки с номерами, которые уже не имели смысла. Я раскладывала всё по полкам, стараясь не думать, а просто двигаться, пока руки сами делали привычную работу.

В глубине шкафа, за стопкой свитеров, я наткнулась на старую шкатулку — деревянную, с поцарапанной крышкой и крошечным замком, который давно не закрывался. Я хранила в ней не просто украшения, а осколки прошлого, каждое из которых было привязано к какому-то моменту, к чьим-то словам, к чьему-то взгляду.

Открыв её, я увидела кольцо, которое отец подарил мне на тринадцатилетие. Оно было простым, без вычурности, но тогда я думала, что это знак: он помнит, он любит, он видит меня. Теперь оно казалось мне тяжёлым, как напоминание о том, как легко мы верим в то, во что хотим верить. Рядом лежал мамин кулон — тонкий, с фамильным камнем, который переливался на свету. Она отдала его мне незадолго до смерти, будто знала, что скоро уйдёт, и хотела оставить мне что-то, что будет согревать даже в самые холодные дни. «Моя звёздочка», — так она меня называла, и это прозвище жило во мне, даже когда я пыталась его забыть.

А потом я увидела браслет — тот самый, который подарил Амо. Золотой, с сапфирами и крошечными звёздами, будто он хотел сказать: «Ты — моя звезда, даже если весь мир считает тебя тенью». Я достала его, провела пальцем по холодным камням, и память тут же набросилась на меня, как голодный зверь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Тот вечер стоял перед глазами так ясно, будто это было вчера. Вико привёз меня на набережную — тихо, без лишних слов, будто знал, что сегодня мне нужно что-то особенное. Амо ждал у машины. Он стоял, слегка наклонив голову, в свете фонарей его силуэт казался высеченным из камня — красивый, притягательный, опасный. В нём было столько силы, столько уверенности, что даже воздух вокруг него звенел. Я шла к нему, стараясь держать лицо холодным, спокойным, будто его присутствие не переворачивало меня изнутри. Но сердце билось так громко, что, казалось, его слышал весь город.

У нас было так мало встреч, так мало времени, чтобы узнать друг друга по-настоящему. Но меня к нему тянуло — неумолимо, как магнитом. Я не знала, была ли это любовь с первого взгляда или меня манила сама его опасность, та грань, за которой начиналось что-то большее, чем обычная жизнь. В его присутствии я чувствовала себя живой — по-настоящему, до дрожи, до мурашек.

Я встряхнула головой, прогоняя воспоминания, и отложила браслет. Рядом со мной щенки грызли угол чемодана, их мордочки были такими беззаботными, такими счастливыми в своём маленьком мире, что на секунду мне захотелось поменяться с ними местами. Вот бы и мне такую безмятежность — просто радоваться тому, что солнце светит, что еда вкусная, что любимый человек рядом. Но увы, мой мир был устроен иначе. Я присела рядом с ними, погладила каждого по голове, и они тут же принялись лизать мне руки, будто хотели передать мне хоть каплю своего счастья. Их тепло проникало под кожу, разгоняя ту ледяную тишину, которая иногда накрывала меня без предупреждения.

Посмотрев на часы, я поняла, что Адели скоро придёт. Нужно было быстро переодеться, причесаться, сделать вид, что я не провела последние недели, считая трещины на потолке, а была просто в отпуске. Я встала, бросила взгляд на браслет, лежащий на кровати, и на секунду задумалась: надеть его или спрятать обратно? В итоге положила его в шкатулку, но не закрыла крышку. Пусть он будет там, где я смогу его видеть. Пусть будет напоминанием не только о боли, но и о тех редких минутах, когда я чувствовала себя любимой.

Переодевшись в джинсы и свободную футболку, я посмотрела на себя в зеркало. Синяки уже начали бледнеть, превращаясь в едва заметные тени. Скоро они исчезнут совсем, но шрамы останутся — внутри. И это нормально. Шрамы — это карта нашей жизни, и я не хотела их стирать.

Услышав, как поворачивается ключ в замке, я замерла, а потом не выдержала и бросилась к двери. Адели вошла, уставшая, с кучей бумаг в руках, и не успела ничего сказать — я уже обнимала её, смеясь и плача одновременно.

— Ты! Ты здесь! — закричала она, и её голос звенел от счастья. Мы смеялись, толкались, говорили одновременно, перебивая друг друга, и в этот момент весь остальной мир перестал существовать. Были только мы, этот дом, эти щенки, которые носились вокруг, и ощущение, что, несмотря на все тайны, на все опасности, на все секреты, которые я носила в себе, у меня всё ещё есть место, где меня просто любят

Позже мы пошли на кухню — она была залита тёплым светом, будто дом специально старался быть уютнее, чтобы сгладить всё то, что навалилось на меня за последние дни. Я включила кофеварку, и этот привычный звук — шипение пара, бульканье, тихий гул машины — на мгновение вернул меня в ту жизнь, где главными проблемами были «какой кофе взять» и «успею ли на пару». Я насыпала зёрна, вдохнула этот густой, чуть горьковатый аромат, и на секунду показалось, что если я буду делать всё очень медленно, очень правильно, то боль, засевшая где-то под рёбрами, просто исчезнет. Но она не исчезала. Она сидела во мне, тяжёлая и упрямая, как непрошеный гость.

Адели села на высокий стул у стойки, поджала ноги, обхватила колени руками и смотрела на меня так, будто боялась, что я снова растворюсь в воздухе, если она хоть на секунду отведёт взгляд.

— Ты не представляешь, как я по тебе скучала, — начала она, и голос её дрогнул, но она тут же попыталась спрятать это за лёгкой улыбкой, будто если улыбнётся достаточно широко, то слёзы сами не прольются. — Когда мы приехали, первые три дня Зевс и Гера так скулили… Они сидели в одном углу, прижавшись друг к другу, и смотрели на дверь, будто ждали, что ты вот-вот войдёшь. Я старалась быть каждую минуту рядом, играла с ними, носила им игрушки, даже пыталась петь, чтобы их отвлечь. Но они всё равно скучали. И я скучала. Ужасно скучала.

Я налила кофе, поставила перед ней чашку, потом свою, но не села. Стояла, держась за край столешницы, чтобы не покачнуться. Пальцы побелели от напряжения, но я не замечала этого.

— Прости, — прошептала я, не глядя на неё. — Я так хотела быть здесь, хотела, чтобы всё было как раньше.

— Да ладно тебе, — она махнула рукой, но тут же потянулась ко мне, схватила за запястье, не сильно, но крепко, так, как умеют только те, кто боится тебя потерять. — Ты вообще не должна извиняться. Ты вернулась. Ты здесь. Это главное.

Мы сели друг напротив друга, и на какое-то время стало тихо. Только тиканье часов над плитой отсчитывало секунды, будто специально подчёркивало, как много мы не говорим друг другу.

И тогда Адели начала рассказывать. Про учёбу, про преподавателей, которые вечно путают фамилии, про кафе, где бариста наконец-то научился делать нормальный латте, про то, как Зевс стащил у неё бутерброд прямо из-под носа, а Гера тут же попыталась его отобрать, и они устроили такую драку, что пришлось разнимать. Она рассказывала это с такой интонацией, с такими смешными подробностями, что я почти улыбнулась. Почти. Но улыбка не доходила до глаз, застревала где-то на полпути, и я чувствовала это.

— А потом мы пошли гулять в парк, и Зевс увидел белку и рванул так, что поводок выскользнул у меня из рук. Я бежала за ним, кричала, а люди смотрели на меня, как на сумасшедшую. А я и чувствовала себя сумасшедшей — бегу по газону в туфлях, ору: «Зевс, стой!», а он даже не слышит. В итоге его поймала какая-то бабушка с тростью. Она посмотрела на меня так строго, будто я специально его отпустила, и сказала: «С собакой надо гулять, а не лекции слушать». Я хотела провалиться сквозь землю, но потом рассмеялась. Потому что это было так нелепо, так по-нашему…

Она говорила и говорила, и в её словах было столько жизни, столько обычного, простого счастья, что мне становилось больно. Не от ран, не от синяков, а от того, что я не могла разделить это с ней. Не могла просто сидеть и смеяться, потому что внутри меня была дыра — чёрная, холодная, она тянула на себя все эмоции, высасывала их, оставляя только тяжесть.

Мне все эти недели так не хватало Адели, наших посиделок, разговоров ни о чём, когда можно было просто болтать про ерунду и знать, что тебя слушают, что тебе рады. И вот она снова рядом, живая, настоящая, смеётся, машет руками, изображая, как бежала за Зевсом, а у меня в душе — эта дыра. Помимо телесных повреждений, помимо синяков и трещин, там появилась ещё одна рана, которую не залепишь пластырем и не вылечишь таблетками.

Сидя на кухне с Адели, я чувствовала, как что-то тревожит меня, что-то не даёт покоя, царапает изнутри, как острый осколок, который никак не выйдет. Я не могла спокойно смотреть на её веснушки, не могла радоваться вместе с ней, потому что радость не помещалась во мне — она разбивалась об эту пустоту.

— Лина… Ау… Лина???

Я вздрогнула, будто меня окатили ледяной водой. Адели сидела напротив, наклонившись вперёд, и прожигала меня взглядом, в котором было столько тревоги, что она почти перекрывала её попытки казаться спокойной.

— А что? Прости… — я моргнула, пытаясь вернуться в эту кухню, в этот момент, но мысли уносились прочь, цеплялись за тёмные углы памяти: переулок, удар, верёвки, лицо Амо, когда он подхватил меня на руки…

— Скажи, что с тобой случилось? Ты как будто не здесь. Тебя что-то тревожит? — Адели мягко улыбнулась и протянула руку к моей, накрыла её своей ладонью — тёплой, живой, настоящей. — Я не хочу давить, но ты меня пугаешь. Ты сидишь, смотришь в чашку, а сама где-то очень далеко.

Я хотела сказать ей что-то лёгкое, что-то, что успокоило бы её, что заставило бы её перестать волноваться. Хотела сказать: «Да всё нормально, просто устала». Но слова застряли в горле, царапнули изнутри, и вместо этого я прошептала:

— Прости, я ещё не могу собраться с мыслями. Что-то не даёт мне покоя, а вот что именно — я сама не знаю.

Я грустно улыбнулась, но улыбка получилась кривой, сломанной. И продолжила смотреть в свою чашку с кофе , в которой отражался тусклый свет лампы, превращая жидкость в тёмное зеркало, в котором я не узнавала себя. Я не могла смотреть Адели в глаза. Не потому, что не хотела её тревожить, а потому, что боялась: если посмотрю, если увижу в её взгляде эту бесконечную заботу, я сломаюсь. Расплачусь. Расскажу всё. А я не могла. Не сейчас. Не так.

— Адели… Я лучше пойду к себе. Немного устала. Поговорим позже, ладно?

Я не стала ждать её ответа. Не стала смотреть, как в её глазах мелькнёт обида или тревога. Просто встала, чуть покачнувшись, и пошла к себе, стараясь держаться прямо, чтобы она не видела, как мне тяжело даже просто идти.

Когда я приехала домой, я так ждала её возвращения с учёбы. Думала, мы прокатимся на моей новой машине, будем слушать громкую музыку, смеяться, и весь этот кошмар останется где-то позади, за стеклом автомобиля, за мелькающими огнями города. Я хотела вернуть то чувство, когда мир кажется простым: есть ты, есть подруга, есть щенки, есть кофе и разговоры.

Но после долгих разговоров об учёбе, о том, как проходили её дни, мои мысли стали хаотичными, как осколки зеркала, разбросанные по полу. Я перестала слушать её. Ловила себя на том, что киваю, улыбаюсь в нужных местах, а сама думаю совсем о другом: о том, как хрустнули рёбра под ударами, о том, как холодный бетон царапал кожу, о том, как Амо смотрел на меня, когда подхватил на руки — будто боялся, что я рассыплюсь от одного прикосновения.

Как понять, откуда взялась эта дыра в душе? Как мои мысли превратились в хаос, почему я не могу нормально думать, не могу радоваться простым вещам, как раньше? Неужели причина в неудачном выполнении задания? Или в встрече с Амо? Или в том, что теперь я знаю: мир не такой безопасный, каким казался? Или во всём сразу?

Вот и сейчас, лёжа на кровати, я не могла сосредоточиться. Смотрела в потолок, на тени, которые ползли по нему, как живые существа, и пыталась собрать мысли в кучу. Но они разбегались, прятались в углах сознания, и я не могла их поймать.

В какой-то момент я просто психанула. Резко села, потом снова легла, натянула одеяло до подбородка, будто оно могло защитить меня от этих мыслей.

— Ладно, — пробормотала я в тишину комнаты. — Ладно. Организм ещё слабый. Пару часов сна, может, больше. Может, когда проснусь, эта дыра станет чуть меньше. Может, я смогу снова слушать Адели и улыбаться по-настоящему.

Я закрыла глаза, но перед ними тут же вставали картинки: Адели смеётся, Зевс тянет поводок, Амо стоит в дверном проёме, Марио смотрит на меня так, будто я снова подвела его. Картинки мелькали, как кадры в сломанном кинопроекторе, и я пыталась остановить их, приказать себе не думать, просто отдохнуть.

Тишина в комнате была плотной, почти осязаемой, и в этой тишине я слышала, как стучит моё сердце — неровно, торопливо, будто оно знало что-то, чего не знала я.

«Просто поспи», — повторяла я себе, как заклинание. «Просто закрой глаза и ни о чём не думай».

И в какой-то момент усталость взяла верх. Дыхание стало глубже, мысли начали расплываться, терять форму, и я наконец-то провалилась в сон — не спокойный, не лёгкий, но хотя бы дающий передышку

Я не знала, сколько проспала. Время будто стёрлось, растворилось в тяжёлой, вязкой темноте, которая накрыла меня, как плотное одеяло, не пропускающее ни света, ни звуков — только обрывки снов, в которых я снова бежала по тёмным переулкам, снова чувствовала, как верёвки врезаются в запястья, снова слышала голос того бугая: «Кто ты такая? Кто тебя послал?» Эти сны не приносили отдыха — они выжимали последние силы, оставляя после себя ощущение, будто я всю ночь сражалась с тенями.

Пробуждение было резким, как удар током. Сначала до меня донёсся звонок в дверь — длинный, настойчивый, будто кто-то давил на кнопку, не собираясь отпускать. Потом раздался лай щенков — громкий, взволнованный, переходящий в какой-то отчаянный писк, от которого внутри всё сжималось. А следом я услышала то, что заставило меня окончательно вынырнуть из полудрёмы: быстрые, тяжёлые шаги по коридору, звук сбитого дыхания, будто кто-то бежал изо всех сил, не разбирая дороги.

Дверь в мою комнату распахнулась с таким грохотом, что я вздрогнула, а дверная ручка с глухим стуком ударилась о стену. В проёме стояла Адели. Её лицо было бледным, почти белым, как мел, а глаза — огромными, расширенными от страха, в них плескалась такая паника, что у меня внутри всё заледенело. Она тяжело дышала, грудь вздымалась и опускалась так резко, будто она только что пробежала несколько кварталов без остановки. Её трясло — мелко, неудержимо, как в лихорадке, пальцы сжимались и разжимались, будто она пыталась ухватиться за воздух.

Увидев её, я резко встала — слишком резко, без подготовки, без осторожности, которую мне предписывал врач. Мир тут же качнулся, поплыл перед глазами, комната закружилась, как карусель, и на секунду я испугалась, что сейчас рухну обратно на кровать. В висках застучало, перед глазами мелькнули чёрные точки, а в груди что-то сжалось от острой, колючей боли — рёбра напомнили о себе, о трещинах, о том, что я ещё не готова к таким рывкам. Но всё это — и головокружение, и боль, и слабость — тут же ушло на задний план, растворилось, потеряло значение, стоило мне только посмотреть на Адели.

— Адели, что случилось? — выкрикнула я, делая шаг вперёд, но тут же покачнулась и схватилась за спинку стула, чтобы не упасть. — Ты меня пугаешь! Что произошло?

Я быстро подошла к ней, но она не ответила. Только снова махнула рукой куда-то в сторону, в глубину квартиры, и этот жест был таким нервным, таким дёрганым, что мне стало по-настоящему страшно. В её глазах читалось: «Не спрашивай, просто иди, просто посмотри».

Я нахмурила брови, чувствуя, как внутри нарастает тревога, тяжёлая и густая, как смола. Каждый нерв в теле натянулся до предела, каждая мышца была готова к удару, к бегству, к защите. Я пошла туда, откуда доносился лай щенков — но теперь он звучал иначе: не как испуганный, жалобный писк, будто они сами не понимали, что происходит, но чувствовали опасность, вибрирующую в воздухе, а как радостный, восторженный визг,

Когда я начала проходить мимо гостиной, мир будто замер на долю секунды. Время растянулось, стало тягучим, как сироп, и в этом застывшем мгновении я увидела его.

Амо.

Он сидел на диване — не как незваный гость, не как враг, а так, будто это его место, будто он имеет полное право быть здесь. Он слегка наклонился вперёд, протянув руки к щенкам, которые крутились вокруг него, прыгали, тыкались мокрыми носами в ладони, скулили от восторга. Он что-то тихо говорил им — я не могла разобрать слов, но интонация была мягкой, почти ласковой, и от этого контраст становился ещё более пугающим. В его движениях не было напряжения, не было спешки, он выглядел… расслабленным. Как будто пришёл в гости, чтобы просто поиграть с собаками, а не чтобы перевернуть мою жизнь вверх дном.

Я замерла в дверном проёме, вцепившись пальцами в косяк так сильно, что костяшки побелели. Ноги вдруг стали ватными, а в горле пересохло так, что я не могла сглотнуть. Я смотрела на него и не могла поверить, что это происходит наяву, а не в одном из тех кошмаров, которые преследовали меня последние дни.

Как он нашёл меня? Кто дал ему наводку? Кто-то из своих? Кто-то предал? Или он шёл по моему следу, как хищник, который не останавливается, пока не настигнет добычу? И почему он здесь, в Лас‑Вегасе, в моей квартире, в моём убежище, которое я считала неприкосновенным?

Вопросы роились в голове, сталкивались друг с другом, звенели, как разбитое стекло, и каждый из них резал изнутри. Я чувствовала, как по спине ползёт холодный пот, как волоски на руках встают дыбом, а сердце бьётся где-то в горле, мешая дышать. Страх смешивался с гневом, с обидой, с каким-то отчаянным, горьким чувством, что меня лишили последнего уголка, где я могла чувствовать себя в безопасности.

А Амо продолжал играть со щенками, будто не чувствовал, что я стою здесь, будто не слышал, как моё сердце готово выпрыгнуть из груди. Он протянул руку, погладил Зевса по голове, потом взял Геру на колени, прижал к себе, и она тут же уткнулась носом ему в шею, доверчиво, по-щенячьи, не зная, что этот человек — опасность, что от него веет чем-то тёмным, тяжёлым, подавляющим.

 

 

Глава 17.Не сейчас, но навсегда

 

Лина

Я стояла в проходе, будто приросла к полу, и смотрела на него — на Амо. Секунды растягивались, превращаясь в вечность, а я не могла понять, сколько их прошло: пять, десять, целая минута? Время будто сломалось, потеряло смысл. В голове стучала одна мысль: зачем он пришёл? Как вообще смог найти? Три года он считал меня мёртвой — три долгих года, в которых я училась заново дышать, училась быть другой, училась прятать себя за новой фамилией, за новыми привычками, за новой жизнью. А потом он вдруг выяснил правду — и нашёл меня с пугающей, почти нечеловеческой скоростью. Сначала спас, вытащил из той заброшки, где бетон и тьма казались живыми, дышащими существами. Потом помогал Марио с делами, будто это было его правом, его долгом. А теперь явился в мою квартиру, на территорию клана, в моё личное пространство — и до чёртиков напугал Адели.

Я сделала один шаг в его направлении — неуверенный, будто пол под ногами стал зыбким, как песок. Зевс тут же услышал меня, радостно взвизгнул и рванул ко мне, скользя лапами по полу. В этот момент Амо поднял глаза. Не просто посмотрел — пронзил взглядом, будто хотел прочесть каждую мысль, каждую тайну, спрятанную глубоко внутри.

Затаив дыхание, я сжала губы в тонкую линию. Наши взгляды пересеклись — и в этом мгновении мир сузился до одной точки, до этого столкновения. Я не хотела, чтобы он был здесь. Не хотела, чтобы находился в моей квартире, в этом городе, на моей территории. Но он был. Смотрел на меня, будто я — единственное, что имеет значение. Играл с моими щенками, сидел на моём диване, занимал пространство, которое я так старательно выстраивала как крепость. Моё сердце билось как бешеное, дыхание сбилось, внутри всё тряслось от напряжения, от этой странной, пугающей смеси страха и чего-то ещё, чего я боялась даже назвать. Но я знала: моё лицо — холодное, как сталь. Ни одна эмоция не должна проскользнуть наружу.

— Как ты нашёл меня? — Мой голос прозвучал спокойно и твёрдо, вопреки всей этой буре внутри. Удивительно, как голос может быть таким ровным, когда внутри всё кричит.

Амо невесело усмехнулся, спустил Геру на пол, поднялся одним плавным движением — так, будто даже встать для него было искусством. Он сделал один шаг в моём направлении. Потом ещё один. Мы стояли на расстоянии вытянутой руки. Ещё один шаг — и он окажется в непозволительной близости. Это пугало. Не потому, что я боялась его как угрозы, а потому, что боялась самой себя — своих реакций, своих чувств, того, как предательски дрожат пальцы, как сжимается что-то в груди. В голове был хаос, мысли сталкивались, рассыпались, не складываясь ни в одну понятную картину.

Я стояла и смотрела на него, не зная, как ответить на его слова, на этот взгляд, на само его присутствие, которое выбивало из колеи, лишало опоры. Я заметила, как он делает ещё один шаг, и резко вскинула руку, давая понять: не подходи.

— Не подходи, не смей… — Голос прозвучал резче, чем я хотела, но в нём была не только злость — в нём была мольба.

Амо лишь вскинул бровь вверх, будто мой жест был не запретом, а вызовом. И, наплевав на предостережения, он взял мою руку в свою и крепко сжал. Его ладонь была тёплой, твёрдой, уверенной — и от этого прикосновения по коже пробежал электрический разряд, который пронзил меня насквозь.

— Каро… — начал он, но я не дала ему договорить. Я не могла слышать своё имя из его уст. Оно звучало как эхо прошлого, как напоминание о той жизни, которую я похоронила.

— Не произноси! — Я процедила сквозь сжатые зубы, стиснув руку в кулак. — Я больше не та девушка, которую ты хотел. Каролина Бернарди мертва! Мертва! Запомни это! — Каждое слово было как удар, как попытка отрубить прошлое, сделать его нереальным, невозможным. — Зачем ты явился? — Я попыталась отойти, забрать свою руку, но он не позволил. Наоборот, дёрнул на себя — резко, но не грубо, так, что я ударилась о его стальное тело. Сквозь тонкую ткань рубашки я почувствовала его мускулистую грудь, тепло его кожи, и меня пробило дрожью, смешанной с жаром, который поднимался откуда-то изнутри, из самой глубины.

— La mia stella, — прошептал он, склоняясь ко мне. — Я скучал по тебе. И ты ещё не ответила на большую часть моих вопросов. А значит, ещё не вся правда раскрыта.

Он склонился и коснулся губами моей щеки — лёгкое, почти невесомое прикосновение, но оно взорвалось во мне тысячей искр. Непроизвольно я закрыла глаза и рвано выдохнула, будто из лёгких разом вышел весь воздух. Воздух между нами наэлектризовался, стал густым, тяжёлым, его было трудно вдыхать. Каждая молекула, казалось, пульсировала напряжением, желанием, страхом.

— Уходи… — прошептала я, но даже мой шёпот звучал неуверенно, будто часть меня протестовала против этих слов. — Просто уходи. Не сейчас… — Я не знала, что ещё сказать. Его близость, его прикосновения сводили с ума, разрушали ту хрупкую защиту, которую я выстраивала неделями. В голове и так был хаос, а теперь он добивал меня своим появлением, своим взглядом, своим голосом, в котором слышалось столько всего: тоска, решимость, страсть, боль.

Амо чуть наклонил голову, изучая меня, будто пытался разгадать, что скрывается за этой маской холода. Его пальцы всё ещё крепко держали мою руку, и я чувствовала, как под кожей пульсирует его тепло, как оно проникает глубже, добираясь до тех мест, которые я старалась держать замороженными.

— Ты думаешь, что можешь стереть прошлое одним словом? — Его голос стал тише, но от этого он звучал ещё опаснее, ещё проникновеннее. — Что, назвав себя другим именем, ты станешь другой? Ты можешь прятаться, можешь строить стены, но я вижу тебя. Я всегда видел только тебя.

Я хотела возразить, хотела сказать что-то резкое, что-то, что оттолкнуло бы его, но слова застряли в горле. Потому что где-то глубоко внутри шевельнулось что-то давно забытое — то чувство, когда тебя видят по-настоящему, когда кто-то смотрит не на маску, не на роль, а на тебя саму. И от этого становилось ещё страшнее, потому что я не знала, смогу ли выдержать этот взгляд.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Зевс, не понимая напряжения, ткнулся мокрым носом мне в ногу, а Гера заскулила, будто чувствуя, что между нами происходит что-то важное, что-то, способное изменить всё. Но я не могла сейчас думать о щенках. Я могла думать только о том, как близко стоит Амо, как его дыхание касается моей кожи, как его глаза не отпускают мой взгляд, будто он боится, что если моргнёт, я снова исчезну.

— Я не готова, — наконец прошептала я, и в этих словах была вся моя слабость, вся моя правда. — Не сейчас. Пожалуйста.

Он замер, будто эти слова ударили его. На долю секунды в его глазах мелькнуло что-то похожее на боль, но он тут же спрятал это за привычной маской уверенности. Медленно, будто каждое движение причиняло ему усилие, он отпустил мою руку. Но не отошёл. Остался стоять так близко, что я всё ещё чувствовала тепло его тела, всё ещё слышала, как ровно, но сильно бьётся его сердце.

— Хорошо, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Не сейчас. Но это не значит, что я уйду. И не значит, что я перестану искать тебя. Даже если ты снова попытаешься исчезнуть.

Я сжала пальцы в кулаки, стараясь унять дрожь, стараясь вернуть себе хоть каплю контроля. Но внутри всё пело и кричало, путалось и сгорало. Я не знала, чего боюсь больше — того, что он уйдёт, или того, что останется.

Я не успела отойти от Амо, сделать хотя бы один нормальный, спокойный вдох, чтобы вернуть себе контроль, как дверь в мою квартиру распахнулась от такого сильного удара, что с грохотом врезалась в стену, оставив на ней глубокую вмятину от дверной ручки. Звук был оглушающим — будто рухнула не дверь, а целая стена, и этот резкий, грубый треск разорвал ту напряжённую тишину, которая повисла между мной и Амо.

Мы оба резко повернули головы к входу. Я уставилась на тяжело дышавшего Арсенио, который замер в проёме, держа пистолет в напряжённой руке. Его грудь вздымалась, будто он пробежал десять лестничных пролётов без остановки, а взгляд был диким, расфокусированным — таким, каким бывает у человека, который бежал не ногами, а страхом. Он смотрел на нас — на меня и Амо, — и особенно долго задерживался на том, как близко мы стояли друг к другу, как будто пытался сложить из этих деталей картину, которая не хотела складываться.

В голове у меня промелькнула холодная, почти отстранённая мысль: Арсенио добирался до меня слишком долго. Прошло, наверное, минут тридцать с того момента, как Амо появился в моей квартиры. Если бы это были враги, если бы сюда ворвались не свои, а чужие — я и Адели были бы уже мертвы. Хотя, возможно, он просто рассчитывал на мою подготовку, на то, что я смогу продержаться, смогу среагировать, смогу защитить себя и подругу. Эта мысль была одновременно и горькой, и странно успокаивающей: кто-то всё-таки верил, что я справлюсь.

Я сделала шаг назад от Амо — резкий, почти дёрганый, будто пыталась стряхнуть с себя это напряжение, эту близость, которая жгла даже на расстоянии. Амо заметил моё движение и едва заметно усмехнулся — не зло, не насмешливо, а так, будто ему было одновременно забавно и немного больно видеть, как я пытаюсь держать дистанцию. Но он не произнёс ни слова. Просто медленно, с той самой спокойной уверенностью, от которой у меня внутри всё сжималось, направился к выходу.

Я нахмурила брови, чувствуя, как во мне закипает раздражение, смешанное с облегчением, и выдохнула, пытаясь собрать мысли в кучу.

— И какого хрена ты вышибаешь мою дверь? — голос прозвучал резче, чем я хотела, но я не стала его смягчать. — Ты вообще в курсе, что она бронированная? И если бы была закрыта на замок, хрен бы ты её так вышиб!

Арсенио не спускал взгляда с Амо, пока тот спокойно, будто ничего не произошло, выходил из квартиры. Только когда Амо полностью скрылся за дверью, он перевёл взгляд на меня, медленно опустил руку с пистолетом, но не убрал его, а просто расслабил хватку, и закрыл дверь. Звук защёлки показался мне неестественно громким, будто ставил точку в этой сцене.

— Ну, ты отвечать будешь или так и будем играть в молчанку? — спросил я, и в моем голосе было столько усталости, что он звучал даже старше своих лет.Я стояла и смотрела на него, чувствуя, как внутри всё ещё дрожит от адреналина, как тело снова начинает ныть — рёбра, спина, плечи, каждая мышца напоминала о себе, будто мстила за то, что я слишком долго притворялась, что со мной всё в порядке.

— Я не подумал, — наконец выдохнул Арсенио, проводя свободной рукой по лицу, стирая пот и напряжение. — Просто Адели позвонила мне, кричала что-то про наследника фамилии, про то, что он здесь, и я… я просто сорвался с места. Не думал ни о чём, только о том, что нужно быть здесь. Что нужно защитить.

Я хотела уже ответить, попытаться как-то сгладить этот момент, объяснить, что всё не так страшно, как кажется, но не успела. Из комнаты, словно маленький вихрь, со слезами на глазах вылетела Адели. Она налетела на меня, обняла так крепко, что я едва устояла на ногах, и зарыдала, уткнувшись мне в плечо.

— Я… я… я так… так испугалась за тебя… — всхлипывала она, её голос дрожал, слова сливались в один сплошной поток страха и облегчения. — Я думала… вы… он… что будет что-то плохое… что я не успею… что не смогу…

Я погладила её по голове, прижала к себе, чувствуя, как её дрожь постепенно передаётся мне, как будто страх, который она испытывала, был настолько сильным, что его нельзя было удержать внутри.

— Адели, всё хорошо, — тихо, но твёрдо сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал уверенно, даже если внутри я сама не чувствовала этой уверенности. — Он просто приходил поговорить. Он бы мне ничего не сделал. Наверное…

И вот это «наверное» повисло в воздухе, тяжёлое и колючее, как осколок стекла. Оно было ключевым словом, тем самым, которое выдавало всю правду: я не знала наверняка. Не знала, чего ждать от Амо, не знала, где заканчивается его забота и начинается его власть, его право решать за меня, диктовать условия, забирать меня из одной опасности, чтобы поставить перед другой.

Я повела Адели к дивану, усадила её, накинула на плечи плед, который всегда лежал на спинке, и она тут же вцепилась в него, как в спасательный круг. Её пальцы дрожали, глаза были красными от слёз, но она пыталась взять себя в руки, пыталась улыбнуться, хотя улыбка получалась кривой и беспомощной.

— Посиди тут, ладно? — сказала я, мягко касаясь её плеча. — Я сейчас сделаю успокаивающий чай. Нервы сейчас у всех на пределе.

Она кивнула, не глядя на меня, и уткнулась носом в плед, будто хотела спрятаться от всего мира, хотя бы на несколько минут.

Я пошла на кухню, чувствуя, как с каждым шагом тело снова начинает ныть, как будто только сейчас, когда адреналин начал спадать, все раны и ушибы решили напомнить о себе. Я ненавидела это состояние — когда ты вроде бы жива, вроде бы в безопасности, но твоё собственное тело становится твоим врагом, каждый шаг, каждый вдох даётся с трудом.

Пока вода закипала, я стояла у окна, смотрела на город, который казался таким обычным, таким спокойным, будто не знал, что в одной из квартир только что рушились и строились заново целые миры. Чайник щёлкнул, возвращая меня в реальность, и я начала заваривать чай — не просто напиток, а маленький ритуал, который должен был вернуть хоть каплю нормальности.

Когда я вернулась в гостиную с двумя кружками, Адели уже немного успокоилась. Её дыхание стало ровнее, хотя глаза всё ещё были влажными. Арсенио сидел на краю кресла, положив пистолет на столик рядом, и смотрел на нас так, будто пытался убедиться, что мы действительно здесь, что с нами всё в порядке, что это не сон и не ловушка.

— Держи, — я протянула Адели кружку, и она обхватила её обеими руками, будто искала в тёплом керамическом круге хоть каплю защиты.

— Спасибо, — прошептала она, и её голос звучал уже не так надломленно. — Прости, что позвонила Арсенио. Просто… когда я увидела его… я не знала, что делать. Я боялась, что ты… что он…

— Ты всё сделала правильно, — перебила я, садясь рядом с ней и касаясь её колена. — Лучше перестраховаться, чем потом жалеть.

Арсенио хмыкнул, но ничего не сказал. Просто взял свою кружку, сделал глоток и поморщился — чай был слишком горячим, но он не поставил её, а продолжал держать, будто тепло в руках было чем-то важным, чем-то, что помогало ему снова почувствовать себя живым.

Адели вдруг подняла голову, посмотрела на меня, и в её глазах мелькнуло что-то новое — не страх, а решимость.

— Знаешь, — сказала она, вытирая остатки слёз тыльной стороной ладони, — я не хочу больше сидеть и трястись. Я не хочу, чтобы этот день запомнился мне только страхом. Давай… давай просто поедем куда-нибудь. На твоей новой машине. Ты же хотела прокатиться. Давай просто включим музыку на полную громкость, откроем окна, пусть ветер будет трепать волосы, и пусть весь мир подождёт.

Я улыбнулась — на этот раз почти искренне. В этой идее было что-то отчаянно правильное: сбежать не от проблем, а от их тени, дать себе хотя бы час, когда можно не думать о наследниках фамилий, о мафии, о долгах и обещаниях, которые были даны задолго до моего рождения.

— Ты уверена? — спросила я, глядя на неё. — Ты только что чуть с ума не сошла от страха.

— Именно поэтому, — кивнула она, выпрямляясь и делая ещё один глоток чая. — Если я сейчас не сделаю что-то нормальное, что-то просто для себя, я сойду с ума. Мне нужно почувствовать, что я всё ещё жива. Что мы обе живы.

Арсенио посмотрел на нас, будто пытался понять, не сошли ли мы с ума от стресса, но потом усмехнулся и покачал головой.

— Ладно, — сказал он. — Но я поеду с вами. Просто чтобы быть рядом. На всякий случай.

— Договорились, — кивнула я, чувствуя, как внутри, сквозь усталость и напряжение, начинает пробиваться что-то похожее на предвкушение. — Тогда давайте собираться.

Через десять минут мы уже выходили из квартиры. Адели шла чуть впереди, всё ещё немного дрожа, но в её походке уже была решимость. Арсенио шёл рядом, держа руку на кобуре, готовый к любому повороту. А я шла последней, закрывая дверь, и на секунду остановилась, оглядывая квартиру, которая ещё недавно казалась мне крепостью, а теперь — просто местом, где тени стали длиннее, а тишина — тяжелее.

Но когда мы спустились вниз и я открыла дверь своей новой BMW M4, когда Адели запрыгнула на пассажирское сиденье, широко улыбаясь, будто только что выиграла главный приз в жизни, когда Арсенио сел сзади, всё ещё серьёзный, но уже не такой напряжённый, я поняла: иногда крепость — это не стены. Иногда крепость — это люди, которые рядом, даже если они не умеют молчать, даже если вышибают двери, даже если звонят в панике.

Я завела машину, и двигатель отозвался низким, уверенным рычанием. Адели тут же включила музыку — громко, так, что стёкла чуть вибрировали, и рассмеялась, запрокинув голову.

— Ну что, поехали? — крикнула она, перекрывая музыку. — Пусть весь город знает, что мы здесь!

Я нажала на газ, и машина рванула вперёд, унося нас прочь от страхов, от теней, от тяжёлых разговоров. Пусть только на час. Пусть только до следующего поворота. Но этот час был нашим. И в нём не было ни мафии, ни долгов, ни прошлого — только ветер, музыка и смех, который звучал как обещание, что даже после самой тёмной ночи наступает рассвет.

_______________________________________________________________________________________ПростиПростите за задержку. Спасибо всем, кто читает мои работы, и за ваше терпение. Скоро я опубликую новую главу.

 

 

Глава 18. Когда стена начинает рушиться

 

Лина

Последние дни Амо стал писать мне так часто, будто пытался пробить дыру в той стене, которую я старательно возводила между нами. Каждое уведомление на телефоне отдавалось внутри меня коротким, болезненным ударом — будто кто-то резко дёргал за невидимую нить, натянутую где-то под рёбрами. Если на сообщения я ещё отвечала — коротко, сухо, одними точками и дежурными «всё нормально», «я занята» — то на звонки уже не могла. Просто не хотела слышать его голос. Боялась, что одного только звука его голоса будет достаточно, чтобы вся моя выстроенная с таким трудом броня рассыпалась в пыль. Ещё страшнее было другое: я не хотела, чтобы он услышал мой голос. Чтобы уловил в нём эту предательскую дрожь, которую я никак не могла унять, чтобы расслышал, как в каждом моём слове звенит напряжение, как сквозь попытки казаться спокойной прорывается волнение, которое я не умела прятать так хорошо, как хотелось бы.

Я смотрела на экран, на его имя, на эти бесконечные «ты там?», «ответь хоть что-нибудь», «мне нужно знать, что с тобой», и пальцы сами сжимались в кулаки, будто могли удержать меня от того, чтобы не сорваться и не написать ему всё: что я задыхаюсь, что я теряюсь, что каждый день похож на ходьбу по тонкому стеклу, и я жду, когда оно треснет под моей тяжестью. Но я не отвечала на звонки. Потому что если я скажу хоть слово, если позволю себе эту слабость, я уже не смогу остановиться. А остановиться было необходимо. Мне нужно было держаться. Хоть немного. Хоть до следующего утра.

В последнее время всё стало ещё запутаннее, ещё темнее, будто кто-то медленно, но уверенно закручивал вокруг меня клубок теней, и с каждым днём становилось всё труднее найти конец нити, чтобы потянуть за него и распутать всё это. Я не понимала себя. Вообще. Смотрела на свои руки и не узнавала их: они казались чужими, слишком тонкими, слишком хрупкими, будто не могли удержать даже чашку кофе, не то что мою собственную жизнь. Я перестала понимать вообще что-либо: зачем я делаю то, что делаю, почему говорю то, что говорю, почему избегаю одних людей и цепляюсь за других, будто они — единственные якоря в этом шторме.

Моё физическое состояние постепенно приходило в норму: синяки побледнели до желтовато‑серого. Но нагрузки мне всё ещё были запрещены. Никаких резких движений, никаких долгих прогулок, никаких попыток доказать себе, что я снова сильная. И чтобы хоть немного вернуть себе ощущение нормальной жизни, я решила вернуться на учёбу. Думала, что рутина поможет: лекции, семинары, запах бумаги и кофе, привычные коридоры, знакомые лица — всё это должно было собрать меня по кусочкам, вернуть хоть каплю стабильности.

Но ничего не вышло. На занятиях я сидела, сжимая ручку так, что пальцы белели, и смотрела на доску, а буквы расплывались перед глазами, превращаясь в бессмысленные кляксы. Я пыталась сосредоточиться, пыталась поймать мысль, ухватить суть, но она ускользала, как вода сквозь пальцы. Рисовать не получалось: линии выходили кривыми, неуверенными, будто рука не помнила, как держать карандаш. Моделировать — тем более: я смотрела на экран, видела перед собой чистый холст, и внутри была только звенящая пустота, в которой не рождалось ни одной идеи. Придумывать, видеть, чувствовать перспективу — всё валилось из рук, рассыпалось, не успев сложиться. И это пугало меня ещё сильнее, чем физическая боль. Потому что боль в теле я могла терпеть, могла объяснить, могла спрятать под слоями одежды и обезболивающими. А вот эта пустота внутри, эта неспособность творить, видеть красоту в линиях и формах, эта потеря себя в собственном ремесле — она была страшнее любой раны.

Даже поговорить нормально с Адели я не могла. Каждый раз, когда она спрашивала: «Ты как? Что с тобой происходит?», я натягивала на лицо улыбку, которая, наверное, выглядела как гримаса, и отвечала: «Всё нормально, просто устала». Но она видела. Я знала, что она видит, как я вздрагиваю от резких звуков, как замираю, когда кто-то подходит сзади, как прячу взгляд, будто боюсь, что в нём прочитают всю ту бурю, которая бушует внутри. Я начала избегать её не потому, что не хотела быть рядом — наоборот, её тепло было тем единственным, что иногда не давало мне рассыпаться, — а потому, что боялась, что однажды просто не смогу удержать эту улыбку и разрыдаюсь у неё на плече, а потом не смогу остановиться.

По вечерам, когда дом затихал, я садилась у окна и смотрела на город, на огни, на бесконечный поток машин, на людей, которые шли куда-то с такой уверенностью, будто точно знали, куда и зачем. И я думала: как они это делают? Как им удаётся просто жить, просто двигаться вперёд, просто быть? А я… я просто ужасно запуталась. Мой мир превратился в огромный, туго затянутый узел, в котором перепутались долг, любовь, страх, вина, желание быть свободной и страх этой свободы. И как распутать этот клубок, я не понимала. Ни одной чёткой мысли, ни одного ясного ответа. Только бесконечный внутренний диалог, который не приводил ни к чему, только кружил меня по одним и тем же болезненным точкам.

Иногда, лёжа в темноте и слушая, как тикают часы, я ловила себя на мысли, что проще было бы просто исчезнуть на пару дней. Сбежать туда, где нет ни звонков, ни ожиданий, ни взглядов, ни вопросов. Но я знала, что не могу. Потому что где-то внутри, под всеми этими слоями страха и усталости, всё ещё жила та часть меня, которая хотела разобраться. Которая хотела распутать этот узел, даже если пальцы будут кровоточить от того, как сильно придётся тянуть за нити.

И вот в такие моменты, когда тишина становилась невыносимой, я брала блокнот и начинала писать. Не истории, не планы, не эскизы — просто слова. Любые. Первые, что приходили в голову. «Я не знаю», «Мне страшно», «Я устала», «Я хочу, чтобы всё было проще». И когда на странице скапливалось достаточно этих честных, некрасивых, но таких настоящих слов, мне становилось чуть легче. Будто я выдыхала часть этой тяжести, оставляла её на бумаге, чтобы она не давила на грудь так сильно.

Но облегчение длилось недолго. Потому что утром телефон снова вибрировал, и на экране снова было его имя. Амо. И всё начиналось заново: та же дрожь в пальцах, тот же страх услышать его голос, тот же вопрос, на который у меня не было ответа: «Что мне делать со своей жизнью? Как вернуть всё в норму, если я даже не знаю, какой была эта норма?»

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я смотрела на телефон, будто он был не куском стекла и металла, а чем-то живым, опасным, почти враждебным. Экран вспыхивал, гас, снова вспыхивал — и каждый раз на нём появлялось его имя: Амо. Снова и снова. Звонки шли один за другим, без остановки, как будто он пытался пробить эту невидимую стену между нами не словами, а самой настойчивостью, самой частотой этих гудков, которые разрывали тишину моей комнаты, врывались в мои мысли, не давали спрятаться ни за книгой, ни за чашкой остывшего кофе, ни за видом из окна.

Я держала телефон в руке, пальцы слегка подрагивали, и эта дрожь раздражала меня — я ненавидела показывать даже такую мелочь, даже эту крошечную слабость. Двадцать пропущенных. Двадцать. Я почти усмехнулась, но усмешка вышла горькой, без веселья. «Настырный», — прошептала я про себя, и в этом слове было не раздражение, а что-то похожее на странное, неловкое тепло: кто-то так сильно хотел услышать мой голос, что не сдавался, не уходил, не оставлял меня одну с моими мыслями, которые в последнее время становились всё тяжелее и темнее.

Но вместе с этим теплом поднималась и тревога, густая, липкая, сковывающая. Я думала: что будет, если я отвечу? Что я скажу? Как мне вообще с ним общаться, если у него скопилось столько вопросов, на которые я вряд ли смогу ответить честно? Потому что правда была слишком острой, слишком неудобной: я сама не знала, как назвать то, что происходит со мной, как объяснить, почему я прячусь, почему избегаю его взгляда, почему боюсь даже не его самого — а того, как он на меня действует.

А ещё было стыдно. Не за то, что я не отвечала, а за то, как мало у меня было опыта в этих вещах. Я никогда по-настоящему ни с кем не встречалась. У меня не было тех историй, которые девчонки шепчут друг другу в коридорах академии, не было неловких свиданий, первых признаний, первых ошибок. Мой первый поцелуй был украден Амо — и даже это воспоминание обжигало, смешиваясь со страхом и чем-то похожим на благодарность, которую я боялась назвать. Он был первым, кто прикасался ко мне так, что мир на секунду переставал существовать. Первым, кто заставлял меня невинно краснеть, будто я не взрослая девушка, а подросток, который впервые услышал что-то слишком личное. С ним моё сердце всегда билось быстрее, сбивалось с ритма, стучало где-то в горле, мешая говорить. И я до сих пор не понимала, что чувствую к нему: это была любовь? Привязанность? Страх зависимости? Или просто благодарность за то, что он однажды я стала видеть мир по другому

На двадцать первый звонок я всё же нажала «Принять». Пальцы дрогнули, экран послушно засветился, и в ту же секунду его голос ворвался в комнату, заполнил её, вытеснил тишину, которая до этого казалась такой необходимой.

— Неужели ты соизволила мне ответить спустя такое количество звонков? — в его голосе была ирония, лёгкая, почти игривая, но за ней я слышала другое: нежность, смешанную с каплей злости, с тем напряжением, которое появляется у человека, когда он слишком долго не знает, жив ли тот, кто ему важен.

— Почему ты мне звонишь? — мой голос прозвучал тихо, слабо, почти безжизненно. И я была благодарна, что он не видит меня сейчас, не видит, как я сжимаю свободную руку в кулак, как ногти впиваются в ладонь, чтобы удержать эту дрожь, чтобы не рассыпаться на части прямо посреди комнаты.

— Проверяю, жива ты ещё или нет. Или мне придётся снова спасать тебя, la mia stella. — Он произнёс эту фразу так, будто она была самой обычной, будто спасать меня — это его ежедневная рутина, но от этих слов внутри что-то дрогнуло, сжалось и тут же распустилось, как цветок, который слишком долго был закрыт. Моё сердце трепетало, а тело почему-то напрягалось сильнее, будто готовилось к чему-то неизбежному, к удару, к прыжку, к признанию.

— Жива, как слышишь. Так всё же, что ты хочешь? — Я старалась говорить ровно, не повышать голос. Боялась, что если добавлю хоть немного децибелов, он услышит, как я волнуюсь, услышит эту предательскую дрожь, которая делала каждое слово чуть неровным, чуть надтреснутым.

В трубке я услышала, как Амо вышел из машины: резкий хлопок двери, короткий звук, от которого у меня внутри всё подпрыгнуло, будто этот звук был не просто звуком, а вестником чего-то важного. Потом — щёлк зажигалки. Этот знакомый, почти интимный звук, который я столько раз слышала в те моменты, когда он пытался собраться с мыслями, когда мир вокруг становился слишком громким, и ему нужно было что-то, что вернёт ему контроль.

— Я хочу увидеть тебя. Хочу поужинать с тобой. — Его голос звучал твёрдо, уверенно, и я точно знала: если бы он был сейчас рядом, я увидела бы эту его наглую, уверенную улыбку, этот взгляд, в котором смешивались вызов и нежность, и от этого взгляда у меня всегда кружилась голова.

От его предложения я замерла. Перестала дышать. Даже перестала чувствовать, как бьётся сердце — будто оно на секунду остановилось, чтобы дать мне время осознать. В ушах зашумело, как будто вся кровь ударила туда, наполнила голову гулом, который мешал думать. Я сидела, сжимала телефон так, что пальцы побелели, и пыталась собрать мысли в кучу. Я хотела отказать. Хотела сказать: «Не сейчас. Мне нужно время. Мне нужно разобраться с собой». Но язык, будто живший своей жизнью, выдал совершенно другое.

— Когда?.. Когда ты хочешь увидеть меня? — Я запнулась на этом «когда», и это было стыдно — эта неловкость, эта неспособность просто сказать «да» или «нет».

— У меня дела с твоим Доном. Через пару дней я буду в Нью‑Йорке. Хочу встретиться там с тобой.

Эти слова ударили меня сильнее, чем я ожидала. Я свела брови, пытаясь осмыслить их, разложить по полочкам, чтобы они перестали быть хаотичными осколками, ранящими меня. Дела с Марио. Он встречается с Марио. Что они обсуждают? О чём договариваются? И почему он хочет, чтобы мы встретились именно там, в центре моего клана, рядом с дядей, в месте, которое должно было быть для меня безопасным, но теперь казалось полем, где вот-вот начнётся сражение?

— Ты же понимаешь, что я живу в Лас‑Вегасе, а не в Нью‑Йорке? — Мой голос прозвучал чуть резче, чем я хотела, будто я пыталась защититься этим вопросом, спрятать за ним свою растерянность.

— Поэтому и хочу, чтобы ты приехала туда. Это же центр твоего клана. Тут твой дядя. И мне кажется, тут ты будешь чувствовать себя более‑менее нормально.

С каждой его фразой я удивлялась всё сильнее. Что он этим хотел показать? Хотел, чтобы я доверяла ему? Или чтобы не боялась его? Или, может быть, он просто хотел держать меня рядом, в поле своего зрения, потому что не мог больше выносить эту неизвестность?

Я замолчала. В трубке было слышно, как он куда-то заходит, как к нему обращаются, как хлопают двери, как кто-то что-то спрашивает, а он коротко отвечает. Но он не торопил меня. Не давил. Не требовал немедленного ответа. Просто ждал, давая мне эту драгоценную, тяжёлую тишину, чтобы я могла решить. Сколько длилось моё молчание, я не знала — минуту? Пять? Вечность? Но в конце концов я выдохнула и коротко сказала:

— Хорошо… Я… я… я встречусь с тобой. Я напишу, как буду в Нью‑Йорке.

И, не дожидаясь его ответа, нажала «Завершить вызов». Телефон глухо стукнулся о поверхность пола, и я откинулась на кровать, закрыла глаза, будто темнота могла спрятать меня от самой себя, от того, что я только что сделала.

Лежа там, я пыталась осмыслить, на что я только что согласилась. Сердце колотилось где-то у горла, дыхание было рваным, а в голове крутились одни и те же вопросы: правильно ли я поступила? Не сделала ли только хуже? Но где-то глубоко внутри, под слоями страха и сомнений, шевелилось другое чувство — облегчение. Будто я наконец-то сделала шаг, сдвинула с места тот огромный, тяжёлый узел, который затягивался вокруг меня всё туже и туже.

Я запуталась. Ужасно, до слёз, до головной боли запуталась. И не знала, как распутать этот клубок, как вернуть себе ощущение контроля, ощущение, что я управляю своей жизнью, а не она тащит меня по тёмным коридорам, где я не вижу выхода. Но я решила, что начну с главного. Ведь всё в моей жизни пошло наперекор после встречи с Амо. Может быть, когда я всё с ним решу — когда мы наконец-то выложим на стол все карты, все страхи, все невысказанные слова, — вся моя жизнь придёт в норму? Или, наоборот, окончательно развалится?

Эта мысль пугала. Но ещё больше пугало бездействие. И поэтому я лежала с закрытыми глазами, слушала, как в соседней комнате Адели что-то тихо напевает себе под нос, как тикают часы, как город дышит за окном, и шептала себе: «Я справлюсь. Я должна справиться. Сначала — Нью‑Йорк. Потом — всё остальное»

Мой день только начинался, и солнце, пробиваясь сквозь полупрозрачные шторы, рисовало на полу светлые полосы — будто кто-то аккуратно расчертил комнату на безопасные и опасные зоны. Я стояла у двери Адели, сжимая пальцы в кулаки, и пыталась собрать слова в правильную фразу, ту, которая не прозвучит как отговорка, не будет похожа на дежурный «я в порядке». Потому что я не была в порядке. И именно это больше всего меня пугало: я отталкивала её своим молчанием, своей замкнутостью, своими резкими ответами, будто пряталась за ними, как за щитом. Но щит этот был из стекла — красивый, но хрупкий, и я видела, как он трескается каждый раз, когда Адели смотрела на меня с этой своей тихой тревогой, от которой у меня сжималось сердце.

Я постучала — негромко, почти робко, будто не имела права вторгаться в её пространство. Потом приоткрыла дверь и замерла на пороге. Адели стояла посреди комнаты, перебирала вещи, вытаскивала их из шкафа, бросала на кровать, снова тянулась за новыми, при этом что-то напевала себе под нос и даже слегка пританцовывала, покачивая бёдрами в такт мелодии, которую слышала только она. В комнате пахло ванилью и стиральным порошком, на спинке стула висела её любимая голубая блузка, а на полу, среди вороха тканей, уютно свернулись калачиком Гера и Зевс — они, кажется, решили, что гора одежды — это их новый личный замок.

— Я рада, что моё поведение не повлияло на тебя, — сказала я, стараясь говорить не слишком громко, будто если буду тише, то и вина моя станет меньше. Я думала, что Адели точно услышала стук, но она всё равно вздрогнула, резко обернулась и прижала к себе блузку, как будто это был спасательный круг.

— Твою мать, ты меня напугала! Я же так поседею раньше времени! — выкрикнула она, и в её голосе было столько возмущения, что я не выдержала и рассмеялась. Адели могла быть грозной, могла одним взглядом заставить замолчать кого угодно, но сейчас она была похожа на перепуганную лань — большую, шумную, но до смешного беззащитную.

— Прости, — я шагнула внутрь, закрыла за собой дверь, чтобы этот момент остался только нашим, без лишних ушей и сквозняков. — Я хотела извиниться. За своё поведение, за эту неразбериху в моей голове, из-за которой я отталкивала тебя. Я знаю, что ты переживаешь за меня, и ты имеешь полное право злиться на меня. Но прости… Я так погрязла в себе, в своих страхах, в попытках всё контролировать, что чуть не потеряла тебя. А мы с рождения вместе, всегда делились всем, а в этот раз я поступила с тобой ужасно глупо.

Мой голос дрожал, и я не пыталась это скрыть. Пусть видит. Пусть знает, что мне не всё равно. Потому что если я и могла позволить себе быть слабой, то только с ней.

Адели не ответила ни словом. Вместо этого она кинулась ко мне и крепко обняла, так, что у меня на секунду перехватило дыхание. Её объятия всегда были такими — без полутонов, без осторожности, будто она хотела влить в меня часть своей силы, своей уверенности, своего упрямства, которое не давало ей сдаваться.

— Я очень переживаю за тебя, — прошептала она мне в плечо, и голос её звучал чуть хрипло, будто она долго держала эти слова внутри. — И я всё ещё на тебя зла. Очень. Но я скучала по нашим разговорам. По тому, как мы могли болтать до рассвета, по тому, как ты смеялась над моими дурацкими шутками. Без этого всё как будто… тусклее.

Я снова рассмеялась, уткнувшись носом в её волосы, пахнущие клубничным шампунем.

— Адели, ты меня сейчас задушишь, и тогда я вообще никуда не смогу поехать. Даже в Нью‑Йорк не возьму тебя с собой.

Она тут же отстранилась, нахмурилась, упёрла руки в бока, и в этом жесте было столько драматизма, что я едва сдержала улыбку.

— Ты сейчас будешь в шоке, но… тут такое дело, — я запнулась, чувствуя, как внутри всё сжимается от одной мысли, что придётся снова произносить эти слова, снова делать их реальными.

— Так… Лина, ты меня сейчас пугаешь, — Адели прищурилась, её взгляд стал острым, как лезвие. — Что всё же произошло с тобой после того, как Амо пришёл к нам? Ты сама не своя. Да ты вообще после своего дня рождения какая-то странная. Ты будто ходишь по комнате, а мысли твои где-то за тысячу километров отсюда.

Я вздохнула, села прямо на пол, подтянула колени к груди и начала гладить Зевса, который тут же перебрался ко мне и положил голову мне на бедро, будто понимал, что сейчас мне нужна эта тихая, тёплая тяжесть. Гера, не желая отставать, запрыгнула мне на ноги и требовательно тявкнула, будто хотела сказать: «Не смей грустить, у тебя есть мы».

— Не паникуй, — я подняла глаза на Адели и попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, натянутой. — Но, в общем, я согласилась на встречу с Амо.

На секунду в комнате стало тихо. Даже щенки будто замерли. А потом Адели издала такой громкий возглас, что у меня заложило уши, а Гера и Зевс дружно заскулили и прижались ко мне, ища защиты.

— ЧТО?! Прости, я сейчас ослышалась?! — Адели всплеснула руками, и блузка, которую она всё ещё держала, полетела куда-то в сторону, приземлившись на стопку джинсов.

— Адели! Я чуть не оглохла, — я прижала ладони к ушам, пытаясь вернуть слух, и всё-таки не смогла сдержать смешок. — И нет, тебе не послышалось. Амо предложил встретиться в Нью‑Йорке, и я решила… дать ему шанс. Я запуталась. После того как мы столкнулись на дне рождения, вся моя жизнь будто пошла под откос. Мысли сбились, я не могу нормально спать, не могу сосредоточиться, даже рисовать не получается. И я подумала… может, если я наконец-то поговорю с ним, расставлю все точки над «Ё», мне станет легче. Или хотя бы я пойму, куда мне двигаться дальше.

Адели уставилась на меня, будто пыталась прочитать ответ не в словах, а в моих глазах, в выражении лица, в том, как я сжимаю пальцы, как стараюсь не смотреть прямо на неё. Я видела, как она переваривает мои слова, как в её голове крутятся шестерёнки, как она пытается совместить то, что знает обо мне, с тем, что я только что сказала.

— Хорошо, — наконец выдохнула она, опустилась на пол напротив меня и скрестила ноги, глядя на меня так серьёзно, что я невольно съёжилась. — Я поеду с тобой. Поддержу тебя. Мне, конечно, всё это не нравится. Вообще не нравится. Но я не оставлю тебя одну разбираться с этим… с ним. Только подожди. Ты сказала, что в Нью‑Йорке, но как он… как вы вообще договорились?

Я не дала ей договорить.

— Он сказал, что у него какие‑то дела с Марио, — я пожала плечами, стараясь выглядеть спокойнее, чем чувствовала себя. — И скажу сразу: я сама не знаю, какие. Но, может, заодно и выясню. Может, это как раз тот самый ключ, который поможет мне понять, что вообще происходит.

Адели кивнула, но в её взгляде всё ещё читалась тревога. Она потянулась к куче вещей, вытащила оттуда ярко‑розовую футболку с надписью «Я не злая, я просто очень решительная» и задумчиво повертела её в руках.

— Ладно, — пробормотала она, будто заключала с собой сделку. — Значит, едем в Нью‑Йорк. Но с одним условием.

— Каким ещё условием? — я приподняла бровь.

— Мы берём с собой эти футболки, — она помахала розовой тканью. — Чтобы, когда всё станет слишком серьёзным, слишком мрачным, слишком «мафиозным», мы могли надеть их, включить самую дурацкую попсу, которую только найдём, и просто потанцевать. Потому что, Лина, если мы позволим всему этому забрать у нас даже возможность смеяться, значит, они уже победили.

Я рассмеялась, на этот раз искренне, и почувствовала, как внутри что-то разжимается, будто узел, который я носила в груди последние недели, чуть ослаб.

— Договорились, — кивнула я, протягивая руку, чтобы взять футболку, и тут Зевс решил, что это приглашение к игре, и потянул край ткани зубами. — Эй, отдай! Это не игрушка!

— Видишь? — Адели хихикнула, вытаскивая футболку из зубов щенка. — Даже они за то, чтобы мы не забывали радоваться мелочам.

Мы сидели на полу, окружённые вещами, щенками и этой странной, но такой нужной сейчас смесью тревоги и веселья. Я смотрела на Адели, на её взъерошенные волосы, на смешливые искорки в глазах, и понимала: даже если в Нью‑Йорке меня ждёт буря, даже если разговор с Амо окажется самым тяжёлым в моей жизни, я не одна. И это уже многое меняет.

— Спасибо, — тихо сказала я, и слова прозвучали не как благодарность за согласие поехать, а за то, что она просто есть, что она не сдалась, не отвернулась, не перестала стучаться в мою закрытую дверь. — За то, что ты не даёшь мне утонуть в этом всём.

Адели фыркнула, будто отмахиваясь от серьёзности момента, но я заметила, как её глаза чуть потемнели, как она сжала губы, чтобы не выдать, насколько важны для неё эти слова.

— Да ладно, — буркнула она, но потом наклонилась и быстро, по-сестрински чмокнула меня в макушку. — Просто помни: если он снова сделает тебе больно — я его покусаю. Щенками. Это будет страшная месть.

И мы обе рассмеялись, и этот смех, лёгкий и немного нервный, звучал как обещание: что бы ни ждало впереди, мы встретим это вместе.

_______________________________________________________________________________________

Спасибо всем, кто читает меня, за поддержку, за терпение и за то, что переживаете вместе со мной эмоции моих героев. Я знаю, как вы ждете финала, и очень стараюсь вас не подвести. Надеюсь, он вас удивит.

 

 

Глава 19.Тихий хаос

 

Лина

После разговора с Адели мне стало легче — будто с плеч свалился хотя бы один из тех невидимых камней, что тянули меня вниз. Но мысль о встрече с Амо всё равно царапала изнутри, как острый край плохо обработанного стекла: не сильно, но постоянно, напоминая о себе при каждом движении. Я пока ещё не могла настроиться на нужный лад, не могла собрать себя в ту холодную, собранную версию Лины, которую требовали дела клана. Поэтому я решила: пока не буду думать про Нью‑Йорк. Сначала — мелочи, которые можно решить прямо сейчас.

Я решила договориться через здешнего Капо, Джовани Лагрета, с ректором своего университета, чтобы меня перевели на заочное обучение. Да, когда‑то я хотела ходить на лекции, общаться с другими ребятами, найти парня, участвовать в разных мероприятиях и студенческих вечеринках. Хотела быть обычной девушкой, у которой в планах не разборки, а билеты на концерт и спонтанная поездка на выходные. Но сейчас я понимала: с нынешним положением это невозможно. Дела клана, в которых я периодически участвовала, не оставляли места для обычной жизни. Даже попытка вернуться к рутине — лекции, семинары, запах бумаги и кофе — обернулась провалом: буквы расплывались перед глазами, линии в эскизах выходили кривыми, а в голове стояла звенящая пустота.

На встречу с Капо Лагретом я решила одеться в более официальную и классическую одежду. Плюс погода радовала: на дворе уже стояло лето, воздух был тёплым, но не душным, будто город наконец‑то выдохнул после тяжёлой зимы. Я выбрала тёмно‑синие обтягивающие брюки, оливковую блузку и туфли в тон. Волосы убрала в высокий хвост — строго, но не без изящества. Это был мой способ сказать: «Я здесь не для разговоров. Я здесь по делу». Адели сейчас была на учёбе.

Выходя из многоэтажки, я сразу увидела Арсенио — он, как всегда, ждал меня у моей машины. Сегодня помимо встречи с Капо у меня к нему было задание от Марио: нужно было проверить его работу, а заодно и работу младших боссов. Раз я не могла выполнять полевые задания, Марио решил отдать мне проверку в Лас‑Вегасе. Дядя когда‑то научил меня разбираться в бумагах, показал, как работать с документами, как правильно читать между строк, как замечать то, что другие пропускают. «В нашем деле сила не только в стволе, но и в цифре, — говорил он. — Тот, кто умеет читать деньги, видит правду раньше всех».

Арсенио молча кивнул, я села за руль, он устроился на пассажирском сиденье, и под негромкую музыку мы поехали к дому Лагрета. Лето манило людей в отпуска, на пляжи, в горы, и город с самого утра стоял в пробках. Мы добирались до места почти полтора часа, и всё это время я пыталась унять внутреннее напряжение, которое росло с каждой минутой.

Наконец мы подъехали. Выйдя из машины, я направилась к двери дома, Арсенио шёл чуть позади. В большом количестве охраны я не нуждалась — со мной всегда был только Арсенио, моя правая рука, молчаливый, надёжный, тот, кто никогда не задавал лишних вопросов.

Горничная тут же открыла дверь и сообщила, что Капо скоро спустится, после чего проводила нас в гостиную. Чуть позже другая девушка принесла кофе. Я села в кресло, стараясь выглядеть расслабленной, хотя внутри всё сжималось. Арсенио встал позади меня — не как охранник, а как часть моего пространства, как продолжение моей воли.

Через пару минут в гостиную вошёл сам Капо — Джовани Лагрет. Молодой, собранный, с тем особенным взглядом, который бывает у людей, привыкших к власти и ответственности. Я осталась сидеть: не из дерзости, а потому что знала своё место. Я была здесь по поручению Дона, да и дело касалось лично меня.

— Сеньора Сальваторе, добро пожаловать в мой дом. Это честь для меня — принимать вас у себя, — произнёс Джовани с лёгким поклоном головы, но без лишней театральности.

— Благодарю вас, сеньор Лагрет, — ответила я, чуть наклонив голову в знак уважения. — Прежде чем приступить к делам, у меня есть к вам небольшая просьба. Раз вы здешний Капо, думаю, вы сможете помочь.

— Для вас, сеньора, всё что угодно, — его голос звучал строго и уверенно, в нём чувствовалась сила. Раньше такой тон мог бы меня напугать, но сейчас я уже не была той маленькой девочкой, которая вздрагивала от каждого резкого слова.

— Вам известно, что я учусь в Альта‑Хэм. И я слышала, что вы знакомы с ректором этого университета. Я хотела бы попросить вас тихо и спокойно устроить мой перевод на заочное обучение.

Я подняла кружку с кофе и сделала глоток, стараясь не выдать, как сильно напряжены мои плечи. Джовани слегка приподнял бровь — он явно не ожидал такой просьбы.

— Я выполню вашу просьбу, но почему вы сами не можете это сделать? Ведь здесь все знают вашу фамилию.

Я нахмурилась и посмотрела на него чуть жёстче, чем следовало бы по этикету. Пусть он Капо, пусть мужчина, пусть привык, что с ним считаются. Но сегодня он лез в то, во что ему не стоило лезть.

— Как вы проницательны, сеньор Лагрет. Да, все знают мою фамилию, и вокруг меня ходит много разных слухов. Но ректор не знает, что я действительно отношусь к нашему клану. Мне нужно, чтобы всё прошло тихо, без лишних разговоров и лекций о пропусках и не сданных работах. На это у меня нет времени.

Джовани кивнул, принимая мои слова без дальнейших расспросов. Он умел чувствовать границы. Я поставила кружку на столик, встала и подошла к нему. Он был выше меня на полторы головы, но я не отводила взгляда.

— Раз мы всё прояснили, давайте пройдём в ваш кабинет. Дела не ждут, а Дон ограничил время на работу. Не стоит заставлять его ждать.

Мы направились в кабинет, Арсенио следовал за нами. Я отметила про себя, что Джовани не стал возражать против его присутствия — это говорило о многом. В нашем мире даже молчаливое согласие могло быть знаком уважения.

В кабинете Джовани молча достал документы — и бумажные, и электронные. Папки ложились на стол одна за другой, экран ноутбука загорался, открывая таблицы, отчёты, выписки. Я села, пододвинула к себе первую папку и начала читать. Строка за строкой, цифра за цифрой. Время будто исчезло.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Арсенио стоял у окна, время от времени поглядывая на улицу, будто охраняя не столько меня, сколько сам процесс. Джовани устроился напротив, наблюдая за мной с интересом, но не мешая.

И вот, где‑то ближе к середине дня, я наткнулась на строчку, которая не вписывалась в общую картину. Потом ещё одну. И ещё. Я пересчитала, сверила с электронной версией, проверила даты, подписи, маршруты переводов. И тогда поняла: в обороте денег не хватало пятидесяти тысяч долларов. Небольшая сумма по меркам клана, но именно такие «небольшие» суммы чаще всего становились началом больших проблем.

— Здесь нестыковка, — проговорила я, постукивая пальцем по странице. Мой голос прозвучал резче, чем я хотела, но сдерживать эмоции уже не было сил.

— Что именно? — Джовани подался вперёд, его лицо стало серьёзнее.

— Смотрите: вот этот платёж должен был пройти через счёт «Омега», но он ушёл на «Сигму». А «Сигма» в этот день вообще не должна была принимать входящие. Плюс вот здесь — дата подписи не совпадает с датой перевода. Кто‑то пытался это спрятать, но сделал это небрежно. Слишком небрежно для профессионала.

Джовани взял лист, пробежал глазами по строчкам, потом резко поднял взгляд на меня.

— Вы уверены?

— Абсолютно. Я перепроверила трижды. Здесь не просто ошибка — здесь попытка скрыть движение средств. Пятьдесят тысяч. И если это только то, что я нашла, то что ещё прячется в других отчётах?

В комнате повисла тяжёлая тишина. Даже Арсенио будто замер у окна.

— Кто отвечал за эти документы? — спросила я, уже зная, что сейчас начнётся настоящая работа.

— Один из младших боссов, — Джовани сжал губы, его пальцы слегка побелели, стискивая край стола. — Я доверял ему.

— Доверие — это хорошо, — я откинулась на спинку стула, чувствуя, как усталость смешивается с адреналином. — Но в нашем деле доверие должно подкрепляться проверкой. Если мы не будем видеть эти мелочи, нас сожрут с потрохами.

Джовани посмотрел на меня с новым уважением — не как на назойливую девчонку, а как на равного игрока.

— Что предлагаете делать?

— Сначала проверим остальные отчёты за этот квартал. Потом поговорим с тем, кто ставил подписи. И не тяните. Если это начало схемы, то каждый час даёт им шанс замести следы.

Мы работали ещё несколько часов, перебирая документы, сверяя цифры, выстраивая цепочку. К тому моменту, когда я вышла из дома Джовани, на улице уже сгущались сумерки. Город зажигал огни, машины снова ползли в пробках, но я почти не замечала этого. В голове крутились цифры, даты, имена.

Арсенио открыл дверь машины, я села, закрыла глаза на секунду, пытаясь собрать мысли.

— Ты нашла это, — тихо произнёс он, не спрашивая, а констатируя факт.

— Да, — кивнула я, глядя вперёд, на огни города, которые теперь казались не уютными, а насторожёнными, как глаза, следящие за каждым моим шагом. — И это только начало.

Телефон в сумке тихо завибрировал. Я знала, кто это, даже не глядя на экран. Амо. Но сейчас у меня не было сил на этот разговор. Сейчас мне нужно было разобраться с тем, что я нашла. Потому что в нашем мире деньги говорили громче слов. И эти пятьдесят тысяч долларов только что сказали мне что‑то очень важное.

Заходя в квартиру, я чувствовала себя так, будто из меня выжали каждую каплю сил — не физической усталости, а той самой, что оседает где-то под рёбрами, тяжёлой и вязкой, как остывший воск. Бумажная волокита, бесконечные столбцы цифр, отчёты, подписи, сверка дат — всё это высосало из меня не просто энергию, а саму способность радоваться мелочам. Даже воздух в квартире казался гуще обычного, будто стены впитали моё напряжение и теперь отдавали его обратно, усиливая каждую мысль, каждый вздох.

Я прошла вглубь коридора, скинула туфли у порога, и этот тихий стук каблуков по полу прозвучал в тишине квартиры почти вызывающе. И вдруг из гостиной донёсся звонкий, заливистый смех — не мой, не привычный, а лёгкий, почти детский, и от этого звука внутри что-то дрогнуло, будто треснула тонкая корка льда, сковывавшая меня весь день.

В гостиной царил настоящий хаос — но тот самый, уютный, живой, который бывает только у людей, которые не боятся быть собой. Адели сидела прямо на полу, скрестив ноги, вокруг неё были разбросаны книги, тетради, какие-то распечатки, а рядом, среди этого бумажного моря, играли Гера и Зевс: один тащил за угол страницы конспекта, другой пытался грызть обложку учебника по праву. Ноутбук стоял открытым, экран мерцал строками текста, а Адели, склонившись над очередной тетрадью, что-то быстро записывала, время от времени хмурясь и покусывая кончик ручки.

Я замерла у входа, наблюдая за ней, и на секунду мне показалось, что я смотрю не на подругу, а на какой-то островок нормальной жизни — такой, какой она должна быть: с книгами, щенками, срочными рефератами и смехом. В этом хаосе было столько жизни, столько движения, что он казался почти защитой от той мрачной реальности, в которой я провела весь день.

— И как ты вообще занимаешься среди этого хаоса? — наконец, тихо спросила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, хотя внутри всё ещё гудело от напряжения.

Адели подняла на меня взгляд, и её лицо тут же озарилось задорной улыбкой — такой яркой, что она будто разгоняла тени, прилипшие ко мне с самого утра.

— Ну, с ними веселее, — она кивнула на щенков, которые тут же бросились к ней, толкаясь и пытаясь залезть ей на колени. — Да и они особо не отвлекают. Ну, почти. А я тут сильно утонула: мне к завтрашнему дню надо подготовить реферат по уголовному праву. Так что я особо их не замечаю.

Она снова уткнулась в тетрадь, быстро черкая что-то, и я улыбнулась в ответ — на этот раз искренне, не через силу. На пару минут я просто стояла и смотрела, как щенки гоняют по полу скомканный лист бумаги, как Адели что-то бормочет себе под нос, споря с учебником, как свет лампы падает на её волосы, делая их еще ярче. И в эти секунды мне казалось, что если я просто постою здесь ещё немного, то смогу оставить за порогом всю ту тяжесть, что тащила за собой весь день.

Но реальность не давала забыть о себе. Я знала: нужно снять напряжение, отчитаться Марио, рассказать про нестыковку в отчётах. Пятьдесят тысяч долларов — это не та сумма, которую можно проигнорировать. И чем дольше я тянула, тем больше шансов было, что кто-то заметит, что я копаю, и попытается замести следы.

Посмотрев ещё пару минут на этот уютный хаос, я направилась к себе в комнату. Дверь тихо щёлкнула за мной, отрезая смех и возню щенков, и тишина стала почти оглушающей.

Первым делом я приняла душ. Тёплая вода стекала по плечам, смывая не только усталость, но и ощущение чужих взглядов, тяжёлых папок, сухих цифр. Потом переоделась в мягкую футболку и спортивные штаны — в ту одежду, в которой можно было позволить себе быть не «племянницей Дона», не «проверяющей отчёты», а просто Линой.

Сев на край кровати, я достала телефон и набрала Марио. Гудок шёл за гудком, а потом — короткое «вызов отклонён». Я нахмурилась, пальцы невольно сжались вокруг телефона. Это было странно. Марио мог не отвечать, если был на встрече, мог быть занят, но отклонять звонок — это было не в его стиле. Он всегда брал трубку, даже если говорил коротко, сухо, по делу.

Я набрала ещё раз. Снова отклонение. Внутри шевельнулось неприятное, колючее чувство тревоги — то самое, которое появляется, когда что-то не сходится, когда привычная картина мира даёт трещину. В третий раз звонить я не стала — это уже выглядело бы как паника, а паника сейчас была моим худшим врагом. Вместо этого я написала сообщение: «Позвони мне, срочно. Я кое-что нашла».

Убрав телефон, я подошла к шкафу и открыла небольшую шкатулку, спрятанную на верхней полке, за стопками свитеров. Внутри, на куске бархатной ткани, лежал браслет — тонкий, изящный. Амо подарил его мне три года назад. Помню тот день: мы стояли у набережной, ветер трепал волосы, а он взял мою руку, надел браслет. Тогда я рассмеялась, но внутри всё сжалось от какого-то странного, нового чувства — будто меня признали, выбрали, защитили.

С тех пор я почти не снимала его. Только когда Марио подстроил мою «смерть», мне пришлось спрятать его подальше, чтобы ни одна фотография, ни один отчёт не выдали меня. Спрятать — и сделать вид, что его никогда не было.

И вот теперь я снова достала его. Повертела в пальцах, чувствуя прохладный металл, лёгкую тяжесть, знакомую форму. Мне он до сих пор нравился. Больше, чем просто украшение — он был памятью о моменте, когда мир казался чуть светлее.

Я хотела надеть его. Прямо сейчас. Хотела почувствовать эту тонкую нить между прошлым и настоящим, между той Линой, которая смеялась у воды, и той, что сегодня разбирала отчёты и искала нестыковки. Но я знала: если я надену его, это может стать сигналом. Для кого-то внимательного, для кого-то, кто следит. Браслет мог раскрыть меня — не сразу, не явно, но достаточно, чтобы кто-то начал задавать вопросы.

Поэтому я снова убрала его в шкатулку, закрыла крышку и спрятала на полку. Пусть пока полежит. Пусть подождёт того момента, когда я смогу носить его без страха.

Сегодня я решила лечь спать раньше. В последнее время сон приходил ко мне неохотно: то в голове крутились цифры, то всплывали лица людей, которых я должна была проверить, то перед глазами вставал образ Амо — его голос, его взгляд, его настойчивые звонки. Я выключала свет, закрывала глаза, но тишина становилась слишком громкой, и в ней начинали звучать все те слова, которые я не сказала, все решения, которые отложила, все страхи, которые прятала.

Я легла, натянула одеяло чуть выше, чем нужно, и уставилась в темноту. Мысли кружились, как листья на ветру, не желая укладываться в ровный ряд. Что значила эта нестыковка? Была ли это просто ошибка, небрежность, или кто-то намеренно пытался скрыть движение денег? И если да, то кто? Тот младший босс, которому Джовани доверял? Или кто-то выше, кто умел прятать следы лучше?

А ещё был Марио. Почему он отклонял звонки? Что происходило там, в центре клана, о чём я не знала? И станет ли это началом большого расследования, или меня просто попросят не лезть не в своё дело?

И, наконец, Амо. Его имя всплывало в мыслях, как тень, которую нельзя прогнать. Браслет, его звонки, предстоящая встреча в Нью‑Йорке — всё это сплеталось в тугой узел, и я не знала, с какой стороны его распутывать.

За стеной тихо шуршали страницы — Адели всё ещё работала над рефератом. Где-то в коридоре тихонько похрапывали щенки. Город за окном дышал, гудел, жил своей жизнью. А я лежала и думала: завтра будет новый день. И, возможно, завтра я узнаю, что скрывается за этими пятьюдесятью тысячами долларов. Или пойму, что сама стою на пороге чего-то большого — и уже не смогу сделать шаг назад

Проснулась я от настойчивой, почти агрессивной вибрации телефона — он дрожал под подушкой, будто пытался вырваться, пробиться сквозь сон и ворваться в моё сознание любой ценой. Когда я открыла глаза, за окном ещё стояла плотная, вязкая темнота, какая бывает только в середине ночи: не та уютная темнота, что укрывает и бережёт, а тяжёлая, насторожённая, будто город затаил дыхание. В этой тишине вибрация звучала особенно громко, почти угрожающе.

Я потянулась к телефону одним глазом, ещё не до конца вернувшись в реальность, пальцы нащупали холодный корпус, экран вспыхнул ярким светом, резанув по глазам. Имя на дисплее ударило по нервам, как разряд тока: Марио. Время — час ночи. В груди что-то сжалось, и это было не просто удивление, а острый, колючий страх: если Дон звонит в такое время, значит, случилось что-то серьёзное. Или он знает что-то, чего не знаю я. А хуже всего было то, что я сама только что сделала шаг в эту тёмную воду — нашла нестыковку, подняла камень, под которым могло прятаться что угодно.

Не раздумывая, я нажала «Принять».

— Что ты там нашла? — его голос ворвался в трубку, напряжённый, жёсткий, с той самой интонацией, которая не терпит ни оправданий, ни лишних слов. Он был зол. Не просто раздражён — в его голосе чувствовалась ярость, холодная и тяжёлая, как свинец.

— Кто-то украл деньги, — я села на кровати, сбрасывая с себя остатки сна, голос ещё звучал чуть хрипло, но я старалась говорить чётко, уверенно, чтобы он слышал не испуганную племянницу, а человека, который разобрался в цифрах. — Пока не знаю кто, но сегодня… точнее, уже вчера… пока я проверяла документы с Джовани, нашла нестыковку в переводах. Там всё запутано: платёж ушёл не туда, дата подписи не совпадает с датой перевода. Джовани сказал, что допросит людей, особенно тех, кто делал этот перевод, но там всё очень запущенно. Кто-то явно старался замести следы, но сделал это небрежно. Слишком небрежно, будто торопился.

На другом конце провода слышалось тяжёлое, собранное молчание. Я почти видела, как Марио стоит где-то в полутёмной комнате, сжимает телефон так, что побелели костяшки пальцев, как в его голове щёлкают шестерёнки, складывая мою информацию в общую картину.

— Хорошо, Лина, — наконец произнёс он, и в этом «хорошо» не было ни облегчения, ни похвалы, только сухая, жёсткая констатация факта. — Если почувствуешь что-то неладное, не действуй одна, поняла? Не лезь вперёд, не пытайся всё выяснить сама. Это не игра.

Он говорил не как дядя, который оберегает племянницу, а как Дон, который отвечает за своих людей и не может позволить себе потерять даже одного из них из-за чьей-то смелости или глупости. И от этого становилось одновременно спокойнее и страшнее: он признавал, что опасность реальна.

— Поняла, Марио, — кивнула я, хотя он не мог меня видеть, и попыталась добавить в голос твёрдости, чтобы он не слышал в нём дрожи. — Но… я хотела спросить, почему ты не отвечал днём? Я звонила, писала…

— Не сейчас, — резко оборвал он, и я почувствовала, как между нами встала невидимая стена, толстая и холодная, как бетонная плита. — Поговорим, когда приедешь.

Прежде чем он сбросил звонок, я успела услышать кое‑что ещё — не слова, а звуки, которые врезались в сознание, как осколки стекла. Сначала — его крик, резкий, хлесткий, обращённый не ко мне, а к кому-то рядом: «Ты вообще понимаешь, что ты наделал?!». Потом — глухой, короткий звук, от которого у меня внутри всё оборвалось: выстрел. Не громкий, не раскатистый, а приглушённый, будто стреляли в закрытом помещении. И следом — ещё один.

Тишина после этого была оглушающей. Я смотрела на погасший экран телефона, чувствуя, как по спине ползёт ледяная волна. Пальцы дрогнули, и я сжала телефон так сильно, что казалось, он сейчас треснет.

Что происходит в клане? Почему Марио такой злой? Что они с Амо скрывают от меня? Эти вопросы кружились в голове, сталкиваясь друг с другом, рождая новые, ещё более страшные догадки. Может, нестыковка в документах — это не просто кража, а часть чего-то большего? Может, кто-то внутри клана готовит удар? Или уже нанёс его?

Ярость поднималась во мне, горячая и горькая, обжигая изнутри. Меня держали в неведении. Да, Марио сказал «не действуй одна», но разве это не то же самое, что сказать: «Доверяй, но не спрашивай»? Я не хотела быть пешкой, которую передвигают по доске, не сообщая правил игры. Я хотела знать, что происходит. Хотела видеть всю картину, а не только её обрывки.

Покачав головой, я убрала телефон на тумбочку, будто он вдруг стал слишком тяжёлым, слишком опасным. Потом легла обратно, натянула одеяло до самого подбородка, но тепло не приходило. Внутри всё гудело от напряжения, от смеси страха и злости. Мысли неслись вперёд, обгоняя друг друга: кто мог украсть деньги? Младший босс, которому доверял Джовани? Или кто-то выше, кто умел прятать следы лучше? А может, это была не кража, а способ отвлечь внимание от чего-то другого?

За стеной тихо похрапывали щенки, где-то вдалеке проехала одинокая машина, её фары на секунду прорезали темноту за окном. Город жил своей жизнью, не зная и не чувствуя того напряжения, которое сжимало меня, как стальная пружина.

Утром мне снова предстояло много работы. Нужно было вернуться к документам, проверить другие отчёты, поговорить с людьми, которые могли что-то знать. Но теперь это было не просто задание — это стало личным. Я должна была выяснить правду. Не ради Марио, не ради клана, а ради себя: чтобы снова почувствовать, что я контролирую хотя бы часть своей жизни.

И ещё я должна была понять, какую роль во всём этом играет Амо. Почему он так настойчиво добивался встречи? Что он знал? И почему мне казалось, что каждый его звонок — это не просто желание услышать мой голос, а попытка удержать меня на безопасном расстоянии от чего-то страшного?

Закрыв глаза, я пыталась заставить себя уснуть, но перед внутренним взором снова и снова всплывали цифры из отчётов, лица людей, которых я видела в офисе Джовани, голос Марио, его крик и эти два глухих выстрела. Они складывались в мозаику, в которой пока не хватало самых важных кусочков.

Но я найду их. Обязательно найду. Даже если для этого придётся разворошить все тени, которые прятались в углах нашего клана

Я хотела встать в пять утра, чтобы отправиться на пробежку — потихоньку возвращать физическую нагрузку, снова почувствовать, как мышцы отзываются на движение, как дыхание становится ровным и глубоким, как город только просыпается и кажется почти своим, тихим и честным. Но ночной звонок Марио с его яростью, криками и выстрелами выбил меня из колеи. В итоге я проснулась только в десять часов утра.

По тишине, которая стояла в квартире — если не считать тихого поскуливания щенков, свернувшихся клубочками в углу гостиной, — я поняла, что Адели уже ушла. В квартире я сейчас была одна… ну, если не считать Арсенио. Адели когда-то сделала ему копию ключей, чтобы он мог спокойно заходить, не дожидаясь у двери, будто это было самое обычное дело — иметь доступ к моему дому. Иногда мне казалось, что в нашем мире безопасность измерялась не замками, а тем, кому ты доверяешь ключи.

Сев на кровати, я провела ладонями по лицу, пытаясь стереть с себя остатки тяжёлого сна и ту звенящую тревогу, что поселилась внутри после разговора с Марио. Потом встала и пошла в душ. Тёплые струи воды смывали не только усталость, но и ощущение, что за мной кто-то наблюдает, что каждый мой шаг просчитан и записан.

После душа я долго стояла перед шкафом, перебирая вещи, будто от выбора наряда зависело, какой будет этот день: спокойным или полным опасностей. В итоге мой выбор пал на платье мятного цвета — лёгкое, струящееся, не слишком откровенное, но и не похожее на броню. На улице сегодня стояла жара, но дул прохладный, освежающий ветерок, который обещал, что день не будет невыносимым. Я решила не убирать волосы, а оставить их распущенными — пусть ветер играет с прядями, пусть это будет хоть какой-то намёк на свободу. Надела часы и тонкое ожерелье на шею: немного украшений не испортят образ строгой леди, а, наоборот, добавят ему лёгкой небрежности. Такой, за которой прячется сталь.

Выйдя из комнаты, я направилась на кухню, но, проходя через гостиную, замерла: на диване сидел Арсенио. Он держал в руках кружку с кофе и смотрел куда-то в пустоту, будто пытался прочитать в воздухе ответы на вопросы, которые никто не задавал вслух.

— Во сколько ты пришёл? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, хотя внутри уже поднималась волна раздражения.

От моего голоса Арсенио чуть не выронил кружку. Кофе плеснул через край, капля упала на джинсы, и он резко дёрнулся, будто его ударили током. Я не выдержала и рассмеялась — тихо, но искренне.

— Ахахаха, а я-то думала, что ты не из пугливых!

Арсенио слегка покраснел — то ли от злости, то ли от смущения. Он был из тех людей, которые лучше держат удар пули, чем неловкость.

— Я не ожидал, вот и испугался, — буркнул он, ставя кружку на стол и вытирая каплю салфеткой так, будто это была не случайность, а настоящее преступление.

— Ладно-ладно, не сердись, — улыбнулась я, но улыбка быстро растаяла, потому что я заметила, как напряжены его плечи, как он избегает моего взгляда. Что-то было не так.

— Мне звонил Грег, — неожиданно произнёс он, не глядя на меня. — Сказал, что ты больше не должна проверять документы.

Я нахмурилась, и это движение, кажется, заставило Арсенио вжаться в диван, будто он готовился к взрыву.

— Скажи-ка мне, Арсенио, а почему тебе это сказал Грег? Почему не мне? — на моём лице заиграла та самая коварная улыбка, которую Адели называла «предвестником бури».

Арсенио резко подскочил с дивана и даже немного попятился, будто я могла достать пистолет из кармана платья и выстрелить прямо здесь, посреди гостиной. От этого мне снова стало смешно, но смех тут же утонул в нарастающей злости.

— Лина, давай ты не будешь… Я не знаю, почему тебя решили отстранить. Но, скорее всего, это опасно. А ты и так ещё не до конца восстановилась…

Я остановилась, подняла ладони вверх, показывая, что сдаюсь — по крайней мере, на время.

— Ладно. Не буду. Раз у меня сегодня свободное утро, тогда мы едем гулять. Побуду обычной девушкой. Ну, насколько это вообще возможно в моём случае.

Арсенио посмотрел на меня с таким скепсисом, будто я предложила ему прыгнуть с парашютом без парашюта. Но потом кивнул. Он знал: если я что-то решила, спорить бесполезно.

Пока шумела кофемашина, я думала, не переодеться ли во что-то более удобное, но потом решила, что платье мне нравится. Оно напоминало, что я не только племянница Дона, не только проверяющая отчёты, не только девушка, которая ищет нестыковки в переводах. Я ещё и Лина. Та, которая может просто гулять, пить кофе и смотреть на витрины.

Мы вышли на улицы Лас‑Вегаса, и город тут же накрыл меня своей привычной волной: шум, свет, запах жареных орехов и кофе, крики зазывал, музыка из открытых дверей баров. Всё это смешивалось в один сплошной гул, который в другие дни раздражал, а сегодня казался почти уютным — будто город шептал: «Здесь ты можешь быть не собой. Здесь ты можешь просто идти».

Мы шли по тротуару, и Арсенио держался чуть позади, сканируя пространство, как всегда. Но сегодня я не хотела, чтобы он был только тенью.

— Давай зайдём в то кафе, где подают круассаны с миндальным кремом, — предложила я, кивнув на вывеску с золотистыми буквами.

Внутри пахло ванилью, кофе и свежеиспечённым тестом. Мы сели у окна, откуда открывался вид на улицу: мимо шли туристы с картами и фотоаппаратами, местные спешили по делам, кто-то смеялся, кто-то спорил по телефону. Я заказала круассан и латте, Арсенио — чёрный кофе без сахара.

— Знаешь, иногда мне кажется, что весь наш мир — это витрина, — проговорила я, отламывая кусочек круассана и наблюдая, как крошки падают на блюдце. — Все видят только фасад: огни, казино, улыбки. А за кулисами — совсем другая история.

Арсенио кивнул, не споря. Он понимал, о чём я.

Мы посидели ещё немного, потом пошли дальше. Прошлись по набережной, где ветер с реки трепал волосы, и я впервые за долгое время почувствовала, как напряжение понемногу отпускает плечи. Потом свернули в торговый район, где витрины магазинов слепили яркими огнями даже днём.

Одна из них особенно привлекла моё внимание — ювелирный магазин. Витрина была оформлена сдержанно, но элегантно: на чёрном бархате лежали кольца, браслеты, серьги, а в центре, под особым светом, висел кулон в форме капли, будто застывшая слеза из белого золота с крошечными бриллиантами по краю. Я остановилась, рассматривая его, и на секунду забыла, зачем я здесь.

— Красиво, — тихо произнёс Арсенио, стоя за моей спиной.

— Да, — согласилась я, не отрывая взгляда от витрины. — Иногда красота — это просто способ отвлечься от уродства мира.

Я не стала заходить внутрь. Не потому, что не хотела, а потому, что знала: если я возьму в руки что-то настолько хрупкое и прекрасное, оно может напомнить мне о том, как легко всё ломается.

Дальше мы зашли в небольшой ресторанчик, где подавали пасту с трюфелями. Я ела медленно, растягивая каждый кусочек, будто пыталась запомнить этот момент: вкус, запах, ощущение, что я просто сижу и ем, не думая о документах, не слыша в голове голос Марио, не видя перед глазами цифры, которые не сходились.

Но чем спокойнее становился день, тем громче звучали в голове вопросы, которые я пыталась заглушить. Почему меня отстранили? Кто стоит за пропажей пятидесяти тысяч? Что происходит с Марио? И почему Амо так настойчиво добивается встречи, будто знает что-то, чего не знаю я?

Когда мы вышли из ресторана, солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в тёплые оттенки. Город не терял своей энергии, но теперь она казалась не агрессивной, а почти ласковой.

— Спасибо, Арсенио, — сказала я, когда мы остановились у входа в мой дом. — За то, что просто шёл рядом. За то, что не пытался меня переубедить. За то, что позволил мне побыть обычной девушкой хотя бы на несколько часов.

Он слегка улыбнулся — редкая, почти неуловимая улыбка, которая делала его похожим не на телохранителя, а на друга.

— Это была не работа, — произнёс он тихо. — Это была забота.

Я кивнула, чувствуя, как внутри что-то теплеет. Но это тепло не могло прогнать ту тень, которая уже начала возвращаться. Завтра мне придётся снова стать той Линой, которая проверяет документы, ищет нестыковки и смотрит людям в глаза, пытаясь понять, кто из них лжёт.

А сегодня… сегодня я позволила себе просто гулять, есть круассаны, смотреть на витрины и чувствовать, как ветер играет с моими волосами. И этого было достаточно. По крайней мере, пока.

 

 

Глава 20. Огонь, который сжигает

 

Амо

Три года. Мать твою, три года я жил с этой дырой внутри, с ощущением, будто из меня вынули что-то жизненно важное и оставили только холодную, звенящую пустоту. Три года я думал, что la mia stella мертва. Каждый раз, когда до меня долетал хоть малейший шёпот о ней, я срывался с места, летел туда, где её якобы видели, где о ней шептались в тёмных углах подпольных баров и на задних дворах складов. Два года я искал её, как одержимый, прочёсывал города, выжимал информацию из людей, которые боялись даже произносить её имя. Ходило столько слухов — она в Париже, она в Буэнос‑Айресе, она работает на русских, она исчезла в пустыне Невады, — но каждый раз, прибывая туда, где о ней говорили, я натыкался на пустоту. Только эхо чужих слов, только пыль на полу, только тишина, которая резала по живому.

И вот, на встрече кланов, на показном праздновании приёмной дочери Марио, я увидел её. Увидел la mia stella. Сначала я слышал, как все называли её Лина Сальваторе — приёмная дочь Марио, которую он якобы спас. Имя резало слух, оно не подходило ей, не вмещало в себя ту девочку, которую я знал, ту, что смеялась, когда ветер запутывался в её волосах, ту, что смотрела на мир так, будто могла его перекроить одной улыбкой. Но чем больше я наблюдал за ней, тем чётче в моей голове сходились все пазлы: походка, едва уловимый жест, когда она откидывала прядь с лица, то, как она держала спину, будто весь мир пытался её согнуть, а она отказывалась ломаться. Я думал, что сошёл с ума, что это игра уставшего разума, что я цепляюсь за тень. Но в итоге — нет. Наконец‑то я нашёл её. Нашёл свою Каролину.

Когда она поняла, что я знаю, она убежала. Тогда я не знал её номера, не знал, где она живёт, не знал даже, под каким небом она спит. Это бесило, разъедало изнутри, заставляло сжимать кулаки до хруста костей. Но я не сдался. Как только один из её подручных пришёл ко мне и сказал, что она готова встретиться, я почувствовал, как внутри что-то щёлкнуло — не облегчение, нет, скорее, предчувствие бури. После той встречи на мероприятии мы оказались один на один на крыше отеля, где остановилась часть моего клана. Ветер трепал её волосы, город лежал у наших ног, и я пытался сложить слова, чтобы объяснить ей, сколько всего произошло, сколько ночей я провёл, глядя в потолок и думая, что никогда её не найду. Но разговор получился рваным, как старая плёнка: я говорил, она слушала, но глаза её были где‑то далеко, за стенами этого города, за всеми моими словами. Я многое ещё не понимал, не мог принять, не мог сложить окончательную картинку. И в очередной раз она убежала. Но я не был так прост.

Как только я узнал о следующей встрече, я поставил за ней слежку. Пусть три года назад я её потерял, но в этот раз, когда нашёл, я не дам ей скрыться. Я хотел дать ей понять, что она нужна мне, что я нужен ей, что мы не можем просто стереть друг друга из памяти, как будто ничего не было. После той встречи прошло ещё несколько дней, и мне сообщили, что её схватили и утащили в заброшенное здание. Вот тогда я охуел от жизни. Кто посмел? Как? Кто мог узнать. Я сорвался к Марио. Там, от него, я и узнал, что она иногда участвует в делах клана, ходит на задания — но не одна, а с кем‑то. В этот раз рискнула пойти одна. Марио хотел отправиться за ней сам, но тут я решил, что сам справлюсь с Марко.

Я ожидал чего угодно: ловушки, засады, десятка вооружённых до зубов бойцов. Но не избитую la mia stella. Когда мы ворвались в здание и убили всех, кто там был, мы нашли Каролину. Она стояла на ногах, но была привязана к стулу, лицо в ссадинах, одежда порвана, взгляд — острый, как лезвие, будто она уже просчитывала, как выберется, даже будучи связанной. Марко действовал быстро и раньше меня помог Каролине, а я… я просто смотрел на неё, и внутри всё переворачивалось. Я заметил, как она начала падать, и в долю секунды оказался рядом, поднял её на руки и понёс к выходу. Пока мы ехали, она задавала вопросы, говорила, пыталась держаться собранной, будто ничего не случилось, будто это просто ещё один вечер, который нужно пережить. А я слушал и молчал, потому что был зол — на неё, на себя, на всю эту ситуацию, на мир, который снова пытался её сломать. Когда она отключилась, меня захлестнула паника, холодная и безжалостная, как ледяной шторм. Я ещё сильнее прибавил газа, чувствуя, как руль дрожит под пальцами, будто машина тоже понимала, что каждая секунда на счету.

После того как я доставил её к Марио, меня больше не впускали. Только через несколько дней мне позволили её навестить. Но тогда я уже не мог больше оставаться в Нью‑Йорке и вернулся в Рим. Мне каждый день докладывали о состоянии la mia stella: температура, пульс, сколько она съела, как спала, какие слова сказала. Я впитывал эти отчёты, как воду в пустыне, пытаясь собрать из обрывков картину того, что с ней происходит. Мне уже рассказали о ней всё: что она живёт в Лас‑Вегасе, учится, что считается самой опасной девушкой в своём клане — не потому, что стреляет без промаха, а потому, что видит людей насквозь, читает их, как раскрытые книги, и не боится делать выводы, даже если они ведут в ад.

Я звонил и писал, но Каролина не отвечала. Иногда писала — сухо, односложными ответами, будто каждое слово стоило ей усилий. Тогда я решил наведаться к ней лично, думал, что мы сможем поговорить нормально, без ветра на крыше и без теней в углах заброшенных зданий. Но и тогда не смогли. Она не стала открываться, только смотрела на меня так, будто пыталась разглядеть, не изменился ли я, не стал ли кем‑то другим. И после этого она стала игнорировать меня ещё больше. Но всё же, когда я предложил ей вновь встретиться в Нью‑Йорке, la mia stella согласилась.

После того как я её спас, мы вновь стали работать с кланом Morte. Мой дед и дед Каролины давно заключили перемирие, но после смерти её мамы, Николетт, это перемирие пошатнулось. Мы особо не контактировали, но и не враждовали. Всё окончательно пошатнулось после её якобы смерти. Не знаю, зачем Марио это сделал, да и Каролина не даёт точных ответов, только отводит взгляд и говорит, что «так было нужно». Думаю, сегодня я из неё всё вытрясу. Если придётся, буду сидеть напротив и смотреть, пока она не поймёт, что я не уйду, пока не услышу правду.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Утром я прибыл в Нью‑Йорк. Мой клан нуждался в помощи клана Morte, и это было не просто деловое предложение — это была необходимость. Якудза за три года так и не перестали искать ключ, а их глава — дочь, Акеми Такуми. Девочка, которую мы с Марко похитили и спрятали три года назад. Она не торопилась возвращаться к отцу, а, наоборот, наслаждалась жизнью, не спорила, если ей говорили переехать в другой город. Её отец уже всем надоел, и мы все пытались убрать его, но каждый раз он ускользал, как дым сквозь пальцы. Поэтому мой отец решил снова наладить контакт с кланом Morte. По этому я здесь. Ну и заодно поговорю с la mia stella.

Такси остановилось у особняка, где располагался Марио. Я вышел, вдохнул влажный, пропитанный выхлопными газами воздух Нью‑Йорка и почувствовал, как напряжение стягивает плечи тугой пружиной. Здесь всё было другим: ритм, запахи, даже тени на асфальте казались более острыми, более опасными. Я знал, что сегодня мне придётся балансировать на грани — между долгом перед своим кланом и желанием наконец‑то разобраться в том, что происходит между мной и Каролиной. Власть в этом городе не раздавали просто так — её брали, держали, защищали. И я был готов бороться за то, что считал своим.

У особняка Марио — точнее, их фамильного особняка, выстроенного в стиле строгой неоклассики, с тяжёлыми коваными воротами и рядами прожекторов, разрезавших темноту резкими белыми лучами, — меня встречали с осторожностью, почти с опаской. Часть охраны у периметра не просто дежурила — они сканировали каждый мой шаг, держа пальцы рядом с рукоятями оружия, будто ждали малейшего повода для действия. В воздухе висел запах холодного металла и осенней сырости, а тишина вокруг казалась неестественно густой, словно её специально накачивали напряжением.

Одна из горничных, молодая женщина с безупречно прямой спиной и взглядом, старательно устремлённым в пол, поприветствовала меня сдержанно, без улыбки, и повела по длинному коридору, где паркет глухо отдавался эхом моих шагов. По пути я ловил на себе взгляды прислуги — короткие, осторожные, будто они пытались запомнить каждую деталь моего лица, чтобы потом доложить кому-то выше.

Она открыла массивную дверь кабинета и отступила в сторону, давая мне пройти, но не поднимая глаз. Войдя, я сразу уловил эту плотную, почти осязаемую атмосферу: воздух здесь был тяжёлым, пропитанным не дымом сигар, а чем-то куда более опасным — ожиданием, страхом и властью. В кабинете находились Марио, его консильери Грег, бывший дон клана Висконте, его консильери Масо, Ремо — сын Масо, Дастин, начальник охраны, и ещё двое мужчин, чьи лица мне были смутно знакомы: я видел их когда-то на общих собраниях, но имён не помнил, да и не стремился помнить.

Пройдя внутрь, я закрыл за собой дверь с глухим, окончательным щелчком. Никто не обратил на меня внимания — кроме охраны, застывшей у входа с каменными лицами. Все остальные были поглощены разговором: они бурно обсуждали поимку предателя, выкрикивая версии, перебивая друг друга, сыпали именами и местами, будто пытались собрать из осколков разбитое зеркало.

— Приветствую всех! — я подошёл к креслу и сел напротив дона Марио, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно, без лишней дрожи, но и без подобострастия.

Все разом замолкли. Тишина упала, как тяжёлый занавес. Марио медленно перевёл на меня взгляд — не спеша, будто смакуя момент. В этом взгляде не было вопроса, только холодная констатация факта.

— Уже прибыл, — произнёс он не как вопрос, а как утверждение, словно моё присутствие само по себе было частью плана, который он держал в голове. Ему не нужен был мой ответ, и это чувствовалось в каждом слове, в каждой паузе. В его голосе звучали сразу три стихии: сила, власть и уверенность — тяжёлые, обкатанные годами, как валуны в бурной реке. Я лишь коротко кивнул, не опуская глаз.

— Мальчишка Висконти, —Висконте, Дон который передал бразды правления Марио, чуть наклонил голову, и в его тоне проскользнула едва уловимая, но ядовитая насмешка, — меня не радует, что ваш клан снова на нашей территории. Но нам нужна ваша помощь, а вам — наша. Поэтому я потерплю твоё присутствие здесь.

Если раньше я считал, что Висконте уже старик, потерявший хватку, то сейчас он одним взглядом разбил все мои домыслы. Его глаза оставались холодными, прямыми, надменными. Пусть ему уже семьдесят, но голос по-прежнему звучал силой и опасностью, а осанка говорила: «Лучше не переходить мне дорогу». Будь я сейчас юнцом, только ступившим на эту дорожку, я бы, наверное, сжался от страха. Но годы научили меня другому: моя уверенность граничила с безумием, и я точно никого из присутствующих здесь не боялся. Внутри всё кипело, но снаружи я оставался неподвижен, как статуя. У меня были свои дела с Марио, и этот разговор, каким бы напряжённым он ни был, не должен был сбить меня с пути.

Тем временем двое мужчин, которых я почти не знал, продолжали отчитываться перед Марио. Один говорил сухо, чеканя слова, будто боялся ошибиться в цифре, другой нервно теребил манжету, бросая косые взгляды на дона. Они рассказывали о том, сколько времени продолжалось воровство в клане, какие суммы исчезли, через какие каналы выводились деньги, кто был причастен. Каждое слово падало в тишину, как камень в колодец.

С каждым новым фактом Висконте мрачнел всё сильнее. Его лицо становилось всё жёстче, черты заострялись, а пальцы медленно сжимались в кулаки, пока костяшки не побелели. Он слушал, не перебивая, но в его молчании чувствовалась буря, готовая вот-вот вырваться наружу. Ведь всё это началось ещё при нём, под его крышей, в его время — и теперь каждый отчётный факт был как удар по его гордости, по его репутации.

Марио слушал, не меняя выражения лица, но я видел, как в его глазах разгорается ярость — тихая, сдержанная, но оттого ещё более опасная. Его голос, когда он наконец заговорил, прозвучал низко, почти шёпотом, но от этого стал только страшнее:

— Значит, пять лет. Пять лет кто-то водил нас за нос, тянул деньги прямо из-под носа, а мы даже не заметили.

В кабинете стало так тихо, что было слышно, как где-то в углу тикают часы. Марио откинулся на спинку кресла, и на мгновение показалось, что он спокоен. Но затем он резко подался вперёд, и в этом движении была вся его власть — жёсткая, безжалостная, не терпящая возражений.

— Я хочу знать имена. Всех. До единого. И тех, кто воровал, и тех, кто прикрывал, и тех, кто просто смотрел в сторону. И пусть никто не надеется, что я забуду.

Его голос больше не был ровным. В нём звенела ярость, холодная и острая, как лезвие. Он не кричал, но каждое слово било точно в цель. Власть Марио сейчас ощущалась физически — она давила на плечи, заставляла остальных невольно втягивать головы, словно в ожидании удара.

Висконте сжал зубы так, что на челюсти заиграли желваки. Он не пытался переложить вину — он просто принимал этот удар, но в его взгляде читалось обещание: он тоже не оставит это без ответа. Напряжение в комнате росло с каждой секундой, сгущаясь, как грозовые тучи перед бурей.

Я сидел, наблюдая за этой игрой власти и ярости, и понимал: сейчас решается не просто судьба нескольких предателей. Сейчас перекраивалась карта влияния, и любой неверный шаг мог стоить кому-то жизни. А у меня были свои ставки в этой игре — и я не собирался их терять.

Вскоре кабинет покинули все, и в комнате остались только я и дон клана Morte — Марио. Тяжёлая дверь закрылась с глухим, почти ритуальным стуком, отрезая нас от остального мира. Тишина теперь не просто повисла в воздухе — она давила, звенела, била по ушам, словно каждый звук снаружи был намеренно приглушён, чтобы обнажить напряжение внутри.

Марио откинулся на своём массивном кресле из тёмной кожи, поднял взгляд к потолку, будто искал там ответы, выцарапанные на трещинах лепнины. Я смотрел на него и ждал. Из уважения — и потому что он был старше, мудрее, опаснее. Я не хотел нарушать ход его мыслей ни словом, ни движением. Даже дыхание старался делать тише. В воздухе всё ещё витал запах напряжения: терпкий, как порох после выстрела, смешанный с горьковатым ароматом дорогого табака и полированного дерева.

Сколько мы так просидели? Час? Два? Время растянулось, как резина, и одновременно сжалось в тугой узел. Каждая минута казалась вечностью, а стрелки часов будто застыли на месте. Наконец Марио медленно перевёл взгляд на меня — тяжёлый, пронизывающий, будто хотел пробиться сквозь кожу, мышцы, кости, прямо в самую глубь души.

— Звонил твой отец. Он кое‑что предложил мне. Знаешь… мне вот интересно, зачем оно тебе нужно? — его голос прозвучал ровно, но в этой ровности пряталась сталь.

Я вскинул бровь и сощурил глаза, пытаясь скрыть, как внутри всё перевернулось. Что мог предложить ему мой отец? В голове мелькали десятки вариантов — и ни один не казался правильным.

— Я не понимаю вашего вопроса, — мой голос звучал уверенно, без намёка на слабость, хотя внутри всё дрожало от нетерпения. Мне было чертовски интересно, что Марио имеет в виду.

Он нахмурил брови, смотрел ещё пару минут, будто взвешивал каждое слово, каждую эмоцию, отразившуюся на моём лице. А потом вдруг рассмеялся — громко, раскатисто, но смех не доставал до глаз. В них по‑прежнему была ледяная настороженность.

— Вот оно что. Значит, это идея твоего отца… Как интересно, — протянул он, и от этих слов по спине пробежал холодок. Взгляд Марио буквально давил на меня, пытался заставить съёжиться, опустить глаза, сдаться. Но я смотрел чётко в его глаза — не отводил, не поддавался. Пусть давит. Я выдержу.

Мне становилось всё интереснее, что мой отец мог предложить Марио, что тот так пристально изучал меня, словно я был разгадкой к какой‑то сложной головоломке.

— Что мой отец предложил вам? — я повторил вопрос, и на этот раз в голосе проскользнула едва уловимая жёсткость.

Марио чуть наклонил голову, будто оценивал, насколько я готов услышать правду.

— Я знаю, что ты в курсе насчёт Лины. Знаю, что три года назад Вито и твой отец подписали договор на ваше бракосочетание. Но я точно знаю, что твой отец не знает всей правды. А он предложил, чтобы я отдал Лину замуж за тебя. Таким образом снова соединить наши кланы в союз.

Его слова ударили, как выстрел в упор. Я замер, перестал дышать. В голосе Марио сквозила ярость — холодная, сдержанная, но оттого ещё более пугающая. Перед глазами вспыхнули картины: Лина в белом платье, Лина, шепчущая моё имя, Лина, убегающая от меня три года назад… Я наклонился вперёд, уже хотел что‑то сказать, сорваться, закричать, потребовать, чтобы он отдал её мне прямо сейчас. Но Марио резко поднял руку, обрывая меня на полуслове.

— Я не её отец. И для других она лишь якобы моя приёмная дочь, а не кровная племянница. Решать будет Лина. Если она сама придёт ко мне и скажет, что готова выйти за тебя замуж, я дам добро на этот союз. Но выдавать против её воли не стану.

Я был зол. Внутри всё кипело, кровь стучала в висках, а кулаки непроизвольно сжимались, будто сами искали, во что вцепиться. Я хотел, чтобы la mia stella была моей здесь и сейчас. Но в то же время я понимал Марио. Три года назад она сбежала, ушла, сказала, что причина была в её отце… Но мне казалось, что дело ещё и в браке, в этом проклятом договоре, который решал её судьбу без её согласия. Сегодня я выясню всё.

— Я добьюсь, чтобы она полюбила меня. Мне нужна она, как и ей нужен я, — мой голос прозвучал твёрдо, непреклонно. Я не сомневался ни на минуту.

Марио лишь хмыкнул, но затем медленно кивнул, признавая мою решимость.

— Хорошо. Давай разберёмся с якудза. Я слышал, проблемы с ним.

И вот спустя четыре часа мы с Марио всё ещё сидели в этом кабинете, потерявшись в обсуждениях, в стратегии, в разработке плана. Карты Токио и портовых районов были разложены на столе, исчерканы пометками, стрелками, кружками. На краю стола остывали две чашки крепкого эспрессо, а в воздухе витал запах бумаги, чернил и опасности.

Мы продумывали каждый шаг, каждую возможную ситуацию: где может появиться Масару Такуми, какие маршруты он использует, кто из его людей может предать, а кто будет стоять до конца. Мы перебирали варианты, спорили, отбрасывали идеи, возвращались к ним снова. Напряжение росло с каждой минутой, адреналин пульсировал в венах, заставляя сердце биться быстрее.

Но чем больше мы обсуждали, тем яснее становилось одно: нам нужна приманка. Без неё план был мёртв. Мы могли знать каждый угол, каждый проход, но без того, кто заставит Такуми выйти из тени, всё было бесполезно.

— Нам нужен кто‑то, кого он не сможет проигнорировать, — процедил Марио, постукивая пальцами по столу. Этот ритмичный стук звучал как отсчёт времени.

— Кто‑то, кто для него важнее денег, важнее власти, — добавил я, пытаясь собрать мысли в кучу.

— Может, использовать его дочь? Я знаю что она у вас — предложил Марио, но тут же сам отверг идею. — Нет. Он слишком умён. Поймёт, что это ловушка.

— Тогда кто? Кто может заставить его рисковать всем?

Мы снова замолчали, погружаясь в собственные мысли. В комнате становилось душно, воздух будто сгущался от напряжения. Я чувствовал, как внутри нарастает ярость — не на Марио, не на Такуми, а на саму ситуацию, которая заставляла нас искать жертву, чтобы спасти сотни других.

Вдруг Марио резко выпрямился, его глаза вспыхнули холодным огнём.

— Есть один вариант. Его бывшая жена. Она живёт в Осаке, под защитой другого клана, но… если мы сможем её вывезти, если сможем сделать так, чтобы он узнал…

Я поднял взгляд, чувствуя, как адреналин обжигает изнутри.

— Это рискованно. Он может не повестись. Или может просто убить её, если поймёт, что это ловушка.

— Или он придёт за ней. И тогда мы будем ждать.

Мы снова погрузились в обсуждение, взвешивая каждый риск, каждую деталь. Спорили, повышая голос, потом снова стихали, чтобы не упустить ни одной мелочи. Сила, ярость, напряжение — всё это смешивалось в единый поток, который гнал нас вперёд, заставляя искать, думать, планировать.

В этот момент я понял: мы не просто разрабатывали план. Мы готовили войну. И каждый шаг мог стать решающим.

Спустя ещё пару часов мы так и не смогли прийти к единому решению. Споры накалялись, голоса становились резче, а идеи — всё более отчаянными, но ни один из вариантов не казался достаточно надёжным, чтобы поставить на кон жизни людей. В итоге, устав от бесконечных перебранок и чувствуя, как напряжение стягивает виски тугой лентой, мы сошлись на одном: всё это нужно обсудить завтра с Висконте. Он был старше нас, мудрее, а его коварство давно стало легендой в криминальном мире — он умел видеть ходы на десять шагов вперёд, там, где остальные замечали только тупик.

— Завтра утром он будет здесь, — процедил Марио, потирая переносицу, будто пытался стереть усталость вместе с напряжением. — Пусть его седые волосы и не блестят, как раньше, но ум острее любого клинка.

Я лишь коротко кивнул, не желая тратить силы на лишние слова. Внутри всё ещё бурлило от адреналина, смешанного с раздражением из‑за собственной беспомощности. Мне казалось, что решение где‑то на поверхности, но оно ускользало, как тень в полдень.

Выйдя из особняка, я вдохнул прохладный ночной воздух, который не столько освежал, сколько напоминал о том, что время не стоит на месте. Город вокруг жил своей жизнью: где‑то вдалеке завывали сирены, уличные фонари отбрасывали жёлтые пятна света, а тени прятались в переулках, словно выжидая своего часа. Я направился к отелю, где меня ждала другая битва — не с врагами, а с собственными чувствами и старыми обидами. Мне нужно было встретиться с Линой и поговорить. Не просто поговорить — вывернуть душу наизнанку, чтобы наконец понять, есть ли у нас хоть какой‑то шанс.

Пока я ехал в машине, город мелькал за окном размытыми огнями, сливаясь в одну бесконечную полосу. В салоне пахло кожей и едва уловимым запахом моего парфюма — тяжёлого, пряного, с нотками табака и перца. Этот запах всегда напоминал мне о власти, о контроле, о том, кем я должен быть. Но сегодня он казался чужим, будто маска, которая стала слишком тесной.

Достав телефон, я набрал сообщение, пальцы двигались уверенно, хотя внутри всё сжималось от предвкушения и страха.

«La mia stella, в 22:00 жду тебя в ресторане отеля, где встретились прошлый раз».

Я знал, что Лина не ответит. Она никогда не отвечала на такие сообщения — будто боялась, что одно слово может разрушить хрупкое равновесие между нами. Но я также знал, что она придёт. Потому что ей, как и мне, нужно было всё расставить по местам, вытащить из шкафов скелеты, которые годами царапали изнутри. Три года разлуки не стёрли ничего — они только загнали чувства глубже, сделали их острее, болезненнее.

Как только я зашёл в свой номер, первым делом направился в душ. Тёплые струи воды били по плечам, смывая с кожи запах особняка Марио — запах власти, угроз. Я стоял под водой, закрыв глаза, и пытался привести мысли в порядок, отделить то, что диктовалось долгом, от того, что кричало сердце. Но чем больше я старался мыслить здраво, тем громче звучал внутри голос, шепчущий её имя.

Через час, ближе к назначенному времени, я уже сидел за столом в ресторане. Мягкий свет ламп, тяжёлые бархатные шторы, приглушённые голоса гостей — всё это создавало иллюзию уюта, которая сейчас казалась насмешкой над тем хаосом, что творился у меня внутри. Время шло медленно, почти издевательски. Секунды перетекали в минуты, а минуты — в вечность. Я то и дело смотрел на часы, чувствуя, как нервозность сжимает грудь стальными пальцами. Моё терпение, обычно железное, таяло с каждой минутой. Лина опаздывала уже на десять минут, и внутри меня разгорался огонь беспокойства, смешанного с раздражением. Я хотел ей позвонить, услышать её голос, убедиться, что с ней всё в порядке, но гордость и страх услышать холодное «я не приду» удерживали меня.

И когда я уже почти решился нарушить собственное правило и набрать её номер, в груди что‑то затрепетало — странное, почти болезненное чувство, будто невидимая нить, связывающая нас, вдруг натянулась до предела. Я поднял взгляд к входу и замер.

Там стояла Лина.

Она появилась в дверях, словно сошла со страниц старого фильма: в перламутровом платье, которое облегало её фигуру, подчёркивая каждый изгиб, в туфлях на высоких каблуках, с распущенными волосами, падающими на плечи. Её походка была одновременно уверенной и чуть неуверенной — будто она сама не знала, хочет ли войти или сбежать. А лицо… Её лицо было тем, что сводило меня с ума: тонкие черты, слегка приподнятый подбородок, глаза, в которых читалась целая буря эмоций.

Я не мог оторвать взгляд. Всё внутри меня замерло, а потом взорвалось миллионом искр. Её красота была не просто привлекательна — она была разрушительна. Она заставляла забывать, кто я, что я должен делать, какие клятвы давал. В этот момент для меня существовала только она.

Но вместе с восхищением во мне проснулся и собственник. Каждый мужчина в зале, казалось, задержал дыхание, когда она вошла. Их взгляды скользили по ней, жадные, оценивающие, и это заставляло мою кровь кипеть. В голове мелькнула безумная мысль: достать пистолет и перестрелять всех, кто посмел посмотреть на неё. Я сжал кулаки, пытаясь удержать этот первобытный импульс, но он рвался наружу, царапая изнутри.

Когда Лина стала подходить к столу, я поднялся, отодвинул для неё стул, стараясь, чтобы мои движения выглядели непринуждённо, хотя внутри всё дрожало от напряжения. И я не смог удержаться. Наклонившись, я коснулся губами её щеки — лёгкое, почти невесомое прикосновение, но для меня оно было взрывом.

— Buona sera, la mia stella, — прошептал я ей на ухо, чувствуя, как от её запаха — лёгкого, летнего, с едва уловимой ноткой ванили — у меня кружится голова.

Сев напротив, я ухмыльнулся, наблюдая, как она краснеет. Её смущение было для меня как глоток свежего воздуха — оно напоминало мне ту Лину, которую я знал раньше, ту, что могла быть одновременно хрупкой и стальной. Меня безумно возбуждала эта её невинность, то, как она реагировала на каждое моё движение, как прятала глаза, но тут же снова поднимала их, бросая мне вызов. Рядом с ней я не мог контролировать себя — и не хотел.

— Не нужно, мы ведь на людях… — её голос был тихим, смущённым, почти шёпотом. В нём слышался страх перед слухами, перед тем, что о них скажут, перед тем, как быстро мир может разорвать их на части.

Три года назад она вела себя так же: то смущалась, опускала глаза, то вдруг вскидывала голову и бросала мне вызов своей холодностью, словно пыталась доказать, что я ей безразличен. Но я видел правду в её глазах — она никогда не была безразлична.

— Хм… Пока отступлю, — протянул я, намеренно растягивая слова, чтобы подразнить её, заставить почувствовать, что игра только начинается. — Но не думай, что так просто отделаешься от меня.

Мой взгляд стал коварным, почти хищным, и я наблюдал, как в её глазах вспыхивает ярость — та самая искра, которая держала меня в тонусе все эти годы. Она собралась, выпрямилась, и в этом движении было столько силы, что у меня перехватило дыхание. Вот она — та Лина, которая мне нужна. Та, которая не сломается, не прогнётся, будет стоять до конца. И в этот раз она будет моей. Не по договору, не по воле отцов, а потому что сама выберет меня.

Между нами повисло напряжение — густое, почти осязаемое, наполненное невысказанными словами, старыми обидами и новой надеждой. Мы оба знали, что этот разговор решит всё. И ни один из нас не был готов отступить.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие друзья, спасибо, что вы со мной. Благодарю всех, кто читает меня. У меня для вас новости: скоро я опубликую новую книгу. На этот раз в жанре фэнтези. Следите за выходом моих книг. Спасибо за вашу поддержку. Я вас всех очень люблю.

 

 

Глава 21. Хрупкое равновесие

 

Лина

Я очень волновалась перед встречей с Амо. С самого утра, едва ступив на улицы Нью‑Йорка, я ловила себя на том, что постоянно озираюсь, будто кто‑то вот‑вот схватит меня за руку и утащит обратно в ту безопасную, но пустую жизнь, которую я так старательно выстраивала последние три года. Я долго думала — идти или не идти. Каждый аргумент «против» звучал разумно: «тебя снова втянут», «он снова будет решать за тебя», «ты потеряешь контроль». Но стоило представить, что я просто развернусь и уеду, как внутри всё сжималось от глухой, почти физической боли. В итоге ноги сами привели меня сюда.

И вот я здесь. Сижу в ресторане напротив Амо, и мир будто сузился до одного стола, одной пары глаз, одного дыхания, которое никак не получалось выровнять. Внутри всё трепетало, сердце билось как бешеное, а каждый его взгляд прожигал насквозь. От его запаха — табака, дорогого одеколона и чего‑то ещё, неуловимого, но такого узнаваемого, что у меня кружилась голова, — хотелось одновременно прижаться ближе и вскочить и убежать. Это было странно, пугающе и… до абсурда притягательно.

Пока мы глядели друг на друга, к нам подошёл официант. Я заметила, как Амо едва заметно сжал кулаки, а его губы сомкнулись в тонкую, жёсткую линию. Что‑то в этом парне его напрягло — может, слишком прямой взгляд, может, то, как он задержал его на мне чуть дольше, чем следовало. В мире Амо любое внимание ко мне было не просто вежливостью — оно было вызовом.

— Добрый вечер! Приветствую вас в нашем заведении! — молодой парнишка протянул нам меню, но говорил и смотрел прямо на меня. Его голос звучал слишком бодро, слишком искренне для этого места, где даже воздух был пропитан сдержанностью и деньгами.

Я почувствовала на себе тяжёлый, почти осязаемый взгляд Амо — он будто хотел испепелить официанта одним движением век. Но я не стала смотреть на него, вместо этого опустила глаза в меню, пытаясь спрятаться за строчками названий блюд, как за щитом.

— Нужно ли вам время подумать? Или вам понадобится моя помощь в выборе блюд? — парень чуть наклонился вперёд, и я невольно отметила имя на его бейджике: «Хенрик». Ему было, наверное, столько же, сколько и мне, может, на год моложе. В его взгляде не было ни угрозы, ни расчёта — только обычная рабочая доброжелательность. Я улыбнулась, скорее из вежливости, и уже хотела сказать, что не нужна помощь, как Амо заговорил — грубым, резким, почти яростным голосом, от которого Хенрик тут же побледнел.

— Можешь идти. Как выберем, дадим знак.

Хенрик ретировался так быстро, будто его сдуло порывом ветра. Даже я слегка вздрогнула от этой вспышки. Взгляд Амо мог напугать кого угодно, но меня он не столько пугал, сколько… интриговал. В нём была не просто злость — в нём была собственническая ярость, почти первобытная, и от этого по коже бежали мурашки.

Я перевела взгляд на Амо и вскинула одну бровь вверх, стараясь вложить в этот жест всё своё раздражение и одновременно любопытство.

— Ты хотел встретиться и поговорить… Давай не будем тянуть. Нужно и правда решить всё здесь и сейчас.

Амо чуть наклонил голову, и на его лице мелькнула та самая улыбка — не добрая, не мягкая, а острая, хищная, но при этом до безумия притягательная. Он будто знал, что я пытаюсь держаться, и наслаждался тем, как эта броня трещит по швам.

— La mia stella, давай сначала поужинаем. А после поговорим. И я думаю, в ресторане вести такие разговоры неуместно — здесь слишком много ушей. Даже если они делают вид, что не слушают, каждый второй здесь работает на кого‑то. Или на твоего дядю. Или против него.

Я хотела отказаться. Оставаться с Амо один на один — в номере, в замкнутом пространстве, где некуда будет деться от его голоса, от его запаха, от этого его умения видеть меня насквозь, — было страшнее, чем идти на встречу с кем угодно из его врагов. Но другого выхода не было. Да и, наверное, Марио уже сообщили, что я в Нью‑Йорке. У дяди везде были свои глаза и уши — в такси, в отеле, даже в этом ресторане. Я кивнула, принимая его предложение, и уткнулась в меню, будто от выбора салата зависела моя жизнь.

Мы делали заказ почти молча. Амо выбрал стейк, выдержанный в специях, почти такой же жёсткий, как он сам, а я, сама не понимая почему, остановилась на лёгком салате с цитрусами — будто пыталась уравновесить ту бурю, что бушевала внутри. Когда официант ушёл, между нами повисла тишина, но она уже не была враждебной. Она была… выжидающей. Как перед грозой, когда воздух становится густым и тяжёлым, и ты знаешь, что вот‑вот всё изменится.

— Расскажи мне что‑нибудь нейтральное, — неожиданно для самой себя сказала я, поднимая на него глаза. — Расскажи про что угодно. Про город. Про дождь. Про то, как ты выбирал этот ресторан этот отель. Только не про нас. Не про кланы. Не про договоры. Хоть пять минут.

Уголок его губ дрогнул, и он откинулся на спинку стула, будто только и ждал, когда я попрошу о чём‑то таком, простом и человеческом.

— Этот ресторан выбрал не я. Его выбрал мой дед очень давно, да и это место принадлежит твоему дяде. Мой дед Говорил, что здесь лучший вид на город и худшие сплетники — они слишком заняты тем, чтобы казаться важными, чтобы запоминать, кто с кем пришёл. А ещё здесь готовят стейк так, как он любил: почти сырой, но с корочкой, которая хрустит, как первый лёд на луже.

Я невольно улыбнулась. Это было неожиданно — услышать что‑то личное, не связанное с властью, угрозами и планами.

— А ты его помнишь? Своего деда?

— Помню, — его голос стал тише, мягче, и в нём проскользнула тень чего‑то, похожего на нежность. — Он учил меня не только тому, как держать пистолет. Он учил, как держать слово. И как не давать его, если не уверен, что сможешь сдержать.

Мы заговорили о пустяках. О том, как в Нью‑Йорке пахнет летом — металлом и кофе. О фильмах, которые мы оба смотрели в детстве, и о том, как глупо было плакать над сценами, которые сейчас казались наивными. Эти разговоры были как тонкая нить, которая медленно, осторожно связывала нас снова, не требуя ничего, кроме того, чтобы просто быть рядом.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Ужин тянулся, и с каждым новым словом напряжение между нами не исчезало — оно меняло форму. Из колючей, острой угрозы оно превращалось в тягучее, горячее ожидание. Мы смеялись над одними и теми же шутками, спорили о мелочах, и в этих спорах я снова узнавала того Амо, которого когда‑то знала. Не дона, не наследника клана, а парня, который мог сидеть на крыше и смотреть на звёзды, рассказывая истории, в которых всегда побеждали хорошие.

Когда тарелки опустели, Амо не стал торопить меня. Он просто посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом, в котором не было давления — только вопрос.

— Готова?

Я кивнула, хотя внутри всё снова сжалось. Мы поднялись и вышли из зала. Лифт ехал медленно, и каждый этаж, который мы проезжали, казался вечностью. В кабине было тихо, только едва слышно гудел мотор, и этот звук делал тишину ещё более плотной.

В номере Амо включил приглушённый свет. Здесь не было показной роскоши — только строгие линии, тёмные тона и вид на город, который раскинулся внизу, как огромная, живая карта власти и опасностей. Я остановилась у окна, пытаясь найти опору в этом бесконечном мерцании огней.

— Здесь спокойнее, — тихо сказал он, подходя ближе, но не касаясь меня. — Здесь никто не подслушает.

Я обернулась, и наши взгляды встретились. В этот момент всё, что мы говорили внизу, все эти нейтральные темы, все попытки держаться на расстоянии — всё рассыпалось. Между нами снова вспыхнуло то самое притяжение, которое я столько времени пыталась отрицать. Оно было сильнее страха, сильнее гордости, сильнее всех доводов, которые я так тщательно собирала в своей голове.

Он сделал ещё один шаг, и теперь между нами оставалось всего ничего — только воздух, который, казалось, искрил от напряжения.

— Я не хочу давить на тебя, — прошептал он, и в его голосе была такая искренность, какой я не слышала уже давно. — Но я не могу притворяться, что мне всё равно. Ты — всё, что у меня было эти три года. Даже когда я думал, что потерял тебя, ты оставалась где‑то здесь, — он коснулся пальцами своей груди, прямо над сердцем.

Я не успела ничего ответить. Слова застряли в горле, а вместо них из груди вырвался тихий, почти неслышный вздох. И в этот момент он осторожно, будто боясь спугнуть, протянул руку и коснулся моей ладони. Его пальцы были тёплыми, твёрдыми, и в этом прикосновении не было насилия — только просьба: «останься».

И я осталась. Не потому что не могла уйти. А потому что впервые за долгое время почувствовала, что меня видят. Не как пешку в игре кланов, не как инструмент для сделок. А как меня.

За окном город продолжал жить своей жизнью, но здесь, в этой комнате, время будто остановилось. И в этой тишине, наполненной дыханием друг друга, мы наконец‑то могли сказать то, что так долго держали внутри.

Я смотрела на него, чувствовала его руку, его тепло — такое живое, такое настоящее, что оно будто прожигало тонкую ткань перчаток, которых на мне не было. Моё дыхание сбивалось всё сильнее, становилось рваным, как у человека, который слишком долго бежал и наконец остановился, но лёгкие всё ещё требовали воздуха. В груди всё сжималось от близости, от того, как легко он мог разрушить мою оборону одним словом, одним взглядом. И потому я сделала шаг назад — резкий, почти отчаянный, будто отступала от края пропасти. Разорвала невидимую нить притяжения, забрала свою ладонь из его руки, словно выдернула её из огня, и села на диван. Смотрела куда угодно, только не на Амо: на узор ковра, на блик света на стеклянной полке, на тонкую трещину в стене — на всё, что могло удержать меня от того, чтобы не броситься к нему снова.

— Мы пришли сюда поговорить. Давай поговорим… — мой голос звучал тихо, слегка дрожал от волнения, и я ненавидела эту дрожь, но не могла её унять. Она выдавала меня, показывала, как сильно я боюсь того, что сейчас произойдёт.

— Хорошо. Раз ты так хочешь — давай, — в его голосе скользнули нотки раздражения, смешанные с терпением, которое давалось ему нелегко. Я знала, чего он хотел, чувствовала это в каждом его движении, в том, как напрягались мышцы на шее, как пальцы чуть сжимались и разжимались, будто ему физически было трудно держать дистанцию. Но я не могла ещё подпустить его ближе. Пока не могла.

Амо сел в кресло напротив меня. Я не видела его взгляда — не могла смотреть сейчас на него, — но чувствовала его, как чувствуешь тепло от огня, даже если стоишь к нему спиной. Оно обжигало, манило, заставляло кожу покрываться мурашками.

— Тогда на крыше ты говорила, что отец после смерти твоей матери отправил тебя в закрытый пансионат. Зачем? — он задал вопрос прямо, без предисловий, как человек, который устал ходить вокруг да около и хочет добраться до сути.

Я ждала любых вопросов: о делах клана, о моих связях, о том, почему я исчезла. Но не была готова к тому, что он заговорит о том, что я обронила на крыше, — о самом уязвимом, о том, что до сих пор отзывалось внутри глухой, ноющей болью.

— Я сама не знаю… Наверное, потому что Вито и правда не любил ни меня, ни маму. Он лишь согласился на этот брак ради власти, лишь бы стать ближе к Дону — сначала к твоему деду, потом к твоему отцу. Я ещё многое не знаю: зачем он устроил заказное убийство, зачем захотел убрать маму, а меня упрятал в другой город, в другой мир… — с каждым словом мой голос напрягался, становился тоньше, будто слова царапали горло изнутри. Мне было сложно говорить обо всём этом, но я понимала: Амо нужны ответы, а мне нужно расставить все точки над «ё», чтобы больше не спотыкаться о прошлое при каждом шаге.

— А ты не спрашивала у своего дяди? Может, он уже выяснил? Ведь не зря отношения между кланами сейчас такие напряжённые. Я сейчас живу в другом городе, занимаюсь делами Рима, и что сейчас происходит в Палермо, мне неизвестно. Но если ты хочешь, я могу узнать, — он говорил спокойно, но в этой спокойной уверенности было что-то, что заставило меня поднять глаза.

Я перевела взгляд на Амо и не понимала: зачем ему это? Для чего ему копаться в моей боли, в загадках моего отца, в старых счетах, которые, возможно, уже никому не интересны? С другой стороны, мне действительно нужно было знать. Нужно было понять, почему моя жизнь была разломана на части, как старая ваза, и никто не пытался её склеить.

— Как ты понял, что это я? — я стала комкать ткань платья в пальцах, сама не замечая, как крепко сжимаю складки. Почему-то после этого вопроса меня накрыла новая волна нервозности, будто я приоткрыла дверь в тёмную комнату и боялась увидеть, что там прячется.

— Хочешь, раскрою свой маленький секрет? — Амо поднял одну бровь и снова хищно улыбнулся, но в этой улыбке не было насмешки — скорее, предвкушение, как у человека, который долго хранил тайну и наконец может её рассказать.

— Какой? — мой голос стал звучать тише, и во мне вспыхнул интерес, смешанный со страхом: а вдруг то, что он скажет, изменит всё, что я знала о себе и о нём?

— Я знал тебя с шестнадцати лет… — его слова ударили, как тихий, но точный выстрел, и я уставилась на него, не в силах поверить в то, что он сейчас сказал. В голове всё смешалось: годы, лица, воспоминания, которые вдруг стали складываться в новую, неожиданную картину.

— Не говори, послушай. А после можешь задать свои вопросы, но я хочу, чтобы ты знала, как я понял, что это ты… — Амо на пару минут замолчал, встал, подошёл к бару, налил себе виски, а мне — вино. Движения его были плавными, уверенными, будто даже в такой момент он не мог позволить себе ни одного лишнего жеста. Он подошёл и протянул мне бокал с вином, а сам, держа в руке виски, сел обратно в кресло.

— Так вот… Верно, я наблюдал за тобой, когда мне было шестнадцать, а тебе — десять. Первый раз я увидел тебя на годовщине твоих родителей. Тогда я не думал, что спустя семь лет ты будешь как ангел. Тогда ты уже излучала свет, тепло. Для меня тогда ты стала глотком свежего воздуха. Я стал наблюдать за тобой: ускользал из дома, приходил к твоему и смотрел, как ты и твоя мама гуляли в саду, как иногда ты одна копалась в клумбах или гуляла по дорожкам, будто весь мир был создан только для тебя. Потом я заметил, что твоя семья стала чаще брать тебя на закрытые мероприятия, где в окружении были только люди клана. Но после смерти твоей мамы ты исчезла, и я потерял тебя. Я держал твой образ маленькой девочки у себя в голове. За те четыре года, что я наблюдал за тобой, я уже многое знал про тебя: что ты любишь, твои движения, походку, увлечения, любимый цвет… Знаешь, это какая-то странная хронология: тогда твой отец отправил тебя на три года в пансионат, а сейчас ты сама исчезла от меня… Сейчас не об этом. И вот, когда ты появилась на свадьбе своего отца, я сначала не признал тебя. Я увидел нового ангела, и во мне заиграл азарт: я захотел тебя себе, только в одиночное пользование, захотел, чтобы ты принадлежала только мне. А когда я узнал, что ты — дочь Вито, та самая маленькая девочка, за которой мне нравилось наблюдать, я снова увидел тебя. Но ты уже была не маленькой. Ты стала королевой. Не знаю, что тогда во мне сыграло, но я не хотел отпускать тебя. Я понял, что ты должна быть моей. Ведь когда мы встречались, я видел это в твоих глазах: ты тоже хотела быть со мной. Но твоё упрямство, твоя гордость не позволяли тебе. Ты тянулась и в то же время сопротивлялась, и меня это заводило. Я дышал, жил только тобой. Но когда клану сообщили, что ты мертва, я как сумасшедший искал тебя. Я не верил, что это правда. Я приходил к твоей могиле, говорил с тобой, обещал, что найду. Но через два года опустил руки и стал жить без твоей улыбки, твоего взгляда, твоего голоса. И вот мы снова встретились. Тогда на том вечере я увидел тебя и подумал, что сошёл с ума. Но я увидел твои глаза, твою улыбку, походку, жесты — и понял, что это ты, а не кто-то похожий, как все говорили. Я долго наблюдал за тобой. Да и пазл сложился, когда рядом с тобой я увидел дочь судьи Карло Флоренци, Аделину. Я до сих пор не могу понять, как другие не поняли, что ты и есть Каролина Бернарди.

Я сидела и слушала, не перебивая, с каждым его словом всё больше поражаясь тому, как много он знал, как долго хранил это в себе. Его признательность, этот откровенный рассказ, удивил меня и глубоко затронул сердце, мою душу. Пока он говорил, я затаила дыхание и не дышала, будто боялась спугнуть этот момент, разрушить хрупкое равновесие, которое вдруг возникло между нами.

— Честно, не знаю… Мы с Адели пустили слух, что дружим только два года, сдружились на основе того, что я похожа на её подругу. Типа вот… Поэтому многие и не понимали… — я произнесла это тихо, почти шёпотом, и сама удивилась, как легко теперь слетают с языка старые секреты, которые раньше казались такими важными и опасными.

Я всё ещё была в шоке от рассказа Амо и не могла нормально как-то отвечать. Смотрела на него, он — на меня. Я знала, что у него есть ещё вопросы, что ему интересно узнать всё, до последней детали, но я не могла начать говорить. Не могла отвести от него взгляда, не могла перестать смотреть в его глаза цвета грозового неба — они с самого первого дня, как мы встретились, завораживали меня, не давали мне покоя, преследовали в снах и в мыслях, даже когда я пыталась убедить себя, что забыла его.

Амо чуть наклонил голову, будто изучал меня заново, как будто видел не ту Лину, которую знал сейчас, а сразу всех: маленькую девочку в саду, упрямую девушку, которая бросала ему вызов, и женщину, которая сейчас сидела перед ним, пытаясь собрать себя по кусочкам.

— Расскажи мне теперь ты, — его голос прозвучал мягко, но настойчиво, без давления, но с такой искренностью, что сопротивляться было невозможно. — Расскажи, как ты жила эти три года. Что делала. Как выживала. Я хочу знать всё. До последней детали.

Я сжала пальцы на бокале, чувствуя, как стекло холодит кожу, и сделала глубокий вдох, будто собиралась нырнуть в тёмную воду.

— Три года… Они были не просто долгими. Они были тяжёлыми. Я жила сначала у человека который работал на Марио, его дом оказался не убежищем, а клеткой, где каждый шаг контролировали, а каждое слово записывали. Но именно там я поняла, что если не стану сильной, меня сломают. Я начала тренироваться. Сначала меня тренировал человек Марио, Артур Шелби. Потом и сам Марио подключился к тренировкам. Я училась стрелять, драться, читать людей по микровыражениям, по тому, как они держат плечи, как смотрят по сторонам. Я хотела быть готовой ко всему, потому что знала: однажды мне придётся вернуться. И когда я наконец вырвалась оттуда, я не стала искать лёгких путей. Я вписалась в дела клана, начала брать задания, которые другие считали слишком опасными. Это был способ доказать себе, что я не просто племянница Марио и внучка Дона, не просто пешка в чужой игре. Я хотела, чтобы меня уважали за то, что я умею, а не за фамилию.

Амо слушал, не отводя взгляда, и в его глазах не было ни жалости, ни осуждения — только понимание и уважение, которое заставило меня расправить плечи и говорить дальше, не прячась.

— Иногда мне было страшно. По-настоящему, до дрожи в коленях. Но я вспоминала маму, вспоминала, как она учила меня не сдаваться, и шла вперёд. Я строила новую жизнь, но всё равно чувствовала, что чего-то не хватает. Как будто часть меня осталась где-то там, в прошлом, рядом с тобой…

Он чуть подался вперёд, и в этом движении не было угрозы — только желание быть ближе, услышать каждое слово.

— Ты была невероятно сильной всё это время. Сильнее, чем многие из тех, кто называет себя лидерами. И я горжусь тобой. Не как частью клана, не как наследницей чьих-то планов. А как Линой. Как Каролиной. Как той, кто не сломался.

От этих слов внутри что-то дрогнуло, и я наконец позволила себе посмотреть на него прямо, без страха, без попытки спрятаться.

— Спасибо… — прошептала я, и в этом «спасибо» было больше, чем простая благодарность. В нём была признательность за то, что он увидел меня настоящую.

Амо поставил бокал на столик и медленно поднялся. Подошёл ко мне, но не сел рядом, а остановился напротив, давая мне пространство, но оставаясь достаточно близко, чтобы я чувствовала его присутствие, как чувствуешь тепло, когда стоишь у камина.

— Я не хочу торопить тебя. Но я хочу быть честным. Все эти годы я жил с ощущением, что потерял что-то важное. И когда я нашёл тебя снова, я понял: я не смогу просто отпустить. Я хочу попробовать. Хочу, чтобы мы попробовали быть вместе. Не потому, что так надо кланам, не из-за старых договоров. А потому, что я не могу представить свою жизнь без тебя. Давай попробуем встречаться, быть вместе, узнавать друг друга заново. Без спешки, но и без лжи.

Его слова повисли в воздухе, тяжёлые и одновременно лёгкие, как первый снег, который ложится на землю, не ломая её, а укрывая. Я смотрела на него и чувствовала, как внутри разгорается что-то новое — не страх, не сомнение, а надежда, осторожная, но сильная.

— Я… я не знаю, смогу ли… — начала я, но он мягко перебил, не давая мне спрятаться за неуверенностью.

— Тебе не нужно отвечать сейчас. Просто знай, что я здесь. И я никуда не исчезну.

В комнате стало тихо, но эта тишина больше не была напряжённой. Она была наполнена ожиданием, теплом и тем хрупким, но таким важным чувством, что, возможно, у нас всё-таки есть шанс. Я подняла на него глаза, и в этот момент между нами не было ни кланов, ни старых обид, ни чужих планов. Были только мы — два человека, которые наконец-то смогли услышать друг друга.

Часть того, что Амо хотел знать, так у меня и не спросил. Я выяснила, как он раскусил меня — эта мозаика из мелочей, из жестов, из взглядов, из случайной встречи с Адэлиной, — но его предложение меня поразило до глубины души. «Ты можешь сейчас не отвечать. Я дам тебе время». Эти слова звучали в голове, как эхо в пустом зале: спокойные, твёрдые, без давления, но оттого ещё более тяжёлые. Будто он положил передо мной не просто выбор, а целую судьбу — и ждал, пока я решусь её взять.

Но я не знала, что делать с этим временем. Оно не приносило облегчения — оно давило, как туго затянутый корсет: дышать можно, но каждый вдох даётся с трудом. Часть клубка наконец распуталась, пусть и не полностью. Остались узлы, которые тянули в разные стороны: долг перед кланом, страх перед собственными чувствами, привычка ни на кого не полагаться. И всё же внутри что-то шевельнулось — не надежда даже, а какое-то осторожное, едва уловимое тепло, будто первый луч солнца скользнул по ледяной поверхности и на секунду растопил её.

Я чувствовала, что Амо стоит рядом со мной, и эта близость будоражила, как разряд тока. Его запах — табак, кожа, пряные ноты одеколона, смешанные с чем-то чисто его, с этой аурой власти и опасности — проникал под кожу, затуманивал мысли. Но я понимала: пора возвращаться в Лас‑Вегас. Мне нужно было вернуться к тренировкам, к жёсткому, выверенному ритму, где каждый удар, каждый шаг был понятен и предсказуем. А главное — найти того, кто поможет восстановить форму: я чувствовала, что мышцы помнят движения, но тело стало чуть медленнее, чуть тяжелее, чем раньше, и это бесило. В мире, где секунда промедления могла стоить жизни, нельзя было позволять себе быть слабее.

Я поднялась с дивана и отступила от Амо, стараясь не смотреть на него, потому что знала: если увижу в его глазах эту смесь нежности и стальной решимости, я останусь. Сделала шаг, потом ещё один, чувствуя его взгляд на своих лопатках, словно он физически касался меня, не протягивая руки. Не поворачиваясь к нему, я сказала, и голос мой прозвучал непривычно тихо, будто я боялась спугнуть хрупкое равновесие между нами:

— Мне пора возвращаться в Лас‑Вегас. Не хочу, чтобы Адели… — Я запнулась на словах, язык будто прилип к нёбу. Я думала, говорить ли про Арсенио — про то, что он теперь охраняет меня, что он моя правая рука, что знает о моём прошлом больше, чем положено постороннему, что между нами есть негласное понимание: он не спрашивает, я не рассказываю лишнего. Но в итоге не успела ничего добавить, потому что Амо меня перебил.

— Посмотри на меня. Не нужно мне говорить это, стоя ко мне спиной. — Его голос звучал хрипло и тихо, и я даже не заметила, как он подошёл ко мне. Теперь между нами оставалось всего ничего — воздух, который, казалось, искрил от напряжения. — La mia stella, посмотри на меня.

Я слушала его голос и тонула в нём. Он, как змей‑искуситель, завлекал меня, будоражил, обещая то, чего я одновременно хотела и боялась больше всего: быть увиденной, принятой, желанной. Но я не могла остаться с ним на ночь. Это было свыше моих сил. Остаться — значит позволить себе поверить, что всё может быть просто, что любовь не требует жертв, что можно быть слабой и при этом не стать уязвимой. А я не умела быть слабой.

— Амо… Я пойду, но обещаю, что подумаю. — Слова прозвучали жалко, слишком тихо, но это было всё, что я могла сейчас дать. Я почувствовала лёгкое прикосновение его руки к моей — тёплое, осторожное, будто он боялся спугнуть. Но я одёрнула руку, как от огня, и пошла к выходу, чувствуя, как внутри всё сжимается от боли и желания обернуться.

Я услышала, как он тихо рассмеялся — не насмешливо, а скорее горько, с каким‑то странным облегчением, будто наконец понял что‑то важное.

— Это последний раз, когда ты уходишь от меня, la mia stella.

Я ничего не ответила. Просто вышла из номера, а после — и из отеля. Холодный ночной воздух Нью‑Йорка ударил по лицу, отрезвляя, смывая с кожи остатки его запаха, его тепла. Я думала остановиться здесь ещё на день, на два, попытаться разобраться в себе, но понимала: Марио наверняка уже знал. В его мире не было секретов: камеры, люди, привычки — всё работало на то, чтобы он всегда знал, где его люди, что они делают и с кем говорят. Поэтому я достала телефон и набрала Грега. После первого гудка он взял трубку.

— Привет, я в Нью‑Йорке, в отеле «Rosa di ferro». Забери меня.

Грег ничего не сказал. Просто молча сбросил звонок. В этом молчании было больше, чем в любых словах: предупреждение, холодный расчёт, намёк на то, что меня уже ждут. Я стояла у выхода из отеля, чувствуя, как город дышит вокруг меня — шум машин, далёкие сирены, свет фонарей, превращающий капли дождя в россыпь крошечных алмазов. Через пять минут после моего звонка за мной приехал чёрный внедорожник. Дверца открылась, и я скользнула на заднее сиденье, не глядя на водителя. Машина плавно тронулась, и город поплыл за окном размытыми огнями, как акварель, которую слишком сильно смочили водой.

Я не знала, чего мне ждать, но была уверена в одном: часовая лекция от Марио мне обеспечена. И это будет не просто выговор. Это будет допрос, разбор полётов, попытка залезть в голову и вытащить оттуда все мои мотивы, все страхи, все секреты, которые я так старательно прятала.

Когда машина остановилась у кованых ворот особняка, я на секунду задержала дыхание. Ворота медленно разъехались, открывая вид на длинный путь, освещённый редкими фонарями, чьи лучи падали на мокрую брусчатку, превращая её в чёрное зеркало. Водитель не сказал ни слова, только коротко кивнул, когда я вышла. Я шла по дорожке, чувствуя, как с каждым шагом земля становится твёрже, а воздух — тяжелее.

В холле меня уже ждали. Не слуги, не охрана — сам Марио стоял у лестницы, скрестив руки на груди. Его поза была обманчиво расслабленной, но в каждом движении, в каждом взгляде чувствовалась сжатая пружина, готовая в любой момент распрямиться. Рядом с ним стоял Грег, его лицо было непроницаемым, как каменная маска.

Марио не стал тянуть.

— Ты приехала в Нью‑Йорк. Никому ничего не сказала. Скрыла свой маршрут. Проигнорировала протокол безопасности. И провела несколько часов в номере с Амо Висконти. — Каждое слово падало, как тяжёлый камень в тихую воду, вызывая круги напряжения, которые расходились по всему холлу. — Объяснись.

Его голос не был громким. Он не кричал. Но от этого он звучал ещё страшнее: в нём была ледяная ярость, отточенная годами власти, годами принятия решений, которые меняли судьбы людей.

Я подняла на него глаза, стараясь не отводить взгляд. В мафиозном мире слабость читалась мгновенно, и я не хотела давать ему повод думать, что я сломалась.

— Я должна была с ним встретиться. Должна была услышать его версию. Должна была понять, насколько он опасен для нас… и для меня.

Марио прищурился, и в его взгляде мелькнуло что‑то, похожее на уважение, смешанное с раздражением.

— Оправдания. Ты говоришь, как девчонка, которая оправдывается перед отцом за позднее возвращение. А ты не девчонка. Ты — часть клана. Ты — моя племянница, моя ответственность, моя проблема, когда ты действуешь в одиночку. — Он сделал шаг вперёд, и теперь между нами оставалось совсем немного пространства. — Ты думаешь, я не знаю, что ты тренируешься? Что ты пытаешься доказать кому‑то, что ты сильнее, чем кажешься? Я знаю всё. Каждый твой шаг, каждый твой вздох. И знаешь, что меня бесит больше всего? То, что ты делаешь это, не поговорив со мной. Мы — семья. Даже если эта семья построена на крови и договорах.

Я сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Боль была хорошей точкой опоры — она не давала эмоциям захлестнуть меня.

— Я не хотела втягивать тебя. Не хотела, чтобы ты решал за меня.

— А кто сказал, что я буду решать? — Его голос стал тише, но от этого не менее опасным. — Я хотел бы просто знать. Хотел бы, чтобы ты пришла ко мне и сказала: «Дядя, мне страшно. Мне тяжело. Помоги мне разобраться». Но ты не пришла. Ты предпочла разбираться в одиночку. И знаешь, к чему это приводит? К тому, что в один прекрасный день ты окажешься в ситуации, из которой не сможешь выбраться сама. И тогда я не успею.

Эти слова ударили сильнее любой пощёчины. В них не было угрозы — в них была боль. Боль человека, который взял на себя ответственность за другого и теперь боится её потерять.

— Прости, — прошептала я, и это слово далось мне тяжелее, чем любой бой. — Я не хотела…

— Знаю, — резко оборвал он, и на секунду в его глазах мелькнуло что‑то похожее на усталость. — Но этого недостаточно. С этого момента ты докладываешь мне о каждом своём шаге. О каждой встрече. О каждом плане. Даже если тебе кажется, что это мелочь. Даже если ты думаешь, что справляешься сама. Ты не одна. И если ты снова исчезнешь без слова — я найду тебя. И тогда разговор будет другим.

Он развернулся и пошёл вверх по лестнице, оставив меня стоять посреди холла, чувствуя, как стены давят, а тишина становится оглушительной. Грег подошёл ко мне, положил руку на плечо — не сильно, но достаточно, чтобы я почувствовала поддержку.

— Он злится, потому что боится за тебя, — тихо сказал он. — И ты это знаешь.

Я кивнула, не доверяя своему голосу. Внутри всё дрожало от напряжения, от усталости, от осознания того, как близко я подошла к краю. И как много ещё предстоит сделать, чтобы не сорваться вниз.

 

 

Глава 22. Сталь вместо слёз

 

Лина

Я не помню, как легла спать. После того как Марио встретил меня ночью в холле особняка, я рухнула на кровать, не раздеваясь, и долго лежала, уставившись в потолок. Сон не шёл. Каждый раз, стоило закрыть глаза, передо мной вспыхивали картины дня: разговор с Амо в номере, его голос, его признание, его руки, от которых я убежала. Потом — лицо Марио в холле, его глаза, в которых ярость смешивалась с чем-то похожим на страх. Я ворочалась, пытаясь переварить весь день, разложить его по полочкам, но полочки рушились одна за другой, а мысли путались в тугой клубок, который не поддавался распутыванию.

Когда я наконец провалилась в тяжёлый, вязкий сон, мне показалось, что прошла вечность. Но на самом деле — всего пара часов. Потому что в пять утра, когда за окном только восходило солнце, и первые лучи освещали улицы, а город спал, в мою дверь постучали. Не вежливо, не деликатно — резко, требовательно, как выстукивают пароль, который не терпит отлагательств.

Я открыла глаза, и первая мысль была: «Зачем?». Вторая: «Марио». Я знала, что это он. Знала по стуку, по тому, как звук прошёл сквозь дверь, словно она была сделана из бумаги. Я топ, леггинсы, собрала волосы в тугой хвост и открыла дверь. Марио стоял в коридоре, уже одетый в чёрную футболку и тренировочные штаны. Его лицо было каменным, но глаза горели. По его взгляду я поняла: он всё ещё злился. Не просто злился — кипел, держа ярость на коротком поводке, который мог лопнуть в любой момент.

— Через десять минут в зале, — бросил он и ушёл, не дожидаясь ответа.

Я быстро умылась холодной водой, надеялась что она хоть немного приведёт меня в чувство, посмотрела на себя в зеркало: синяки под глазами, бледное лицо, губы, обкусанные от волнения. «Хорошо, что дедушка ещё не в курсе, — подумала я. — Иначе я не знаю, что бы он сделал со мной». Дедушка был страшнее Марио в гневе: его наказания были не физическими, а психологическими — он умел одним словом заставить почувствовать себя ничтожеством. А его молчание было тяжелее любого крика.

Тренажёрный зал в особняке клана Morte располагался в цокольном этаже — большое, полутёмное помещение с бетонными стенами, площадью размером с половину баскетбольной площадки. Здесь было всё: силовая зона с тяжёлыми гантелями и олимпийскими штангами, зона для работы с грушами — тяжёлыми, кожаными, набитыми песком так плотно, что каждый удар отдавался в костяшках до самого плеча, пространство для отработки приёмов с матами, и беговая дорожка в углу, которая сейчас казалась мне орудием пытки. Пахло потом, резиной и металлом. Запах, который я раньше ассоциировала с силой, сейчас казался запахом наказания.

Марио уже ждал, стоя посреди зала, скрестив руки на груди. Рядом с ним на скамье лежали бинты для обертывания рук ( wraps) , перчатки и бутылка воды — единственная, которую мне разрешат сегодня.

— Разминка. Пять минут. Бег.

Я молча встала на дорожку и начала бежать. Ноги гудели с первого шага: тело болело с непривычки, полмесяца я залечивала раны — сломанные рёбра, ушибы, растяжения, — и за это время тело отвыкло от нагрузок. Мышцы, которые раньше работали как часы, теперь отзывались тупой, ноющей болью на каждое движение. Я бежала, чувствуя, как каждый удар стопы о полотно дорожки отдаётся в рёбрах, как будто кто-то изнутри нажимал на синяки, которые ещё не до конца сошли.

Через пять минут Марио щёлкнул выключателем, и дорожка остановилась.

— Силовая. Приседания со штангой. Три подхода по двенадцать. Вес — шестьдесят.

Я подошла к штанге, накинула wraps на запястья и установила вес. Штанга легла на плечи тяжело, как бетонная плита. Я присела, стараясь держать спину прямой, колени — под правильным углом, но после восьмого повторения ноги начали дрожать. На десятом я почувствовала, как мышцы бёдер горят огнём, а на двенадцатом — выдавила последний присед, стиснув зубы так, что заныла челюсть.

— Отдых — тридцать секунд. Следующий подход, — Марио стоял рядом, секундомер в руке, лицо — непроницаемое.

Второй подход был хуже: на шестом повторении я почувствовала, как штанга заваливается вперёд, и мне пришлось напрячь всё тело, чтобы удержать равновесие. Марио не помог. Он стоял и смотрел, как я борюсь с весом, и в его взгляде не было ни жалости, ни сочувствия — только холодная требовательность.

Третий подход я закончила на чистой воле: руки дрожали, ноги подкашивались, пот заливал глаза. Я поставила штангу на стойку с глухим лязгом и согнулась, упираясь руками в колени, пытаясь вдохнуть.

— Тридцать секунд. Жим лёжа. Три по десять. Вес — сорок, — его голос звучал, как метроном: ровно, без пауз, без поблажек.

Я перешла к скамье, легла, взяла штангу. Первый подход прошёл относительно нормально. На втором, на седьмом повторении, руки дрогнули, и я чуть не уронила вес на себя. Марио молча подстраховал, но ни слова не сказал, только его взгляд стал ещё жёстче. Третий подход я делала уже на автопилоте: тело работало без участия мозга, которое отключилось от усталости где-то на середине.

Дальше — становая тяга. Выпады с гантелями. Подтягивания. Каждое упражнение Марио отсчитывал с точностью тренера, который готовит бойца к рингу, а не племянницу, которая провинилась. Вес, подходы, повторения — он не давал мне ни секунды лишнего отдыха, ни одного глотка воды сверх отмеренного.

— Груша. Работа в ударе. Джеб, кросс, хук. Три раунда по три минуты. Между раундами — тридцать секунд.

Я обмотала руки, надела перчатки и подошла к тяжёлой груше. Кожа на ней была потёртой, шершавой, и каждый удар звучал глухо, как стук в дверь, которую не открывают. Я начала с джебов: левой, левой, левой — быстрых, точных, стараясь держать стойку и не заваливаться вперёд. Кросс: правой, с разворотом корпуса, вкладывая вес всего тела в удар. Груша качнулась, цепь скрипнула. Хук: снизу, в бок, с хлёстким звуком, который отдался в костяшках.

— Ниже. Бей ниже. Ты бьёшь, как девочка на физкультуре, а не как боец, — голос Марио резанул, как плеть.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я стиснула зубы и ударила ниже, в воображаемую печень, вкладывая в удар всю злость, которая копилась с утра: злость на себя за вчерашнее, на Амо за его признание, на Марио за его жестокость. Груша вздрогнула, песок внутри зашевелился, и цепь натужно скрипнула.

— Комбинация: джеб, джеб, кросс, уклон, хук. Повторяй. Без остановки.

Я работала. Джеб, джеб, кросс — уклон влево, почувствовала, как воображаемый удар проходит мимо, — хук справа. Снова. И снова. Пот катился по лицу, перчатки намокли, костяшки горели даже под обмоткой. Груша раскачивалась, и я била её, била, била, каждый раз стараясь вложить больше силы, больше скорости, больше злости.

— Ошибки. Ты опускаешь правую после кросса. Открываешься. Если бы я стоял напротив, ты бы уже лежала, — Марио ходил вокруг меня, как хищник, не спеша, наблюдая за каждым движением, за каждой ошибкой. Его голос был ровным, но каждое слово било точнее, чем мой кулак.

— Может, уже хватит? — простонала я, едва повышая громкость. Но при этом не остановилась, продолжила отрабатывать удары на груше. Кулаки врезались в кожу с глухим, ритмичным звуком, и каждый удар был как попытка выбить из себя усталость, страх и все те эмоции, которые с вечера не давали покоя.

— Опять ты делаешь ошибки. Полтора года тренировок — и ты на хуй всё забыла за полмесяца. Я, блять, столько тебя обучал, а ты всё на хуй забыла. Соберись, блять, или я выну всю душу из тебя сегодня же!

Марио редко ругался матом на меня. За все годы, что я его знала, я могла пересчитать такие моменты по пальцам одной руки. Но сегодня он был просто вне себя, и я была тому причиной. Его голос не просто звенел от ярости — он вибрировал, как натянутая струна, готовая лопнуть. Каждое слово было как удар, но не физический, а точный, в самое уязвимое место.

— Марио, я устала… — эти слова вырвались раньше, чем я успела подумать. И в ту же секунду я поняла, что зря это сказала. Я замерла, стояла как столб, глядя на грушу, потому что в комнате сразу стало искрить яростью. Воздух стал густым, тяжёлым, будто его накачали электричеством. Я не видела, но почувствовала, как Марио подошёл ко мне: его шаги были тихими, почти бесшумными, но от каждого по полу шла волна напряжения, как от землетрясения, которое ещё не началось, но уже чувствуются первые толчки. Я слышала, как он громко дышал, как сдерживал себя, как его ноздри раздувались, пытаясь удержать зверя, который рвался наружу.

Я резко обернулась и увидела, как Марио сжимает челюсть так, что желваки заходили, словно шестерёнки, которые вот-вот сотрутся от трения. Его глаза были тёмными, почти чёрными, и в них горело что-то, от чего у меня внутри всё обмерло. Он не кричал. Он говорил тихо, но от этой тишины хотелось провалиться сквозь землю.

— Я столько давал тебе поблажек, блять! Свободы! Но ты стала частью клана. И наши враги могут поймать тебя. А ты, блять, ноешь и говоришь мне, сука, что ты устала?!

Я сжалась под его ор, инстинктивно втянув голову в плечи, как от порыва ледяного ветра. Я никогда не видела, чтобы Марио по-настоящему выходил из себя. Он всегда был сдержанным, контроль — его вторая натура, его броня, его оружие. Но сейчас броня треснула, и из-под неё вырвался вулкан, который он держал под замком годы. Его руки сжались в кулаки, вены на шее вздулись, и я видела, как каждый мускул в его теле напрягся, словно он физически удерживал себя от того, чтобы не схватить меня за плечи и не трясти, пока не выбьется из него вся ярость.

— Ты хоть, блять, понимаешь, что могло быть с тобой?! — он шагнул ближе, и я невольно отступила на полшага, но тут же остановила себя, заставив стоять на месте. — Тебе было мало сломанных рёбер после неудачного задания?! Так вот, сука, с тобой могли обойтись ещё хуже! Могли изнасиловать, пытали, сломать так, что ты бы уже не встала! Ты хотела тренироваться?! Так вот — вперёд! И не хуй ныть, как маленькая девочка! Ты сама захотела быть одной из нас!

Каждое его слово было как удар в солнечное сплетение. Я не могла дышать, не могла пошевелиться, не могла моргнуть. Внутри всё сжалось в тугой комок: стыд, страх, злость на себя и понимание, что он прав. Он был прав во всём. Я сама выбрала этот путь. Сама попросила тренироваться. Сама хотела стать частью клана, а не просто племянницей и обычной девушкой, которую прячут за забором. И вот теперь, когда цена этого выбора стала реальной, я ною.

Марио замолчал так же резко, как начал. Отошёл на два шага, отвернулся, провёл рукой по лицу. Я видела, как его плечи опустились на секунду, будто из него разом вышел весь запал. Но потом он снова выпрямился, и его голос прозвучал ровно — снова под контролем, снова за бронёй.

— Продолжай.

Я выкинула все мысли из головы. Выкинула страх, обиду, усталость. Остались только руки, ноги, груша и звук ударов. Я вернулась к комбинации: джеб, джеб, кросс, уклон, хук. Снова и снова, и снова. Каждый удар стал точнее, жёстче, злее. Я била так, будто груша была воплощением всех моих страхов, всех моих ошибок, всех тех, кто хотел меня сломать. Костяшки горели, запястья ныли, но я не останавливалась.

Потом были приёмы. Марио встал в стойке.

— Захват, бросок через бедро, удержание. Десять повторений. Каждый раз — с полной амплитудой.

Я набросилась на него с отчаянием, в котором было больше злости, чем техники. Первый бросок получился кривым: Марио устоял, лишь чуть качнувшись, и одним движением поставил меня на место.

— Снова. Центр тяжести ниже. Не тяни — толкай.

Я повторила. На четвёртый раз бросок прошёл чище, и Марио коснулся мата, но тут же вскочил, как будто падение было оскорблением.

— Лучше. Но всё равно медленно. В бою ты бы не успела. Снова.

На седьмом броске я упала сама, потому что ноги отказались держать. Марио не подал руки. Просто стоял и смотрел, как я поднимаюсь, и в его глазах, наконец, мелькнуло что-то, похожее на одобрение, когда я встала без стона и снова заняла стойку.

Дальше — спарринг. Марио дал мне капу и перчатки с открытыми пальцами.

— Лёгкий контакт. Работай на скорость. Не на силу — на скорость.

«Лёгкий контакт» в понимании Марио означало, что он не будет бить в полную силу. Но его «лёгкие» удары были такими, что каждый раз, когда его перчатка касалась моего плеча или бока, я чувствовала это до самых костей. Я уклонялась, блокировала, пыталась контратаковать, но он был быстрее, опытнее, читал мои движения за секунду до того, как я их начинала.

— Телеграфируешь. Ты думаешь ударить, и я уже знаю, куда. Думай меньше, действуй быстрее.

Я злилась. Злилась на него, на себя, на каждую пропущенную ошибку. И эта злость делала меня быстрее: я начала ловить его движения, находить микро-паузы между его ударами, использовать их. Один раз мне удалось провести чистый кросс, который Марио не заблокировал, — и он кивнул, едва заметно, но я увидела.

Семь часов. Семь часов без перерыва, без нормального отдыха, без единого слова поощрения. Когда Марио наконец сказал «Стоп», я не стояла — я висела на груше, обхватив её руками, как тонущий обхватывает бревно. Ноги не держали, руки не слушались, дыхание было рваным, хриплым, словно я дышала через мокрую тряпку. Я сползла на пол, села на холодный бетон, вытянула ноги и закрыла глаза.

— Встаёшь. Идёшь в душ. Ешь. Завтра — то же самое, — голос Марио прозвучал откуда-то сверху, но я не открывала глаза.

— Что, опять в пять? — пробормотала я, не уверенная, что он услышит.

— В четыре.

Я застонала и попыталась встать, но ноги подкосились, и я снова осела на пол. Марио подошёл, протянул руку. Я посмотрела на него снизу вверх: его лицо было по-прежнему жёстким, но в глазах, под слоем ярости и требовательности, пряталось что-то, что он никогда бы не признал вслух. Забота. Он заботился обо мне так, как умел: через боль, через пот, через крик. Не потому что ненавидел, а потому что боялся потерять.

Я взяла его руку, и он поднял меня одним движением, как пушинку.

— И чтобы больше никаких тайных поездок, — добавил он, не отпуская мою руку, и его голос прозвучал не как приказ, а как просьба, которую он маскировал под приказ.

— Больше никаких, — тихо ответила я.

Я выползла из зала, и, пока ползла по коридору к лестнице, поняла: видимо, пока я не приду в старую форму, буду жить в особняке. Буду вставать в четыре, бегать, бить, падать, вставать и снова бить. Чёрт, вот я вчера сильно сглупила.

Я еле-еле дошла до своей комнаты — каждая мышца ныла так, будто по мне прошёлся каток. Ноги подкашивались, пальцы слегка дрожали от остаточного напряжения, а в груди всё ещё гулко стучало сердце, не желая сбрасывать бешеный ритм семичасовой тренировки. Коридоры особняка были непривычно тихими — словно дом затаил дыхание, давая мне проскользнуть незамеченной. И это было к лучшему.

По пути я не встретила никого: ни суетливую обслугу, ни бабушку, вечно появляющуюся в самых неожиданных местах, ни, самое главное, дедушку. При одной мысли о том, что могла столкнуться с ним сейчас, по спине пробегал ледяной озноб. Висконте умел одним взглядом вывернуть душу наизнанку, а сегодня у меня просто не осталось сил держать маску холодной собранности. Если бы он увидел меня такой — помятой, уставшей, с глазами, в которых ещё плескалась злость на Марио и на саму себя, — он бы понял: что-то пошло не так. А этого я боялась больше всего.

Наконец, дверь моей комнаты щёлкнула за спиной, отрезая меня от всего остального мира. Я даже не стала включать свет — Не глядя по сторонам, я просто рухнула на кровать. Матрас прогнулся подо мной, и на секунду показалось, что я тону в мягком, спасительном тепле. Хотелось просто закрыть глаза и исчезнуть хотя бы на десять минут. Но не прошло и минуты, как тишину разорвал резкий, настойчивый звонок телефона. Звук был таким громким, будто кто-то ударил в гонг прямо у меня над ухом.

Не глядя на экран, я схватила телефон, как утопающий хватается за верёвку, надеясь, что это какая-то ошибка, что звонок исчезнет, если я просто отвечу.

— Алло… — мой голос прозвучал хрипло, почти безжизненно, и я сама его едва узнала.

— Лина! Боже, куда ты пропала?! — голос Адели ворвался в ухо с такой силой, что я невольно отодвинула телефон, чтобы не оглохнуть. В её крике звенела паника, смешанная с облегчением, и от этого внутри что-то сжалось. Она правда переживала. По-настоящему.

— Адели, не кричи, пожалуйста, — попросила я тихо, прикрывая глаза и пытаясь собрать мысли в кучу. — Я в особняке. Вчера кое‑что случилось… но я расскажу, когда вернусь обратно. Пока я снова тренируюсь с Марио.

На том конце провода повисла короткая пауза — та самая, когда человек пытается совладать с эмоциями, чтобы не сорваться снова.

— Лина… я так переживала, когда не увидела тебя вечером… думала, ты опять… — Адели не договорила. Ей и не нужно было. Я и так поняла, о чём она. Она боялась, что я снова сорвусь, снова исчезну в какой-нибудь авантюре, снова окажусь на грани. И от этого становилось стыдно.

— Всё хорошо, — прошептала я, сама не до конца веря в эти слова, но отчаянно желая, чтобы они оказались правдой. — Когда вернусь, мы обязательно обо всём поговорим. Или… хочешь, приезжай. Бери щенков и приезжай в Нью‑Йорк. Я не знаю, на сколько я тут застряла, но… мне будет спокойнее, если ты будешь рядом.

Ещё одна пауза, но теперь в ней слышалось другое — облегчение, смешанное с решимостью.

— Хорошо. Лучше я приеду. Так я хотя бы не буду сходить с ума от неизвестности. Тем более с учёбой я всё… Сейчас нужно искать место для практики, так что как раз начну что‑то подыскивать… — в её голосе я уловила эту странную смесь радости и усталости: радость от того, что мы снова будем вместе, и усталость от всей этой неопределённости.

— Отлично. Скажи Арсенио, чтобы он всё организовал для приезда. Я буду ждать, — я попыталась вложить в эти слова хоть каплю уверенности, но они прозвучали скорее как просьба.

Мы попрощались, и я наконец-то хотела убрать телефон, дать себе хотя бы минуту тишины. Но он снова зазвонил. На этот раз я посмотрела на экран. Имя вспыхнуло ярко, будто предупреждая: «Осторожно, сейчас всё усложнится». Амо.

«Только не говори, что ты звонишь, чтобы встретиться», — подумала я, а вслух произнесла с неожиданной для самой себя ноткой шутки, будто пыталась спрятать за ней свою уязвимость:

— Только не говори, что ты звонишь, чтобы услышать ответ… Даже удивительно, что после такой изнурительной тренировки у меня вообще остались силы шутить.

— La mia stella, неужели ты пошутила? — голос Амо звучал хрипло, с лёгкой насмешливой интонацией, от которой у меня почему-то защемило в груди. Я даже обрадовалась, что он не видит меня сейчас: не увидит, как от одного его голоса мои плечи чуть опускаются, а напряжение, которое я так старательно держала весь день, даёт крошечную трещину.

— Зачем ты звонишь? — выдохнула я, опуская голову и проводя свободной рукой по лицу, словно пытаясь стереть с себя усталость. Сейчас на притирания с Амо у меня не было ни сил, ни желания.

— Скажем так… хотел услышать твой голос, la mia stella. И узнать, как ты добралась.

Я села на кровати, подогнув под себя ноги, и уставилась в темноту за окном. Город мерцал огнями, бесконечный, равнодушный, и в этот момент он казался мне единственным безопасным собеседником.

— Амо… — я произнесла его имя как выдох, как признание, что мне тяжело, что я запуталась, но не могу сказать этого вслух. — Я ещё в Нью‑Йорке. И если ты хочешь увидеться, то давай пока повременим с этим… Мне нужно разобраться кое с чем.

Он молчал секунду, но эта тишина была насыщенной, плотной, будто он подбирал слова, которые должны были ударить точно в цель.

— La mia stella, ты ещё не поняла? Я знаю, что ты в Нью‑Йорке. Но вот что я тебе скажу: я больше не отпущу тебя. Так что я буду ждать новой встречи с тобой. И не заставляй меня снова вытаскивать тебя из западни.

Я хотела что-то ответить, вставить хоть слово, объяснить, что всё не так просто, что здесь не только моя воля решает, но Амо уже отключил звонок. Тишина повисла в комнате, тяжёлая и звенящая, как после удара грома.

— Чёрт… — прошептала я, глядя на погасший экран, будто он мог дать мне ответы. — Вот и что мне теперь делать?

Мысли путались, накладываясь друг на друга, как слои льда: Марио с его железной дисциплиной и скрытой заботой, дедушка с его холодным контролем, Адели с её теплом и щенками, которые наверняка будут носиться по особняку, сбивая вазы, и Амо с его обещанием «не отпускать». Всё это давило, сжимало грудь, не давая нормально вдохнуть.

Но сначала — душ. Горячая вода смоет с меня запах пота, металла и напряжения, хотя бы на время вернёт ощущение себя. А потом… потом нужно поговорить с Марио. Может, он хоть что-то прояснит, подскажет, как двигаться дальше, как удержать все эти нити, пока они не перерезали друг друга.

Я медленно сползла с кровати, чувствуя, как каждая мышца протестует против этого движения, и побрела в ванную. Вода уже шумела в трубах, обещая временное спасение. А проблемы… проблемы подождут ещё немного.

Приняв долгую, почти обжигающе горячую ванну, я сидела на краю бортика, пока вода медленно стекала с волос, оставляя на кафеле тёмные капли. Пар клубился вокруг, словно пытался укутать меня, спрятать от всего, что ждало за дверью. Но он не мог смыть ни напряжение, ни тяжесть в груди, ни ту странную смесь ярости и беспомощности, которая сжимала сердце. Мышцы всё ещё ныли после семи часов ада в зале — каждый вдох отзывался тупой болью в рёбрах, каждый шаг давался с трудом. Но я не могла просто лежать и жалеть себя. Вопросы копились, как грозовые тучи, и грозили разразиться молнией, если я не найду способ их разрядить.

Переодевшись в простую футболку и шорты — впервые за долгое время выбрав не броню из кожи и стали, а что-то мягкое, будто пытаясь вернуть себе хоть каплю обычной жизни, — я вышла из комнаты. Коридоры особняка тянулись передо мной, как туннели в лабиринте, где каждый поворот мог привести либо к спасению, либо к новой ловушке. Мрамор под ногами был холодным, почти враждебным, а тишина казалась неестественной, густой, будто дом затаил дыхание, наблюдая за мной.

Я шла, и с каждым шагом мысли становились всё громче. Как начать разговор с Марио про Амо? Как объяснить, что я не пытаюсь снова броситься в омут, а просто пытаюсь понять, где теперь моя линия фронта? Три года назад я хотела дать нам шанс. Тогда Амо нравился мне — и одновременно пугал до дрожи. Он был как пламя: хотелось протянуть руку, но я знала, что обожгусь. А теперь… теперь я сама стала такой же. Может, на моих руках меньше крови, чем у него, но это ничего не меняло. Я научилась смотреть в глаза опасности и не отводить взгляд. Научилась держать удар. И всё же, когда речь шла об Амо, внутри что-то сжималось, будто я снова становилась той наивной девчонкой, которая верила, что любовь может победить всё.

Я даже не заметила, как дошла до кабинета Марио. Тяжёлая дубовая дверь казалась неприступной, как ворота крепости. Я остановилась перед ней, прислушиваясь. Изнутри не доносилось ни звука — ни голосов, ни шороха бумаг, ни стука клавиш. Только тишина, от которой по коже бежали мурашки. Я постучала — сначала тихо, потом чуть громче, будто пыталась разбудить не людей за дверью, а саму эту тишину. Потом приоткрыла дверь, заглядывая внутрь, надеясь, что Марио будет один, что у меня будет шанс поговорить с ним без лишних свидетелей, без напряжения, которое всегда возникало, когда рядом был Амо.

Но мир, похоже, решил сегодня не щадить меня.

В кабинете, за массивным столом из тёмного дерева, сидел Марио — спокойный, собранный, будто весь хаос этого дня был для него не более чем лёгким ветерком. А напротив него, в кресле, откинувшись на спинку, сидел Амо. Его поза была расслабленной, почти небрежной, но в этом расслаблении чувствовалась хищная собранность — как у волка, который притворяется спящим, но слышит каждый шорох.

И вот тут меня накрыло волной шока, такой сильной, что на секунду я забыла, как дышать. Что он здесь делал? Почему они сидели вдвоём, склонившись над чем-то, что было разложено на столе? Почему никто не сказал мне ни слова?

Я открыла дверь шире и замерла в проёме, чувствуя себя одновременно лишней и отчаянно необходимой. Я ждала, когда они заметят меня, перестанут обсуждать свои дела, в которых, судя по всему, мне не было места. Воздух в комнате будто сгустился, стал тяжёлым, насыщенным невысказанными словами и скрытыми смыслами.

Почувствовав, что они уже не одни, Марио вскинул голову. Его взгляд скользнул по мне, холодный, оценивающий, как лезвие ножа, проверяющее остроту. Амо резко обернулся, его глаза встретились с моими, и в них мелькнуло что-то, чего я не смогла расшифровать — удивление? раздражение? облегчение? Он явно не ожидал, что я войду к Марио. А я не ожидала увидеть его здесь.

Ни один из них не произнёс ни слова. Тишина звенела, как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего прикосновения.

Не в силах больше выносить это молчание, я закрыла дверь за собой и направилась к столу. Мои шаги по мраморному полу звучали неестественно громко, будто кто-то специально усилил звук, чтобы подчеркнуть моё вторжение. Я остановилась напротив Марио, переводя взгляд с него на Амо и обратно. Оба сидели с непроницаемыми лицами, как две статуи, высеченные из льда.

— Я помешала? — спросила я, вскинув брови, стараясь вложить в голос столько иронии, сколько могла, чтобы скрыть дрожь внутри. Мой взгляд метался между ними, пытаясь прочесть хоть что-то в этих каменных лицах.

— Что-то случилось? — Марио говорил спокойно, откинувшись на своём кресле, но в этой спокойной позе чувствовалась скрытая сила, готовность в любой момент взорваться. Он смотрел на меня так, будто ничего не происходило, будто это был обычный день, а не день, когда мир рушился по кусочкам.

Я снова перевела взгляд на Амо, ожидая, что он что-то скажет, объяснит, почему он здесь, почему они обсуждают что-то без меня. Но он молчал. Просто смотрел на меня своими тёмными глазами, в которых плескались тени, слишком глубокие, чтобы я могла их разгадать.

— Лина, почему ты пришла? Я думал, ты валяешься без сил, — в голосе Марио прозвучала лёгкая ирония, но под ней скрывалось раздражение, едва уловимое, но от этого не менее опасное.

Я сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Мне нужно было держаться, не сорваться, не закричать, не выплеснуть всё, что копилось внутри. Но вопросы рвались наружу, как пар из перегретого котла.

— Что тут происходит? Мне стоит что-то знать? — мой голос звучал твёрже, чем я чувствовала себя внутри. Я хмуро посмотрела на Марио, пытаясь прочитать в его лице хоть намёк на ответ. Потом перевела взгляд на стол и увидела разложенные бумаги — эскизы, схемы, какие-то планы, пометки на полях. Моё сердце пропустило удар. — Что это? Почему вы тут сидите, обсуждаете какой-то план захвата, и при этом ничего не говорите мне?! — я повысила голос, сама не замечая, как он дрожит от напряжения. Я понимала, что перехожу черту, что Марио теперь не просто мой дядя, а дон, глава клана, человек, который не терпит неповиновения. Но я больше не могла притворяться, что меня устраивает быть в неведении.

Марио закрыл глаза на пару секунд, глубоко выдохнул, будто пытался удержать внутри бурю, которая рвалась наружу. Когда он снова открыл их, в них пылал холодный огонь ярости.

— Лина… — он произнёс моё имя так, будто оно было проклятием, — я в последний раз спрашиваю: что ты хотела? — его голос звучал тихо, но в нём слышался рык, сдерживаемая сила, которая могла в любой момент вырваться наружу. Он практически рычал на меня, и от этого по спине пробежал ледяной холодок.

Я понимала, что перешла черту. Понимала, что в иерархии клана я ещё не заслужила права требовать ответов. Но внутри меня тоже кипела ярость — ярость от того, что меня держали в стороне, как ребёнка, которого нужно оберегать от правды.

— Прости, я хотела поговорить, но… — я не успела договорить, потому что Марио резко перебил меня, его голос прозвучал как удар хлыста:

— Поговорим позже. Иди отдыхай. У тебя ещё вечером тренировка. — в его голосе не было ни злости, ни раздражения — только холодная решимость, которая пугала больше любого крика. Он явно был ещё зол, и я не стала испытывать судьбу, не стала переходить грань. Просто кивнула, чувствуя, как внутри всё сжимается от обиды и непонимания, и развернулась, чтобы уйти.

На мгновение у меня мелькнула мысль подслушать, прижаться ухом к двери, попытаться разобрать хоть слово из того, что они будут говорить. Но я тут же отбросила её. Если Марио посчитает нужным, он расскажет. А если нет… значит, мне придётся добывать ответы другим способом.

Пока я шла по коридору к своей комнате, вопросы копились в голове, как тяжёлые камни, грозящие раздавить меня. Что за план они обсуждали? Почему Амо был здесь? Почему меня не посвятили в это? И самое главное — почему каждый раз, когда я думала, что начинаю понимать правила этой игры, они менялись прямо у меня под ногами?

Эти вопросы не давали мне покоя, стучали в висках, мешали дышать. Но я знала, что сейчас мне действительно нужно отдохнуть. Тело требовало передышки, даже если разум отказывался её принимать. Я зашла в свою комнату, закрыла дверь и, не раздеваясь, легла на кровать. Потом поставила будильник — чтобы не провалиться в беспамятство на весь день. Под рой мыслей, которые кружились в голове, как вихрь, я наконец-то позволила себе закрыть глаза. И, вопреки всему, уснула.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие друзья! Хочу поделиться с вами замечательной новостью: вышла моя новая книга. Это история о героях, которые сражаются, но любовь побеждает даже ненависть. В центре сюжета — жестокий альфа и бесстрашная омега.

Переходите по ссылке, читайте и ощущайте эмоции героев вместе со мной.

 

 

 

Глава 23. Цена одного шага

 

Амо

После того как Лина ушла из кабинета, я не мог оторвать взгляд от двери. Деревянная, тёмная, с латунной ручкой, чуть тёплой от её ладони — я знал это, потому что видел, как она касалась её на выходе. Мелочь, деталь, но именно из таких деталей сейчас собирался весь мой мир. Дверь закрылась. Щелчок замка — тихий, почти нежный. И всё, что осталось в голове, три слова, три удара пульса: моя, хочу, не отдам.

Они крутились, как заевшая пластинка, снова и снова, наползая друг на друга, пока не слились в единый гул. Я сжал пальцы на подлокотнике кресла так, что костяшки побелели. Кожа скрипнула. Воздух в кабинете стал плотным, тяжёлым, как будто кто-то медленно выкручивал кислород из комнаты.

Марио что-то говорил. О тренировке. О графике. О протоколе. Его голос доносился откуда-то издалека, как сквозь вату, и слова ложились друг за другом ровно, деловито — а я не слышал ни одного. Я слышал только то, как секунды назад звучал голос Лины. Тихий, с хрипотцой, чуть надломленный на последней ноте. Она сказала что-то Марио перед уходом — что именно, я уже не помнил, не зафиксировал, потому что смотрел не на её губы, а на то, как она отворачивалась, как светлая прядь скользнула по плечу, как она не оглянулась.

Не оглянулась. И это жгло сильнее всего.

— ...так что в семь, отрабатываем блок защиты и — Марио замолк.

Я не заметил, когда именно моё тело приняло решение раньше, чем мозг. Когда руки упёрлись в стол, когда я привстал, когда горло раскрылось — всё это произошло само, без моего участия. Мой голос прозвучал хрипло, но громко — так, что Марио оборвался на полуслове, и в кабинете стало вдруг очень тихо.

— Я буду с вами на тренировке. Хочу сам её тренировать.

Слова упали в тишину, как камни в колодец. Я ещё не договорил, а уже почувствовал, как воздух в комнате изменился. Стал суше. Острее.

Я повернулся к Марио и посмотрел ему в глаза.

Марио вскинул бровь — одну, левую, — и это движение было красноречивее любого крика. Я видел этого человека в разных состояниях: спокойным, задумчивым, усталым, изредка — мрачно весёлым. Но сейчас в его глазах проступило что-то новое. Не удивление. Не раздражение. Оценка. Он смотрел на меня так, как смотрят на оружие, которое вдруг дало осечку в руке.

— Щенок, — произнёс он.

Слово вышло из него не как звук, а как выдох хищника, который сдерживается из последних сил. Практически прорычал. Я почувствовал, как по спине прошла волна — не страха, нет, чего-то другого. Осознания. Осознания того, где граница и что я только что на неё наступил.

— Ты забываешься, — продолжил Марио, и каждое слово он отмерял, как хирург отмеряет надрезы — точно, без лишних движений. — Я тебе сказал, что не стану делать что-то против её воли. Хочешь добиться её доверия — действуй сам. Наши тренировки — это закрытая тема.

Он говорил сквозь зубы. Челюсть сжата, желваки проступили на скулах, как камни под кожей. Зол и категоричен — без полутонов, без возможности для торга. Я видел это по его позе: чуть подался вперёд, руки на столе, пальцы расставлены. Не угрожает — нет. Но даёт понять, что тема закрыта, и повторять не будет.

Тишина повисла между нами, тяжёлая, заряженная. Секунда. Две. Три. Я первым отвёл взгляд — не потому что струсил, а потому что спорить сейчас означало потерять больше, чем выиграть. Марио не уступает в таких вещах. Это я уже знал о нём.

Я сел обратно в кресло. Откинулся на спинку. Выдохнул — медленно, через нос, стараясь, чтобы дыхание не выдало того, что творилось внутри.

Но план уже сложился. Не в голове — где-то глубже, на уровне инстинкта, в той части, которая не спрашивает разрешения у разума. План был прост до примитивности, и именно поэтому в нём была сила: нужно чаще видеться с Линой. Чаще звать её на свидание. Быть рядом. Быть там, где она, и быть тем, кого она видит. Я не был романтиком — никогда им не был, не умел, не притворялся. Но я был готов сделать всё, чтобы заполучить Лину. Абсолютно всё. И меня не пугало, что я не знал, где проходит та черта, за которой «всё» превращается в нечто, с чего уже не вернуться.

Марио меж тем тоже выдохнул — не заметно, но я уловил, как чуть опустились его плечи. Он перелистнул какие-то бумаги перед собой, поправил их края, сложил в ровную стопку. Ритуал возвращения к нормальности. Жест человека, который привык контролировать пространство вокруг себя.

— Идём дальше, — сказал он, и голос его снова стал ровным, деловым. Будто последние две минуты стёрли ластиком. — Нам нужен план поимки.

Мы вернулись к столу, к схемам, к записям. Задача стояла прежней: найти и взять человека, который уже слишком долго оставался в тени. Подробности я не буду проговаривать вслух даже мысленно — привычка. Но суть в том, что мы снова и снова упирались в стену. Он был осторожен. Он был умён. Он не оставлял следов, которые вели бы к нему, а те, что оставлял, были ложными, расставленными с садистским терпением, как капканы для тех, кто пойдёт по ним.

Снова тупик.

И тут — не знаю, что именно вызвало эту мысль. Может, тишина в кабинете, может, воспоминание о том, как Лина двигалась, как держала спину, как в её глазах мелькнуло что-то, когда она говорила о работе. Что-то жёсткое, тёмное, голодное. Что-то, что я узнал, потому что сам носил такое внутри.

А что если Лина сможет подобраться к нему?

Мысль пришла целиком, как вспышка. Что если она — именно тот инструмент, который нужен? Не грубая сила, не прямой напор, а то, что умеет она: проникнуть, приблизиться, стать невидимой, найти слабое место — и ударить. Поймать его. Убить.

Я тут же почувствовал, как внутри что-то сжалось. Опасно. Это было опасно — безусловно, очевидно, до тошноты опасно. Лина не была неуязвимой, и я это понимал лучше, чем хотел бы. Но она тренировалась. Она была частью плана. Она была сильнее, чем сама думала, — я видел это в каждом её движении, в каждом взгляде, который она бросала на мир из-под полуопущенных ресниц. С такой задачей она должна справиться. Должна.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Но сказать это вслух — значит произнести вслух то, что ставит её под удар. Марио и так на грани. Если он услышит, что я хочу сделать из Лины приманку, нож и мишень одновременно... Я представил, как его лицо изменится. Как снова проступят желваки. Как слово «щенок» покажется ласковым по сравнению с тем, что он скажет.

Нет. Рано.

Я задумался и думал, стоит ли говорить Марио. Мысли шли кругами, и каждый круг приводил к одному: сначала — Лина. Если она согласится, если в её глазах загорится то, что я ищу, если она кивнёт — тогда уже и с Марио. Не раньше. Не так, как сейчас, когда я сам не до конца уверен, что предлагаю план, а не просто ищу повод быть рядом с ней.

В очередной раз мы ни к чему не пришли. Марио собрал бумаги, выключил настольную лампу — и кабинет погрузился в серый полумрак. Мы поднялись почти одновременно, и он первым направился к двери. На пороге остановился, не оборачиваясь, и бросил через плечо:

— Не делай глупостей.

Не «будь осторожен». Не «удачи». Не «до завтра». Именно — «не делай глупостей». Он знал меня лучше, чем мне казалось.

Дверь закрылась за ним.

Я вышел на улицу. Воздух был прохладным, с привкусом exhaust и мокрого асфальта. Машина ждала у входа — тёмная, с тонированными стёклами, как всегда. Я сел на заднее сиденье, и дверь закрылась, отсекая мир. Водитель не спрашивал куда — он знал.

Пока ехал, город мелькал за окном: фонари, витрины, тени людей, идущих домой, к ужину, к тёплому свету и тишине. А у меня в голове — Лина.

Только Лина.

Я думал о том, как смогу обнимать её. Как мои руки лягут на её талию, как она напряжётся на секунду — а потом расслабится, и это расслабление будет значить больше, чем любые слова. Как первый раз коснусь её губ, и как она ответит — или не ответит, и тогда я пойму, что нужно не торопить, а ждать, ждать, ждать, пока она сама не сделает шаг.

Я думал о том, как буду учить её. Не тому, чему учат в зале, не блокам и захватам — другому. Тому, что между двумя людьми остаётся за закрытой дверью, в тёмной комнате, где нет ни правил, ни протоколов, ни Марио с его запрещающими взглядами. Как она будет отзываться на каждое прикосновение, как её дыхание собьётся, как она научится доверять мне своё тело так, как пока доверяет только инстинкт самосохранения.

Я думал о том, как она будет стонать. Подо мной. На мне. Рядом со мной. Как этот звук — тихий, подавленный, а потом всё более свободный — заполнит комнату и станет единственным, что я буду слышать. Как я заставлю её забыть обо всём — о задании, о страхе, о прошлом, о том, что между нами есть ещё кто-то и что-то. Как весь мир сожмётся до точки, и точка эта — она.

Машина остановилась у отеля. Я вышел, не дожидаясь, пока водитель обойдёт и откроет дверь. Прошёл через холл — мрамор, зеркала, приглушённый свет, — и ни разу не посмотрел по сторонам. Не было нужды. Всё, что мне было нужно, шло со мной, внутри, и не отпускало.

В номер я вошёл, закрыл дверь, прислонился к ней спиной. Тишина. Пустой номер, стандартный, безликий — кровать, стол, окно с задёрнутыми шторами. И я, стоящий у двери с болезненным, неотвязным стояком, который не проходил уже, наверное, с того момента, как Лина подняла на меня глаза в кабинете.

Я закрыл глаза. Сжал кулаки. Выдохнул — рвано, неровно.

Включил душ. Горячая вода ударила в кафель, пар поднялся к потолку, зеркало начало затуманиваться. Я стянул одежду и шагнул под струю — горячую, почти обжигающую, — и стоял так, не двигаясь, пока вода текла по плечам, по спине, унося с собой часть напряжения. Не всё. Часть.

Потому что шлюхи больше не были нужны. Не потому что я стал лучше или чище — нет, я не стал. Просто тело больше не откликалось ни на что другое. Член вставал только на Лину. На её голос, на её взгляд, на воспоминание о том, как она стояла в дверях, на тёмную прядь на плече, на хрипотцу в последнем слове.

Только на неё.

Я стоял под водой и думал: это не желание. Это не похоть. Это что-то другое, чему я не знал названия, что-то, что забралось под кожу и вросло в кости, что-то, что я не мог контролировать и не хотел контролировать. Что-то, что звучало в голове как приговор.

Моя. Хочу. Не отдам.

И я не отдам.

До позднего вечера я занимался своими делами. Дела клана — это не работа, которую можно отложить на завтра, это живой организм, который требует внимания каждый час, каждый день, без выходных и праздников. Звонки, сообщения, координация людей, которые ждут решений, — всё это текло через меня, как река через русло, и я был тем камнем, который не давал течению размыть берега.

Отчитался отцу. Разговор был коротким, сухим, как всегда. Он не спрашивал, как я себя чувствую, — не из равнодушия, а потому что в нашем мире это вопрос без смысла. Он спрашивал цифры, сроки, имена. Я отвечал. Иногда его голос становился чуть теплее — на долю секунды, на полтона, — и я уже научился различать это едва заметное потепление как высшую форму одобрения, на которую он был способен. Сегодня был именно такой день. Он сказал «хорошо» в конце разговора, и это «хорошо» прозвучало чуть дольше обычного. Для кого-то — ничего. Для меня — маленькая победа.

Когда последний звонок был завершён и последнее сообщение отправлено, я откинулся на спинку дивана. Кожа тихо скрипнула под моим весом. Потолок над головой был белым, ровным, без трещин, без рисунков — пустым. Я смотрел на него и видел в этой белизне её лицо. Не конкретный снимок, не застывший кадр — а ощущение: тёмные глаза, чуть прищуренные, линия скул, прядь, которая всегда падает не туда, куда нужно, и которую мне хотелось заправить за ухо своими пальцами.

Я убрал ноутбук на журнальный столик. Крышка закрылась с тихим щелчком — и вместе с ней будто закрылась дверь в тот мир, где я был главой клана, где я принимал решения, от которых зависели судьбы. Остался только этот номер, этот диван, этот потолок — и она. Лина.

Я закрыл глаза.

Она пришла сразу — не как воспоминание, а как присутствие. Словно она была здесь, в этой комнате, только невидимая. Я так хотел её увидеть. Не на экране телефона, не в чьём-то пересказе — живую, настоящую, с тем, как она хмурится, когда думает, как наклоняет голову, когда слушает, как морщит нос, когда что-то ей не нравится. Я хотел услышать её голос — не тот, который я слышал в кабинете, деловой, собранный, а другой: мягкий, тёплый, с этой её хрипотцой, которая появляется, когда она устаёт или когда только проснулась. Хотел снова почувствовать тепло её рук — я помнил, коснулся её пальцев, это прикосновение прожгло меня насквозь, как искра, как ожог, и я потом ещё долго чувствовал тепло на подушечках пальцев, хотя физически оно, конечно, давно исчезло.

И ещё — я хотел услышать, как она смеётся.

Я не слышал её смеха. Ни разу. Но я знал, что он должен быть — должен существовать где-то в ней, спрятанный, оберегаемый, может быть, даже забытый ею самой. Улыбка — да, я видел, но смех... Смех — это другое. Это когда человек на секунду снимает всю броню, забывает про контроль, про опасность, про то, что нужно быть сильной. Я хотел быть тем, ради кого она это сделает. Тем, кто рассмешит её так, что она забудет, что вообще умеет быть осторожной.

Не долго думая — подумал, честно, всего секунду, потому что больше и не нужно было, — я достал телефон. Экран загорелся в темноте номера, белый прямоугольник, режущий глаза. Я нашёл её номер. Палец завис над кнопкой вызова. Сердце — я чётко это почувствовал — ударило дважды, быстрее, чем нужно. Вот так. Просто от того, что собирался позвонить. Я, который разговаривал с людьми, от которых зависела жизнь, — занервничал перед звонком женщине.

Я нажал «вызвать».

Гудки. Один. Второй. Третий. Четвёртый. Каждый — как маленькая вечность. Тишина на том конце, густая и напряжённая, и я уже начал думать, что она не возьмёт, что передумает, что я опоздал, что нужно было звонить раньше, когда мысль только пришла, а не ждать, пока она наберёт силу и станет неизбежной. Пятый гудок. Шестой. И вот —

Щелчок. Шорох. Дыхание.

— Амо, я выжатый лимон, и говорить сейчас не в состоянии.

Голос Лины звучал безжизненно и устало — так, как звучит голос человека, который отдал всё, до последней капли, и у него не осталось даже сил на то, чтобы звучать иначе. Словно не голос, а эхо голоса, бледное отражение той Лины, которую я знал. Но даже в этом усталом, почти плоском тоне — что-то. Что-то, что заставило мою грудь сжаться. Не от жалости — нет, Лина не терпела бы жалости. От нежности. От той тихой, ноющей нежности, которая появляется, когда видишь сильного человека уставшим до предела и хочешь — не помочь, не спасти, а просто быть рядом, просто сидеть рядом и молчать, чтобы молчание вместо слов говорило: я здесь, я никуда не уйду.

Я усмехнулся. Не потому что смешно — потому что даже выжатая, вымотанная, на грани отключения, она оставалась... её. Линой. И этот «выжатый лимон» — это так по-своему, так живо, что я вдруг отчётливо представил, как она лежит, наверное, на кровати, лицом вниз, уткнувшись в подушку, рука с телефоном — единственная часть тела, которая ещё двигается.

— Piccola, la mia stella, — произнёс я тихо.

«Маленькая, моя звезда.» Итальянский вышел сам собой, мягко, как дыхание. Я не задумывался над словами — они пришли раньше мысли, из того места внутри, где язык предков живёт без разрешения, без слов, как heartbeat.

— А если я предложу просто встретиться и покататься по городу? — продолжил я, и голос мой звучал тихо, хрипло, с этой ноткой, которую я в себе знал и не стеснялся: соблазнительно. Не пошло, не грубо — а как тёплое течение под спокойной поверхностью, которое чувствуют кожей, а не слухом. — Выпить кофе. Посмотреть на звёзды.

Я сделал паузу. Дал словам лечь.

Звёзды. Это звучало наивно, наверное. Возможно, даже глупо — человек из моего мира предлагает смотреть на звёзды, как подросток на первом свидании. Но я не шутил. Я действительно хотел показать ей небо — настоящее, не то, что висит над городом, подсвеченное рекламой и фонарями, а то, что можно увидеть, если выехать за черту, если остановиться на пустой дороге, заглушить мотор и поднять голову. Небо, в котором так много звёзд, что становится страшно от осознания собственного ничтожества — и одновременно спокойно, потому что на фоне этой бесконечности все проблемы, все дела клана, все схемы и расчёты становятся тем, чем они являются на самом деле: пылью.

Я хотел, чтобы Лина увидела это небо. И я хотел, чтобы она увидела его рядом со мной.

На том конце — тишина. Но не пустая. Живая. Я слышал, как она дышит. Чуть быстрее, чем до этого. Может быть, совпадение. Может быть, нет.

— Амо… — начала она.

И вот тут — вот в этом самом моменте — что-то внутри меня перевернулось. Моё имя. Из её уст. Два слога, четыре буквы, и ничего сложного, ничего особенного, — но то, как она это произнесла, как голос её на мгновение дрогнул, как будто она хотела что-то сказать и не решилась, как звук её имени для меня прозвучал...

Чёрт. Моё имя из её уст звучит просто шикарно.

И мой член на это отреагировал мгновенно — резко, без предупреждения, как удар тока. Я почувствовал, как кровь прилила вниз, как ткань брюк стала внезапно тесной, и на секунду я зажмурился, потому что это было почти болезненно — это мгновение, когда тело реагирует раньше, чем разум успевает вмешаться, когда физика берёт верх над всем.

Я не дал ей договорить.

— Не отказывай, — сказал я, и голос стал чуть ниже, чуть интимнее, как будто я наклонился к ней, хотя между нами были километры и гудки телефонной линии. — Обещаю, тебе понравится.

Закусил губу. Нижнюю, до лёгкой боли, до вкуса крови на языке. Ждал.

Тишина на том конце. Долгая. Напряжённая. Я слышал, как она шевельнулась — ткань о ткань, тихий шорох. Потом — звук. Сначала неясный, глухой, а потом я разобрал: вода. Включилась вода. Душ, наверное, или кран — неважно, но фантазия сработала мгновенно, быстрее мысли, быстрее сознания.

Лина. Вода. Кожа.

Я закрыл глаза и увидел: она встаёт, медленно, устало стягивает с себя одежду — ткань скользит по коже, по плечам, по бёдрам. Вода тёплая, и она стоит под струёй, и капли бегут по её телу, по ключицам, по ложбинке между грудей, по животу, вниз, дальше, и волосы намокают, прилипают к шее, и она запрокидывает голову, и вода течёт по лицу, и она закрывает глаза, и на её лице — усталость, но и что-то другое, что-то, что я не мог увидеть, но чувствовал, что оно есть: облегчение. Очищение. Тело, которое сбрасывает с себя день, как змея сбрасывает старую кожу.

Я стиснул зубы. Открыл глаза. Заставил себя смотреть на потолок. Не помогло.

— Хорошо, — сказала Лина. — Через полчаса.

И скинула трубку.

Не «до встречи». Не «пока». Никаких слов. Просто — «хорошо» и «через полчаса», и гудки. Короткие, отрывистые, как точка в конце предложения, которое не терпит продолжения.

Я посмотрел на телефон. Экран погас. «Вызов завершён. 2 мин 14 сек.»

Усмехнулся.

Усмехнулся, потому что — согласилась. Согласилась, несмотря на то, что выжата, как лимон. Согласилась, несмотря на то, что я предлагал звёзды и кофе вместо сна и тишины. Согласилась, и это «хорошо» — всего одно слово, пять букв — прозвучало для меня как дверь, которая приоткрылась. Не распахнулась — приоткрылась. Щель. Но света достаточно, чтобы увидеть, что за ней.

Я поднялся с дивана. Тело было лёгким — непривычно лёгким, как будто с плеч сняли что-то тяжёлое. Нет, не так. Скорее — как будто всё, что было тяжёлым, осталось в этом кабинете, в тех делах клана, в тех отчётах отцу, а здесь, сейчас, осталось только одно: я иду к ней. Всё остальное — потом.

Раз уж она согласилась, значит, пора включить обворожительность и харизму на полную. Я не скромничал в оценке собственных возможностей — не из самонадеянности, а из трезвого расчёта. Я знал, что могу быть обворожительным. Знал, что умею слушать так, что человек чувствует себя единственным в мире. Знал, что мой взгляд, когда я хочу, — может стать прикосновением на расстоянии. Всё это было в арсенале, и сейчас я доставал каждый инструмент, каждый, без остатка, потому что ставка была не на конкретную сумму, не на территорию, не на влияние — ставка была на неё. На Лину. А она стоила больше, чем всё, что я когда-либо ставил на кон.

Я выбрал одежду — не парадную, не «клановую», а ту, в которой мне было удобно и которая при этом говорила: я не относился к этому вечеру как к случайности. Тёмный, мягкий, хороший вкус. Зеркало в ванной я обойти не мог — остановился, посмотрел на себя. Достаточно. Не идеально — я не стремился к идеалу, идеал мёртв. Достаточно живой, настоящий, с этим огнём в глазах, который не я зажёг, — она.

Ключи. Телефон. Последний взгляд на номер — пустой, безликий, ждущий моего возвращения. Я подумал: после сегодняшней ночи всё изменится. Не радикально — я не ждал чуда, не ждал, что она бросится мне на шею. Но я сделаю так, чтобы после сегодняшней ночи Лина думала только обо мне. Чтобы, когда она закроет глаза, перед ней буду я. Чтобы, когда вода коснётся её кожи, она вспомнит мои слова. Чтобы каждый звук, каждый запах, каждый оттенок ночного города будет нести мой отпечаток — и она не сможет избавиться от него, потому что он будет повсюду, как воздух.

Я вышел из номера.

Дверь закрылась за мной — тихо, мягко, без щелчка. И я пошёл.

_______________________________________________________________________________________

Спасибо всем, кто читает меня и поддерживает. Вы — самые лучшие. Очень ценю ваше терпение и ожидание новых глав.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие читатели, следующая глава выйдет только 6 сентября 2026 года. У меня появились срочные дела, и я не смогу опубликовать ее раньше.

 

 

Глава 24. Ночь, которая всё изменила

 

Лина

Марио вытянул из меня всё. Без остатка, без жалости, без той паузы, которая даёт передохнуть и собраться. Он гонял меня до потери пульса — буквально: я чувствовала, как сердце в какой-то момент начало выдавать рваные, неровные удары, как будто оно уже не качало кровь, а просто из последних сил сокращалось, потому что так надо, потому что Марио сказал «ещё раз», и «ещё раз», и «ещё раз».

Он ускорил процесс тренировок. Это было заметно даже мне, хотя я неопытна в таких вещах — я просто чувствовала, что нагрузки стали плотнее, интенсивнее, что между подходами стало меньше отдыха, а сами подходы — длиннее. Дэвид, врач клана, был категорически против. Я видела, как он подходил к Марио после третьего круга, когда я уже стояла, уперевшись руками в колени, и мир перед глазами плыл серыми пятнами. Дэвид говорил тихо, но я слышала — я всегда слышу, когда говорят обо мне:

— Ты её угробишь. Организм не справляется, ей нужен отдых, полноценный сон, а не этот твой —

— Она справляется, — оборвал его Марио. Не грубо. Констатируя. Как факт, который не подлежит обсуждению.

И Дэвид замолчал. Не потому что согласился — я видела по его лицу, что он не согласился, что он сжал челюсть и отвёл взгляд, — а потому что спорить с Марио в вопросах тренировок было всё равно что спорить со стеной. Стена не слышит. Стена стоит.

Марио видел, что я выдерживаю. Видел — и был непреклонен. Я не знала, чего больше в этом: веры в меня или упрямства. Может, и того, и другого поровну. Может, он видел во мне что-то, чего я сама в себе не видела: тот предел, за которым усталость перестаёт быть препятствием и становится фоном. Фоном, на котором прорастает настоящая сила.

Когда тренировка закончилась — а она закончилась не потому, что Марио решил, а потому что я буквально упала на мат, и ноги отказались меня держать, — я лежала на спине, смотрела в потолок и думала: вот оно. Вот это — дно. Дальше некуда. Можно только вверх. Или остаться лежать.

Марио подошёл, протянул бутылку воды. Я взяла, не поднимая головы — просто руку вытянула. Он вложил бутылку в пальцы, и я почувствовала, как они — его пальцы — на секунду задержались на моих. Не нежность. Проверка. Он проверял, не дрожит ли рука. Не дрожала.

— Завтра в четыре, — сказал он и ушёл.

В четыре. Я застонала мысленно и закрыла глаза.

Когда я добралась до комнаты — а подниматься по лестнице было пыткой, каждая ступенька отдавалась в бёдрах тупой ноющей болью, — я ввалилась внутрь, не включая свет, и рухнула на кровать лицом в подушку. Пахло чистым бельём и лавандой — кто-то из прислуги менял постель, пока я тренировалась. Лаванда. Мне хотелось спать. Хотелось провалиться в темноту, в ничто, в тишину, где нет ни матов, ни Марио, ни его «ещё раз».

Я лежала так, может, минут десять. Может, двадцать. Время потеряло значение. Тело было тяжёлым, как свинец, каждая мышца — отдельная вселенная боли, и я мысленно перебирала их, как бусины на чётках: плечи, спина, пресс, бёдра, икры. Всё болело. Всё.

А потом зазвонил телефон.

Я не хотела брать. Телефон лежал где-то на тумбочке, в стороне, и чтобы до него дотянуться, нужно было перевернуться, протянуть руку, открыть глаза — а на это не было сил. Но звонил настойчиво, длинными гудками, и каждый гудок врывался в тишину комнаты, как таранный удар в дверь.

Я перевернулась. Посмотрела на экран. Имя высветилось белым на чёрном: «Амо».

Вот так. Просто. Четыре буквы. И что-то внутри — не разум, не логика, а что-то глубже, первобытнее, — шевельнулось. Как зверь, который спал и вдруг поднял голову, принюхиваясь.

Я взяла трубку.

— Амо, я выжатый лимон, и говорить сейчас не в состоянии.

Голос вышел плоским, безжизненным. Я и хотела, чтобы так вышло — чтобы он понял, чтобы не ждал от меня сейчас ничего, ни остроумия, ни тепла, ничего. Я устала. Я была пуста. Лимон, из которого выжали всё, включая косточку.

А он — он усмехнулся. Я услышала эту усмешку в его дыхании, в том, как чуть изменился тембр, как будто мой «выжатый лимон» его не оттолкнул, а, наоборот, — зацепил. Развеселил. Разогрел.

— Piccola, la mia stella, — произнёс он, и итальянский в его голосе потёк, как мёд, тёплый, густой, обволакивающий. — А если я предложу просто встретиться и покататься по городу? Выпить кофе. Посмотреть на звёзды.

Пауза. Я молчала. Не потому что думала — а потому что не могла говорить. Что-то застряло в горле, что-то, что не было ни словом «да», ни словом «нет», а было чем-то третьим, чему нет названия.

Звёзды. Он предлагает звёзды. Как будто мы — не он и не я, не кланы, не опасности, не правила — а просто двое людей, которым хочется тишины и неба.

— Амо… — начала я, и не знала, что скажу дальше. Может, «я устала». Может, «не сегодня». Может — и это было самое страшное — «хорошо».

— Не отказывай, — перебил он, и голос стал ниже, ближе, интимнее, как будто он наклонился к моему уху, хотя между нами были километры. — Обещаю, тебе понравится.

Я стояла у окна. За стеклом — ночь. Лето. Воздух тёплый, густой, пахущий цветами и нагретым асфальтом. И в этой ночи, в этом воздухе — где-то — ждал он.

— Хорошо, — сказала я. — Через полчаса.

И скинула трубку. Быстро, будто испугавшись собственного ответа. Будто если бы я держала трубку на секунду дольше, он бы услышал, как моё сердце — это уставшее, избитое тренировкой сердце — вдруг ударило иначе. Не от боли. Не от усталости. От чего-то, чему я не хотела давать имя.

А потом я стояла у зеркала.

Комната была тёмной, я включила только бра на тумбочке — тёплый, янтарный свет, который падал сбоку, очерчивая контуры, смягчая тени. Зеркало было большим, в полный рост, в деревянной раме, и в нём отражалась девушка, которую я не сразу узнала: волосы растрёпанные, под глазами — тени от усталости, плечи опущены. Лимон. Выжатый.

Я вздохнула. Пошла в ванную, открыла воду — горячую, почти обжигающую — и стояла под струёй, пока пар не заполнил комнату, пока зеркало не затуманилось, пока тело не начало медленно оживать, мышца за мышцей, как цветок, который сворачивается на ночь и раскрывается утром.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Когда я вышла из душа, в голове было яснее. Не хорошо — но яснее. Я стояла перед шкафом и смотрела на одежду, и это был вопрос не моды, не вкуса — это был вопрос идентичности. Кто я сейчас? Та, что тренируется с Марио и падает на мат от усталости? Или та, что едет на ночь в машине с человеком, которого... которого что? Не знаю. Не знаю, и это пугало.

Джинсы или платье?

Джинсы — это удобно, безопасно, по-деловому. Джинсы говорят: я не старалась, мне всё равно, это просто встреча. Джинсы — броня, только мягкая, незаметная, из денима, а не из стали.

Платье — это другое. Платье — это выбор. Это «я хотела». Это «я подумала о том, как буду выглядеть». Платье — уязвимость, открытость, приглашение. Или, по крайней мере, намёк на него.

Я выбрала платье.

Бордовое. Лёгкое. Ткань невесомая, струящаяся, скользит по коже, как вода, как прикосновение. Бордовое — не чёрное, не безопасное, не невидимое. Бордовое — цвет вина, цвет сумерек, цвет, который одновременно тёплый и глубокий, который на коже выглядит так, будто кто-то провёл кистью — осторожно, со вкусом. Открывало плечи, но не больше. Длина — чуть выше колена. Лето, даже ночь — двадцать пять, двадцать семь градусов, воздух тёплый, ласковый, дышится легко.

Волосы я распустила. Они падали волнами на плечи — светлые, густые, ещё чуть влажные после душа, пахнущие шампунем и чем-то цветочным. Я провела рукой — пальцы прошли сквозь пряди, и я подумала: а он будет смотреть на них. На то, как они лежат. На то, как двигаются. Мысль была странной, неуместной — и я отогнала её. Или попыталась.

Туфли — каблуки. Не высокие, но достаточно, чтобы прибавить мне несколько сантиметров и изменить походку. Каблуки — это не обувь, это заявление. Каблук стучит, и этот стук — голос, который говорит: я иду, я здесь, обратите внимание.

Я посмотрела на себя в зеркало последний раз. Девушка в бордовом платье, с распущенными волосами, с глазами, в которых усталость ещё жила, но уже уступала место чему-то другому. Чему-то, что я не хотела называть, но что было — было — и с этим нужно было идти.

Ладно. Иду.

Спускаясь по лестнице, я слышала стук собственных каблуков — мерный, чёткий, каждый удар ступени, как удар метронома. Особняк был тих, только где-то в глубине гулко тикали старые напольные часы в холле — тик-так, тик-так, — и этот звук на секунду слился с моим, создав странный дуэт: мой шаг и время.

Они услышали. Оба — одновременно.

Марио стоял у колонны, скрестив руки на груди. Дедушка — у входа в гостиную, с бокалом чего-то тёмного в руке. Они обернулись на стук каблуков, как два хищника на звук в лесу, — синхронно, быстро, с той готовностью, которая выдаёт людей, привыкших контролировать пространство.

Я сглотнула. Горло сжалось, ком — тугой, сухой.

Взгляд дедушки. Вот что было страшнее всего. Не Марио — Марио я знала, Марио был предсказуем, Марио был силой, но понятной силой. Дедушка... Дедушка был хмурый. Сердитый. Злой. Его глаза — тёмные, глубокие, как колодцы — смотрели на меня так, будто я сделала что-то непоправимое, что-то, что перечёркивало всё, ради чего он строил этот клан, эту семью, эту жизнь. Брови сдвинуты, морщина между ними — глубокая, как трещина в камне. Рот — сжат в тонкую линию. Бокал в руке замер на полпути ко рту.

Марио тоже был напряжён — я видела это по его плечам, по тому, как подалась вперёд его поза, — но его реакция была иной. Он вскинул бровь — одну, правую, — Не осуждающе. Оценивающе. Как будто видел не меня, а ситуацию, и просчитывал варианты.

Я спустилась последние ступеньки. Подошла. Каждый шаг давался с трудом — не потому что ноги болели после тренировки, а потому что между мной и ими было расстояние, которое не измерялось метрами. Это было расстояние между тем, кем я была, и тем, кем они хотели, чтобы я была.

Я хотела сказать — хотела сказать первой, чтобы не дать им перехватить: у меня встреча с Амо, я скоро вернусь, не волнуйтесь. Просто встреча. Кофе. Ничего серьёзного. Ничего такого.

— Не нарушай правила!

Голос дедушки прорезал холл, как выстрел. Я вздрогнула — всем телом, непроизвольно, и ненавидела себя за эту дрожь, но ничего не могла с ней поделать. Голос был громким, резким, как удар грома среди ясного неба, и от него эхом отозвались стены.

— Этот щенок уже все границы переходит.

Щенок. Так он называл Амо. Я слышала это слово и раньше, но сейчас — сейчас оно прозвучало иначе. Не просто пренебрежение. Злость. Настоящая, тёплая, живая злость человека, который видит, как что-то ценное уходит, и не может этого остановить.

Видимо, они уже видели машину. Чёрную, незнакомую, у ворот — и сами сложили два и два. Мне даже говорить ничего не нужно было. Они знали.

Марио... Марио лишь покачал головой. Медленно, едва заметно — так, что заметила бы только я, потому что знала его, знала каждый его жест, читала его, как книгу. Он ничего не сказал. Ни слова. Но это молчание было громче любого выговора. Он развернулся и ушёл в гостиную — тихо, без лишних движений, и я проводила его взглядом, и мне показалось, что в его спине было что-то... разочарованное? Нет. Не разочарование. Принятие. Он принял, что я это сделаю, и ушёл, чтобы не быть свидетелем.

Дедушка остался. Стоял и смотрел на меня — всё так же хмуро, всё так же жёстко. Но потом... потом что-то изменилось.

Я видела, как это происходило — медленно, как восход солнца, как таяние льда. Морщина между бровями стала чуть менее глубокой. Челюсть чуть расслабилась. Глаза — те тёмные, бездонные глаза — остались жёсткими, но в них проступило что-то, что было спрятано под злостью, как родник под камнями. Что-то тёплое. Живое. Уязвимое.

— Лина, — сказал он, и голос его изменился. Из резко строгого, грубого, сильного — как удар — стал мягким. Тихим. С ноткой переживания, с дрожью, которую он, наверное, ненавидел в себе, но не мог скрыть, потому что я — это я. Его внучка. Его милая девочка.

— Моя милая девочка, — повторил он, и это «милая» прозвучало так, будто он не говорил его давно, очень давно, и оно вышло ржавым, непривычным для его рта, но от этого — ещё более настоящим. — Не заставляй меня развязывать войну.

Он поставил бокал на столик у стены. Поставил аккуратно, но я услышала, как стукнуло стекло о дерево — чуть сильнее, чем нужно. Руки дрожали? Или это от злости?

— Я из-за их клана потерял дочь, — произнёс он, и каждое слово было как камень, который он доставал из груди и клал передо мной. Тяжёлый. Шершавый. — Потерять внучку я не готов.

Тишина. Часы тикали. Тик-так. Тик-так.

— Так что будь осторожна, — закончил он, и это «осторожна» прозвучало не как приказ, не как предупреждение — а как мольба. Как молитва. Как человек, который уже однажды отпустил кого-то в ночь и не дождался возвращения, и теперь стоит перед выбором: отпустить снова или удержать силой. И он выбрал — отпустить. Потому что удержать силой — значит потерять по-другому.

Я улыбнулась. Кивнула. Не доверяла голосу — знала, что если скажу хоть слово, оно выйдет сломанным, мокрым, и дедушка увидит слёзы, а я не хотела, чтобы он видел. Не сейчас. Не так.

Он отошёл — медленно, тяжело, как человек, который несёт на плечах не только свой вес, но и вес всех своих лет, всех своих потерь, всех своих страхов. Дал мне пройти.

И я прошла.

Выйдя из особняка, я остановилась на мгновение. Ночной воздух коснулся кожи — тёплый, ласковый, с привкусом цветов и земли, с той особенной летней сладостью, которая появляется только в августовские ночи, когда жара дня уже отступила, но тепло ещё хранится в камнях, в траве, в воздухе. Двадцать пять, двадцать семь — не обжигающе, но ощутимо. Тёплое полотенце, наброшенное на плечи.

У ворот стояла машина. Чёрная. Тонированная. Не знакомая — не та, в которой я видела его раньше. Другая. Новая? Или просто другая. Она стояла чуть в стороне от подъездной дорожки, не у самого входа, а дальше, словно он — или кто-то за него — понимал, что подъезжать вплотную к особняку, где живёт клан, к которому он... не принадлежит — это не визит вежливости, а провокация.

Я стала спускаться по тропинке. Каблуки утопали в гравии — тихий хруст, как шаги по сахару. Каждый шаг — ближе к машине, ближе к нему, и с каждым шагом сердце билось чуть сильнее, и я уже не могла это игнорировать, не могла списать на усталость, на тренировку, на что угодно. Оно билось, потому что — он. Из-за него. Навстречу ему.

Водительская дверь открылась.

И из неё вышел Амо.

С большим букетом синих роз.

Моё дыхание сбилось. Не просто участилось — сбилось, как даёт сбой двигатель, как спотыкается бегун: вдох — и пауза, долгая, непрошеная, и только потом — выдох, рваный, короткий. Сердце застучало сильнее — так сильно, что я почувствовала его в горле, в кончиках пальцев, в висках.

Синие розы.

Я вспомнила. Как будто это было не так давно — а может, целую жизнь назад. Он уже дарил мне синие розы. Букет поменьше, но — синие. Тогда я не поняла, или не захотела понять, или сделала вид, что не поняла. Но сейчас, увидев эти — тёмно-синие, почти фиолетовые по краям лепестков, с серебристым налётом, как иней на утреннем стекле, — я вспомнила всё. Каждый лепесток. Каждый его взгляд тогда. Каждое слово, которое он не сказал, но которое было в том букете, как письмо без слов.

И вот — снова. Синие розы. Больше, гуще, роскошнее. Как будто он помнил. Как будто тот букет был не пробой, не жестом, а обещанием — и сейчас он это обещание выполнял.

Я дошла до Амо. Остановилась в шаге от него. Букет — между нами, как барьер, как мост, как то, что ещё не получено и ещё не отдано.

— La mia stella, — произнёс он, и голос был хриплым, низким, с этой обволакивающей хрипотцой, которая проходит не через уши, а через кожу, через кости, через что-то, что глубже тела. — Ты прекрасна.

Два слова. И я — я, которая только что лежала на мате, выжатая, разбитая, без сил, — почувствовала, как что-то внутри поднимается. Не сила — нет. Что-то другое. Что-то, что не имело отношения к мышцам и тренировкам. Что-то, что делало меня — прекрасной. В его глазах. В его голосе. В его словах.

Я смотрела в его глаза и видела. Огонёк. Не тлеющий, не робкий — горящий. Желание. Страсть. И — нежность. Нежность, которая пряталась за желанием, как цветы за колючками, и которую нужно было увидеть, нужно было захотеть увидеть, нужно было присмотреться. Но я увидела. Я всегда видела.

Амо вручил мне букет. Его пальцы коснулись моих — на секунду, на мгновение, на один удар сердца, — и это прикосновение было горячим, как искра, и я почувствовала, как тепло от его пальцев прошло по моей руке, вверх, к плечу, и дальше — куда-то в грудь, где оно расплылось, как капля красного вина в воде.

А потом он наклонился и поцеловал меня в щеку.

Нежно. Мягко. Губы — тёплые, чуть влажные — коснулись кожи, и я почувствовала, как по этому месту — по щеке, по тому маленькому пятнышку, где его губы только что были, — прошла волна. Жар. Мурашки. И не только там — по всей щеке, по шее, по плечам. Краска поднялась от груди, прошла по шее, залила щёки, уши — и я ничего не могла с этим поделать. Стояла с букетом синих роз, красная, как маков цвет, и смущённая, как девочка, которую впервые поцеловал мальчик у школьного крыльца.

— La mia stella, — сказал Амо, и я услышала в его голосе улыбку, услышал наслаждение, услышал — да, услышала — то, как ему нравилось смотреть на меня сейчас, на эту краску, на это смущение. — Ты так соблазнительно краснеешь...

Соблазнительно. Он сказал — соблазнительно. И от этого слова, от того, как оно прозвучало, — хрипло, интимно, как шёпот в тёмной комнате, — краска стала ещё сильнее. Замкнутый круг. Он смотрит — я краснею — он говорит об этом — я краснею сильнее — он смотрит ещё.

Амо открыл мне дверь. Протянул руку — ладонью вверх, жестом, который был одновременно галантным и... собственническим? Нет, не так. Заботливым. Как будто он хотел, чтобы я опёрлась на него, чтобы почувствовала его силу, его присутствие, его готовность — быть опорой.

— Прошу, — сказал он. — Тебя ждёт незабываемый вечер.

Я посмотрела в его глаза. Замерла. На пару секунд — может, на три, может, на пять, — в которых не было ни времени, ни пространства, ни особняка за спиной, ни дедушки с его страхами, ни Марио с его молчанием. Только — его глаза. Тёмные, глубокие, с этим огоньком, который я видела и раньше, но который сегодня горел ярче, ближе, неутушимее. В них было всё: и желание, которое он не скрывал, и нежность, которую он не прятал, и что-то ещё, что-то, что я не могла прочитать, что было за словами, за взглядом, за маской уверенности, — и от этого «что-то ещё» мне становилось и тепло, и страшно одновременно.

Я протянула руку. Вложила свою ладонь в его. Его пальцы сомкнулись — крепко, но не больно, тепло, надёжно. Я села в машину. Он закрыл за мной дверь — тихо, аккуратно, как будто закрывал не дверь автомобиля, а обнимал.

Обошёл капот. Сел за руль. Завёл двигатель — тот заурчал низко, густо, как довольный зверь. Мягко тронулись.

Машина выехала за ворота, и особняк остался позади — с его тревогами, правилами, дедушкиными страхами и Марионым молчанием. Впереди — ночь, город, кофе, звёзды.

И он.

Машина двигалась по тихим улицам, фонари проплывали за окном, как светляки, — один, другой, третий, — и каждый на мгновение освещал салон, и в этом свете я видела его руки на руле. Тёмные, сильные, с выступающими венами на тыльной стороне, и я смотрела на них, и думала: эти руки сегодня подарили мне букет. Эти руки сегодня открыли мне дверь. Эти руки сегодня держали мои — на секунду.

— Ты молчишь, — сказал Амо, не отрывая взгляда от дороги. Голос — ровный, тёплый, но с вопросительной интонацией, которая не давила, а приглашала.

— Я думаю, — ответила я и сама удивилась, как это вышло честно. Обычно я бы отшутилась или смолчала, но сейчас — вышло прямо.

— О чём?

Пауза. Я смотрела, как тени от деревьев скользят по его лицу — свет, тень, свет, — и в этом ритме было что-то убаюкивающее, почти гипнотическое .

— О том, что я не понимаю, зачем согласилась, — сказала я. — У меня не было сил. Тело болит. Марио сегодня... — я не закончила, но он понял.

— Марио не знает меры, — Амо чуть повернул голову, и в свете встречного фонаря я увидела, как его губы сжались. — Он видит, что ты справляешься, и давит ещё. Это не тренировка, это... — он подбирал слово, — ...пытка.

— Это необходимо, — сказала я, и услышала в собственном голосе интонацию Марио. Усвоенный урок.

— Кому? — Амо посмотрел на меня — быстро, на секунду, но в этой секунде было всё: и вопрос, и забота, и что-то, что было ближе к злости, но не на меня — на Марио, на ситуацию, на то, что меня доводят до предела и называют это необходимым.

Я не ответила. Не потому что не знала — потому что ответ был сложнее, чем он мог себе представить. Я не могла объяснить ему, зачем мне эта сила, зачем мне эти тренировки, зачем мне быть готовой к тому, к чему я, может быть, никогда не буду готова. Это была моя ноша, и я несла её молча.

— Ладно, — сказал Амо, и я услышала в этом «ладно» не сдавливание, а уважение. Он не стал давить. Не стал расспрашивать. Просто — принял, что я не ответила, и двинулся дальше. — Тогда скажи мне другое: ты голодна?

Я моргнула.

— Что?

— Кофе — это прекрасно, но ты тренировалась полдня. Когда ты ела в последний раз?

Я задумалась. И не смогла вспомнить. До тренировки? Во время? После? Память была пустой — как будто еда не существовала в том мире, где работал Марио.

— Не помню, — призналась я, и это прозвучало так жалко, что я сама почти рассмеялась.

— Вот, — сказал Амо, и в его голосе появилась мягкая, почти отеческая нотка, которая была так странна в человеке его возраста, его мира, его жизни. — Кофейня, которая работает ночью, у меня есть на примете. Там подают не только кофе, но и круассаны, которые... — он помолчал, и я увидела, как уголок его губ дрогнул, — ...которые, я думаю, тебе понравятся.

— Ты серьёзно? — я посмотрела на него. — Круассаны?

— Круассаны, — повторил он с невозмутимым достоинством, и я вдруг поняла, что он шутит. Что этот человек — глава клана, человек, от которого зависят судьбы, — стоял сейчас перед выбором: везти меня к звёздам и говорить о вечном — или просто накормить меня, потому что я забыла поесть. И он выбрал второе. И это... это было так...

Я не нашла слова. Но что-то внутри — то, что было сжато, устало, выжато — чуть расслабилось.

— А звёзды? — спросила я, и голос мой звучал тише, чем я хотела. — Ты обещал звёзды.

Амо повернулся ко мне. Фонарь за его окном осветил его лицо — и я увидела его глаза. Тёмные, горящие, с той мягкостью, которая появляется только когда он смотрит на меня, и больше ни на кого.

— Звёзды никуда не денутся, — сказал он. — А ты — денешься, если я не накормлю тебя. Сначала — кофе и круассаны. Потом — звёзды. Договорились?

И я кивнула. Тихо, без слов. Договорились.

Машина свернула на тихую улочку, освещённую редкими фонарями, и я увидела впереди тёплый свет в окне маленькой кофейни — как маяк в ночи, как приглашение. Амо припарковался, заглушил двигатель. Тишина. Только тиканье остывающего мотора и где-то далеко — музыка, лёгкая, ненавязчивая, текущая из приоткрытого окна кофейни, как тёплый ветер.

Он повернулся ко мне. Не выходя из машины. Просто — повернулся, и мы были близко, ближе, чем в любое время до этого, в этом тёплом полумраке салона, где свет от фонаря за окном ложился на его лицо, и я видела каждую линию, каждый контур, и в его глазах — в его глазах было то, от чего перехватывало дыхание.

— Лина, — сказал он, и мой голос в его устах прозвучал так, как будто он произносил не имя, а молитву. Тихо. Осторожно. С благоговением.

— Что? — прошептала я. Почему шёпотом? Не знаю. Просто — так вышло.

— Спасибо, что пришла.

Просто. Три слова. Без подтекста, без игры, без этой его обычной соблазнительной хрипотцы. Просто — спасибо. И от этого «спасибо» — от его простоты, от его честности — у меня защипало в глазах. Не слёзы, нет. Что-то другое. Что-то, что было похоже на благодарность, но шло не от ума, а оттуда, откуда Марио не мог дотянуться, оттуда, куда не залетали ни тренировки, ни правила, ни страхи дедушки.

— Пойдём, — сказала я, и улыбнулась, и улыбка вышла — настоящей. Не той, которую я показывала дедушке, кивая в знак согласия. Не той, что надевала на людях. Настоящей. Тёплой. Усталой. Живой. — А то твои круассаны остынут.

Амо улыбнулся в ответ — и я увидела, как его лицо изменилось. Как будто кто-то стёр с него напряжение, усталость, маску. На секунду — на одну короткую, неуловимую секунду — он был не главой клана, не Амо, не «щенком», а просто... человеком. Счастливым. Потому что я рядом. Потому что я пришла. Потому что я улыбнулась.

Он вышел, обошёл машину, открыл мне дверь и протянул руку. Я вложила свою — и его пальцы снова сомкнулись, и снова — тепло, крепко, надёжно. И я подумала: вот так, наверное, и нужно. Не словами. Не обещаниями. А просто — протянутой рукой, которую можно принять. Или не принять. И я — приняла.

Мы вошли в кофейню. Тёплый свет, льющийся из медных бра, ложился на деревянные панели стен мягкими золотистыми пятнами, будто кто-то рассыпал по залу горсти солнца. Запах кофе — горький, густой, обволакивающий — ударил в нос сразу, как только дверь за нами тихо закрылась, и этот запах был не просто ароматом, а воспоминанием, осязаемым, почти живым. Он обвил меня, как старая шаль, знакомая до последней нитки. Тихая музыка текла откуда‑то из дальнего угла — не навязчивая, не кричащая, а такая, что хочется слушать, не прислушиваясь, просто позволяя ей быть фоном для чего‑то важного. И тишина здесь была не пустой, не мёртвой, а наполненной — наполненной нами, нашими взглядами, нашими паузами, нашим дыханием.

Амо уверенно повёл меня вглубь зала, к столику, который стоял чуть в стороне от остальных, в полутени, но так, что из него открывался вид на панорамное окно. За стеклом город продолжал жить: редкие машины скользили по улицам, фонари зажигались один за другим, как звёзды, которые решили спуститься на землю. Мы сели так, что нас почти не было видно из основной части зала — будто мы спрятались от всего мира, но оставили себе возможность наблюдать за ним.

Пока я рассматривала обстановку — картины в тёмных рамах, на которых были изображены старинные кофейни, стены, выкрашенные в тёплый оттенок какао, полки с банками, где, казалось, хранились не специи, а чьи‑то маленькие секреты, — Амо уже сделал заказ. Его движения были спокойными, уверенными, без лишней суеты: он кивнул официантке, что‑то тихо сказал, и она, улыбнувшись, кивнула в ответ и исчезла так же бесшумно, как появилась.

Я опомнилась только тогда, когда девушка поставила перед нами чашки с горячим кофе и тёплые круассаны, от которых шёл пар, лёгкий и соблазнительный, как обещание чего‑то хорошего. Она быстро ретировалась, будто чувствовала, что нам нужно пространство, и оставила нас наедине с этим маленьким уютным миром.

Я поднесла чашку к лицу, вдохнула — и вдруг всё внутри дрогнуло. Этот запах… он был потрясающим, таким, какой я чувствовала только однажды — в Болгарии, когда мы с Адели и Вико колесили по городам на машине, останавливаясь там, где хотелось, и пили кофе там, где пахло жизнью. Я не вольно улыбнулась, и эта улыбка была не вымученной, не натянутой, а настоящей, тёплой, будто из того самого времени, когда всё казалось возможным.

Амо заметил. Он не смотрел на меня прямо, но я чувствовала его взгляд — как лёгкое прикосновение, осторожное, бережное.

— Вспомнила что‑то приятное? — спросил он, и в его голосе было столько интереса, столько искреннего желания узнать, что у меня на душе, что я вдруг поняла: он спрашивает не из вежливости, не потому что так положено, а потому что ему действительно важно.

Я кивнула, не сразу найдя слова, и провела пальцем по краю чашки, чувствуя, как тепло пробирается сквозь фарфор к коже.

— И да, и нет… — начала я, слегка замявшись, но потом всё же продолжила. — Запах кофе напомнил прошлое. После моего возвращения из пансиона Вито позволил мне и Адели отправиться в путешествие. И вот мы были в Болгарии… Там я пила похожий кофе. — Я снова улыбнулась, и улыбка эта была весёлой, мягкой, без горечи. Иногда я не хотела вспоминать прошлое — оно могло быть слишком острым, слишком тяжёлым, — но то, как мы отдыхали с Адели, всегда вызывало улыбку. Это было время, когда я могла просто быть, без правил, без обязанностей, без страха сделать что‑то не так.

— Тебе там понравилось? — Амо наклонился чуть вперёд, будто хотел поймать каждое моё слово, не дать ему ускользнуть.

— Да, — ответила я, глядя ему в глаза. — Мы весело отдохнули. Столько всего видели… Узкие улочки, старые дома, рынки, где воздух был пропитан специями и солнцем. Мы смеялись над каждой мелочью, ели странные сладости, которые казались нам невероятно вкусными только потому, что мы были вместе. — Я на секунду замолчала, вспоминая, и потом хитро улыбнулась, подмигнув. — Может, когда‑нибудь я тебе расскажу. Или даже покажу.

Амо рассмеялся — легко, беззаботно, и этот смех был таким красивым, таким настоящим, что мне захотелось запомнить его, спрятать где‑то внутри, чтобы доставать в те моменты, когда мир станет слишком серым.

— Я бы хотел это увидеть, — сказал он, и в его словах не было ни намёка на формальность, ни желания просто поддержать разговор. Он действительно хотел. Хотел знать меня, моё прошлое, мои радости. — Расскажи ещё что‑нибудь. Что тебе запомнилось больше всего?

И я рассказала. Про то, как однажды мы заблудились в старом городе и бродили по переулкам, пока не нашли крошечную кофейню, где хозяин знал каждого по имени и каждому наливал кофе так, будто это был ритуал. Про то, как Адели пыталась торговаться на рынке, хотя не знала языка, и как Вико смеялся, но всё равно помогал ей. Про закаты, которые мы встречали на берегу, когда небо становилось фиолетовым, а море — почти чёрным, и казалось, что весь мир принадлежит только нам.

Амо слушал. Не перебивал, не отвлекался, не смотрел по сторонам. Он смотрел на меня. В его глазах читалось столько внимания, столько тепла, что я чувствовала, как внутри что‑то медленно, но уверенно оттаивает — то, что замёрзло от тренировок, от напряжения, от постоянного ощущения, что нужно быть сильной, что нельзя показывать слабость. С ним я могла быть не сильной. С ним я могла быть просто собой.

Мы просидели в кофейне два часа, болтая обо всём на свете: о городах, в которых побывали, о местах, которые хотели бы увидеть, о фильмах, которые любили, о книгах, которые читали. Время текло незаметно, растворяясь в наших разговорах, в смехе, в паузах, которые не были неловкими, а были просто тишиной, в которой можно было услышать друг друга.

Когда мы вышли, ночь стала глубже, темнее, но воздух всё ещё хранил дневное тепло — тот самый летний жар, который не исчезает даже после заката. Амо открыл передо мной дверь машины, и я села, чувствуя, как этот вечер, этот разговор, это тепло всё ещё живут во мне, как что‑то хрупкое и драгоценное, что нужно беречь.

Он сел за руль, завёл двигатель, и тот отозвался низким, уверенным гулом. Мы выехали на дорогу, и Амо прибавил скорость. Машина рванулась вперёд, разрезая темноту фарами, и ветер ворвался в приоткрытое окно, хлестнув по лицу прохладой и свободой. Я рассмеялась — громко, искренне, потому что мне всегда нравилась быстрая езда, нравился этот адреналин, который заставлял сердце биться быстрее, а мысли — становиться яснее.

— Ты сумасшедший! — крикнула я сквозь шум ветра, но в моих словах не было упрёка, только восторг.

— Зато ты смеёшься, — бросил он, не отрывая взгляда от дороги, но уголок его губ дрогнул в улыбке. — А это самое ценное.

Мы мчались по извилистой дороге, которая уводила нас всё дальше от города, от огней, от суеты. И чем дальше мы уезжали, тем тише становился мир вокруг, пока не остался только шум двигателя, ветер и наше дыхание.

Наконец, Амо свернул на узкую тропу, которая петляла между деревьями, и вскоре мы выехали на небольшую полянку, окружённую лесом. Здесь царила тишина — такая глубокая, что казалось, будто даже воздух замер, боясь нарушить этот покой. Поляну заливал лунный свет, холодный и в то же время удивительно тёплый, а над нами раскинулось ночное небо, усыпанное звёздами, такими яркими, что хотелось протянуть руку и коснуться их.

Амо вышел из машины, обошёл её и открыл мою дверь. Я вышла, и ночной воздух окутал меня, как шёлковый плащ — прохладный, но не холодный, а такой, что хочется дышать глубже, вбирая в себя эту ночь, эту тишину, этот момент.

Он сел на капот машины, потом протянул руку и притянул меня к себе. Я почувствовала себя неловко — ведь всё это было так близко, так интимно, так откровенно, — но в то же время мне это нравилось. Нравилось чувствовать его рядом, нравилось, как его рука уверенно, но бережно держала мою, нравилось, что он не торопил, не давил, а просто был здесь, со мной, в этой тишине, под этим небом.

Я встала между его ног, и спиной прислонилась к его груди, и мы оба подняли головы, глядя на звёзды. Они казались такими близкими, будто если подпрыгнуть чуть выше, можно дотянуться до них.

— Красиво, — прошептала я, и мой голос прозвучал непривычно тихо, почти шёпотом, будто я боялась спугнуть эту ночь.

— Не так красиво, как ты, — ответил Амо, не отводя взгляда от неба, но я почувствовала, как его слова обвили меня, как тёплый шарф в холодный день.

Я улыбнулась, но ничего не сказала. Просто стояла рядом, чувствуя как от него исходит тепло, которое пробирается под кожу и согревает изнутри.

Мы сидели и смотрели на звёзды, на луну, и я чувствовала на своей шее дыхание Амо — тёплое, жаркое, живое. Он обнимал меня крепко, но не настолько, чтобы было неудобно, а так, чтобы я чувствовала себя защищённой, любимой, нужной. В его объятиях я чувствовала себя спокойно, мне было тепло и хорошо, и все проблемы, все переживания, все страхи и сомнения растворились в этой ночи, как дым на ветру.

— Амо… — Его имя я произнесла слегка охрипшим, тихим, нежным голосом, будто боялась, что если скажу громче, волшебство исчезнет.

— Ммм? — промычал он в ответ, не отпуская меня, и поцеловал моё плечо. Лёгкий, едва ощутимый поцелуй, от которого по коже мгновенно побежали мурашки, а внутри всё сжалось от сладкого напряжения.

Я хотела сказать что‑то важное, что‑то, что жило во мне уже давно, но не находило слов. Хотела сказать, что готова попробовать быть вместе, готова дать нам шанс, готова рискнуть, несмотря на все правила, на все запреты, на все страхи. Но слова застряли в горле, потому что дыхание Амо и его поцелуи не давали здраво мыслить, они заставляли чувства говорить громче разума.

— Что такое, la mia stella? — прошептал он, продолжая целовать мои плечи, шею, и его руки начали медленно поглаживать мои рёбра — то поднимаясь чуть выше, то опускаясь, словно он изучал меня, запоминая каждую линию, каждый изгиб. Моё дыхание участилось, пульс забился где‑то в горле, и я почувствовала, как мир вокруг становится тоньше, прозрачнее, как будто всё лишнее исчезает, оставляя только нас двоих.

— Я… — начала я, но мой голос сорвался на тихий стон, который слетел с губ непроизвольно. Амо с каждым движением задевал какую‑то точку внутри меня, точку, о существовании которой я даже не подозревала, и от этого всё внутри сжималось и одновременно рвалось наружу.

Я сделала глубокий вдох, пытаясь собрать мысли в кучу, и на одном дыхании выпалила:

— Амо, я согласна…

И замерла в его руках, ожидая его реакции, боясь, что сделала что‑то не так, что поторопилась, что сказала слишком рано.

Руки Амо замерли на одном месте, а его губы остановились в паре миллиметров от моей шеи. Мы застыли, как две статуи, в этом мгновении, которое растянулось на вечность. Я не знала, сколько мы так простояли — секунду, минуту, час, — время потеряло значение.

Потом он резко развернул меня к себе, захватил моё лицо в свои руки и посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде было всё: желание, страсть, нежность, неверие и какая‑то отчаянная надежда.

— Повтори… — хрипло, тихо, с ноткой рычания и неверия произнёс он. — Повтори, что ты только что сказала.

Я обняла его за талию, сделала ещё шаг вперёд, так что между нами вообще не осталось пространства, и, глядя ему прямо в глаза, в миллиметре от его губ, повторила:

— Я со‑глас‑на… — сказала по слогам, чтобы каждое слово прозвучало чётко, чтобы он понял, чтобы услышал не только ушами, но и сердцем.

А потом я поцеловала его. Сама. Спустя три года я вновь почувствовала его вкус — манящий, желанный, такой родной, что на секунду показалось, будто всё это время я только и жила ради этого момента. Я целовала его, не он меня, а я — и в этом было столько смелости, столько признания, столько любви, что у меня закружилась голова.

Амо на пару секунд замер, позволяя мне взять контроль, позволяя мне быть той, кто делает первый шаг, кто говорит «да». А потом он вплёл свою руку в мои волосы, слегка сжал их и забрал контроль над поцелуем. Теперь он целовал меня жадно, горячо, страстно, так, что дыхание сбивалось, а сердце готово было выпрыгнуть из груди. В этом поцелуе была вся его страсть, вся его любовь, вся его жажда меня, и я отвечала ему тем же, растворяясь в нём, теряя себя и находя одновременно.

Наконец, он отстранился, но только на пару сантиметров, и посмотрел на меня с такой смесью страсти и нежности, что у меня перехватило дыхание. Его грудь вздымалась, он дышал так же тяжело, как и я, и в его глазах читалась борьба — борьба с самим собой, со своим желанием, со своей потребностью быть со мной прямо сейчас.

— La mia stella, — хрипло произнёс он, — ты не поверишь, как же я сейчас схожу с ума. Мой контроль просто на грани пропасти… Но мне стоит отвести тебя обратно, иначе твой дядя‑дон убьёт меня.

В его словах была не только забота, не только понимание того, что есть границы, которые нельзя переступать, но и какая‑то горькая ирония, признание того, что мир не принадлежит только нам, что есть правила, есть долг, есть ответственность.

Я кивнула, понимая. Не потому что хотела, а потому что знала — так надо. Так правильно. По крайней мере, сейчас.

Он ещё раз коротко поцеловал меня — на этот раз нежно, бережно, как обещание, как клятву, что это не конец, а только начало. Потом мы сели в машину, и он повёз меня обратно в особняк, а я смотрела в окно на мелькающие деревья и думала о том, что эта ночь изменила что‑то внутри меня навсегда.

_______________________________________________________________________________________

Спасибо за ожидание! Вот продолжение. До финала осталось немного. Вероятно, на следующей неделе выложу всю книгу. А пока продолжу писать.

Благодарю вас за поддержку и комментарии.

_______________________________________________________________________________________

Моя новая книга в жанре фэнтези уже доступна. Рекомендую вам прочитать её. Уверена, она вас заинтересует..

 

 

Глава 25. Холод стекла и жар обещания

 

Лина

Сегодня утром наконец‑то приехала Адели. Я услышала её голос ещё до того, как она ворвалась в комнату — громкий, звонкий, как фейерверк среди серых будней, — и не успела даже встать с кровати, как дверь распахнулась, и она влетела, будто её вынесло порывом ветра.

— Лина! — закричала она, и сумка у неё в руке тут же полетела в сторону, едва не сбив вазу с тумбочки. — Ты не представляешь, что эти щенки натворили в самолёте! Они умудрились перепутать пакеты с едой, один из них уронил стакан с соком на колени стюардессе — не нарочно, конечно, но выглядело так, будто это был заговор! А потом они начали спорить, кто будет сидеть у окна, и чуть не подрались!

Я рассмеялась, уткнувшись лицом в подушку, потому что смеяться в голос не было сил — после тренировки с Марио каждая мышца напоминала о себе, будто кто‑то прошёлся по телу молотком, аккуратно, но настойчиво. Но смех всё равно прорвался — потому что только Адели умела превратить любую катастрофу в уморительную историю, где даже катастрофа становилась поводом для веселья.

Она плюхнулась рядом со мной на кровать, раскинув руки и ноги, как морская звезда, и уставилась на меня своими огромными глазами, в которых плясали смешинки.

— Ну, рассказывай, — заявила она, подперев голову рукой и глядя на меня тем самым пронизывающим, строгим взглядом, который она, видимо, тренировала перед зеркалом специально для таких случаев. — Что тут происходило, пока меня не было? Не говори, что ничего, я вижу — ты сияешь. Это не от тренировок, уж поверь.

Я тряхнула головой и тяжело вздохнула, пытаясь вернуть себе серьёзное выражение лица, но уголки губ сами собой ползли вверх.

— Адели, прекрати так смотреть, — пробормотала я, отводя глаза и пряча улыбку. — Ничего не произошло.

— Да ты врёшь! — воскликнула она, и голос её взлетел так высоко, что, наверное, его услышали даже в соседнем крыле особняка. — Врёшь и не краснеешь! Ну‑ка, выкладывай: кто заставил тебя так сиять? — И тут она понизила голос до шёпота, зловещего и одновременно комичного, как у змея‑искусителя из мультфильма. — Я хочу знать всё.

Я почувствовала, как щёки предательски теплеют, и невольно коснулась их ладонью, будто могла так спрятать румянец. Глаза Адели расширились от восторга, как у ребёнка, которому пообещали мороженое, а потом ещё и конфету сверху.

— ДА БЫТЬ ТОГО НЕ МОЖЕТ! — снова закричала она, и я инстинктивно прижала палец к губам, шикнув:

— Цыц! Сейчас охрана услышит твой визг, прибежит, решит, что тут кого‑то убивают, и начнётся паника!

Мы обе расхохотались — громко, до слёз, до икоты, до того, что я схватилась за бок, потому что смеяться после тренировки было почти больно, но это была хорошая боль, боль облегчения, боль того, что рядом есть человек, с которым можно просто быть собой, без масок, без правил, без страха показаться слабой.

Когда смех немного стих, Адели улеглась поудобнее, подложив под голову подушку, и уставилась на меня с таким видом, будто готова была сидеть так хоть до утра, но не уйдёт, пока не узнает всё до последней детали.

— Ты и Амо? — спросила она, вопросительно выгнув бровь, и её улыбка стала ещё шире, если такое вообще было возможно. — Ну же, не тяни!

— У тебя сейчас лицо от радости лопнет, — проворчала я, угрюмо насупившись, но уже через секунду не выдержала и тоже улыбнулась. — Ладно, ладно, не смотри на меня так, будто если я не расскажу, ты начнёшь пытать меня щекоткой.

— Я и начну! — пригрозила она, уже занося пальцы, как когти, и я взвизгнула, отползая подальше.

И вот тогда, собравшись с духом, я начала рассказывать. Рассказала про встречу с Амо в ресторане отеля в Нью‑Йорке, про то, как Марио накричал на меня за то, что я улетела из Лас‑Вегаса, никому не сказав ни слова, про ужин, где каждое слово казалось наполненным двойным смыслом, про то, как после ресторана мы оказались наедине в его номере, и он предложил мне попробовать быть вместе — осторожно, будто боялся спугнуть, но в то же время так уверенно, что я сразу поняла: он не отступит.

Рассказала про вчерашний вечер: про то, как он приехал за мной, как подарил букет синих роз, про разговор в машине, про кофейню, где время будто остановилось, про быструю езду по ночному городу, про лес, про поляну, залитую лунным светом, про звёзды, которые казались такими близкими, что хотелось протянуть руку и собрать их в горсть. И про поцелуй — жаркий, головокружительный, такой, после которого мир уже не мог быть прежним.

Чем больше я рассказывала, тем сильнее загорались глаза Адели. Она слушала, затаив дыхание, иногда вставляя короткие комментарии вроде «Ну ничего себе!», «Да ладно?!», «Я бы на твоём месте упала в обморок!» — и каждый раз я смеялась, потому что знала: если бы она была на моём месте, она бы не упала в обморок, а, скорее всего, сама бы поцеловала его первой и ещё устроила бы скандал всем, кто посмел бы возразить.

Когда я закончила, она несколько секунд сидела молча, глядя на меня, а потом вдруг вскочила с кровати и закружилась по комнате, размахивая руками, как будто хотела обнять весь мир.

— Это же просто потрясающе! — воскликнула она. — Лина, ты заслуживаешь этого! Ты столько времени жила по чужим правилам, столько раз ставила долг выше себя, а теперь… теперь у тебя есть кто‑то, кто видит тебя, настоящую, и хочет быть с тобой, несмотря ни на что.

Я не выдержала и крепко обняла её. Просто потому что слова закончились, а чувства остались, и обнимать было проще, чем пытаться их выразить.

— Спасибо, — прошептала я ей в плечо. — Без тебя эти дни были бы невыносимыми.

— Всегда пожалуйста, — ответила она, обнимая меня в ответ так крепко, что стало трудно дышать, но я не возражала. — А теперь… — она отстранилась, хитро прищурившись, — теперь нам нужно отпраздновать это. Например, посмотрим турецкий сериал.

Я рассмеялась.

— Турецкий сериал? Серьёзно?

— Абсолютно! — заявила Адели с таким видом, будто предлагала не сериал, а секретное оружие против всех врагов. — Это идеальный план. Никакой драмы из реальной жизни, только выдуманная драма, где все кричат, плачут, падают в обмороки и снова кричат. И мы будем сидеть, есть попкорн и сплетничать о героях, как будто от этого зависит судьба мира.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Мы устроились на кровати, прихватив с собой большую миску попкорна и два стакана холодного лимонада, и начали выбирать сериал. Адели листала каталог с такой скоростью, будто участвовала в соревновании, и каждый раз, когда находила что‑то интересное, зачитывала описание вслух, добавляя свои комментарии:

— Смотри, тут брат влюбляется в невесту брата — это уже классика! Или вот: девушка теряет память, а потом оказывается, что она наследница империи — ну, это мы уже видели, но всё равно интересно! А тут… тут вообще какой‑то шпионский заговор вперемешку с любовным треугольником…

Я смеялась над каждым вариантом, но в итоге мы остановились на сериале, где главная героиня была дерзкой, умной и не собиралась ни под кого подстраиваться — в ней я видела что‑то от себя, и это придавало просмотру особый смысл.

Первые серии пролетели незаметно. Мы комментировали каждую сцену, обсуждали наряды героинь, спорили, кто из героев прав, а кто ведёт себя как полный идиот, и смеялись над самыми драматичными моментами так, что слёзы катились по щекам. Это было то самое беззаботное веселье, которого мне так не хватало — возможность просто сидеть рядом с подругой, есть попкорн, смеяться и чувствовать себя обычной девушкой, а не наследницей клана, не ученицей Марио, не той, на чьих плечах лежит слишком много ответственности.

В какой‑то момент Адели наклонилась ко мне и прошептала заговорщицки:

— Знаешь, я думаю, что этот парень, который всё время ходит с мрачным лицом, на самом деле тайно влюблён в героиню. Вот увидишь, в середине сезона он спасёт её от похитителей и наконец признается в чувствах.

— Или окажется её братом, — парировала я, подмигнув. — Тогда будет неловко.

Адели театрально закатила глаза.

— Не порть мне романтику!

Мы снова расхохотались, и в этот момент дверь открылась, и в комнату вошёл Арсенио. Он стоял на пороге, высокий, собранный, с тем самым выражением лица, которое означало, что шутки закончились и настало время серьёзности.

— Лина, собирайся, Дон ждет — коротко бросил он, глядя на меня с лёгкой усмешкой, которая, впрочем, не смягчала строгости его слов. — Вечерняя тренировка через двадцать минут. Марио не любит ждать.

Адели тут же скорчила гримасу, будто ей предложили съесть лимон целиком.

— Опять? Мы только начали смотреть!

— Потом досмотрите, — спокойно ответил Арсенио, скрестив руки на груди. — Или Лина будет отрабатывать дополнительные круги за опоздание.

Я вздохнула, но в этом вздохе не было настоящего недовольства. Где‑то внутри, под слоем усталости и желания просто отдохнуть, жило понимание: тренировки — это не только боль и напряжение, это ещё и сила, которую я должна иметь, чтобы защищать тех, кто мне дорог, и чтобы быть готовой к тому, что может принести завтрашний день.

— Ладно, — сказала я, скидывая ноги с кровати и морщась от того, как тут же напомнили о себе все мышцы. — Иду.

Адели тоже встала, но не удержалась от ещё одной попытки:

— Может, хотя бы пять минут? Ну пожалуйста!

Арсенио покачал головой, но в его глазах мелькнула искорка веселья.

— Пять минут, — согласился он. — Но только чтобы собрать вещи. Никаких сериалов.

Как только он вышел и закрыл за собой дверь, Адели тут же подскочила ко мне, схватила за руки и зашептала:

— Слушай, мы должны придумать, как посмотреть ещё хотя бы одну серию! Может, скажем, что ты подвернула ногу? Или что у тебя срочный звонок от Амо?

Я покачала головой, смеясь.

— Нет, так нельзя. Но… — я понизила голос, заговорщицки наклонившись к ней, — после тренировки я скажу Марио, что мне нужно время на восстановление, и мы сможем досмотреть серию. Договорились?

Адели просияла.

— Договорились! — прошептала она, и мы обменялись торжественным рукопожатием, как будто заключали важнейший союз.

Пока я собирались, складывая вещи и натягивая спортивную форму, я чувствовала, как внутри меня борются два чувства: усталость от бесконечных тренировок и предвкушение того, что ждёт меня после них — не только сериал с Адели, но и мысли о том, что где‑то там, возможно, Амо думает обо мне, и что между нами теперь есть что‑то настоящее, хрупкое, драгоценное, что хочется беречь и защищать.

Мы вышли из комнаты, и коридор особняка встретил нас привычной тишиной, нарушаемой только далёкими голосами и шагами охраны. Адели взяла меня под руку, прижимаясь плечом, и прошептала:

— Всё будет хорошо. Ты справишься. А потом мы досмотрим сериал, и будем смеяться над драмой, которая не имеет к нам никакого отношения.

Я кивнула, чувствуя, как её поддержка придаёт мне сил.

— Спасибо, — тихо сказала я. — За всё.

— Пожалуйста, — ответила она с улыбкой. — Это и есть дружба: вместе тренироваться, вместе смотреть сериалы и вместе переживать из‑за парней.

Мы шли по коридору, и где‑то впереди уже слышался голос Марио — строгий, требовательный, не терпящий возражений. Но сегодня, рядом с Адели, даже его голос не казался таким пугающим. Сегодня я была не просто ученицей, не просто наследницей, не просто той, кто должен соответствовать ожиданиям. Сегодня я была девушкой, у которой есть подруга, есть мечты, есть чувства — и есть шанс на счастье, за которое стоит бороться.

Войдя в тренажёрный зал, я замерла на входе так резко, что в мою спину тут же врезалась Адели — и я чуть не упала, чудом удержавшись на ногах. В груди всё сжалось от неожиданности, а рот сам собой раскрылся, будто я пыталась поймать воздух, который вдруг стал слишком густым, слишком тяжёлым, чтобы его вдыхать.

Перед глазами разворачивалась сцена, которую я никак не могла уложить в голове: на ринге, в центре зала, в плотном свете прожекторов, двигались Грег и Амо. Их движения были резкими, чёткими, почти звериными — каждый шаг, каждый взмах руки, каждый поворот корпуса был выверен до миллиметра, как у хищников, которые знают: ошибка стоит дорого. Рядом с рингом, чуть в стороне, стояли мой дедушка и Марио. Дедушка — прямой, неподвижный, с лицом, высеченным из камня, — смотрел на спарринг так, будто считывал не удары, а намерения, скрытые за каждым движением. Марио — чуть наклонившись вперёд, сцепив пальцы в замок, — выглядел так, будто сам был готов в любую секунду прыгнуть на ринг и показать, как надо.

— Ай! Ты чего так резко тормозишь?! — вскрикнула Адели у меня за спиной, и её голос, звонкий и возмущённый, разлетелся по залу, ударился о стены и вернулся эхом. Все присутствующие обернулись — даже Грег на секунду замер, а Амо чуть повернул голову, и наши взгляды встретились. В его глазах мелькнуло что‑то — лёгкая улыбка, едва заметная, как тень, — и тут же исчезла, сменившись холодной сосредоточенностью.

Я продолжала стоять, не в силах пошевелиться, чувствуя, как сердце колотится где‑то в горле, а мысли мечутся, как испуганные птицы в тесной клетке. Мы всегда с Марио тренировались вдвоём — тихо, жёстко, без лишних зрителей, без этих демонстраций силы. А сегодня… сегодня всё было иначе. Сегодня зал был полон напряжения, как грозовое небо перед бурей, и я чувствовала, как это напряжение проникает под кожу, заставляет мышцы сжиматься, а нервы — звенеть.

Боковым зрением я заметила, как Адели встала рядом, тоже застыв, как изваяние. Её глаза были огромными, а брови — удивлённо приподнятыми. Она медленно наклонила голову набок, будто пыталась рассмотреть картину под другим углом, и прошептала так тихо, что я едва расслышала:

— Мне сейчас это снится, или там Грег и Амо на ринге?

— Если это сон, то он у нас с тобой один на двоих, — выдохнула я, всё ещё не отрывая взгляда от ринга.

И тут весь мой ступор рассыпался в пыль, как сухой песок под порывом ветра, потому что заговорил Марио. Его голос — грубый, строгий, грозный, как раскат грома — ударил по ушам, заставил вздрогнуть и тут же собраться.

— Лина! Штраф — пять минут за опоздание! Бегом на растяжку!

Я сглотнула, чувствуя, как в горле встаёт ком, и помчалась выполнять приказ. Мои кроссовки глухо стучали по полу, каждый шаг отдавался в груди, а в голове крутилась одна мысль: «Почему он до сих пор злится? Что я сделала не так?» Но спрашивать было нельзя — Марио не любил вопросов, он любил действия.

Пока я растягивалась, стараясь не смотреть в сторону ринга, но не в силах удержаться, краем глаза ловя каждое движение, Адели устроилась на удобном пуфике в углу, поджав ноги и обхватив колени руками. Она выглядела как ребёнок, который случайно попал на взрослый совет, но уходить не хочет, потому что слишком интересно.

— Ну ничего себе, — прошептала она, когда я на секунду остановилась рядом, чтобы перевести дыхание. — Это что, теперь у вас групповые тренировки? Или это какой‑то спецвыпуск «Как сломать Лину за один день»?

Я криво усмехнулась, чувствуя, как улыбка выходит натянутой, но всё же улыбкой.

— Похоже на второе, — пробормотала я, опускаясь в глубокий выпад и чувствуя, как мышцы протестуют, напоминая о вчерашней нагрузке. — И, кажется, Марио решил, что одного дня мало.

Адели хмыкнула, но тут же посерьёзнела, кивнув в сторону ринга:

— Смотри, Грег пытается зайти с фланга, но Амо это видит. Он будто читает его мысли.

И правда. Грег сделал резкий выпад, пытаясь обойти Амо слева, но тот скользнул в сторону, уходя от удара с такой лёгкостью, будто двигался не по твёрдому полу, а по воде. Его движения были текучими, почти невесомыми, но в них чувствовалась сила — огромная, сдержанная, как стальная пружина, готовая распрямиться в любой момент.

Грег зарычал от досады, его лицо исказилось от напряжения, а кулаки сжались так, что побелели костяшки.

— Ты издеваешься?! — рявкнул он, делая ещё один резкий выпад. — Ты вообще не даёшь мне шанса!

Амо лишь чуть приподнял бровь, и в этом жесте было столько спокойствия, столько уверенности, что Грег, казалось, разозлился ещё сильнее.

— Шанс — это то, что ты берёшь сам, — спокойно ответил Амо, не сводя с него взгляда. — Не жди, пока я его тебе дам.

И в этот момент Грег рванулся вперёд, вкладывая в удар всю свою ярость, всю свою силу, весь свой гнев. Но Амо снова ушёл — легко, почти небрежно, — и в тот же миг нанёс короткий, точный удар, который пришёлся Грегу в бок. Не со всей силы, но достаточно, чтобы Грег охнул и отступил на шаг, хватая воздух ртом.

— Вот, — тихо сказал Амо, не повышая голоса, но так, что его услышали все. — Вот твой шанс. Используй его, пока он есть.

Дедушка, стоявший рядом, едва заметно кивнул, будто одобряя эти слова. А Марио снова наклонился вперёд, словно готовясь вмешаться, если что‑то пойдёт не так.

Когда я закончила растяжку, Марио резко махнул рукой.

— На ринг, Лина. Грег — твой противник. Покажи, чему ты научилась.

Сердце ухнуло вниз, а потом рванулось вверх, колотясь о рёбра так, будто хотело вырваться наружу. Я посмотрела на Грега — он стоял, тяжело дыша, но в его глазах уже не было злости, только сосредоточенность и готовность.

— Готова? — коротко спросил он, когда я встала напротив него на ринге.

Я кивнула, хотя внутри всё дрожало.

— Готова, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо.

Спарринг начался. Грег не щадил меня — и правильно делал. В этом мире жалость была роскошью, которую никто не мог себе позволить. Его удары были резкими, быстрыми, рассчитанными на то, чтобы сбить с толку, заставить ошибиться. Но я училась. Я училась видеть не только удар, но и то, что было за ним — напряжение в плече, лёгкий наклон головы, едва заметное смещение веса.

Мы кружили по рингу, как два хищника, оценивающих друг друга. Грег делал выпад — я уходила, скользя по мату, как по льду. Он пытался зайти сзади — я разворачивалась, встречая его взглядом, не давая ему преимущества. Пот стекал по вискам, капал на маты, но я не замечала этого. Всё, что имело значение, — это следующий шаг, следующий удар, следующее движение.

В какой‑то момент Грег сделал обманный манёвр, заставив меня поверить, что он собирается ударить справа, а сам рванулся влево. Я едва успела уйти, но он всё же зацепил меня — не сильно, но достаточно, чтобы я почувствовала удар в рёбрах и на секунду потеряла равновесие.

— Не стой на месте! — рявкнул Марио с края ринга. — Двигайся! Ты не мишень!

Я стиснула зубы, чувствуя, как адреналин обжигает вены, и рванулась вперёд, используя инерцию, чтобы зайти Грегу за спину. Он попытался развернуться, но я была быстрее — или просто отчаяннее. Я нанесла короткий удар, потом ещё один, заставляя его отступить.

— Молодец, — коротко бросил Марио, и от этих двух слов внутри что‑то вспыхнуло — не радость, нет, но удовлетворение, как от того, что ты сделал шаг вперёд, пусть даже маленький.

Спарринг продолжался ещё несколько минут, пока Марио не махнул рукой, останавливая нас.

— Достаточно, — сказал он, и в его голосе слышалось что‑то, похожее на одобрение. — Лина, ты стала быстрее. Но тебе не хватает хладнокровия. Когда ты чувствуешь, что проигрываешь, ты начинаешь спешить. А спешка — это ошибка.

Я кивнула, глотая воздух и чувствуя, как пот заливает глаза.

— Я поняла, — выдохнула я. — Я буду работать над этим.

Марио чуть прищурился, будто проверяя, насколько искренне я это говорю, а потом кивнул.

— Хорошо. Теперь — перерыв. Амо, ты со мной.

Эти слова прозвучали как приговор — или как вызов. Амо посмотрел на Марио, и в его взгляде мелькнуло что‑то, что я не смогла расшифровать — смесь уважения, вызова и… предвкушения?

Они вышли на ринг — Марио и Амо. Два титана, два человека, чья сила была не просто физической, а чем‑то большим — властью, опытом, годами тренировок, кровью и потом. Они встали друг напротив друга, и зал будто замер, затаив дыхание. Даже воздух стал тяжелее, гуще, как перед грозой.

Дедушка и Адели стояли рядом, наблюдая за происходящим. Дедушка — скрестил руки на груди и смотрел на ринг так, будто анализировал каждый жест, каждое движение, каждую долю секунды. Адели, напротив, не могла скрыть волнения — она то и дело переминалась с ноги на ногу, кусала губу и шептала:

— Ты только посмотри на них… Это как смотреть, как сталкиваются две планеты.

Дедушка чуть повернул к ней голову и едва заметно усмехнулся.

— Именно так, — тихо ответил он. — И от того, как они столкнутся, зависит многое.

Спарринг между Марио и Амо начался не с удара, а с тишины. Они стояли друг напротив друга, не двигаясь, только их взгляды сталкивались, как мечи, проверяя друг друга, оценивая, выискивая слабые места. Потом Марио сделал первый шаг — не резкий, не агрессивный, а осторожный, как хищник, который не хочет спугнуть добычу, но уже готов к прыжку.

Амо ответил тем же — лёгким движением, почти незаметным, но достаточным, чтобы показать: он готов.

Первый удар нанёс Марио — резкий, мощный, рассчитанный на то, чтобы сбить Амо с ног. Но Амо ушёл, скользнув в сторону с такой скоростью, что казалось, будто он растворился в воздухе. Он не контратаковал сразу — нет, он ждал, изучал, анализировал.

Потом он нанёс свой удар — не сильный, не рассчитанный на поражение, а скорее на проверку. Марио блокировал его с такой силой, что звук удара разнёсся по залу, как выстрел.

Они кружили по рингу, обмениваясь ударами, блоками, манёврами, каждый из которых был частью сложной, невидимой игры. Это был не просто спарринг — это была демонстрация силы, власти, контроля. Каждый удар, каждый блок, каждый шаг был словом в безмолвном разговоре, который понимали только они двое.

Я стояла у края ринга, не в силах оторвать взгляд, чувствуя, как внутри всё сжимается от напряжения и… восхищения. Они были прекрасны в этой ярости, в этой силе, в этом контроле. Они были как две стихии — огонь и камень, — которые сталкивались, высекая искры.

В какой‑то момент Марио сделал резкий выпад, пытаясь сбить Амо с ног подсечкой. Амо прыгнул, уходя от удара, и в тот же момент нанёс короткий удар по корпусу Марио. Марио отступил на шаг, но тут же снова рванулся вперёд, не давая Амо преимущества.

Их движения становились всё быстрее, всё резче, всё опаснее. Пот стекал по их лицам, но они не замечали этого. Для них не существовало ничего, кроме ринга, друг друга и этой битвы, которая была не только физической, но и ментальной.

Наконец, Марио сделал движение, которое выглядело как ошибка — он чуть замешкался, чуть приоткрылся. Амо увидел это — и рванулся вперёд, нанося удар, который должен был закончить спарринг. Но в последний момент Марио ушёл, разворачиваясь и захватывая Амо в удушающий приём.

Они замерли — Марио сзади, крепко держа Амо, Амо — напряжённый, готовый вырваться, но понимающий, что сейчас он в ловушке. Секунды тянулись, как вечность, пока Марио не ослабил хватку и не отпустил его.

— Неплохо, — коротко бросил он, отходя на шаг и вытирая пот со лба.

Амо кивнул, тяжело дыша, но в его глазах светилось удовлетворение. Когда спарринг закончился, я подошла к Амо, чувствуя, как сердце бьётся где‑то в горле.

— Ты был невероятен, — прошептала я, глядя на него и не в силах скрыть восхищение. — Я никогда не видела ничего подобного.

Он улыбнулся — не широко, не радостно, а так, будто эта улыбка была для меня одной, и протянул руку, касаясь моей щеки кончиками пальцев. От этого лёгкого прикосновения по коже пробежали мурашки, а внутри всё сжалось от нежности и желания быть ближе.

— Спасибо, — тихо сказал он. — Но мне нужно поговорить с тобой. Это важно.

Мы отошли в сторону, туда, где нас не могли услышать, и Амо глубоко вздохнул, будто собираясь с силами перед чем‑то трудным.

— Лина, — начал он, и его голос звучал иначе — тише, серьёзнее, чем обычно. — Мне нужно уехать. В Рим. И я не знаю, когда вернусь. Может быть, не скоро.

Слова ударили по мне, как холодный ветер, заставив на секунду замереть, а потом внутри всё сжалось от страха потерять то, что мы только начали строить.

— В Рим? — переспросила я, чувствуя, как голос дрожит, и ненавидя себя за эту дрожь. — Надолго?

Амо покачал головой, и в его глазах я увидела сожаление — искреннее, глубокое, такое, что оно проникало под кожу и оставляло там след.

— Я не знаю, — честно признался он. — Дела клана… Они требуют моего присутствия. И я должен быть там.

Я кивнула, пытаясь скрыть боль, но знала, что он видит её — видит в моих глазах, в том, как я сжимаю кулаки, в том, как стараюсь держаться прямо, не показывать, как мне больно.

— Понимаю, — прошептала я, хотя на самом деле ничего не понимала. Как можно оставить то, что только начало расти, только начало дышать?

Амо шагнул ко мне, сокращая расстояние между нами, и взял моё лицо в свои руки — осторожно, но крепко, так, что я чувствовала его тепло, его силу, его желание защитить меня даже от этой боли.

— Но я хочу, чтобы ты приехала ко мне, — сказал он, глядя мне прямо в глаза, и в его взгляде было столько страсти, столько любви, столько нежности, что у меня перехватило дыхание. — Не на всё время, если ты не можешь. Но хотя бы на несколько дней. Я хочу показать тебе Рим — не тот, что видят туристы, а мой Рим. Город, который я держу, город который принадлежит мне. Я хочу, чтобы ты увидела его моими глазами.

Я смотрела на него, чувствуя, как слова застревают в горле, а эмоции переполняют, как вода, которая вот‑вот выйдет из берегов.

— Амо… — начала я, и голос сорвался на шёпот. — Я не знаю… Марио, тренировки, дедушка…

— Я всё улажу, — перебил он, не отпуская моего лица, не давая мне спрятаться. — Я поговорю с Марио, с Висконте. Я сделаю так, чтобы ты могла приехать. Потому что мне важно, чтобы ты была рядом. Даже если это всего на несколько дней.

Я закрыла глаза на секунду, пытаясь собрать мысли в кучу, а потом снова посмотрела на него — в эти глаза цвета грозового неба, в которых я видела и бурю, и покой, и всё, что мне было нужно.

— Хорошо, — выдохнула я, и это «хорошо» прозвучало как обещание, как клятва, как начало чего‑то нового. — Я приеду к тебе.

Амо улыбнулся — на этот раз широко, искренне, и притянул меня к себе, обнимая так крепко, что я почувствовала себя защищённой, любимой, нужной. Он уткнулся лицом в мои волосы, вдыхая их запах, и прошептал:

— La mia stella, ты не представляешь, как много это для меня значит.

Я обняла его в ответ, чувствуя, как его сердце бьётся в унисон с моим, и поняла: что бы ни ждало нас впереди, мы пройдём через это вместе.

Где‑то сбоку послышался голос Адели:

— Ну наконец‑то! Я уже думала, что мне придётся самой их свести!

Мы с Амо рассмеялись, разрывая объятие, но не отпуская друг друга — наши пальцы переплелись, и это было важнее любых слов.

— Ты невозможная, — сказала я, качая головой, но улыбаясь так широко, что щёки болели.

— Зато я твоя невозможная, — парировала Адели, подмигивая. — И я рада, что вы наконец разобрались с этими вашими «мы не знаем, что делать» танцами.

дедушка, стоявший неподалёку, едва заметно улыбнулся и покачал головой, будто говоря: «Молодёжь…».

— Ладно, — сказал он, подходя ближе. — Тренировка окончена. Но это не значит, что можно расслабляться. Лина, тебе ещё нужно поработать над реакцией.

Я была согласна с дедушкой. Не потому что хотела признать слабость — нет, признавать слабость было противно, как глотать горькое лекарство, которое знаешь, что нужно, но каждый раз морщишься. Но правда была правдой, и от неё никуда не деться: после моего неудачного задания я долго отдыхала. Слишком долго. Тело, которое когда‑то слушалось каждого сигнала, каждый приказ, каждую мысль, стало рыхлым, неповоротливым, как механизм, который долго лежал без движения и заржавел. Я растеряла форму — не всю, не до основания, но достаточно, чтобы чувствовать это в каждом движении, в каждом рывке, в каждой секунде задержки, которой раньше не было. Мышцы, которые раньше отвечали мгновенно, теперь думали — долю секунды, может, две, — но в нашем мире доли секунды разделяли жизнь и смерть.

И плюс ко всему — я новичок. Да, я тренировалась. Да, Марио видел во мне потенциал, видел то, чего я сама в себе не видела. Но потенциал — это не опыт. Потенциал — это обещание, а опыт — это исполнение. И между обещанием и исполнением лежит пропасть, которую можно перейти только временем, кровью, ошибками и ещё большим количеством крови. Я была успешна — успешна ровно настолько, чтобы понимать, как много мне ещё предстоит. И это понимание было одновременно и силой, и пыткой: оно не давало успокоиться, не давало сказать «я достаточно хороша», потому что каждый раз, когда я так думала, перед глазами вставал тот провал, та неудача, та ночь, которая закончилась не так, как должна была.

Но я должна выложиться на полную. Не «стараться» — это слово слишком мягкое, слишком удобное, слишком мягкое, слишком удобное, слишком снисходительное к половинчатости. Выложиться — значит отдать всё, до дна, до последней капли, до той черты, за которой уже нечего отдавать, и тогда — только тогда — можно сказать, что сделала всё, что могла. И я собиралась это сделать. Не ради Амо. Не ради дедушки. Не ради Марио. Ради себя. Потому что если я не смогу защитить себя, то никто другой не сможет защитить меня вечно.

Тренировка закончилась, и зал начал пустеть. Люди расходились — кто‑то уходил молча, сосредоточенно, унося с собой усталость и новые уроки; кто‑то переговаривался вполголоса, обсуждая спарринг, удары, манёвры. Я слышала обрывки разговоров, но они проходили мимо, как шум воды в трубе — фон, который не касается.

Мы направились все по разным сторонам. Мужчины — в кабинет: дедушка, Марио, Амо, Грег. Они шли вместе, но не вместе — каждый держал свою дистанцию, каждый нёс своё молчание, и это молчание было красноречивее любых слов. Я видела, как дедушка шёл чуть впереди, прямой, как стержень, и его спина говорила то, что его рот не сказал бы никогда: он беспокоился. Марио шёл рядом, чуть позади, и его плечи были напряжены, как у человека, который готов к любому повороту. Амо — последним, и я почувствовала на себе его взгляд — тяжёлый, горячий, как прикосновение, — прежде чем он скрылся за углом коридора.

Мы с Адели пошли в мою комнату. Молча. Не потому что нечего было сказать — а потому что обе знали: то, что сейчас происходило, требовало тишины. Адели чувствовала моё настроение, как барометр чувствует давление — без слов, без вопросов, просто знала, что мне нужно помолчать, и молчала рядом, и это молчание было её способом быть со мной.

Коридор тянулся длинный, тускло освещённый, с портретами на стенах — лица людей, которых я не знала, или знала, но забыла, или не хотела помнить. Их глаза смотрели на меня из рам, и мне казалось, что они видят меня насквозь, видят то, что я прячу, видят страх, который я ношу под рёбрами, как второй скелет.

Всю дорогу, пока шли, я думала над словами Амо. Про Рим. Про приезд. Про то, как он сказал «я хочу показать тебе мой Рим» — и как это прозвучало, как не просьба, а как приглашение в мир, который он до сих пор держал закрытым. Рим. Италия. Три года.

Три года я не была в Италии.

Три года — это много. Это тысяча девяносто пять дней, каждый из которых я провела с мыслью о том, что никогда не вернусь. Никогда. Это слово было щитом, стеной, бронёй — я носила его перед собой, как факел в тёмном лесу, и оно не давало тьме подобраться слишком близко. «Никогда» — это не обещание, это приговор. Приговор себе самой: не возвращайся, не вспоминай, не смотри назад. И я не возвращалась. Не вспоминала — или делала вид, что не вспоминала. Не смотрела назад — потому что знала: если обернусь, превращусь в соляной столб, как жена Лота, и всё, что я строила эти три года, рассыплется, как замок из песка.

И вот сейчас Амо зовёт меня к себе. В Рим. В Италию. В прошлое, которое я оставила за спиной, в мир, который я похоронила и на могилу которого поставила табличку «не беспокоить».

Да, я согласилась. Согласилась — и помню этот момент: его глаза, его руки на моём лице, его голос, который звучал так, будто он предлагал не поездку, а жизнь. И я сказала «хорошо». Быстро. Легко. Как будто это было просто — решить, поехать ли на другой конец мира, в страну, где каждый камень, каждый угол, каждый запах может стать предательством.

Но это было поспешно. Я понимаю это сейчас, когда адреналин схлынул, когда его тепло рядом больше не затуманивает разум, когда мысли — холодные, чёткие, безжалостные — встали в ряд и начали задавать вопросы, на которые у меня нет ответов.

Мы дошли до комнаты. Адели открыла дверь, пропустила меня вперёд, потом вошла сама и тихо закрыла за собой. Я прошла к окну, остановилась, прижавшись лбом к холодному стеклу — и стекло было таким ледяным, что я почувствовала, как холод пробирается сквозь кожу, сквозь кость, доходит до мозга и чуть остужает тот пожар, который там пылал.

Адели села на кровать, не говоря ни слова. Она смотрела на меня — не давя, не спрашивая, просто была рядом, как тень, как якорь, как точка опоры в мире, который начал вращаться слишком быстро.

А я думала.

Что если меня узнают?

Эта мысль пришла первой — и ударила так, что я ощутила её физически, как удар под дых. Что если я иду по римской улице — по той самой, по которой когда‑то ходила, по которой меня знали, по которой меня помнят — и кто‑то смотрит мне в лицо, и в его глазах вспыхивает узнавание? Что если кто‑то остановится, прищурится, наклонит голову — как Адели давеча, когда увидела Грега на ринге — и скажет: «Подождите… Я вас знаю. Я вас видел. Я вас помню»?

Что если моя тайна раскроется? Не смотря на слухи, что есть девушка похожая на меня, которую я и играю в течении трех лет.

Тайна. Моя тайна. Та, которую я ношу, как второй пульс, второе дыхание, вторую жизнь. Та, которая живёт во мне, как заноза, — не убивает, но ноет каждый день, каждый час, напоминая о себе при каждом движении. Та, которую знают не все — лишь единицы, лишь те, кто прошёл проверку молчанием, кто доказал, что умеет хранить то, что дороже золота, дороже крови, дороже жизни.

Не хочу — потому что боюсь. Боюсь по‑настоящему, не тем страхом, который бывает перед тренировкой, перед спаррингом, перед ударом. Тот страх — живой, горячий, он заставляет двигаться, действовать, бороться. Этот — другой. Холодный. Тихий. Он ползёт внутри, как змея, и сжимает всё, до чего дотягивается: горло, лёгкие, сердце. Этот страх не кричит — он шепчет. И его шёпот страшнее любого крика.

Я стояла у окна и смотрела на ночь за стеклом. Деревья в саду стояли неподвижно, как часовые, и их тени ложились на газон длинными, тёмными полосами. Луна — та же, что вчера, что в лесу с Амо — висела над крышей особняка, безразличная, холодная, светящая для всех и ни для кого. Я смотрела на неё и думала: вот она, луна. Она светит на Рим так же, как светит здесь. Она видит мой особняк и его особняк, моё прошлое и его настоящее, мою тайну и его знание. Она всё видит — и молчит.

Как я. Три года — молчу.

— Лина? — голос Адели был тихим, осторожным, как прикосновение к ране. — Ты бледная. Ты в порядке?

Я не ответила сразу. Я стояла и чувствовала, как холод стекла проникает всё глубже, и думала: вот так, наверное, чувствует себя человек, который стоит на краю и ещё не решил — шагнуть или отступить. Амо ждёт ответа. Не сегодня — но скоро. Он ждёт, что я приеду к нему, что войду в его мир, что стану частью его жизни — а я стою у окна и не знаю, не решаюсь, боюсь.

— Я в порядке, — сказала я, но голос вышел плоским, пустым, и Адели — она всегда знала, она всегда чувствовала — встала с кровати и подошла ко мне.

— Ты не в порядке, — мягко сказала она, вставая рядом и тоже глядя в окно. — Ты думаешь о Риме.

Не вопрос. Утверждение. Она знала. Она всегда знала.

— Я думаю о том, что может пойти не так, — прошептала я, и каждое слово давалось с трудом, будто я вытаскивала их из себя по одному, как занозы.

— Например? — Адели повернула голову, и в её глазах я увидела не любопытство, а заботу — настоящую, глубокую, ту, что не задаёт лишних вопросов, но готова слушать.

— Например… — я замолчала, закрыла глаза, сжала кулаки. — Например, что меня там кто‑то узнает.

Тишина. Долгая. Наполненная.

— И что тогда? — тихо спросила Адели.

— Тогда… — я открыла глаза и посмотрела на своё отражение в стекле — бледное лицо, тёмные круги под глазами, губы, сжатые в тонкую линию. — Тогда всё, что я строила три года, рухнет. Всё, ради чего я молчала, пряталась, исчезла — всё станет бессмысленным.

Адели молчала. Она не говорила «всё будет хорошо» — она знала, что это ложь. Не говорила «ты справишься» — она знала, что это не помощь. Она просто стояла рядом, и её плечо касалось моего, и это касание говорило то, чего не могли сказать слова: я здесь. Я рядом. Что бы ни случилось — я здесь.

А я стояла и думала: я согласилась. Согласилась — и сейчас иду в это, с открытыми глазами, зная, что там, в Риме, за каждым углом меня может ждать прошлое, которое я так старательно хоронила. Зная, что каждый шаг — это риск.

Но я должна. Не потому что он просит. Не потому что дедушка сказал «будь осторожна» — а потому что я должна. Должна посмотреть в лицо тому, от чего пряталась три года. Должна решить: я живу в страхе всю жизнь — или я живу. Просто живу. Со всем, что это значит: с риском, с болью, с возможной ценой, которую, может быть, придётся заплатить.

Я открыла глаза. Отражение в стекле смотрело на меня — бледное, усталое, но с чем‑то новым в глазах. Не смелость. Не безрассудство. Решимость. Тихая, холодная, как сталь.

— Я поеду, — сказала я, не обращаясь к Адели, не обращаясь ни к кому — к себе. К отражению. К той, которой была. К той, которой должна стать. — Я поеду.

_______________________________________________________________________________________

Хочу поделиться с вами еще одной главой, но пока не выкладываю всю книгу. Я сейчас редактирую текст, и, возможно, уже завтра вы сможете прочитать оставшиеся части истории. Спасибо всем за ожидание и за вашу поддержку.

У меня к вам просьба. Читателей много, но мало оценок. Пожалуйста, поставьте звездочки. Это несложно, а мне будет приятно.

_______________________________________________________________________________________

Хочу напомнить, что у меня вышла новая книга в жанре фэнтези — «МЕТКА ЛУНЫ». Она обещает быть еще более захватывающей. Скорее начинайте читать! Буду рад вашим комментариям и оценкам.

 

 

Глава 26. Последний вдох перед шагом в пропасть

 

Лина

Дни сливались в один бесконечный серый поток, каждый похож на предыдущий, как капли дождя на оконном стекле — кажется, что движутся, а на самом деле никуда не ведут. Тренировки продолжались, и я благодарила небо за каждую минуту, когда тело болело настолько, что в голове не оставалось места для мыслей. Для тех самых мыслей, которые по ночами липли ко мне, как мокрый шёлк к коже, — не давали дышать, не давали спать, не давали покоя.

Марио ходил мрачнее ноябрьского неба. Взгляд — острый, колючий, постоянно скользящий по периметру виллы, словно он ждал чего-то. Кого-то. Он проверял охрану дважды в день, хотя раньше хватало одного раза. Его телефон вибрировал каждые полчаса, и каждый раз Марио отходил в сторону, отвечал коротко, отрывисто, а возвращаясь, бросал на меня взгляд, в котором я читала одновременно и тревогу, и что-то похожее на вину. Я не спрашивала. Не потому что не хотела знать — а потому что боялась услышать.

Весь клан был в напряжении. Это чувствовалось во всём: в том, как охранники перестали перешёптываться между собой и замолкали, стоило мне появиться в коридоре; в том, как повариха Роза начала готовить на два человека больше, будто ждали гостей, которых не было; в том, как машины во дворе менялись каждую ночь — одни уезжали, другие приезжали, и фары выхватывали из темноты напряжённые лица людей, которых я раньше не видела. Воздух в доме стал плотным, тяжёлым, пропитанным чем-то незримым, как перед грозой — когда небо ещё чистое, но уже по коже бегут мурашки, и ты знаешь: вот-вот грянет.

Дедушка — человек, который, казалось, давно отошёл от дел и жил как почётный пенсионер, — теперь тоже изменился. Дедушка подолгу стоял у окна кабинета, заложив руки за спину, и смотрел куда-то сквозь горизонт — туда, куда не мог дотянуться взгляд. Однажды я случайно оказалась у двери кабинета, когда он разговаривал по телефону с кем-то на диалекте, которого я не понимала, — но по интонации, по тому, как его голос падал до хриплого шёпота, а потом взрывался резкой отрывистой фразой, я поняла: что-то случилось. Что-то серьёзное. Дедушка заметил меня в дверном проёме, и его глаза — тёмные, как кора старого дуба — на секунду стали пустыми, стеклянными, а потом он махнул рукой, чтобы я ушла, и я ушла, потому что спорить с дедушкой не осмеливался никто в этом доме.

Я замечала, что что-то не так. Конечно, замечала — я ведь не слепая и не глупая. Но в моём присутствии никто не говорил особо. Разговоры обрывались, стоило мне войти в комнату. Марио менял тему, как перчатки — легко, привычно, но я видела, как он прикусывает губу, как тень пробегает по его лицу, как он на секунду замирает, выбирая слова попроще, подевственнее, чтобы ничего не выдать. «Тебе не стоит в это лезть, Лина,» — говорил он, и его голос звучал мягко, но под этой мягкостью угадывалась сталь. Это был не совет. Это был приказ, завёрнутый в бархат. Дедушка был так же непреклонен: «Занимайся своим делом, девочка. Тренируйся. Остальное — не твоя забота.» И его тон не допускал возражений, как каменная стена не допускает ветра.

Я не лезла. Делала вид, что ничего не замечаю. Улыбалась, когда нужно было улыбаться. Кивала, когда нужно было кивать. Но внутри копилось — медленно, тягуче, как мёд по стенкам банки, — ощущение, что меня держат в стеклянном коробе, где всё видно, но ничего нельзя потрогать. Где я в безопасности, но эта безопасность всё больше походила на клетку.

А Амо… с ним всё было немного по-другому. Совсем по-другому.

Наши отношения после того, как он уехал, развивались странно — как два человека, которые идут параллельными тропами на разных склонах ущелья. Они видят друг друга, иногда даже слышат, но между ними — пропасть, и моста нет, а строить его из телефонных звонков — затея ненадёжная, как мостик из спичек над огнём.

Первые пару дней Амо звонил чуть ли не каждые три часа. «Как ты?», «Что делаешь?», «Поела?», «Щенки как?» — и каждый раз его голос, низкий, с хрипотцой на срыве, заполнял мою комнату, заполнял меня целиком, и я ловила себя на том, что улыбаюсь — глупо, широко, как девчонка, которая впервые получила сообщение от того, кто ей нравится. Я отвечала спокойно, даже сдержанно, стараясь не выдать, как мне дорого каждое его слово, как каждый звонок — это якорь, который удерживает меня на месте, не даёт уплыть в тёмные воды собственных страхов.

Но потом звонки стали реже. Сначала — раз в шесть часов. Потом — раз в сутки. А теперь — раз в двое суток, и каждый раз разговор короче, и паузы между фразами длиннее, и его «скоро увидимся» звучит всё больше как обещание, которое он сам не уверен, что сможет сдержать. Я так и не могу приехать к нему, не знаю почему я медлю, но Амо понимает что я пока не готова.

Я стала переживать. Тихо, незаметно, как опухоль — не болит, но растёт, и ты чувствуешь, что что-то не так, но не можешь указать пальцем, где именно. Я стала накручивать себя, и это самое мучительное — когда ты понимаешь, что накручиваешь, но не можешь остановиться, не можешь разорвать этот круг. «А что, если я зря дала нам шанс?» — думала я ночью, глядя в потолок, по которому лунный свет рисовал бледные тени от оконных рам. «А что, если я зря впустила его в свою жизнь?» Мысли крутились, как листья в осеннем вихре, — красиво, но беспорядочно, и я не могла их поймать, не могла остановить.

Да, у нас в прошлом был брачный договор — холодный, расчётливый, как операционный стол. Когда я была Каролиной Бернарди, дочерью, именем, функцией. Когда моё тело и моя жизнь были карточками на столе, которые раздавали другие, а я лишь смотрела и кивала. Но сейчас — сейчас нас связывали другие моменты. Другие отношения. Не контракт, подписанный сухими чернилами в кабинете нотариуса, а прикосновения, взгляды, слова, сказанные шёпотом в темноте, когда двое забывают, кто они, и остаются просто мужчиной и женщиной.

Я вспоминала, как он смотрел на меня в тот вечер — взглядом, от которого по телу пробегала дрожь, не от холода, а от чего-то иного, более глубокого, более жгучего, как будто он касался меня глазами, и там, где его взгляд останавливался, кожа теплилась, как от прикосновения. Я вспоминала, как он сказал моё имя — не «Каролина», а «Лина» — и оно прозвучало иначе, чем когда-либо раньше: не как обращение, а как признание, как будто он произносил не имя, а пропуск в свой мир, ключ, который он добровольно вкладывал мне в ладонь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

А потом он уехал. И с тех пор между нами — километры, телефонные сигналы, и тишина, которая иногда оглушает сильнее, чем крик.

После того как Амо уехал, через день уехала и Адели. Ей позвонил отец — я не слышала разговора, но видела, как Адели изменилась в лице, как её пальцы побелели, сжимая телефон, как она отвернулась к окну и что-то быстро зашептала, а когда повернулась — улыбнулась мне той улыбкой, которая должна была сказать «всё в порядке», но на самом деле говорила «всё плохо». «Мне нужно вернуться в Палермо,» — сказала она, собирая вещи в сумку, — «Папа… ну, ты знаешь, как он.» Я знала. Я знала, как отцы в наших семьях — их слово не обсуждается, их зов не игнорируется. Сначала Адели не хотела уезжать, я видела это — она медлила, складывала вещи, потом раскладывала заново, тянула время, как будто каждая минута промедления могла что-то изменить. Но в итоге сдалась — она пообещала иногда звонить, и я пообещала то же самое, и мы обе знали, что эти обещания — как воздушные шарики: красивые, но пустые внутри. Потому что мы обе понимали — Адели опасно поддерживать со мной связь. Мало ли что. Мало ли кто сможет узнать, что я жива. И этот «мало ли» — как мина под землёй: не знаешь, где она, но знаешь, что рванёт, если оступиться.

Адели обняла меня у двери — крепко, как будто пыталась вложить в это объятие всё то, что не могла сказать словами. «Я буду скучать,» — прошептала она, и её голос дрогнул. Я тоже прошептала «я буду скучать», и мы обе улыбались через силу, как улыбаются люди, которые знают, что видятся, может быть, в последний раз. Потом она села в машину, и красные огни задних фар растаяли в темноте, и я осталась одна. Совсем одна. В доме, полном людей, которые обо мне заботились, но которые не были мной и не были со мной.

И вот сейчас я сижу у себя в комнате. Одна. Со щенками.

Зевс — крупный, неуклюжий, с лапами, которые он ещё не научился контролировать, — тычется мне в ладонь мокрым носом, требуя внимания. Гера, поменьше, посообразительнее, свернулась у меня на коленях, тёплым клубком, и её маленькое сердце стучит быстро-быстро, как напёрсток по столу. Они ничего не знают о кланах, о договорах, о людях, которые ходят темнее тучи. Они просто живут — здесь, сейчас, в этом моменте, и я им завидую. Завидую их простоте, их безмятежности, их умению быть счастливыми здесь и сейчас, не оглядываясь назад и не заглядывая вперёд.

Я играю с ними — бросаю мячик, чешу за ушком, позволяю Зевсу кусать мне пальцы своими молочными зубами, которые ещё даже не выросли толком. Гера лижет мне запястье, и её язычок — тёплый, шершавый — оставляет мокрый след на коже, и я ловлю себя на том, что улыбаюсь. По-настоящему. Впервые за день.

Но телефон лежит рядом, на тумбочке, экраном вверх, и я смотрю на него. Постоянно. Непрерывно. Каждые несколько минут бросаю взгляд — не пропустила ли звонок, не пришло ли сообщение. Экран остаётся тёмным. Чёрным, как дно колодца. И каждый раз, когда он не загорается, что-то внутри меня сжимается — тихо, почти незаметно, как кулак, который сжимается под столом, — и разжимается не до конца, оставляя ноющее ощущение, как будто мне не хватает вдоха.

Я жду, что мне позвонит Амо.

Последнее время я всё думаю о нём. Раньше я остерегалась — держала дистанцию, как держат дистанцию с огнём: близко — чтобы греться, но не слишком, чтобы не обжечься. Старалась вести себя холодно, отстранённо, как будто мои чувства — это закрытая на замок дверь, и ключ от неё я выбросила в море. А теперь… теперь я не могу не думать о нём. Не могу. И не хочу. И это пугает меня больше всего — не то, что я думаю, а то, что я больше не хочу перестать.

Я сижу на полу, щенки возятся вокруг меня, и воспоминания накатывают волнами — тёплыми, жаркими, обжигающими. Тот вечер. Луна — огромная, низкая, как будто кто-то повесил её слишком близко к земле, и она заливала всё серебристым светом, от которого тени становились бархатными. Звёзды — россыпь по чёрному небу, как будто кто-то рассыпал бриллианты по бархату, и они мерцали, подмигивали, как будто знали что-то, чего я ещё не знала. Воздух был тёплый, густой, насыщенный запахом жасмина и чем-то ещё — чем-то мужским, терпким, от которого голова кружилась сильнее, чем от вина.

А потом — поцелуй. Жаркий. Не осторожный, не вежливый, не «разрешите» — а жадный, как будто он боялся, что я исчезну, если он отпустит мои губы. Его руки — на моей талии, пальцы — на бёдрах, крепко, уверенно, но не больно, и от каждого прикосновения по коже — волна, горячая, как раскалённый металл, и я тонула в ней, тонула без сопротивления, без желания спасаться, потому что утонуть в нём казалось мне лучшим из всех возможных концов. Его губы — тёплые, влажные, с привкусом виски и чего-то ещё, чего я не могла определить, но что отдавалось сладостью на моём языке. Поцелуй, от которого сердце билось быстрее — не быстрее, а как сумасшедшее, как птица в клетке, которая бьётся о прутья, потому что не может не биться, потому что свобода — вот, за стенкой, и она чувствует её. От которого не хватает воздуха — не хватает, как не хватает его на глубине, когда лёгкие горят, и ты тянешься к поверхности, но здесь — наоборот, ты тянешься на дно, к нему, потому что он — твоё дно, твоя точка опоры, твоя погибель и спасение в одном лице.

Я вспоминала его дыхание — неровное, прерывистое, на моём ухе, и от него — мурашки по шее, по плечам, вниз по позвоночнику, как капли горячей воды, стекающие по коже. Его шёпот — «Лина» — моё имя в его устах звучало как молитва и как проклятие одновременно, и я не знала, чего в нём больше — и того, и другого мне хотелось. Его ладонь — на моём затылке, пальцы — в волосах, и он чуть оттягивал голову назад, и я открывалась ему — шеей, губами, всем телом, и это подчинение не было слабостью, нет — это была самая полная, самая честная форма доверия, какую я знала.

И вот как выкинуть этот момент из головы? Как?

Я пробовала. Закрывала глаза, считала до ста, до тысячи — не помогало. Пыталась заменить его другими мыслями — тренировки, тактика, расписание на завтра — но его лицо всплывало, как пробка из-под воды, и я снова тонула. Без усиленной тренировки — никак. Вот только спарринг и отработка ударов помогают: когда кулак встречается с грушей, и боль в костяшках заглушает боль в груди, когда пот заливает глаза и ты не можешь сказать — это пот или что-то другое. Когда тело работает на пределе, и в голове остаётся только счёт — раз, два, три — и каждый удар — это ответ на вопрос, на который нет ответа.

Стрельба по мишеням — ещё одно спасение. Вкладываешь патрон, досылаешь затвор, прицеливаешься — и на секунду мир сужается до одной точки, до чёрного кружка мишени, и ты дышишь — вдох, выдох, — и нажимаешь на спуск, и выстрел — это как удар по тишине, и на секунду, на одну прекрасную секунду, в голове пусто. Чисто. Никаких мыслей, никаких воспоминаний, никаких губ, рук, шёпота. Только мишень, только дым, только запах пороха. Но секунда проходит, и всё возвращается — медленно, неотвратимо, как прилив, которого нельзя остановить.

И вот так я сижу — на полу, в своей комнате, с щенками, которые тычутся в мои ладони, лижут мои пальцы, не понимая, почему я замолчала, почему смотрю в одну точку, почему по моему лицу катится слеза — одна, маленькая, непрошеная, — и я быстро вытираю её, сердито, как будто она предала меня, выдала мою слабость.

Зевс тихо скулит и кладёт мне на колени свою тяжёлую неуклюжую лапу. Гера подтягивается ближе, утыкается носом в мой бок. И я думаю — долго, мучительно, как человек, который пытается собрать пазл, не имея картинки перед глазами — что мне делать. Думать — больно. Не думать — невозможно. Тренироваться — помогает, но не навсегда. Ждать — мучительно. Не ждать — лгать себе.

И тогда я решаю: довольно думать. Довольно накручивать. Довольно сидеть в этом тёмном колодце собственных мыслей и тонуть в них, как в воде, которая затягивает всё глубже с каждым вздохом.

Я смотрю на щенков. Зевс, который уже пытается грызть ножку кровати. Гера, которая гоняет по полу воображаемую добычу, прижимая уши и виляя хвостом. Маленькие, глупые, неуклюжие — и полные энергии, которую некуда девать. Как я. Полны жизни, которой нужно направление.

— Хватит, — говорю я вслух, и мой голос звучит странно в тишине комнаты, — Хватит жалеть себя, Лина.

Щенки замирают и смотрят на меня одинаково — мордочки набекрень, ушки торчком, — как будто говорят: «Ну? И что дальше?»

— Дальше, — я поднимаюсь на ноги, и Зевс тут же прыгает, пытаясь ухватить меня за штанину, — дальше мы будем работать. Вы — со мной. Тренироваться. Учиться. Становиться сильнее.

Я говорю это щенкам, но обращаюсь к себе. Потому что если я не найду дело для рук и тела — мой разум сожрёт меня заживо, медленно, по кусочкам, по воспоминаниям, по страхам, по «а что, если».

Я беру Зевса под лапы, поднимаю, сажаю на пол перед собой. Он скулит, дёргается. Гера подбегает, виляя хвостом.

— Сидеть, — говорю я, и мой голос звучит твёрже, чем минуту назад.

Зевс плюхается на попу. Не потому что понял команду — просто устал сопротивляться. Но это начало. Маленькое, глупое, неуклюжее начало. Как моё решение дать Амо шанс. Как моё решение жить. Как всё, что когда-либо имело значение.

Телефон на тумбочке загорается. Сообщение. Я бросаюсь к нему, спотыкаясь о Зевса, который жалобно тявкает, — открываю, и…

Не он. Не Амо. Уведомление от оператора: баланс пополнен.

Я выдыхаю. Долго. Медленно. Возвращаюсь к щенкам. Сажусь на пол. Зевс прыгает мне на колени, Гера устраивается рядом.

— Ну что, — говорю я, и голос не дрожит, хотя дрожит всё остальное, — начнём с «сидеть». А там посмотрим.

Телефон лежит на тумбочке. Экран гаснет. Я не смотрю на него. Я смотрю на щенков — на Зевса, который снова плюхается на попу, и на Геру, которая, кажется, начала понимать. И впервые за долгое время мне кажется, что не всё потеряно. Что я найду выход. Что этот выход — не в чьих-то руках, не в чьём-то звонке, а в моих собственных. Что я сама — своя мишень, свой спарринг-партнёр, свой выстрел в тишину.

Что я — Лина. И я справлюсь.

Время — странная штука. Когда ты ждёшь, оно ползёт, как раненый зверь по битому стеклу, и каждая минута тянется вечностью, и ты считаешь секунды по ударам собственного сердца. А когда ты занят — оно проваливается сквозь пальцы, как песок, как вода, как всё, что ты пытался удержать, и ты не успеваешь оглянуться, как утро уже превратилось в вечер.

Я просидела в комнате с щенками весь день. Весь — день. С самого утра, когда первый бледный луч солнца коснулся подоконника и Зевс, зевнув, ткнулся мне в ладонь своим тёплым влажным носом, до вечера, когда тени в комнате стали длинными, глубокими, и воздух загустел, налился синевой, как вино, которое слишком долго стояло открытым. Я дрессировала щенков — механически, упрямо, с одержимостью человека, который знает, что если он остановится, если хоть на секунду позволит рукам бездействовать, мысли снова хлынут потоком, затопят, утопят, и я не уверена, что в этот раз смогу выплыть.

Зевс учился «сидеть». Гера училась «лежать». Мелкие, глупые, смешные команды, которые не имели никакого значения в мире, где люди решали судьбы кланов и точили ножи в темноте, — но они держали меня. Держали, как спасательный круг, который сам по себе хрупкий, надутый воздухом, но когда ты в воде — он всё. Он — граница между «ещё держусь» и «погибаю».

Я повторяла команды. Снова и снова. «Сидеть. Лежать. Ко мне. Место.» Голос звучал ровно, спокойнее, чем мне хотелось, — выработанный, отрепетированный тон, который я когда-то научилась держать, ещё когда была другой. Когда была Каролиной. Тогда меня тоже учили — не подавать виду, не выдавать, не показывать, что внутри. «Лицо — это маска, Каролина. Никогда не снимай её при посторонних.» Я не снимала. Я держала. И щенки слушались — не потому что понимали, а потому что чувствовали: в моём голосе есть что-то, что не терпит неповиновения. Что-то, что проросло через годы боли, страха, обучения, и стало частью меня, как костяшки на руках, которые я отбивала о грушу до крови, пока они не затвердели.

Телефон лежал на тумбочке. Я не смотрела на него. Нет — я смотрела. Постоянно, непрерывно, краем глаза, периферийным зрением, которое никогда не обманывает. Каждый раз, когда щенок тыкался мне в ладонь, каждый раз, когда я наклонялась погладить Геру, каждый раз, когда вставала, чтобы бросить мячик, — взгляд скользил к тумбочке. К экрану. К чёрному, молчаливому, равнодушному прямоугольнику, который не загорался. Не звенел. Не вибрировал. Молчал.

Амо не звонил.

Не звонил уже который день. Я считала — не потому что хотела, а потому что не могла не считать. Каждый час — как камень на весах, и весы всё больше клонились в сторону тревоги, в сторону того тёмного, липкого, удушающего чувства, которое я так хорошо знала и так ненавидела. Тревоги, которая ползёт от живота к горлу, сжимает его, не даёт дышать, не даёт говорить, не даёт жить.

«Он просто занят,» — говорила я себе, повторяя, как мантру, как молитву, которую читаешь не потому что веришь, а потому что иначе нечем заполнить тишину. «Он просто занят, у него дела, клан, опасность, он позвонит, он обязательно позвонит.» Но другой голос — тихий, ехидный, змеиный, который жил где-то под рёбрами и питался моими страхами — шептал: «А что, если нет? А что, если он уже забыл? А что, если ты была минутной слабостью, и он сейчас с кем-то другим, в другом месте, и твоё имя не приходит ему в голову даже на секунду?»

Я отмахнулась — резко, сердито, как отмахиваются от мухи, от наваждения, от чего-то, что не имеет права вторгаться в твою жизнь, но вторгается, — и поднялась с пола. Зевс тявкнул, обиженно, не понимая, почему игра закончилась. Гера подняла уши, посмотрела на меня — внимательно, серьёзно, как будто видела больше, чем должна была видеть собака.

— Я вернусь, — сказала я им, и это прозвучало как обещание, которое я давала не щенкам, а себе.

И пошла в тренажёрный зал.

Тренажёрный зал в подвале виллы — моё убежище. Моё логово. Мой храм, если угодно, — единственное место в этом доме, где я могла быть честной. Где маска не нужна, потому что здесь никто не смотрит на лицо, здесь смотрят на кулаки, на стойку, на скорость, на то, как ты двигаешься, и нет разницы, кто ты — Каролина или Лина, — здесь ты либо бьёшь, либо тебя бьют.

Я переоделась — натянула спортивный топ, свободные штаны, забрала волосы в тугой хвост, перетянула руки бинтами. Каждое движение — привычное, отработанное, механическое, и всё же каждое давало каплю покоя. Бинты на костяшках — защита. Резинка в волосах — порядок. Спортивный бюстгальтер, который сжимает, стягивает, прижимает к телу, — контроль. Я одевалась для боя, как другие одеваются для мессы — с благоговением, с ритуалом, с пониманием, что это важно.

Груша висела в углу, тёмная, потёртая, в следах от ударов — моих, чужих, старых, новых. Я подошла к ней, положила ладонь на холодную кожу, почувствовала, как она поддаётся под давлением, мягкая, но упругая, живая, как тело, и на секунду — всего на секунду — мне стало стыдно, потому что я подумала не о груше, а о нём, о его теле, о том, как его руки чувствовались под моими ладонями, и я ударила. Ударила сильно, зло, как будто груша была в этом виновата.

Первый удар — правый прямой. Костяшки врезались в кожу, и боль — тупая, знакомая, почти родная — прострелила от пальцев к запястью, к локтю, к плечу. Хорошая боль. Правильная. Та, которая лечит, а не калечит. Та, которая заглушает другую боль — не физическую, не от ударов, а от тишины, от ожидания, от вопросов без ответов.

Второй удар — левый хук. Корпус поворачивается, бедро включается, нога даёт опору, и кулак влетает в грушу с хлюпающим звуком, и она качается, и я качаюсь вместе с ней, и на секунду мне кажется, что мы — одно целое, что я — это груша, а груша — это я, и мы обе принимаем удары, и мы обе молчим.

Третий. Четвёртый. Пятый. Удары слились в серию — быструю, чёткую, как машинный код, как морзянка, как послание, которое я выбивала на коже груши, потому что не могла отправить его никаким другим способом. Раз-два-раз. Прямой-хук-прямой. Левой-правой-левой. И с каждым ударом из меня выходило что-то — не пот, не воздух, а что-то другое, тяжёлое, тёмное, что копилось внутри, как вода в подземелье, и сейчас, наконец, нашло выход.

Я била и не останавливалась. Била и не считала. Била и не думала — или думала, но не о том, о чём нужно, а о чём-то смутном, расплывчатом, что мелькало в голове, как кадры из фильма, который ты смотришь в полусне: лицо Амо, глаза Амо, его руки, его голос, его «Лина», произнесённое так, что сердце останавливалось; дедушка у окна, спина Марио, силуэт которого я видела в дверном проёме; Адели в машине, красные фары в темноте; щенки, Зевс, тявкающий на ножку кровати; телефон, который молчит, молчит, молчит.

Била.

Не знаю, сколько времени прошло. Минуты? Часы? Не имело значения. Время здесь, в зале, в этом подвале, в этом логове, текло иначе — не по часам, а по ударам, по каплям пота, стекающим по вискам, по боли в костяшках, которая из тупой стала острой, из острой — жгучей, из жгучей — онемением, и это онемение было лучше любого обезболивающего, потому что когда руки не чувствуют, голова тоже перестаёт.

И тогда — голос.

— Лина, надо поговорить. Жду в кабинете.

Голос Марио. Негромкий, ровный, но с чем-то таким в интонации, от чего я мгновенно остановилась, замерла, как зверь, почуявший опасность. Груша качнулась, стукнулась о мою ладонь — мягко, послушно, как будто извиняясь за то, что не может удержать меня здесь, в зале, где всё просто, где всё — боль и удары, и нет ничего сложнее.

Я не заметила, как он вошёл. Не слышала шагов, не слышала, как открылась дверь, — а ведь я тренировалась для этого, я натренирована слышать, замечать, фиксировать каждое движение в пространстве, и то, что Марио смог подойти незамеченным, означало одно из двух: либо он вошёл абсолютно бесшумно, что было возможно, учитывая, кто он и кем он был, либо я была настолько глубоко в себе, что внешний мир перестал существовать. И я боялась, что второе.

Я нанесла по груше последний удар — слабый, вялый, для формы, скорее, чем для результата, — сделала глоток воды из бутылки, которая стояла на скамье. Вода была тёплой, противной, с привкусом пластика, но я пила, и горло сжималось и разжималось, и я чувствовала, как сердце колотится — не от тренировки, а от голоса Марио, от его «надо поговорить», от того, как это прозвучало.

«Надо поговорить.» Два слова. Безобидные, бытовые, которые люди говорят друг другу каждый день — за завтраком, по телефону, в коридоре. Но когда их произносит Марио — тем голосом, с тем выражением, с той тяжестью, которая давит на плечи, как свинцовая плита, — они становятся чем-то другим. Приговором. Уведомлением. Хлопком стартового пистолета, после которого уже не повернуть назад.

Я вытерла пот со лба тыльной стороной ладони, закинула полотенце на плечо и пошла к выходу. Коридор подвала — длинный, тёмный, с лампами, которые давали желтоватый, болезненный свет, — казался длиннее, чем обычно. Шаги гулко отдавались от каменных стен, и каждый шаг приближал меня к кабинету, к Марио, к разговору, который, я чувствовала нутром, изменит всё.

Кабинет Дона — просторная комната на втором этаже, с тяжёлыми тёмными портьерами на окнах, старинным письменным столом красного дерева, книжными полками, набитыми томами в кожаных переплётах, и запахом — густым, сложным, из сигар, кожи, старой бумаги и чего-то ещё, что я не могла определить, но что всегда ассоциировалось у меня с властью. С тяжестью. С ответственностью, которая ложится на плечи и не снимается, как корона, которая не украшает, а давит.

Я вошла, и первое, что почувствовала, — воздух. Воздух в кабинете был другим. Тяжёлым, странным, густым, как будто кто-то выкачал из него кислород и наполнил чем-то другим — невесомым, но осязаемым, как дым без запаха, как напряжение, которое материализовалось и повисло между стенами, между предметами, между людьми. Я физически ощущала его на коже — как давление, как тяжесть, как руку, которая легла на грудь и не даёт вдохнуть полной грудью.

Марио стоял лицом к окну. Спина — прямая, напряжённая, как натянутая струна, которая вот-вот лопнет. Он не двигался. Не оборачивался. Смотрел куда-то сквозь стекло, сквозь сад, сквозь ограду особняка — туда, куда я не могла видеть, но куда, казалось, уходили его мысли. Его плечи были подняты, сведены, и между лопатками залегла тёмная тень, которая проступала сквозь белую рубашку, как рана сквозь бинт.

Я остановилась у двери, чувствуя, как пол под ногами кажется неустойчивым, и сцепила руки за спиной, чтобы не выдать, что они дрожат. Не от страха. От адреналина. От ожидания. От того предчувствия, которое гонит зверя в нору, а человека — в угол, и которое невозможно объяснить словами, потому что оно старше слов, старше мысли, оно — в крови, в костях, в самом древнем слое инстинктов, который говорит: «Беги. Или дерись. Но не стой. Стоять — нельзя.»

— Заходи, — сказал Марио, не оборачиваясь, и его голос — низкий, хриплый, с хрипотцой, которая выдавала не простуду, а усталость, глубокую, выматывающую, ту, что приходит не от недосыпа, а от того, что ты несёшь на плечах что-то слишком тяжёлое и не можешь поставить, не можешь отдать, не можешь бросить. — Закрой дверь.

Я закрыла. Щелчок замка — тихий, чёткий, окончательный, как точка в конце предложения, которое нельзя переписать.

Марио повернулся. Его лицо — тёмное, с резкими скулами, с тенями под глазами, которые проступили, как синяки, с морщиной между бровями, которая за последние недели стала глубже, резче, как трещина в камне, — было лицом человека, который не спал. Не ел. Не жил — а существовал, нёс, тянул, держал, как держат крышу, которая готова рухнуть.

— Я старался не подпускать тебя к этому, — начал он, и каждое слово давалось ему с усилием, как будто он выталкивал их из себя, камень за камнем, — но твоё присутствие нам необходимо.

Я не понимала. Стояла перед ним — в спортивной форме, с мокрыми от пота волосами, с покрасневшими костяшками, с сердцем, которое стучало так громко, что я боялась, он слышит, — и не понимала. Дядя говорил загадками, намёками, полутенями, и каждая фраза рождала десять вопросов, на которые у меня не было ответов.

— Марио, ты можешь сказать, что происходит? — мой голос был тихим, усталым, и после тренировки я ещё тяжело дышала, и каждое слово давалось с усилием, как будто я выталкивала его из лёгких, которые ещё горели от нагрузки.

Марио тяжело вздохнул. Провёл рукой по лицу — медленно, от лба к подбородку, как будто стирал что-то, как будто пытался снять усталость вместе с кожей, но она не снималась, она въелась, впиталась, стала частью его, как татуировка, как шрам. Он подошёл к столу, оперся о него бедром, скрестил руки на груди, и я увидела, что его пальцы — сжатые, побелевшие от напряжения — слегка подрагивают. Марио. Дядя Марио. Человек, которого я никогда не видела нервным, — подрагивал.

— Есть опасный человек, — начал он, и голос его стал другим — не усталым, а жёстким, отточенным, как лезвие ножа, которое достали из ножен. — Который хочет завладеть властью над всеми мафиозными кланами. Не одним. Не двумя. Всеми.

Я замерла. Слова повисли в воздухе, тяжёлые, свинцовые, и каждое впивалось в меня, как осколок.

— Сейчас ему мешает то, что ключ не у него, — продолжил Марио, и я не понимала, о каком ключе речь, но не перебивала, потому что чувствовала: сейчас — не время для вопросов. Сейчас — время слушать. — Но и без ключа он опасен для всего. Для всех. Для каждого клана, каждой семьи, каждого человека, который… — он запнулся, на секунду, всего на секунду, но я заметила, — который считает себя в некой безопасности.

Он отвернулся к окну. Потом — обратно. Его глаза — тёмные, почти чёрные, с тем огнём, который горит в глазах людей, привыкших к власти и не терпящих угрозы, — нашли мои и держали, не отпускали.

— Все эти недели, все эти дни мы разрабатывали план по его поимке. План. Детальный. Проработанный. Каждый шаг — выверен, каждый вариант — учтён, каждая вероятность — просчитана. Но у нас был минус. Пробел. Дыра, через которую весь план мог рассыпаться, как карточный домик.

Марио замолчал. Тишина в кабинете стала оглушающей — не тишина даже, а отсутствие звука, пустота, вакуум, в котором я слышала только собственное дыхание, собственное сердцебиение, собственный страх, который поднимался от живота к горлу, как тошнота, как паника, как понимание того, что сейчас последует.

— Нужен человек, — сказал Марио, и его голос упал до хриплого шёпота, — который сможет заставить его потерять бдительность.

Я напряглась. Каждая мышца, каждая клетка, каждый нерв — всё напряглось разом, как струна, которую дернули, и звук — высокий, тонкий, болезненный — пронзил меня изнутри. С каждым сказанным словом Марио я напрягалась сильнее, и не могла понять сути его рассказа, не могла сложить пазл, потому что он говорил — загадками, полунамёками, кругами, обходя главное, приближаясь к нему и отступая, как волна, которая набегает на берег и откатывается, и ты не знаешь — зальёт или нет.

— Сначала я был против, — Марио сказал это так, как признаются в чём-то, что тяготит, что лежит на сердце камнем и не даёт дышать. — Мой отец — тоже. Все. Все были против.

«Против.» Это слово должно было меня успокоить — они были против, значит, что-то есть, от чего нужно защищать, значит, есть кому защищать. Но не успокоило. Потому что «были» — прошлое время. «Были против.» А потом — перестали. А потом — решили. А потом — решили втянуть. Меня.

— Но ты единственная сейчас девушка в клане, которая неплохо обучена, — и его голос стал жёстче, холоднее, как будто он заставлял себя говорить это, заставлял себя быть Дон-Марио, а не дядя-Марио, заставлял себя смотреть на меня не как на племянницу, а как на ресурс, как на инструмент, как на шахматную фигуру, которую нужно поставить на доску, чтобы выиграть партию. — И мы решили втянуть и тебя.

«Втянуть.» Не «попросить». Не «предложить». «Втянуть.» Как в водоворот. Как в омут. Как в то, из чего не выплывают.

— Но…

Вот. Вот оно. Это «но», которое я ждала и боялась, которое повисло в воздухе, как занесённый нож, как приговор, от которого ещё можно отказаться, но который уже написан, уже подписан, уже лежит на столе. Вечно это «но» — когда оно звучит, идёт самое тяжелое бремя. Самый тяжёлый камень. Самый горький выбор.

Марио сел рядом. Рядом со мной — на диван, и я почувствовала, как продавились пружины под его весом, как диван стал меньше, ближе, теснее. Он взял мои руки в свои — и его ладони были сухими, горячими, жёсткими, с мозолями, которые я раньше не замечала, — и сжал. Не сильно, но крепко. Держал, как держат что-то хрупкое и ценное, что боишься уронить и не можешь не держать.

Он посмотрел мне в глаза. Прямо, открыто, без маски, без Дон-Марио, без хитрости и расчёта — и в его глазах я увидела то, что заставило моё сердце сжаться: страх. Не за себя — за меня. Дядя, который спас меня, который вытащил меня, который дал мне дом, имя, жизнь, — боялся. За меня.

— Но Амо против, — сказал он, и слова шли сквозь стиснутые зубы, с усилием, с болью, как будто каждый слог царапал ему горло. — Я вижу, как мальчишка, наследник Чезаре, смотрит на тебя. И он не хочет подвергать тебя этой опасности.

Марио замолчал. Держал мои руки. Сжимал — разжимал. Сжимал — разжимал. Ритмично, как пульс, как сердцебиение, как дыхание, и я чувствовала, как его пальцы передают мне то, что его голос не может сказать — тревогу, нежность, вину. Вину — за то, что он делает. За то, что просит. За то, что ставит меня — свою племянницу, девочку, которую он спас и клялся защищать — на линию огня.

— Но без тебя этот план мы не исполним.

Тишина.

Марио сидел и смотрел на меня, а я думала над его словами. Думала — долго, мучительно, выворачивая каждое слово, как камень, и заглядывая под него, ища ответ, который не лежал на поверхности. Дядя Марио — как Дон, как глава клана, как человек, который отвечает за жизни десятков, сотен людей — хотел приказать. Я видела это: в напряжении его челюсти, в том, как он сжал губы, в том, как его взгляд на секунду стал жёстким, непреклонным, как у человека, который привык, что его приказы не обсуждаются. Он хотел сказать: «Ты идёшь. Это не вопрос. Это приказ.» Как Дон — имел право, имел власть, имел основание.

Но как дядя — как человек, который нёс меня на руках, когда я была ранена, который сидел у моей кровати и менял повязки, который учил меня стрелять и говорил «я в тебя верю» — как дядя он не мог. Он как и Амо не хотел вести меня под пули. Не хотел — и должен был. Не мог — и обязан был. Это противоречие разрывало его, я видела, и мне было больно — за него, от него, из-за него.

Я — часть клана. Это не просто слова. Это не просто формальность, не запись в реестре, не клятва, произнесённая на коленях. Это — ткань, из которой я соткана, нить, которая проходит через всё — через прошлое, когда я была Каролиной Бернарди и клан был моей семьёй; через бегство, когда я думала, что клан — это клетка, и рвала связи, как паутину; через возвращение, через спасение, через Марио, который вытащил меня из темноты и дал мне новое имя, новую жизнь. Клан — это не выбор. Клан — это я. И я не знала, на кого они идут, не знала имени, не знала лица того человека, которого хотели убрать, — но понимала одно: это мой долг. Долг перед дядей — за то, что спас. За то, что помог сбежать. За то, что когда весь мир рушился, он протянул руку и сказал: «Идём. Я не оставлю тебя.» И я должна пойти на это задание. Для этого я и тренировалась. Для этого я отбивала костяшки до крови, для этого я училась стрелять, для этого я вставала в шесть утра, когда хотелось спать, и шла на тренировку, когда хотелось плакать. Для этого. Не для медали, не для похвалы, не для того, чтобы кому-то что-то доказать. Для того, чтобы когда настанет момент — быть готовой.

И момент настал.

— Я согласна.

Марио сузил глаза. Я видела, как дядя напрягся сильнее — ещё сильнее, если это было возможно, — как его пальцы на моих руках сжались, как желвак на его челюсти проступил, как рельеф под кожей.

— Я пойду и выполню это задание, — сказала я, и мой голос — странный, не мой, чужой, какой-то — звучал ровнее, чем я чувствовала. — Я помогу клану. Но сделаем это так, чтобы Амо не узнал.

Марио поднял бровь. Я продолжила, не дав ему возразить:

— Я уверена: если он узнает, то запрет меня, пока всё не закончится. Или сам полезет под пули. — Я сделала паузу, вдохнула, и воздух в кабинете — тяжёлый, спёртый, давящий — вошёл в лёгкие, как вода, и я выпихнула его обратно, вместе со словами: — Я же девушка. И для врагов, по их представлению, я слабее мужчин. Мало кто знает, что наш клан тренирует и девушек. Это — наше преимущество. Наш козырь. Карта, которую они не ждут.

Я замолчала на пару секунд. Сделала вдох. Ещё один. Почувствовала, как лёгкие наполняются, как грудь расширяется, как ребра расходятся — и на секунду, на одну короткую секунду, мне показалось, что я могу дышать. Что воздух есть. Что я жива.

— Я сделаю всё, чтобы помочь. Я справлюсь. — Голос дрогнул. Чуть-чуть, едва заметно, как струна, которую задели пальцем, и звук ещё не родился, но вибрация уже пошла. — И больше никогда не ошибусь.

«Никогда не ошибусь.» Эти слова — не обещание. Это клятва. Это — алая нить, которую я протянула от себя к прошлому, к той ошибке, что стоила мне… которой стоило… Я не договорила даже мысленно. Не смогла. Некоторые раны не заживают, сколько ни тренируйся, сколько ни бей, сколько ни стреляй. Они просто ноют тише.

Сказав это, в комнате повисла тишина. Не та тишина, что бывает после музыки — мягкая, тёплая, наполненная отголосками. Нет. Эта тишина была пустой. Абсолютной. Как вакуум, в котором нет ни звука, ни воздуха, ни жизни — только давление, которое давит на уши, на грудь, на сердце.

Марио продолжал держать мои руки. Сжимал — разжимал. Сжимал — разжимал. Его пальцы двигались медленно, машинально, как будто он не осознавал этого, как будто его тело делало то, чего разум ещё не решил. И я сидела, и чувствовала его руки, и думала: он не хочет этого. Он не хочет отпускать меня туда. Но он — Дон. И Дон не может позволить себе роскошь желания. Дон может позволить себе только долг.

— Хорошо, — сказал он наконец, и это «хорошо» прозвучало не как согласие, а как подпись на приговоре. — Завтра будет ещё один сбор. Мы доработаем пробелы в плане. И через пару дней приступим.

Он отпустил мои руки. Мягко, медленно, как будто не хотел, как будто пальцы не слушались, как будто каждая фаланга сопротивлялась. И добавил, глядя мне в глаза — серьёзно, тяжело, с той интонацией, которую я слышала только один раз в жизни, когда он сказал мне «если умрёшь — я не прощу себе»:

— Лина, это будет самое сложное задание, на которое ты ходила. Будь готова ко всему. И не геройствуй.

Не геройствуй. Как будто я умею по-другому. Как будто я когда-нибудь делала что-то по-другому. Как будто я не та девочка, которая бежала из горящего дома, не оглядываясь, и выжила не потому, что была осторожна, а потому, что была отчаянна.

Я улыбнулась Марио. Улыбнулась — и улыбка получилась кривой, односторонней, натянутой, как тетива, которую натянули, но ещё не отпустили. Поцеловала его в щёку — колючую, с запахом одеколона и табака, тёплую, живую, — и почувствовала, как он замер, как его рука на секунду поднялась, чтобы обнять меня, и — опустилась. Не обнял. Не мог. Потому что обнять — значит признать, что есть за что бояться. А Дон не боится. Дон не обнимает. Дон — решает.

Я вышла из кабинета. Дверь закрылась за мной — тихо, мягко, но я услышала, как щелкнул замок, и звук был окончательный, как точка, как захлопнутая книга, как дверь камеры, за которой — другой мир, другая жизнь, другое «я».

Коридор. Лестница. Ещё коридор. Моя комната. Я вошла, закрыла дверь, прислонилась к ней спиной — и ноги подкосились. Я сползла по двери на пол, обхватила колени руками, прижала лоб к запястьям, и — дышала. Просто дышала. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Считала вдохи, как считала удары, как считала часы, как считала всё, что можно посчитать, потому что счёт — это порядок, а порядок — это контроль, а контроль — это всё, что у меня осталось.

Зевс подбежал, ткнулся носом в мою ладонь. Гера устроилась рядом, тихая, осторожная, как будто понимала, что мне сейчас не до игр. Я сидела на полу, в тёмной комнате, с щенками у ног, и думала: я-то думала, что эти дни в клане — самые тяжёлые. Тренировки, напряжение, молчание, звонки Амо, которые всё реже, ожидание, которое всё невыносимее. Думала — это пик. Это максимум того, что я могу выдержать.

Но самые трудные и тяжёлые нас ждут впереди.

И я не знала — справлюсь ли. Я сказала «справлюсь», я кивнула, я улыбнулась, я поцеловала дядю в щёку и вышла, как выходят на сцену, — уверенно, спокойно, не оглядываясь. Но сейчас, одна, в темноте, с двумя щенками, которые не знают, что их хозяйка, может быть, идёт на смерть, — я не знала. Не знала, хватит ли мне сил, хватит ли мастерства, хватит ли того, что я называю храбростью, а что, может быть, — просто отчаяние, наряженное в форму и перебинтованное костяшками.

И всё-таки я пойду. Потому что должна. Потому что иначе — зачем всё? Зачем спасение, если я не готова платить за него? Зачем жизнь, если я прячу её за стенами чужой виллы?

Гера лизнула мне запястье. Зевс вздохнул и положил голову мне на колено. Я опустила ладонь ему на загривок, и его шерсть — тёплая, густая, живая — пропустила через меня ток, маленький, едва заметный, но настоящий.

Настоящий.

Как всё, что было. Как всё, что будет.

Я закрыла глаза. Вдохнула. И приготовилась.

 

 

Глава 27. Семнадцать: знак беды.

 

Лина

Я проснулась в немом крике.

Рот раскрылся — беззвучно, как у рыбы, выброшенной на берег, — и крик застрял где-то в горле, в самом узком месте, между кадыком и корнем языка, и не вышел, не родился, остался внутри, пульсируя, как второе сердце. Тело дёрнулось — резко, судорожно, как от удара током, как от чьей-то руки, которая схватила меня за плечи и тряхнула, — и я подскочила. Села в кровати. Сердце билось так, что я чувствовала его не в груди — везде: в висках, в горле, в кончиках пальцев, в животе, где оно пульсировало тупой, ноющей болью, как будто кто-то сжал внутренности кулаком и не разжимал.

Тяжело дыша — ртом, жадно, как дышат после бега, после погружения, после кошмара, — я потянулась к телефону. Рука дрожала. Не от холода — в комнате было тепло, даже душно, окно закрыто, воздух застоявшийся, спёртый, пропитанный запахом сна, — а от того, что осталось внутри, от того, что я не помнила, но что всё ещё вибрировало в теле, как отзвук, как эхо, как воспоминание мышц о движении, которого не было.

Хотела посмотреть время. Просто время — сколько часов, сколько минут до рассвета, до утра, до того момента, когда можно будет встать и делать что-то, что-то обычное, нормальное, безопасное. Но мой взгляд упал не на время. Не на часы, на минуты.

На цифру.

Семнадцать.

Первое, что я увидела — семнадцать минут. Часы показывали три часа семнадцать минут ночи. Цифры — белые, мелкие, чёткие на чёрном экране, — стояли перед глазами, как надпись на стене, как вывеска, как предупреждение, написанное на языке, который я не выбирала, но понимала. Семнадцать минут.

Потом взгляд скользнул ниже — на индикатор зарядки. И снова — семнадцать. Семнадцать процентов. Батарея разряжалась, телефон умирал медленно, спокойно, по-будничному, и показывал мне цифру, которая не имела никакого отношения к заряду, но имела отношение ко всему остальному.

Семнадцать. Семнадцать. Семнадцать.

Две цифры — одно и то же число — дважды за три секунды, и моё сердце, которое и так колотилось, как сумасшедшее, забилось ещё сильнее. Ещё быстрее. Ещё больнее. Удары — частые, рваные, неровные, как выстрелы в темноте, — отдавались в ушах, в висках, в затылке, и я прижала ладонь к груди, как будто могла удержать сердце рукой, остановить, успокоить, усмирить, но оно не слушалось, оно билось, билось, билось.

Я — чистокровная итальянка. В моих венах — кровь, которая течёт по этой земле тысячелетиями, которая помнит римлян и норманнов, арабов и испанцев, которая смешивалась и переливалась, как вино в чаше, и вобрала в себя всё — веру и суеверие, Бога и дьявола, крест и пентаграмму, молитву и проклятие. В моём мире — мире, из которого я вышла, мире, который я не выбирала, но который выбрал меня — есть поверье. Старое, как камни Сицилии, как оливковые деревья, которые помнят больше, чем книги. Поверье, которое мне рассказывала Мама — сидя на кухне, в тёплом свете, крутя в руках чётки, и её голос был тихим, ровным, как молитва, но от него холодело внутри.

«Семнадцать, — говорила мама, — дурное число. Видишь семнадцать — жди беды. Римские цифры — XVII — это анаграмма VIXI. А VIXI означает „я жил" — то есть „я мёртв". Помни это, Каролина. Помни.»

И я помнила. Помнила, хотя не хотела, хотя считала себя выше этого, выше суеверий, выше маминых чёток и старых сказок, которые передаются из уст в уста, от матери к дочери, от бабушки к внучке, как генетический код, как проклятие, которое нельзя сбросить, как татуировка, которая не стирается. Помнила — и не верила. Не верила — и боялась. Боялась — и злилась на себя за то, что боялась.

Я не была суеверной. Никогда не была. Не кидала соль через плечо, не стучала по дереву, не обходила чёрных кошек, не плевала через левое плечо, когда речь заходила о дурном. Я — Лина. Я — та, кто выжил. Я — та, кто не верит в сказки, потому что жизнь показала мне вещи пострашнее всякой сказки.

Но почему-то — именно сейчас, именно после кошмара, который я не помнила, но который оставил осадок на коже, как соль на лице после слёз, именно в три часа семнадцать минут ночи, с семнадцатью процентами зарядки в умирающем телефоне — это поверье встало передо мной, как тень, как фигура в тёмном дверном проёме, и я не могла его отогнать. Не могла отмахнуться. Не могла сказать «ерунда» и лечь спать. Потому что что-то — внутри, глубоко, в том месте, откуда исходят предчувствия, — говорило: это не ерунда. Это — знак. И знак — дурной.

Я не помнила, что мне снилось. Не помнила — и это было хуже, чем помнить. Потому что помнящий знает, чего боится, может назвать страх по имени, а значит — может с ним справиться. А не помнящий — не знает. Тупая, бесформенная, липкая тревога, которая не имеет ни лица, ни имени, ни причины, — тревога, которая хуже любого конкретного страха, потому что с конкретным можно бороться, а с бесформенным — нет. Ты просто стоишь посреди темноты, и темнота — со всех сторон, и ты не знаешь, откуда придёт удар, и поэтому не можешь приготовиться, не можешь защититься, не можешь — ничего.

Я резко отшвырнула телефон от себя. Резко, зло, как отшвыривают что-то, что обожгло, что предало, что напомнило о том, о чём не хотела помнить. Телефон стукнулся о подушку, соскользнул, упал на матрас, и экран погас. Семнадцать исчезло. Но не из головы. Из головы цифры не исчезают — они остаются, впиваются, как клещи, и чем больше ты их игнорируешь, тем глубже они залезают, тем громче звучат, тем тяжелее давят.

Я встала с кровати. Ноги — босые, холодные, несмотря на тёплый пол — коснулись паркета, и я поёжилась, не от холода, а от чего-то другого, от того предрассветного состояния, когда тело ещё не проснулось, а разум уже не спит, и между ними — зазор, провал, пустота, в которой рождаются самые страшные мысли. Те, что не приходят днём. Те, что ждут ночи, тишины, одиночества, чтобы выползти из своих нор и зашептать, зашептать, зашептать.

Я подошла к окну. Штора — тяжёлая, тёмная, бархатная — раздвинулась под моей ладонью, и ночной мир открылся мне, как раскрытая книга, написанная на языке, который я умела читать, но не всегда хотела.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Лес. Тёмный, густой, чёрный, как тушь на белой бумаге, — он начинался за оградой виллы и уходил вдаль, в темноту, в никуда, и деревья стояли в нём — неподвижные, молчаливые, как стражники, как свидетели, как существа, которые знают больше, чем показывают. Луна — не сегодня, небо затянуто, ни единого просвета, и лес тонул в темноте, растворялся в ней, становился ею, и граница между лесом и небом не угадывалась, всё сливалось в один чёрный, непроглядный океан, по которому не плыли корабли и не горели маяки.

Охранники. Три — нет, четыре — фигуры, тёмные, приземистые, двигались по периметру ограды. Фонари на столбах давали слабый, желтоватый свет, который выхватывал из темноты куски: плечо, руку, оружие на поясе, крах куртки. Они ходили — медленно, ритмично, как маятники, — по маршруту, который знали наизусть, каждый шаг, каждый поворот, каждая тень. Один шёл вдоль забора, второй — у ворот, третий — в дальнем углу, у садовых ворот, четвёртый — у входа в дом. Я видела их сверху, из окна второго этажа, и они казались маленькими, незначительными, как фигурки на шахматной доске, — но я знала: каждый из них вооружён, натренирован, готов. И всё равно — не спокойно. Всё равно — тревожно. Всё равно — семнадцать.

Я стояла и смотрела, и думала. Думала — долго, путано, кругами, как человек, который ищет выход из лабиринта и каждый раз возвращается к началу. Что произойдёт? Раз я увидела семнадцать — что? Что-то случится? С кем-то? Со мной? С кланом? С Амо? С заданием, о котором рассказал Марио? С кем-то из охранников, которые сейчас ходят по периметру, маленькие и далёкие, как точки на карте?

Я не была суеверной. Никогда не верила в такое. Но почему-то — после кошмара, который я не помнила, и этой проклятой цифры, которая горела на экране как клеймо, — я не могла успокоиться. Не могла. Сон прошёл — сознание вернулось, логика включилась, разум говорил «это просто цифры, просто совпадение, просто разряженный телефон и позднее время», — но тело не слушалось. Тело — древнее, мудрое, животное — знало что-то, чего разум не знал, и подсказывало: не просто. Не совпадение. Не случайность.

Ничего.

Я стояла у окна, и мой взгляд — невидящий, пустой, направленный внутрь, а не наружу — скользил по лесу, по охранникам, по теням, по фонарям, и всё это не имело значения, потому что я смотрела не на мир за окном, а на мир внутри себя — тёмный, путаный, полный страхов, которые я не могла назвать, и вопросов, на которые не было ответов.

Сон прошёл. И я уже понимала, что не усну. Не сегодня. Не после этого. Не после семнадцати. Сон — как дверь: если она закрылась, её не откроешь усилием воли, нужно ждать утра, ждать света, ждать, когда мир снова станет обычным, безопасным, логичным. А до утра — далеко. Ещё несколько часов темноты, тишины, одиночества, и мыслей, мыслей, мыслей, которые ползут, как змеи, шуршат, как листья, шепчут, как ветер, и нет от них спасения, нет убежища, нет тишины

Я подошла снова к кровати. Села на край. Матрас подо мной продавился, мягко, привычно, и простыня была ещё тёплой — от тела, от сна, от того часа, который я провела в беспокойном, рваном забытье, — и эта теплота была последним, что напоминало о покое, который я потеряла. Телефон лежал рядом — тёмный, молчаливый, невинный, как будто не он показывал мне семнадцать, не он вверг меня в этот страх, — и я взяла его. Взяла — и пальцы снова дрогнули, и экран снова загорелся, и я заставила себя не смотреть на цифры, не искать, не считать, просто — открыть сообщения.

Открыла — и увидела пустоту. Последнее сообщение — от Амо, два дня назад, короткое, сухое, три слова: «Занят, позвоню.» Три слова — и тишина, которая длилась сорок восемь часов, и каждый час — как камень на весах, и весы всё больше клонились в сторону тревоги.

Я решила написать Амо. Решила — не сразу, не легко, не так, как решают пойти в магазин или выпить воды. Это решение рождалось долго, мучительно, как роды, — с потугами, с болью, со страхом, что что-то пойдёт не так. Пальцы зависли над экраном, и я смотрела на пустое поле сообщения, и думала: написать? Не написать? А если он занят? А если он не ответит? А если ответит — и скажет что-то, что я не хочу слышать? А если не ответит — и это будет хуже любого ответа, потому что молчание — это тоже ответ, самый страшный, самый честный?

Может, и правда стоит уехать к Амо. Хоть на несколько дней. Хоть немного побыть вместе. Мысль пришла — не откуда, изнутри, из того места, где живут не логика и разум, а желание и потребность, — и осталась, и начала расти, как огонь от одной спички, как трещина в плотине, как крик, который поднимается от живота к горлу и не может остановиться. Уехать. К нему. Быть рядом. Почувствовать его руки, его дыхание, его тепло — не через телефон, не через слова, а по-настоящему, кожей, телом, всем собой.

А что, если после задания всё изменится? Эта мысль — холодная, острая, как ледяной нож — пронзила меня, и я замерла, и на секунду перестала дышать. Что если — после. Что если — во время. Что если кто-то из нас не вернётся. Не вернётся — и всё, что между нами было, всё, что могло быть, всё, что мы не успели, не сказали, не сделали, — останется недосказанным, незаконченным, как книга, которую захлопнули на середине, и ты никогда не узнаешь, чем она заканчивается.

Страх — не абстрактный, не философский, а конкретный, острый, как боль в сломанной кости — пронзил меня от темени до пяток. Страх не за себя — за него. За Амо. За то, что я могу потерять его, даже не успев по-настоящему обрести. За то, что между нами — километры, тишина, и «занят, позвоню», и два дня без звонка, и я сижу здесь, в три часа ночи, с семнадцатью процентами зарядки и страхом, который душит, а он — там, в Риме, в своём мире, со своими делами, и я не знаю, что он думает, что чувствует, жив ли он вообще.

Я стояла у кровати и набирала SMS. Пальцы — непослушные, дрожащие, как у старика, как у больного, как у человека, который делает что-то, от чего зависит его жизнь, — нажимали на клавиши, и буквы появлялись на экране, одна за другой, медленно, мучительно, как роды.

«Амо...»

Три точки. Пауза. Пальцы замерли. Что дальше? Что сказать? Как сказать — всё, что внутри, не сказав всего? Как вместить в сообщение то, что не помещается в сердце?

«...Пожалуйста, позвони мне.»

«Пожалуйста.» Я никогда не просила. Никогда — так, чтобы по-настоящему, чтобы от сердца, чтобы с этим словом, которое для меня всегда было труднее, чем «люблю», потому что «люблю» — это чувство, оно само по себе, его нельзя контролировать, а «пожалуйста» — это уступка, это признание, что я — прошу. Что мне — нужно. Что я — не справляюсь.

«Мы давно не общались.»

Давно. Два дня. Сорок восемь часов. Давно — для кого? Для людей, которые виделись раз в месяц, два дня — это капля. Для нас — для меня — два дня после того, как он звонил каждые три часа — это пропасть. Это — эхо, которое затихло. Это — огонь, который погас.

«И я соскучилась.»

Я смотрела на это слово — «соскучилась» — и не верила, что написала его. Не верила — себе. Соскучилась. Я. Лина. Девушка, которая держала дистанцию, которая не подпускала, которая строила стены из бетона и колючей проволоки, которая говорила себе «не привязывайся, не впускай, не позволяй» — соскучилась. По нему. По голосу. По присутствию, которого не было, но которое ощущалось — как тепло от огня, который погас, но угли ещё тлеют, и ты тянешь к ним руки, и они — обжигают.

Дрожащими пальцами отправила сообщение. Кнопка «отправить» — и текст уплыл, исчез, стал невидимым, стал — на том конце, у него, на его экране, в его жизни, и я уже не могла его вернуть, не могла стереть, не могла переиграть. Он — послан. Он — там. И теперь — ждать.

Я сама не поверила себе, что написала «соскучилась». Неужели я за столь короткое время смогла привязаться к нему? Вот как сильно он засел в моей голове — не как мысль, не как воспоминание, а как заноза, как татуировка, как запах, который въелся в кожу и не смывался ни водой, ни временем, ни расстоянием. Вот как глубоко — до костей, до крови, до того слоя, где «я» перестаёт быть «я» и становится «мы», и ты не замечаешь этого перехода, не чувствуешь, не контролируешь, — оно просто происходит, как рассвет, как прилив, как неизбежность.

Я стояла у кровати, и телефон — чёрный, молчаливый, равнодушный — лежал в моей ладони, и я ждала. Ждала — как ждут приговора, как ждут рассвета, как ждут поезда на пустой станции в холодную ночь. Ждала — и не знала, сколько пройдет времени: минута, час, вечность. Не знала — и стояла, и держала, и ждала.

Сколько я так простояла — не знаю. Может, минуту. Может, пять. Может, десять. Время в ожидании теряет форму, смысл, направление — оно не идёт, оно стоит, как и ты, и каждая секунда — как капля, которая не падает, висит на кончике сосульки, и ты ждёшь, когда она сорвётся, и не дождёшься.

И тогда — в моих руках зазвонил.

Звук — резкий, пронзительный, как выстрел, как удар, как крик в тишине — разорвал ночь, и я вздрогнула, и сердце подпрыгнуло к горлу, и пальцы на секунду отказали, онемели, не слушались, а телефон вибрировал, светился, и на экране — имя. Его имя. Три буквы. А-м-о. И входящий звонок оповещал, что это он.

Не раздумывая — ни секунды, ни доли секунды, ни вздоха — я взяла трубку. Палец скользнул по экрану, принял вызов, и я прижала телефон к уху, и услышала — его.

— La mia stella, я тоже соскучился по тебе.

Его голос. Уже такой родной. Такой любимый. Как будто я слышала его не через телефон, не через сотни километров, не через эфир и сети, а прямо — здесь, рядом, у моего уха, его губы у моей кожи, его дыхание — тёплое, живое, настоящее. Голос звучал хрипло — низко, с хрипотцой, которая бывает от усталости, от недосыпа, от сигарет, от того, что ты слишком долго молчал и слишком много держал внутри. Нежно — и в этой нежности, в этой мягкости, которая была ему свойственна только со мной, только в такие моменты, только когда никто не слышал, — я слышала то, что он не говорил: что он тоже не спал. Что он тоже думал. Что он тоже — ждал.

Но я слышала и другое. Усталость — не физическую, а ту, которая ложится на плечи, как свинец, и не снимается, и ты ходишь с ней, ешь с ней, спишь с ней, дышишь ею. Напряжение — то самое, которое я чувствовала и здесь, на вилле, которое висело в воздухе, как туман, и которое, оказывается, было и там, у него, в Риме, за сотни километров, — и от этого понимания, от того, что мы оба в одном и том же состоянии, в одном и том же напряжении, стало одновременно легче и тяжелее. Легче — потому что я не одна. Тяжелее — потому что я не могу ему помочь.

— Почему ты не звонил мне? — мой голос прозвучал тише, чем я хотела. Тише и — беспомощнее, и я ненавидела себя за эту беспомощность, за эту дрожь, за то, что я — Лина, тренированная, сильная, готовая к бою — стою в три часа ночи и спрашиваю, как брошенная девчонка, как та, которой без него — пусто.

— Я... я... я переживала...

Голос дрогнул. На последних словах — дрогнул, как дрожит струна, которую задели пальцем, и звук ещё не родился, но вибрация пошла, пошла по телу, от горла к груди, от груди к животу, и глаза — мои глаза, которые я держала сухими, которые я приучила не плакать, не выдавать, не показывать — стали влажными. Слёзы — горячие, непрошеные, предательские — собирались по краям, как вода у обрыва, и я закусила губу, чтобы не дать им пролиться, чтобы не выдать, не показать, не признаться в том, что и так было очевидно.

Губы дрожали. Я прижала их к рукаву, к ткани, к чему-то, что могло их остановить, удержать, спрятать, — и ждала его ответа, и каждая секунда ожидания была как шаг по тонкому льду, и я слышала, как лёд трещит, и не знала — выдержит или нет.

— Прости, — сказал Амо, и его голос стал мягче, теплее, как будто он протянул ко мне руку через сотни километров, через эфир, через тишину, и его ладонь легла на мою щёку, невидимая, но ощутимая, и я прижалась к ней — мысленно, всей кожей, всем телом, всей собой. — В клане много проблем. Решаю, помогаю отцу. Дела, которые не могу отложить, не могу делегировать, не могу...

Он замолчал. На пару секунд — и в этом молчании я услышала то, что он не говорил: «Я не звонил, потому что боялся, что если услышу твой голос, не смогу повесить трубку. Не смогу уйти. Не смогу делать то, что должен, вместо того, что хочу.»

А потом — продолжил, и его голос изменился. Стал — другим. Не усталым, не напряжённым. Другим. Тёплым. Жарким. Как будто он принял решение, и решение это — отпустило что-то внутри, и теперь он мог сказать то, что держал.

— La mia stella, приезжай сегодня ко мне. Побудем вместе.

И это его «вместе» — простое, короткое, из шести букв — прозвучало так, что я замерла. Замерла, и сердце — остановилось, буквально остановилось на долю секунды, как будто забыло, как биться, а потом — рванулось, забилось, застучало, и я прижала телефон к уху сильнее, так, что ребра корпуса впились в кожу, и я слышала — его дыхание, его тишину, его присутствие.

«Вместе.» Это слово звучало — не как приглашение. Не как «приезжай, чай попьём». Оно звучало — как прощание. Или — как признание. Или — как то и другое одновременно, как человек, который стоит на краю и не знает, вернётся ли, и говорит «побудем немного вместе», потому что «немного» — это всё, что у него есть.

И я не могла противиться сейчас его голосу. Не могла. Не этому напряжению на расстоянии, которое передавалось через телефон, через эфир, через тишину, как ток по проводам, и било меня, и я не могла уклониться, не могла защититься, не могла — да и не хотела.

— Я приеду, — сказала я, и голос мой — тихий, почти шёпот — прозвучал не как ответ, а как капитуляция. Капитуляция перед ним, перед собой, перед тем, что я чувствовала и не могла больше прятать, держать, скрывать. — Я приеду сегодня...

И замолчала. Замолчала, потому что слова закончились, а чувства — нет, и они переполняли, и не было для них формы, не было звука, не было названия, и я стояла, и молчала, и слушала его, и он слушал меня, и в этом молчании — в этой общей, общей тишине, которая была громче любых слов — было больше, чем во всём, что мы сказали.

Я услышала, как Амо выдохнул на том конце. Выдохнул — долго, медленно, как человек, который задерживал дыхание и наконец отпустил, и я представила, как его грудь поднимается и опускается, как его губы приоткрываются, как воздух выходит — тёплый, живой, — и мне захотелось быть там, рядом, прижаться к этой груди, услышать это дыхание не через телефон, а прямо, кожей, ухом, сердцем.

Услышала, как что-то зашуршало на том конце провода — ткань, простыня, одежда, — и я представила, как он лежит, или сидит, или стоит — в своей комнате, в своей жизни, в своём мире, — и телефон у уха, и мой голос в его голове, и расстояние между нами, которое не измерялось километрами, а чем-то другим, чем-то, что нельзя преодолеть ни самолётом, ни машиной, ни словом.

А потом зазвучал голос Амо — и он был другим. Не тем, что был минуту назад. Не усталым, не хриплым, не напряжённым. Другим. Тихим, глубоким, интимным, как голос, который звучит в спальне, в темноте, когда двое лежат рядом и говорят так, чтобы слышал только один, только она, только — ты.

— La mia stella, я буду ждать тебя. Позвони, как вылетишь, я встречу тебя.

«Я буду ждать тебя.» Четыре слова, и в каждом — столько, что хватило бы на роман, на поэму, на целую жизнь. «Я буду ждать» — не «приезжай, если хочешь», не «можешь приехать», не «было бы неплохо». «Я буду ждать» — как будто его жизнь с этого момента — ожидание, как будто всё остальное — фон, декорация, тишина, и единственное, что имеет смысл, — это мой самолёт, мой приезд, моя — тень в дверях.

— Хорошо. До скорой встречи, Амо, — мой голос звучал тихо, нежно, мягче, чем я хотела, мягче, чем позволяла себе, мягче, чем было безопасно. Я говорила с ним — и маска падала, стена рушилась, контроль уплывал, и я оставалась — открытой, незащищённой, уязвимой, и в этом была не слабость, нет — в этом была сила, самая трудная, самая честная: позволить себе быть — с ним. Без стен. Без масок. Без «я справлюсь сама».

И тело — всё тело, от макушки до кончиков пальцев ног — покрылось мурашками. Мурашки — мелкие, быстрые, как пробежавшие по коже электрические разряды, — подняли волоски на руках, на шее, на затылке, и кожа стала чувствительной, гиперчувствительной, как будто кто-то провёл по ней невидимой рукой — медленно, от плеча к запястью, от шеи к ключице, — и я вздрогнула, и закрыла глаза, и на секунду — всего на секунду — почувствовала его. Не физически — а иначе. Как присутствие. Как тепло. Как будто он был здесь, рядом, его рука — на моём плече, его дыхание — на моей шее, его губы — у моего уха, и он шепчет — не слова, а имя, моё имя, «Лина», — и это имя звучало как прикосновение, как ласка, как обещание.

Ожидание встречи — сладкое, мучительное, как ожидание дождя в пустыне, как ожидание рассвета после долгой ночи — заполнило меня целиком, от желудка до горла, и я не могла его проглотить, не могла выплюнуть, не могла — ничего, только — ждать. Ждать и чувствовать, как мурашки бегают по телу, как сердце стучит, как дыхание учащается, как внутри — там, глубоко, в том месте, которое я не показывала никому, — что-то теплеет, тает, поддаётся, как лёд под солнцем.

— A presto, la mia stella.

Голос Амо зазвучал ещё хриплее, тяжелее, и в этом хриплом «до скорого» я услышала — всё. Всё, что он не сказал. Всё, что держал. Всё, что копилось — как вино в закупоренной бутылке, как давление в котле, как крик в закрытом горле, — и сейчас, в этих двух словах, прорвалось, хлынуло, выплеснулось, и я — тонула в нём, в его голосе, в его «la mia stella», в его «a presto», и не хотела выплывать, не хотела спасаться, потому что утонуть в нём — было лучшим, что я знала.

И он отключился.

Гудки. Короткие, ровные, безжалостные. Сигнал «занято», «конец», «разговор окончен», — и его голос исчез, растворился, остался только в памяти, в теле, в мурашках, которые всё ещё бежали по коже, как отголоски, как эхо, как воспоминание о том, чего не было, но было.

Я стояла с телефоном у уха — несколько секунд, может, пять, может, десять, — и слушала тишину, которая осталась после его голоса, как тепло остаётся на стуле, где кто-то сидел, как запах — на подушке, где кто-то спал. Тишина — не пустая, а наполненная, насыщенная, густая, как сироп, и в ней — его дыхание, его «la mia stella», его «вместе», его выдох, его шёпот, его — всё.

Потом — опустила телефон. Экран погас. И комната — тёмная, тихая, пустая — снова стала просто комнатой, и я — снова просто собой, и семнадцать — снова где-то, и страх — снова здесь, и ночь — всё ещё длинная.

Но что-то изменилось. Что-то — сдвинулось. Как будто его голос переставил что-то внутри, переложил, перемешал, и страх всё ещё был, и тревога всё ещё была, но к ним добавилось — другое. Тепло. Жар. Ожидание — не то тревожное, мучительное, что сводило желудок, а другое — сладкое, тянущее, как тянется мёдом по ложке, — ожидание его рук, его губ, его глаз, его «la mia stella», произнесённого не в телефон, а прямо, шёпотом, в темноте, когда его дыхание на моём ухе, и его рука на моём бедре, и весь мир — сужается до одного человека.

Я знала, что уже не смогу уснуть. Тело — awakened, взбудораженное, полное адреналина и ожидания — не принимало сна, отказывалось, бунтовало, как лошадь, которую пытаются загнать в конюшню, а она рвётся в поле, в ночь, в свободу. Сон — не шёл. Мысли — не останавливались. Сердце — не успокаивалось.

По этому — я пошла собирать вещи.

Чемодан — небольшой, чёрный, кожаный, потёртый от путешествий — стоял в шкафу, и я вытащила его, раскрыла, и он зиял, как открытый рот, пустой, ожидающий, и я начала — заполнять. Руки — уже не дрожали. Решение принято, и вместе с решением пришла — ясность. Спокойствие. Не то настоящее, глубокое, а временное, то, что приходит, когда ты знаешь, что делать, и делаешь, и руки заняты, и голова занята, и некогда думать о семнадцати, о кошмарах, о страхах.

Я хотела вылететь уже через два часа. Два часа — сборы, дорога до аэропорта, регистрация, посадка. Два часа — и я в воздухе, и земля уходит вниз, и вилла становится точкой, и лес — тёмным пятном, и охранники — неразличимыми фигурками, и всё, что меня пугало, — остаётся внизу, на земле, а я — лечу. Лечу к нему. К Амо. К Риму. К «вместе».

Я складывала вещи — быстро, точно, как складывала оружие: каждая вещь на своём месте, каждый предмет — осмысленный, необходимый. Платье — тёмное, простое, с открытой спиной, то, которое он не видел, но которое я надену для него, и представила, как его глаза остановятся на моей спине, на линии позвоночника, на изгибе талии, и от этого взгляда — мурашки, снова мурашки, и жар, и желание, и — нет, не сейчас, собирайся, потом — потом.

Бельё. Пальцы замерли на шёлковой ткани — тёмной, тонкой, почти невесомой, — и я снова подумала о нём. О его руках. О том, как эти руки снимут это бельё — медленно, или быстро, или — не снимут, а просто — сдвинут, как мешающую деталь, и от этой мысли — жар внизу живота, и я зажмурилась, и выдохнула, и положила бельё в чемодан, и закрыла крышку, как закрывают книгу на главном месте, потому что — потом. Всё — потом.

Зевс подошёл, ткнулся носом мне в колено, и я присела, погладила его, и он лизнул мне руку — тёплым, шершавым языком, и я улыбнулась — первому, настоящему, за эту ночь.

— Я вернусь, — сказала я ему, как обещание, как клятву, как молитву. — Я всегда возвращаюсь.

Гера подошла с другой стороны, свернулась клубком у моей ноги, и я сидела — на полу, в темноте, с щенками, с чемоданом, с мурашками, с «la mia stella» в голове, с семнадцатью в сердце, с страхом — и с теплом, и они — боролись, страх и тепло, и я не знала, кто победит, но знала — что сейчас, в этот момент, тепло — сильнее.

Выйдя из комнаты, я на секунду замерла в коридоре. Не от страха — от привычки. Привычки, которая вросла в меня глубже, чем любая татуировка: прежде чем выйти — остановись. Прислушайся. Оцени. Коридор второго этажа — длинный, тёмный, с лампами, встроенными в стену через каждые три метра, — давал мягкий, приглушённый свет, который не освещал, а намекал, и в этом полумраке каждая тень казалась длиннее, каждый звук — громче, каждый шаг — весомее. Я стояла, слушала: тишина. Не та густая, тяжёлая тишина, что висела в кабинете Марио, — а обычная, предрассветная, когда дом спит, и стены дышат, и дерево скрипит, и где-то далеко, на кухне, холодильник гудит ровным, монотонным гулом, как мантра.

Тихо. Спокойно. Пусто.

Я двинулась вперёд — босые ноги по прохладному паркету, шаги мягкие, почти бесшумные, как и учили: не идти — скользить, не ступать — перекатываться с пятки на носок, чтобы каждый шаг был тихим, контролируемым, готовым в любой момент стать — бегом, рывком, ударом. Старая привычка. Из тех, что не выключаются, не стираются, не отпускают. Тело помнило то, что разум давно забыл, и двигалось так, как двигалось всегда — настороженно, собранно, как зверь, который вышел из норы и не знает, что его ждёт.

Чемодан — маленький, чёрный, на колёсиках — катился за мной, и колёса шуршали по паркету, негромко, но в ночной тишине этот звук казался грубым, чужеродным, как кашель в библиотеке. Я шла — мимо закрытых дверей, мимо тёмных проёмов, мимо картин на стенах, которые в полумраке казались не картинами, а окнами в другие миры, — и думала: кому передать? Кто не спит? Кто из персонала бродит по особняку в этот час, в четыре утра, когда даже совы уже закрыли глаза?

Надеюсь, встретить кого-нибудь из персонала — повариху Розу, которая вставала раньше всех, чтобы ставить тесто для хлеба; или горничную, которая проверяла комнаты; или охранника, который дежурил у входа, — чтобы передали Марио, что я уехала в Рим и буду относительно в безопасности. «Относительно» — слово-фальшивомонетчик, слово-предатель, слово, которое обещает больше, чем может дать, потому что «относительно безопасно» — это не «безопасно», это «не убьют, может быть, наверное, если повезёт». Но я не могла сказать «безопасно» — не имела права, не после того, как Марио рассказал мне о человеке, который хочет завладеть властью над всеми кланами. Не после семнадцати. Не после кошмара, который я не помнила, но который всё ещё вибрировал где-то под рёбрами, как отзвук, как предупреждение.

Но в особняке я так никого и не встретила. Коридоры — пустые. Кухня — тёмная, холодная, с чистыми столами и выключенной плитой, и тесто для хлеба не стояло, и Розы не было, и воздух пах не свежей выпечкой, а чем-то другим — застоявшимся, спёртым, как воздух в доме, где все спят и никто не живёт. Столовая — пустая, стулья сдвинуты к столу, салфетки сложены, посуда убрана. Гостиная — тёмная, экран телевизора — чёрный, холодный, отражающий лунный свет, который пробивался сквозь щель в шторах. Никого. Ни души. Как будто особняк вымер, как будто все, кто в нём жил, испарились, растворились, оставив после себя только мебель, стены и тишину.

Я спустилась на первый этаж — по лестнице, которая скрипела на третьей и седьмой ступеньке, и я знала это, потому что считала, всегда считала, каждая ступенька — звук, каждый звук — информация, каждая информация — преимущество. Первая — тихо. Вторая — тихо. Третья — скрип. Четвёртая — тихо. Пятая — тихо. Шестая — тихо. Седьмая — скрип. Я шла, и скрип под моими ногами был единственным звуком в доме, и он казался мне оглушительным, как выстрел, как вопль, как сигнал тревоги, который я не могла отключить.

Холл. Дверь. Выход.

Я толкнула тяжёлую входную дверь — она поддалась, медленно, неохотно, как будто не хотела меня отпускать, как будто знала что-то, чего не знала я, — и ночной воздух хлынул мне в лицо, и я вдохнула его — полный, жадный вдох, и он был прохладным, свежим, пахнущим травой и землёй и чем-то ещё, чем-то ночным, предрассветным, что не имеет названия, но имеет вкус — вкус свободы, вкус движения, вкус «я ухожу, я лечу, я — еду».

Дорожка, посыпанная гравием, — белым, мелким, хрустящим под ногами, и колёса чемодана катились по нему, и звук был — как жевать стекло, как хрустеть костями, и он разносился по ночному саду, и я шла, и гравий хрустел, и тёмные кусты по обе стороны дорожки стояли — неподвижные, молчаливые, как зрители, как свидетели, как стражи, которые пропускают, но запоминают.

За то у ворот увидела Дастина.

Он стоял — у будки охраны, у самого въезда, — и его силуэт вырисовывался на фоне тусклого фонаря, который горел над воротами, и свет падал на него сверху, как прожектор, и выхватывал из темноты: широкие плечи, массивную челюсть, коротко стриженные волосы, руку, лежащую на поясе, рядом — с кобурой, с пистолетом, с тем, что было его правом и его обязанностью, его властью и его грузом. Дастин. Молодой охранник — лет двадцать пять, может, двадцать семь, — с лицом, которое было красивым и неприятным одновременно, как лицо человека, который знает, что красив, и пользуется этим, и от этого красота становится не даром, а оружием. Высокий, жилистый, с руками, которые казались длиннее, чем нужно, и с взглядом, который всегда — всегда — скользил по людям оценивающе, как взгляд торговца на рынке, который приценивается к товару и прикидывает, сколько тот стоит.

Я знала Дастина. Знала — давно, ещё с тех времён, когда дедушка был Доном, когда особняк был другим, когда воздух не был таким тяжёлым, а люди — такими напряженными. Я спарринговалась с ним — очень давно, когда дедушка ещё следил за моим обучением и считал, что мне нужен партнёр, который не будет жалеть. Дастин не жалел. Он бил — жёстко, точно, без той снисходительности, с которой мужчины обычно бьют женщин на тренировках, и я была ему за это благодарна, потому что снисхождение на ринге — это оскорбление, это сигнал «ты слабее, я тебя щажу», а я не хотела, чтобы меня щадили. Я хотела — честного боя. И получала. И иногда — проигрывала, и иногда — выигрывала, и мы стояли друг напротив друга, потные, разгорячённые, с гневом в глазах и уважением — где-то глубоко, под гневом, как руда под землёй.

Но с тех пор многое изменилось. Дедушка отошёл от дел. Марио стал Доном. Я — стала другой. А Дастин... Дастин остался. Тем же. Надменным. Высокомерным. С этой манерой смотреть сверху вниз, даже когда стоял ниже, с этой интонацией, которая в каждом слове содержала вопрос: «А ты — кто?», и ответ: «А я — здесь, и я — здесь надолго». Он был из тех людей, которые не меняются, потому что не видят причины меняться, потому что считают, что мир должен подстраиваться под них, а не наоборот.

— И куда же ты направилась, принцесса?

Голос Дастина. Как всегда — надменно, высокомерно, с той интонацией, которая мне никогда не нравилась, с этим «принцесса», которое звучало не как ласка, не как комплимент, а как ярлык, как клеймо, как способ поставить на место, напомнить: ты — девочка, ты — приёмная, ты — на птичьих правах, и не забывай об этом. Он говорил это — каждый раз, каждый раз, когда я проходила мимо, и раньше я не обращала внимания, пропускала мимо ушей, как пропускают шум машин за окном — есть, но не трогает.

Но сегодня — сегодня он обратился ко мне на «ты».

«Ты.» Не «вы». Не «синьорина». Не «Лина». — «Ты.» И это «ты» — маленькое, короткое, небрежное, брошенное, как монета нищему, — взбесило меня. Взбесило — мгновенно, целиком, как спичка, брошенная в сухую траву, и трава вспыхивает, и огонь идёт, и не остановить. Взбесило — потому что «ты» от Дастина — это не фамильярность, не простота, не сокращение дистанции. Это — вызов. Это — «я не признаю тебя, я не считаю тебя за ровню, я не уважаю тебя достаточно, чтобы сказать „вы"». Это — проверка. И он ждал, что я её провалю.

Он стоял — ноги на ширине плеч, рука на поясе, подбородок поднят, и его глаза — тёмные, с тем блеском, который бывает у людей, уверенных в своей правоте, — смотрели на меня с высоты его роста, с высоты его мужского превосходства, с высоты того, что он — охранник, а я — та, кого охраняют, и между нами — стена, которая выше забора, выше ворот, выше всего.

Я остановилась. Не сразу — не резко, не по-женски, не так, как останавливаются, когда растеряны. Я остановилась — как останавливаются перед ударом: плавно, с переносом веса на заднюю ногу, с опущенным центром тяжести, с расправленными плечами и прямой спиной, и моя поза — незаметно для него, но заметно для меня — стала стойкой, не боевой, но готовой, и это «готовой» было во всём: в том, как я поставила ноги, в том, как опустила руки, в том, как подняла голову, в том, как посмотрела ему в глаза.

Прямо. В глаза. Без отведения, без моргания, без той женской мягкости, которая смягчает взгляд и делает его приемлемым, безопасным, не угрожающим. Я смотрела — как смотрят на противника. Как смотрят на того, кто переступил черту и ещё не знает, что переступил, но скоро узнает.

— Не забывайся, с кем говоришь, — мой голос прозвучал тихо. Тихо — не слабо. Тишина и слабость — разные вещи, и я давно научилась пользоваться первой, чтобы скрыть отсутствие второй. Тихо — значит контролируемо, значит обдуманно, значит каждое слово — выбрано, взвешено, оценено и выпущено, как пуля из ствола: одна, точная, в цель. — Не «ты», а «вы».

Пауза. Короткая, как вдох. И — продолжила, не дав ему открыть рот, не дав ему возразить, не дав ему вернуть себе инициативу, которую он только что потерял:

— Передай Дону, как проснётся, что я уехала в Рим. Он знает — кому.

«Он знает — кому.» Три слова, и в каждом — больше, чем Дастин мог прочитать. Он знал — кто такой Амо, знал, что наследник Чезаре и клан Марио связаны, знал, что Рим — это не просто город, это — человек, и этот человек — не я, а тот, кто ждёт меня на другом конце. И я не сказала «Амо», не назвала имени, не уточнила — потому что Дастиину не положено знать детали, не положено знать больше, чем нужно для передачи сообщения, и я — не та, кто будет обсуждать свои личные дела с охранником у ворот в четыре утра.

— Я позвоню ему, как приеду.

Всё. Сказано. Передано. Точка.

Я обошла Дастина. Обошла — не обойдя, а пройдя мимо, как проходят мимо препятствия, мимо столба, мимо камня на дороге, — не замедляя шага, не меняя траектории, не показывая, что он — что-то значимое, что-то, на что нужно реагировать, что-то, что требует внимания. Я прошла мимо него, и моё плечо оказалось в десяти сантиметрах от его, и я почувствовала его запах — табак, пот, что-то резкое, мужское, — и не повернула головы, не замедлила, не ускорила, просто — шла.

Его взгляд жёг мне спину. Я чувствовала его — физически, как чувствуют луч солнца или дуло пистолета, — этот яростный, жгучий, бессильный взгляд человека, которого только что поставили на место, и он это знает, и не может ничего сделать, и от этого — кипит. Он был зол — я знала, чувствовала, читала по напряжению, которое повисло в воздухе за моей спиной, как грозовое облако. Зол на то, что девчонка — девчонка! — отдаёт ему приказы. Зол на то, что он стоит у ворот в четыре утра, охраняет, несёт службу, рискует, а она — идёт мимо, с чемоданом, в Рим, к наследнику другого клана, как принцесса, которая может всё, а он — нет, не может, и должен стоять и слушать, и кивать, и передавать сообщения, как курьер, как посыльный, как — никто.

Но он молчал. Молчал — потому что знал. Знал, что я — приёмная дочь Марио. Знал, что Марио — Дон, и Дон не прощает неуважения к своим. Знал, что если он переступит черту — скажет лишнее, сделает лишнее, посмотрит лишнее, — то Марио с ним сделает. И «сделает» — это не увольнение, не выговор, не лишение премии. В мире, где жил Дастин, «сделает» — означало что-то другое, что-то окончательное, что-то, после чего не возвращаются. И он знал это. И молчал. И его молчание — тяжёлое, гневное, подавленное, как пар под крышкой котла — было красноречивее любых слов.

Я не обернулась. Не обернулась — хотя чувствовала его взгляд, хотя спина горела, хотя инстинкт кричал «обернись, проверь, контролируй». Не обернулась, потому что обернуться — значит признать, что он — значим, что его мнение — важно, что его гнев — страшен. А он — не значим. Его мнение — не важно. Его гнев — не страшен. Он — тень. Тень у ворот, которая стоит и смотрит, пока я иду — к самолёту, к Риму, к Амо, к «вместе», к тому, что ждёт меня, а не к тому, что стоит позади

За воротами — дорога. Тёмная, пустая, асфальт блестит от росы, и фонари стоят редко, и между ними — островки темноты, чёрные, глубокие, как лужи, в которых тонет свет. Я стояла на обочине, чемодан рядом, и ждала. Такси — я вызвала заранее, ещё в комнате, пока собиралась, и приложение показывало: машина в пути, три минуты, две, одна...

Ночная дорога. Я стояла одна — за воротами огороженного особняка, за забором, за охраной, за стеной, которая защищала, и — отделяла, и сейчас, стоя на обочине дороги, в тёмной, предрассветной прохладе, я чувствовала себя — обнажённой. Не физически — а иначе. Как будто стены пали, и между мной и миром — ничего, только воздух, ночь, и дорога, которая идёт — куда-то, и я не знаю, что ждёт в конце.

Голова была ясной. Чистой. Той особенной ясностью, которая приходит после ночи без сна, когда тело устаёт, а разум — обостряется, и всё становится чётким, резким, как фотография, проявленная в правильном растворе: детали, грани, тени, свет. Я думала — о задании, о Марио, о его руках, которые сжимали мои, о его «не геройствуй», о Дастине, о его «принцесса», о семнадцати, о кошмаре, о Амо, о его «la mia stella», о «вместе», которое звучало как прощание, и все эти мысли — не путались, не мешали, а стояли ровно, как книги на полке, каждая на своём месте, и я могла взять любую, открыть, прочитать, закрыть, взять следующую.

Такси подъехало. Точно в срок — белая машина, чистая, с фирменными наклейками на дверях, и фары выхватили меня из темноты, ослепили на секунду, и я зажмурилась, и когда открыла глаза — водитель уже вышел. Невысокий, средних лет, с усами и усталыми глазами человека, который возит людей ночью и давно перестал удивляться, кто, куда и зачем.

— Доброй ночи, — сказал он, и голос был ровным, нейтральным, без вопросов, без любопытства, без «а что вы делаете на дороге в четыре утра с чемоданом», и я была ему за это благодарна. Он взял мой чемодан — маленький, лёгкий, — загрузил в багажник, и крышка захлопнулась, и звук был — окончательным, как точка, как «поехали».

Я села на заднее сиденье. Кожа — прохладная, тёмная, пахнущая чем-то автомобильным, химическим, чужим, и я откинулась на спинку, и закрыла глаза, и машина тронулась — плавно, мягко, и за окном поплыли фонари, деревья, дома, и всё — уплывало, уезжало, оставалось позади.

Аэропорт. Я могла воспользоваться самолётом семьи — личным бортом, который стоял в ангаре на частном аэродроме, в двадцати километрах от виллы, готовый, заправленный, с пилотом, который жил рядом и ждал звонка. Могла — позвонить, сказать «готовьте», и через сорок минут сидеть в кожаном кресле, пить шампанское и смотреть, как земля уходит вниз, и стюардесса спрашивает «синьорина, что желаете», и всё — как всегда, как положено, как завещано. Но я не стала. Почему-то — захотелось полететь как обычный человек. Не частным бортом, не в одиночестве, не в вакууме кожаного салона, а — среди людей, среди жизни, среди обычных, нормальных, простых людей, которые летят по своим обычным, нормальным, простым делам и не знают, что рядом — девушка, которая едет к наследнику мафиозного клана, после ночи с семнадцатью, после кошмара, после разговора с Доном, после задания, о котором она ещё не рассказала тому, к кому едет.

Только бизнес-классом. Не первый класс — не нужна мне роскошь, не нужна эта показная, вызывающая демонстрация денег, которая в нашем мире была не признаком богатства, а признаком дурного вкуса. Бизнес-класс — достаточно. Широкое кресло, тихий салон, немного пространства, тишина, и — люди. Не тесные, не давящие, а просто — рядом. Чужие. Незнакомые. Ничего не знающие обо мне, о моей жизни, о кланах, о ключах, о семнадцати, о «la mia stella». И в этом — была своя, странная, необъяснимая свобода. Свобода быть — никем. Просто пассажиркой. Просто девушкой, которая летит в Рим.

Машина неслась по ночной дороге, и фары освещали асфальт — белый, ровный, уходящий вперёд, в темноту, в никуда, — и я смотрела в окно, и думала: вот еду. Еду — к нему. К Амо. К тому, кто ждёт. К тому, кто сказал «вместе» так, что у меня перехватило дыхание. К тому, кто не звонил два дня, а потом позвонил — и его голос был хриплым, и усталым, и нежным, и в этой нежности было столько, что хватило бы на десять жизней.

Еду — и не знаю, что меня ждёт. Не знаю — что скажет Амо, когда увидит. Не знаю — что скажу я. Не знаю — будет ли разговор, или — молчание, в котором больше, чем в словах. Не знаю — будет ли ночь, его руки, его губы, его «la mia stella», шёпотом на моей коже, или — разговор, тяжёлый, серьёзный, о кланах, о ключах, об опасности, о том, что надвигается, как гроза, и мы оба это чувствуем, и оба не знаем, как защититься.

Не знаю. И еду. Потому что — еду. Потому что — надо. Потому что — хочу. И «хочу» — это слово, которое я долго не позволяла себе, и сейчас — позволила, и оно — вело, тянуло, толкало, как ветер парус, и я — летела.

За окном начинался рассвет. Тёмное небо — не чёрное, а уже серое, с голубоватой полоской у горизонта, как будто кто-то провёл мелом по чёрной доске, и след остался, и рос, и ширился, и скоро — скоро — небо станет розовым, золотым, и ночь уйдёт, и семнадцать — уйдёт, и страх — уйдёт, и останется — только дорога, и я, и Рим, и он.

Я еду. К нему. И пусть семнадцать, пусть кошмар, пусть Дастин, пусть задание, пусть Марио, пусть весь мир — пусть. Я еду. И это — единственное, что имеет значение.

 

 

Глава 28. Когда секунды весят тонну

 

Амо

После ночного сообщения Лины я так и не смог уснуть.

Не то чтобы я не пытался. Лёг. Закрыл глаза. Считал — сначала овец, потом удары сердца, потом секунды, потом — перестал считать, потому что понял: бесполезно. Сон не шёл. Не шёл — как не идёт упрямый конь, которого тянут за повод, а он упирается, переступает с ноги на ногу, и стоит, и не двигается, и ты можешь тянуть, можешь давить, можешь кричать — он не сдвинется. Сон был таким же. Я лежал в темноте, в своей спальне на вилле в Риме, и сон стоял где-то рядом — близко, я чувствовал его, как чувствуют присутствие кого-то в тёмной комнате, — но не шёл, не приближался, не накрывал, и я — лежал, и смотрел в потолок, и слушал тишину, и тишина была — не пустой, а полной, наполненной тем, что я не мог выключить: мыслями.

Я уже несколько суток не спал. Не спал по-настоящему, глубоко, так, чтобы тело восстановилось, чтобы разум очистился, чтобы утром проснуться и чувствовать себя живым. Нет. Мой сон за последние дни состоял из коротких, рваных провалов тридцать минут здесь, час там, между которыми я просыпался, хватал телефон, проверял сообщения, видел пустоту, и снова вставал, шёл к ноутбуку, открывал файлы, вчитывался в строки, которые знал наизусть, потому что читал их двадцать, тридцать, сорок раз, и всё равно снова, снова, снова, потому что каждый раз надеялся найти то, что пропустил, ту деталь, тот пробел, ту трещину в плане, через которую всё могло рассыпаться.

Мы вместе с кланом Morte придумывали план поимки Масару Такуми.

Имя — Масару Такуми. Я произносил его мысленно, беззвучно, как произносят имя врага, и от каждого слога на языке оставался привкус горький, металлический, как кровь от прикушенного языка. Масару Такуми. Человек, который хотел всё. Не один клан. Не две семьи. Не кусок территории, не долю в бизнесе, не место за столом переговоров. Всё. Власть над всеми мафиозными кланами не союз, не партнёрство, не добровольное подчинение, а власть. Тотальную. Абсолютную. Ту, которая не оставляет места для чужого слова, чужого решения, чужой воли. Власть, которая стирает границы, убирает Донов, превращает семьи в подданных, а подданных в рабов.

Я сидел за ноутбуком в гостиной не в кабинете, не в офисе, а в гостиной, потому что кабинет за последние дни стал местом, от которого меня тошнило. Слишком много часов, слишком много экранов, слишком много карт на стенах, слишком много стрелок, линий, маршрутов, и каждый чья-то судьба, чья-то жизнь, чья-то смерть. Гостиная была проще. Широкий диван, низкий стол, ноутбук на коленях, чашка кофе на столе третья, нет, пятая, нет, я сбился со счёта, и пепельница, полная окурков, и окно, за которым Рим просыпался, шевелился, жил, и этот контраст мой мрак и их утро — был настолько резким, что я старался не смотреть в окно, чтобы не думать о том, что там жизнь, а здесь план, как схватить человека, который хочет эту жизнь отнять.

Я перестал приезжать в Нью-Йорк. Не потому что не хотел , а потому что не мог. В Нью-Йорке — Лина. В Нью-Йорке — вилла Марио, щенки, тренировочный зал, груши, мишени, и всё то, что я оставил, и всё то, что звало, тянуло, жгло. В Нью-Йорке я не мог думать ни о чём, кроме неё. Мой разум который должен был быть холодным, расчётливым, острым, как скальпель, мутил, размывался, терял фокус, потому что в Нью-Йорке каждый километр дороги напоминал о ней, каждый фонарь о той ночи, каждый звук о её голосе, и я не мог. Не мог работать. Не мог планировать. Не мог быть тем, кем должен быть, когда в голове не Такуми, не планы, не кланы, а она. Её глаза. Её губы. Её «я соскучилась», отправленное в три часа ночи, которое я прочитал и мир рухнул.

В Риме было иначе. Не проще но иначе. Здесь, в своём доме, на своей территории, в своём кабинете, за своим столом, я мог частично. Частично сосредоточиться. Частично выключить её нет, не выключить, никогда, но приглушить. Убрать на задний план. Загнать в ту комнату разума, где она жила постоянно, где горел свет, где пахло жасмином и чем-то ещё, что я не мог определить, но что было ею, только ею, и закрыть дверь. Не запереть закрыть. И знать, что она там, за дверью, и в любой момент могу войти, прикоснуться, услышать, но сейчас не входить. Сейчас Такуми. Сейчас план. Сейчас долг.

Долг. Это слово, которое я впитал с молоком матери, с запахом отца, с первым рукопожатием, с первой клятвой. Долг — не бремя, не груз, не цепь. Долг — это то, что ты есть. Без долга ты никто. Без долга ты тело без костей, дом без стен, оружие без рукояти. Долг — это скелет, на котором держится всё остальное: имя, честь, сила, право. И сейчас мой долг — поймать Масару Такуми, пока он не поймал нас.

Я не мог всё время перекладывать свои обязанности на Марко. Да он был моим Консильери. Моим братом. Моей правой рукой. Человеком, которому я доверял так, как доверяют только тем, с кем стоял плечом к плечу, когда прилетали пули, и кто не отступил. Марко был надёжным, как камень, как стена, как фундамент, на котором держался дом. Он брал на себя телефонные звонки, встречи, документы, переговоры, всё то, что отнимало время, которое мне нужно было для главного. Он делал это без жалоб, без вопросов, без «а почему я», потому что знал, что я делаю то, что не может сделать никто другой: я думал. Я просчитывал. Я видел план целиком, как шахматист видит партию на двадцать ходов вперёд, и каждый ход — выверен, каждый вариант — учтён, каждая жертва — оправдана.

Но мне нужна была ясность в голове. Ясность — не та, что приходит от отдыха, а та, что рождается в бодрствовании, в сосредоточенности, в том состоянии, когда ты отключаешь всё лишнее и оставляешь только суть. В Нью-Йорке сути не было — там был хаос, там была Лина, там было всё, что я не мог контролировать, и то, что я мог, тонуло в том, что не мог. Здесь, в Риме, я мог частично. Частично лучше, чем ничего. Частично — достаточно, чтобы двигаться, чтобы работать, чтобы не стоять.

Это задание было и есть самым опасным из всех. Не «одним из» ,а самым. Я участвовал в операциях, которые стоили крови, свободы, жизней. Я видел, как планы рассыпались, как люди падали, как всё, что готовилось месяцами, рушилось за секунды. Но Такуми — это было другое. Такуми — не обычный враг. Не Дон, который хочет больше территории, не глава семьи, который метит выше, не выскочка, который не знает своего места. Такуми был умён. Холоден. Терпелив. Он не рвался — он ждал. Он не нападал. Он двигал фигуры по доске, которую мы не видели, и мы были на ней фигурами, и не знали кто мы: ферзи или пешки.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И от этого холодок. Не страх, я не боялся, страх был роскошью, которую я не мог себе позволить, но холодок. Тот самый, который пробегает по спине, когда ты понимаешь, что враг не глупее тебя. Может умнее. Может терпеливее. Может безжалостнее. И от этого холодок, и от этого бессонница, и от этого кофе, сигареты, и ноутбук, и строки, которые я читал до рези в глазах

Часов до одиннадцати утра я сидел за ноутбуком в гостиной.

Часов. Не минут, не «немного» часов. Шесть, может, семь часов от того момента, как Лина написала мне ночью, до одиннадцати, когда римское солнце стояло уже высоко, и его лучи пробивались сквозь жалюзи, ложились на пол полосами, как тюремные прутья, и я сидел в этих полосах, как в клетке, и работал. Экран ноутбука единственный источник света, который я признавал светил мне в лицо, и глаза горели, слезились, и я тёр их, и продолжал. Кофе литрами. Я пил его чёрный, без сахара, без молока, горячий, обжигающий, и каждый глоток как удар, как пощёчина, которая возвращает к реальности, и я пил, и пил, и пил, и чашка пустела, и я вставал, наливал новую, и снова садился, и снова экран, строки, схемы, имена, маршруты, вероятности.

Сигарета за сигаретой. Я курил не потому что хотел, а потому что руки требовали. Требовали действия, движения, чего-то, чем можно занять пальцы, иначе они потянулись бы к телефону, к её номеру, к «позвонить», к «услышать», и я не мог, не сейчас, не должен, у неё самолёт, у неё дорога, у неё свои мысли, и я не имел права вторгаться. Поэтому сигареты. Дым сизый, густой, поднимался к потолку, клубился, как туман, и пепельница наполнялась белыми окурками, серым пеплом, и я смотрел на них, и думал: вот так же тлеют планы. Тлеют и гаснут. Если не поддерживать огонь.

Я пытался успокоиться. Пытался дышать, как учили: вдох четыре счёта, задержка четыре, выдох четыре. Срабатывало на минуту. Может, на две. Потом снова: мысли, образы, её голос, её «я соскучилась», которое звучало в голове на повторе, как заезженная пластинка, и я не мог выключить, не мог остановить, не мог выдохнуть и оставить позади. Потому что не хотел. Не хотел оставлять позади. Не хотел выключать. Хотел слышать. Снова и снова. И от этого — не мог успокоиться.

Разум и тело ожидали звонка Лины. Ожидали приезда la mia stella. И это ожидание двойное, раздвоенное, как двойная экспозиция на фотографии, было мучительным. Разум работал, читал, считал, планировал, выстраивал маршруты, просчитывал вероятности, и каждая клетка мозга была занята Такуми, кланы, ключи, ловушки. Но тело — тело жило другой жизнью. Тело слышало каждый звук в доме: скрип половицы, звон посуды на кухне, где кто-то готовил завтрак, щелчок двери, шаги охраны в коридоре, и на каждый звук тело дёргалось, напрягалось, как натянутая пружина, ожидая её. Её шаги. Её голос. Её присутствие. Тело знало, что она летит. Знала, что она через несколько часов будет здесь, в Риме, в моём доме, в моих руках, и это знание сладкое, мучительное, как незажившая рана пульсировало, ныло, тянуло, и я сидел, и работал, и ждал, и курил, и пил, и ждал, и ждал.

«La mia stella.» Моя звезда. Я назвал её так ,не помню когда, не помню как, это произошло естественно, как дыхание, как встающее солнце. Она была звездой. Далёкой, яркой, недосягаемой, той, на которую смотрят ночью и знают: даже в самой глубокой темноте — есть свет. И этот свет она. La mia stella. Моя. Это слово «моя» я произносил с тем весом, с тем значением, с той тяжестью, которая не имеет ничего общего с собственничеством. «Моя» не значит «принадлежит мне». «Моя» значит «я отвечаю за неё. Я тот, кто между ней и миром. Я стена, щит, тень, которая падает впереди, когда впереди опасность».

И сейчас она летела ко мне. Через океан, через облака, через время, через всё. Летела и я ждал, и ожидание было одновременно пыткой и счастьем, адом и раем, и я не мог ни отстраниться, ни погрузиться полностью, и висел между, на грани, на краю.

И вот скоро мне позвонила la mia stella.

Телефон завибрировал на столе рядом с ноутбуком, рядом с чашкой, рядом с пепельницей, и я вздрогнул. Взмокнул мгновенно, как от удара, как от выстрела, и рука машинально, без думанья, на рефлексе схватил телефон, и экран загорелся, и на нём имя. Её имя. Лина. И я — замер. На секунду ,всего на секунду замер, как замирают перед прыжком, перед выстрелом, перед поцелуем, собрался, выдохнул, принял.

— Амо, я через час буду в Риме. Жду встречи.

Её голос ровный, собранный, быстрый. Голос человека, который знает, что хочет сказать, говорит и заканчивает. Без лишних слов, без пауз, без томных вздохов и «как я по тебе скучала», которые другие женщины растягивают на минуты. Она сказала. И сбросила. Тут же. Мгновенно. Как отрезала.

И как всегда быстро сбросила трубку.

Я смотрел на телефон на потухший экран, на «разговор окончен», на тишину, которая осталась после её голоса, и смеялся. Тихо, про себя, не вслух внутри, где живёт то, что я не показываю никому, кроме неё. Смеялся потому что это было так похоже на неё.

Она иногда хотела говорить со мной долго и часто и те звонки, первые, когда она только начала звонить, когда ещё стеснялась, ещё подбирала слова, ещё делала паузы, в которые я слышал её дыхание и знал она улыбается, те звонки были другими. Мягкими, тёплыми, как вечернее солнце на коже, и я слушал. Слушал больше, чем говорил, потому что её голос был тем, что мне нужно было, не слова, а звук, тембр, интонация, то, как она произносила «Амо» с мягкостью, которую она не показывала никому, только мне, только в трубку, только когда никто не слышал.

А сейчас сообщила, что через час прилетает, и тут же скинула. Коротко. Чётко. Без «я скучала», без «жду не дождусь», без «пожалуйста, встреть меня». Просто «через час буду в Риме». Как деловое сообщение. Как рапорт. Как вызов.

Моя непокорная. Моя девочка. Мой ангел. La mia stella.

«Непокорная» потому что она не подчинялась. Никогда. Ни мне, ни кому-то. Она шла своей дорогой, принимала свои решения, делала свой выбор, и я не мог, не хотел, не имел права её останавливать. Это сводило с ума. Это притягивало. Это было то, чего я не находил ни в ком другом, то, чего не было в женщинах, которые окружали меня, покорности, мягкости, готовности согнуться. Лина не гнулась. Она стояла. Прямо, твёрдо, как дерево, которое вросло в землю корнями, и ветер не мог, и буря не могла, и я не хотел, потому что любить дерево — значит любить его прямым, а не согнутым.

«Мой ангел» потому что в ней было что-то, чего не было в моём мире. Свет? Чистота? Нет не чистота, она была не чистой, она была живой, со шрамами, с ошибками, с тьмой, как все мы. Но в ней было что-то. Что-то, что я не мог назвать, не мог определить, не мог ухватить, но что было. Как запах, который чувствуешь, но не можешь описать. Как звук, который слышишь, но не можешь повторить. Она была. И этого было достаточно

Я убрал ноутбук с колен. Медленно, аккуратно, как убирают оружие после стрельбы: закрыл крышку, сложил файлы, сохранил, выключил. Всё, что было на экране планы, схемы, имена, маршруты исчезло, погасло, осталось в машине, в файлах, в памяти, и я встал. Встал и тело отозвалось болью: затёкшая спина, сведённая шея, колени, которые хрустнули, как ветки, и я потянулся руки вверх, позвоночник выгнулся, и мышцы заныли, и это была хорошая боль, живая, та, которая говорит: ты здесь, ты жив, ты двигаешься.

Встал с дивана и пошёл в душ. Быстро не размышляя, не медля, не давая себе времени на то, чтобы снова сесть, снова открыть ноутбук, снова уткнуться в экран. Нет. Она через час. Час это мало. Час это ничего. Час это несколько взмахов ресниц, если думать о ней, а я думал, и поэтому час пролетит, как минута, и я должен быть готов.

Душ горячий, обжигающий, такой, что кожа краснела и горела, и я стоял под струями, и вода била в затылок, в плечи, в спину, и смывала ночь, бессонницу, кофе, сигареты, пот, усталость, всё, что накопилось за сутки, за двое, за трое, и уходило в сток, в темноту, в никуда. Я стоял глаза закрыты, лицо поднято к воде, и думал: вот так смывается всё. Грязь, усталость, мысли. Всё кроме одного. Её не смыть. Она не смывается. Она въелась, впиталась, стала частью кожи, частью крови, частью — меня, и вода бессильна, и время бессильно, и расстояние бессильно, и я бессилен, и это прекрасно, и это страшно, и это всё.

Вода стекла по телу, по плечам, по груди, по животу, по ногам, и я выключил кран, и тишина мокрая, парная, повисла в ванной, и я стоял, и капли падали с волос, с кончиков пальцев, и стучали по кафелю, и звук был ровный, ритмичный, как метроном, как отсчёт, как время, которое идёт, идёт, идёт, и каждый удар ближе к ней.

Я вытерся быстро, жёстко, как вытираются перед боем, не нежась, не расслабляясь, а растирая кожу до красноты, до тепла, до того состояния, когда тело готово. Надел свежее ,тёмная рубашка, тёмные брюки, всё простое, всё чёрное, всё без излишеств, потому что я ехал не на приём, не на встречу, не на показ, а встречать её, и для этого не нужен костюм за десять тысяч, для этого нужен я. Чистый, свежий, собранный. Готовый.

Готовый к чему? Я не знал. Не знал что будет, когда она выйдет из терминала, и я увижу её живую, настоящую, не через экран, не через голос, а целиком: лицо, глаза, руки, тело, походку, и всё это нахлынет, и я не знаю, что сделаю. Обниму? Сказану что-то? Просто посмотрю, как смотрят на то, чего ждали так долго, что разучились верить, что дождутся? Не знал. И не думал. Потому что думать значит планировать, а планировать значит контролировать, а с ней контроля не было, и в этом была свобода, и в этой свободе был страх, и в этом страхе была жизнь.

Я набрал своему главе охраны. Телефон к уху, гудки один, полтора, и — ответ.

— Давид, я еду в аэропорт. Мне нужно пять человек для охраны. Время выполнения пять минут.

И скинул трубку.

Не дожидаясь ответа. Не дожидаясь «да, синьор», не дожидаясь «всё будет готово», не дожидаясь ничего. Мне не нужны его слова. Я никогда не церемонился не с охраной, не с подчинёнными, не с теми, кто работал на меня и получал за это деньги, уважение, защиту. Я ждал от них только одного действий. Не согласия действия. Не понимания выполнения. Не вопросов результата. Давид был хорошим главой охраны, лучшим, кого я мог найти, и он знал это правило, знал его так, как знает солдат устав: не обсуждается, не объясняется, не пересматривается. Я сказал он сделал. Пять минут значит пять минут. Не шесть, не десять, не «постараюсь». Пять. И если через пять минут у ворот не будет пяти человек и трёх машин Давиду придётся объясняться, и это объяснение не разговор, не выговор, а разговор, после которого люди либо становятся лучше, либо перестают быть.

Я не был жестоким. Жестокость — это когда ты причиняешь боль ради боли, когда ты давишь ради давления, когда ты унижаешь ради самоутверждения. Я не унижал. Я устанавливал правила. Правила не мои, не личные, не каприз. Правила те, которые держат систему. Без правил хаос. Без системы смерть. В моём мире слабая система означала мёртвого Дона и мёртвый клан, и я не собирался быть мёртвым. Не сейчас. Не когда она летит ко мне.

Пять минут. Ровно пять — я засёк, не по часам, а по внутреннему ощущению, по тому чувству времени, которое вырабатывается годами дисциплины, когда ты знаешь — сколько прошло, без часов, без секундомера, по пульсу, по дыханию, по тому, как тело ощущает течение секунд. Пять минут на то, чтобы одеться, причесаться, проверить оружие, ключи, телефон. Пять минут и готов

И вот когда я вышел из своего дома у ворот виллы стояло три машины и пять охранников.

Три машины чёрные, тонированные, массивные, как бронетранспортёры, стояли в ряд, и их кузова блестели в утреннем солнце, и стёкла были тёмными, непроницаемыми, как глаза людей, которые не хотят, чтобы им смотрели внутрь. Пять охранников в чёрном, в костюмах, которые не скрывали, а подчёркивали фигуры, стояли у машин, и каждый прямой, собранный, каждый готов. Они не разговаривали, не переминались, не курили, стояли, как вкопанные, и ждали, и их лица нейтральные, пустые, без выражения были лицами людей, для которых ожидание часть работы, и они делали эту работу хорошо.

Замечательно. Пять минут и готово. Давид не подвёл, как и всегда, как и должно, как и было. Я кивнул всем коротко, сдержанно, один наклон головы, который означал больше, чем любое «спасибо», «хорошо», «молодцы». Кивок — был признанием. Признанием того, что они сделали, что я увидел, что всё правильно. Они приняли кивок так же молча, так же сдержанно, и это было профессионально, по-военному, без лишних эмоций, без «спасибо, синьор», без расшаркиваний. Они знали. Я знал. Кивок закрыл круг.

Я сел в свою машину — переднюю, не заднюю, не пассажирскую, а — за руль. Я всегда садился за руль. Всегда. Не потому что не доверял водителям — доверял, но — за рулём я контролировал. Скорость, маршрут, время. За рулём — я был не пассажиром, а — хозяином, и в моём мире — это имело значение. Мой мир — состоял из контроля, из того, что ты держишь в руках, и то, что ты не держишь, — держит тебя, и я — не хотел, чтобы меня держали. Ни люди, ни обстоятельства, ни — машины.

Ключ — в замок. Двигатель ровный, низкий, вибрирующий гул, который прошёл через тело, как ток. Руки на руле, и руль прохладный, кожаный, привычный, и я сжал его, и пальцы побелели, и я выдохнул, и поехал.

Рим. Утренний, залитый солнцем, шумный жил своей жизнью, и я ехал сквозь него, сквозь его улицы, площади, переулки, сквозь его запахи кофе, выпечки, бензина, цветов, и всё это мимо, всё это фон, декорация, шум, потому что в голове одно. Она. Через час. В аэропорту. Ждёт.

Машины за мной, три чёрных тени, которые держали дистанцию, соблюдали строй, и я видел их в зеркале, и они были там, и это значило, что система работает, что правила работают, что мир подчинён, и от этого спокойнее, от этого увереннее, от этого можно думать о ней. О её голосе, который прозвучал быстро, ровно, и сбросил. О её «жду встречи», которое было не просьбой, а констатацией. О том, что она летит, и я еду, и мы приближаемся, и расстояние тает, и через час всё изменится.

Через час я увижу её. Увижу и не через экран, не через стекло, не через слова, а прямо, целиком, всю. Её глаза те, которые я помнил, и которые снились мне, когда мне удавалось спать, тёмные, глубокие, с тем огнём, который горел в них, когда она злилась, и с той мягкостью, которая появлялась в них, когда она смотрела на меня, и от этого воспоминания что-то сжалось в груди, и я сжал руль сильнее, и ехал.

Ехал встречать la mia stella. Мою звезду. Мою непокорную. Моё всё.

А позади три машины, пять человек, город, солнце, жизнь. А впереди аэропорт, самолёт, она. И между дорога, по которой я ехал, и каждый метр ближе, ближе, ближе

Я стоял у своей машины.

Римское солнце било в спину, и его жар сухой, густой, итальянский, тот, от которого асфальт дрожит и воздух над ним волнуется, как вода, грел через рубашку, и я чувствовал его на коже, но не замечал. Не замечал ничего. Ни жары, ни запаха аэропорта бензин, кофе, толпа, ни гула двигателей, ни объявлений по громкой связи, которые звучали на трёх языках и которые я давно перестал слышать. Всё фон. Всё шум. Всё мимо. Потому что я стоял и сканировал.

Сканировал выход аэропорта. Терминал — широкий, стеклянный, с автоматическими дверями, которые раздвигались и смыкались, раздвигались и смыкались, как створки раковины, и из этих створок выпадали, выливались, высыпались люди. Поток. Бесконечный, пёстрый, шумный — туристы с чемоданами на колёсах, стюардессы с маленькими сумками, бизнесмены с ноутбуками, семьи с детьми, старики, молодёжь, все шли, все куда-то спешили, все кого-то искали, и я стоял, и искал одну. Одну-единственную. В этом море лиц, в этом потоке, в этой толпе одну. La mia stella. Мою Лину.

Парни сидели в машинах позади меня три чёрных силуэта за тонированными стёклами, невидимые, но присутствующие, и я знал, что каждый из них начеку, каждый сканирует периметр, каждый готов. Они не смотрели на выход терминала они смотрели на меня, ждали сигнала, моего движения, моего кивка, моего шага. А я стоял. Неподвижно. Как вкопанный. Как статуя только живая, и внутри не камень, а огонь.

Её самолёт уже приземлился. Я знал, позвонил, проверил, уточнил. Рейс из Нью-Йорка — приземлился десять минут назад, пассажиры вышли из самолёта, прошли паспортный контроль, получили багаж — и сейчас, в эту минуту, она — где-то там, за стеклянными дверями, в потоке людей, приближается. Идёт — с чемоданом, с сумкой, с тем, что везла с собой и что я не знал, и с тем, что не везла — и что я знал: себя. Она везла — себя. Целиком. Всю. Для меня.

Люди — входили и выходили. Мимо меня, мимо машины, мимо меня. Проходили, и некоторые замедляли шаг, бросали взгляд. Я видел в их глазах интерес, страх, беспокойство. Интерес потому что я стоял так, как не стоят обычные люди: ноги на ширине плеч, руки опущены, спина прямая, взгляд направленный, сфокусированный, не блуждающий, а ищущий, и от этого взгляда людям становилось не по себе, потому что они чувствовали не любопытство, а целеустремлённость. Целеустремлённость пугает. Особенно когда она не твоя. Страх потому что рядом со мной, за моей спиной, стояли три чёрные машины с тонированными стёклами, и в них люди, и эти люди не туристы, не пассажиры, не семья, и это очевидно, это считывается, как считывается запах гари, как считывается треск перед грозой. Беспокойство потому что они не знали, кто я, но знали что я кто-то. Кто-то, кого лучше обойти.

Минуты шли. Пять. Семь. Десять. Десять минут — я стоял и не шевелился, и каждая минута — как капля на лоб, как удар по нервам, как стук в дверь, которую не открывают. Десять минут в напряжении, в ожидании, в том состоянии, когда тело не расслабляется ни на секунду, когда каждая мышца натянута, как тетива, и ты готов. К чему не знаешь. К выстрелу, к удару, к ней. И это «к ней» было сильнее всего, потому что выстрел и удар знакомы, привычны, отработаны, а она нет. Она каждый раз заново. Каждый раз как первый. Каждый раз удар под дых, от которого не защититься, потому что не от чего защищаться нет удара, нет кулака, нет угрозы, есть только она, и её глаза, и её запах, и от этого теряешь голову, и это страшнее любого удара

Но вскоре я увидел её.

Сначала не её. Сначала волос. Светлых, пепельных, длинных, падающих на плечи, как водопад, как лунный свет, как всё, что я помнил и что снилось, и что не снилось, и что было только для меня. Эти волосы я помнил их. Помнил как они скользили между пальцами, как пахли, как ложились на подушку, на мою руку, на мою грудь, как я наматывал их на кулак и оттягивал голову назад, и она — открывала шею, и это было доверие, и это было капитуляция, и это было всё.

Светлые, пепельные, длинные волосы падали на её хрупкие, аккуратные плечи, и плечи открытые, маленькие, с ключицами, которые проступали под кожей, как крылья под перьями, и я замер. Замер, как замерают, когда видят нечто, чего не может быть, что-то слишком красивое, слишком невозможное, слишком настоящее, и ты не веришь, и веришь, и стоишь, и смотришь.

А потом увидел её саму. Полностью. Целиком. Всю.

Она вышла из дверей терминала и мир остановился. Не замедлился — остановился. Замер, как кадр на паузе, как фотография, как вечность, сжатая в секунду. Люди — шли, но я не видел их. Машины ехали, но я не слышал их. Объявления звучали, но я не различал слов. Всё исчезло. Осталась она.

Её глаза — синие, как море, как небо, как то, для чего нет сравнения, потому что каждое сравнение мало, каждое недостаточно, каждое умаляет. Синие. Не голубые, не серые, не «цвета морской волны» синие. Насыщенные, глубокие, с тем внутренним светом, который не зависит от солнца, от ламп, от освещения, а горит изнутри, из неё, из того места, где живёт всё, что она есть сила, боль, нежность, упрямство, страх, мужество, и всё это в глазах. В синих, как море, глазах.

Её тело и я смотрел, не мог не смотреть, не хотел не смотреть, потому что она шла, и двигалась, и каждый шаг был чем-то, что я не мог описать, но что било. Било в солнечное сплетение, в пах, в сердце, везде, сразу, и я стоял, и смотрел, и хотел. Хотел так, как не хотел никогда, так, что тело откликалось мгновенно, и кровь приливала, и мышцы напрягались, и всё сжималось, и я стоял, и смотрел.

Она шла и не видела меня. Лина смотрела по сторонам искала, как и я искал, но ещё не нашла, и её взгляд скользил по людям, по машинам, по выходу, и я видел в этом взгляде сосредоточенность, и напряжение, и ту мягкость, которая появлялась, когда она волновалась, и я видел, и таял. Таял, как лёд под солнцем, как масло на сковороде, как всё, что тает, когда рядом она.

Три шага. Три и она замерла. Замерла на месте резко, как от удара, как от толчка, как от взгляда. Моего взгляда. Она подняла глаза и нашла меня, и замерла, и в этом «замерла» было всё: узнавание, облегчение, радость, страх, желание, всё сразу, в одну секунду, в один удар сердца, и я видел, видел это в её глазах, в том, как расширились зрачки, как приоткрылись губы, как дрогнуло что-то в лице, и это «дрогнуло» было для меня больше, чем любые слова.

Её взгляд устремился на меня. Прямо, как стрела, как выстрел, как всё, что летит в цель, и попал. Попал в меня, в грудь, в сердце, в то место, которое я думал, что закрыл, забронировал, защитил, и она прошла, как пуля сквозь бумагу, и застряла. И не выйти.

И вот тут моё сердце сделало переворот внутри.

Переворот. Не «пропустило удар», не «ускорилось» перевернулось. Физически, ощутимо, как будто кто-то взял его рукой и перевернул, и оно перевернулось, и встало иначе, по-другому, и я не мог дышать, и не хотел, и стоял, и смотрел, и пропал.

Пропал. Видя её синие, как море, глаза. Её милую улыбку которая появилась, робко, как рассвет, как первый луч, и осветила лицо, и от этой улыбки всё внутри обмякло, сдалось, отпустило. Её розовые щёчки румянец, лёгкий, свежий, как от мороза, как от поцелуя, как от меня, и я знал, что от меня, что этот румянец мой, что я его вызвал, своим взглядом, своим присутствием, своим

жажды,

которое я не скрывал, не прятал, не сдерживал.

Я не заметил, как мои ноги понесли меня вперёд. Не заметил не решил, не приказал, не подумал. Ноги пошли. Сами. Как будто тело знало то, чего разум ещё не осознал: что она там, и я здесь, и между расстояние, и расстояние это неправильно, и его нужно уничтожить. Сократить. Свести к нулю. К нулю, к миллиметру, к прикосновению.

За считанные секунды я сократил между нами расстояние. Секунды — три, может, четыре, — и каждый шаг — быстрее предыдущего, и каждый шаг ближе, и мир размазывался по краям, и в фокусе только она, её глаза, её губы, её всё. Я шёл и люди расступались, не потому что видели угрозу, а потому что чувствовали то, что между нами, то, что тянуло, то, что не терпело присутствия чужих, и они уходили, и мы оставались, и расстояние таяло, и таяло, и таяло.

Два шага. Один. Ноль.

Я обнял её за талию. Талия тонкая, узкая, хрупкая, и мои ладони легли на неё, и пальцы обхватили, и я почувствовал, и от этого прочувствованного всё. Всё что я держал в себе, всё, что копил, всё, что давило, жгло, рвало, всё хлынуло, как вода через плотину, и я наклонился, и мои губы в миллиметре от её губ.

Миллиметр. Расстояние, которое не измеряется, а чувствуется. Миллиметр между мной и ней, между моими губами и её, между «до» и «после», и в этом миллиметре всё: желание, нежность, голод, страх, любовь, — всё, что я не сказал, не написал, не произнёс, и сейчас произнёс, шёпотом, в миллиметре от её кожи, в миллиметре от её рта, и она — слышала, и она чувствовала, и она ждала.

— Sei mia, la mia stella, e non ti darò.(Ты моя, моя звезда, и я тебя не отдам.)

Слова тихие, хриплые, на выдохе, и от них мурашки на её шее, я видел, как они побежали, мелкие, быстрые, как электрический разряд, и её кожа покрылась ими, и она вздрогнула, и это «вздрогнула» было ответом, большим, чем любые слова, большим, чем «да», большим, чем «я тоже», это было телом, которое сказало «да» раньше, чем рот успел

А после — накинулся на её губы.

Накинулся —не поцеловал, не прикоснулся, не — «разреши». Накинулся — как голодный накидывается на еду, как жаждущий — на воду, как — человек, который слишком долго не пил, и сейчас — пьёт, и не может остановиться, и не хочет, и — пьёт.

Её губы мягкие, тёплые, влажные, с привкусом чего? Мятной жвачки, кофе, самолёта, и чего-то другого, чего-то, что было только её, что я не мог определить, но что узнавал мгновенно, как узнают свой дом, свой запах, свою жизнь. Этот вкус я помнил, и я скучал по нему, и сейчас, когда мои губы прижались к её, и вкус вернулся, я утонул.

Утонул и не сопротивлялся. Утонул и не хотел спасаться. Утонул и всё, что было снаружи, перестало существовать. Аэропорт исчез. Люди исчезли. Машины, солнце, Рим исчезли. Остались её губы, её дыхание, её тело под моими руками, и ничего. Ничего больше.

С каждым её ответом, с каждым прикосновением её губ я терял голову. Все мысли. Весь рассудок исчез. Испарился, как капля на раскалённой плите, мгновенно, бесследно, и не вернулся. И был только я и она. Только губы. Дыхание. Руки. Талия под пальцами. Её всё.

Она отвечала и от этого терялось. Терялось всё, что я строил, всё, чем я был: Дон, наследник, глава, человек, который контролирует, который решает, который держит. Она отвечала, и я терял, и в этой потере было больше, чем в любом приобретении. Терять себя, в ней, было тем, ради чего стоило жить.

Я то отстранялся от неё на сантиметр, на полсантиметра, на ничего, чтобы посмотреть, чтобы увидеть, чтобы вдохнуть её, не губами, а глазами. Её лицо близко, так близко, что я видел каждую ресницу, каждую точку, каждую тень, и её глаза синие, огромные, с зрачками, которые расширились, как две чёрные луны в синем небе, смотрели на меня, и в них я. Только я. И от этого голова кружилась сильнее, чем от поцелуя.

То снова припадал обратно к её губам, к её рту, к тому, без чего не мог, не мог, не мог. Припадал и целовал, и руки на талии сжимались, и притягивали, и она прижималась, и её тело тёплое, мягкое, податливое, и от этого жар.

Я не мог насытиться ею. Не мог после того, как попробовал её. Пусть ещё не всю, не полностью, не целиком, но и этого хватало. Хватало, чтобы знать: она то, что мне нужно. Она то, чего я хочу. Она то, без чего пусто. И поцелуев пока хватало. Пока потому что «пока» — это слово, которое я произнёс мысленно и которое дрожало, как предвестие, как обещание, как то, что будет. Будет потом. Не здесь, не в аэропорту, не на глазах у всех. Потом. Дома. В тишине. В темноте.

Хотя тело не соглашалось. Тело хотело. Хотело так, что больно. Член стоял колон ещё там, ещё когда я увидел её, ещё когда она вышла из дверей терминала и волосы упали на плечи, и с тех пор не отпускало. Стоял жёстко, болезненно, давил на ткань, на ширинку, на всё, и я чувствовал, и не мог, и не здесь, и терпел. Терпел как терпят боль, как терпят жажду, как терпят то, от чего сходит с ума, и я сходил, и стоял, и целовал, и терпел.

Ещё раз нежно и коротко поцеловал в губы Лину. Нежно не как раньше, не жадно, не голодно, а нежно. Как целуют то, что ценно. Как целуют то, что боятся сломать. Коротко потому что знал: если ещё раз длинно, если ещё раз глубоко, я не остановлюсь. И не здесь. И отпустил.

Отпустил медленно, пальцы разжались неохотно, и ладони скользнули с её талии, и между телами расстояние, и от этого расстояния холод, и от этого холода тоска, и от этой тоски желание снова к ней, снова прижать, снова целовать, но нет. Не здесь. Не сейчас.

Лина стояла краснее помидора. Краснее и это было прекрасно. Румянец густой, яркий, заливший щёки, шею, уши, и она отводила взгляд. Отводила не могла смотреть, не могла встретиться глазами, и от этого я таял. Таял, потому что она — Лина, которая не отводила взгляд ни от кого, которая смотрела в глаза Дону, охранникам, врагам, отводила от меня. Не от страха от другого. От того, что я видел в ней, и она знала, что я видел, и от этого прятала глаза.

Я рассмеялся тихо, негромко, чтобы не напугать её. Смех низкий, короткий, из груди, и в нём — всё: нежность, желание, веселье , и любовь. Любовь — которую я не произносил, не называл, не признавал, но которая была, и в этом смехе жила, и дышала, и звучала.

Ухмыльнулся. Озорно, односторонне, как умею только я и наклонился к её уху. Близко так близко, что губы коснулись края ушной раковины, и я — почувствовал, как она вздрогнула, и от этого чистое, электрическое, которое пробежало по мне от губ к всему.

— La mia stella, — прошептал я, и мой шёпот тёплый, влажный, на её коже, не нужно смущаться. Поехали. Дом ждёт нас.

«Дом ждёт нас.» Не «мой дом». Не «вилла». — «Дом». Наш. И это слово «наш» я не произнёс, но имел в виду, и она может, услышала, может, почувствовала, а может нет, но я знал. Знал, что когда-нибудь — скажу. Скажу — прямо, без шёпота, без ухмылки, без игры. Скажу: это — наш дом. Ты — моя. Это — наше. И — всё.

Но потом. Сейчас машина, дорога, и она. Рядом. Наконец рядом

Я взял руку Лины в одну руку. Её ладонь маленькая, прохладная, и мои пальцы обхватили, сжали, и от этого сжимания что-то щёлкнуло внутри, как замок, который закрылся, и всё. Всё на месте. Она рядом. Рука в руке. Чемодан в другой руке, маленький, лёгкий, и я нёс его, как несут вещи тех, кого любят легко, не замечая веса.

Повёл в сторону машины. Вёл не отпуская руки, и она шла рядом, и мы шли вместе, и люди расступались, и смотрели, и я не видел, и она не видела, и мы шли, и между нами рука в руке, и это было всё.

Загрузил чемодан в багажник. Крышка захлопнулась, и звук чёткий, окончательный, и я обошёл машину, и открыл ей дверь. Открыл не потому что джентльмен, не потому что поза, а потому что она моя, и я открываю ей двери, и это не жест, это закон. Мой. Личный. Непреложный.

Она села на пассажирское место, и я увидел её: в профиль, с волосами, упавшими на плечо, с ресницами, опущенными, с румянцем, который ещё не сошёл, и захлопнул дверь. Обошёл. Сел за руль. И мы поехали

Рим за окном залитый солнцем, шумный, живой плыл мимо, как кино, как сон, как то, что не имеет к нам отношения. Улицы узкие, извилистые, с домами цвета охры и терракоты, с балконами, с цветами, с бельём на верёвках, с жизнью. Жизнь шла, жила, дышала, и мы ехали сквозь неё, и между нами тишина.

Тишина не неловкая, не пустая, а другая. Наполненная. Густая, как мёд, и такая же сладкая. Тишина, которая бывает между людьми, которые знают. Которые понимают. Которые не нуждаются в словах, потому что слова мелкие, а то, что между ними большое. И в этой тишине всё: поцелуй, который был, руки, которые держали, губы, которые помнят, и тело, которое хочет.

Я вёл машину одной рукой, правой, а левая лежала на рычаге, рядом с её коленом, и я чувствовал, чувствовал её тепло, её присутствие, её близость, и от этой близости снова, снова, снова жар, и давление, и жажда, и я сжал руль, и молчал.

Лина молчала и я слышал её дыхание. Ровное, тихое, но учащённое, и я знал, знал, что она чувствует, что она тоже, что между нами не только тишина, но и ток. Ток, который бежит, как по проводам, от меня к ней, от неё ко мне, и бьёт, и не отпускает.

— Амо... — её голос тихий, мягкий, как перо на коже. Она сказала и замолчала, и в этом «Амо» было всё, что она не могла, не умела, не решалась сказать. В этом «Амо» была просьба, и благодарность, и желание, и страх, и нежность, и всё.

— Да, la mia stella? — я не поворачивал головы. Держал взгляд на дороге, руки на руле, и не смотрел, потому что знал: если посмотрю — потеряю управление, потеряю дорогу, потеряю себя. Если посмотрю на неё сейчас, в эту секунду, с этим румянцем, с этими губами, которые только что были под моими, я не смогу. Не смогу вести. Не смогу молчать. Не смогу быть.

— Ты... не звонил несколько дней, — сказала она, и голос дрогнул, и от этой дрожи что-то в груди треснуло. Треснуло как лёд, как стекло, как всё, что хрупкое, и я почувствовал, почувствовал её боль, её тревогу, её «я думала, ты забыл», и от этого стыд. Стыд что заставил её ждать, что заставил её бояться, что заставил её думать.

— Прости, — сказал я, и это «прости» было не формальностью, не дежурным словом, а признанием. Признанием того, что я виноват. Виноват в том, что молчал, что не звонил, что позволил делам поглотить, и забыл нет, не забыл, никогда не забыл, но отложил. Отложил её ради дел. И это было неправильно. И это было единственно возможное. И это было мучительно.

— Я не мог, Лина. Дела клана... план... — я не мог говорить об этом. Не здесь, не сейчас, не с ней рядом. Не когда её тепло рядом, и её запах рядом, и её всё рядом. Но я думал о тебе. Каждую секунду. Каждый час. Каждую минуту.

Я сказал и моя левая рука двинулась. Сама. Без разрешения. Без решения. Двинулась от рычага к её колену, и легла, и пальцы легли, и сжали. Сжали мягко, не сильно, но ощутимо, и я почувствовал, почувствовал её кожу сквозь ткань, её тепло сквозь материю

Лина не отстранилась. Не убрала руку. Она замерла, и потом медленно, медленно положила свою ладонь поверх моей. Маленькая ладонь на моей, и пальцы переплелись, и всё. Всё замерло, и всё двинулось, и мы ехали сквозь Рим, и руки вместе, и тишина вместе, и всё вместе.

— Я скучала, — сказала она, и это «скучала» прозвучало иначе, чем в сообщении. В сообщении оно было текстом, буквами, словами на экране. Сейчас оно было голосом, дыханием, звуком, и от этого звука я пропал. Пропал окончательно, бесповоротно, и не хотел возвращаться.

— Я знаю, — сказал я, и сжал её руку, и знал. Знал потому что чувствовал, потому что два дня без её голоса были как два дня без воды, и я умирал, и жил, и умирал, и жил, и не знал, что возможно одновременно.

Машины позади держали дистанцию. Я видел их в зеркале, три чёрных тени, и не думал о них, потому что они работа, а она нет. Она не работа. Она жизнь. И эти две вещи не смешивались, не пересекались, и я держал их отдельно, как держат порох и огонь: рядом, но не вместе. Потому что вместе взрыв.

— Амо... — снова, и я повернул голову. Повернул на секунду, на одну секунду, и увидел её. Сидит ноги скрещены, руки на колене, волосы на плече, глаза на мне, и в этих глазах то, что я искал, то, что я хотел, то, что я не мог назвать, но знал. Знал как знаю, что дышу, что живу, что существую.

— Что? — спросил я, и мой голос хриплый, низкий, с тем напором, который я не контролировал, который шёл, как лава, как жар, и я не мог его остановить.

— Почему ты смотришь на меня так? — спросила она, и её голос дрогнул, и от этой дрожи по мне волна, горячая, от шеи к позвоночнику, от позвоночника к низу, и я сжал руль, и выдохнул.

— Потому что не могу не смотреть, — сказал я, и это была правда. Чистая, голая, без прикрас. Не мог. Не мог не смотреть, не мог не хотеть, не мог не желать. И она знала. И от этого румянец, снова румянец, и она отвернулась к окну, и я усмехнулся, и ехал.

Дорога вилась, и Рим кончался, и начинались пригороды зелёные, тихие, с виллами за оградами, с садами, с кипарисами, и воздух стал чище, и небо ближе, и мы приближались. Приближались к дому. К нашему. Хотя она ещё не знала.

— Ты похудела, — сказал я, и это не вопрос, а наблюдение. Наблюдение болезненное, потому что я видел. Видел, что её щёки острее, что ключицы резче, что запястья тоньше, и от этого что-то сжималось внутри, и я злился. Злился на себя, на клан, на обстоятельства, на всё, что заставляло её не есть, не спать, худеть.

— Тренировки, — ответила она, и её голос ровный, и я понял. Понял что тренировки это не причина, а следствие. Что она не ела, потому что не могла, потому что тревога, потому что ожидание, и я знал, каково это, потому что сам. Сам не ел, не спал, и кофе, и сигареты, и она.

— Я прослежу, чтобы ты поела, — сказал я, и это прозвучало как приказ. Мой. Тон, который не обсуждается, который выполняется, и я знал, что она закатит глаза, и она закатила, и я увидел, и усмехнулся, и сердце перевернулось.

— Ты невыносим, — сказала она, и в этом «невыносим» было столько нежности, столько тепла, столько «ты невыносим, и я не хочу, чтобы ты был другим», что я молчал. Молчал и улыбался, и ехал.

Её рука всё ещё в моей, и я сжал, и она сжала в ответ, и ничего. Ничего не нужно. Ничего больше. Только это. Рука в руке. Дорога впереди. Рим позади. Дом рядом. И мы вместе.

Я ехал. Вёл машину одной рукой, другую держал её, и не отпускал, и не отпущу. Не отпущу ни сейчас, ни потом, ни никогда. Потому что она — моя. La mia stella. И я — не отдам.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие друзья, у меня есть для вас не очень хорошие новости. Как я и обещала, сегодня я планировала опубликовать оставшиеся главы книги. Однако, к сожалению, возникли непредвиденные обстоятельства, и это не позволит мне сделать это сегодня. Но я хочу заверить вас, что на этой неделе главы обязательно появятся. Оставайтесь на связи и следите за обновлениями!

Спасибо вам за то, что вы рядом и за вашу поддержку.

 

 

Глава 29. В шаге от черты

 

Лина

Дорога к дому Амо заняла куда меньше времени, чем я ожидала, — или, может, просто пролетела незаметно. Амо гнал машину так, словно каждый лишний километр между нами и его домом был личным оскорблением, но при этом не позволял себе ни одного лишнего движения: руль лежал в его ладонях уверенно, мягко, без рывков. Он вёл так, как, наверное, делал всё остальное — быстро, точно, с той спокойной властностью, от которой по коже бежали мурашки.

Его правая рука лежала на моём бедре. Не цеплялась, не давила — просто лежала, и от этого прикосновения всё моё тело словно превратилось в один огромный нерв, отзывавшийся на каждый его палец, на каждый миллиметр его кожи. Я накрыла его руку своей — не потому, что хотела убрать, а потому, что хотела почувствовать. Его костяшки под моей ладонью были твёрдыми, горячими, и я сжимала его пальцы чуть крепче, чем нужно, хотя сама не понимала зачем.

Амо бросил на меня один из тех своих взглядов — короткий, косой, на долю секунды, — и я увидела, как дрогнули уголки его губ. Не улыбка. Что-то другое. Что-то, от чего у меня перехватило дыхание.

— Ты нервничаешь, — сказал он, не спрашивая. Утвердил.

— Нет, — соврала я так неубедительно, что мы оба это поняли.

Амо тихо, коротко выдохнул — что-то среднее между смешком и вздохом — и снова перевёл взгляд на дорогу. Его большой палец медленно провёл по моему бедру, туда и обратно, невесомо, лениво, словно случайно. Но ничего в Амо не было случайным. Я это уже поняла.

Рядом с ним мне было… спокойно. По-настоящему спокойно, так, как не было уже давно, может, вообще никогда. Его присутствие вбирало в себя весь шум мира, всю тревогу, все мысли, которые обычно крутились в голове без остановки. Но в то же время — и в этом был весь парадокс — я чувствовала напряжение, которое не имело ничего общего со страхом. Это было нечто совсем другое. Тонкое, густое, вибрирующее где-то под рёбрами, как натянутая струна, к которой боишься прикоснуться и не можешь не касаться. Я не понимала, что это. Боялась его? Нет. Я боялась не его. Я боялась того, что он заставлял меня чувствовать. Боялась, что это чувство окажется сильнее меня.

Дорога петляла между невысокими холмами, за окном мелькали оливы и кипарисы — тёмные свечи на фоне заходящего солнца, и всё заливал золотой свет, густой, как мёд. Я смотрела на этот пейзаж и пыталась унять сердцебиение, но рядом с Амо это было бесполезное занятие.

И вот мы приехали.

Я думала, что увижу очередной мрачный особняк — ещё одну крепость с высокими стенами, с тяжёлой мебелью из тёмного дерева, с портретами суровых предков в золотых рамах. Я привыкла к таким домам. В мире, из которого я пришла, всё было именно так: холодно, тёмно, тяжело.

Но я увидела не это.

Передо мной стояла вилла — не огромная, не подавляющая, но невероятно красивая. Светлый камень, тёплый, почти медовый на ярком солнце, два этажа с широкими окнами, увитыми плющом. Терраса с колоннами, балкон на втором этаже — такой, на котором хочется пить утренний кофе и слушать, как просыпается сад. Рядом — старая олива, огромная, узловатая, с серебристыми листьями, которые дрожали от малейшего ветерка. Воздух пах лавандой и чем-то сладким, чему я не могла подобрать названия.

Я не могла насмотреться. Сердце замерло, потом забилось неровно, сбивчиво, и я поймала себя на том, что просто стою и дышу ртом, потому что забыла, как дышать нормально.

Амо вышел первым — быстро, привычно, — обошёл машину и открыл мне дверь, протянув руку. Его ладонь была тёплой и чуть шершавой, и когда я оперлась на неё, он не просто помог мне выйти — он задержал мою руку в своей на секунду дольше, чем нужно, и большой палец снова провёл по моим костяшкам. Невесомо. Мучительно медленно.

— Нравится?

Его голос прозвучал за моей спиной — низкий, глубокий, с той хрипотцой, которая появлялась у него, когда он говорил тихо. Я услышала, как он открывает багажник, как достаёт мои вещи, но не могла оторвать взгляд от виллы. От того, как свет ложится на камень. От того, как плющ рисует тени на стенах. От того, что всё здесь было живым.

— Да, — сказала я, и мой голос прозвучал тише, чем я хотела. — Тут очень красиво. Я не думала, что наследник клана будет жить в таком… светлом доме.

В моём голосе прозвучало веселье, и я сама себе удивилась. Я шутила? Вот так, стоя перед домом человека, от которого зависела вся моя жизнь, — и шутила? Амо рассмеялся — негромко, по-настоящему, и от этого звука что-то внутри меня перевернулось. Тёплый, низкий смех, от которого хочется закрыть глаза.

Я не заметила, как он подошёл. Просто вдруг — его руки на моей талии, его грудь за моей спиной, его подбородок у моего плеча, и его дыхание — горячее, медленное — касается моей шеи. По коже — волну, от затылка до кончиков пальцев, и я замерла, не потому что испугалась, а потому что не хотела, чтобы он убрал руки. Ни за что на свете.

— Я рад, что тебе нравится, — прошептал он, и его губы были так близко к моему уху, что я почувствовала их тепло, но не прикосновение. — Я долго выбирал этот дом. Очень долго. Для кого-то, кого ещё не знал.

Я не нашлась что ответить. Слова застряли где-то в горле, потому что смысл того, что он сказал, дошёл не сразу. Он выбирал дом — для кого-то. Для меня? Или для той, которую надеялся встретить? Я не знала, и от этого незнания внутри разлилось что-то горячее и болезненное.

Амо чуть отстранился — не полностью, просто ослабил хватку, — и я почувствовала холод там, где только что было его тепло.

— Пойдём,

la mia stella

, — сказал он, и его голос стал на полтона тише, хриплее, и от этого «моя звезда» на его языке прозвучало не как ласковое прозвище, а как клятва. — Я покажу тебе дом.

Я только кивнула. Говорить я не могла.

Амо повёл меня по дорожке — рука на моей талии не убиралась, он вёл меня, как ведут что-то хрупкое и ценное, и я шла, крутя головой. Каменные плиты под ногами, между ними пробивается трава, по краям — кусты роз, белых и бледно-розовых, уже раскрывших лепестки навстречу вечернему свету. Где-то журчала вода — маленький фонтан, спрятанный в зелени, его звук был таким тихим, что я скорее угадывала его, чем слышала. Я думала, что увидела всю красоту его дома снаружи.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я ошибалась.

Когда Амо открыл входную дверь и я переступила порог, я замерла. По-настоящему замерла, как замерзают от шока, от восторга, от чего-то, чему нет названия. Внутри всё было… иначе. Не так, как я привыкла. Ни единого тёмного цвета. Никакого чёрного дерева, тяжёлых портьер, гербов на стенах. Здесь жил свет — мягкий, золотистый, разлитый по всем поверхностям, как растопленное масло. Стены — светлые, тёплого оттенка, на них — картины, но не парадные портреты, а что-то живое: пейзажи, цветы, море. Мебель — простая, изящная, с мягкими линиями, будто нарисованная акварелью. Полы — светлое дерево, тёплый даже на вид. Повсюду — живые растения, свечи в простых подсвечниках, книги, стопки и стопки книг, на полках, на столах, на подоконниках.

Здесь жило тепло. Уют. Надежда.

Я не знала, что и сказать. Слова, которые я готовила, — вежливые, осторожные, правильные — все рассыпались, как будто их и не было. Я стояла в доме наследника одного из самых опасных кланов и чувствовала себя так, словно попала в чью-то мечту. В чью-то очень тихую, очень личную мечту о месте, где можно быть не воином, не наследником, не хозяином — просто человеком.

Амо молчал рядом. Не торопил. Просто стоял и, кажется, смотрел на меня, а не на свой дом, и я почувствовала — не услышала, а именно почувствовала кожей, всем телом, — что для него важнее любого интерьера была моя реакция на него.

Я повернулась к нему, и он смотрел на меня так, что у меня пересохло во рту. Тёмные глаза, внимательные, серьёзные, и в них — что-то, что я видела уже не впервые, но каждый раз не решалась назвать. Что-то похожее на голод. Но не тот, что пугает, — тот, что зовёт.

— Амо, — сказала я, и мой голос дрогнул, — кто ты такой?

Он не улыбнулся. Только на секунду прикрыл глаза, как от боли, или от чего-то слишком сладкого, и сказал тихо:

— Всего лишь наследник клана.

Он повёл меня на второй этаж. Мы шли по коридорам в тишине, но эта тишина не давила, не пугала, не заставляла искать слова, чтобы её заполнить. Она была мягкой, как тёплая вода, и в ней хотелось раствориться, двигаться медленно, дышать глубоко, касаться стен кончиками пальцев. Я так и делала — вела рукой по стене, чувствуя под пальцами неровную фактуру штукатурки, тёплую, живую.

Мы прошли мимо двери, приоткрытой, и я заглянула — кабинет, стол у окна, книги, на подоконнике — чашка, недопитая, забытая. Я представила, как Амо сидит здесь по утрам, и от этой картинки внутри стало горячо.

Мы остановились у одной из дверей, и Амо открыл её.

— Здесь твоя комната, — сказал он, и его голос звучал осторожно, будто он боялся спугнуть что-то хрупкое между нами. — Я знаю, ты ещё не готова разделить со мной постель.

От этих слов я покраснела — мгновенно, жарко, от щёк до кончиков ушей, и, наверное, до ключиц. Он прав. Я ещё не была готова. Но где-то внутри — глубоко, в том месте, откуда не хотелось вытаскивать это на свет, — от одних только мыслей о том, что между нами будет близость, всё будоражило. Горячо, тревожно, сладко. Кровь стучала в висках, в кончиках пальцев, там, где его рука только что лежала на моём бедре. Я хотела эту близость. Хотела — и боялась хотеть. Боялась, что если позволю себе это, то уже не смогу остановиться, не смогу вернуться в ту, какой была до Амо.

— Рядом с твоей — моя комната, — продолжил он, и в его голосе не было ни давления, ни намёка, только спокойная, уверенная нежность, от которой хотелось плакать. — Заходи, когда захочешь. Располагайся. А я пойду распоряжусь насчёт обеда.

Он наклонился — медленно, так, что я успела почувствовать тепло его дыхания на щеке, успела зажмуриться, — и поцеловал меня. В щёку. Нежно, невесомо, одними губами, и это прикосновение было таким лёгким, что почти не существовало, и от этого было ещё мучительнее. Я почувствовала, как его губы задержались на моей коже — на одну секунду, на две, — и потом он отстранился.

Развернулся и ушёл. Его шаги стихли по коридору — ровные, спокойные, — и я осталась стоять в дверях, с горящей щекой и сердцем, которое колотилось так, словно я бежала марафон.

А потом я выдохнула и вошла в комнату.

Она была просторной. Очень светлой, залитой лучами солнца, которое лилось через два больших окна и окрашивало всё в янтарь. Стены — тёплого кофейного оттенка, с лёгкой текстурой, как старая бумага. Мебель — в кофейно-медовых тонах, с нотками старины и современного мира: кровать с высоким изголовьем, обитая мягкой тканью цвета топлёного молока, прикроватные тумбы из тёмного, но тёплого дерева, на них — простые лампы с матовыми абажурами. Шторы — льняные, невесомые, чуть колышущиеся от сквозняка. На полу — ковёр, мягкий, густой, цвета карамели. У окна — небольшое кресло с пледом, небрежно наброшенным на подлокотник, и стопка книг. На стене — одна картина: поле подсолнухов, залитых солнцем.

Пахло кофе. И чем-то цветочным. И ещё — чем-то, что я не могла определить, но что казалось мне знакомым. Может быть, это был его запах — тот, что остался на подушках, на ткани, в воздухе, — тёплый, с горчинкой, с чем-то древесным, и я вдохнула глубже, чем нужно, и закрыла глаза, и на секунду показалось, что он здесь, рядом, что его руки снова на моей талии, что его дыхание снова на моей шее…

Я открыла глаза. Усмехнулась над собой. Прошла к кровати, провела рукой по покрывалу — мягкое, гладкое, прохладное. Села. Пружины подали мягко, как будто обнимая.

Интересно, — подумала я, — кто помогал Амо выбирать этот дом? Кто подбирал эти шторы, эти лампы, этот плед? Или он делал всё сам — медленно, тщательно, выбирая каждый оттенок, каждую деталь, для кого-то, кого ещё не было?

Я легла. Потолок — светлый, простой, с одной маленькой трещиной в углу, и эта трещина показалась мне почему-то самым живым, самым настоящим во всём доме. Я лежала и смотрела на неё, и сердце всё ещё колотилось, и щека всё ещё горела, и где-то за стеной — за одной стеной, всего за одной стеной — был он.

Я повернулась на бок, к стене, за которой он был, и прижала ладонь к ней. Камень был тёплым. Как всё в этом доме. Как он сам.

Что ты со мной делаешь, Амо?

П

одумала я, и эта мысль была не вопросом, а признанием, которое я пока не могла произнести вслух.

Я не заметила, как провалилась в сон. Собственно, я и не собиралась спать — хотела позвонить Марио, сказать, что добралась, что всё в порядке, что… но тело решило за меня. Мягкий ковёр, прохладное покрывало, запах кофе и чего-то древесного в воздухе — всё это убаюкало меня, забрало, утянуло на дно, и я уснула так глубоко, как не спала, наверное, несколько месяцев. Без снов. Без тревог. Без привычного холодного комка где-то под рёбрами, который жил во мне последние три года, как второй позвоночник.

А потом я проснулась.

Не от звука. Не от света. От прикосновения.

Кто-то трогал мои волосы. Медленно, невесомо, перебирая прядь за прядью, как перебирают чётки — размеренно, задумчиво, с какой-то осторожностью, будто боясь разбудить. Пальцы скользили от корней к кончикам, задерживались, возвращались, и от каждого прикосновения по коже бежала волна мурашек — мелких, горячих, невыносимых.

Я напряглась всем телом. Разом, мгновенно, как натянутая пружина, и резко открыла глаза — готовая к чему угодно, к худшему, к боли, к опасности, потому что три года привычек не исчезают за один сон. Рука дёрнулась к подушке — там, где раньше всегда лежал нож, — но пальцы ухватили пустоту, и на долю секунды мир расплылся перед глазами, белый, размытый, незнакомый.

А потом — знакомые тёплые стены цвета кофе с молоком. Запах лаванды и камня. Свет — не электрический, а живой, закатный, оранжево-золотой, лежащий длинными полосами на полу.

Дом Амо.

Я выдохнула — рвано, толчками — и расслабилась. Не сразу, не до конца, но напряжение отступило, растворилось в тепле комнаты, в запахе, в свете. Я здесь. Я в его доме. Я в безопасности. Сердце ещё колотилось, но уже не от страха — от чего-то другого, от чего всегда колотилось рядом с Амо.

—

La mia stella, sei così bella quando dormi, non volevo disturbarti

( Моя звезда, ты так прекрасна, когда спишь)

— прозвучал его голос.

Прямо рядом с моей шеей. Низкий, хриплый, томный, — и каждое слово в нём было пропитано чем-то густым, горячим, от чего у меня пересохло во рту и перехватило дыхание. Страстью. Желанием. Чем-то, что он больше не пытался прятать.

Его пальцы не переставали перебирать мои волосы — медленно, лениво, и от каждого прикосновения моё тело покрывалось мурашками, всё больше, всё гуще, как будто он рисовал на моей коже невидимые письмена, и я читала их каждым нервом, каждой клеточкой. Затылок, шея, плечи — всё горело. Я чувствовала его дыхание — горячее, медленное, обжигающее кожу чуть ниже уха, — и от этого дыхания внутри разливалось что-то жидкое, горячее, сладкое, и я сжала пальцы в кулаки, чтобы не застонать.

Господи, что он со мной делает

…

Я перевернулась на другой бок — медленно, не открывая глаз до конца, — чтобы видеть его лицо, его глаза. И когда я наконец посмотрела на него, у меня перехватило дыхание во второй раз за минуту.

Амо лежал на боку, оперевшись на локоть, и смотрел на меня. Его тёмные волосы были чуть растрёпаны — не так, как обычно, когда он держал себя в руках, — и прядь падала ему на лоб, и он не убирал её. Рубашка — черная, с закатанными рукавами — была расстёгнута на пару пуговиц больше, чем нужно, и я видела линию его ключиц, загорелую, ровную. Он улыбался. Не тепло, не мягко — хищно. Той самой улыбкой, от которой по телу бежал огонь, а по мыслям — шум, как перед грозой. Глаза — тёмные, почти чёрные в закатном свете — смотрели на меня так, словно он уже знал, как я выгляжу без одежды, и ему нравилось то, что он видел. И румянец — мгновенный, густой, горячий — прилил к моему лицу, к щекам, к ушам, к шее.

— Сколько сейчас времени? — спросила я, и мой голос прозвучал ещё сонно, хрипло, низко — так, что я сама себя не узнала.

Амо от звука моего голоса тихо, нежно рассмеялся — негромко, грудью, и я почувствовала этот смех не ушами, а телом, словно он прошёлся по мне вибрацией. Он наклонился ближе — ещё ближе, так что его губы почти коснулись моей шеи, — и я задержала дыхание, и моё тело замерло, ожидая, молясь, боясь.

— Сейчас уже вечер, — прошептал он, и его губы коснулись впадинки между плечом и шеей — не поцелуем, ещё нет, просто прикосновением, невесомым, мучительным, — и от этого прикосновения я закрыла глаза, потому что если бы я их не закрыла, он бы увидел в них всё. Всё, что я пыталась спрятать. — Восемь часов.

Его дыхание обжигало кожу. Я чувствовала, как его губы двинулись — медленно, едва касаясь, — выше, по шее, по линии, где пульс бился быстро но, отчаянно, и я знала, что он чувствует этот пульс, и от этого понимания хотелось одновременно спрятаться и прижаться к нему так, чтобы не осталось ни миллиметра между нами.

— Марио уже звонил мне, — продолжил он, и его голос стал чуть ровнее, но хрипота не ушла, — когда не смог дозвониться до тебя.

А потом — нежно, одними губами — он поцеловал меня в шею. Туда, где пульс. И задержался. Его губы были мягкими, тёплыми, и от этого прикосновения по мне прошла волна — такая, что я сжала зубы, чтобы не издать ни звука. Он провёл губами чуть выше — медленно, по линии челюсти, — и я почувствовала, как он напрягся, как его дыхание сбилось, и потом — тихо, едва слышно — он выругался. По-итальянски, коротко, сквозь зубы, и это ругательство было таким нецензурно-нежным, что я чуть не рассмеялась.

А потом он резко отстранился. Встал. Отошёл на шаг. Провёл рукой по лицу — медленно, ото лба к подбородку, — и я увидела, как он сглотнул, как его челюсть дрогнула, и он постоял секунду, отвернувшись к окну, глядя на закат, и я видела, как его спина поднимается и опускается — он дышал, глубоко, контролируя каждый вдох.

Он боролся с собой. Я это видела. Видела и не знала, бояться мне или… или хотеть, чтобы он проиграл этот бой.

Я же едва пришла в себя от его действий, от его губ на моей шее, от его дыхания, от запаха — его запаха, тёплого, с горчинкой, с чем-то древесным, — который теперь был на моей коже, на подушке, в воздухе, везде, и я не понимала, дышу я им или просто существую в нём. Моё тело ещё горело, там, где он касался, и я машинально прижала ладонь к шее, к тому месту, где были его губы, и кожа под пальцами была горячей, как от ожога.

И только тут, с запозданием, как удар после тишины, в мою голову пришло осознание.

Марио звонил.

Марио. Звонил.

На глаза проступил ужас — настоящий, холодный, привычный, тот, от которого я три года училась избавляться и так и не научилась. Марио не знал, где я. Марио не дозвонился. Марио — а Марио ничего не делает просто так, Марио паникует, Марио ищет, Марио… Боже, что он подумал, что он сделал, кому позвонил, что предпринял…

— Что он сказал? — вырвалось у меня, и мой голос прозвучал так, что я сама испугалась. Тихо. Сдавленно. Едва различимо. С тем страхом, который я прячу под слоями новой себя, под новым именем, под новой кожей, — но который живёт там, под всем этим, как тлеющий огонь, и вспыхивает при каждом упоминании Марио.

Амо обернулся от окна. Увидел моё лицо — и от моего тембра, от моего взгляда, от того, как я, видимо, побледнела в одну секунду, — он рассмеялся. Громко, не сдерживая себя, от всего сердца, и этот смех был таким неожиданным, таким живым, что я на секунду забыла про страх и просто смотрела на него, на то, как он смеётся — запрокинув голову, с открытым лицом, без маски, без брони, — и я подумала:

так, наверное, он смеялся, когда был мальчишкой, до всего этого, до клана, до крови, до титула

.

— Лина, — он произнёс моё имя так, как никто никогда не произносил — мягко, уверенно, как будто это имя принадлежало ему, — успокойся. Ничего критичного. — и тут его голос стал чуть ироничным, чуть насмешливым, и он повёл плечом, словно изображая кого-то, — он предупредил меня, чтобы я тебя не трогал.

Амо подмигнул мне — и расплылся в улыбке. Широкой, хулиганской, с ямочками на щеках, которых я раньше не замечала, и от этой улыбки, от этого подмигивания, от того, как он стоял в закатном свете, — я забыла про Марио, про страх, про всё. Черт. Я не могла отвести взгляд. Просто не могла. Он стоял, и закатный свет обрисовывал его силуэт — плечи, руки, талию, — и я подумала, что никогда в жизни не видела ничего красивее, чем этот человек в этот момент, и от этой мысли стало и жарко, и стыдно, и сладко.

— Передал тебе привет, — добавил Амо, и его голос стал мягче. — И сказал, что любит тебя. И что если с тобой что-то случится, он меня найдёт и… — Амо помолчал, усмехнулся, — ну, словами он не стеснялся.

У меня защипало в глазах. Марио. Мой Марио. Конечно, он звонил. Конечно, он ругался. Конечно, он угрожал. Потому что он — Марио, и он любит меня так, как умеет: яростно, грубо, неумело, через угрозы и ругань и «не трогай её».

— Ему не о чем волноваться, — сказала я тихо, и сама не поняла, кому — Амо или себе.

— Я знаю, — ответил Амо, и в его голосе не было ни иронии, ни насмешки — только серьёзность, глубокая, тихая, от которой у меня снова перехватило дыхание. — Я знаю

stella

. Он может не волноваться.

Мы смотрели друг на друга — секунду, две, три — и в этой тишине было столько невысказанного, что воздух, казалось, загустел от неё.

А потом Амо тряхнул головой, словно сбрасывая что-то, и снова стал собой — собранным, уверенным, тёплым.

— Пойдём, — сказал он, протягивая мне руку. — Обед ты пропустила. Тебе нужно поесть. И так худая, как скелет.

— Я не худая, — возразила я, но без убеждения, потому что знала, что он прав.

— Ты худая, — отрезал Амо, и в его голосе прозвучало что-то — не раздражение, нет, что-то другое, что-то похожее на боль, и он посмотрел на меня так, что я поняла: он видит. Не просто мою худобу. Он видит, как я изменилась. Что я стала другим человеком. Что три года прячут под кожей столько, что тело начинает выдавать.

Я подала ему руку. Его пальцы обхватили мои крепко, уверенно, и он потянул меня вверх, легко, как будто я ничего не весила. Когда я встала, он не отпустил мою руку сразу. Держал. Смотрел сверху вниз и его большой палец снова провёл по моим костяшкам, и от этого прикосновения мне стало тесно в собственной коже.

Мы пошли по коридору. Амо не отпускал мою руку нёс её в своей, как нечто ценное, и пока мы шли, показывал мне дом. Не торопясь, не курсом экскурсовода, а так, как показывают дом, в который вложили часть души.

— Вот здесь библиотека. Он кивнул на приоткрытую дверь, и я заглянула: стены до потолка, тёмное дерево, лестница-стремянка, мягкий свет. Я ахнула, и Амо усмехнулся. — Я знал, что тебе понравится. Заходи, когда захочешь. Но только… Он наклонился к моему уху, — не теряйся там. Я не хочу искать тебя по всему дому.

— А если потеряюсь? Спросила я, и мой голос прозвучал вызовом, которого я от себя не ожидала.

Амо остановился. Повернулся ко мне, и в его глазах тёмных, внимательных мелькнуло что-то горячее.

— Тогда я найду тебя, — сказал он тихо. — Я всегда найду тебя, Лина.

И от этих слов, от их простоты, от их серьёзности, от того, как он произнёс моё имя, у меня закружилась голова.

Мы шли дальше. Мимо просторная гостиная с камином, низкими диванами, окном в пол, за которым сад, уже погружающийся в сумерки. Мимо небольшая галерея с фотографиями, и я бросила на них короткий взгляд: Амо — мальчишкой, лет двенадцати, рядом с пожилой женщиной, с его глазами; Амо — молодой, серьёзный, в чёрном костюме; пейзажи, море, закаты. Ни одной групповой фотографии. Ни одного парадного портрета с семьёй. Только он и тишина.

— Это твоя бабушка? — спросила я, кивнув на фото с женщиной.

Амо не ответил сразу. Его пальцы чуть сжали мои — на секунду, сильнее, — и потом расслабились.

— Да, — сказал он. — Она умерла, когда мне было четырнадцать.

Я не стала спрашивать дальше. Не потому что не хотела — потому что поняла: он сказал мне больше, чем говорил, наверное, кому-либо. Этим «да» и этой паузой, и тем, как его пальцы сжались на моей руке.

— Мне жаль, — сказала я тихо.

— Не надо, — ответил он, и его голос стал ровным, но мягким. — Она оставила мне вот это, — он обвёл рукой коридор, дом, — не физически. Она научила меня, что дом — это не стены. Это то, что ты чувствуешь, когда заходишь внутрь.

Я сжала его руку. Он посмотрел на меня — быстро, коротко — и я увидела в его глазах что-то, что он не показывал никому: уязвимость. Тонкую, как трещина, — как та, на потолке в моей комнате. И я поняла, почему этот дом выглядит так, а не иначе. Почему здесь нет тёмных цветов. Почему здесь живут тепло и свет. Он выбирал этот дом из того, что оставила ему бабушка. Из её уроков. Из её памяти.

— Пойдём, — сказал он, и его голос снова стал ровным, но я уже знала, что за этой ровностью — океан.

Когда мы зашли в столовую, я думала, что увижу горничных, или кухарку, или экономку — кого-то из персонала, который накрывает на стол, подаёт блюда, двигается бесшумно по тёмному паркету. Да и пока шли, я никого не заметила — ни одного человека, ни единого звука, ни шороха, только мы и тишина дома.

Столовая была небольшой — на шесть персон, не больше. Светлый стол из тёплого дерева, простые стулья с мягкими сиденьями, на столе — белая скатерть, простая посуда, свечи. Два прибора. Только два. И еда — уже на столе, свежая, ароматная: паста, салат, хлеб, вино в простом кувшине. Всё было просто, без роскоши, без пафоса, и от этой простоты хотелось плакать.

Я села — Амо отодвинул мне стул, и его рука невесомо легла на моё плечо, на секунду, — и решила спросить:

— Амо, а кто готовил?

Мой вопрос прозвучал осторожно, тихо, и я сама не поняла, почему — боялась спугнуть идиллию, которая была между нами. Это тихое, тёплое, невозможное чувство, будто мы — не наследники кланов, не Доны, не пешки в чужой игре, а просто двое людей, которые ужинают вместе в светлом доме на закате.

Амо перевёл взгляд на меня. Усмехнулся одним уголком губ — той самой усмешкой, которая была одновременно ответом и защитой, — и ответил:

— У меня есть повар. Домработница. Садовник. Экономка.

Он сделал паузу, взял вилку и нож, посмотрел на меня из-под ресниц — и продолжил:

— Но раз ты приехала ко мне, я распустил их. Они бы всё равно никому не сказали о тебе. И тут его голос стал серьёзнее, — я доверяю каждому из них, Лина, ты можешь не волноваться. Но я не захотел тревожить твой отдых. Со мной.

Последние два слова он сказал тише. «Со мной» — как будто это было не обстоятельство, а обещание. «Твой отдых со мной». Твой покой со мной. Ты — со мной, и поэтому всё будет хорошо.

— Ты сам готовил? — спросила я, и в моём голосе прозвучало удивление, которое я не успела спрятать.

Амо поднял бровь — и я увидела в его глазах тень обиды, театральной, нарочитой, но всё же обиды.

— Ты сомневаешься во мне,

stella

? — спросил он, накалывая пасту на вилку с такой элегантностью, что даже этот простой жест выглядел как-то… интимно. — Паста простая. Соус из помидоров, базилика и оливкового масла. Ничего сложного. Но я учился. Долго. У одной женщины в Калабрии, которая готовила так, что ангелы, наверное, выстраивались в очередь.

Я улыбнулась. Не смогла не улыбнуться.

— Ангелы?

— Ангелы, — подтвердил Амо с абсолютно серьёзным лицом. — И они плакали. От зависти.

Я рассмеялась — впервые за этот вечер, по-настоящему, и от этого смеха что-то внутри опустилось, разжалось, как кулак, который слишком долго был сжат.

Амо смотрел, как я смеюсь, и не ел. Просто смотрел. И в его глазах — тёмных, глубоких — было что-то, что я не решалась назвать, но что грешило меня изнутри. Нежность. Настоящая, голая, без защиты, без маски. Такая, от которой больно.

— Ешь, — сказал он наконец, и его голос был хриплым. — Пожалуйста.

Я была благодарна. По-настоящему, глубоко, той благодарностью, которую нельзя выразить словами, — за то, что он распустил персонал, за то, что готовил сам, за то, что не хотел, чтобы кто-то видел меня, говорил обо мне, шептался. Я боялась, что приехав в Рим, многие начнут шептаться — «это она, видишь, изменилась, похудела, прячется, живёт под другим именем» — спрашивать, обсуждать, заглядывать в глаза с тем нездоровым любопытством, которое в нашем мире называют сочувствием.

Три года. Три года я скрывала свою тайну. Жила под другим именем. Сменила не только внешность — нет, внешность осталась, осталась худоба, осталась линия челюсти, остался цвет глаз. Я стала другой внутри. Перестроила себя — характером, привычками, реакциями, взглядом. Стала жёстче там, где была мягкой. Тише там, где была громкой. Холоднее там, где горела. И холоднее там, где раньше было тепло. Я выжила — но ценой того, что прежняя Каролина осталась где-то позади, как дом, в который больше нет дороги.

А Амо… Амо, кажется, видел обе. И ту, которая была, и ту, которая стала. И не отворачивался ни от одной.

Я выдохнула медленно, глубоко, отпуская, и тоже принялась за ужин. Паста была… идеальной. Простой, как всё в этом доме, и от этого идеальной. Помидоры — сладкие, базилик — свежий, масло — густое, золотистое, с лёгкой горчинкой. Я ела и чувствовала, как с каждым куском что-то возвращается не голод, нет, а что-то большее. Жизнь, может быть.

— Хорошо? — спросил Амо, и я услышала в его голосе что-то похожее на волнение. Как будто ему важно было, чтобы мне понравилось. Как будто от этой пасты зависело что-то большее, чем ужин.

— Очень, — ответила я, и это была правда.

Мы ели в тишине, но это не была та тишина, что давит или стесняет. Это была тишина двоих, которые уже сказали друг другу больше словами, чем словами, — взглядами, касаниями, паузами. И я подумала, что, может быть, впервые за три года мне не нужно прятаться. Не нужно носить маску. Не нужно быть той, другой, холодной. Может быть, рядом с ним — с этим невозможным человеком в этом невозможном доме — я могу позволить себе быть просто Линой.

Просто Линой.

И от этой мысли — страшной, невозможной, прекрасной — у меня защипало в глазах, и я быстро опустила голову к тарелке, чтобы он не увидел.

Но Амо, конечно, увидел.

Его рука легла на мою — на столе, поверх моей ладони, — и его пальцы переплелись с моими, и он сжал. Крепко. Тепло.

—Andrà tutto bene, mia stella. ( Всё будет хорошо, моя звезда) прошептал он.

Ужин подошёл к концу или, точнее, просто перестал иметь значение. Тарелки ещё стояли на столе, бокалы с недопитым вином поблёскивали в тёплом свете бра, но я уже не чувствовала ни вкуса еды, ни текстуры скатерти под пальцами только предчувствие. Тело знало что-то раньше головы, и это «что-то» разливалось по венам горячей тяжестью.

Мы переместились в гостиную просторную, с приглушённым светом и высоким потолком, в котором тонули тени. Диван был широким, мягким, обтянутым тёмной тканью, но когда Амо сел, он словно намеренно выбрал место так, что между нами не осталось ни сантиметра. Его бедро почти касалось моего, и даже через ткань платья я ощущала жар, шедший от его тела.

Эта близость вызывала мурашки. Не обычные - те, что бегут по коже от холода, а другие: тёплые, колючие, начинающиеся где-то под рёбрами и поднимающиеся вверх, к шее, к вискам. Я сглотнула и попыталась найти нейтральную позу, но каждая поза ощущалась слишком скованной или, наоборот, слишком откровенной. Да, мы встречаемся. Да, я согласилась на это, но в моей голове была черта, проведённая аккуратно, как граница на карте, и я поклялась себе не переступать её. Не сейчас. Не так скоро.

Но рядом с Амо я плохо контролировала свой разум. Словно кто-то выключал логику и включал что-то первобытное, глубинное, то, что жило под слоями воспитания и здравого смысла.

Амо закинул руку на спинку дивана позади меня небрежно, так, будто это просто удобная поза. Но я видела: это не было случайно. Его пальцы едва касались моего обнажённого плеча там, где платье открывало кожу, и это касание было таким лёгким, таким дразнящим, что казалось, будто он проводит невидимую линию по моему телу. Пальцы не двигались просто лежали, но от этого места по моей коже расходились тёплые волны, и каждая следующая была сильнее предыдущей.

Я дышала часто, глубоко, втягивая его запах тёплый, древесный, с нотой чего-то терпкого, словно дорогой одеколон смешался с запахом его кожи. Этот запах обволакивал, проникал в лёгкие, и оттуда в кровь, разносился по всему телу, и я сгорала внутри, медленно, от самого центра, где всё уже пульсировало и тянуло.

Я не могла нормально сосредоточиться. Амо листал сайт с фильмами на телевизоре, небрежно перебирая обложки, а я смотрела на экран — и не видела ничего. Ни одного названия, ни одного кадра. Только размытые цветовые пятна и пульсацию в висках, и его пальцы на моём плече, и жар его бедра рядом, и запах, запах, запах.

—

Piccola, cosa c'è che non va in te

?

(Малышка, что с тобой такое?)

Я чувствовала взгляд Амо на себе, не на экране, а именно на мне. Он видел. Видел, как я напряжена, как подрагивают мои ресницы, как чуть вздрагивает ключица. Он всё видел, потому что он всегда видел, и от этого становилось ещё невыносимее. Я открыла рот, но не могла и слова сказать, слова застряли где-то в горле, застряли, словно пальцы в тугом узле.

Тогда он наклонился. Медленно, давая мне время отстраниться, но я не отстранилась. Я не смогла. Он убрал мои волосы за ухо, и это движение такое простое, такое будничное, что отдалось во мне электрическим разрядом. Его пальцы скользнули по краю уха, по скуле, и я задержала дыхание, чувствуя, как кожа под его прикосновением горит.

А потом его губы коснулись моей шеи.

Не поцеловали, именно коснулись. Вначале невесомо, как дыхание, как тень губ, и я судорожно выдохнула, плотно сжав губы, чтобы не издать ни звука, потому что звук, который рвался наружу, был бы криком, стоном, чем-то, что я не готова была выпустить. Амо усмехнулся, я почувствовала это усмешку его губами на моей коже, и она была мягкой, дразнящей, хищной. Он понял. Он всё понял.

—

La mia piccola stellina, la mia bambina, che succede?

(Моя маленькая звездочка, моя малышка, что такое?)

Его голос был низким, хриплым, с этой итальянской интонацией, от которой слово «звездочка» звучало как заклинание. Он продолжал водить губами по моей шее медленно, лёгкими касаниями, иногда позволяя себе чуть прихватить кожу губами, и каждый раз, когда он это делал, моё тело дёргалось, словно от удара током. Он целовал впадинку под ухом, линию под челюстью, то место, где пульс бился так сильно, что казалось, Амо мог его чувствовать. И он целовал именно туда на пульс, на бьющуюся жилку и от этого по всему моему телу шли волны мурашек, таких мелких, что кожа казалась натянутой струной.

Я сжала руки в кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя белые следы, и повернула голову. Хотела что-то сказать, что-то разумное, может, даже попросить остановиться, но Амо предвидел это. Он знал. Он ждал.

И наши губы встретились.

Я выдохнула прямо в его рот, этот выдох был как искра, брошенная в бензин, как последняя капля, переполнившая чашу, и это было спусковым крючком для Амо. Его губы накинулись на мои не мягко, не осторожно, а жадно, голодно, так, словно он сдерживался долго и теперь все плотины рухнули. Он целовал жарко, горячо, остро, зубами чуть прихватывая нижнюю губу, оттягивая, отпуская, и снова впиваясь. По телу шли тысячи мелких мурашек, от кончиков пальцев ног до макушки, и каждая была как маленький ожог, сладкий и болезненный.

Я отвечала, но не так страстно, как он целовал меня. Мои губы были неуверенными, робкими в сравнении с его напором, и Амо это чувствовал, и от этого целовал ещё жёстче, ещё требовательнее. Он завладевал мною, не телом, а чем-то большим, чем-то, что живёт в поцелуе: он показывал, что я его, что это не вопрос и не просьба, а факт, записанный где-то глубоко, раньше нас обоих. Его язык подчинял мой уверенно, медленно, бескомпромиссно, и я терялась, терялась, терялась в этом, как теряются в тёмной воде, где нет дна.

Мне не хватало воздуха. Лёгкие горели, голова кружилась, перед глазами плыли пятна, но я не была готова отпускать его. Ни на секунду. Я вцепилась в его рубашку, сжав пальцы на тонкой, шёлковой ткани, чувствуя под ней твёрдость его тела, жар его кожи, и стала отвечать смелее. Мои губы раскрылись шире, мой язык коснулся его робко, как будто спрашивая разрешения, и Амо глухо, низко застонал прямо в мой рот, и от этого звука у меня подогнулись колени, а низ живота свело тянущей судорогой.

На долю секунды Амо оторвался от меня, лишь чтобы мы оба могли вдохнуть, и я стала жадно хватать воздух, грудь вздымалась и опускалась, губы горели и были мокрыми от его поцелуев, а пальцы всё ещё судорожно держали его рубашку.

—

La mia stella... Che mi fai?... Sto impazzendo.

(Моя звезда, что ты делаешь со мной? Я схожу с ума).

Голос Амо звучал на грани возбуждения, хрипло, дразняще, с перебоем, словно слова давались ему с трудом, словно каждое слово приходилось вытаскивать из себя через стену желания. Он дышал тяжело, часто, и смотрел на меня так, как не смотрел никогда потемневшими глазами, в которых горело что-то тёмное, жадное, голодное.

Я не могла прийти в себя от его грубого, нежного, хриплого голоса, от этого невозможного сочетания, в котором нежность была грубой, а грубость нежной. Он был одновременно угрозой и убежищем, и я не знала, чего я хочу больше спрятаться в нём или раствориться.

— Амо... — всё, что я могла произнести. Одно имя, в котором поместилось всё: и мольба, и согласие, и страх, и желание, и «остановись», и «не останавливайся».

И снова его губы на моих. На этот раз по-другому: медленнее, глубже, обстоятельнее, словно он исследовал, запоминал, забирал. Его рука та, что лежала на спинке дивана переместилась мне на затылок, пальцы зарылись в волосы, чуть потянули, оттягивая мою голову назад, открывая шею, и он целовал мой рот, а потом спустился к подбородку, к горлу, и снова вверх, к губам, и я больше не понимала, где я, что я, кто я.

Сколько так мы целовались я не знала. Время перестало существовать. Минуты, секунды, всё слилось в один бесконечный, жгучий, тягучий момент, в котором не было ни начала, ни конца, только его губы, его руки, его дыхание и моё тело, отвечающее на всё это так, будто оно было создано для него.

Я очнулась, только когда поняла, что лежу спиной на диване. Под лопатками чувствовалась мягкая ткань, над собой потолок, размытый и далёкий, а ещё ближе Амо. Он нависал сверху, опираясь на вытянутые руки, и глубоко, часто дышал. Грудь его вздымалась, рубашка сбилась, и я видела полоску тёмной кожи на животе, где ткань выбилась из пояса. Его волосы растрепались, падая на лоб, и в этом растрёпанном, потерянном виде было столько чего-то подкупающе уязвимого, что у меня перехватило дыхание.

Я смотрела в его тёмные, горящие возбуждением глаза и не могла оторвать взгляд. Он смотрел на меня сверху вниз, и в этом взгляде было всё: и желание, которое он едва сдерживал, и нежность, от которой хотелось плакать, и голод, и страх, и вопрос, который он не задавал вслух, потому что знал, что ответ на него принадлежит только мне.

—

Diavolo... Piccola, Lina... devi fermarti.

(

Чёрт... Малышка, Лина... Нужно остановиться).

Только прошептав это, Амо снова меня поцеловал, но уже нежно. Аккуратно. Невинно. Как целуют в первый раз, не зная, разрешено ли. Его губы едва касались моих, дрожали да, я чувствовала, как они дрожали, и от этой дрожи, от этого едва заметного содрогания моих губ коснулось что-то такое, что было сильнее любого страстного поцелуя. Я чувствовала, как Амо сдерживается каждым мускулом, каждым нервом, каждой клеткой своего тела он держал себя на грани, и ещё немного и он сорвётся.

И в этот момент, в самую последнюю секунду, когда я уже открыла рот, чтобы сказать «не останавливайся», когда моё тело уже выгибалось к нему, когда я уже была готова сдаться, уступить, пустить, Амо сел. Резко, словно одёрнув себя. Он отодвинулся от меня, сел на край дивана, и между нами снова образовалось расстояние, холодное, пустое, невыносимое.

— Лина... Прости... — его голос был хриплым, надломленным, и он не сразу нашёл слова. — Когда ты рядом, я с трудом сдерживаюсь. Если я тебя напугал, то прости.

Амо склонился вперёд, упираясь локтями в бёдра своих ног и сцепляя руки за головой. Я видела, как напряжены его плечи, как вздрагивают пальцы в замке на затылке, как пошевеливается ткань рубашки на спине от его тяжёлого дыхания. Он боролся с собой и я видела эту борьбу, и от этого мне хотелось одновременно обнять его и убежать.

Я села, пригладив волосы, руки дрожали, и я постаралась, чтобы он этого не заметил, и прошептала:

— Ты... не напугал меня. Просто...

Я остановилась на несколько секунд. Сделала вдох — выдох. Вдох — выдох. Пыталась собрать себя из осколков, в которые превратилась за эти несколько минут на диване.

— Я сама не смогла остановиться. Я не знаю, что я чувствую к тебе, но... давай немного повременим.

И это была правда. Только полуправда. Потому что полная правда была в том, что я чувствовала телом, кожей, каждой нервной точкой, — как мокро у меня между ног. И от этого, от этого знания, от этой влажности, от этого свидетельства моего желания, которое я не могла ни скрыть, ни отрицать, — мои щеки залились краской. Горячей, жгучей, неконтролируемой. Я опустила голову, чтобы он не увидел, но знала: он уже увидел.

Амо повернул голову в мою сторону. Посмотрел на меня долго, молча, облизав губы, и в этом взгляде было столько всего, что я не могла прочитать: желание, терпение, что-то тёмное и что-то почти светлое, борьба и капитуляция. Он думал о чём-то, глядя на меня, и я не знала, что именно рождалось в его голове.

— Ты права, — сказал он наконец. Голос уже почти ровный, почти спокойный, но не до конца. — Я подожду ещё. Но не долго. Я и так ждал тебя три года.

Три года. Он сказал это так просто, так буднично, словно три года ожидания это мелочь, деталь, ничего особенного. Но я слышала, что скрывалось за этими словами. Три года — это не «подожду». Три года — это желание, которое копилось, уплотнялось, превращалось в порох, и сегодня на диване фитиль уже тлел.

Амо встал, наклонился и поцеловал меня в макушку мягко, по-родственному, по-оберегающему, и от этого простого жеста у меня снова защипало в глазах. Потом он направился к выходу из гостиной. Уже в проходе он повернул голову в бок, так, чтобы я видела половину его лица, скулу, линию челюсти, тёмный глаз с тяжёлым веком, и сказал:

— Отдыхай, Лина. Я поработаю.

И ушёл.

А я продолжила сидеть на диване, всё ещё тёплый, всё ещё хранящий его запах, всё ещё помнящий вес его тела над моим, и смотреть на его спину. На то, как он уходит куда-то по коридору, как его шаги становятся тише, как полоска света из приоткрытой двери ложится на пол и гаснет. Смотрела и не могла остановиться.

Потому что тело всё ещё помнило. Руки, рубашку, пальцы, волосы на затылке, губы, его губы, шея, его дыхание. Всё тело было натянуто, как струна, и струна эта дрожала, не желая замолкать.

Я прижала ладони к горящим щекам, закрыла глаза и выдохнула, длинно, рвано, пытаясь вытолкнуть из себя всё, что происходило. Но не тут-то было. Желание никуда не делось. Оно жило, пульсировало, ныло — тёплое, тягучее, непрошеное. И вместе с ним страх: страх перед тем, что в следующий раз я не смогу сказать «повременим». Что черта, которую я провела так аккуратно, окажется стёршейся и я не вспомню, когда именно это произошло.

Где-то в глубине дома тихо щёлкнула дверь. Амо ушёл работать. А я сидела на диване,.вслушиваясь в его запах, и думала о том, что три года — это, наверное, очень долго. Наверное, достаточно долго, чтобы заслужить больше, чем «повременим».

Но не сегодня. Сегодня нет. Сегодня я буду сидеть здесь, слушать его удаляющиеся шаги и бояться собственных мыслей.

 

 

Глава 30. Между теплом и долгом

 

Лина

Моё утро началось не совсем обычно. Точнее совсем не обычно. Я проснулась не от будильника, не от солнечного луча, скользнувшего по подушке, и не от запаха кофе, который обычно тянулся из кухни, словно невидимая нить. Нет. Я проснулась от ощущения. От странного, щекочущего, почти физического чувства, что на меня кто-то смотрит.

Вы знаете это чувство? Когда вы лежите с закрытыми глазами, сон ещё обнимает вас своими тёплыми, мягкими руками, но что-то меняется. Что-то неуловимое в воздухе, в тишине комнаты — и вы понимаете, что больше не одни. Что чей-то взгляд, внимательный и сосредоточенный, изучает ваше лицо, каждую ресницу, каждую родинку, каждый изгиб губ. И этот взгляд не тревожный, нет. Он бережный. Почти благоговейный. Как будто человек смотрит на что-то хрупкое и бесценное, что может исчезнуть, если моргнуть не вовремя.

Я несколько секунд лежала неподвижно, пытаясь убедить себя, что это сон, что мне просто кажется, что мозг ещё плывёт в полудрёме и придумывает то, чего нет. Но чувство не уходило. Оно становилось всё отчётливее, словно кто-то приближался, словно взгляд становился плотнее, теплее, и я больше не могла это игнорировать.

Я открыла глаза.

Амо стоял рядом с кроватью.

В одной руке он держал поднос — деревянный, тёмный, с лёгкой резьбой по краю, и на этом подносе был завтрак. Но какой завтрак! Запах ударил меня первым густой, многослойный, тёплый, как объятие. Свежеиспечённый хлеб с хрустящей корочкой, мягкий сыр, который, казалось, ещё помнил руки того, кто его делал, тонко нарезанные томаты с капельками оливкового масла, зелень базилик, конечно, какой же итальянский завтрак без базилика и что-то сладкое, что-то с корицей, что-то, от чего сладость разливалась по воздуху тёплой волной. И кофе. Кофе был отдельной симфонией тёмный, насыщенный, с той особенной итальянской горчинкой, которая не отталкивает, а наоборот, притягивает, заставляет тянуться к чашке снова и снова.

Я моргнула. Потом ещё раз. Амо стоял и улыбался. Не широко, не показательно, а той тихой полуулыбкой, которая появляется у людей, когда они довольны чем-то, но не хотят это показывать слишком очевидно. Уголки губ приподняты, глаза чуть сужены, и во всём лице спокойное, тёплое довольство.

Если бы Амо вчера вечером, между делом, мимоходом, не обронил, что умеет готовить, — я бы никогда в жизни этому не поверила. Ни за что. Ни при каких обстоятельствах. Потому что у меня категорически решительно бесповоротно не складывались мысли, что наследник великого итальянского клана мафии — человек, чьё имя произносят шёпотом даже на безопасных совещаниях, чей взгляд может заставить взрослого мужчину попятиться, чьё слово — закон для десятков, сотен людей — умеет готовить. Завтрак. В постель. С подносом.

Это было как если бы кто-то сказал мне, что лев-альбинос в свободное время вяжет на спицах шарфы для бездомных котов. Теоретически возможно. Практически мозг отказывается это обрабатывать.

— Buongiorno, mia stella,(Доброе утро, моя звезда ). Сказал Амо, и его голос был низким, чуть хрипловатым с утра, мягким, словно бархат, который ещё не успели нагреть солнечные лучи.

И от этих слов что-то внутри меня сделало кувырок. Не бурный, не драматичный — тихий, нежный, как котёнок, который переворачивается на спину, подставляя живот, потому что доверяет. Mia stella. Моя звезда. Он говорил это не впервые, но каждый раз, когда это слово — stella — слетало с его губ, я чувствовала, что действительно становлюсь чуть светлее. Как будто от одного его голоса во мне зажигается что-то маленькое, мерцающее, тёплое.

Я смотрела на него и думала о том, как несправедливо устроен мир. Вот Амо — собранный, выглаженный, в тёмной рубашке, расстёгнутой на одну пуговицу больше, чем требует строгость, с волосами, уложенными так, как будто парикмахер только что закончил работу, стоит надо мной, свежий, как утренний бриз с моря. А я? Я, наверное, вся помятая, растрёпанная, с подушкой на голове и со следами от наволочки на щеке, с глазами, которые ещё не до конца сфокусировались, и с волосами, которые ночью, очевидно, решили устроить собственное государство на моей подушке. Контраст был, мягко говоря, разительный.

— Доброе утро… — мой голос был ещё тихим и сонным, как у кота, которого разбудили раньше, чем он сам того хотел. Слово вышло мягким, почти невесомым, и я чуть не зевнула прямо на середине фразы, но вовремя спохватилась. — Доброе утро, Амо.

Но все мои сонные мысли, вся неловкость от собственного помятого вида, всё это ушло на второй план, растворилось, испарилось, когда Амо аккуратно, почти церемонно поставил поднос рядом со мной на постель, а сам сел на край кровати. Не рядом, не вплотную на самый край, словно боясь потревожить моё пространство, словно давая мне выбор впустить его ближе или оставить на границе. Этот жест, это маленькое, едва заметное уважение к моему личному пространству оно говорило больше, чем любые слова. Амо мог бы сесть рядом, обнять, притянуть к себе, у него было на это полное право, и я бы не возразила. Но он выбрал сесть на край. И от этого выбора я чувствовала себя не просто любимой я чувствовала себя защищённой.

— Амо… — я обхватила кружку с кофе обеими руками, наслаждаясь теплом, которое просачивалось сквозь керамику в ладони. — А почему ты стал чаще разговаривать со мной на итальянском?

Не знаю, почему именно сейчас, именно в этот момент, я решила задать этот вопрос. Он тревожил меня какое-то время — не сильно, а где-то на периферии сознания, как фоновый шум, к которому привыкаешь, но который всё равно замечаешь. Амо и раньше иногда переходил на итальянский, вставлял словечко, бросал фразу, произносил моё имя с тем особенным итальянским выговором, от которого оно звучало как музыка. Но в последние дни это стало чаще. Гораздо чаще. И мне хотелось понять почему.

Амо пожал плечами. Лёгкое, почти незаметное движение, но я уже знала, что за этим жестом у него часто скрывается целая внутренняя работа, целый поток мыслей, который он не считает нужным озвучивать. Он взял вторую кружку свою и протянул мне мою, и наши пальцы на секунду соприкоснулись. Его рука была тёплой, чуть шершавой, с мозолью на среднем пальце от руля, или от оружия, или от чего-то ещё, о чём я предпочитала не думать. И от этого мимолётного касания по моей руке пробежала волна мелкая, электрическая, как от статического разряда, но от неё захотелось втянуть руку обратно под одеяло и одновременно не отпускать его ладонь никогда.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Потому что это наш с тобой родной язык, — ответил Амо, и в его голосе не было ни позы, ни вызова, ни желания произвести впечатление. Просто факт. Просто правда, которую он говорил так же естественно, как дышал. — Ты же помнишь, что многие в Фамилии разговаривают только на нём?

Я кивнула. Да, я помнила. Итальянский в Фамилии был не просто языком — он был кодом, паролем, границей между «своими» и «чужими». На нём говорили на собраниях, на нём шептали секреты, на нём произносили клятвы, которые нельзя было нарушить. И когда Амо говорил со мной на итальянском, он не просто говорил — он втягивал меня в этот круг, делал меня частью чего-то, что было больше нас обоих.

— Я бывает время от времени тоже. Продолжил Амо, и тут его взгляд изменился. Он посмотрел на меня прямо, внимательно, без тени смущения и его губы тронула та самая полуулыбка, от которой у меня перехватывало дыхание. — С тобой мне это нравится всё больше… Ведь от того, когда я говорю на итальянском, твоё дыхание учащается и зрачки становятся больше.

Я замерла. Кружка с кофе застыла на полпути к губам. Он сказал это так спокойно, так буднично, как будто констатировал погоду за окном, что мне стало не ловко, не потому что мне было стыдно, а потому что я поняла: он замечает. Он замечает всё. Каждое моё дыхание, каждый вздох, каждое расширение зрачков, каждое микро-движение моего тела, которое я сама за собой даже не осознаю. Он читает меня, как открытую книгу, и при этом не использует это знание против меня. Он просто смотрит. И видит. И говорит об этом так, словно это самое естественное в мире наблюдать за тем, как человек, которого любишь, реагирует на твой голос.

Я отпила кофе, обжигаясь, но не показывая этого. Ничего не сказала. Что я могла сказать? «Да, Амо, ты прав, от твоего голоса на итальянском у меня перехватывает дыхание и подкашиваются колени»? Признаться в этом вслух — значило бы признать, что он имеет надо мной власть, которую я не могу контролировать. А я пока не была готова это признать. По крайней мере — вслух.

Завтрак в постель — это просто что-то необычное. Необычное для меня, для моей жизни, для всего, к чему я привыкла. Я не из тех, кого балуют подобным образом. Мои утра обычно начинались с холодного кофе, схваченного на бегу, с замёрзшего тоста и с мысли о том, сколько дел нужно переделать до вечера. А здесь — тёплый поднос, свежий хлеб, мягкий сыр, кофе, от которого по кухне — хотя какой кухни, это спальня — разливается аромат, и человек, который сидит рядом и смотрит так, будто я — самое важное, что есть в его утре.

Мне нравилось, как Амо ухаживает за мной. Не напоказ, не тяжело, а легко, естественно, как будто забота — это не обязанность, а потребность, не долг, а желание. Он не пытался поразить меня, не выстраивал спектакль. Он просто заботился. Тихо, спокойно, без лишних слов. И от этой тихости мне становилось теплее, чем от любого громкого признания.

Если всё так и будет дальше подумала я, откусывая хлеб с сыром, думаю, у нас и правда будет долгая и хорошая жизнь. Эта мысль была опасной. Она была слишком светлой, слишком хорошей, чтобы быть правдой, и где-то на дне сознания тихий, настороженный голос шептал: «Не привыкай. Не привязывайся. Не верь в хорошее слишком сильно». Но я затолкала этот голос подальше, сегодня я не буду его слушать. Сегодня я позволю себе верить.

Мы завтракали в тишине. Не в неловкой, не в напряжённой в тёплой, мягкой тишине, которая бывает между людьми, которым не нужны слова, чтобы понимать друг друга. Я молча полусидела в кровати, подпёртая подушками, с одеялом, натянутым до пояса, с босыми ногами, которые я спрятала под ткань, потому что они были холодными, а Амо — он был тёплым, и мне не хотелось, чтобы он это заметил и принялся греть мои ноги своими ладонями, потому что я знала — он бы это сделал, не задумываясь ни на секунду. Амо сидел рядом на краю кровати, с прямой спиной, с кружкой в руке, и смотрел в окно, за которым Рим уже просыпался — голуби, мопеды, колокольный звон, далёкий гул города, который никогда не спит.

Я украдкой смотрела на него, пока он смотрел в окно. На его профиль острый, чёткий, словно вырезанный из мрамора, но при этом живой, тёплый, человеческий. На тёмную щетину, которая уже начала проступать на щеках, хотя утром, когда он только встал, её не было. На его руки — сильные, с длинными пальцами, с одной родинкой на запястье, которую я заметила только сейчас и которая, почему-то, показалась мне невероятно важной, словно маленькая, тайная подпись на его теле. На то, как он держал кружку — не за ручку, а обхватив её ладонью, как будто грел руку, хотя в комнате не было холодно.

Позавтракав, Амо встал, собрал поднос, и — молча ушёл. Не сказал ни слова. Ни «до встречи», ни «я скоро вернусь», ни «одевайся, пойдём гулять». Ничего. Просто встал, кивнул — коротко, по-военному — и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь с тихим, почти неслышным щелчком.

Я осталась одна.

Какое-то время я сидела неподвижно, слушая его удаляющиеся шаги по коридору — ровные, уверенные, чуть приглушённые ковром. Потом шаги стихли, и наступила тишина, которая была совсем не такой, как та, тёплая, тишина. Эта тишина была пустой. Она звенела. Она была полна вопросов, на которые у меня не было ответов.

Я не знала, что творится у него в голове. Что происходит за этой маской спокойствия, которую он носит так естественно, что иногда я забываю это маска, а не его настоящее лицо. Что за мысли крутятся за этими тёмными глазами, что за планы выстраиваются за этим ровным, ничего не выражающим лбом. Он молчал, и я не знала — почему. Он ушёл, и я не знала — куда. И это незнание — оно не пугало, нет, но оно ныло. Тихо, на периферии, как заноза, которую не видно, но которая напоминает о себе каждым движением.

Но я не стала пока думать об этом. Раз я устроила себе небольшой отпуск от проблем и предстоящего задания, а задание обещало быть непростым, и я старалась не думать о нём больше, чем необходимо, я должна подумать о том, куда могу сходить. Амо хотел показать мне Рим ещё раз. Он уже водил меня по этому городу, но Рим — это не Париж и не Лондон, это не город, который можно обойти за день или даже за неделю. Рим — это луковица, слой за слоем, и каждый слой открывается только тем, кто готов смотреть. И Амо знал, как смотреть. Он видел в камнях то, что не видели туристы с путеводителями: не памятники, а живую, дышащую историю, не руины, а воспоминания, не музеи, а дома, в которых кто-то жил, любил, страдал, умирал.

Не тратя время ни на секунду, я вскочила с кровати, и босые ноги шлёпнули по прохладному мраморному полу, и от этого прикосновения по телу пробежала волна мурашек бодрящих, освежающих, как холодный душ для разума. Я побежала в ванную.

Приняв бодрящий душ, тёплый сначала, чтобы размять мышцы, потом прохладный, чтобы стряхнуть остатки сна, — я стояла перед зеркалом, завернувшись в полотенце, и смотрела на своё отражение. Мокрые волосы прилипли к шее, капли воды скатывались по плечам, и я думала о том, что сегодня — сегодняшний день будет хорошим. Я это решила. Не потому что у меня были основания так считать, а потому что я этого хотела. И иногда этого достаточно.

Сегодня мой образ пал на лёгкое карамельное платье. Я вынула его из шкафа, ткань скользнула между пальцами, как вода, как шёлк, как сахарная вата. Оно было воздушным. Не просто лёгким, воздушным, в том смысле, что, казалось, не имеет веса, что соткано из тёплого римского ветра и карамельного света заката. Цвет — не рыжий, не медовый, а именно карамельный, тот тёплый, тягучий оттенок, который бывает, когда карамель ещё не застыла и медленно течёт с ложки. Длинное до щиколоток, с открытыми плечами и тонкими бретельками, которые, я знала, Амо когда-нибудь обязательно коснётся пальцем и скажет что-нибудь вроде «тебе идёт», но при этом будет смотреть не на платье, а на меня.

Я надела его, и оно легло так, как будто было сшито для меня. Я посмотрела в зеркало и увидела другого человека — не ту помятую, сонную девочку, которая час назад щурилась на Амо с подносом, а женщину. Лёгкую, тёплую, с мокрыми волосами, которые уже начали подсыхать и виться на концах, с голыми плечами, от которых хотелось отвести взгляд, потому что они были слишком откровенными, и одновременно не отводить, потому что они были красивыми.

Выйдя из комнаты, я пошла искать, где может быть Амо. Шла по коридору и рассматривала всё то, что в прошлый раз не могла рассмотреть. Этот дом — вилла, скорее, чем дом — был огромным, и каждый раз я находила в нём что-то новое: картину, которую раньше не замечала, нишу в стене со статуэткой, тяжёлую дверь с бронзовой ручкой в форме львиной головы, окно, выходящее во внутренний двор с лимонным деревом, которое, казалось, росло здесь не по правилам ботаники, а по правилам красоты. Я касалась кончиками пальцев стен — прохладных, гладких, с фактурой старой штукатурки — и думала о том, сколько людей жили здесь до Амо, сколько поколений ходили по этому коридору, сколько тайн он слышал и сколько хранил.

На первом этаже, где-то в самом углу дома — там, где коридор делал поворот и свет из окон становился гуще, золотистее, — я услышала голос Амо. Он кричал. На кого-то. С каждым шагом его голос становился отчётливее, и я слышала уже не просто крик, я слышала слова, интонации, ярость, которая была такой непохожей на того Амо, который полчаса назад сидел на краю моей кровати и говорил про итальянский язык и расширяющиеся зрачки.

Это был другой Амо. Амо, которого я почти не знала. Амо, которого, может быть, и не хотела бы знать.

Подойдя к двери — тяжёлой, дубовой, я остановилась. Я толком, чётко не могла услышать голос Амо и о чём он говорил, но часть обрывков фраз до меня долетала, и каждый обрывок был как осколок острый, режущий, не складывающийся в полную картину, но дающий представление о том, что картина эта — тёмная.

— …больше не потерплю… — голос Амо, низкий, жёсткий, без тени той утренней мягкости.

— …если ещё раз… — пауза, и в этой паузе я услышала чужой голос — мужской, быстрый, оправдывающийся, с сильным акцентом.

— …Фамилия Не… — Он сказал что-то другое, слово, которое я не разобрала, но от которого по спине пробежал холодок.

Я стояла у двери и не двигалась. Не потому что боялась — нет, страх был не тем чувством, которое я испытывала. Я стояла, потому что понимала: за этой дверью другой мир. Мир, который Амо тщательно, заботливо, нежно держал отдельно от меня. Мир, в который он не пускал меня не потому что не доверял, а потому что защищал. И стоя у этой двери, я чувствовала, как граница между двумя мирами. Миром утреннего кофе и карамельного платья и миром крика и ярости — проходит прямо через меня, через моё сердце, разрезая его пополам.

И я не знала, в какой из этих миров я принадлежу

Я простояла ещё пару минут, прижавшись спиной к стене коридора, и слушала. Слушала, как крик Амо становился тише — не потому что он успокаивался, а потому что он говорил всё медленнее, всё отчётливее, и от этой медленности по моему телу бежал холод сильнее, чем от любого крика. Крик — это эмоция, её можно простить, можно понять. Но эта новая, ледяное спокойствие в его голосе, это был контроль. Это был человек, который привык подчинять. И каждый слог, который долетал до меня сквозь щель двери, был как камень, брошенный в воду, расходился кругами по моей коже.

Чужой голос того, на кого кричал Амо стих первым. Я услышала, как завершился звонок и после этого наступила тишина. Густая, тяжёлая, почти осязаемая. Такая тишина, в которой слышно, как пыль садится на поверхность стола.

Я подождала ещё секунд тридцать. Потом ещё тридцать. Сердце стучало не быстро, а гулко, как будто било в пустой бочке. Я не боялась, нет. Я была... насторожена. Как человек, который идёт по знакомой дороге и вдруг обнаруживает, что асфальт кончился и под ногами трещина. Небольшая. Но трещина.

Как только крики полностью прекратили отдаваться эхом от стен коридора, я набрала воздуха в грудь, подняла руку и постучала. Два коротких стука костяшками, негромко, почти робко. Тишина в ответ. Ещё секунда. Я нажала на ручку и открыла дверь.

Войдя в кабинет, я первым делом увидела не Амо, а комнату. Огромную, тёмную, с высокими потолками и тяжёлыми шторами, которые были задёрнуты наполовину, впуская полоску римского солнца, лежавшую на полу, как золотая ленточка. Письменный стол массивный, тёмного дерева, с резными ножками, был завален бумагами, и бумаги эти лежали не аккуратно, не стопками, а в беспорядке, как будто их только что перебирали, комкали, бросали. На краю стола стояла пустая чашка эспрессо остывшего, с тёмным ободком на стенках. И пепельница полная, с тремя окурками, и от них тянулся тонкий, горьковатый запах табака, который смешивался с запахом кожи кресла и старой бумаги.

Амо стоял лицом к окну. Спиной ко мне. Его силуэт тёмный, прямой, напряжённый, как натянутая струна, вырисовывался на фоне полоски света, и я видела, что его правая рука сжимает телефон. Сжимала так, что костяшки побелели, и я была уверена ещё немного, и экран треснет. Или корпус. Или оба. Телефон тоненько поскрипывал в его ладони, и этот звук тихий, почти комичный, был единственным, что нарушало тишину кабинета.

Я сделала шаг вперёд. Один. Тихий. Босая нога нет, уже не босая, я же оделась, подошва туфли коснулась мраморного пола, и звук разнёсся по кабинету, как выстрел. Амо резко обернулся.

Пару секунд его взгляд был мрачнее тучи. Нет, не тучи. Тучи бывают разные, бывают по-осеннему серые, ленивые, равнодушные. Его взгляд не был равнодушным. Его взгляд был грозовым чёрным, наэлектризованным, готовым ударить. В эту долю секунды я увидела человека, которым Амо был, когда меня не было рядом. Человека, от которого отворачиваются на улице. Человека, чьё имя заставляет замолчать целый зал. Человека, в котором мягкость не просто отсутствует она невозможна, как летний снег.

И потом что-то изменилось. Мгновенно, как щелчок переключателя. Его глаза увидели меня по-настоящему увидели, не просто зафиксировали присутствие, а узнали, и тучи расступились. Лоб разгладился. Челюсть, стиснутая так, что я видела, как напрягаются мышцы на скулах, расслабилась. И взгляд тот чёрный, грозовой взгляд, стал нежнее. Не сразу, не одним движением, а как будто кто-то медленно, осторожно повернул регулятор яркости: сначала жёсткость, потом нейтральность, потом что-то тёплое, и наконец нежность. Та самая нежность, которая была в его голосе утром, когда он принёс мне завтрак, когда он назвал меня stella, когда он сидел на краю моей кровати и пил кофе, глядя в окно.

— La mia stella, — сказал он, и голос был хрипловат, чуть срывался, как у человека, который только что кричал и ещё не успел вернуть себе привычный тембр. Но этот хрип, эта шероховатость, она делала его голос ещё теплее, ещё роднее, ещё... более. — я рад, что ты пришла.

Голос Амо был как мёд для моих ушей. Не оправдание, не объяснение, просто радость. Простая, чистая, почти детская радость от того, что я здесь. И я подумала откуда в нём это? Как в одном человеке уживается тот, кто кричит на подчинённых так, что телефон трещит в руке, и тот, кто произносит «я рад, что ты пришла» с такой нежностью, словно я единственный свет в его тёмном кабинете? Как эти двое мужчин делят одно тело, одно лицо, одну жизнь?

Я сделала ещё пару шагов к нему, и в шаге от Амо остановилась. Близко. Так близко, что чувствовала его запах, не парфюм, не одеколон, а его собственный запах: тёплый, чуть горьковатый, с табачной нотой и с чем-то ещё, чему я не могла подобрать названия, чему-то, что было просто — Амо. Моим Амо. Я подняла на него глаза он был выше, значительно выше, и мне приходилось задирать голову, и от этого шея чуть вытягивалась, и я чувствовала себя маленькой, хрупкой, но не слабой — защищённой. Потому что он стоял надо мной, и от этого «надо» не было давления, не было тяжести, была только опора.

— Ты обещал показать Рим, — сказала я, и мой голос был уже не сонным, не тихим, он был звонким, живым, с той лёгкой дерзостью, которая появляется, когда ты чем-то увлечён и забываешь бояться. — Так как ты его видишь. И вот — я готова.

Я улыбнулась Амо. Не робко, не осторожно, широко, открыто, всей улыбкой, с ямочками на щеках и с чуть прищуренными глазами, и от этой улыбки я чувствовала себя собой. Не чьей-то подружкой, не чьим-то заданием, не пешкой в чужой игре, собой. Линой. Девушкой в карамельном платье, которая хочет гулять по Риму с человеком, который ей небезразличен.

Амо усмехнулся. Не улыбнулся, усмехнулся, и эта усмешка была лучше любой улыбки, потому что в ней была вся его суть: ирония, теплота, и ещё что-то — может, удивление. Удивление тому, что я стояла перед ним, в этом платье, с этой улыбкой, и говорила ему «пойдём гулять», как будто не слышала, как он кричал тридцать секунд назад. Как будто не замечала, что телефон в его руке не треснул. Как будто — как будто я верила, что он может быть просто человеком, а не наследником, не главой, не тем, кем его сделали фамилия и кровь.

Он коротко кивнул. Один кивок — быстрый, решительный, военный, как будто принимал не решение о прогулке, а отдавал приказ. И может быть, для него это было одно и то же.

— Хорошо, пойдем, — сказал он, и голос его уже выровнялся, стал привычным — низким, спокойным, обволакивающим. — У меня всегда есть время для тебя.

Он сказал это просто. Без пафоса, без нажима, без театральной декларации. Как факт. Как закон. Как то, что не требует доказательств и обсуждений. «У меня всегда есть время для тебя» — и точка. И от этой простоты мне захотелось плакать — не от горя, нет, от чего-то другого, от чего-то тёплого и тягучего, как карамель, от ощущения, что я важна. Не как инструмент, не как часть задания, не как союз — а я. Просто я.

Амо отпустил телефон на стол — и я заметила, как он положил его экраном вниз, осторожно, словно прятал что-то от меня. Или от себя. Он повернулся ко мне, и его рука скользнула мне на талию, не обхватила, не сжала, а легла, как птица садится на ветку: мягко, точно, без лишнего веса. Пальцы чуть согнулись, и я почувствовала их тепло сквозь тонкую ткань платья, пять точек тепла на моей талии, пять маленьких солнц, от которых по телу побежали мурашки, и я была благодарна, что платье длинное и он не видел, как по моим рукам пошла гусиная кожа.

— Пойдём, — повторил он, и повёл меня к выходу из кабинета. Его рука на моей талии направляла, но не давила — я могла бы остановиться, и он бы остановился со мной, не дёрнув, не потянув, не упрекнув. Но я не остановилась. Я шла рядом с ним, и его шаг подстраивался под мой, он шёл медленнее, чем обычно, потому что мои ноги были короче, и он это знал, и он не торопил, не подгонял. Просто шёл рядом. И от этого простого, незаметного, никем не оценённого жеста подстройки шага, мне хотелось взять его за руку. И я взяла. Просто сунула свои пальцы в его ладонь, как ребёнок, который не боится. Амо на секунду замер, я почувствовала, как его пальцы дрогнули, словно не ожидали моего прикосновения,а потом сжали мои. Тепло. Крепко. Надёжно. И мы пошли дальше

Рим встретил нас жарой, светом и шумом. Как только мы вышли из виллы через парадную дверь, по ступеням, Жара была не такой, как в привычных мне краях, не сухая, не колючая, а густая, тёплая, обволакивающая, как тёплое полотенце после бани. Воздух пах нагретым камнем, базиликом, кофе и чем-то сладким, что я никак не могла определить, может цветением каких-нибудь местных деревьев, может, морским ветром, который добирался сюда с побережья.

— И куда мы идём? — спросила я, щурясь от солнца.

Амо не ответил сразу. Он достал из кармана тёмные очки, без логотипов, без показной роскоши, надел их и только потом повернулся ко мне.

— Ты когда-нибудь видела Рим не туристом? — спросил он, и в его голосе было что-то, что не было ни вопросом, ни вызовом, было приглашением. Таким, от которого нельзя отказаться, потому что отказываешь не от предложения, а от ключа, от двери, от мира.

— Нет, — честно ответила я.

— Тогда молчи и смотри, — сказал Амо, и его губы тронула усмешка. — Я тебе покажу свой Рим. Не тот, что в путеводителях. Не тот, что на магнитиках. Мой.

И мы пошли.

Первым делом он повёл меня не к Колизею — это было бы слишком очевидно. Он повёл меня в сторону, противоположную всем ожиданиям в переулок, узкий, как коридор, с облупившейся штукатуркой и с бельём, сохнущем на верёвках между домами. Мы шли, и я смотрела по сторонам, и каждый метр был открытием. Вот старая женщина сидит на стуле у двери и чистит артишоки — медленно, аккуратно, с тем особым итальянским изяществом, когда даже чистка овощей выглядит как ритуал. Вот дети — трое, четверо — играют в мяч на крошечной площади, и мяч отскакивает от стен, и смех стоит такой, что хочется остановиться и просто слушать. Вот мопед проезжает мимо, и на нём — девушка в летнем платье, и ветер треплет ей волосы, и она смеётся, кричит что-то водителю, и я не слышу что, но по интонации понимаю — что-то весёлое, что-то лёгкое, что-то, что можно сказать только тому, кого любишь, на мопеде, в Риме, в полдень.

— Вот здесь, — сказал Амо, остановившись у неприметной двери, — тут живёт синьора Росса. Ей восемьдесят три года. Она печёт лучший хлеб в квартале. Не в Риме — в квартале. Потому что лучший хлеб в Риме — это спорный вопрос, и я не хочу начинать войну.

Я рассмеялась. Не вежливо, не из приличия — по-настоящему, от живота, от сердца, потому что Амо сказал это с абсолютно серьёзным лицом, как будто действительно опасался начала войны за хлеб.

— Ты серьёзно? — спросила я сквозь смех.

— Абсолютно, — ответил Амо, и его глаза за тёмными стёклами очков я не видела, но по голосу — по тому, как он чуть смягчился, по тому, как в нём появилась тёплая, почти весёлая нотка — я поняла, что он улыбается. — В Италии хлеб — это не еда. Это религия. Спроси любого.

Дверь открылась, и на пороге появилась старушка, крошечная, сморщенная, с белоснежными волосами, собранными в тугой пучок, и с глазами, которые были удивительно живыми, яркими, как два черничных глаза в лице, изрезанном морщинами так глубоко, что каждая морщина была как русло реки на карте.

— Amore mio! — воскликнула она, и я не сразу поняла, что она обращается к Амо. — Ты пришёл! И с девушкой! Наконец-то!

Амо наклонился — синьора Росса едва доставала ему до груди — и она обхватила его лицо ладонями, как бабушка обхватывает лицо внука, и похлопала по щекам, и что-то защебетала по-итальянски так быстро, что я не уловила и половины. Амо отвечал — тихо, мягко, на том языке, который я не слышала от него раньше: не командном, не ровном, а тёплом, домашнем, с той особой интонацией, которая бывает у людей, когда они говорят с теми, кого любят с детства.

Синьора Росса скрылась за дверью и через минуту вернулась с бумажным пакетом, тёплым, от которого исходил запах, от которого я готова была упасть на колени. Хлеб. Горячий. С корочкой, хрустящей и золотой, и с мякишем, мягким, как облако.

— Это для вас, — сказала она мне, я взяла пакет, и он был тёплым, и от этого тепла по рукам разлилось что-то, что не было просто теплом хлеба — было теплом человеческого сердца.

— Спасибо, — сказала я, и синьора Росса засмеялась, и махнула рукой, и что-то сказала Амо, от чего он — я видела, видела! — покраснел. Незаметно, на секунду, но покраснел. Амо. Наследник. Красный.

— Что она сказала? — спросила я, когда мы отошли.

Амо помолчал. Потом:

— Она сказала, что у меня хороший вкус. И что я не должен тебя упустить.

Я фыркнула.

— Синьора Росса — мудрая женщина.

— Синьора Росса — опасная женщина, — поправил Амо, но в его голосе не было ни капли серьёзности

Мы шли дальше, и Рим разворачивался передо мной, как книга, которую я раньше читала только по обложке. Амо показывал мне не памятники, он показывал мне жизнь. Жизнь, которая текла здесь тысячи лет, не останавливаясь, не замерая, переливаясь из эпохи в эпоху, как вода в реке. Вот фонтан — не Треви, не знаменитый, а маленький, спрятанный во дворике, с черепахами вместо русалок, и вода в нём была такой прозрачной, что я видела каждую монетку на дне. Амо бросил монетку — не глядя, привычным движением — и сказал, что это не для возвращения, а для меня.

— Это не работает так, — сказала я. — В Треви бросают, чтобы вернуться. А здесь?

— Здесь бросают, чтобы загадать. Загадай.

Я закрыла глаза. Загадала. Не скажу что, это же секрет. Но когда я открыла глаза, Амо смотрел на меня, и я видела его глаза, он снял очки, и они были тёмными, глубокими, как колодцы, и в них отражался фонтан, и солнце, и я.

— Загадала?

— Загадала.

— Хорошо. Не говори.

— Не скажу.

— И правильно. В Италии загаданное вслух — не сбывается. Это закон.

— Это закон?

— Это закон синьоры Россы.

Мы снова рассмеялись, и смех наш звенел в маленьком дворике, и черепахи в фонтане шевельнулись, как будто тоже прислушивались

Потом была пьяцца Навона. Но не та Навона, которую я знала по фотографиям — с туристами, с толпой, с леденцами на палочке и с фокусниками. Амо повёл меня туда в тот час, когда туристы уже ушли обедать, а местные ещё не вышли на вечернюю прогулку и площадь была почти пустой, и фонтан Четырёх Рек стоял в тишине, и вода в нём переливалась на солнце, и статуи смотрели вниз с таким выражением, что мне стало не по себе, как будто они живые, как будто они видят меня, видят Амо, видят всё, и молчат.

— Знаешь, что здесь интересно? — сказал Амо, остановившись у фонтана. — Каждый римлянин скажет тебе, что Бернини изобразил руку одной из статуй поднятой, потому что боялся, что колокольня рядом рухнет. Это легенда. Это неправда. Но римляне любят легенды больше, чем правду. Потому что правда скучная, а легенда — красивая.

— А ты? — спросила я. — Ты любишь легенды или правду?

Амо повернулся ко мне. Снял очки. И его глаза — те самые, тёмные, глубокие, бездонные — посмотрели на меня с выражением, которого я раньше не видела. Или видела, но не понимала. Или понимала, но не хотела признавать.

Я просто взяла его за руку. Сжала. Он сжал в ответ. И мы пошли дальше

К вечеру мы оказались в Трастевере — квартале за рекой, который Амо назвал «настоящим Римом». Узкие улочки, увитые плющом, дома цвета охры и терракоты, цветы на подоконниках, и везде, везде — запах еды. Настоящей, живой, не из путеводителей. Чеснок, розмарин, шалфей, что-то томящееся, что-то жарящееся, что-то, от чего слюнки текли, а желудок начинал требовать, стучать кулаком по столу, как нетерпеливый ребёнок.

— Мы идём куда-то конкретно или просто блуждаем? — спросила я, уже зная ответ.

— И то, и другое, — ответил Амо. — Рим нужно блуждать. Но блуждать нужно с целью.

— Это звучит как философское противоречие.

— Это звучит как итальянская жизнь.

Мы свернули в переулок, и Амо остановился у двери — невзрачной, без вывески, без названия, без меню на стене. Просто дверь. Деревянная, тёмная, с латунной ручкой, потерявшей блеск.

— Здесь, — сказал он.

— Здесь ...что?

— Здесь всё.

Он открыл дверь, и за ней был ресторан. Не ресторан — мир. Маленький, тёмный, с пятью столиками, с низким потолком, со стенами, увешанными фотографиями, чёрно-белыми, пожелтевшими, с людьми, которых я не знала, но которых, судя по их лицам, знал Амо. Хозяин — невысокий, круглый, с усами, как у Сальвадора Дали, только не нарисованными — вышел из-за стойки и раскинул руки, и они с Амо обнялись, и опять — поцелуи в щёки, по-итальянски, быстро, тепло, искренне.

— Это Джузеппе, — сказал Амо, когда рукопожатия и объятия закончились. — Его отец кормил моего отца. Его дед кормил моего деда. И если когда-нибудь настанет день, когда мне нужно будет доверить кому-то свою жизнь — я доверю её Джузеппе. Но пока — я доверю ему наш ужин.

Джузеппе усадил нас за столик у окна, единственного в ресторане, через которое было видно улицу, и за окном уже зажигались фонари, и Рим начинал меняться. Дневной Рим — шумный, жаркий, туристический — уходил. Ночной Рим — тёплый, мягкий, золотистый — приходил. Фонари бросали на мостовые круги света, и в этих кругах кружились пылинки, и мопеды проезжали мимо, и их фары рисовали по стенам длинные тени, и всё это было так красиво, что я не могла оторвать глаз от окна.

Ужин был... я не могу подобрать слова. Не «вкусный» — это слишком мелко. Не «изысканный» — это слишком холодно. Ужин был как разговор. Как длинный, тёплый, никуда не спешащий разговор, который ведут два человека, знающие друг друга всю жизнь. Брускетта с томатами и базиликом, которая хрустела так, что звук разносился по всему ресторану. Карпаччо — тонкое, как бумага, тающее на языке, с каплями лимона и оливкового масла. Паста алла карбонара — настоящая, римская, без сливок, без шампиньонов, без тех преступлений, которые совершают с карбонарой за пределами Италии. Только яйца, пекорино, гуанчиале и перец. И от каждого кусочка я закрывала глаза, и Амо смотрел на меня и смеялся.

— Ты закрываешь глаза, когда ешь, — заметил он.

— Это не я. Это инстинкт. Хороший вкус требует закрытых глаз.

— А плохой?

— Плохой требует открытых. Чтобы видеть, куда бежать.

Амо рассмеялся — и его смех, этот тёплый, низкий, редкий смех, который я слышала нечасто, и каждый раз, когда слышала, мне казалось, что я выиграла что-то, что-то маленькое и ценное, — его смех заполнил ресторан, и Джузеппе из-за стойки улыбнулся, и даже кот, лежавший на подоконнике, поднял голову и посмотрел на нас.

Мы ели, и пили вино — красное, тёмное, густое, из какого-то винодельческого хозяйства, которое, как сказал Амо, «принадлежит другу отца», и я не стала спрашивать, какой это друг и чем занимается. Мы разговаривали — о чём? Обо всём. Ни о чём. О том, почему римляне не любят лестницы без перил. О том, почему итальянские бабушки всегда знают, когда ты голоден, даже если ты сам этого не знаешь. О том, почему кофе после обеда — это кофе, а кофе после ужина — это преступление. О том, как Амо в детстве украл мопед дяди и доехал до моря за три часа, и как дядя не ругал его, а сел рядом и сказал: «Теперь покажи, как ты это сделал». О том, как я в детстве боялась грозы, и мама сажала меня на подоконник и считала секунды между молнией и громом, и каждая секунда была как маленькая жизнь — между вспышкой и звуком.

И когда тарелки опустели, и вино в бокалах осталось на донышке, и ночь окончательно вступила в свои права, и фонари за окном стали единственным светом, и кот на подоконнике уснул, свернувшись клубком, — Амо наклонился через стол. Взял мою руку. Поднёс к губам. Поцеловал — не в ладонь, не в пальцы, а в запястье, туда, где пульс бился, и я была уверена, что он чувствовал мой пульс губами, и от этого — от того, что он знал, как быстро бьётся моё сердце, и целовал именно это место — мне стало жарко.

— Спасибо, — сказал он.

— За что? — прошептала я.

— За то, что пошла со мной. За то, что не спросила, на кого я кричал. За то, что ела с закрытыми глазами. За то, что ты- это ты.

И я ответила. Наконец ответила. Не словами — нет. Я перегнулась через стол и поцеловала его. Не в щёку, не в уголок губ, в губы. Коротко, горячо, с привкусом красного вина и карбонары, и от этого поцелуя весь ресторан, и Джузеппе, и кот, и Трастевере, и Рим, и ночь — всё исчезло. Остались только его губы. Тёплые. Мягкие. И его рука, перехватившая мою, крепкая, надёжная, единственная.

Когда мы оторвались друг от друга, Джузеппе стоял у стойки, отвернувшись, и делал вид, что протирает бокал. Но его плечи тряслись — от смеха.

— Джузеппе, — окликнул Амо.

— Я ничего не видел! — отозвался Джузеппе, не оборачиваясь. — Я протираю бокалы!

Мы вышли из ресторана в ночь. Римская ночь обняла нас — тёплая, бархатная, пахнущая жасмином и нагретым камнем. Фонари золотили мостовые, Тибр блестел вдали, где-то звучала гитара — не уличный музыкант, а кто-то в окне, кто-то, кто играл для себя и не знал, что его слушает весь квартал.

Амо обнял меня за плечи, притянул к себе, и мы пошли — медленно, никуда не спеша, по пустым улицам, по тёплому камню, мимо спящих кафе и закрытых магазинов, мимо фонтанов, которые журчали в темноте, как тихие, никуда не спешащие разговоры.

— Знаешь, — сказал Амо, и его голос был мягким, почти шёпотом, — я показал тебе свой Рим. Но Рим — это не город. Рим — это люди. Фонтаны, которые ты запомнила. Синьора Росса и её хлеб. Джузеппе и его карбонара. Черепахи в фонтане. Кот на подоконнике.

— И ты, — добавила я.

— И я, — согласился он. — Но я — не самое важное.

— Ты — самое важное, — сказала я, и впервые за весь день сказала это без колебания, без оговорки, без «мне кажется». Потому что это была правда. Не легенда, не красивая история — правда.

Амо не ответил. Он только крепче прижал меня к себе, и мы пошли дальше, в римскую ночь, и его сердце билось рядом с моим, и я чувствовала этот ритм — ровный, спокойный, тёплый — и подстраивала своё сердце под него. Два сердца. Один ритм. Одна ночь. Один Рим.

И где-то на дне этой ночи, где-то за тёплыми фонарями и жасминовым запахом, за смехом и карбонарой и поцелуем в запястье — где-то там, в темноте, которую не освещал ни один фонарь, — я слышала телефон Амо, который он положил экраном вниз. И обрывки фраз, которые я не до конца разобрала. И взгляд, который был мрачнее тучи. И эту трещину — маленькую, почти незаметную — между двумя мирами, в одном из которых я пела, а в другом — кричали.

Но не сегодня. Сегодня я позволила себе не думать. Сегодня я была Линой. В карамельном платье. В Риме. С Амо. И этого было достаточно.

Я не помню, как уснула. Не помню, в какой момент ночь перестала быть ночью и стала сном, в какой момент голос Амо, его смех, его слова — всё это растворилось в темноте, улеглось где-то на дне сознания, как осадок на дне бокала, и накрыло меня тёплой, тяжёлой волной забвения. Даже то, как мы добрались до виллы, не помню. Кусочки памяти всплывали обрывками, как фотографии, брошенные в воду: вот мы идём по тёмной улице, и Амо обнимает меня за плечи, и его рука тёплая и тяжёлая, и я прижимаюсь к нему, и мне никуда не нужно бежать; вот мы поднимаемся по ступеням. Помню его руки. Как он снял с меня медленно, аккуратно туфли, как будто я была из стекла. Как я хотела сказать ему что-то «спасибо», «я счастлива», «не отпускай», но слова не шли, потому что язык был тяжёлым, непослушным, и губы улыбались сами по себе, без моего разрешения, и от этой улыбки я проваливалась в сон, как в тёплую воду.

И было в этом всём, в этом вечере, в этой ночи, в этом возвращении домой что-то странное. Что-то, чего я не могла назвать, но что ощущала всем телом, каждой клеткой, каждым нервом. Мы были не теми, кем нас сделали кровь и фамилия. Мы не были наследниками кланов, не были пешками в чужой игре, не были людьми, чьи имена произносят шёпотом. Мы были просто — мы. Лина и Амо. Двое людей, которые гуляли по Риму, ели карбонару, смеялись, целовались у фонтана и держались за руки. И от этой простоты, от этой невозможной, хрупкой, почти обманной простоты, мне хотелось плакать и смеяться одновременно, потому что я знала: это не может длиться вечно. Ничто хорошее не длится вечно. А хорошее, которое досталось тебе случайно, незаслуженно, мимолётно, оно тем более

Я проснулась не от чужого взгляда, в отличие от вчера. Я проснулась от тишины. Той особенной, утренней, звенящей тишины, которая бывает, когда в доме нет другого человека, и воздух это чувствует, и стены это чувствуют, и ты это чувствуешь первым вздохом, ещё до того, как откроешь глаза. Тишина была другой. Не пустой, отсутствующей. Как будто из комнаты убрали что-то важное, не видимое глазу, но ощутимое телом. Тёплое. Живое. Амо.

Я не стала лежать вчера, когда Амо принёс завтрак, я могла позволить себе нежиться в постели, но сегодня что-то подсказывало мне: не время. Вставать. Действовать. Не зря, не зря этот внутренний голос, который никогда не ошибается, который я научилась слушать за годы жизни, полной неожиданностей и опасностей, не зря он говорил: вставай.

Я села на кровати, потянулась, с хрустом, с наслаждением, как кошка, и только тогда заметила: на прикроватной тумбочке, которой вчера не было... нет, тумбочка была, но на ней ничего не стояло. А сейчас стояла ваза. Маленькая, стеклянная, простая, без узоров, без украшений. И в ней роза. Одна. Синяя.

Синяя роза.

Я смотрела на неё и несколько секунд не могла пошевелиться. Синяя роза — это не цветы из магазина. Синяя роза — это символ, значение которого я знала, знала точно, знала с тех самых пор, как впервые услышала как родилась в «Фамилии» и о её обычаях. Синяя роза в языке Фамилии означала: «Ты — моя тайна. Моя единственная. Моя невозможная». Синяя роза — это то, что не дарят по праздникам, не кладут на стол в ресторане, не вручают с поклоном. Синяя роза — это то, что оставляют молча, на тумбочке, рядом с запиской, для одного-единственного человека, и если этот человек понимает. А если не понимает ему не нужно объяснять.

Амо понимал. И я понимала.

Роза была идеальной, не распустившейся до конца, с туго свернутыми лепестками тёмно-синего, почти фиолетового цвета, с капелькой росы на одном из лепестков, которая переливалась в утреннем свете, как маленький бриллиант. От неё пахло не резко, не сладко, а тонко, прохладно, с той особой цветочной свежестью, которая бывает только у живых цветов, только у тех, которые срезали недавно, может, час назад, может, два, и которые ещё помнят стебель, помнят землю, помнят утренний воздух сада.

Рядом с вазой лежала записка. Сложенная вдвое, на плотной бумаге, не тетрадный листок, не салфетка, а настоящая, хорошая бумага, кремовая, с лёгкой текстурой, и от одного прикосновения к ней я поняла: Амо не писал эту записку на бегу, не черкал наспех, не кидал первые попавшиеся слова. Он думал. Выбирал. Писал так, как делает всё — аккуратно, точно, с вниманием к каждой детали.

Я подняла записку, развернула, прочитала:

«Buongiorno, mia stella. У меня дела клана. Не скучай без меня. Буду поздно.»

Вот и всё. Коротко. Просто. Без лишних слов, без признаний, без поэзии. Но от этих слов, от каждой буквы, от каждого пробела между словами, мои губы расплылись в улыбке. Такому, что комната стала светлее, и роза на тумбочке стала ярче, и утро стало теплее, и всё-всё вокруг на секунду стало правильным.

«Не скучай без меня.» Как будто я могла не скучать. Как будто за одни сутки я не привыкла к его присутствию так, что без него воздух стал другим, менее плотным, менее тёплым, менее... живым. Как будто я могла проснуться, увидеть синюю розу и записку, и не скучать. Абсурд. Прекрасный, невозможный абсурд.

Но я улыбалась. И это было главное. В мире, где всё было сложно, запутано, опасно, эта улыбка была простой. И за эту простоту я держалась, как за спасательный круг.

Я сходила в душ. Долго стояла под тёплой водой, и вода смывала остатки сна, остатки вчерашнего вечера, остатки римской ночи, и вместе с ними что-то ещё, что-то, чего я не хотела отпускать, но что вода забирала, как забирает берег морскую пену: неохотно, постепенно, по капле. Я думала об Амо. О том, где он сейчас. О том, что значат «дела клана», эти два слова, за которыми стоял целый мир, мир, который я знала, мир, от которого я устроила себе отпуск и который сейчас, в эту самую минуту, напоминал о себе не криком и не угрозой, а простой запиской на кремовой бумаге.

Вышла из душа, оделась, удобно: шорты, майка, волосы собраны в небрежный пучок на затылке, и спустилась на кухню. Кухня была огромной, профессиональной, с блестящими поверхностями и медными кастрюлями, висевшими на рейле в идеальном порядке. Я стояла посреди этой кухни и думала: а что, если приготовить? Для Амо. Для него, который вчера приготовил для меня. Который встал раньше меня, нашарил ингредиенты, стоял у плиты, накрывал поднос, нёс его, ставил рядом с моей кроватью, садился на край и ждал, пока я проснусь. Может, это его способ сказать то, что он не умеет сказать словами. Может, еда это его язык. И если так, то я хотела ответить на том же языке.

Я решила приготовить завтрак и на всякий случай ужин. Потому что Амо написал «буду поздно», а «поздно» на языке людей, которые живут в нашем мире, может означать что угодно: и десять вечера, и два ночи, и «не знаю когда». И если он вернётся голодным, уставшим, с тем взглядом, который я вчера видела в кабинете, мрачнее тучи, то тёплый ужин, ожидающий его на кухонном островке, может быть тем единственным, что отделит этот взгляд от чего-то ещё более тёмного.

Сейчас я была очень благодарна Артуру, Антонио и Джеймсу. Тем, у кого я жила, когда только оказалась в их доме, насквозь пропахшем табаком, кофе и мужскими разговорами, и кто не спрашивая моего согласия, не обсуждая и не объявляя, просто однажды посадил меня за кухонный стол и сказал: «Учись. Потому что голод это не повод для слабости, а умение его утолить это сила». Артур учил меня резать быстро, точно, как хирург. Антонио учил меня чувствовать, когда солить, когда перчить, когда останавливаться, потому что еда, как и жизнь, не терпит переусердствования. Джеймс учил меня не бояться. Не бояться пламени, не бояться ножа, не бояться испортить и начать заново. «Первый блин комом, Лина. Второй — тоже. Третий — тоже. А четвёртый будет идеальным. Но только если ты не бросишь после первого». И я не бросила. И к четвёртому стал идеальным. И не только блин.

Я достала из холодильника шесть штук яйиц, свежих, с коричневой скорлупой, помидоры черри, красные, плотные, с зелёными хвостиками, и зелень: базилик, петрушка. Омлет. Простой, римский, с помидорами и базиликом, с капелькой оливкового масла, с щепоткой соли, с перцем, свежемолотым, крупномолотым, обжигающим ноздри.

Я уже поставила сковородку на огонь, от которой по кухне пошёл тёплый, ровный жар, и масло зашипело, и я разбила первое яйцо, и желток растёкся по сковородке, как маленькое солнце, когда зазвонил телефон.

Не мелодия, не сигнал, звонок. Настойчивый, пронзительный, как сирена, и от этого звука , от него одного, ещё до того, как я увидела имя на экране по моему телу пробежала волна. Не мурашки, спазм. Короткий, резкий, как удар под рёбра. Тело вспомнило то, что разум ещё не знал: этот звонок не обещал ничего хорошего.

Я достала телефон из кармана шорт. Экран светился. Имя: Марио.

Марио. Дон. Дядя. Глава клана. Человек, чьё слово для меня закон. Не потому что он заставляет, а потому что я выбрала. Когда-то давно, я выбрала подчиниться, и с тех пор этот выбор, как татуировка: стереть нельзя, закрыть нельзя, забыть нельзя. Можно только носить.

Я провела пальцем по экрану.

— Привет, Марио, — сказала я, и мой голос был ровным. Тёплым. Спокойным. Я была рада слышать его. Двое суток в разлуке от него и от клана и я уже скучала. Скучала по его голосу, по его манере говорить коротко, по-военному, без лишних слов. По тому, как он называл меня «малышка» , и от этого слова мне было тепло и тревожно одновременно, потому что «малышка» для Марио означало не только нежность, но и ответственность. Я — его. Его кровная. Его подопечная. Его маленькая девочка, которая выросла и научилась стрелять, но которая для него навсегда осталась той, кого нужно защищать.

— Привет, малышка, — ответил Марио, и его голос... его голос был другим. Не тем, к которому я привыкла. Не тем ровным, уверенным, чуть насмешливым голосом, который я слышала каждый день, каждый час, каждое утро и каждый вечер. В нём была нотка — одна, тонкая, почти незаметная, но я уловила её, как улавливаешь единственную фальшивую ноту в оркестре. Напряжение. Тревога. Что-то, что Марио держал под контролем, но что просачивалось сквозь контроль, как вода сквозь сжатые пальцы. — С одной стороны, я рад, что у тебя весёлый голос. С другой не очень.

Сердце сжалось. «Весёлый голос». Он услышал мой голос по телефону, за тысячи километров, сквозь помехи и шифры и понял, что я счастлива. И это его не обрадовало. Это его обеспокоило. Потому что в нашем мире счастье — это роскошь, а роскошь — это слабость, а слабость — это уязвимость, а уязвимость — это смерть. Марио не говорил этого вслух. Ему не нужно было. Я знала.

— Но это я обсужу с тобой лично, — продолжил Марио, и от этого «лично» по спине побежал холодок. «Лично» в устах Дона означало: это серьёзно. Это не телефонный разговор. Это не то, что можно сказать за десять секунд между звонками. Это то, что требует глаз, рук, тишины кабинета и закрытых дверей. — Мне нужно, чтобы ты вернулась.

Марио замолчал.

Эта пауза. Эта тишина, эта пустота на том конце провода, была страшнее любого слова. Марио не молчал. Марио никогда не молчал просто так. Марио говорил быстро, точно, экономно, но не молчал. И эта пауза, она была как вдох перед выстрелом. Как секунда между ударом и болью. Как мгновение, когда ты уже знаешь, что упадёшь, но ещё не упал.

Мне не нравилось это. Мне не нравилось с первых секунд, с того самого момента, как увидела его имя на экране. Марио был напряжён. Марио, который не напрягается даже когда у него под носом происходит что-то, от чего другие бледнеют, напрягался. И этот звонок, это «вернись», это «лично» , всё это складывалось в картину, которую я не хотела видеть, но которую мой разум уже рисовал, уже дорисовывал, уже раскрашивал в тёмные тона, не спрашивая моего разрешения.

— Марио, что случилось? — я старалась, чтобы голос звучал ровно, но чувствовала, как тело напрягается. Не мышцы что-то глубже. Что-то внутри, что-то, что не имеет названия, но что сжимается, твердеет, каменеет, когда чувствует опасность. Почему я должна вернуться?

Пауза. Долгая. Дольше, чем первая.

— Это задание, — сказал Марио, и каждое слово падало, как камень в воду. — Но это не телефонный разговор. Жду тебя в особняке.

И отключился.

Не попрощался. Не сказал «до встречи». Не сказал «береги себя». Просто отключился. Не дал мне сказать ни слова. Ни одного. И от этого молчаливого обрыва, мне стало по-настоящему страшно. Не тому страху, который можно подавить, не тому, который можно задушить волей и опытом, а тому, который поднимается откуда-то снизу, из живота, из того места, где живут инстинкты, и разливается по телу, как чернила по бумаге, медленно, неотвратимо, окрашивая всё.

Я замерла. Стояла посреди кухни, с телефоном в руке, и сковородка за моей спиной шипела, и масло горело, и яйцо прилипало к чугуну, и запах горький, едкий, неприятный поднимался к потолку, и я не двигалась. Не могла. Тело не слушалось. Как будто кто-то нажал паузу, и мир остановился, и я стояла в этом остановленном мире, с телефоном, который уже потух, с экраном, который стал чёрным, с отражением своего лица в этом чёрном экране, бледного, с глазами, которые были уже не весёлыми, не счастливыми, не теми, которые Марио слышал по телефону. С глазами, которые знали.

Задание.

Это слово. Одно слово, которое перечеркнуло всё, римскую ночь, синюю розу, карбонару, записку на кремовой бумаге, всё. Одно слово, которое вернуло меня туда, откуда я пыталась сбежать, в мир, из которого нет отпуска, в жизнь, которая не знает слова «просто». Задание. Не просьба, не предложение, не «можешь, если хочешь». Задание. Приказ. Тот, который не обсуждается, не откладывается, не отвергается. Тот, на который ты идёшь, потому что должен, потому что выбрала, потому что — потому что.

Противиться Дону я не могла. Это не было вопросом страха, не было вопросом послушания, это было вопросом сути. Марио — Дон. Дон — клан. Клан — семья. Семья — всё. Отказать Дону — значит отвернуться от семьи, а отвернуться от семьи — значит перестать быть собой. Я не могла перестать быть собой. Не хотела. Даже если «собой» означало идти на задание, о котором ничего не знаю, по вызову, который звучал как приговор.

Но я не хотела уезжать. Не сейчас. Не так. Не от Амо.

Тем более не попрощавшись.

Мысль о том, что Амо вернётся поздно, зайдёт на кухню, увидит пустой островок, поднимется в спальню, увидит пустую кровать, и не найдёт меня и не будет знать, куда я делась, зачем, надолго ли, эта мысль была физически болезненной. Как будто кто-то сжал что-то внутри, не сердце, что-то другое, что-то, что болит иначе, тише, глубже, нуднее. Я представила его лицо. Его взгляд. Тот самый взгляд, который вчера, в кабинете, был мрачнее тучи, а потом когда он увидел меня стал нежным. Каким он станет, когда нежность сменится пустотой? Когда он поймёт, что я ушла, как все уходят из его жизни, тихо, без предупреждения, не попрощавшись?

Я не хотела быть «как все». Я не хотела быть ещё одним человеком, который ушёл и не объяснился.

Но выхода у меня, видимо, не было. Марио сказал «вернись». Марио не обсуждает. Марио не ждёт. Марио не тот, кому можно написать «подожди до завтра, я попрощаюсь с человеком, который мне дорог». Марио тот, кому ты подчиняешься, потому что в его мире промедление , это не слабость, это предательство. И я не могла предать. Не Марио. Не клан. Не семью.

Я выключила плиту. Сняла сковородку. Выбросила сгоревший омлет в мусорное ведро, и от звука, с которым содержимое сковородки шлёпнулось на дно ведерка, мне стало тошно. Я убрала всё обратно в холодильник. Яйца — на полку. Помидоры — в ящик. Зелень — в контейнер. Закрыла дверцу. Холодильник загудел — ровно, тихо, безразлично. Ему было всё равно. Ему было всё равно, что я уезжаю, что мне страшно, что Амо не знает. Холодильник просто гудел.

Я стояла посреди кухни, огромной, пустой, блестящей, с медными кастрюлями, которые отражали мой силуэт в искажённом, миниатюрном виде, и думала: как? Как уехать так, чтобы это не было побегом? Как оставить записку, которая скажет всё, что нужно, и не скажет ничего лишнего? Как вложить в несколько строк то, что я не успела сказать, не успела показать, не успела доказать?

Я направилась наверх, собирать вещи.

Комната встретила меня тишиной и запахом Амо. Его запах, его присутствие, которое не выветрилось за ночь, которое въелось в подушки, в одеяло, в воздух. Я открыла шкаф, достала сумку чёрную, дорожную, которую привезла с собой и которая была единственным доказательством того, что я здесь гостья. Временная. Не навсегда.

Собирала вещи я быстро, но аккуратно. Каждую вещь сложила, разгладила, положила на место. Карамельное платье, то самое, воздушное, как сахарная вата, я сложила последним, и когда ткань скользнула между пальцами, по моему лицу прошла тень. Не слеза, нет, я не плакала. Тень. Тень того, что могло бы быть, но, может быть, не будет. Тень вчерашнего дня, который был и который сейчас, по мере того как сумка наполнялась, казался всё более нереальным, всё более сном, всё более чем-то, что приснилось, а не произошло.

Пока собиралась, написала Арсенио. Коротко, по-военному, как учил Марио, ничего лишнего, только суть: «Машина через час. Частный самолёт. Нью-Йорк». Арсенио ответил через тридцать секунд: «Готово». Одно слово. Всё. Машина будет, самолёт будет, путь назад — готов. Как будто я и не уезжала. Как будто весь этот римский отпуск — пауза, запятая, вдох между двумя выдохами, и вот выдох. Возвращение.

За два часа я управилась со сбором вещей. Два часа — это много для одной сумки, но я не торопилась, потому что каждый предмет, который я клала в сумку, был маленьким прощанием. С комнатой. С домом. С запахом. С тем, что я чувствовала здесь, и с тем, что оставляла здесь — не вещи, нет, а что-то большее, что-то невидимое, что-то, что не помещается в сумку и не вывозится на самолёте.

Потом я села за кухонный островок и написала записку Амо.

Это заняло больше времени, чем сбор вещей. Я сидела с ручкой в руке, простой, чёрной, которую нашла в ящике стола в кабинете, и смотрела на чистый лист бумаги, и не знала, что писать. Как сказать в нескольких строках то, что не сказала за весь день? Как объяснить, не объясняя? Как извиниться, не извиняясь? Как сказать «я не хотела уезжать» так, чтобы это звучало не как оправдание, а как правда?

Я писала и рвала. Рвала и писала. Первый вариант был слишком длинным, я не хотела, чтобы Амо читал роман, я хотела, чтобы он понял. Второй, слишком коротким, холодным, как рапорт. Третий, слишком эмоциональным, и я не хотела, чтобы он думал, что я в панике. Четвёртый слишком официальным, как будто я писала не человеку, с которым вчера целовалась у фонтана, а деловому партнёру.

Пятый вариант, пятый был тем самым. Не идеальным, но настоящим:

«Амо. Марио вызвал. Задание. Я не хотела уезжать, не попрощавшись, но ты написал „буду поздно", и я не могла ждать. Я не знаю, когда вернусь. Но я вернусь. Спасибо за Рим. Спасибо за розу. Спасибо за то, что ты- это ты. L.»

Я положила записку на кухонный островок туда, где должен был стоять ужин, который я не приготовила. Прижала краем блюдца маленького, белого, из которого я утром не успела выпить кофе, и постояла над ней, глядя на свой почерк, на букву L в конце, на слово «вернусь», которое я написала уверенно, но в котором не была уверена.

Потом я оглядела кухню. Мраморные столешницы. Медные кастрюли. Холодильник, который гудел. Сковородка, остывшая на плите. Записка под блюдцем. И тишина, пустая, ждущая, обвиняющая тишина, которая будет стоять здесь до тех пор, пока Амо не вернётся и не найдёт её.

Через десять минут я уже сидела в машине. Чёрной, тонированной, с водителем, который не задавал вопросов и не смотрел в зеркало. Рим проплывал за окном утренний, пробуждающийся, золотистый, и я смотрела на него, и думала: увижу ли я его снова? Этот город? Эти фонтаны? Эти узкие улочки с бельём на верёвках? И если увижу, буду ли я той же Линой, которая вчера гуляла по ним в карамельном платье и закрывала глаза, когда ела карбонару?

Машина выехала за город, и Рим остался позади, целиком, с его колокольнями, куполами, черепичными крышами и запахом базилика. Я не обернулась. Не оглянулась. Не махнула на прощание. Потому что прощание — это конец, а я не хотела конца. Я хотела паузы. Перерыва. Многоточия

Через час я уже летела в Нью-Йорк.

Самолёт был маленьким, частным, с кожаными креслами, которые пахли дорогим деревом и чужими воспоминаниями. За окном облака, белые, безмятежные, безразличные, и где-то под ними океан, который разделял два мира. Рим и Нью-Йорк. Амо и Марио. Вчера и завтра. Жизнь, которая была, и жизнь, которая будет.

Я сидела в кресле, подтянув колени к груди, обхватив себя руками, и смотрела в иллюминатор, и облака плыли мимо, и мне казалось, что я одна из них: белая, безмятежная снаружи, но внутри полная воды, тяжести, грозы, которая вот-вот разразится.

Пока летела, решила немного поспать. Не потому что хотела спать, потому что боялась думать. Боялась, что если не закрою глаза, то начну прокручивать в голове варианты, причины, последствия, и каждый вариант будет хуже предыдущего, и каждая причина будет темнее, и каждое последствие необратимее. «Это задание» — сказал Марио. «Это задание». Не «есть задание», не «появилось задание», не «я хочу дать тебе задание». «Это задание» как будто оно уже существовало до звонка, до меня, до Рима, до Амо. Как будто оно ждало. Как будто всегда было. И я летела к нему, к этому заданию, которое Марио не мог обсудить по телефону, которое заставило его молчать, которое заставило его позвать меня назад, которое я чувствовала, чувствовала всем телом, каждым нервом, каждой клеткой, ничего хорошего не выйдет.

Чувствую, что от предстоящего разговора с Марио ничего хорошим не выйдет.

Эта мысль, последняя, чёткая, ясная, пронеслась в голове, и я закрыла глаза, и облака за иллюминатором поплыли быстрее, и двигатель загудел ровнее, и тьма тёплая, мягкая, бархатная, тьма сна накрыла меня, как одеяло. И в этой тьме, в самой её глубине, на самом дне я видела синюю розу. Одинокую. Тёмно-синюю. С капелькой росы на лепестке. И записку. Кремовую. С буквой L в конце.

И мне даже во сне было их жалко. Потому что я знала так, как знаешь, что зимой будет холодно, что возвращение будет не таким, как уход. Что Нью-Йорк встретит меня не Римом, а Марио — не Амо. И что задание, которое ждёт, оно не будет похоже на прогулку по узким улочкам с хлебом от синьоры Россы и карбонарой от Джузеппе. Оно будет похоже на то, чем оно является. На задание. На то, от чего нет отпуска.

Самолёт летел на запад. Рим оставался позади. А впереди было то, чего я не знала. И это незнание, эта неопределённость, эта пустота, этот белый лист, на котором Марио ещё не написал ни слова, было страшнее любого известного. Потому что известное можно подготовиться встретить. А неизвестное нельзя. Можно только лететь к нему. С закрытыми глазами. С синей розой в памяти. С привкусом карбонары на губах. И с надеждой, маленькой, глупой, упрямой надеждой, что я вернусь. Что «вернусь» в записке не обещание, а факт. Что Рим никуда не денется. Что Амо никуда не денется. Что всё это пауза. Только пауза.

Только пауза

Уже ближе к вечеру я прилетела в Нью‑Йорк — и город встретил меня не огнями небоскрёбов, а тяжёлым, почти осязаемым напряжением, будто сам воздух был пропитан ожиданием чего‑то неизбежного. В иллюминаторе ещё таяли последние отблески заката, а внизу уже горели огни Манхэттена, холодные и безжалостные, как взгляды тех, кто привык диктовать условия. Я смотрела вниз, стискивая пальцами подлокотник, и пыталась унять дрожь, которая поднималась откуда‑то из глубины груди.

Меня уже ждала машина — чёрный внедорожник с затемнёнными стёклами, похожий на хищника, замершего у обочины. Водитель, не произнеся ни слова, лишь коротко кивнул, принимая мой багаж, и я скользнула на заднее сиденье, чувствуя, как тишина салона давит сильнее любых криков. Дверь щёлкнула, отрезая меня от внешнего мира, и машина плавно тронулась, растворяясь в потоке вечернего трафика.

Всю дорогу до особняка я не могла найти себе места. Мысли кружились в голове, сталкиваясь друг с другом, как льдины в шторм. Что Марио хочет сказать мне? К чему вся эта спешка, из‑за которой меня выдернули прямо из середины операции? В голове снова и снова прокручивались обрывки предположений: неужели они доработали план поимки того человека, на которого охотились уже несколько месяцев? Человека, чьё имя даже вслух старались не произносить, потому что одно его упоминание могло стоить кому‑то жизни. От этой мысли по спине пробежал ледяной холодок, а пальцы невольно сжались в кулаки.

Дорога до особняка пролетела пугающе быстро — будто время решило сыграть против меня, не давая ни минуты на то, чтобы собраться с мыслями. Когда машина въехала через массивные кованые ворота, я невольно подалась вперёд, вглядываясь в происходящее. Перед особняком теснилось непривычно много машин — чёрных, блестящих, словно выстроенных в боевой порядок. Вокруг сновали охранники, их силуэты мелькали между автомобилями, и в каждом движении чувствовалась напряжённая готовность к чему‑то серьёзному. Их взгляды были острыми, сканирующими, и на мгновение мне показалось, что они оценивают даже меня — будто я вдруг стала не частью семьи, а потенциальной угрозой.

Это насторожило ещё больше. Что произошло за те два дня, пока меня не было? В особняке всегда царила строгая, почти военная дисциплина, но сейчас атмосфера напоминала предгрозовое затишье — такое, когда воздух становится густым и тяжёлым, а каждая секунда тянется бесконечно.

Когда машина остановилась, один из охранников — высокий, с лицом, высеченным из камня, — открыл мне дверь. Его движения были отточенными, лишёнными лишней суеты, и на долю секунды наши взгляды встретились. В его глазах не было ни приветствия, ни враждебности — только холодная оценка, от которой по коже пробежали мурашки. Я вышла, стараясь держаться прямо, не показывать, как сильно колотится сердце где‑то у самого горла.

Главные двери особняка уже были распахнуты, и на пороге стояла экономка — миссис Харрис, женщина, которая знала в этом доме каждый уголок и каждую тайну. Её лицо оставалось бесстрастным, но в едва заметном наклоне головы читалось нечто большее, чем обычное приветствие. Она словно хотела сказать: «Будь осторожна», не произнося ни слова. Проходя мимо неё, я поймала её короткий, почти неуловимый взгляд — и в нём мелькнуло беспокойство, которое заставило меня сжать зубы.

Я шла по знакомым коридорам, но сегодня они казались чужими, будто кто‑то незаметно переставил стены, изменив привычную геометрию пространства. Под ногами тихо шуршал ковёр, приглушая шаги, и эта тишина была почти оглушающей. Я смотрела прямо перед собой, стараясь не замечать деталей, которые только усиливали тревогу: приоткрытую дверь гостевой комнаты, чей‑то забытый на столике бокал, тень, мелькнувшую в дальнем конце коридора. Каждая мелочь кричала о том, что здесь произошло что‑то важное, пока меня не было.

Дойдя до нужной двери, я остановилась на мгновение, прислушиваясь. Из‑за неё доносились приглушённые голоса — низкий, властный тон Марио и ещё один, незнакомый, с отчётливым акцентом, от которого по спине пробегал холодок. Я глубоко вдохнула, пытаясь унять бешеный ритм сердца, и толкнула дверь.

Кабинет Марио встретил меня полумраком — тяжёлые шторы были задёрнуты, и только настольная лампа бросала узкий круг света на стол, оставляя углы комнаты в густой тени. В этом свете лицо Марио казалось высеченным из мрамора — строгим, непроницаемым, и от этого становилось ещё страшнее. Он сидел в своём кресле, прямая спина, сжатые кулаки на столешнице — поза человека, который балансирует на грани терпения. Напротив него сидели двое: мужчина лет шестидесяти, с лицом, на котором годы оставили следы бесчисленных сделок и предательств. В его взгляде читалась сила — холодная, безжалостная, та, что приходит с властью, купленной кровью и страхом. Рядом с ним сидела девушка — может, моего возраста, может, чуть старше. Её глаза были широко раскрыты, в них плескалось любопытство, смешанное с настороженностью, и она смотрела на меня так, будто пыталась разгадать, кто я такая и почему оказалась здесь.

На секунду время будто застыло. Три пары глаз — Марио, мужчина, девушка — повернулись ко мне, и в этом едином движении было что‑то пугающее, словно я только что переступила невидимую черту, за которой начиналась совсем другая игра.

— Добрый вечер, Марио, я приехала, — мой голос прозвучал ровно, почти спокойно, но я чувствовала, как дрожат кончики пальцев, и надеялась, что никто этого не заметит.

Марио чуть наклонил голову, его взгляд скользнул по мне, оценивая, проверяя, насколько я готова к тому, что сейчас услышу. Мужчина рядом с ним едва заметно кивнул — короткий, почти ритуальный жест, в котором чувствовалась привычка к власти, к тому, что его кивок значит больше, чем чьи‑то слова. Девушка продолжала смотреть на меня, и в её взгляде мелькнуло что‑то похожее на вызов, будто она уже видела во мне соперницу, хотя мы даже не обменялись ни словом.

— Проходи, Лина, познакомься, — голос Марио звучал тяжелее обычного, будто каждое слово давалось ему с усилием. — Это Роман Чернов, Пахан русской мафии. А это его дочь, Мирослава.

Роман снова кивнул, и на этот раз в его жесте проскользнуло что‑то большее — не просто признание моего существования, а оценка, холодная и расчётливая, как у хищника, присматривающегося к добыче. Мирослава так и не произнесла ни слова, только чуть приподняла бровь, будто пытаясь понять, какую роль я играю в этой игре, где ставки были выше, чем я могла себе представить.

— Рада знакомству, — я улыбнулась — так мило и непринуждённо, как только могла, хотя внутри всё кричало от напряжения. Кивнула Роману, стараясь не выдать, как сильно дрожат мои руки, спрятанные в складках платья.

— Марио, что происходит? — я задала вопрос, глядя прямо на дядю, стараясь вложить в свой взгляд всю ту тревогу, которую так старательно прятала за внешней невозмутимостью.

Марио тяжело выдохнул, его плечи чуть опустились, будто на них лежала тяжесть всего мира, и он покачал головой — медленно, с той усталостью, которая приходит не от физической нагрузки, а от необходимости принимать решения, способные изменить судьбы. Этот жест говорил яснее любых слов: «Не сейчас. Не здесь». Но я знала, что это «потом» наступит гораздо быстрее, чем мне хотелось бы.

Я не понимала, о чём говорит Марио с Романом — фразы срывались с его губ на русском, языке, который я знала лишь поверхностно, урывками, достаточными для того, чтобы уловить общий смысл, но не разобрать деталей. Отрывки слов — «сделка», «гарантия», «кровь» — прорезали тишину, заставляя моё воображение рисовать картины, которые я предпочла бы никогда не видеть. И если Роман — Пахан русской мафии, значит, Марио говорит на его языке не из вежливости, а потому, что так диктуют правила их мира — мира, где каждое слово имеет вес пули, а каждое обещание может стать приговором.

Что тут делает русская мафия? Этот вопрос пульсировал в висках, смешиваясь с шумом крови в ушах. Я села на диван — твёрдый, обитый тёмной кожей, которая холодом проникала сквозь ткань платья, — и сложила руки на коленях, стараясь выглядеть спокойной, хотя каждая клеточка тела кричала о необходимости бежать, спрятаться, оказаться где угодно, только не здесь. Но бежать было некуда. Я была частью этого мира, хотела я того или нет.

Два часа. Целых два часа я сидела, слушая обрывки фраз, ловя взгляды, которые скользили по мне, как лезвия, и пытаясь не сойти с ума от неизвестности. Время тянулось мучительно медленно, каждая минута растягивалась в вечность, наполненную напряжением, которое можно было почти потрогать. Наконец, голоса стихли. Роман что‑то коротко бросил, поднялся, его движения были уверенными, лишёнными суеты, и даже в этом жесте чувствовалась власть — та, что не нуждается в доказательствах. Мирослава последовала за ним, бросив на меня последний, едва уловимый взгляд, в котором мелькнуло что‑то похожее на предупреждение. Дверь за ними закрылась с глухим, окончательным стуком, и на мгновение в комнате повисла звенящая тишина.

Мы с Марио остались одни. И в этой тишине я почувствовала, как напряжение, копившееся всё это время, сгустилось в плотный, почти осязаемый комок где‑то в груди. Марио откинулся на спинку кресла, его лицо на мгновение потеряло привычную жёсткость, и в этой короткой вспышке уязвимости было что‑то страшнее любых угроз.

 

 

Глава 31. В шаге от пропасти

 

Лина

Мы с Марио сидели в тишине кабинета, и эта тишина была не просто отсутствием звука, она была живой, густой, почти удушающей, как воздух перед взрывом. Тяжёлые шторы по‑прежнему были задёрнуты, и единственный источник света настольная лампа, бросал на стол Марио неровный круг, в котором плясали пылинки, будто даже они не могли найти покоя в этой атмосфере. Я смотрела куда угодно, только не на дядю: на тёмный узор ковра, на корешки книг в шкафу, на свои руки, сцепленные на коленях так крепко, что побелели костяшки. Каждый предмет в комнате казался свидетелем чего‑то, чего я пока не знала, и от этого ощущения по спине пробегала волна мурашек, которую я не могла унять.

Марио смотрел на меня. Я чувствовала его взгляд, даже не поднимая глаз — он был тяжёлым, почти физически осязаемым, как рука, положенная на плечо, и в нём читалось то, что обычно скрывалось за его непроницаемой маской: усталость, напряжение и что‑то ещё, чему я не могла подобрать названия. Может быть, страх. Но Марио не умел бояться — по крайней мере, мне так казалось все эти годы. Он был человеком, чей взгляд заставлял комнату замолкать, чье слово было законом, чье молчание — приговором. И сейчас он молчал, и в этом молчании было больше смысла, чем в тысяче произнесённых фраз.

Секунды тянулись, превращаясь в минуты, и каждая из них капала куда‑то в пустоту, как вода из прохудившейся трубы. Я считала эти секунды по ударам собственного сердца, и с каждым толчком напряжение внутри нарастало, закручиваясь в тугую спираль, которая грозила разорвать меня изнутри.

— Марио, скажи, что происходит, — наконец не выдержала я. — Это молчание уже напрягает меня.

Мой голос прозвучал напряжённо, настороженно, и я слышала, как в нём дрожит что‑то, что так старательно прятала все эти годы. Я уже не могла выносить эту давящую тишину, которая заполняла каждый угол комнаты, забиралась под кожу, врастала в кости. Мне нужен был ответ — любой, даже страшный, только не это мучительное неведение, которое было хуже любого удара.

Марио чуть шевельнулся в кресле, и этот едва заметный движением показал, что он собирался с силами, будто готовился произнести слова, которые изменят всё. Его пальцы медленно разжались — я заметила это краем глаза — и легли на столешницу ровно, как у пианиста перед сложной партией.

— Я говорил тебе про задание, — начал он, и его голос звучал иначе, чем обычно: не властно и жёстко, а почти осторожно, будто он подбирал каждое слово, взвешивая его на невидимых весах. — Про человека, которого наш клан и клан Famiglia ищут уже давно. Так вот... этого человека зовут Масару Такуми.

Имя повисло в воздухе, как удар гонга. Масару Такуми. Я слышала его впервые, но по тому, как Марио произнёс эти слоги — медленно, с едва скрываемой яростью, — поняла, что за этим именем скрывается что‑то чудовищное. Что‑то, что заставило два самых влиятельных клана объединить усилия и бросить все ресурсы на поиски одного человека.

— И он сейчас спрятался в России, — продолжил Марио, и его голос стал жёстче, словно каждое последующее слово стоило ему усилия. — Он попросил Романа, русского Пахана, спрятать его. У себя на территории.

Я слушала Марио, и внутри нарастало странное ощущение — будто я стою на краю пропасти, и с каждым его словом земля под ногами осыпается всё быстрее. Масару Такуми. Якудза. Россия. Русская мафия. Эти слова складывались в мозаику, но картинка никак не желала складываться, и от этого непонимания внутри разрастался ледяной комок страха. К чему он всё это ведёт? Зачем рассказывает мне это так, будто каждое слово — это ступень к чему‑то, что я не готова услышать?

— Марио... что ты хочешь этим сказать? — мой голос прозвучал тихо, почти шёпотом, и в нём отчётливо дрожали нотки настороженности, которые я больше не могла скрывать. Сердце забилось так громко, что мне казалось — Марио слышит его.

— Выслушай до конца, — его голос стал твёрже, и в нём зазвучала та стальная нотка, которую я знала с детства: так он говорил, когда спорить было бесполезно. — Так вот, мы с русской мафией особо не в хороших отношениях. Это мягко сказано — между нами годы недоверия, крови и нарушенных договоров. Якудза и Русская мафия всегда дружили, основывали договорные союзы, и сейчас, на протяжении многих лет этот союз еще держится. Но сейчас у русской мафии новый пахан Роман Чернов, он хочет убрать Масару так же как и мы, но у него другие планы на его территорию, он предложил кое-что взамен на взамен его услугу...

Марио замолчал. И это молчание было страшнее всего, что он успел сказать. Оно повисло между нами, как занесённый клинок, как взведённый курок, как последний вдох перед прыжком в бездну. Недосказанность давила на грудь, выталкивала воздух из лёгких, заставляла воображение работать на износ, подкидывая самые страшные варианты. Я боялась — по‑настоящему, глубоко, до дрожи в коленях — что Марио скажет сейчас что‑то, что изменит мою жизнь навсегда. Что он отдаст меня в качестве платы — выдаст замуж за кого‑то из русской мафии, за чужого человека, за незнакомца, чьё лицо я видела всего несколько минут. Эта мысль обожгла, как кислота, и я до боли прикусила губу, стараясь не выдать панику.

Но следующие слова Марио ударили меня с такой силой, что все мои страхи разом показались нелепыми.

— Он предложил мне взять свою дочь в жёны, взамен выдаст где притаился Масару.

Я зависла. Буквально зависла, как машина, у которой заглох двигатель на полном ходу. Рот приоткрылся, и я не могла его закрыть. Воздух застрял где‑то в горле, отказываясь двигаться дальше. Мысли, которые минуту назад неслись в голове со скоростью поезда, вдруг остановились, столкнулись друг с другом и рассыпались на бессмысленные обрывки. Марио? Женитьба? Дочь Романа Чернова? Мирослава? Выдаст?

— Я принял его предложение, — Марио произнёс это ровно, буднично, будто речь шла о поставке оружия, а не о его собственной жизни. — И ровно через месяц мы уберём Масару. Но твоя помощь нам нужна ещё. Роман раскроет его местонахождение, но главный и последний удар нанесёшь ты.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Последние слова дошли до меня сквозь вату, которой, казалось, обложило голову. Я всё ещё не могла прийти в себя от шока — Марио женится. Марио, который все эти годы был один, который жил ради клана, ради дела, ради власти. Марио, которому только сорок семь, у которого нет детей и, насколько я знала, не было ни одной серьёзной женщины за все годы, что я жила в его доме. И теперь — жена. Дочь русского Пахана. Политический союз, скреплённый кольцом и клятвой, сделка, замаскированная под брак. Я не знала, что чувствовать — облегчение от того, что он не выдаёт меня, или тревогу от того, в какую игру он ввязался. Но одно было ясно: Марио принял это решение не из слабости. Ему нужен наследник. Ему нужен союзник. Ему нужен Масару Такуми — мёртвым или в цепях. И ради этого он готов был поставить на кон собственную жизнь.

Но сейчас — сейчас главное было другое. Не женитьба, не Роман, не Мирослава с её надменным взглядом. Сейчас главное было задание. Я медленно выдохнула, чувствуя, как воздух выходит из лёгких вместе с остатками паники, и заставила себя собраться. Спокойно. Холодно. Как учил Марио. Как требовал этот мир.

— Что требуется от меня? — мой голос окреп, в нём появилась та сухая, деловая нота, которую я нарабатывала годами тренировок. — Как я должна это сделать?

Я затаила дыхание, ожидая ответа. Лицо Марио стало жёстче, хмурое, будто солнце зашло за тучи и оставило его в тени. Он смотрел на меня тяжело, пронзительно, и в его взгляде я увидела то, что видела редко: сомнение. Не в моих способностях — в том, готова ли я к тому, что последует. Он словно взвешивал: сказать мне всё или оставить часть правды за скобками, защитить меня, как защищал все эти годы. Но я больше не была ребёнком, и он это знал.

— Завтра начнём подготовку, Лина, — его голос упал, стал почти глухим, и каждое слово падало, как камень в тёмную воду. — Ты должна будешь выложиться на все сто. Мы сохраним втайне твоё присутствие — никто, кроме узкого круга, не должен знать, что ты участвуешь. Но действовать будешь строго по плану. Без отклонений. Без импровизации. Поняла?

Я кивнула. Медленно, осознанно, потому что понимала: этот кивок — не просто согласие, это контракт, подписанный кровью. Завтра. Одно слово, а веет от него таким холодом, что, кажется, даже воздух в комнате стал плотнее. Завтра начнётся самое тяжёлое время для меня. Завтра мои тренировки станут ещё жёстче — я и так знала, что Марио не даст мне пощады, что он выжмет из меня всё до последней капли, потому что на кону стоят жизни, и моя — в том числе. А через месяц моя жизнь изменится. Навсегда. Точка невозврата будет пройдена, и назад дороги не будет.

Я встала. Ноги казались ватными, но я заставила их держать меня, заставила тело подчиниться воле, как учили с самого детства. Кивнула Марио ещё раз — коротко, по‑деловому, без лишних эмоций, — и направилась к двери.

Коридор встретил меня прежней тишиной, но теперь она казалась другой — не пугающей, а почти дружеской, будто дом понимал, что впереди меня ждёт буря, и давал мне эти несколько часов тишины, чтобы набраться сил. Я шла в свою комнату, и каждый шаг отдавался гулким эхом, будто кто‑то невидимый шёл следом, шепча на ухо: «Ты готова? Ты уверена? Ты справишься?»

Я не ответила. Не потому что не знала ответа — а потому что ответ был слишком тяжёлым, чтобы произносить его вслух.

Дверь моей комнаты закрылась за мной с тихим щелчком, и я осталась одна — наедине с собой, со своими мыслями, со страхом, который наконец позволила себе почувствовать. Я опустилась на край кровати, стянула туфли и несколько секунд просто сидела, глядя в пустую стену, чувствуя, как по щекам катятся слёзы, которые я не могла, не хотела сдерживать. Не от слабости. От осознания. От понимания того, что моя жизнь, какой я её знала, заканчивается сегодня.

Я вытерла лицо, разделась и легла, натянув одеяло до подбородка, как в детстве, когда казалось, что под ним — защита от любых чудовищ. Но чудовища, которые ждали меня впереди, были настоящими, и никакое одеяло от них не спасёт.

Сегодня мне стоит выспаться. Ведь завтра и последующие дни мне будет не до отдыха. Завтра начнётся то, к чему я готовилась всю жизнь, даже не зная об этом. И я должна быть готова. Во что бы то ни стало.

Я проснулась в скверном настроении — будто кто-то накинул на плечи тяжёлую, пропитанную сыростью мантию, и теперь она тянула вниз, не давая вздохнуть. Мало того что я проспала, так ещё всю ночь я часто просыпалась, и каждый раз, открывая глаза, видела на циферблате одну и ту же проклятую цифру — семнадцать. Семнадцать минут, будто время издевалось надо мной, зациклившись на этом числе. Мне это не нравилось. Совсем не нравилось. Холодок пробегал по спине, и я каждый раз резко отворачивалась от часов, будто могла стереть эту цифру силой воли.

Но какое бы ни было у меня настроение и как бы сильно я ни переживала из‑за этих зловещих семнадцати, сегодня предстоял максимально тяжёлый день. Сегодня начиналась подготовка к заданию, и в этот раз мне нельзя было облажаться ни на секунду. На кону стояла не просто моя жизнь — на кону была судьба всего моего клана. От одной мысли об этом внутри всё сжималось, но я заставляла себя дышать ровно: слабость сейчас была непозволительной роскошью.

Приняв душ, я торопливо натянула легинсы и кроп‑топ — простую, но удобную экипировку, в которой можно двигаться без ограничений. Выйдя из комнаты, я направилась в тренажёрный зал, стараясь шагать уверенно, будто внутри не ворочался тяжёлый ком напряжения.

Пока я шла по коридорам, краем глаза замечала, что в доме стало заметно больше людей — больше бойцов клана. Они сновали туда‑сюда, переговаривались вполголоса, проверяли снаряжение. Этот внезапный наплыв людей немного волновал, но я старалась не обращать на это внимания. Старалась. Но это было сложно, когда вокруг были одни мужчины — суровые, сосредоточенные, каждый из которых был живым напоминанием о том, что впереди ждёт опасность. Женщины здесь были только из обслуживающего персонала да бабушка Пёрл, чья спокойная, почти незаметная мудрость порой казалась единственным островком тишины в этом бурлящем море.

Войдя в тренажёрный зал, меня уже ждали Марио, дедушка и ещё пара бойцов — Дюк и Ник. Дюк, тридцатилетний, крепкий, словно высеченный из камня, с тяжёлым, уверенным взглядом. Ник, на три года моложе, более подвижный, быстрый, с той особой энергией, которая бывает у тех, кто ещё не успел привыкнуть к тяжести ответственности. Два неплохих бойца, разной весовой категории, разного возраста, но одинаково преданных клану.

Подойдя к ним ближе, я заметила, как Марио и дедушка тут же замолчали. Тишина повисла в воздухе, плотная, почти осязаемая, будто сама комната затаила дыхание. Дедушка медленно перевёл на меня взгляд, нахмурив брови так, что между ними залегла глубокая складка.

— Ты опоздала! Это немыслимо, — его голос прозвучал строго, властно, как всегда, и от этого властного тона по спине пробежал холодок, смешанный с привычным уважением и страхом перед его авторитетом. — Время уже десять, а твоя тренировка должна была начаться в семь утра! Сначала ты выслушаешь, каков наш план, а после мы начнём твою подготовку в ускоренном темпе. Поблажек не будет. Ни одной.

Я знала, что это не простое задание. Знала, на что иду. И была готова — по крайней мере, хотела верить, что готова.

— Я готова. Что предстоит мне сделать? — спросила я, не став извиняться за опоздание. Извинения сейчас не имели смысла: они ничего не изменят, а слабость в глазах дедушки могла быть расценена как неуверенность. Мой голос на удивление звучал спокойно и уверенно, будто принадлежал кому‑то другому — кому‑то, кто не чувствовал, как внутри всё сжимается от волнения, как адреналин тонкими иголочками покалывает кончики пальцев.

— Сегодня Чернов и я уже подписали договор о союзе, — начал Марио, но вдруг замолчал на полуслове. Мне никогда не нравилось это «но». Оно всегда несло в себе что‑то тяжёлое, неизбежное, от чего хотелось зажмуриться. И ещё мне не нравилось, как звучал голос дяди: в нём сквозили раздражение, ярость, злость и что‑то ещё, чего я пока не могла понять. Какая‑то затаённая тревога, будто он сам не до конца верил в то, что собирался сказать.

— Но? — перебила я, не выдержав паузы. Мой голос сквозил сарказмом и грубостью — это была защитная реакция, способ скрыть нарастающее внутри напряжение. — Марио, каждый раз, когда ты говоришь и замолкаешь на этом «но», мне становится не по себе.

— Лина! Перед тобой Дон, прояви терпение! — голос дедушки прозвучал достаточно громко и строго, эхом отразившись от стен зала. Я понимала, что перешла грань, показав неуважение перед людьми Марио. Понимала — и всё равно не могла справиться с собой. Внутри кипело упрямство, нежелание быть послушной тенью, готовой молча принимать удары судьбы.

Марио покачал головой, будто смиряясь с моим характером, и продолжил:

— Но это будет в один из карнавальных вечеров. Чернов решил немного упростить нам задачу и устроит вечер в масках и костюмах. Такуми не знает, что мы тоже будем там, поэтому он непременно явится. Лина, ты должна будешь подобраться к нему достаточно близко и увести в уединённую комнату.

На слове «уединённая» я перестала дышать. Сама мысль о том, что мне предстоит прикасаться к чужому мужчине, к человеку, которого я даже не знала, вызывала во мне волну отвращения. Я даже представить не могла, как буду играть эту роль — улыбаться, флиртовать, вести себя так, будто мне приятно его общество, когда на самом деле хотелось держаться от него как можно дальше.

— Чернов позже даст планировку здания, где будет проходить карнавал, и укажет, в какую комнату ты можешь его увести, чтобы убить — и при этом не было слышно ни выстрелов, ни возни.

Я смотрела на Марио и дедушку, не дыша. Моё лицо и глаза ничего не выражали — я научилась прятать эмоции за маской безразличия, но внутри всё кипело. Одна только мысль о том, что я останусь наедине с мужчиной, которого должна убить, заставляла сердце биться где‑то в горле. Убить главу якудза — человека, годами оттачивавшего своё мастерство, привыкшего чувствовать опасность за километр. Это было не просто задание. Это была почти невыполнимая миссия.

Пока я стояла и смотрела на них, нас оглушила тишина. Молчание стало почти осязаемым, тяжёлым, давящим. Слышно было только глухие удары наших сердец — каждый из них звучал как отсчёт времени до неизбежного.

 

 

Глава 32. Адреналин и пепел

 

Лина

Сколько мы простояли в тишине, я не знала. Секунды тянулись, как часы, а часы — как вечность. Никто не шевелился, никто не произносил ни слова. Все ждали, видимо, моих слов — какого-то ответа, согласия, может быть, страха, который я должна была показать. Но я молчала. Молчала, потому что слова сейчас были лишними, потому что любое слово могло выдать то, что я так упорно прятала внутри — бурлящий, ядовитый кокон из страха, ярости и отчаянного упрямства. Я просто стояла и смотрела в одну точку, чувствуя, как тяжесть сказанного давит на плечи, будто бетонная плита.

Марио тяжело вздохнул — так вздыхают, когда понимают, что дальше тянуть бессмысленно, — и сказал:

— Начинаем!

Голос Марио прозвучал так резко, что я вздрогнула. Слово ударило, как хлыст, разрезав плотную, вязкую тишину, и я почувствовала, как по телу прокатилась горячая волна адреналина. Пульс подскочил, пальцы сжались в кулаки сами собой, а в груди что-то щёлкнуло — будто переключатель из режима «терпеть» в режим «драться».

— Лина, против тебя встанет Ник, — Марио скрестил руки на груди, глядя на меня с тем выражением, которое я уже научилась читать: спокойствие снаружи, жёсткий расчёт внутри. — Посмотрим, как справишься с его скоростью. Разрешены любые приёмы. Любые. Ты поняла?

— Поняла, — ответила я коротко, и голос мой прозвучал ровно, почти безразлично, хотя внутри уже всё горело.

Я кивнула и поднялась на ринг. Площадка была привычной — потёртый мат, тусклый свет, запах пота и кожи, въевшийся в стены. Но сегодня всё ощущалось иначе. Каждый шаг по мату отдавался в ушах, будто я шла не на тренировку, а на эшафот. Через пару секунд ко мне присоединился Ник.

Он поднялся на ринг легко, одним прыжком, почти бесшумно, и сразу начал разминать шею, вращая плечами. Его движения были текучими, экономными — ничего лишнего, ни одного потраченного пустого жеста. Ник был моложе Дюка, но в его глазах горел тот особый голод, который бывает у тех, кому ещё только предстоит доказать, чего они стоят. Он посмотрел на меня и чуть усмехнулся — не нагло, не зло, а скорее с любопытством, будто прикидывал, насколько я опасна.

— Ну что, Лина, — сказал Ник, слегка переступая с ноги на ногу, — давай посмотрим, на что ты способна. Только не обижайся, если будет больно.

— Это ты не обижайся, — ответила я, и уголок моих губ дёрнулся в усмешке, которая вышла более злой, чем я рассчитывала.

— Раунд! — скомандовал Марио.

Ник не стал тянуть. Он рванулся вперёд почти мгновенно — его скорость была пугающей. За долю секунды он сократил дистанцию и нанёс прямой удар левой в корпус. Я едва успела уйти вбок, почувствовав, как его кулак рассёк воздух в сантиметрах от моих рёбер. Сердце дёрнулось, и я поняла: самое весёлое меня ждёт сегодня. Сколько меня будут гонять, я даже не представляла — но чувствовала, что это будет долгий, жестокий день.

Ник не давал мне передышки. Удар, ещё удар, серия — он работал как машина, без пауз, без передышек. Его кулаки мелькали перед моим лицом, и я уклонялась, блокировала, уходила, но он был быстрее. Гораздо быстрее. Его правая зашла сбоку, и я не успела поставить блок — удар пришёлся по плечу, тупой, тяжёлый, и руку обожгло болью.

— Блок ниже, Лина! — голос дедушки прорезал шум тренировки, как скальпель. — Ты открываешь корпус, когда уходишь от удара в голову. Он этим пользуется!

Я стиснула зубы. Злилась — на Ника, на себя, на то, что он был быстрее. Упрямство, которое всегда жило во мне, подняло голову и зашипело: «Не смей уступать. Не смей».

Я сменила тактику. Вместо того чтобы уходить от его ударов, я начала встречать их — блокировать на опережение, закрывая корпус, а потом сама пошла вперёд. Ник не ожидал — он привык, что я убегаю, и когда я вдруг шагнул навстречу, на его лице мелькнуло удивление. Я воспользовалась этим: ложный замах правой, а потом быстрый хук левой в печень. Удар дошёл — Ник крякнул и на мгновение согнулся.

— Вот так! — Марио кивнул, но тут же добавил: — Но ты слишком широко замахиваешься на ложном. Он мог прочитать. Будешь так делать с Такуми — он не согнётся, он тебе руку сломает.

Эти слова ударили больнее, чем кулак Ника. Я на секунду замерла, и Ник тут же воспользовался паузой — молниеносный апперкот, от которого я ушла в последний момент, но всё же зацепил меня по подбородку. Голова дёрнулась, перед глазами вспыхнули искры, а пол качнулся.

— Не замирай! — рявкнул дедушка. — Секундная заминка — и ты труп. Думай на ходу, а не после!

Я зарычала сквозь зубы — тихо, почти зверино — и снова бросилась вперёд. Теперь я не думала, не рассчитывала, просто дралась. Удар, блок, уход, контратака. Ник встретил меня серьёзно — он тоже разогнался, понял, что я не буду просто мишенью. Мы сошлись вплотную, и на несколько секунд зал наполнился только звуками: глухие удары кулаков о плоть, тяжёлое дыхание, скрип матов под ногами.

— Сбей ему дыхалку, Лина! — крикнул Марио. — Он быстрее тебя, но если он не дышит, скорость не поможет!

Я попыталась — колено в корпус, но Ник увернулся и поймал мою ногу. Мгновенно — рывок, и я полетела на мат. Удар о поверхность выбил из лёгких остатки воздуха. Потолок закружился над головой.

— Вставай! — голос дедушки был беспощаден. — Если ты упала — ты уже проиграла. Вставай и продолжай!

Я встала. Не сразу — руки дрожали, колени подкашивались, но я встала. Ник стоял в двух шагах, потирая костяшки, и смотрел на меня с уважением, смешанным с любопытством.

— Неплохо, — сказал он, вытирая пот со лба. — Ты упрямая, это точно. Но упрямство без скорости — это просто гордый труп.

— Знаешь, Ник, — я выпрямилась, тяжело дыша, — трупы не разговаривают. А я ещё ничего не сказала.

Он хмыкнул и снова встал в стойку.

— Раунд! — Марио снова подал команду.

Мы сошлись ещё раз, и на этот раз я была осторожнее. Не лезла напролом, читала его движения, пыталась предугадать, куда пойдёт следующий удар. Ник тоже приспособился — стал менять ритм, то ускоряясь, то замедляясь, пытаясь сбить меня с толку. Один раз ему удалось провести подсечку, и я снова упала, но тут же перекатилась и ушла от добивающего удара, который врезался в мат в том месте, где секунду назад была моя голова.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Хорошо, что перекатилась, — кивнул Марио. — Но подсечку ты не видела. Ноги, Лина, следи за ногами. Он бьёт в голову, а подсекает снизу — ты на это покупаешься каждый раз.

Я кивнула, не отвечая. Внутри кипело — не от злости на них, а от злости на себя. Каждая ошибка была как пощёчина, каждое замечание — как напоминание о том, что я ещё не готова, что мне предстоит работать и работать.

Спаринг с Ником длился ещё минут пятнадцать. К концу я дышала так, будто пробежала марафон, тело было покрыто синяками, а правое плечо, по которому он попал в начале, ныло тупой, ноющей болью. Но я не сдалась. Не попросила тайм-аут. Не показала, как мне тяжело.

— Достаточно! — скомандовал Марио. — Ник, встань в сторону. Теперь — Дюк.

Ник спрыгнул с ринга и хлопнул меня по плечу — жёстко, по-дружески.

— Удачи, — сказал он. — Дюк — это другой уровень.

Я посмотрела на Дюка. Тот поднимался на ринг медленно, без спешки, словно вышел на вечернюю прогулку. Но в каждом его движении чувствовалась сжатая, готовая взорваться сила. Если Ник был скоростью и хитростью, то Дюк — мощью и опытом. Тридцать лет, шрамы на костяшках, взгляд, от которого хотелось отвести глаза.

— Лина, — сказал Дюк, и его голос был низким, ровным, без тени насмешки, — я не буду с тобой церемониться. Если будешь драться с Такуми так же, как с Ником — не выйдешь живой. Так что давай серьёзно.

— Я серьёзна, — ответила я, хотя сердце уже колотилось так, что, казалось, его стук слышен во всём доме.

— Раунд! — Марио.

Дюк не стал бросаться вперёд, как Ник. Он шёл на меня медленно, неся перед собой стену из кулаков и локтей. Каждый его удар был тяжёлым, будто кувалдой. Первый блок — и меня отбросило назад, рука онемела от кисти до плеча. Второй блок — и я поняла, что блокировать его удары в лоб — это самоубийство.

— Не стой на месте! — дедушка ударил в ладони. — Он сильнее тебя в три раза! Ты не можешь принимать его удары — ты должна их обходить!

Я стала двигаться. Кружить вокруг Дюка, уходить с линии атаки, контратаковать по открытым зонам. Он был медленнее Ника — но каждый его удар, даже не дошедший до цели, создавал волну давления, от которой хотелось отшатнуться. Один раз он поймал меня захватом — его рука обхватила мою шею, как стальной обруч, и я на мгновение почувствовала, как это — быть беспомощной. Паника вспыхнула в мозгу, лёгкие горели, перед глазами поплыли тёмные пятна.

— Не паникуй! — голос Марио прорезался сквозь шум в ушах. — Думай! У тебя свободны руки — работай!

Я нашарила его кисть, упёрлась пальцами в болевую точку и дёрнула. Дюк ослабил хватку — на долю секунды — и я выскользнула, откашливаясь и хватая ртом воздух.

— Неплохо, — сказал Дюк, потирая кисть. — Но в реальной ситуации Такуми не ослабит хватку. Он сломает тебе шею раньше, чем ты найдёшь болевую точку.

— Тогда я не дам ему схватить меня за шею, — прошипела я, и голос мой звучал хрипло, зло.

— Вот это настрой, — Дюк впервые улыбнулся, и улыбка у него была недобрая.

Мы продолжили. Дюк давил, я уходила, контратаковала, получала удары, но не сдавалась. Один его удар пришёлся по рёбрам — тупой, тяжёлый, и я услышала, как что-то хрустнуло. Боль была острой, обжигающей, но я стиснула зубы так, что заныла челюсть, и продолжила драться.

— Дыши, Лина! — крикнул Марио. — Ты задерживаешь дыхание, когда бьёшь, и теряешь силу удара! Выдох через удар!

— И не сутулься! — добавил дедушка. — Ты горбишься после пропущенного удара — инстинкт защиты. Но так ты закрываешь только верх, а корпус остаётся открытым. Выпрямись и работай!

Я выпрямилась, и тут же получила удар в открывшийся корпус. Согнулась пополам, хватая ртом воздух. Дюк отступил на шаг, давая мне прийти в себя.

— Видишь? — сказал он спокойно. — Вот это Такуми сделает один раз. И ты не встанешь.

Я выпрямилась, посмотрела ему в глаза и не сказала ни слова. Просто встала в стойку.

— Раунд! — Марио снова подал команду, и мы сошлись снова.

Спаринг с Дюком был другим. Это была не скорость и хитрость, это была война на истощение. Он давил, давил и давил, не давая мне ни секунды передышки, и каждый раз, когда я думала, что нашла брешь в его защите, он закрывал её и наказывал меня за попытку. К концу спаринга я еле стояла на ногах, всё тело было разбито, но глаза горели — не от усталости, а от чего-то более тёмного, первобытного. От ярости. От упрямства. От нежелания падать.

— Достаточно! — Марио остановил бой. — Ник, встань рядом с Дюком. Теперь — оба.

Я замерла. Оба?

Дюк и Ник переглянулись. и Ник снова поднялся на ринг, встав по разные стороны от меня. Ник — слева, быстрый и текучий. Дюк — справа, тяжёлый и неумолимый. Я оказалась между ними, как между молотом и наковальней.

— Это нечестно, — сказала я, но в голосе не было жалобы — только злость.

— А ты думала, Такуми будет драться честно? — Марио приподнял бровь. — У него будет охрана. И они не будут стоять в очереди, чтобы ударить тебя по одному. Раунд!

Они бросились на меня одновременно.

Первые секунды были хаосом. Ник атаковал слева — серия быстрых, режущих ударов, нацеленных в голову. Дюк шёл справа — тяжёлый кросс, от которого нужно было уходить любой ценой. Я рванулась влево, уходя от Дюка, но тут же попала под серию Ника. Удар в плечо, удар в бок — и я отступила, прижимаясь спиной к канатам.

— Не стой у канатов! — голос дедушки был жёстким. — Ты загнала себя в угол! Движение, Лина, только движение!

Я вырвалась из угла, нырнув под руку Дюка, и на секунду оказалась в центре ринга. Но они уже перестроились — Ник зашёл сзади, Дюк шёл спереди. Они работали слаженно, как шестерёнки одного механизма: Дюк отвлекал тяжёлыми ударами, а Ник бил быстро и точно в открытые зоны.

— Чувствуешь разницу? — крикнул Марио. — Один на один ты можешь уйти. Двоих — ты не видишь. Ты фокусируешься на одном и забываешь про второго!

Он был прав. Я концентрировалась на Дюке, потому что его удары были страшнее — и Ник пользовался этим, бил сзади, сбоку, сверху. Один его удар пришёлся по затылку, и мир на мгновение померк.

— Не выключайся! — Дюк схватил меня за плечо и поставил обратно. — Дыши! Двигайся!

Я задышала. И вдруг внутри что-то переключилось. Ярость, упрямство, боль — всё смешалось в одну раскалённую точку где-то в центре груди, и я перестала думать. Тело двигалось само. Уход от удара Дюка — разворот — блок удара Ника — контратака в корпус Дюка — и тут же смещение, чтобы Ник не зашёл сзади. Это было инстинктивно, первобытно, и не совсем правильно — но это работало.

— Вот! — Марио ударил кулаком по ладони. — Вот это то, что нужно! Не думай — чувствуй! Ты не можешь просчитать двоих, но ты можешь их почувствовать!

— Но она всё ещё открывает левый фланг! — добавил дедушка, не давая мне расслабиться. — Лина, левая рука! Ты опускаешь её после удара!

Я не ответила. Не могла — Дюк снова бросился на меня, и я встретила его апперкотом, который на этот раз дошёл до цели. Дюк покачнулся — на секунду, всего на секунду, — но этого было достаточно, чтобы развернуться и встретить Ника блоком. Его кулак врезался в мой предплечье, и рука онемела, но я устояла.

Они давили ещё минут десять. Я падала — вставала. Получала удары — отвечала. Уходила от одного и попадала под другой. Каждый раз, когда мне казалось, что я больше не могу, что тело вот-вот откажет, внутри поднималось что-то упрямое, злое, яростное — и шептало: «Ещё. Ещё один раунд. Ещё один удар. Ты не упадёшь.»

Когда Марио наконец сказал «Стоп!», я стояла на ногах, но едва. Ноги дрожали, дыхание было рваным, хриплым, тело покрыто синяками и ссадинами, а правый глаз уже начинал заплывать. Но я стояла.

— Ну что, — Ник подошёл и протянул мне полотенце, — труп?

Я взяла полотенце и вытерла кровь с разбитой губы.

— Трупы не стоят, — ответила я.

Ник переглянулся с Дюком. Дюк кивнул — медленно, с тем особенным уважением, которое мужчины дарят только тем, кто, по их мнению, заслужил его на деле, а не по праву рождения.

— Упрямая, — сказал Дюк.

— Это её единственное достоинство и единственный недостаток, — сказал дедушка, и впервые за всё время в его голосе проскользнула нотка, которую я не слышала раньше. Не гордость — нет. Что-то другое. Что-то похожее на надежду.

Марио подошёл ко мне и посмотрел в глаза — внимательно, оценивающе.

— Ты не готова, — сказал он. Не как приговор, а как факт. — Но ты будешь. Если выдержишь. Каждый день. С семи утра. Без опозданий.

Я кивнула. Не потому, что хотела. А потому, что выбора не было

Удивительно, но я смогла дойти до своей комнаты, а не доползти, как обычно после таких тренировок. Видимо, тело ещё двигалось на остаточном адреналине — последнем топливе, которое не давало мышцам окончательно отказать. Каждый шаг отдавался тупой болью в рёбрах, каждое движение руки — ноющим сопротивлением перетруженных связок, но я шла. Шла, потому что остановиться означало признать, что тело сломлено, а я не могла себе этого позволить. Не сегодня.

Закрыв дверь, я прислонилась к ней спиной и закрыла глаза. Тишина комнаты обволокла меня, как тёплая вода, и на секунду — всего на секунду — я позволила себе просто дышать. Потом медленно открыла глаза и стянула кроп-топ. Ткань, прилипшая к вспотевшей коже, отдиралась с тихим звуком, и каждое движение заставляло зубы сжиматься. Раздевшись возле кровати, я повернулась к зеркалу и замерла.

На побитом теле медленно проступали синяки — один, другой, третий — будто кто-то рисовал на моей коже тёмными, размытыми акварельными пятнами. Разбитая губа вспухла и налилась тяжестью. Скула украшалась тёмным, наливающимся синим синяком, который к утру, без сомнения, расцветёт всеми оттенками фиолетового. «Вот это у меня вид», — пронеслось в голове, и я горько усмехнулась, и эта усмешка отозвалась болью в разбитой губе.

Чувствую, так будет долго. Тело — карта сегодняшних поражений и маленьких побед, и каждый синяк — напоминание о том, что я ещё не готова. Что мне предстоит работать и работать.

Тяжело выдохнув, я окончательно разделась и направилась в душ. Включила воду на максимум, и первые секунды кипяток обжигал кожу, и я стиснула зубы, но не убавила температуру. Жар проникал в мышцы, расслабляя спазмы, вымывая усталость, и постепенно боль отступала, сменяясь тупым, приятным онемением. Тело ныло, каждая клетка умоляла о покое — тренировка длилась до пяти вечера, из меня вытянули все соки, выжали досуха. А завтра будет ещё хуже. Завтра тело будет болеть так, что каждый шаг станет испытанием, каждый поворот — пыткой. Но завтра — это завтра. А сейчас — только горячая вода и тишина.

В ванной я проторчала больше двух часов. Просто стояла под струёй, чувствуя, как вода смывает не только пот и кровь, но и напряжение, и страх, и ту гнетущую тяжесть, которая давила на плечи с самого утра. Когда наконец вышла, закутавшись в полотенце, увидела на телефоне пропущенный вызов. Амо.

Я горько усмехнулась. Вчера так ему и не позвонила. И с утра не написала. целый день — тренировка, боль, адреналин — Амо был где-то на периферии сознания, не забыт, но оттеснён, и теперь, глядя на его имя на экране, я почувствовала укол совести, смешанный с чем-то тёплым, нежным, от чего сжималось сердце.

Перекинувшись в просторную футболку и мягкие штаны, я села на кровать, посмотрела на телефон ещё секунду и набрала его номер.

Гудки шли долго, медленно. Каждый — как удар сердца, каждый — как маленькая вечность. Я боялась, что Амо не ответит, что обиделся, что устал ждать. Первый гудок. Второй. Третий. Четвёртый. Пятый. Шестой —

— E perché la mia stella mi ignora? (И почему моя звезда игнорирует меня?) — голос Амо звучал строго, но при этом ласково, с той особенной интонацией, в которой упрёк переплетался с заигрыванием, как нити одного полотна. И от этого голоса — от одного только звука — что-то внутри дрогнуло, растаяло, будто лёд, наконец-то тронувшийся весной.

— Я была в душе… — мой голос звучал устало, глухо, и разбитая губа мешала говорить, превращая каждое слово в маленькую, ноющую попытку.

— Аррр, — Амо издал низкий, грудной звук, и от него по телу пробежала волна мурашек, — теперь я хочу с тобой…

От этих слов я покраснела так, что жар залил лицо, шею, уши. Дыхание сбилось, сердце подпрыгнуло. Хорошо, что он меня не видит. Хорошо, что он не может видеть, как я сжимаю телефон побелевшими пальцами, как губы, несмотря на боль, дрожат, как по коже бежит предательская дрожь.

— Амо… — я выдохнула его имя, и оно вышло слишком устало, слишком мягко, слишком… откровенно. И тогда на том конце трубки я услышала шорох. Тихий, приглушённый, но отчётливый — шорох ткани, скользящей по коже. Потом — звук расстегивающейся молнии. Чуть погодя — металлический щелчок ремня.

Я затаила дыхание. Воздух застыл в лёгких, а сердце забилось так, что его стук, казалось, был слышен во всём доме. Я хотела спросить, что он делает. Хотела — и не могла. Слова застряли где-то в горле, и вместо них в голове одна за другой вспыхивали картины: его руки, длинные, сильные пальцы, расстёгивающие ремень, скользящие вниз, его дыхание — тяжёлое, прерывистое, и это «хочу с тобой», сказанное низким, хриплым голосом.

И от этих картин — ярких, навязчивых, от которых некуда деться — я почувствовала влагу между ног. Горячую, неудержимую, как кровь, прилившая к месту, которое пульсировало, требовало, ныло.

— Ты тяжело дышишь… — голос Амо стал звучать тяжелее, глубже, с хрипотцой, от которой внутри всё сжималось и таяло одновременно. — Ты возбудилась…

Я сглотнула вязкую слюну. Рот пересох, а тело, измученное тренировкой, вдруг забыло о боли и жило только этим — его голосом, этими словами, этим тёплым, стекающим вниз желанием.

— Я… я… это не так… — мой голос звучал тихо, почти шёпотом, а дыхание сбивчиво, прерывисто, и каждая пауза между словами выдавала меня с головой. Я слышала, как тяжело стал дышать и Амо — его вдохи стали глубже, с хрипотцой, и в трубке было слышно, как он двигается, как ткань шуршит в ритме, который не оставлял сомнений.

— Ты врёшь, piccino, — его голос был низким, почти рычащим, и от этих итальянский слов, произнесённых таким тоном, по телу пробежала новая волна жара. — Я уверен, что ты представила меня, как я делаю это перед тобой…

Амо стал дышать тяжело, урывками, хрипло, и я закусила губу так, что раненая кожа отозвалась вспышкой боли, но я даже не заметила. Я не могла представить, что он делает — но я представляла. Во всех деталях, во всех красках, и каждое его дыхание, каждый шорох добавлял новую деталь в картину, от которой хотелось кричать.

— Почему ты так дышишь? — я даже не поняла, как вопрос слетел с моих губ. Он вырвался сам, как вдох, как стон, как что-то, что невозможно удержать.

— Mi masturbo, babe, presentandoti ora in ginocchio e succhiando il mio cazzo (Я дрочу, малышка, представляя тебя стоящей на коленях и сосущей мой член) — Амо произнёс это медленно, почти ласково, каждое слово — как прикосновение, как поцелуй, как ожог. — я покраснела от кончиков пальцев на ногах до макушки. Жар залил всё тело, и я сжала бёдра, но это не помогло — желание пульсировало, тлело, разгоралось.

От его слов и откровенности — от той прямоты, которая одновременно смущала и возбуждала — я стала дышать чаще, глубже. Я даже не могла представить, что так возбужусь от пошлых слов, от голоса Амо, от того, как он говорит это ещё и на итальянском — языке, в котором каждое слово звучит как музыка, как соблазн, как обещание.

— Sono sicuro che ora sei bagnato, come voglio assaggiarti, come voglio guidare il mio cazzo dentro di te e fare il mio (Я уверен, ты сейчас мокрая, как же я хочу попробовать тебя на вкус, как хочу вогнать в тебя свой член и сделать своей) — продолжал Амо, и его голос стал ещё глубже, ещё хриплее. — с каждой его фразой, с каждым словом я дышала глубже, и тело уже не подчинялось рассудку. Оно подчинялось его голосу.

Я не могла терпеть. Рука, дрожащая, неуверенная, скользнула под резинку штанов, и пальцы коснулись мокрого, горячего, пульсирующего лона. Я закрыла глаза и запрокинула голову. Мне нужна была разрядка. Нужна была так, как воздух.

Я впервые трогала себя так — осознанно, неуклюже, и от собственной неумелости хотелось одновременно смеяться и плакать. Пальцы нашли клитор, и я вздрогнула — резко, всем телом, словно удар тока. Стала массировать, гладить, осторожно, потом смелее, спустилась ниже — к девственной щели, провела пальцами по влажным, горячим складкам, и из меня вырвался стон. Громкий, неудержимый, пронзительный, от которого я сама вздрогнула.

Амо зарычал — низко, хрипло, зверино — и по тому, как он стал дышать чаще, я поняла, что он повторяет мои движения. Что он слышит меня. Что мы — разделённые километрами, городами, целой жизнью — двигаемся в одном ритме. И от этой мысли, от этого осознания, внутри что-то перевернулось, и я стала стонать громче, чаще, не сдерживаясь.

— Да, малышка, да, вот так, — голос Амо дрожал, срывался, и в нём слышалось столько голода, столько нежности, столько отчаянного, болезненного желания, что у меня перехватило дыхание. — Не останавливайся. Быстрее, детка. Я хочу услышать, как ты кончаешь…

Я не сопротивлялась. Я действовала, как говорил Амо, — его голос был проводником, его слова — компасом. Ускорила движения, ласкала яростнее, грубее, и боль от разбитого тела смешалась с наслаждением, и это было нестерпимо, ошеломляюще, невыносимо прекрасно. Сколько мне понадобилось секунд — я не поняла. Время перестало существовать. Но внизу живота начал собираться комок тяжёлый, горячий, нарастающий, — и я стала паниковать. Я не понимала, что за узел внутри скапливается, сжимается, твердеет, это было новое, незнакомое, пугающее, и прекрасное одновременно. Я не выдержала.

— Амо… Амооо… я… я… — я хотела прекратить, хотела сказать, что не могу, что это слишком, что я не справляюсь, но услышала яростное рычание Амо — жадное, требовательное, любящее.

— Кончай, кончай, малышка, давай…

И после этих слов во мне что-то взорвалось. Всё — разом. Волна, начавшаяся где-то в глубине, прокатилась по телу, вырывая крик сильный, громкий, не сдерживаемый, запрокидывающий голову, сводящий ноги, выгибающий спину. Мир потемнел, поплыл, рассыпался на осколки света, а тело обмякло, стало чужим, невесомым, и я лежала, не в силах пошевелиться, чувствуя, как по коже бегут волны дрожи — мелкой, сладкой, затихающей. Дыхание сбилось, превратилось в короткие, рваные всхлипы. Я не могла сказать и слова. И даже не услышала, как кончил Амо — только его рык, далёкий, приглушённый, и тяжёлое, прерывистое дыхание на том конце провода.

— È stato perfetto, la mia stella (Это было прекрасно, моя звезда) — Амо, как и я, дышал тяжело, и в его голосе, хриплом, расслабленном, слышалась улыбка. Я не могла сказать и слова. Просто отключила звонок и написала SMS.

«У меня нет сил говорить, это было странно..»

Отправив сообщение, я не думала, что Амо что-то ответит. Но он ответил. Быстро.

«Следующий твой оргазм мой, и ты кончишь на моём члене»

Я покраснела от его слов — даже сейчас, даже после всего, жар снова залил лицо, и сердце дёрнулось. А потом пришла следующая SMS.

«sogni d'oro mia stella, sto aspettando ti aspetto»

( Сладких снов, звезда моя, я жду тебя)

Прочитав SMS, сил уже не было что-то отвечать. Я прижала телефон к груди, закрыла глаза и провалилась в сон — глубокий, тёмный, без сновидений, и впервые за много ночей — без семнадцати минут на циферблате

____________________________________________________________________________________

Дорогие друзья, спасибо, что читаете меня. Благодарю за ваше терпение и ожидание. К сожалению, возникли непредвиденные обстоятельства, и оставшиеся главы я опубликую позже.

 

 

Глава 33. Тени перед светом

 

Лина

Моё время полетело — стремительно, неумолимо, как пуля, покинувшая ствол. Дни сливались в один бесконечный, изматывающий поток, и я перестала замечать, что происходит вокруг. Коридоры дома, зал, душ, комната — всё сузилось до этих четырёх точек, и мир за пределами стен перестал существовать. Каждый мой день принадлежал тренировке. От первого луча света до последних сумерек — ринг, маты, пот, кровь, удары, и снова ринг.

Утро начиналось в шесть. Подъём, холодный душ, чтобы разбудить тело, и к семи я уже стояла на ринге. Марио приходил первым — всегда молчаливый, собранный, с блокнотом, в котором записывал каждый мой промах. Потом дедушка, который не тренировал, но наблюдал, и его взгляд был тяжелее любого удара. Потом Дюк и Ник, и начинался ад.

Первую неделю меня гоняли безжалостно. Ник работал на скорость — его удары стали быстрее, точнее, хитрее. Он научился менять ритм так, что я не успевала подстроиться, и каждый раз, когда мне казалось, что я начала читать его движения, он менял тактику и снова превращал меня в мишень. Дюк давил мощью — его удары были тяжёлыми, тупыми, каждый оставлял синяк, каждый отзывался болью в костях. А когда они нападали вдвоём — это был хаос, чистый, незамутнённый хаос, в котором я училась выживать.

— Ноги! — кричал Марио, и я переставала смотреть на кулаки и начинала следить за ступнями. — Читай по ногам, Лина! Ноги никогда не врут!

— Левый фланг! — голос дедушки прорезал шум, как скальпель. — Ты опять опустила левую руку!

— Не дыши рвано! — Дюк, между ударами, умудрялся давать советы. — Выдох через удар, вдох через уход. Ты теряешь силу, когда сбиваешь дыхание.

Я слушала, впитывала, исправляла — и всё равно ошибалась. Каждая исправленная ошибка порождала две новые, и это было мучительно, унизительно, бесило до зубного скрежета. Но я не сдавалась. Упрямство, которое дедушка называл моим единственным достоинством и единственным недостатком, не давало мне остановиться. Я вставала после каждого падения. Парировала после каждого пропущенного удара. Шла вперёд, когда ноги умоляли остановиться.

К концу первой недели моё тело превратилось в карту боли. Синяки покрывали руки, ноги, рёбра, спину — тёмные, наливающиеся, пульсирующие. Движения во сне причиняли страдания. Поворот на бок — и рёбра отзывались тупым нытьём. Сжатие кулака — и костяшки горели. Но самым тяжёлым было лицо. Разбитая губа, хоть и начала заживать, всё ещё припухла, а синяк на скуле расцветал так пышно, что я старалась не смотреть в зеркало.

Врач клана Дэвид нашёл для меня быстро заживляющую мазь. Тёмная, пахнущая травами и чем-то горьковатым, она впитывалась в кожу, оставляя лёгкое покалывание. Помогала, но не так быстро, как хотелось бы. Синяки бледнели за два-три дня, но на их месте тут же появлялись новые — тренировки не прекращались, и тело не успевало восстановиться.

— Лина, — Дэвид осмотрел меня в конце первой недели, осторожно трогая синяки на рёбрах, — если они продолжат в том же темпе, к карнавалу ты будешь ходить в синяках от макушки до пят. Мазь — это хорошо, но тебе нужно хотя бы пару дней отдыха.

— Нет, — ответила я, и голос прозвучал жёстче, чем я хотела. — Время не ждёт.

Дэвид покачал головой, но возражать не стал.

На второй неделе что-то изменилось. Не в тренировках — они оставались такими же жестокими, — а во мне. Тело начало привыкать к ритму. Я перестала думать над каждым движением, начала чувствовать. Уход от удара Дюка — тело двигалось раньше, чем мозг отдавал команду. Контратака после серии Ника — рука летела вперёд на инстинкте, а не на расчёте. И Марио заметил это.

— Лучше, — сказал он после спаринга, и это слово из его уст звучало как орден. — Но ты всё ещё открываешься при смене стойки. Работай.

Дюк и Ник тоже изменились — стали бить осторожнее, точнее, избирательнее. Не потому что стали жалеть меня, а потому что начали беречь моё лицо. Если ноги и руки можно спрятать под одеждой, то лицо — нет. На мне будет маска, но никто не хотел рисковать. Один свежий синяк, одна раскрывшаяся губа — и маска не поможет, любой заметит. Поэтому Дюк и Ник метили в корпус, в руки, в ноги, но лицо обходили.

— Мы не бьём по лицу, — сказал Ник, когда я спросила, почему он намеренно ушёл от удара, который мог попасть мне в скулу. — Но Такуми не будет тебя жалеть. Запомни это.

— Запомню, — ответила я, и голос мой был ровным, но внутри что-то сжалось. Потому что Ник был прав. Такуми не будет беречь моё лицо.

Третья неделя была самой тяжёлой. Марио ускорил темп до предела — тренировки длились по двенадцать часов, с короткими перерывами на еду и воду. Дюк и Ник нападали одновременно, поодиночке, сменяя друг друга без предупреждения. Иногда в спаринг вступал и сам Марио — и тогда я понимала, что Дюк и Ник были просто разминкой. Марио двигался иначе — не как боец, а как хищник, экономный, точный, смертоносный. Каждый его удар был уроком, каждый блок — лекцией.

— Ты должна чувствовать его, — говорил Марио, стоя надо мной после очередного падения. — Такуми — не просто боец. Он читает людей. Он видит страх, сомнение, неуверенность. Ты не должна дать ему ничего из этого. Твои глаза, твоё тело, твоё дыхание — всё должно говорить ему: «Я хочу тебя». Ни одного лишнего движения, ни одной фальшивой ноты.

— А если он почувствует? — спросила я, поднимаясь, и голос дрогнул.

— Тогда ты умрёшь, — ответил Марио, и в его голосе не было ни жестокости, ни жалости. Только факт.

Каждый вечер, после тренировки, после душа, после мази Дэвида, я падала на кровать — разбитая, опустошённая, — и набирала номер Амо. И каждый раз, услышав его голос, мир менялся

Третий вечер после начала тренировок я позвонила ему поздно — почти в одиннадцать. Тело ныло, губа дёргалась, и я хотела просто услышать его голос, просто сказать «привет», но Амо, как всегда, не позволил мне остаться в безопасной зоне.

— La mia stella, ты опоздала, — его голос был низким, мягким, с той итальянской хрипотцой, от которой внутри всё начинало плавиться. — Я ждал. Я всегда жду.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Я была на тренировке, — ответила я, и голос звучал глухо, устало. — У меня нет сил.

— Нет сил? — Амо помолчал, и в этом молчании было что-то тяжёлое, густое, от чего воздух стал плотнее. — У тебя всегда есть силы для меня, piccino. Даже когда ты думаешь, что нет.

И он был прав. Потому что когда он заговорил снова — медленно, тихо, на итальянском, и каждое слово падало в меня, как капля горячего воска на кожу, — тело, измученное, разбитое, забыло о боли. Забыло обо всём.

— Закрой глаза, — прошептал Амо. — Представь, что я рядом. Представь мои руки на тебе.

Я закрыла глаза. И почувствовала — или захотела почувствовать — его ладони на плечах, тёплые, сильные, скользящие вниз по рукам, по бокам, к талии.

— Я бы снял с тебя всё, — продолжал он, и голос стал глубже, хриплее. — Медленно. Очень медленно. Я люблю снимать с тебя одежду, как кожуру с фрукта.

— Амо… — мой голос был шёпотом, едва слышным, и дыхание уже сбивалось.

— Я бы целовал каждый синяк, — и тут его голос изменился — стал нежнее, тише, и в нём мелькнуло что-то похожее на боль. — Каждый. Я бы прижимался губами к каждому пятну на твоём теле, и ты бы перестала их чувствовать.

Сердце сжалось — не от желания, а от чего-то более глубокого, более страшного. От нежности, которая проникала глубже любого удара, от заботы, которую я не просила, но которая находила меня сама.

— Ты бы стала забывать боль, — шептал Амо, — потому что мои губы вытеснили бы её. Каждый синяк — мой поцелуй. Каждый ушиб — моё прикосновение. Ты бы забыла, что тебя били. Ты бы помнила только, что тебя любят.

Я молчала, потому что говорить не могла. Горло сжалось, глаза защипало, и я зажмурилась, стиснула зубы, чтобы не заплакать. Не от боли — от того, что его голос, его слова, его присутствие, даже через тысячи километров, были нежнее любого прикосновения.

— А потом, — голос Амо стал глубже, и нежность сменилась чем-то тёмным, голодным, — потом я бы положил тебя на кровать. И целовал бы уже не синяки.

— Куда? — вопрос вырвался сам, и я тут же пожалела о нём, потому что ответила собственная дрожь.

— Везде, — Амо выдохнул это слово, и оно повисло в воздухе, как обещание, как угроза, как ласка. — Сначала — шею. Медленно, языком, от ключицы до уха. Потом — грудь. Я бы взял твой сосок в рот и стал бы играть с ним языком, пока ты не задрожишь.

Его голос низкий, хриплый, с перерывами на вдох обволакивал, проникал, и я чувствовала каждое описанное им прикосновение так, будто его руки действительно были на мне. Будто он действительно был рядом. Тело, мгновенно забывшее о синяках и усталости, ожило, загорелось, и между ног стало горячо и мокро.

— Амо… — я запрокинула голову, закрыла глаза, и рука сама скользнула под резинку штанов.

— Я знаю, piccino, — его дыхание стало тяжёлым, рваным. — Я знаю, что ты трогаешь себя. Я слышу. И я хочу слышать больше.

И я сдалась. Как всегда — сдалась его голосу, его словам, его присутствию, которое было реальнее, чем комната вокруг меня. Пальцы нашли клитор, и я ахнула — тихо, сдавленно, — и Амо зарычал в ответ.

— Да, — прошипел он. — Дай мне это. Дай мне свой голос.

Я стала массировать — медленно, осторожно, а потом быстрее, смелее, и каждый вздох, каждый стон передавался через трубку, и Амо дышал в такт, и я слышала, как он тоже трогает себя, как его дыхание сбивается, как он рычит.

— Я хочу быть внутри тебя, — его голос сорвался, стал хриплым, рваным. — Я хочу чувствовать, как ты сжимаешься вокруг мое члена. Я хочу услышать, как ты кричишь моё имя, когда я в тебе.

— Амо… — я стонала, не сдерживаясь, и каждое его слово подталкивало ближе к краю.

— Скажи, что ты моя, — потребовал он, и голос стал жёстче, властнее. — Скажи.

— Я… я твоя… — и это было правдой. Не игрой, не телефоном, не фантазией — правдой.

— Хорошая девочка, — Амо застонал, и от этого стона я кончила — резко, ярко, всем телом, выгнувшись дугой на кровати, и крик вырвался, громкий, неуправляемый.

— Амо!

— Да, да, вот так, piccino, да… — и он кончил следом, с рыком, от которого телефон задрожал.

Мы молчали — тяжело дыша, приходя в себя. Потом Амо тихо засмеялся — низко, счастливо, и этот смех был прекраснее всего, что я слышала за день.

— Когда я увижу тебя, — сказал он, и голос был расслабленным, тёплым, — я сделаю это по-настоящему. И ты не сможешь ходить после.

— Грозишь? — я улыбнулась разбитой губой, и боль была почти незаметна.

— Обещаю, — ответил Амо, и в этом слове была вся его суть — страсть, нежность, голод, и что-то ещё. Что-то, от чего хотелось плакать и смеяться одновременно

Так проходили вечера. Каждый день — тренировка, боль, адреналин, и потом — его голос. Каждый раз Амо превращал расстояние в нечто осязаемое, ощутимое, и я не понимала, как это возможно — чувствовать человека так сильно через телефонную трубку, слышать его дыхание, представлять его руки, его губы, его тело, и кончать — громко, отчаянно, каждый раз, вместе с ним.

Это меня смущало. Каждое утро я просыпалась с румянцем, вспоминая, что было ночью, и кляла себя за слабость. Я — боец. Я готовлюсь убить человека. И при этом каждый вечер я стону в трубку, как… как женщина, которая не может контролировать собственное тело. Это было унизительно и прекрасно одновременно, и я не могла остановиться. Не хотела останавливаться. Потому что Амо был единственным, что связывало меня с нормальной жизнью. Он был моим воздухом, а я была воздухом для него.

Второй неделе его звонки стали смелее. Он говорил больше — на итальянском, перемешивая языки, и каждое слово на родном языке звучало как музыка, как соблазн, как интимность

— Sai cosa penserei se fossi lì con te? (Знаешь, о чём бы я думал, если бы был рядом?) — спросил он однажды вечером, и его голос был медленным, ленивым, как кошачий.

— О чём? — я лежала на кровати, закрыв глаза, и его голос был единственным, что существовало.

— О том, чтобы раздвинуть твои ноги и провести языком по внутренней стороне бедра, — он произнёс это спокойно, буднично, и от этой будничности стало ещё жарче. — Очень медленно. Пока ты не начнёшь умолять.

— Амо! — я задохнулась, и щёки вспыхнули.

— Что? Правда. Я бы не торопился. Я бы довёл тебя до безумия, а потом — только потом — взял бы тебя.

— Ты… — я не могла подобрать слов. — Ты невозможный.

— Возможный, piccino. Очень даже возможный. Просто ты ещё не знаешь, насколько.

И я не знала. Каждый его звонок открывал что-то новое — в нём, в себе, в этом странном, невозможном, болезненном желании, которое жило между нами. Я хотела увидеться с ним. Хотела — до боли, до спазма в груди, до слёз. Но синяки не давали мне этого, и ожесточённые тренировки тоже. Я не могла поехать к нему, покрытая тёмными пятнами, с разбитой губой и тёмными кругами под глазами. Не могла позволить ему увидеть меня такой — не из гордости, а из страха. Страха, что он увидит, какова моя жизнь на самом деле, и его глаза изменятся. Что нежность сменится жалостью. А жалости я не вынесла бы.

— Когда я тебя увижу? — спрашивал Амо каждый вечер, и каждый вечер я отвечала одно и то же:

— Скоро. Ещё немного.

— Сколько — немного? — его голос становился тише, и в нём проскальзывала нотка, которую я не хотела слышать. Тоска.

— Скоро, подожди, — сказала я в конце третьей недели, и сердце сжалось. — возможно неделя.

— Неделя, — повторил Амо, и помолчал. — Я сосчитаю каждую секунду.

Третья неделя стала переломной. Тело адаптировалось — не полностью, но достаточно, чтобы я начала двигаться не выживая, а действуя. Удары, которые раньше отправляли меня на мат, теперь я принимала на блок, контратаковала, уходила. Скорость Ника перестала быть непреодолимой — я начала читать его по плечам, по бёдрам, по малейшему смещению веса. Мощь Дюка перестала быть пугающей — я научилась использовать её против него, перенаправлять его силу, заставлять его промахиваться.

— Прогресс, — сказал Марио в конце третьей недели, и впервые за всё время посмотрел на меня не как на проект, а как на человека. — Ты стала быстрее. Чутьё появилось. Но — этого мало. Такуми — не Ник и не Дюк. Он зверь другого уровня.

— Я знаю, — ответила я.

— Ты не знаешь, — Марио покачал головой. — Ты представляешь. Это разные вещи. Но через неделю ты поймёшь.

Через неделю. До карнавального вечера оставалась одна неделя, и Марио с дедушкой, видимо, посовещавшись, решили пожалеть меня. Впервые за три недели мне дали отдых.

— Неделя, — сказал дедушка, и его голос был строгим, но в глубине глаз мелькнуло что-то, чего я не видела раньше. Что-то похожее на осторожную заботу. — Отдыхай. Набирайся сил. Мазь Дэвида — два раза в день. Питайся нормально. Спи. Через неделю начнётся настоящее.

— А тренировки? — я удивилась.

— Нет. Твоё тело на пределе. Если продолжим — ты сломаешься, и тогда всё было зря. Отдыхай, Лина. Это приказ.

Я кивнула, и когда дедушка вышел, я села на кровать и впервые за три недели позволила себе почувствовать всё. Усталость — тяжёлую, давящую, как бетонная плита. Боль — тупую, ноющую, пронизывающую каждый мускул. Страх — холодный, скользкий, живущий где-то под рёбрами. И где-то глубоко, под всем этим — тусклый, но неугасимый огонёк упрямства, который не давал мне сдаться.

Одна неделя. Семь дней. А потом — карнавал, маска, и человек, которого я должна убить.

Я взяла телефон и увидела сообщение от Амо:

«Mi manchi. Ogni secondo di più.»

(Я скучаю. С каждой секундой сильнее.)

И впервые за три недели я улыбнулась — не усмешкой, не кривой, защитной гримасой, а настоящей улыбкой, которая болела разбитой губой и была от этого ещё прекраснее

У меня оставалось семь дней. Семь дней тишины, покоя и относительной свободы — роскошь, которую я не знала, как тратить. Тело, привыкшее к двенадцатичасовым тренировкам, к ударам, к адреналину, к постоянному напряжению, теперь ныло от бездействия, и эта тоска по привычной боли пугала больше, чем сама боль. Я проснулась в первый день отдыха и не знала, что делать с собой. Потолок, стены, тишина — всё это казалось чужим, будто я очутилась в параллельной реальности, где никто не пытается меня убить.

Но я не собиралась тратить эти дни впустую. Одна мысль — яркая, настойчивая, пульсирующая, как рана, — не давала покоя. Я хотела видеть Амо. Не по телефону, не голосом в трубке, не фантазией в темноте — его. Настоящего. Живого. Тёплого. Рядом.

Но это был не единственный повод. Я должна была сказать ему, что уеду. На задание. На несколько дней — я пока не знала, на сколько, — и он не должен узнать, куда именно и зачем. Не потому что не доверяю — а потому что Амо против. Он был против с самого начала, с того момента, когда эта идея только начала витать в воздухе, и его несогласие было не просто упрямством, а чем-то более глубоким, чем-то, чего я пока не понимала.

Странно. Марио говорил, что идея именно такой операции —Девушка в качестве приманки — изначально исходила от самого Амо. Он предложил это, а потом — отступил. Передумал. Забрал свои слова обратно, как будто осознал что-то, что испугало его больше любой угрозы. И мне было мучительно интересно: что именно заставило его изменить решение? Какая мысль пронзила его — мысль обо мне, о риске, о том, что может пойти не так? Но этот вопрос я не могла задать Амо. Потому что один вопрос повлечёт за собой другой, а другой — третий, и рано или поздно он поймёт всё. Поймёт, что я не просто уезжаю. Что я иду убивать.

И эта мысль — мысль о том, что он узнает — колола острее любого ножа

И вот я стою у кабинета Марио. Дверь — тяжёлая, тёмного дерева, с латунной ручкой, отполированной тысячами прикосновений — казалась барьером, за которым мне нужно было произнести слова, которые изменят всё. Хотя бы на три дня. Хотя бы на время, которое у меня осталось до карнавала.

Я стояла и не могла заставить себя постучать. Пальцы поднимались к двери и замирали в сантиметре от поверхности. Сердце билось — неровно, нервно, как у человека, который стоит на краю и не знает, что внизу — вода или камни. Мне нужно сказать дяде, что я уезжаю в Рим. Что я уезжаю к Амо. Что мне нужны эти три дня — не для отдыха, а для того, чтобы дышать, чтобы жить, чтобы помнить, ради чего я готовлюсь. Ради чего готова умереть.

«Соберись, — сказала я себе. — Ты готовилась убить человека. Ты можешь постучать в дверь.»

Пара вдохов. Пара выдохов. Воздух наполнил лёгкие, и я почувствовала, как спокойствие — не настоящее, натянутое, как кожа на барабане — расплылось по телу. Я постучала. Три удара — чёткие, уверенные. Из-за двери раздался знакомый голос:

— Войдите.

Я вошла. Кабинет Марио был таким, каким я его помнила — тёмное дерево, мягкий свет настольной лампы, запах кожи и кофе, стопки бумаг на столе, полки с книгами, которые он, кажется, никогда не читал, но которые создавали ощущение основательности, веса, силы. Марио сидел за столом в своём кресле — глубоком, чёрном, будто трон — и работал. Перо скользило по бумаге, и он не поднял головы.

— Что такое, Лина? — голос звучал устало, глухо, но даже в этой усталости чувствовалась та особенная, пронзительная внимательность, которая была отличительной чертой Марио. Он мог выглядеть рассеянным, погружённым в дела, но при этом видел и слышал всё.

— Я… я уезжаю в Рим на несколько дней, — выпалила я на одном дыхании, и слова вылетели из меня, как пули, — быстро, почти неконтролируемо, потому что если бы я замешкалась хоть на секунду, сомнение заползло бы в голос, а сомнение перед Марио — это слабость, а слабость — это приговор.

Марио поднял голову. Медленно. И посмотрел на меня. Его взгляд — тёмный, пронзительный, как лазерный луч — прожёг меня насквозь. Он изучал меня. Пытался залезть мне в душу, прочитать то, что я прятала за ровным голосом и спокойным лицом. Я знала этот взгляд — им он проверял людей, решения, ситуации. Им он решал, жить человеку или умереть. И сейчас этот взгляд был направлен на меня.

Секунды тянулись. Три. Пять. Семь. Я не отвела глаз. Не позволила себе.

— Я убью когда-нибудь этого щенка! — Марио произнёс это тихо, но с такой яростью, что у меня перехватило дыхание. — Пусть женится на тебе!

Слова повисли в воздухе, как граната с выдернутой чекой.

Я замерла. На долю секунды — всего на одну долю — я испугалась. Не Марио, не его гнева — а слова. Женитьба. Жена. Амо. Эти понятия столкнулись в голове, как тектонические плиты, и от удара земля задрожала под ногами. Три года назад я сбежала — от него, от этого мира, от этой жизни. Я сбежала, потому что хотела свободы, потому что не хотела быть женой мафиози, потому что мечтала жить в мире, где не надо смотреть через плечо. А сейчас…

А сейчас я стояла в кабинете дяди, главы одного из сильнейших кланов, и думала — не пугаясь, не отшатываясь, а спокойно, трезво — что, может быть, я не против. Не против быть женой Амо. Не против принадлежать ему — не как вещь, а как сердце, которое выбрало, кому биться.

Эта мысль была новой, незнакомой, и от неё — тёплой, яркой, пугающей — внутри что-то перевернулось.

Но я быстро взяла эмоции под контроль. Быстро — но не так быстро, чтобы Марио не заметил. Он заметил. Он всегда замечал. Но промолчал, и я была благодарна ему за это молчание.

— Три дня, Лина, — Марио поднял руку, останавливая мои возражения, которых я ещё не успела произнести. — Три. Не больше. И если этот щенок хоть раз тебя обидит…

— Не обидит, — ответила я, и голос прозвучал тихо, но твёрдо.

Марио посмотрел на меня — долго, тяжело, — и потом отвернулся к бумагам. Разговор был окончен.

— Три дня, — повторил он, и голос его прозвенел громко и ясно, как последний звонок перед боем.

Я кивнула и вышла. За дверью, в коридоре, когда его взгляд больше не сверлил мне спину, я позволила себе улыбнуться. Улыбка расплылась по лицу — тёплая, широкая, неукротимая — и разбитая губа отозвалась болью, но мне было всё равно. Предвкушение — горячее, пузырящееся, как шампанское в бокале — поднималось откуда-то из живота, заполняло грудь, горло, голову, и я чуть не побежала по коридору, еле сдерживая шаг

Быстрым шагом, почти бегом, я направилась в свою комнату. Пока шла — вытащила телефон и написала Арсенио. Коротко, чётко:

«Подготовь самолёт. И машину в Риме. Сегодня.»

Арсенио ответил через минуту — лаконично, по-деловому:

«Всё будет готово через два часа.»

Два часа. У меня было два часа на сборы, и я собиралась потратить их с толком. В комнате я вытащила из шкафа сумку — небольшую, на три дня, — и начала складывать вещи. И тут выяснилось, что собираться к мужчине, который видит тебя насквозь, — задача не из лёгких. Что надеть? Что взять? Я часами выбирала, перебирала, откладывала, доставала снова. Лёгкое платье — или джинсы и футболку? Что-то соблазнительное — или простое и удобное? В итоге я остановилась на том, что было «мной» — простые вещи, в которых я чувствую себя собой, и одно платье — тёмно-синее, длинное, с открытыми плечами, — которое я купила когда-то давно и ни разу не надевала. Почему я взяла его — я не знала. Или знала, но не хотела признаться.

На сборы ушло два часа. Я не стала писать Амо. Не стала звонить. Я хотела сделать ему сюрприз — появиться без предупреждения, без звонка, без предупреждения, просто встать у его двери и увидеть, как изменится его лицо. Я уже знала, где он живёт, где находится его вилла — я знала это давно, запомнила ещё три года назад, когда всё только начиналось, когда мир был другим и мы были другими.

Выйдя из особняка, я села в машину. Воздух был прохладным, и я вдохнула его полной грудью — последний вдох дома, последний вдох перед тем, как всё изменится. Водитель не задавал вопросов — просто завёл двигатель и поехал. Аэропорт. Частный самолёт. Рим.

Полёт казался бесконечным. Каждая минута — как маленькая вечность, каждая — наполнена ожиданием, которое скручивало внутренности в тугой узел. Я смотрела в иллюминатор, на облака, тёмные, подсвеченные последними лучами заката, и думала о нём. О его голосе. О его руках — тех, которых я не чувствовала, но которые представляла так ярко, что кожа горела. О его словах — итальянских, тёплых, обжигающих, как горячий шоколад. О том, что будет, когда я увижу его. Когда он увидит меня. Когда расстояние, которое мы превращали в телефонные стоны и шёпот в темноте, наконец исчезнет.

Нетерпение грызло изнутри, как крыса — голодная, злая, неутолимая. Я ёрзала в кресле, меняла позу, закрывала глаза, открывала — ничего не помогало. Мысли неслись впереди самолёта, обгоняя время, пространство, реальность.

Ближе к полуночи я была в Риме. Машина ждала — тёмная, тонированная, с водителем, который молча кивнул и взял мою сумку. Римские улицы мелькали за стеклом — тёмные, тёплые, пахнущие кофе и ночным воздухом, — и каждый километр приближал меня к нему. К вилле. К дому, который я помнила по его старинному каменю, винограду, терракота, и вид на город с холма.

Подъезжая к его дому, я заметила, что горит свет. Тёплый, жёлтый, из окон второго этажа — и от этого света сердце подпрыгнуло и забилось где-то в горле. Он дома. Не спит. И, может быть, думает обо мне — как я думала о нём все эти часы, все эти дни, все эти недели.

Машина остановилась. Я вышла, поправила одежду, провела рукой по волосам и достала телефон. Пальцы дрожали — и от волнения, и от нетерпения, и от чего-то ещё, чему я не могла дать названия. Я открыла сообщения и написала:

«Как быстро ты спустишься встречать меня.»

Отправила. И замерла, глядя на дом, на свет в окнах, на дверь, которая вот-вот откроется. Сердце колотилось так, что, казалось, его стук слышен во всей округе. Адреналин — горячий, обжигающий — заливал тело, и каждая клетка, каждый нерв, каждая мышца ждали одного: его. Амо. Того, кто превратил расстояние в желание, слова — в прикосновения, а телефон — в нечто, что было ближе, чем любые объятия.

 

 

Глава 34. Цена терпения

 

Амо

Я сидел и смотрел на экран ноутбука, не мигая. План действий, присланный Марио, разворачивался передо мной схема здания, маршруты, точки входа и выхода, временные интервалы. Всё было продумано, выверено, разложено по полочкам с той дотошностью, которая отличала Марио от других. Но я не видел цифр и стрелок. Я видел одно: приманку. Кто-то должен был сыграть роль, которая мне не нравилась с самого начала. И я пытался разгадать кто.

Марио не назвал имени. Ни в плане, ни в сопроводительном сообщении. Профессионально, аккуратно как всегда. Но я знал его достаточно хорошо, чтобы чувствовать: в этом молчании есть смысл. Если бы приманкой был кто-то из бойцов он бы написал. Если бы кто-то со стороны — тем более. Но он молчал, и это молчание говорило больше, чем любые слова.

Я откинулся в кресле и провёл рукой по лицу. Мысли неслись, сталкивались, разбивались друг о друга, как волны о скалу. Кто? Кто та девушка, которой предстоит подобраться к Масару Такуми — главе якудза, человеку, который чувствует опасность, как животное чувствует землетрясение за минуты до удара? Кто та, кого Марио сочтёт достаточно подготовленной, достаточно хитрой, достаточно…

Я не мог закончить мысль. Потому что внутри, под рёбрами, что-то сжималось — тупое, тяжёлое, холодное. Предчувствие. Или страх. Я не знал, что хуже.

А ещё я думал о Романе Чернове. Пахан русской мафии — человек, которого я не доверял и не уважал, но чья власть и влияние были бесспорны. Как Марио удалось его уговорить? Дон Morte предложил Чернову сделку, и тот согласился отдать нам союзника — Такуми. Союзника. Человека, который, по всем законам этого мира, должен был быть под его защитой. Что пообещал Марио? Чем заплатил? Или — что ещё важнее — чем пригрозил? Чернов не из тех, кто делает одолжения. Каждое его движение — расчёт, каждый шаг — выгода. И то, что он отдал Такуми, означало одно: Марио дал ему что-то равноценное. Или более ценное.

Я потратил на раздумья весь день. Целый день — от рассвета до темноты — просидел за ноутбуком, листая план, изучая детали, пытаясь сложить мозаику, в которой не хватало центрального фрагмента. Глаза горели, спина ныла, голова гудела от напряжения. К полуночи я закрыл ноутбук, плеснул себе виски в бокал — тяжёлый, с толстым дном, — и только поднёс его к губам, как телефон, лежавший на столе, издал тихий звук.

Одно SMS. Я посмотрел на экран и мир остановился.

«Как быстро ты спустишься встречать меня.»

La mia stella

.

Моё сердце этот проклятый, непослушный орган, который, казалось, научился жить отдельно от меня ударило так, что я почувствовал его в горле. Она здесь. Она здесь, у ворот, прямо сейчас. Я не стал перечитывать. Не стал вдумываться в слова. Тело сработало раньше мозга, я подорвался из кресла, опрокинув бокал с виски, и жидкость потекла по столу, как кровь, но мне было плевать. В чём был — в чёрной рубашке, расстёгнутой на две пуговицы, в тёмных брюках, босиком — полетел к выходу, на ходу набирая номер охраны.

— Открыть ворота! — рявкнул я, и голос прозвучал хриплым, срывающимся — не приказ Дона, а крик мужчины, который три недели слышал любимую только в трубке и теперь бежал к ней, как утопающий к воздуху.

Но только я выскочил из дома, влетел в тёплую римскую ночь — пахнущую жасмином, нагретым камнем и далёким морем — и увидел у ворот женский силуэт. Тонкий, хрупкий на фоне света фонарей, с длинными волосами, которые лёгкий ночной бриз шевелил, как пальцы. Я пригляделся — и дыхание перехватило.

La mia stella

.

Лина.

Я замер. На пару секунд — которые показались вечностью, — я просто стоял и смотрел. Смотрел так, как смотрят на что-то, чего боялись потерять навсегда. Её лицо — до боли знакомое, любимое, выписанное в памяти до последней черты — освещалось тёплым светом. Она улыбалась — и от этой улыбки внутри всё перевернулось, растаяло, загорелось.

Потом я ускорил шаг. Не пошёл — полетел. Расстояние между нами — десять метров, пять, три — я преодолел за секунды, и моя рука обхватила её талию, подняла, закружила. Она смеялась — звонко, счастливо, запрокинув голову — и этот смех был самым прекрасным звуком, который я слышал за три недели. За три недели телефонных разговоров, шёпота в темноте, стонов через трубку, которые были почти осязаемыми, но — почти. Не совсем. Не так, как сейчас, когда её тело — настоящее, тёплое, живое — прижималось ко мне, и я чувствовал каждый изгиб, каждый изгиб, каждый изгиб её тела.

Охрана, стоявшая у ворот, смотрела на меня — наследник клана, босиком, кружащий девушку в ночи — как на сумасшедшего. И, наверное, я выглядел как сумасшедший. Мне было плевать. Но устраивать им дополнительные сцены для веселья я не стал — закинул Лину на плечо, как варвар, как дикарь, как человек, которому плевать на приличия, и понёс в дом. На ходу бросил через плечо:

— Чемодан занести. Наверх. Быстро.

Лина смеялась и колотила меня кулаками по спине — легонько, несерьёзно, и от каждого удара, даже от этого шуточного, тёплого, приятного, внутри разрасталось что-то огромное, неназванное, от чего хотелось рычать и смеяться одновременно.

— Амо! Поставь меня! Амо!

— Нет, — ответил я, и голос мой звучал хрипло, весело, голодно. — Ты сама приехала. Теперь терпи.

Зайдя в дом, я быстро, не сбавляя шага, поднялся по лестнице — Лина на плече, её волосы каскадом падали мне на спину, и я чувствовал их прикосновение сквозь рубашку, как прикосновение шёлка. Поднялся на второй этаж, в нашу комнату — тёплую, тёмную, с раздвинутыми шторами, за которыми виднелся ночной Рим, — и только там поставил её на пол.

Она проморгалась — от кружения, от смеха, от темноты, в которую глаза не сразу привыкли после уличного света. Я видел, как её зрачки расширяются, как она смотрит на меня — снизу вверх, потому что я был выше, потому что всегда был выше, потому что рядом с ней я чувствовал себя великаном, — и в её глазах было всё. Страх. Радость. Желание. Любовь. Всё, что мы прятали за телефонными звонками, за итальянскими словами, за ночью и расстоянием, — всё это было здесь, сейчас, в этой комнате, между нами.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я не дал ей сказать ни слова. Не дал — потому что если бы она заговорила, я бы расцеловал каждый палец, каждый синяк, каждую царапину, и тогда мы никогда не добрались бы до главного. Я накинулся на её губы.

Не поцеловал — пожирал. Жадно, голодно, неистово, как человек, который три недели умирал от жажды и наконец добрался до воды. Мои губы сминали её — мягкие, сладкие, с привкусом мятного чая и чего-то ещё, чего я не мог определить, но что сводило с ума. Мой язык проник, нашёл её, начал играть — дразнить, провоцировать, подчинять. И она ответила — с такой же бешеной, неуправляемой страстей, что у меня перехватило дыхание. Её руки вцепились мне в волосы, потянули, и от этого прикосновения — острого, жёсткого, требовательного — по телу прокатилась волна жара, густая, обжигающая, от которой ноги стали ватными.

В штанах член был каменным, твёрдым, пульсирующим, болезненным, и каждое движение Лины, каждый её стон, каждое прикосновение её языка к моему усиливали эту боль до предела. Я прижал её к себе — крепче, ещё крепче — и почувствовал, как её тело, гибкое, сильное, прижалось к моему, и между нами не осталось ни миллиметра, ни вздоха, ни промежутка.

Сколько длился наш поцелуй — я не знал. Секунды, минуты, вечность. Время перестало существовать, когда её губы были на моих. Когда я наконец отстранился — медленно, неохотно, как человек, которого отрывают от кислорода — я увидел её.

Она дрожала. В моих руках, крепких, которые держали её за талию, она дрожала — мелкой, непрерывной дрожью, и эта дрожь говорила больше, чем любые слова. Дыхание было тяжёлым, прерывистым, возбуждённым — грудь поднималась и опускалась быстро, и я видел, как бьётся жилка на её шее — быстро-быстро, как крылья бабочки. Губы, которые я только что пожирал, были припухшими, красными, влажными — и от этого вида внутри что-то зарычало, требуя большего.

Я ухмыльнулся — медленно, голодно — а потом наклонился и нежно, едва касаясь, поцеловал её шею. Губы прошлись по коже — от ключицы к уху — и я почувствовал, как она вздрогнула, как по её телу пробежала волна мурашек, и этот ответ — молчаливый, инстинктивный — был прекраснее любого стона.

—

Questa è la migliore sorpresa

,

(

Это самый лучший сюрприз

.

)

— прошептал я, и мой голос звучал хрипло, возбуждённо, как наждачная бумага по стеклу. И я не лгал. Ни капельки. За все подарки, все деньги, все власть мира — я бы не променял этот момент, когда она стояла в моей комнате, тёплая, живая, дрожащая.

— Привет… — её голос был тихим, хриплым, и это одно слово, простое, обычное, прозвучало так, будто она произнесла «я люблю тебя».

Я прижал её к себе — не с вожделением, не с голодом, а нежно, бережно, как прижимают то, что дороже всего на свете. И стал вдыхать её запах. Она пахла летом, тёплым, жарким, бесконечным. Терпким виноградом, созревающим на солнце. И ещё чем-то чем-то, что было только её, неуловимым, не имеющим названия, но от чего кружилась голова и сердце делало что-то странное — замедлялось, будто замирало, чтобы потом ударить с новой силой.

Мы стояли так — обнявшись, не двигаясь, не говоря — минут десять. Может, больше. Я чувствовал, как её дыхание постепенно выравнивается, как напряжение уходит из её тела, как она расслабляется в моих руках, доверяя мне полностью, без остатка. И от этого доверия — тихого, абсолютного, хрупкого — внутри что-то ныло, тёплое, почти болезненное. Это не было желание. Это было что-то более глубокое, более страшное. Любовь — та самая, о которой не говорят в нашем мире, потому что любовь — это слабость, а слабость — это смерть.

Но сейчас, в темноте нашей комнаты, с её запахом на моей коже, мне было плевать на мир. На мафию. На Такуми. На всё.

Лина немного отстранилась — не разрывая объятий, просто чуть-чуть, чтобы посмотреть на меня. Её глаза — большие, тёмные, с тем особенным блеском, который я видел только у неё — были сонными, усталыми, но счастливыми.

— Мне нужно в душ, — сказала она, и голос был тихим, почти извиняющимся. — Я устала…

Я не хотел её отпускать. Каждая клетка моего тела протестовала, кричала, цеплялась за неё. Но я видел тёмные круги под её глазами, видел, как она опирается на меня чуть сильнее, чем нужно, и понял: она действительно устала. Перелёт, тренировки, напряжение последних недель — всё это висело на ней, как свинцовая мантия.

Я неохотно — очень неохотно — отпустил её. Руки разжались медленно, будто сопротивлялись, будто имели собственную волю. Я отошёл к кровати, лёг на неё — на спину, закинув руки за голову — и посмотрел на неё.

— Иди, — сказал я, и голос был хриплым, ленивым, с той особенной интонацией, которую она научилась узнавать. — Я жду тебя, l

a mia stella.

Я ухмыльнулся — коварно, медленно, от обещания, которое было написано в моих глазах ярче, чем в любых словах. И стал смотреть, как она уходит в ванную. И она — чертовка — прокручивала бёдрами на ходу, и каждое движение, каждый поворот был как вызов, как дразнящий, провокационный, преднамеренный жест, от которого кровь приливала книзу, а член начинал пульсировать с новой силой.

Чертовка. Она знала, что делает. Знала — и соблазняла меня с лёгкостью, которая сводила с ума. Но я решил: не сегодня. Сегодня она устала, она с самолёта, и я хочу, чтобы эта ночь — и следующая — были не быстрым, жадным утолением голода, а долгим, бесконечным наслаждением. Я хочу наслаждаться ею всю ночь. Всю. Без спешки. Без жадности. Только — нежность. Только — медленность. Только — она.

Завтрашней ночью она вся моя.

Я лежал на кровати, слушая шум воды из ванной, и ждал. Ждал — и думал о ней. О её губах. О её запахе. О том, как она дрожала в моих руках. О том, как сказала «привет» — одно слово, которое звучало как признание. Вода шумела, и я представлял, как она стоит под душем, как вода стекает по её телу — по плечам, по груди, по животу, по бёдрам — и от этих картин закрыл глаза, и на губах заиграла улыбка.

Пока я ждал, пока слушал воду и представлял её, не заметил, как веки стали тяжёлыми. Последние несколько дней без сна — дни, проведённые за ноутбуком, за планами, за раздумьями о Такуми и Чернове, — наконец дали о себе знать. Тело, расслабленное, тёплое, отяжелевшее, погружалось в сон — медленно, неохотно, как тонет корабль, который ещё сопротивляется, но уже обречён.

Последнее, что я услышал, — шум воды. Последнее, что почувствовал, — запах лета, терпкого винограда, оставшийся на моей рубашке. Последнее, что подумал, — «она здесь. Она рядом. Всё остальное — завтра».

И провалился в сон — тёмный, глубокий, без сновидений, в котором не было ни планов, ни якудза, ни приманки. Только тепло. Только покой. Только ощущение, что где-то рядом — в душе, за стеной — находится человек, ради которого стоит просыпаться.

 

 

Глава 35. Шёпот и шёлк

 

Лина

Выйдя из душа, я ожидала всего, что угодно, только не того, что увидела. Пар ещё клубился по ванной, тёплый, влажный, и кожа горела от горячей воды розовая, расслабленная, а в голове, пока я вытирала волосы полотенцем, крутилась одна мысль: Амо. Его губы. Его руки. Тот поцелуй, от которого до сих пор горели губы и кружилась голова. Я знала, была уверена на сто процентов что, как только я выйду, он снова набросится на меня. Снова пожрёт, подчинит, задушит в объятиях, и от этого ожидания внутри всё ныло, пульсировало, горело тупым, сладким огнём.

Но когда я открыла дверь и вышла в комнату, всё, что я увидела, это Амо, развалившегося на кровати и спящего.

Мои шаги замерли. Полотенце, которое я прижимала к мокрым волосам, медленно соскользнуло на плечи. Я стояла в дверном проёме в футболке, длинной, доходившей мне до середины бедра, с мокрыми волосами, капающими водой на ткань, и смотрела на него.

Амо спал. По-настоящему, глубоко спал так, как спят люди, которые не спали несколько дней. Он лежал на спине, одна рука закинута за голову, другая свободно лежала на простыне, чуть согнутая в локте. Рубашка, расстёгнутая на две пуговицы, обнажала ключицы и верхнюю часть груди, которая медленно, ровно поднималась и опускалась. Ноги вытянуты, одна чуть согнута в колене, и вся его поза расслабленная, открытая, беззащитная, была такой непохожей на того Амо, которого я знала. На наследника клана. На мужчину, чей взгляд прожигал стены, чей голос заставлял подчиняться, чьё присутствие заполняло комнату, как сжатый воздух.

Этот Амо — спящий, мягкий, тёплый — был другим. И от этого контраста что-то внутри перевернулось.

Его лицо было безмятежным, спокойным и всё же, даже во сне, он хмурил брови. Лёгкая, едва заметная складка залегла между ними, будто и во сне его мозг работал, решал, просчитывал, планировал. Будто даже отдаваясь сну, он не мог полностью отпустить контроль. Эта морщинка маленькая, упрямая, не желающая исчезать даже в темноте бессознательного — тронула меня так, что у меня перехватило дыхание. Я стояла и смотрела на эту складку, и мне хотелось — до боли в пальцах, до спазма в груди — прикоснуться к ней. Разгладить. Кончиками пальцев, нежно, медленно, как разглаживают складку на любимой книге. Как будто одно прикосновение могло стереть все его заботы, все его мысли, весь груз, который он нёс каждый день.

Вид спящего Амо возбуждал меня — это было правдой, и я не стала бы этого отрицать. Широкие плечи, обнажённая грудь, длинные ноги, тёмные волосы, растрёпанные, разметавшиеся по подушке, как чёрные шёлковые нити, — от этого зрелища внутри поднималось знакомое, горячее, густое желание, и я почувствовала, как кожа покрылась мурашками, а между ног стало горячо и влажно. Я стояла и хотела его — так сильно, что пальцы сжались сами собой, а дыхание стало чуть тяжелее.

Но одновременно — одновременно с этим тёмным, голодным желанием — было что-то другое. Что-то более тихое, более глубокое, более страшное. Нежность. Та самая, от которой не защититься, которую не спрятать за сарказмом или грубостью. Нежность, которая разрасталась внутри, как тёплый свет, и заполняла все тёмные углы, все пустоты, все трещины.

Он был прекрасен. Не красавец в классическом смысле — нет, его красота была другой. Резкой, мужской, с резкими скулами, с тяжёлой челюстью, с тонкими губами, которые сейчас, во сне, были мягкими, расслабленными, и от этого казались ещё более соблазнительными. Но дело было не в чертах. Дело было в нём. В том, как он выглядел, когда снимал броню. Когда переставал быть наследником. Когда — на секунды, на минуты, на эти часы сна — становился просто мужчиной. Уставшим. Нежным. Моим.

Я смотрела на него и думала: я хочу его нарисовать. Вот так — лежащим на спине, с этой складкой между бровей, с приоткрытыми губами, с тенью от ресниц на скулах. Я хочу запечатлеть этот момент — когда он не знает, что на него смотрят, когда он не позирует, не контролирует, не подчиняет. Когда он просто… есть. Я хочу перенести на холст каждый изгиб, каждую тень, каждую линию — так, как вижу, так, как чувствую. Но время — уже полночь, и мольберта у меня нет, и руки не умеют рисовать так, как видит сердце. И я просто стояла и смотрела. Запоминала. Каждую деталь — впитывала, как губка впитывает воду, жадно, до краёв.

Я хотела уйти в другую комнату. Правда хотела. Потому что лежать рядом с ним, зная, что он спит, зная, что не притронется ко мне, не обнимет, не прошепчет итальянских слов, от которых горит кожа, — это было почти мучением. Лежать рядом и не трогать. Дышать одним воздухом и не целовать. Слышать его сердцебиение и не прижиматься к груди. Это было мучительно. И соблазнительно одновременно.

Но что-то меня останавливало. Не лень, не усталость — что-то другое. Что-то, что жило глубже, в том месте, где рождаются решения, которые не обдумывают, а просто принимают. Какой-то первобытный, инстинктивный, непреодолимый магнит — он тянул меня к кровати, к нему, и я не могла сопротивляться. Не хотела. Тело, мокрое после душа, расслабленное, тёплое, хотело одного — лечь рядом. Рядом с ним. С тем, кто пах летом и терпким виноградом. С тем, чьё дыхание — ровное, глубокое, спокойное — было самым красивым звуком на свете.

Я не знала, сколько простояла так, глядя на него. Минуты? Час? Время снова потеряло значение, как теряло всегда, когда рядом был Амо. Я стояла в дверном проёме, в его футболке, с мокрыми волосами, и смотрела на спящего мужчину, и в этой комнате, в этой тьме, в этой тишине — не было ни мафии, ни кланов, ни заданий, ни якудза. Был только он. И я.

Усталость наконец дала о себе знать — навалилась, тяжёлая, неотвратимая, как прилив. Веки налились свинцом, ноги заныли, и тело, которое держалось на адреналине все эти часы — перелёт, встреча, поцелуй, душ — наконец сдалось. Я подошла к кровати — тихо, на цыпочках, стараясь не разбудить его, — и легла рядом. Осторожно, на самый край, боясь лишним движением нарушить его сон.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Прохладные простыни коснулись разгорячённой кожи, и я вздрогнула. Потом — медленно, дюйм за дюймом — расслабилась. Матрас был мягким, подушка пахла им — Амо, его запахом, его теплом, — и этот запах обволакивал, убаюкивал, как колыбельная.

Я лежала на боку, лицом к нему, и смотрела — в последний раз, перед тем как закрыть глаза. Его профиль — чёткий, тёмный на фоне окна, за которым мерцал ночной Рим — был последним, что я увидела. Эта складка между бровей. Эти губы. Эта безмятежность, которая была ему так не свойственна и от этого так бесценна.

Я закрыла глаза. И провалилась в сон — глубокий, тёмный, тёплый, без сновидений. Без снов о синяках и тренировках. Без семнадцати минут на циферблате. Без страха. Без якудза. Без масок.

Впервые в жизни — спокойный сон. Впервые — рядом с кем-то. Впервые — с ощущением, что мне не нужно смотреть через плечо. Что рядом со мной — не враг, не угроза, не опасность. Что рядом со мной — он.

Его дыхание — ровное, тихое — было моим метрономом. И под его мерный, спокойный ритм я уснула. По-настоящему. Как не спала никогда

Я проснулась от того, что на меня смотрят. Не от звука, не от движения от взгляда. От тяжёлого, плотного, почти осязаемого присутствия чьих-то глаз, которые буравили меня с такой пристальностью, что кожа загорелась ещё до того, как я открыла свои. И ещё от лёгких прикосновений. Кончики пальцев скользили по моей руке, от запястья к локтю, вверх, к плечу, едва касаясь, будто рисуя невидимые узоры на коже. Потом по телу. По шее, по ключице, по линии плеча — медленно, нежно, дразняще.

Но я не боялась. Не напряглась, не дёрнулась, как в первый раз, когда проснулась в доме Амо. Тогда я проснулась в чужой постели, в чужом мире, и первое, что сделало моё тело, напряглось до предела, как натянутая струна, готовая лопнуть. Сейчас, сейчас всё было иначе. Моё тело знало, где я. Знало, чья рука касается меня. Знало, что рядом не враг, не угроза, а он.

Я нехотя открыла глаза, нехотя, потому что сон был слишком хорош, слишком глубок, слишком тёплый, чтобы отпускать его. И увидела Амо.

Он сидел на краю кровати, склонившись ко мне, и его глаза тёмные, бездонные, прожигающие насквозь смотрели на меня с тем выражением, которое я научилась узнавать только у него: голод и нежность, сплетённые в один неразрывный узел. На его лице играла лёгкая улыбка, не усмешка, не ухмылка, а настоящая, мягкая, тёплая улыбка, от которой внутри всё таяло. На нём уже была другая одежда чёрная футболка, плотно обтягивающая плечи и грудь, и чёрные джинсы. Он уже успел одеться, умыться, причесаться и, судя по всему, давно проснулся, потому что провёл здесь, рядом со мной, черт знает сколько времени, пока я спала.

— Доброе утро… — мой голос звучал ещё сонно, хрипло, с тем особенным утренним тембром, который бывает только у людей, которые только что вынырнули из глубокого сна. Я даже боялась представить, как выгляжу, растрёпанная, с легка мокрыми после вчерашнего душа волосами, которые за ночь не до конца высохли и теперь, наверное, торчали в разные стороны, как воронье гнездо. Жар прилил к щекам, и я отвела взгляд, уставившись в простыню, будто на ней можно было найти ответ на вопрос, как спасти ситуацию.

Амо тихо рассмеялся, негромко, нежно, бархатисто, как тёплый шоколад, и этот звук заполнил комнату, как солнечный свет. Наклонился ко мне, поцеловал щёку мягко, едва касаясь, и прошептал, касаясь губами мочки уха:

— Доброе утро, моя красавица…

Ох, черт. Слышать голос Амо с утра это что-то восхитительное. Низкий, хриплый, с той итальянской хрипотцой, от которой мурашки бегут по всему телу, от кончиков пальцев на ногах до макушки. Никогда раньше не думала, что мне будет нравиться просыпаться под мужской голос. Не знала, что слово «красавица» может звучать так, не как комплимент, а как правда, как признание, как молитва. Но сейчас, когда я лежала рядом с ним, на его кровати, в его комнате, в его доме, я понимала всё больше и больше, что мне это нравится. Сильно нравится. До дрожи.

Я улыбнулась ему, не той защитной, кривой усмешкой, которую я привыкла носить, как броню, а настоящей, тёплой, сонной улыбкой, от которой щёки болели. Мне нравилось смотреть на него, на его жёсткое, уверенное лицо, на котором утренний свет рисовал тени и блики. Лучи солнца, пробивающиеся сквозь неполностью задёрнутые шторы, падали на его скулы, на линию челюсти, и от этого он выглядел ещё более… мужским. Более реальным. Более моим.

— Я долго спала? — после небольшой тишины и гляделки друг на друга — тишины, которая была не неловкой, а наоборот, наполненной, как бокал хорошего вина, я наконец нашла в себе силы спросить. Мой голос был мягким, и я сама не заметила, как по-итальянски протянула гласные, будто этот язык уже пропитал меня, стал моим.

— Не так, чтобы проспать сутки, — Амо улыбнулся, и его пальцы снова скользнули по моей шее, от подбородка к ключицам и обратно, — но слишком мало для отдыха. Тебе нужно спать больше,

piccina

.

Его действия были лёгкими, нежными, почти невесомыми, кончики пальцев едва касались кожи, будто он боялся повредить что-то хрупкое, и от этого прикосновения по телу побежали мурашки, густые, горячие, как река, разливающаяся весной. Амо видел их, видел, как моя кожа покрывается этими мелкими, предательскими пупырышками, и ухмыльнулся сильнее, довольный, как кот, который поймал канарейку.

— Так всё же сколько? — я приподнялась на локте, и одеяло соскользнуло с плеча, обнажая кожу, и я заметила, как его взгляд скользнул туда быстро, голодно, и тут же вернулся к моим глазам.

Амо смотрел на меня, не прекращая своих незамысловатых ласк, и улыбался, как чеширский кот, медленно, самодовольно, бесконечно довольный собой и тем эффектом, который он производил.

— Сейчас только десять часов утра, — ответил он, и голос его звучал ровно, спокойно, но в глазах горел огонёк, который говорил: «Ты проспала полдня, и это прекрасно, и я мог бы смотреть на тебя спящей ещё столько же».

И вдруг резко, как хлопок двери на ветру, Амо нахмурил брови и убрал руку. Его пальцы покинули мою шею, и место, где они только что были, мгновенно стало холодным, пустым, и мне захотелось схватить его руку, вернуть, прижать к себе. Я невольно нахмурилась так же, как он, будто зеркально отразила его эмоцию.

— Что с тобой? — спросила я, и меня напрягло то, как Амо спрятал всю радость с лица, как стёр улыбку, как снова стал холодным и неприступным, словно каменная стена, которую я только-только начала разрушать, и вот она снова стоит, глухая, высокая, без единой трещины.

— Дела клана, — ответил он, и голос был уже другим, не хриплым, не нежным, не утренним. Деловым, жёстким, холодным. Наследник Дона Висконти вернулся. — Мне нужно уехать. Вилла в твоём распоряжении. В этот раз здесь будет моя экономка и повар, и пара человек из охраны. Можешь отдыхать. Я не знаю, во сколько приеду, так что не скучай.

Каждое слово как удар. Не жестокий, не злой, но удар. Потому что я слышала то, что он не говорил: «Я не хочу уезжать. Но должен». И ещё то, что он не говорил, но что звучало громче всего: «Я боюсь за тебя. За то, что оставляю тебя одну. За то, что не знаю, что происходит в твоей голове. За то, что ты не рассказываешь мне всё».

Амо наклонился ко мне медленно, как будто давая мне время отстраниться, если я захочу. Но я не захотела. Никогда не захочу. Его губы коснулись моих, нежно, невесомо, как падающий лепесток, и продержались секунду, две, три, а потом его язык скользнул по моей нижней губе, медленно, дразняще, обещая то, что будет позже. Я открыла губы, хотела ответить, хотела углубить поцелуй, обнять его, притянуть, не отпускать, но Амо отстранился. Резко, будто заставляя себя. И я жалобно, тихо, почти неконтролируемо простонала и от этого стона, от этой слабости, которую я не смогла скрыть, мои щёки снова вспыхнули.

Амо посмотрел на меня и хищная улыбка вернулась на его лицо. Медленная, голодная, обещающая. Улыбка, которая говорила: «Я запомню этот звук. И когда вернусь заставлю тебя издать его снова. И не раз».

— До вечера,

la mia stella

, — бросил он через плечо и ушёл. Дверь закрылась за ним тихо, но окончательно.

Я выдохнула. Долгий, тяжёлый выдох, будто задержала дыхание на всё время, пока он был в комнате. Снова закрыла глаза и продолжила лежать, слушая тишину, которую он оставил после себя. Тишина эта была особенной, не пустой, а наполненной его запахом, его теплом, его присутствием, которое ещё витало в воздухе, как запах дождя после грозы.

Я хотела сказать, что у меня с ним только три дня. Три. Что я прилетела на три дня, и каждый из них на вес золота, и каждый, который проходит без него, это украденный у меня день. Но промолчала. Думаю, я ещё успею поговорить. Успею сказать. Успею попросить. Может быть

Я лежала ещё минут пятнадцать, просто наслаждаясь тем, что могу лежать. Просто лежать. Не вскакивать в шесть утра, не тянуть ноги, не стискивать зубы от боли в рёбрах, не бежать на ринг, где тебя уже ждут двое мужчин, готовых превратить твоё тело в отбивную. Впервые за три тяжёлых, бесконечных недель я могла спокойно валяться и наслаждаться отдыхом и временным таким хрупким, таким иллюзорным спокойствием. Мягкость матраса, прохлада простыни, тёплый свет из окна, запах Амо на подушке, всё это было так непривычно, так прекрасно, что хотелось плакать.

Но одна мысль назойливая, липкая, как паутина, так и не покидала меня. Адель. Моя подруга. Мой единственный человек за пределами клана, который знал, кто я, и не отвернулся. Я писала ей осторожно, завуалированно, не выдавая себя, с другого номера, потому что с моего номера за мной могли следить. Писала скрыто, но так, чтобы Адель поняла. Но Адель не отвечала. Ни на одно сообщение. Ни на один звонок. Молчание, которое длилось уже недели, молчание, которое раньше было для нас немыслимым теперь давило, как камень на груди. Где она? Что с ней? Почему молчит?

Я отогнала мысль не потому что перестала беспокоиться, а потому что сейчас, в этой тишине, на этой кровати, в этом доме, я не могла ничего сделать. Не могла поехать к ней, не могла позвонить с открытого номера, не могла рисковать. Всё, что мне оставалось, ждать. И надеяться.

Повалявшись ещё немного в постели Амо, в его постели, которая пахла им, которая была тёплой, которая была самой удобной поверхностью во вселенной, я наконец решила встать. Не потому что хотела, а потому что тело, привыкшее к движению, к нагрузкам, к постоянному напряжению, начинало затекать от непривычной мягкости.

Я выскользнула из кровати, побродила по комнате, потянулась долго, с наслаждением, чувствуя, как мышцы, натренированные, но отдохнувшие за ночь, растягиваются и щёлкают. Потом вышла из комнаты Амо и направилась в ту, в которой прошлый раз оставалась. Как и ожидалось, в этой комнате лежали мои вещи, чемодан, уже кто-то заботливо занёс и поставил у стены. Вилла Амо работала как швейцарские часы: всё было на своих местах, всё было готово, всё было продумано.

Выбрав простую футболку оверсайз, мягкую, светлую, пахнущую свежестью и шорты, я достала из чемодана красивое нижнее бельё. Не для Амо, точнее, не только для Амо, а для себя. Потому что красивое бельё, даже если его никто не видит, меняет то, как ты себя чувствуешь. Делает тебя увереннее, легче, женственнее. А мне сейчас нужно было чувствовать себя женщиной, а не бойцом. Хотя бы на эти три дня.

Направилась в ванную комнату ту, что была при моей комнате, отдельную, с большой раковиной, зеркалом во всю стену и ванной на ножках, которая выглядела так, будто её сняли с фильма про древнеримские купальни. Приняла горячую ванну, долго, неспешно, с пеной, которая пахла жасмином и чем-то цитрусовым, и впервые за недели почувствовала, как вода не просто смывает грязь, а вымывает из тела напряжение, страх, усталость. Каждый синяк, оставшийся от тренировок, побледнел ещё больше, и мазь Дэвида делала своё дело кожа очищалась, светла, и я снова начинала узнавать себя в зеркале. Не бойца. Не приманку. Девушку.

Одевшись, высушив волосы и собрав их в небрежный хвост, я спустилась вниз. Лестница — широкая, каменная, с резными перилами, вела в холл, залитый утренним светом, который лился через высокие окна. Вилла была красивой, не роскошной в вульгарном смысле, а красиво с старинной мебелью, картинами на стенах, теплым деревом и светлым камнем, с запахом, который я определила как «дом». Пахло домом. Чужим, но тёплым.

Я шла в сторону кухни , голод привычный и настойчивый, тянул меня туда, и чуть в проходе не столкнулась с девушкой. Очень молодой, лет двадцати трех, с тёмными волосами, собранными в тугой пучок, и форменной одеждой, горничная судя по всему. Я замерла в проходе и она замерла тоже, уставившись на меня таким презренным взглядом, что мне захотелось рассмеяться. Она смотрела на меня, как на грязь, как на пятно на идеально чистом полу, как на что-то, чего здесь быть не должно. Разглядывала с ног до головы, медленно, оценивающе, и от каждого её взгляда, от каждой морщинки на её лбу, от каждой складки у губ веяло такой злобой и ревностью, что воздух вокруг неё, казалось, стал тяжелее.

Я машинально вскинула бровь, привычка выработанная годами жизни в клане, где один взгляд мог сказать больше, чем тысяча слов. Моя бровь говорила: «Ты серьёзно?»

— А ты ещё кто такая?! — её голос звучал громко, пискляво, визгливо, как несмазанная дверь. Этакая кошачья злость, спрятанная за напускной дерзостью, и от этого ещё более смешная.

Я стояла и водила взглядом по ней вверх, вниз, спокойно, не торопясь, без враждебности, но и без дружелюбия. Просто смотрела. Оценивала. Как учил дедушка. Как учил Марио. Никогда не показывай, что тебя задели. Никогда.

— Эй! Я с тобой говорю! Ты кто такая?! Что забыла в доме сеньора Висконти?! — девица не переставала визжать и возмущаться, её голос становился всё выше, всё пронзительнее, и я видела, как её щёки наливаются румянцем, не от смущения, а от ярости. Она стояла передо мной, как петух перед чужой курицей, и от этого зрелища мне хотелось одновременно рассмеяться и зевнуть.

Я не отвечала. Не потому что не знала, что сказать, а потому что молчание в нашем мире оружие пострашнее любого крика. Молчание — это сила. Крик — слабость. И она кричала, а я молчала, и между нами росла пропасть, на дне которой было одно: она знала, что я не боюсь её. И это пугало её больше любого ответа.

Как вдруг за моей спиной, откуда ни возьмись прозвучал другой голос. Женский. Строгий, уверенный, приятный, с той особенной интонацией, которая бывает у людей, привыкших командовать, но умеющих это делать без крика и грубости.

— Велия! Займись делами! Живо.

Каждое слово как камень, брошенный в воду. Тихо, но круги пошли далеко. Велия, так звали эту писклявую девицу, побледнела, сжалась, опустила глаза и, пробормотав что-то невнятное, метнулась прочь, как ошпаренная. Я обернулась на голос и увидела женщину, которая стояла в коридоре с таким достоинством и спокойствием, будто только что не отчитывала подчинённую, а принимала гостей на светском приёме.

Она была... на вид лет сорока, может, чуть больше, в строгом тёмном костюме, с аккуратно уложенными волосами и лицом, на котором читались ум, выдержка и та особенная, тихая элегантность, которая не зависит от одежды или украшений. Приятная. Очень приятная. От неё веяло спокойной силой, и я сразу почувствовала: эта женщина не просто экономка, это правая рука Амо в вопросах дома.

— Сеньорита Сальваторе, — она улыбнулась мне тёплой, искренней улыбкой, — прошу прощения за неподобающее поведение моих подопечных. Я не всех успела проинформировать, что у нас гости. Она склонила голову в знак уважения, и этот жестне раболепный, не заискивающий, а именно уважительный, сказал мне о ней больше, чем любые слова. — Меня зовут Гразиэла, я экономка сеньора Висконти.

Я улыбнулась Гразиэле искренне, потому что она мне понравилась. Сразу, без оговорок. В её глазах не было ни презрения, ни ревности, ни фальши. Только спокойное, профессиональное уважение и где-то глубоко тёплое любопытство.

— Очень приятно познакомиться, — сказала я, и мой голос звучал спокойно, ровно, с той лёгкостью, которую я чувствовала в этот момент. — И не берите в голову оплошности ваших подопечных. Я не сержусь.

И это было правдой. Велия с её писклявой ревностью меня не задела. Разве что позабавила. Я —гостья Амо. Она — горничная. И мы обе знали, кто из нас в этом доме значит больше, и дело было не в статусе, а в том, чьё имя он шепчет ночью.

— Сеньорита Сальваторе, — Гразиэла сделала лёгкий жест рукой, приглашая следовать за ней, — пройдёмте на кухню. Сеньор Висконти просил вас накормить. Она чуть улыбнулась, и в этой улыбке мелькнула тёплая, почти материнская нотка. — Я хотела уже идти за вами в комнату, но вы как раз вовремя спустились. Наш повар приготовила чудесный штрудель, думаю, вам понравится.

— Зовите меня просто Лина, — сказала я, и Гразиэла кивнула, не возражая, а принимая, с той лёгкостью, которая говорила о том, что она умеет адаптироваться, умеет чувствовать людей.

Я кивнула и пошла за Гразиэлой. Виллу я уже неплохо знала, Амо в первый мой приезд провёл мне экскурсию, с той гордостью хозяина, которую я находила одновременно трогательной и забавной. Он показывал мне каждую комнату, каждый угол, каждый камень, и в его голосе звучала любовь, не ко мне, а к этому дому, к этой земле, к этой жизни, которую он построил. Я думала тогда, что и в этот раз тут не будет никого, кроме нас, но видимо Амо решил в этот раз оставить персонал. Может быть, потому что не хотел оставлять меня совсем одну, а может, потому что дела клана требовали его присутствия в другом месте.

Зайдя на кухню просторную, тёплую, с большими окнами, через которые лился свет, я увидела пожилую женщину и девушку примерно моего возраста. Они стояли у большого деревянного стола, что-то готовили, тесто, судя по муке на руках, а рядом, на подставке, красовался готовый штрудель, золотистый, румяный, от которого поднимался пар и такой аромат, что у меня заурчало в животе. Кухня наполнилась запахом корицы, яблок, сливочного масла и чего-то ещё — сладкого, пряного, тёплого, как детство.

— Клара, Люси, — Гразиэла обратилась к ним, и её голос стал чуть строже, — познакомьтесь: сеньорита Лина Сальваторе, гостья нашего сеньора.

Как только Гразиэла произнесла моё имя, обе дамы обернулись. Женщина — та, что постарше, с добрыми, морщинистыми глазами и румяным лицом, улыбнулась мне — открыто, тепло, по-матерински. А вот вторая девушка —смотрела иначе. Её взгляд был таким же, как у Велии: презрительным, оценивающим, и в нём плескалась ярость и ревность, густая, как мёд.

— Клара — та, что постарше, она главный повар в доме, — прошептала Гразиэла, наклонившись к моему уху. — Люси — её дочь, моя помощница, но чаще помогает Кларе на кухне.

Я коротко кивнула и снова посмотрела на дам. Клара снова улыбалась мне, и от её улыбки веяло таким теплом, что мне стало неловко, я не привыкла к чужой доброте, не привыкла к тому, что люди могут улыбаться просто так, без расчёта, без скрытого смысла. А Люси... Люси смотрела так, будто я украла у неё что-то. И я знала — что. Амо. Или, вернее, его внимание, его присутствие, его место в этом доме, которое она, видимо, считала своим по праву.

— Рада знакомству, — я мило улыбнулась, искренне Кларе, прохладно Люси. Прошла к столу, куда мне указала сесть Гразиэла. Она тут же поставила передо мной чашку с кофе, ароматного, горячего, в красивой фарфоровой чашке, которая показалась мне произведением искусства, и тарелку со штруделем, от запаха которого закружилась голова. Сама Гразиэла села рядом, не напротив, а рядом, и этот жест говорил: «Я не обслуживаю вас, я составляю вам компанию».

Я была не против компании. Совсем не против. Пока я завтракала, а штрудель был настолько вкусным, что я закрыла глаза от удовольствия, и Клара, заметив это, улыбнулась так, будто я вручила ей орден, я решила поговорить с Гразиэлой. Спросить о работе на Амо, о жизни клана, о том, как устроен этот дом, эти люди, этот мир, который я знала с другой стороны и который здесь, на вилле, выглядел совсем иначе, не жестоким, не холодным, а почти… нормальным.

— Гразиэла, — я отхлебнула кофе и посмотрела на неё, — давно ли вы работаете в клане?

— Двадцать лет, сеньорита... Лина, — поправила она себя с лёгкой улыбкой. — С тех пор, как сеньор Чезаре Висконти стал главой семьи. Я начинала горничной при его отце, а когда сеньор Амо решил уехать в Рим —я последовала за ним.

— Последовали за ним? — я приподняла бровь. — Не многие готовы отправиться далеко от родного города.

Гразиэла помолчала, и в этом молчании была тишина человека, который знает цену своим словам.

— Я решилась, потому что сеньор Висконти — хороший человек, — сказала она, и голос её звучал тихо, но твёрдо. — Не каждый видит это. Не каждый знает. Но я знаю. Я видела его мальчишкой, видела, как он рос, как учился, как стал тем, кем стал. И я знаю, что под этой стеной, которую он носит, — сердце. Большое, доброе, которое он прячет от всех, потому что в нашем мире доброе сердце — это мишень.

Я слушала и молчала, потому что слова Гразиэлы резонировали внутри, как струна, и я чувствовала: она говорит правду. Не потому что хочет мне понравиться, а потому что верит в то, что говорит. И от этой веры, от этой преданности, тихой, не показной, настоящей, мне стало тепло.

— А остальные? — я кивнула в сторону, где исчезла Велия. — Они тоже... преданы?

Гразиэла вздохнула коротко, почти незаметно.

— Велия и Люси... молодые. Они видят сеньора Висконти и... — Гразиэла не закончила, но я поняла. Молодые девушки, живущие в одном доме с красивым, властным, могущественным мужчиной, что может быть естественнее? Они мечтают, надеются, фантазируют, и появление гостьи, которую хозяин встречает с такой нежностью, для них как пощёчина.

— Понимаю, — кивнула я, и голос мой звучал спокойно. — И не осуждаю. Любовь — странная вещь.

— Это не любовь, — Гразиэла посмотрела на меня с тем выражением, которое бывает у взрослых, когда они говорят с детьми о чём-то, что дети ещё не понимают. — Это мечта. Любовь — это другое. Любовь — это когда ты видишь человека насквозь, со всеми его тьмой и светом, и всё равно остаёшься. А они видят только маску. Красивую, блестящую, как медаль. Но маску.

Я замолчала. И в этот момент, за кофем, за штруделем, на тёплой, солнечной кухне, в доме мужчины, которого я любила и боялась потерять, я поняла, что Гразиэла сказала мне больше, чем собиралась. И больше, чем я готова была услышать.

Мы просидели ещё около часа. Гразиэла рассказывала о доме, о привычках Амо, о том, как он работает по ночам, в одиночестве, с ноутбуком и виски, о том, как редко отдыхает, как мало ест, как много берёт на себя. Клара, проходя мимо, добавляла детали с материнской заботой, с лёгким ворчанием: «Синьор не ест нормально», «Синьор не спит», «Синьор работает слишком много». Я слушала и улыбалась, и с каждой минутой, с каждой историей, Амо становился для меня всё более живым, всё более настоящим, всё более человеческим. Не наследником Дона Висконти, не властным именем в новостях, а мужчина, который не ест, не спит, не отдыхает и несёт на плечах вес, который сломил бы любого другого.

После завтрака я поблагодарила Клару, искренне, потому что штрудель был божественным, и Гразиэла показала мне остальную часть дома, ту, которую я не видела в прошлый раз. Сад — тенистый, с оливами и лимонными деревьями, с террасой, с которой открывался вид на Рим, раскинувшийся внизу, как старая карта. Спортзал — компактный, но оборудованный, и я улыбнулась, увидев боксёрскую грушу в углу. Даже Амо, оказывается, бил по ней — судя по потёртостям на кожухе.

Я провела остаток утра в саду, на террасе, с книгой, которую нашла в библиотеке, что-то итальянское, старое, в потёртом переплёте. Солнце грело, ветер шевелил волосы, и я впервые за недели почувствовала спокойствие. Не то натянутое, контролируемое спокойствие, которое я носила, как броню, а настоящее. Тихое. Глубокое. Спокойствие человека, который знает, что впереди буря, и даёт себе несколько часов тишины перед ней.

Но мысли не отпускали. Адель — молчание, которое давило. Задание — карнавал, маска, Такуми. Амо — который уехал, не сказав, куда и когда вернётся. И я — между всем этим, между всеми этими мирами, как канатоходец, который знает, что верёвка порвётся, но не знает когда.

Я закрыла глаза и подставила лицо солнцу. Три дня. У меня три дня. И я собиралась прожить каждый из них так, будто последнего может не быть.

Потому что, может быть, так и будет

Я просидела на террасе до самого заката. Читала Данте Алигьери — «Божественную комедию» в старом, потёртом издании, которое нашла утром в библиотеке Амо. Страницы желтоватые, хрупкие, пропитанные запахом времени и типографской краски, и от этого чтение ощущалось не как развлечение, а как ритуал прикосновение к чему-то древнему, вечному, что переживёт всех нас. Мне нравилось читать. Всегда нравилось. Особенно на свежем, тёплом воздухе, когда ветер перелистывает страницы, как нетерпеливый читатель, а солнце греет плечи, и слова падают в тебя, как семена в плодородную землю.

Данте писал о путешествии через Ад, Чистилище и Рай, и я ловила себя на горькой усмешке, потому что знала: мой собственный Ад — не в этих страницах. Мой Ад ждет меня через неделю, на карнавале, в маске, перед лицом человека, которого я должна убить. А Чистилище — это тренировки, синяки, боль, и ночи, когда я засыпала с мыслью о том, что могу не проснуться. А Рай… Рай — это здесь. Эта терраса, этот сад, этот закат, этот воздух, пахнущий жасмином и нагретым камнем. Рай — это три дня в доме Амо, когда мне не нужно никого убивать, не от кого бежать, не перед кем притворяться.

Я читала, и время текло мимо, как река мимо камня — не задевая, не тревожа, просто существуя где-то рядом. Солнце медленно, лениво, как сытый кот, ползло к горизонту, и небо менялось каждую минуту, от золотого к янтарному, от янтарного к медному, от медного к розовому, и, наконец, к глубокому, насыщенному багрянцу, который разливался по небосводу, как вино по белой скатерти. Последние лучи длинные, тёплые, прощальные, озаряли город внизу, и Рим, раскинувшийся в долине, загорался, как мириады свечей: купола, башни, крыши, всё светилось, всё горело, и от этого зрелища перехватывало дыхание.

Я отложила книгу медленно, закладывая страницу уголком, и стала смотреть, как садится солнце. Смотрела и улыбалась, тихой, спокойной, почти печальной улыбкой, которая приходит, когда человек чувствует себя одновременно счастливым и тревожным, когда настоящий момент так прекрасен, что страшно думать о том, что будет дальше. Город внизу затихал, погружался в вечерние сумерки, и огни жёлтые, тёплые, далёкие, зажигались один за другим, как звёзды, опустившиеся на землю.

Я не знала, во сколько приедет Амо. Не знал, наверное, и он сам, дела клана не подчиняются расписанию, они подчиняются необходимости. Но я решила подготовиться. Не к его приезду, к нему. К тому моменту, когда он войдёт в дверь, увидит меня, и его глаза, эти тёмные, цвета грозного неба, прожигающие глаза скажут то, что его губы пока не решатся произнести.

Я встала с шезлонга неохотно, потому что тело, расслабленное, тёплое, не хотело покидать это место покоя, и направилась внутрь дома. Прямиком на кухню. Надеялась застать Клару — она, с её тёплой улыбкой и материнской заботой, была единственным человеком на этой вилле, рядом с которым я чувствовала себя… нормально. С Люси пересекаться не хотелось. Не из страха, из нежелания тратить энергию на чужую ревность, которая ко мне не имела ни малейшего отношения.

Войдя на кухню, я почувствовала облегчение — Клара была там. Эта приятная, пожилая дама опять что-то готовила, стоя у большого деревянного стола, и её опытные, уверенные руки месили тесто с той лёгкостью, которая бывает только у людей, делающих своё дело с любовью. Кухня снова наполнилась ароматами неземными, тёплыми, густыми: пахло свежим хлебом, травами, оливковым маслом и чем-то сладким, что я не могла определить, но от чего текли слюнки.

— Клара, — я подошла ближе и заговорила тихо, почти шёпотом, будто доверяя тайну. — Можно вас попросить приготовить лёгкий ужин для меня и Амо? И бутылку вина. И принести всё это в комнату Амо.

Я говорила и краснела. Почему-то, непонятно почему, несвойственно для меня жар заливал щёки, уши, шею, и я чувствовала себя девочкой-подростком, которая просит бабушку испечь пирог для свидания. Это было нелепо. Я — Лина Сальваторе, боец, убийца, приманка — и я краснею, потому что прошу приготовить ужин для мужчины, с которым провела ночь. Смешно. И прекрасно. Потому что это означало, что я жива. Что под бронёй, под маской, под годами тренировок и насилия, — жива девочка, которая умеет краснеть.

Клара повернулась ко мне, и на её лице расцвела улыбка тёплая, понимающая, всезнающая. Она ничего не спросила. Не подняла бровь, не усмехнулась, не подмигнула. Просто кивнула — спокойно, по-деловому, — и от её молчания мне стало ещё теплее. Потому что это молчание говорило: «Я понимаю. И я рада за тебя. И за него».

— Конечно, сеньорита, — сказала она, и голос её звучал мягко, как тёплое масло. — Я приготовлю. И вино — сеньор предпочитает Кьянти, но у нас есть и Брунелло, если сеньорита хочет что-то особенное.

— Брунелло, — ответила я, и улыбнулась, потому что вспомнила, как Амо однажды — по телефону, в одном из тех вечерних разговоров, которые заканчивались стонами и тишиной — говорил, что Брунелло — это вино, которое пьют не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы почувствовать вкус жизни. И я хотела, чтобы сегодня он почувствовал именно это — вкус жизни. Вкус нас.

Клара кивнула и повернулась к столу, уже начиная работать, и я развернулась и вышла — быстро, пока румянец не стал ещё сильнее.

Зайдя в гостевую комнату, где находились мои вещи, я закрыла дверь, прислонилась к ней спиной и выдохнула. Сердце билось — быстро, нервно, радостно, — и я чувствовала себя смешной. Смешной и счастливой. Я — готовлюсь. Для него. Не к бою, не к заданию, не к встрече с врагом — к нему. К вечеру. К ночи, которая будет нашей. И от этого осознания внутри всё переворачивалось — предвкушение, горячее, пузырящееся, поднималось откуда-то из живота, заполняло грудь, горло, голову.

Я направилась в ванную. Мне нужно было привести себя в порядок — не просто умыться, а подготовиться, как готовятся к чему-то важному, к чему-то, чего ждали давно и что должно быть прекрасным. Горячая ванна, вода тёплая, почти горячая, с пеной, пахнущей жасмином и розой — и я погрузилась в неё, закрыла глаза и стала думать.

О нём. О его руках, больших, сильных, с длинными пальцами, которые умели быть и жёсткими, и нежными. О его губах, тонких, которые целовали так голодно, что забывали дышать. О его голосе — низком, хриплом, итальянском, от которого по телу бегали мурашки. О том, как он смотрел на меня утром — с этой лёгкой улыбкой, с этим огнём в глазах, с этой нежностью, которую он прятал от всего мира и которую показывал только мне.

Вода обнимала, ласкала, расслабляла, и я лежала, погружённая в тепло, и мысли — тёплые, вязкие, как мёд — текли медленно, сладко, и где-то на их краю, в тёмном, тёплом месте, зарождалось желание. Не резкое, не острое, а медленное, нарастающее, как прилив, — и от него по телу пробегали волны мурашек, а между ног становилось горячо, и я шевелила бёдрами под водой, чувствуя, как возбуждение поднимается, разрастается, заполняет каждую клетку.

Я вышла из ванны медленно, неохотно, как выходят из тёплого моря, и вытерлась полотенцем, стоя перед большим зеркалом, которое занимало всю стену. И замерла.

Я смотрела на себя, на своё тело, мокрое, блестящее, с каплями воды, стекающих по коже, как роса по лепесткам, и была заворожена. Не тщеславием — нет. Чем-то другим. Я видела тело, которое три недели забивали на ринге, которое покрывалось синяками, которое учили убивать, и которое сейчас, в этом свете, в этой воде, выглядело… красиво. Синяки побледнели, мазь Дэвида сделала своё дело, и кожа светлая, гладкая, с лёгким розовым оттенком после горячей ванны выглядела так, будто войны никогда и не было. Грудь небольшая, упругая, с розовыми сосками, которые затвердели от прохладного воздуха. Талия узкая, подчёркнутая изгибом бёдер. Ноги длинные, сильные, с гладкой кожей. И я впервые за долгое время, смотрела на себя не как боец, оценивающий оружие, а как женщина, которая видит своё тело и понимает: это — для него. Для Амо. Для его рук, его губ, его взгляда.

Я достала из чемодана бельё — красивое, белое, открытое, кружевное, — которое купила когда-то давно, не зная, когда надену, но зная, что однажды — надену. Кружево — тонкое, нежное, как паутина — обнимало тело, не скрывая, а подчёркивая. Лифчик — открытый, с тонкими бретельками, едва прикрывающий соски, и от этого казалось, что кружево существует лишь для того, чтобы его хотелось снять. Трусики — маленькие, кружевные, с вырезом, который открывал бёдра и подчёркивал изгиб ягодиц. Я надела — медленно, любуясь собой, и от каждого движения, от каждого прикосновения кружева к коже — возбуждение росло.

Я стояла перед зеркалом и смотрела — на себя, на бельё, на тело, которое выглядело так, будто создано для того, чтобы его целовали. И я представила Амо. Как он войдёт, увидит меня, и его глаза — тёмные, прожигающие — расширятся, потемнеют, загорятся. Как его дыхание собьется. Как он подойдет, медленно, как хищник, и его руки — большие, горячие — лягут на мою талию, скользнут по кружеву, и он прошепчет, на итальянском, хрипло: «Sei bellissima…» (Ты прекрасна…)

И от этой картины яркой, осязаемой, от которой кожа горела, я стала возбуждаться сильнее. Между ног стало горячо и влажно, не от воды, а от желания, тупого, ноющего, пульсирующего. Я сжала бёдра, но это не помогло лишь усилило ощущения, и я закрыла глаза, глубоко вдохнула и заставила себя остановиться. Не сейчас. Не одна. Сегодня с ним. И я хотела, чтобы первое прикосновение было его, а не моё.

Сверху я накинула халат — чёрный, плотный, шёлковый, длинный, до щиколоток, который я взяла собой на всякий случай. Шёлк скользнул по коже прохладный, гладкий, и от контраста с горячим, возбуждённым телом мурашки побежали по всей поверхности. Потому что под этим просторным, тёмным шёлком ничего нет, кроме белого кружева и голой кожи. И это была тайна, которую я несла в себе, тайна, которую Амо должен был раскрыть.

Я направилась в комнату Амо, по коридору, тихо, босиком, чувствуя, как тёплый пол касается ступней, как шёлк халата колышется при каждом шаге, как кружево нежное, невесомое трётся о соски, и от этого трения возбуждение не утихало, а тлело, как угли под пеплом. Каждый шаг приближал меня к его комнате, к его запаху, к его кровати, к его ожиданию, и с каждым шагом сердце билось быстрее, а дыхание становилось глубже.

Я вошла в его комнату, тёплую, тёмную, с раздвинутыми шторами, за которыми догорал закат, и последние лучи багровые, тяжёлые ложились на кровать, на стены, на пол, как золотая патина. Комната пахла им, Амо, его запахом, сандалом, табаком и от этого запаха внутри что-то сжалось и одновременно растаяло.

Я села на край кровати, его кровати, на которой спала прошлой ночью, в которой заснула, прижавшись к его подушке, и стала ждать. Ужин должен были привезти скоро. Амо — когда-нибудь. И я ждала обоих. Но по-разному. Ужин потому что голодна. Амо потому что голодна по-другому. По-настоящему. По нему. По его рукам, губам, голосу, запаху, теплу. По тому, что он сделает, когда увидит меня — в его халате, с его запахом, с моей тайной под шёлком.

Я сидела и смотрела на закат, который угасал за окном, и чувствовала каждой клеткой, каждым нервом, каждой каплей крови, как ожидание наполняет меня, как тёплая вода наполняет чашу, до краёв, до перелива. И я знала: когда он войдёт, когда увидит, когда поймёт, эта чаша перельётся. И то, что будет дальше, будет нашим. Только нашим.

Дверь тихо скрипнула. Я обернулась.

На пороге стояла Клара с подносом, на котором стояли две тарелки, бокалы, бутылка Брунелло и что-то ещё. Маленькое, незаметное. Она вошла, поставила поднос на столик у кровати, и на секунду посмотрела на меня. На мой халат, на мои босые ноги, на мои раскрасневшиеся щёки. И улыбнулась, не хитро, не понимающе, а… по-доброму. Тёпло. По-матерински. Будто говорила: «Я знаю. И я рада. Ты заслужила это».

— Брунелло, как просили, — сказала она тихо. — И лёгкий ужин. Брускетта с моцареллой и томатами, карпаччо из тунца, и тирамису на десерт. Сеньор Висконти любит простую еду, когда устал.

— Спасибо, Клара, — я улыбнулась, и голос мой звучал мягко. — Вы — ангел.

— Нет, — она покачала головой, и в её глазах блеснула искра. — Я просто Клара. А ангел — это вы, сеньорита. Для сеньора Висконти.

Она вышла, закрыв дверь, и я осталась одна с ужином, с вином, с закатом, с ожиданием. С сердцем, которое билось так, будто знало: сегодня ночью всё изменится. Сегодня ночью расстояние, телефон, голос в трубке, всё это исчезнет. Останется только он. И я. И ночь, которая будет нашей.

Я откинулась на подушки, закрыла глаза и улыбнулась. Ждала

 

 

Глава 36. Первый раз

 

Амо

Я возвращался на виллу в отвратительном настроении. День выдался один из тех, что заставляют задуматься, стоит ли вообще носить титул будущего Дона, наследника клана, или проще пристрелить всех и начать с нуля. С утра разборки между капо. Два часа споров, обвинений, криков и взаимных претензий, будто не взрослые мужчины, а дети в песочнице, неспособные поделить территорию. Потом звонок из Милана, очередная проблема с поставками, кто-то что-то не довёз, кто-то что-то перепутал, и каждый считает, что это лично моя проблема. Потом встреча с юристами, бесконечная, нудная, от которой хочется выть. Я сидел в кресле, слушал их монотонные голоса, смотрел на документы, подписывал, кивал, а сам думал только об одном. О ней. О Лине. Которая ждала меня дома. На моей вилле. В моей постели. В моём доме.

Я хотел сегодня наслаждаться ею. Весь день. С самого утра. Исследовать её тело, каждый изгиб, каждую впадину, каждую родинку, каждый синяк, который я превратил бы в поцелуй. Я хотел проснуться рядом, видеть, как она спит, как солнечный свет падает на её лицо, как её ресницы подрагивают, и знать, что она моя. Но нет. Меня отвлекли. С самого утра выдернули из дома, из тепла, из её присутствия, и бросили в холодный, жестокий мир клана, где каждый хочет кусок, каждый требует внимания, и никому нет дела до того, что у меня есть личная жизнь. Что у наследника клана есть сердце. Что у меня есть женщина, которую он не видел три недели и которая приехала к нему на три дня, и каждый из этих дней на вес золота.

Но я не потерял ночь. Ночь моя. Наша. Этой ночью я не остановлюсь. Не отступлю. Не сдержусь. Я сделаю её своей по-настоящему, полностью, до конца. Она и так моя с того момента, когда впервые сказала моё имя, с того вечера, когда впервые застонала в трубку, с того утра, когда впервые улыбнулась мне, сонная, тёплая, настоящая. Но после сегодняшней ночи она уже никогда не уйдёт. Не сможет. Не захочет. Потому что я оставлю в ней столько себя в её теле, в её коже, в её крови, что куда бы она ни пошла, она будет чувствовать меня. Помнить меня. Хотеть меня.

Это не угроза. Это обещание.

Подъехав к вилле, я вышел из машины, не дожидаясь, пока охранник откроет дверь. Тёплый ночной воздух римский, густой, пахнущий жасмином и нагретым камнем обнял меня, и я вдохнул его полной грудью, пытаясь сбросить напряжение дня, как змея сбрасывает старую кожу. Не получилось. Тело было натянуто, как струна, и каждая мышца, каждый нерв пульсировали от злости, усталости и больше всего от нетерпения.

Я прошёл через холл, кивнул охраннику, поднялся по лестнице быстро, через две ступеньки, и направился в свою комнату. Надеялся, что Лина где-нибудь в библиотеке, с книгой, или в саду, на террасе, или на кухне, болтает с Кларой. Где угодно. Я хотел сначала зайти в душ, смыть с себя день, его грязь, его злость, его усталость, и только потом идти к ней. Чистым, свежим, готовым.

Но когда я открыл дверь в комнату мир остановился.

Лина лежала на моей кровати. Глаза закрыты, ресницы тёмные, длинные отбрасывали тени на скулы. Волосы распущенные, рассыпавшиеся по подушке, по моим подушкам, светлым шёлком. На ней был халат, чёрный, шёлковый, длинный, и от этого зрелища что-то внутри перевернулось, потому что она была в моей кровати, в моей комнате, и выглядела так, будто принадлежала этому месту. Будто всегда принадлежала. Рядом, на столике, стоял поднос тарелки, бокалы, бутылка Брунелло, но я не видел ничего, кроме неё.

Я сглотнул вязкую слюну. Рот пересох. Сердце — эта проклятая, непослушная мышца — ударило так, что я почувствовал его в горле, в висках, в кончиках пальцев. Я прошёлся взглядом по её телу — медленно, жадно, как голодный проходит взглядом накрытый стол, — по линии шеи, которая выступала из ворота халата, по ключицам, по ложбинке между грудями, которую шёлковая ткань то скрывала, то открывала при каждом вздохе, по талии, где халат завязывался небрежным узлом, по бёдрам, которые очерчивались под тканью, и по ногам — босым, голым до середины бедра, потому что халат задрался, и она не поправила его. Или не захотела поправлять.

Член в штанах напрягся мгновенно, болезненно, как удар, и я стиснул зубы. Столько месяцев на сухом пайке. Столько ночей один, с телефоном, с её голосом в трубке, с воображением, которое было прекрасным, но воображением. А сейчас la mia stella, моя королева, мой ангел, здесь. Не в трубке. Не в фантазии. Здесь. На моей территории. В моей постели. В моём халате. Живой, тёплый, настоящий, и от этого, от этой реальности, от этой осязаемости внутри всё горело, пульсировало, рвалось наружу.

Я должен был идти в душ. Должен был смыть день, успокоиться, взять себя в руки. Но к черту. К черту душ. К черту терпение. К черту контроль. Все мои тормоза, всё моё терпение, все годы воспитания, сдержанности, дисциплины всё полетело к чертям в ту секунду, когда я увидел её на своей кровати. Я медленно как хищник, как зверь, как существо, которое не думает, а чувствует, стал приближаться. Каждый шаг, бесшумный, осторожный, и между шагами удары сердца, которые отдавались в ушах, в висках, в паху.

Лина не открывала глаз, но я видел — видел! Как уголки её губ дрогнули, как тень улыбки скользнула по её лицу, как её дыхание стало чуть глубже, чуть быстрее. Эта маленькая хитрая чертовка слышала, что я вошёл. Слышала мои шаги. Чувствовала моё присутствие. Но продолжала лежать с закрытыми глазами, с этой дразнящей, хищной улыбкой, и от этой игры, от этой провокации, от этого вызова желание вспыхнуло так, что я едва не зарычал.

—

La mia stella

, — прошептал я, и голос мой звучал хрипло, низко, как наждак по стеклу, — зря ты играешь с хищником.

Я сделал последний шаг, наклонился над ней медленно, давая ей почувствовать моё тепло, моё дыхание, моё присутствие, и провёл языком по её губам. Медленно. От нижней к верхней. Вкушая. Пробуя. Как пробуют вино не торопясь, с наслаждением, с уважением к вкусу.

Лина открыла глаза и я утонул. В её взгляде тёмном, глубоком, расширенном, горело всё: возбуждение, страсть, желание, нежность, страх, доверие. Всё, что она чувствовала, всё, что прятала, всё, что носила в себе, было в этих глазах, открытых, обнажённых, беззащитных. И это стало спусковым крючком. Последним. Окончательным. Очередным но каждый раз, каждый проклятый раз, её взгляд срабатывал на меня, как курок, и всё, что было между мной и безумием, исчезало.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я набросился на её губы. Не поцеловал завладел. Протолкнул язык между её губ, добрался до её языка, нашёл, обвил, подчинил. Я целовал её так, как будто это последний поцелуй в моей жизни, и я должен был впитать его весь до капли, до вздоха, до стона. Лина ответила, сначала робко, медленно, неуверенно, будто заново училась целоваться, будто впервые, но с каждой секундой, с каждым моим движением, её ответ становился смелее, жаднее, и скоро она целовала меня так, будто от этого зависела её жизнь.

Сквозь поцелуй, между вдохами, Лина стонала тихо, сдавленно, и эти стоны переходили в меня, как ток, и от каждого тело горело сильнее, член пульсировал больнее, и желание становилось густым, тяжёлым, невыносимым. Я знал, что её тело уже готово. Чувствовал даже через ткань халата, даже сквозь поцелуй, как она дрожит, как её кожа горит, как она подаётся ко мне, и от этого знания, от этой уверенности в её желании, я возбуждался ещё сильнее. Не меньше её — больше. Много больше.

Мои руки которые слишком долго были без неё, стали гулять по её телу, пробираясь под халат. Пальцы скользнули под шёлк — и там, под ним, нашли кружево. Тонкое, нежное, как паутина, и от этого прикосновения — шёлк сверху, кружево снизу, кожа между — я едва не застонал сам. Гладил, ласкал, исследовал — талию, бока, изгиб бёдер, — и каждое прикосновение отзывалось в ней стоном, вздохом, дрожью.

Я стал спускаться ниже — губами, поцелуями, — от шеи к ключицам, оставляя на коже следы — розовые, тёплые, мои. Сквозь ткань халата целовал грудь, чувствуя, как соски твердеют под кружевом, под шёлком, под моими губами. Целовал животик — мягкий, гладкий, тёплый, — рёбра, которые выступали под кожей, как драгоценности под водой. Когда на глаза попались завязки от халата — этот небрежный узел, который держал всё, что скрывал, — я развязал их. Медленно, дразня, — а потом резко, одним движением, распахнул халат на теле Лины.

И замер.

Моё дыхание стало тяжёлым, рваным, хриплым. Сердце заколотилось — быстро, неровно, как у загнанного зверя. Я смотрел — и не мог оторваться, не мог моргнуть, не мог дышать. На ней было бельё — белое, кружевное, открытое, — и под этим бельём было тело, которое я видел только в фантазиях, в темноте, за закрытыми глазами. Но фантазии — ничто. Ничто по сравнению с реальностью.

Её тело. Грудь — небольшая, упругая, с розовыми сосками, которые просвечивали сквозь кружево, как бутоны сквозь снег. Талия — узкая, с изгибом, который звал ладони. Живот — плоский, гладкий, с лёгкой впадинкой пупка. Бёдра — мягкие, округлые, с линиями, которые хотелось целовать. И кожа — везде — светлая, гладкая, с лёгким розовым оттенком, будто изнутри её освещал тёплый свет.

Я истекал слюной. Буквально. Рот наполнился, и я сглотнул — снова, тяжело, — и от этого звука, от моей жадности, Лина покраснела — от кончиков пальцев на ногах до макушки, и этот румянец, этот стыд, смешанный с возбуждением, был самым прекрасным, что я когда-либо видел. Я возбудился так сильно, что думал — готов кончить в штаны от одного вида, как четырнадцатилетний подросток, который впервые видит обнажённую женщину. И мне было плевать. Плевать на гордость, плевать на контроль, плевать на всё.

— Малышка… — мой голос был хриплым, низким, возбуждённым, рычащим. Каждое слово как удар, как выдох, как стон. — Что… ты… делаешь…

Лина не ответила не могла, потому что я снова припал к её губам, и этот поцелуй был глубже, жаднее, безжалостнее, чем первый. Моя девочка одарила меня стоном длинным, тягучим, сладким, и этот стон прошёл через меня, как электрический разряд, от губ до позвоночника, от позвоночника до паха. Это был мой рай. Моя музыка. Стоны Лины музыка для моих ушей, единственная музыка, которую я хотел слышать до конца жизни.

Я перестал себя контролировать. Перестал окончательно, бесповоротно, и от этого отказа от контроля, от сдержанности, от всего, что делало меня наследником, стало легко, как будто сбросил груз, который нёс годами. Я спускался поцелуями по её телу почти по голому, по кружеву, по коже, и каждый поцелуй оставлял след, не видимый, а чувствуемый, как отпечаток, как клеймо. Ключицы — целовал, прикусывал, лизал. Грудь — целовал сквозь кружево, чувствовал, как соски твердеют ещё сильнее, и от этого сходил с ума. Завёл руку ей за спину — нашёл застёжку лифчика, эту проклятую, крошечную, недоступную вещь, — и одним движением, резко, нетерпеливо, расстегнул. Снял — медленно, спуская бретельки с плеч, обнажая грудь, — и замер снова, потому что передо мной было то, о чём я мечтал месяцами.

— Не смей никогда на выход надевать такое бельё! — рычал я, и целовал её тело, грудь, шею, плечи, и от каждого моего слова, от каждого рычания, Лина стонала громче. Не приказ просьба. Мольба. Потому что если кто-то, кроме меня, увидит её в этом я убью. Просто — убью. Без разговоров.

— Амо… Амо… Амо… — Лина пела моё имя, как мантру, как молитву, как заклинание, и каждое повторение было громче, выше, отчаяннее. Она кричала, а я даже толком ещё не прикоснулся к ней. Не там. Не так. Но я хотел, хотел почувствовать, как она кончает на мой язык, а потом как кончает на моём члене. И это желание двойное, ненасытное, всепоглощающее жгло изнутри, как магма.

Я взял её сосок в рот — губами, языком — и стал играть: ласкать, покусывать, тянуть, дразнить. Вторую грудь — рукой, пальцами, сжимая, гладя, перекатывая сосок между пальцев. Лина выгнулась — резко, всем телом, — и из её горла вырвался звук, который был не стоном, а криком, и от этого крика я понял: она готова кончить. Только от игры с грудью. От одних только моих губ и рук на её сосках. Моя девочка была так чувствительна, так оголена, так возбуждена, что готова была взорваться от малейшего прикосновения.

Но я не дал. Не дал потому что хотел большего. Хотел всего. Я спустился ниже, провёл языком от груди к пупку, медленно, по прямой линии, от пупка к кромке трусиков. Кружевных, белых, крошечных, почти прозрачных от влаги. Она была мокрая. Мокрая и я ещё не прикоснулся. И от этого осознания от того, что она так возбуждена, что текла, что сочилась, что её тело просило, умоляло, требовало, я почти кончил сам, просто от мысли.

Я подцепил трусики зубами за кромку, за кружево, и стянул по ногам. Медленно, дюйм за дюймом, обнажая кожу, которая дрожала под моим дыханием. Руками помог немного, спуская их до щиколоток, и сбросил на пол. Раздвинул ноги Лины осторожно, но уверенно, и замер между ними.

И смотрел.

Боже, как я смотрел. На коленях, между её разведённых ног, я смотрел на неё, на её сладкую, заветную, нетронутую никем девочку. Её соки сочились на мою постель, на мои простыни, и от этого вида, от этой реальности, от того, что она возбудилась так сильно, что её тело не могло это сдержать, я сходил с ума. Её губки — нежные, розовые, набухшие, были покрыты её соками, блестели в тёплом свете ночника, и от этого зрелища я тяжело, хрипло сглотнул, и член дёрнулся в штанах так, что стало больно.

Лина дрожала. Смущалась. Я видел — видел, как румянец залил её лицо, шею, грудь, как она зажмурилась, как её рука маленькая, с тонкими пальцами потянулась вниз, пытаясь прикрыться от моего пронизывающего взгляда.

— Не смей, — я перехватил её руку, мягко, но твёрдо, отвёл в сторону, прижал к постели. — Я любуюсь этой миленькой киской. Ты так возбуждена, моя девочка… Так течёшь… А я ещё не притронулся к тебе полностью.

Я практически рычал, и от моих слов, от этой пошлой, откровенной, интимной откровенности, Лина возбуждалась ещё сильнее, но и смущалась ещё больше. Её бёдра дрогнули, она попыталась свести ноги, но я не позволил держал, раздвигал, и от этого, от моей силы, от моей настойчивости, от того, что я хозяйничал на её теле, она застонала. Тихо, сдавленно, предательски.

Я провёл руками от щиколоток до колен медленно, по внутренней стороне, чувствуя, как кожа дрожит под моими пальцами, как мышцы напрягаются и расслабляются. Надавил на бёдра раскрывая её ещё сильнее для себя, и она позволила. Позволила не без борьбы, не без стыда, но позволила, и от этого доверия, от этой открытости, от этой уязвимости, внутри что-то перевернулось не только желание, а что-то более глубокое, более тёмное, более нежное.

Я дёрнул Лину на себя, чуть грубее, резче, и она застонала, но не от боли, от возбуждения, и этот стон, этот ответ на грубость, этот сигнал, что её тело принимает мою силу, что ей нужно именно так, стал ещё одним спусковым крючком. Я наклонился к её внутренней стороне бедра поцеловал, нежно, медленно, и кожа под моими губами горела, пульсировала, дрожала. Потом ниже. К тому месту, где сочились все её соки, где тепло и влага сливались, где её тело горячее, набухшее, голодное ждало меня.

Я провёл языком одним движением, снизу вверх, и взорвался. Чёрт. Какая же она вкусная. Сладкая. Нежная. Как мёд, как нектар, как что-то, чему нет названия ни в одном языке мира. Я сходил с ума от её вкуса, от этого, одного этого, и язык заработал сам, жадно, быстро, ненасытно. Я лизал, играл с клитором, обводил, сосал, дразнил, и смотрел на неё. На её лицо, искажённое наслаждением. На её губы, которые открывались и закрывались, ловя воздух. На её глаза закрытые, зажмуренные, с мокрыми ресницами. Она стонала, кричала, металась, и я — я кайфовал. От вкуса. От её голоса. От того, что делал это с ней — я, Амо, и никто другой.

Я не сбавлял темпа. Рычал низко, глухо, и вибрация моего рычания проходила через неё, усиливая ощущения. Лизал быстрее, увереннее, играл с клитором то быстро, то медленно, доводя её до грани, до самого края, до той точки, где удовольствие становится болью, и снова замедлялся. Оттягивал. Мучил. Наслаждался.

Лина металась на подушке. Сжимала то мои волосы, вцепляясь, тянула, и от этой боли, от этих её рук в моих волосах, я рычал громче, то простыню, комкая, рвя, и ткань трещала под её пальцами, и от этого звука, от её отчаяния, от её мольбы, я почти терял контроль.

— Амо… Амо… прошу… — она кричала моё имя, выгибалась, как кошка, и её тело, это прекрасное, тёплое, живое тело двигалось мне навстречу, просило, умоляло, требовало. И от звука своего имени в её устах, от этого крика, от этой мольбы, от этого «прошу» я дал ей то, что она хотела.

Ввёл один палец резко, грубо, и Лина вздрогнула, и в этот же момент зубами легко, осторожно, но достаточно прикусил клитор. И Лина взорвалась. Она закричала громко, ярко, не сдерживаясь, и её тело выгнулось дугой, и внутри она сжала мой палец так сильно, что я не мог двигать им, и пульсировала быстро, ритмично, и кончала. Кончала так красиво, так ярко, так откровенно, что я сам — сам, черт возьми чуть не кончил в штаны, просто от того, что видел, чувствовал, слышал её. Я продолжал ласкать медленно, нежно, увеличивая, продлевая её оргазм, и волна за волной проходили через неё, и каждая была тише предыдущей, но всё ещё ощутимой, живой, настоящей.

Когда оргазм стих медленно, как отлив, я поцеловал её бедро. Один раз. Нежно. Как благодарность. Как обещание. Потом встал и направился в ванную.

Мне нужно было привести себя в порядок. Остудиться. Взять под контроль это бешеное, неуправляемое желание, которое жгло изнутри, как пожар. Потому что если я вернусь к ней сейчас — если я лягу на неё, войду в неё в этом состоянии, в этом бешенстве, в этой жажде, — я причиню ей боль. Много боли. При первом нашем сексе и так будет больно — она девственница, и её тело не готово к тому, что будет, — но если я не успокоюсь, если не верну себе хотя бы толику контроля, я разорву её. Не от жестокости — от голода. А голод — не оправдание.

Я зашёл в ванную, включил холодную воду, плеснул в лицо. Потом — на грудь. Потом — встал под душ, и холодная вода — обжигающая, яростная — ударила по разгорячённой коже, и я стиснул зубы и дышал — тяжело, рвано, — пока жар не начал отступать. Пока пульс не замедлился. Пока разум не вернулся — хоть немного, хоть на краешек.

Я стоял под водой и думал о ней. О её теле. О её крике. О том, как она сказала «прошу» — это маленькое, беспомощное, прекрасное слово. И о том, что будет дальше. Что я войду в неё. Что сделаю её своей. Что после этой ночи — после того, как наши тела соединятся, когда боль сменится наслаждением, когда страх — доверием — она уже никогда не уйдёт. Не сможет. Потому что я оставлю в ней себя — навсегда.

Я выключил воду, вытерся, посмотрел на себя в зеркало — и увидел глаза, в которых горел огонь, который не могла погасить никакая холодная вода. Оставалось одно вернуться. К ней. К моей звезде. К моей королеве. К моей Лине.

Я вышел из душа в одном полотенце, обмотанном вокруг бёдер, с мокрыми волосами, зачёсанными назад, с каплями воды, стекающими по плечам и груди. Холодная вода сделала своё дело, тело остыло, пульс замедлился, разум прояснился, но стоило мне открыть дверь и увидеть Лину, лежащую на моей кровати, разгорячённую, с закрытыми глазами, с губами, припухшими от поцелуев, с кожей, которая ещё хранила следы моих рук и губ, как всё. Всё, что я с таким трудом вернул под контроль в душе, полетело к чертям. Снова. Окончательно.

Она лежала так, как я её оставил на спине, с бельём сброшенным на пол, но ноги она свела, инстинктивно, и одна рука лежала на животе, будто прикрывая, защищая, и от этого жеста от этой хрупкости, от этого смущения после того, что между нами только что произошло внутри что-то сжалось. Не желание — нежность. Та самая, от которой нет защиты.

Я подошёл тихо, не скрываясь, и лёг рядом. Медленно, на бок, подперев голову рукой, и стал смотреть на неё. Лина открыла глаза синие как море, глубокие, всё ещё затуманенные оргазмом, и посмотрела на меня. И в этом взгляде было всё: смущение, желание, страх, доверие, любовь. И от этого коктейля, обнажённого, честного, беззащитного у меня перехватило дыхание.

— Ты прекрасна, — прошептал я, и голос мой звучал хрипло, тихо, с той интимной нежностью, которую я не показывал никому. Никому. За всю мою жизнь. — Ты знаешь это?

Sei la cosa più bella che io abbia mai visto.

(

Ты самое прекрасное, что я видел в своей жизни.)

Моя рука медленно, как слепая, читающая тело Брайлем, коснулась её плеча. Пальцы скользнули по коже вниз, по руке, к локтю, к запястью, и Лина вздрогнула, и по её телу пробежала волна мурашек, и я видел каждую, каждую крошечную пупырышку, которая возникала под моими прикосновениями, как будто её кожа отвечала на мои пальцы, как цветы отвечают на солнце.

— Амо… — она прошептала моё имя, и в этом шёпоте не мольба, не страсть, а что-то более тихое, более глубокое, была просьба. Не «прекрати». Не «подожди». А «продолжай». «Не оставляй меня». «Будь со мной».

Я наклонился и поцеловал её шею медленно, сзади, под ухом, в том месте, где пульс бился быстро-быстро, как крылья бабочки. Потом ключицу. Потом плечо. Каждый поцелуй, не торопливый, не жадный, а мягкий, нежный, как если бы я заново открывал её тело, заново учил его, заново знакомился с ним.

— Ты дрожишь, — прошептал я, и мои губы касались её кожи, и она чувствовала каждое слово, как прикосновение. — Ты дрожишь от моих рук,

piccina

. От моих губ. Тебе нравится?

— Да… — выдохнула она, и голос её дрогнул.

— Я знаю, — и я улыбнулся, в её кожу, в её плечо, в её тепло. — Я чувствую. Чувствую, как твоя кожа горит. Как ты реагируешь на каждое прикосновение. Ты создана для моих рук, Лина. Создана для меня.

Мои пальцы скользнули ниже от плеча к груди, обводя ложбинку между грудями, не касаясь сосков, дразня, приближаясь и отступая. Лина выгнулась чуть, незаметно, подаваясь к моей руке, и от этого движения, от этого молчаливого, инстинктивного «ещё», я возбудился так, что полотенце стало лишним, и член поднялся, упёрся в ткань, и я почувствовал, как по всей длине прошла пульсирующая боль.

— Моя маленькая, — я наклонился к её уху, и моё дыхание, горячее, хриплое касалось её кожи. — Я хочу сделать тебе больно. Знаешь об этом?

Лина замерла. Я чувствовал, как её тело напряглось, не от страха, а от осознания. От понимания того, что будет дальше. Что между нами через минуты, через секунды произойдёт то, чего не было. То, что изменит всё.

— Я знаю, — прошептала она, и голос её был тихим, но твёрдым. — Я знаю, Амо.

— Но я хочу, чтобы после боли было хорошо, — я провёл губами по её уху, по мочке, и она вздрогнула. — Очень хорошо. Так хорошо, что ты забудешь всё. Забудешь боль. Забудешь страх. Будешь помнить только меня. Только мои руки. Только то, как я чувствую тебя.

Мои руки обе стали ласкать её тело. Не торопясь. Не жадно. Медленно, нежно, с тем вниманием, с которым художник касается холста. Я гладил её шею, плечи, грудь, наконец касаясь сосков, обводя их большими пальцами, чувствуя, как они твердеют под моими прикосновениями, как Лина вздыхает, как её тело подаётся мне навстречу. Я целовал её шею, ключицы, грудь, живот медленно спускаясь, и каждый поцелуй был словом, а все вместе признанием, которое я не мог произнести вслух.

—

Sei mia

( Ты моя)

— шептал я в её кожу. —

Solo mia.

(Только моя). —

Per sempre.

(Навсегда).

Лина отвечала руками, губами, телом. Её пальцы зарылись в мои волосы, скользнули по шее, по плечам, по спине, и от каждого её прикосновения горячего, жадного, неуверенного, по моему телу проходил разряд. Она целовала меня куда могла: в шею, в плечо, в щёку, в подбородок, и каждый её поцелуй был неуверенным, робким, и от этой робости, от этой неопытности, я сходил с ума. Потому что я был первым. Первым, кто целовал её так. Первым, кто ласкал её так. Первым, кто будет в ней. И это — это первенство, это обладание, эта исключительность было чем-то, от чего внутри разрасталось что-то тёмное, огромное, ненасытное.

Я развёл её ноги медленно, мягко, ладонями на бёдрах, и лёг между ними. Моё тело тяжёлое, горячее, прижалось к её, и она почувствовала меня. Всё. Каждый сантиметр. И от этого ощущения, от моей твёрдости, от моей готовности, от того, что между нами не осталось ничего, кроме тонкой реальности того, что будет дальше, Лина задрожала. Сильно. Всем телом.

— Посмотри на меня, — прошептал я, и моя рука легла на её подбородок, повернула её лицо к моему. — Посмотри.

Она открыла глаза огромные, тёмные, блестящие, и я увидел в них страх. Честный, открытый, беззащитный. И под страхом доверие. Абсолютное. Полное. То, которое не даётся, а отдается. И от этого доверия от того, что она отдаёт мне себя, своё тело, свою боль, своё наслаждение, свою первую ночь, внутри что-то треснуло, и сквозь трещину хлынуло то, что я прятал годами. Нежность. Любовь. Незащищённость.

— Я буду медленно, — прошептал я, и губы мои касались её губ. — Сначала медленно. Дыши. Дыши для меня,

piccina

.

Я снял полотенце. Мой член твёрдый, тяжёлый, пульсирующий упёрся ей в бедро, и Лина вздрогнула, и я почувствовал, как её тело напряглось инстинктивно, непроизвольно, и я стал гладить её, бёдра, живот, грудь, медленно, успокаивающе, как успокаивают испуганного зверя, шепча слова, которые не столько значили, сколько звучали.

—

Respira, amore mio. Respira.

(

Дыши, любовь моя. Дыши)

Моя рука скользнула вниз между нами, и пальцы нашли её. Мокрую, горячую, набухшую дырочку. Я провёл пальцем снизу вверх, по складкам, по клитору и Лина застонала, и её бёдра дрогнули, подались ко мне. Я стал ласкать медленно, круговыми движениями, и чувствовал, как она снова возбуждается, как страх отступает, как тело берёт верх над разумом. Её соки тёплые, густые, текли по моим пальцам, и я знал: она готова. Почти. Ещё не совсем. Ещё не для того, что будет.

Я ввёл один палец медленно, осторожно, и Лина охнула. Не от боли от ощущения. От того, что внутри неё что-то. Кто-то. Я. Мой палец двигался медленно, растягивая, подготавливая, и я целовал её, губы, шею, грудь и шептал пошло, возбуждающе, грязно и нежно одновременно:

— Ты такая тесная, малышка… Такая узкая… Я сойду с ума, когда войду в тебя. Ты чувствуешь мой палец? Чувствуешь, как он внутри тебя?

— Да… — выдохнула Лина, и голос её был тонким, высоким, как струна.

— Это ничего. Это цветочки. — Я добавил второй палец осторожно, растягивая медленно, и Лина вскрикнула тихо, коротко, и я остановился. Замер. Стал целовать её губы, лицо, веки, виски. — Тшшш… Тшшш… Дыши. Расслабься для меня. Расслабься,

amore

.

Она дышала тяжело, рвано, и я чувствовал, как внутри она борется с болью, со страхом, с незнакомыми ощущениями, и я ждал. Ждал, пока она привыкнет. Пока напряжение уйдёт. Пока она снова станет мокрой и готовой. И когда, через минуту, через две я почувствовал, что её тело расслабилось, что бёдра перестали быть каменными, что дыхание выровнялось, я продолжил. Медленно. Осторожно. Два пальца растягивая, подготавливая, и мой большой палец на клиторе, круговыми движениями, и от этого двойного ощущения внутри и снаружи, Лина снова застонала, и её бёдра начали двигаться мне навстречу.

— Вот так, — шептал я. — Вот так, моя хорошая. Ты чувствуешь? Ты готова для меня. Твоё тело знает. Оно хочет меня. Скажи мне. Скажи.

— Я хочу тебя… — Лина прошептала, и голос её дрожал, и от этих слов , от этой честности, от этой открытости, я чуть не потерял контроль.

Я расположился между её ног тяжело, уверенно, и кончик моего члена коснулся её. Горячей, мокрой, открытой. Лина напряглась мгновенно, всем телом, и я наклонился, поцеловал её глубоко, нежно, долго, и шепнул в губы:

— Смотри на меня. Не закрывай глаза. Смотри на меня, Лина.

Она открыла глаза и я смотрел в них, и она смотрела в мои, и между нами в этом взгляде, в этом контакте, в этой тишине было больше, чем в любых словах.

Я вошёл. Медленно. Осторожно. Один сантиметр и Лина охнула. Два и она сжала зубы. Три и её ногти впились мне в спину, как когти, и от этой боли острой, настоящей, обжигающей, я зарычал, но не остановился. Я знал, что будет больно. Знал, что ей больно. Но также знал, что если остановлюсь сейчас будет хуже. Что нужно пройти. Через боль, через страх, через этот барьер, который разделял «до» и «после».

— Дыши, — шептал я, и голос мой дрожал, потому что внутри, внутри неё было так тесно, так горячо, так влажно, что я терял рассудок. — Дыши для меня,

piccina

. Ещё немного. Ещё чуть-чуть.

Ещё один толчок и почувствовал преграду. Лина вскрикнула коротко, резко, и её глаза наполнились слезами, и я остановился. Замер. Стал целовать её лицо, губы, слёзы, веки и шептал:

— Прости, прости, моя маленькая, прости… Ещё один раз, и всё. Ещё один, и боль уйдёт. Обещаю. Обещаю тебе.

Лина кивнула молча, стиснув зубы, со слезами на глазах, и я чувствовал, как её тело, напряжённое, как струна, боролось с болью, и от этого, от её боли, от её страдания, от того, что я причинял ей это, внутри ныло что-то другое, не желание, а вина. Глубокая, тупая, давящая. Я причиняю боль. Ей. Лине. Тому человеку, которого…

— Я люблю тебя.

Слова вырвались неконтролируемые, неподготовленные, сырые. Не план, не расчёт, не стратегия, правда. Голая, обнажённая, беззащитная. И от этих слов, от этой правды, которая была правдой с первого дня, с первого взгляда, с первого прикосновения. Лина открыла глаза и посмотрела на меня, и в её взгляде, сквозь слёзы, сквозь боль, вспыхнуло что-то. Понимание. Признание. Ответ.

— Я тоже… — прошептала она, и голос её сорвался, и слёзы покатились по вискам, в волосы, на подушку. — Я тоже люблю тебя, Амо.

И в этот момент когда слова были сказаны, когда правда была признана, когда между нами не осталось ничего, кроме обнажённой честности, я толкнулся. Резко. Твёрдо. Прошёл преграду.

Лина закричала. Не стон крик. Острый, короткий, и её ногти короткие, тонкие, впились мне в спину так глубоко, что я почувствовал кровь, и от этой боли, от её боли, от моей я застонал, замер, не двигался. Внутри неё. На самом дне. Там, где было тесно, горячо, и так больно, что я чувствовал её боль как свою.

Она сжимала меня. Сжимала так сильно, что я не мог двигаться, что каждый мускул внутри неё был напряжён, сжат, скован, и я понимал: ей больно. Больно так, что мир стал белым, что дыхание остановилось, что тело окаменело. И я — я не двигался. Не дышал. Просто лежал на ней, в ней, и целовал её лицо, слёзы, губы и шептал:

— Прости… прости… я люблю тебя… прости, piccina…

Минуты. Минуты, которые тянулись как часы. Я ждал. Ждал, пока её дыхание выровняется. Пока слёзы перестанут течь. Пока тело, это прекрасное, преданное, доверившееся мне тело, расслабится, примет меня, поймёт, что я не враг. Что я не боль. Что я любовь.

И когда медленно, дюйм за дюймом я почувствовал, что напряжение уходит, что её внутренние мышцы перестали сжимать меня мертвой хваткой, что бёдра расслабились, что дыхание стало глубже, я начал двигаться. Медленно. Медленнее, чем когда-либо в жизни. Вышел на дюйм, и вошёл на дюйм. И Лина вздрогнула, но не закричала. Вздохнула. Тихо, коротко.

— Больно? — спросил я, и голос мой был хриплым, сдавленным, потому что внутри неё было так тесно, так горячо, так влажно, что каждый мой нерв кричал, и я стискивал зубы, чтобы не сорваться.

— Уже… меньше, — прошептала Лина, и голос её дрожал, но уже не от боли, а от чего-то другого. От незнакомого, нового, странного ощущения, которое начало просыпаться там, где была боль.

Я стал двигаться медленно, ровно, и мой большой палец, между нами, на её клиторе, кружил, нажимал, дразнил. И я почувствовал, почувствовал! Как через минуту, Лина изменилась. Как её стоны от боли, стали другими. Ниже. Глубже. Гуще. Как её бёдра, которые были неподвижны, начали двигаться робко, неуверенно, но двигаться. Навстречу мне.

— Вот так, — шептал я, и мой голос был нежным, хриплым, полным того, что я не мог выразить словами. — Вот так, моя хорошая. Чувствуешь? Чувствуешь, как боль уходит?

— Да… — и это «да» было другим. Не испуганным, не болезненным. Тёмным. Густым. Возбуждённым.

Я ускорился чуть, на пол-оборота, и Лина вскрикнула, но не от боли. От наслаждения. От того, что внутри неё, в глубине, что-то нажало, что-то откликнулось, что-то зажглось. И от этого крика, от этого перехода, от этой грани между болью и удовольствием, я потерял контроль.

Частично. Не полностью. Но потерял. Мои движения стали быстрее, глубже, увереннее, и я чувствовал, как Лина отвечает, как её тело, привыкнув, расслабившись, начало двигаться со мной, в моём ритме, и от этого синхронного движения, от этого слияния, от того, что мы два тела, два человека, два мира стали одним, я перестал думать. Осталось только чувство. Её. Моей. Той, которая сжимает меня внутри, которая стонет подо мной, которая любит меня.

— Ты чувствуешь меня? — рычал я, и мой голос был низким, хриплым, почти нечеловеческим. — Чувствуешь, как я в тебе? Как глубоко? Ты моя, Лина. Моя. Скажи.

— Твоя… — она стонала, и это слово — «твоя» — было самым честным, что она когда-либо говорила.

Я перевернул её резко, одним движением на живот, и Лина охнула, но не успела возразить, потому что я вошёл в неё сзади, глубоко, до самого дна, и она закричала. Но этот крик был другим длинным, полным, вибрирующим, и от этого звука, от этого крика наслаждения, я зарычал и стал двигаться быстро, жёстко, и каждый мой толчок отзывался в ней стоном, вздохом, криком.

—

Sei così stretta

(

Ты такая тесная

)

— рычал я, и мой голос срывался, потому что внутри неё было так тесно, так горячо, что я чувствовал, как приближается, как нарастает, как поднимается волна, которую не могу остановить. —

Così calda.

(Такая горячая). —

Così mia.

(Такая моя).

Лина металась на животе, на локтях, на коленях, и её стоны сливались в одну непрерывную, тягучую мелодию, и я слышал её, как музыку, как симфонию, как то, ради чего стоит жить. Мои руки на её бёдрах, на талии, на груди, сжимали, ласкали, владели, и каждое прикосновение оставляло след розовый, тёплый, мой.

Я наклонился к её спине, к её шее, и стал целовать, позвонок за позвонком, снизу вверх, и от каждого моего поцелуя Лина вздрагивала, и внутри сжималась, и от этого сжатия я рычал и ускорялся, и уже не контролировал, ни темп, ни силу, ни глубину, только чувствовал. Её. Нас.

— Амо… — она простонала моё имя, и от этого звука, от того, как она произнесла его, с придыханием, с мольбой, с любовью, я понял она близко. Ближе, чем когда-либо.

Я перевернул её снова на спину, и вошёл глубоко, до конца, и Лина обхватила меня ногами, руками, всем телом, и притянула к себе, и мы целовались жадно, глубоко, ненасытно, и двигались вместе, быстро, отчаянно, и я чувствовал, как внутри неё нарастает, как волна поднимается, как мышцы начинают пульсировать, и я знал ещё немного, ещё секунда, ещё

— Кончи для меня, — прошептал я в её губы, и голос мой дрожал. — Кончи, Лина. Дай мне это. Дай.

И она кончила. Закричала громко, ярко, откровенно, и её тело выгнулось, и внутри она сжала меня так, что я, Амо, наследник клана, мужчина, который контролировал всё потерялся. Кончил следом с рыком, со стонами, с её именем на губах, и волна огромная, ослепляющая, сносящая всё на своём пути, прошла через нас обоих, и мы два тела, два сердца, два дыхания стали одним. На секунды. На минуты. На вечность.

Ночь не закончилась. Она только началась.

Я брал её медленно, жадно, нежно, грубо, и каждая поза была новым словом в языке, который мы создавали вместе. Лина — моя девочка, моя звезда, моя королева училась. Быстро, жадно, с той же целеустремлённостью, с которой училась на ринге. Только здесь не было боли, было наслаждение, и от того, как она раскрывалась, как её тело принимало меня, как её стоны становились смелее, громче, свободнее, я сходил с ума.

Она сидела на мне сверху, и я смотрел на неё снизу вверх, и она неуверенная, смущённая, с горящими щеками двигалась, и я помогал ей руками на бёдрах, задавая ритм, и от этого вида её тела, её лица, её волос, падающих на плечи, на грудь, я почти забыл, как дышать.

— Не смущайся, — шептал я, и мои пальцы сжимали её бёдра, оставляя следы. — Ты прекрасна. Смотри на меня. Смотри, как я смотрю на тебя.

Она смотрела, и я видел в её глазах то, что не видел раньше: свободу. Раскрытие. Тот момент, когда женщина перестаёт бояться своего тела, своего желания, своей страсти, и становится собой. Истинной. Обнажённой. Не только в теле, в душе.

Потом на боку, лицом друг к другу, и наши ноги переплетались, и я входил медленно, нежно, и мы целовались, и шептали, и дышали, и от этой близости, не физической, а той, другой, более глубокой, более страшной внутри всё ныло и пело одновременно.

— Ты останешься, — шептал я, и это не было вопросом. — Ты не уйдёшь. Не теперь. Не после этого.

— Не уйду, — шептала она, и от этих слов, от этого обещания, от этой честности, я прижимал её к себе крепче, и двигался глубже, и чувствовал, как мир сужается до этой комнаты, до этой кровати, до этого тела, которое стало моим. Не по праву. По любви.

За окном далеко, за стенами виллы, за пределами нашего мира начинал светать. Первые лучи бледные, робкие пробивались сквозь шторы, ложились на простыни, на кожу, на волосы. Рассвет. Мы не спали всю ночь. Тела усталые, но не насытившиеся, всё ещё хотели друг друга, и я хотел её снова. Снова и снова, до утра, до изнеможения, до того, как тела откажут, а души сольются.

Лина лежала на мне, голова на моей груди, волосы разметались по моим плечам, её пальцы ленивые, тёплые рисовали невидимые узоры на моей коже. Я гладил её спину, медленно, нежно, и чувствовал, как её дыхание выравнивается, как тело расслабляется, как сон тёплый, тяжёлый, после бессонной ночи начинает забирать её.

— Спи, — прошептал я, и поцеловал её в макушку. — Спи,

la mia stella

. Я рядом.

Она улыбнулась, я почувствовал эту улыбку на своей коже, на своей груди, и прошептала, уже засыпая:

— Не уходи…

— Никогда, — ответил я, и это слово «никогда» было самым честным, что я когда-либо произнёс.

И мы уснули вместе, в рассветном свете, в тишине, в запахе любви, который заполнил комнату, постель, воздух. Уснули впервые не как два человека, которые провели ночь вместе, а как одно существо, разделённое на два тела, которые наконец нашли друг друга. И от этого, от этого единения, от этой целостности, от этой полноты, мир за окном мог рухнуть, и мне было бы всё равно.

Потому что рядом со мной, в моих руках, на моей груди, в моём сердце была она. Лина. Моя звезда. Моя королева. Моя любовь. И всё остальное, кланы, дела, Такуми, кровь, всё это было где-то далеко, в другом мире, в другой жизни, которая не имела значения. Не сейчас. Не в этот рассвет. Не в эту ночь, которая изменила всё.

_______________________________________________________________________________________

Дорогие читатели, прошу прощения. Я планировала выложить все главы на этой неделе, но не смогу этого сделать. Работать с телефона неудобно, а ноутбук остался в городе. Простите и потерпите немного дольше. Спасибо за ваше терпение и понимание.

 

 

Глава 37. Когда сердце остаётся позади

 

Лина

Всё между ног ныло и болело. Не резко, не остро, тупой, тёплой, ноющей болью, которая напоминала о себе при каждом движении, при каждом шаге, при каждом вдохе. До самого утра мы занимались сексом. С Амо. Два ненасытных, перевозбуждённых, сгорающих от любви человека, два тела, которые не могли насытиться друг другом, не могли остановиться, не могли отпустить. Амо до самого рассвета не давал мне уснуть, брал то грубо, жёстко, вбивая меня в матрас так, что кровать скрипела и стукалась о стену, то нежно, медленно, целуя каждый сантиметр моего лица, шепча итальянские слова, от которых я плакала. То быстро так, что я не успевала дышать, не успевала кричать, не успевала думать. То медленно так, что каждый его толчок ощущался как вечность, и я чувствовала каждый миллиметр его внутри себя, каждый рельеф, каждую вену. Я сходила с ума. Сходила с ума от него, от его тела, от его голоса, от его рук, от того, что он делал со мной, и от того, что я позволяла ему это делать.

Вот и сейчас я стояла под горячим душем, вода, тёплая, почти обжигающая, стекала по коже, по плечам, по груди, по животу, по бёдрам, и вспоминала. Прошедшую ночь. Утро. Мой первый раз. Тот момент, когда он вошёл в меня, и мир раскололся надвое на «до» и «после». Тот момент, когда боль острая, жгучая, незнакомая сменилась чем-то другим, чем-то, чему я не знала названия, чем-то огромным, всеобъемлющим, от чего хотелось кричать и плакать и смеяться одновременно. Тот момент, когда он прошептал «я люблю тебя» и я ответила, и это было правдой, самой честной правдой в моей жизни.

И от этих воспоминаний ярких, горячих, осязаемых, будто я снова там, в его руках, в его постели, я возбуждалась. Медленно, густо, как мёд на солнце. Тело отзывалось, соски затвердели, кожа покрылась мурашками, а между ног стало горячо и влажно, и от этого, от возбуждения, от желания, от памяти боль усилилась. Ноющая, тупая, она пульсировала в такт сердцу, и я стиснула зубы и закрыла глаза, и вода текла по мне, и я стояла и думала о нём. О его руках. О его губах. О его члене, который был, я это знала, чувствовала, ощущала каждой клеткой не маленьким. Я толком не успела разглядеть его в темноте, в страсти, в безумии ночи, но хорошо почувствовала. Очень хорошо. Слишком хорошо. Настолько хорошо, что тело. моё тело, которое три недели тренировали, били, ломали. теперь ныло не от тренировок, а от него. От его жадности. От его голода. От нашей ночи.

Я вышла из душа медленно, неохотно, и смыла остатки крови и засохшей спермы на бёдрах. Вода розоватая, чуть мутная, стекла по ногам в сток, и я смотрела на неё, и от этого зрелища, от этого доказательства, от этого материального, осязаемого следа того, что было щёки вспыхнули. Не от стыда. От осознания. Я больше не та, кем была вчера утром. Я другая. Изменённая. Его.

Вернулась к Амо, в его комнату, тёплую, тёмную, с задёрнутыми шторами, за которыми догорал закатный свет, и стала смотреть на то, как он спит. Лежал на животе, разбросав руки, уткнувшись лицом в подушку, с простыней, сброшенной до бёдер, и его спина широкая, мускулистая, с линией позвоночника, которую я целовала ночью, была обнажена и тихо поднималась и опускалась. Мы уснули на рассвете, когда первые лучи пробились сквозь шторы, и проспали до самого вечера. Часы на тумбочке, золотые, с римскими цифрами показывали шесть. Шесть вечера. Целый день проспали. Потеряли. И от этой мысли, от того, что время уходит, утекает, как песок сквозь пальцы, внутри сжалось.

У нас остался завтра. Один день. Один. И мне придётся вернуться в клан. В Нью-Йорк. К Марио, который ждёт. К тренировкам, к синякам, к заданию, которое висит надо мной, как дамоклов меч. К карнавалу, к маске, к Такуми. К тому миру, где нет Амо, нет его рук, нет его запаха, нет его голоса, шепчущего «ты моя». И от этой мысли холодной, тяжёлой, как камень, внутри всё заледенело, и боль между ног отступила, замененный чем-то более болезненным, болью в груди.

Я тряхнула головой, резко, как лошадь, отгоняющая мух и волосы, мокрые, хлестнули по плечам. Нет. Не сейчас. Сейчас не время думать об этом. Я подумаю потом. У нас есть ещё время. День. Ночь. Часы. Минуты. Каждая из которых на вес золота.

Я забралась на кровать тихо, осторожно, чтобы не разбудить его, села в позу лотоса, скрестив ноги, и стала смотреть. На Амо. На то, как он спит. Безмятежно, спокойно, без той складки между бровей, которую я видела вчера утром. Во сне без сна, без забот, без веса клана на плечах, он выглядел молодым. Моложе, чем обычно. Моложе чем мужчина, который прошлой ночью вбивал меня в матрас и шептал «я люблю тебя». Выглядел как мальчик. Мой мальчик. И от этого слова «мой» внутри стало тепло и больно одновременно.

Я смотрела на его ресницы длинные, тёмные, отбрасывающие тени на скулы. На его губы припухшие, мягкие, которые целовали меня так, что я забывала дышать. На его плечи, те самые, за которые я цеплялась, когда он брал меня, когда я кричала, когда кончала. На его спину с царапинами от моих ногтей, красными, свежими, параллельными линиями, которые я оставила, когда не могла контролировать руки, когда удовольствие было таким сильным, что пальцы рвали его кожу, и он рычал от этого, и ускорялся, и брал меня ещё жёстче.

Я улыбалась тихо, нежно, с той улыбкой, которая бывает у людей, которые смотрят на самое дорогое, что у них есть, и знают, что это временно. Что завтра не будет. Что ночь закончится, и наступит утро, и я уеду, и он останется, и между нами снова будут километры, часы, телефонные разговоры, стон в трубку, и тоска. Тоска, которая сейчас, пока он спит рядом, кажется невозможной, далёкой, нереальной. Но она реальна. Она ждёт. Как ждала всегда.

— Нравится смотреть, как я сплю?

Голос Амо прозвучал хрипло, сонно, из-под подушки, и я вздрогнула. Вздрогнула потому что была уверена, что он спит, потому что дыхание было ровным, потому что тело было неподвижным. Этот чеширский кот решил меня обхитрить. Опять.

Он приоткрыл один глаз тёмный, ленивый, с тем особенным блеском, который бывает у мужчин, которые знают, что на них смотрят с обожанием, и ухмыльнулся. Медленно, самодовольно, бесконечно довольный собой. А потом зарылся лицом в подушку и пробубнил:

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Хватит пялиться…

Я рассмеялась задорно, громко, от души, и смех этот заполнил комнату, как солнечный свет. Я смеялась и не могла остановиться, потому что этот момент Амо, уткнувшийся в подушку, как стеснительный подросток, и ворчащий «хватит пялиться» был настолько домашним, настолько тёплым, настолько далёким от всего того, чем он был, наследник клана, убийца, мужчина, который прошлой ночью заставлял меня кричать его имя, что внутри всё таяло.

— Ты как подросток, — выдохнула я, отсмеявшись, и улыбка широкая, тёплая, не сходила с лица. — наследник Дона, Амо Висконти. Глава Рима. Человек, от которого трясёт всю Италию. Зарылся в подушку, потому что на него смотрят.

— Я не зарывался, — его голос был глухим, приглушённым подушкой. — Я сменил положение для сна. Это разные вещи.

Я снова рассмеялась тихо, коротко и протянула руку, и пальцы коснулись его спины, и провела медленно, по позвоночнику, от шеи до поясницы, и почувствовала, как его мышцы напряглись под моими пальцами, как кожа покрылась мурашками, и от этого ответа, молчаливого, инстинктивного внутри снова стало тепло.

Но улыбка медленно, как тает снег сошла с моего лица. Я снова посмотрела на Амо, но в этот раз мой взгляд был другим. Тревожным. Тяжёлым. С тем весом, который появляется, когда человек знает, что должен сказать что-то, что разрушит момент, что отравит тишину, что превратит смех в тишину.

— Лина… — Амо почувствовал. Как всегда, чувствовал раньше, чем я сказала. Он перевернулся на спину, и его глаза, уже не ленивые, не сонные, а острые, прожигающие, внимательные, посмотрели на меня. — Говори уже, что случилось.

Я тяжело выдохнула. Долгий, рваный выдох, будто выталкивала из себя что-то тяжёлое, липкое, болезненное. Отвела взгляд в окно, в шторы, в пол, куда угодно, только не в его глаза, потому что знала увижу в них то, что не хочу видеть. Страх. Злость. Боль.

— Мне… — голос сорвался, и я сглотнула, и начала снова. — Мне завтра нужно вернуться в Нью-Йорк. Марио отпустил только на три дня.

Тишина. Тяжёлая, плотная, как свинец. Я хотела сказать ещё про задание, про карнавал, про Такуми, про то, что меня ждёт, но не стала. Не смогла. Потому что увидела, не глядя, почувствовала кожей, воздухом, всей собой, как изменился Амо. Как напряглось его тело. Как затвердела челюсть. Как глаза тёмные, живые стали другими. Холоднее. Жёстче. Опаснее.

— И я только сейчас об этом узнаю?! — его голос ударил, как хлыст. Грубый, яростный, громкий, не голос любовника, а голос мужчины, которого ударили, предали, обманули. От шока я дёрнулась всем телом, как от пощёчины, и руки сжались на коленях, и сердце замерло. Он никогда не кричал на меня. Никогда. За все эти месяцы, за все телефонные разговоры, за все встречи никогда. И от этого крика, от этой новизны, от этой ярости, которая обжигала, внутри стало холодно.

Амо увидел мгновенно, как всегда видел, как я дёрнулась, как побледнела, как сжалась. И его лицо жёсткое, яростное, каменное изменилось. Тень вины мелькнула, как вспышка.

— Дьявол… Лина, прости. — Он провёл рукой по лицу, тяжело, как стирал что-то. — Я не хотел тебя пугать.

— Ничего, — я говорила тихо, и голос мой звучал ровно, слишком ровно, как у человека, который контролирует эмоции, потому что если отпустит развалится. — Я не успела тебе сказать в первый день. Вчера с утра тоже, ты уехал. А вечером… нам уже было не до этого.

Последняя фраза тихая, почти шёпот повисла в воздухе, и от неё, от её правды, от её интимности, от того воспоминания, которое она несла щёки вспыхнули. И Амо тоже услышал, тоже вспомнил, и его глаза на секунду потеплели, будто он снова был в той ночи, в той постели, в тех моих объятиях. Но лишь на секунду. Потому что ярость вернулась. Накатила, как волна, и захлестнула, и Амо уже пыхтел тихо, глухо, через стиснутые зубы, и от этого звука, от его злости, от его бессилия, от того, что он — наследник клана, человек, который контролирует всё, не мог контролировать это, не мог удержать меня, не мог приказать мне остаться, внутри стало больно. Ему больно. Мне больно. Обоим.

— Ну да, конечно, — его голос был ядовитым, горьким, и каждое слово удар. — Черт. Это последний раз, когда ты уезжаешь от меня!

Он был в ярости. Я видела, как его руки сжимались в кулаки, как простыня под его пальцами рвалась, как желваки на челюсти ходили ходуном. И не знала, что делать. Как его успокоить. Что сказать. Какие слова, какие проклятые слова могли бы убрать эту ярость, эту боль, этот страх, который он прятал за злостью, который я видела, потому что знала его, потому что любила его, потому что видела то, что он не показывал никому.

И тогда безумная, дикая, отчаянная идея пришла в голову. Не разумная, не логичная, не та, которую обдумывают. Та, которая рождается из отчаяния, из любви, из того, что нет слов, есть только тело, только прикосновение, только то, что между нами и больше ничего.

Я придвинулась к нему быстро, на четвереньках, как кошка, и набросилась на его губы. Жадно, голодно, отчаянно, как тонущий хватает воздух. Амо замер на секунду, на одну бесконечную секунду, и я почувствовала, как его тело напряглось от неожиданности, как его губы на мгновение стали неподвижными. Но потом через эту секунду, через этот шок он перехватил инициативу. Его сильные, горячие руки обхватили моё лицо, и он целовал меня, глубоко, жёстко, властно, и от этого поцелуя, от этой ярости, смешанной с любовью, внутри всё горело.

Он хотел перевернуть меня на спину, я почувствовала это, почувствовала, как его руки двинулись к моей талии, как его тело начало смещаться, и не позволила. Резко отстранилась, выскользнула, как вода, и он зарычал, тихо, глухо, от неудовлетворения, от обрыва, от того, что я ускользнула. Я посмотрела на него сверху вниз, с лукавой, дразнящей, провокационной улыбкой, и он увидел эту улыбку, и его глаза тёмные, голодные, потемнели ещё сильнее.

Я наклонилась к его груди и поцеловала. Медленно. В центр, где билось сердце, быстрое, громкое. Потом правее, к соскам, обвела языком, прикусила. Амо вдохнул резко, хрипло, и его рука легла мне на затылок, но я отстранилась, не позволила, и он зарычал снова, и от этого рычания, от его нетерпения, от его голода я возбудилась. Остро, мгновенно, и боль между ног ноющая, тупая стала другой. Острее. Жарче.

Я спускалась поцелуями, губами, языком, от груди к животу, обводя линию рёбер, целуя пупок, проводя языком по ложбинке, и Амо дрожал мелко, непрерывно, и его дыхание стало тяжёлым, хриплым, и от каждого моего поцелуя, от каждого прикосновения губ к его коже, он стискивал зубы и сжимал кулаки, и простыня под его руками рвалась.

Я поднималась обратно, к шее, целуя его ключицы, его горло, его подбородок, и от этой смены вниз, вверх, вниз, он сходил с ума. Я видела, как его глаза горят, как челюсть сжата, как мышцы на руках вздулись от напряжения, как кулаки сжимаются и разжимаются, и от этого зрелища от того, что я делаю это с ним, с мужчиной который управлял людьми, судьбами, жизнями, от того, что он терял контроль от моих губ, от моих рук, от моего тела, внутри расцветало что-то тёмное, густое, опьяняющее. Власть. Женская власть. Та, которая сильнее любой мужской.

— Лина… — его голос был хриплым, сдавленным, и в нём звучало всё, предупреждение, мольба, угроза, желание. — Не дразни меня.

Я улыбнулась хищно, глядя ему в глаза, и опустилась ниже. Снова. От шеи к груди. От груди к животу. От живота ниже, к поясу, к линии волос, спускающейся от пупка вниз, к краю простыни, которая всё ещё прикрывала его бёдра. И остановилась на грани, на черте, на той тонкой, дразнящей линии между «достаточно» и «слишком», и посмотрела на него.

— А если я хочу дразнить? — прошептала я, и мой голос звучал низко, хрипло, с той провокационной ноткой, которую я не знала за собой, но которая появилась ночью, с ним, в его постели.

Амо зарычал низко, глухо, и его рука та, что лежала на затылке сжалась, но не потянула. Ждал. Давал мне время. Дал мне это моё решение. Мой шаг. Моя инициатива. И от этого, от его терпения, от его уважения, от того, что он не давил, не заставлял, не требовал, внутри стало тепло, и нежность густая, тёплая, невыносимая разлилась по телу.

Я стянула простыню дразня, обнажая его бёдра, и затем его член. Твёрдый, тяжёлый, пульсирующий, и от этого вида, от того, что он был возбуждён, что он хотел меня, что его тело реагировало на меня так, по моему телу прошла волна жара. Я видела его впервые, при свете, не в темноте, не в страсти, а спокойно, и от этого зрелища рот наполнился слюной, и между ног стало ещё горячее, ещё влажнее.

Я обхватила его рукой не сжимая, просто держа, и Амо выдохнул тяжело, сквозь зубы, и его живот напрягся, и от этого ответа на моё прикосновение, я почувствовала себя всесильной. Я держу его. В своей руке. В своей власти. Наследника клана. И он дрожит.

Я наклонилась дав ему почувствовать моё дыхание, горячее, влажное, на самой чувствительной части, и Амо застонал. Тихо, коротко, и от этого стона, от того, что он, сильный, властный, контролирующий стонал от моего дыхания, просто от дыхания, внутри что-то перевернулось.

Я провела языком снизу вверх, по всей длине, медленно, дразняще, и Амо вздрогнул всем телом, и его рука на моём затылке сжалась, и я поняла он теряет контроль. Теряет прямо сейчас, от моего языка, от моих губ, от меня.

— Чёрт… Лина… — его голос был рваным, хриплым, и в нём не было ни контроля, ни стены. Только мужчина, которому делают хорошо. Только голод. Только удовольствие.

Я взяла его в рот медленно, неглубоко, обхватывая губами, и стала двигаться, не торопясь, лаская языком, пробуя на вкус, и от этого, от его вкуса, от его запаха, от его тяжести на моём языке, от его стонов, которые становились громче, чаще, я сходила с ума. Возбуждение острое, жгучее заливало меня, и между ног пульсировало, и я сжимала бёдра, но это не помогало, и от этого, от того что я возбуждалась, делая ему минет, от этого парадокса, от этой обратной связи внутри всё горело.

— Так… вот… значит… — Амо говорил между вздохами, и каждое слово как выдох, как стон, как попытка не потерять рассудок. — Ты решила… меня… отвлечь?

Я остановилась на секунду, и подняла на него глаза, и мои губы влажные, припухшие улыбнулись.

— Работает? — прошептала я, и от этой улыбки, от этого вопроса, от этого дразнящего, невинного взгляда снизу, Амо зарычал. Громко, хрипло, и его рука та, что на затылке сжалась сильнее, но не потянула. Не толкнул. Не заставил. Ждал. Всегда ждал.

— Работает, — прорычал он, и голос его дрожал. — Чёрт, как работает…

Я продолжила медленнее, глубже, обхватывая его губами, лаская языком, двигаясь в своём ритме, и Амо терял голову. Я видела, как его голова откидывается назад, как его глаза закрываются, как его губы открываются, и стоны низкие, глубокие, мужские вырываются из горла. Его руки обе в моих волосах, не давят, не тянут, просто лежат, и пальцы сжимаются и разжимаются, и от того что он контролирует себя, что не позволяет себе толкаться, что уважает меня, нежность внутри разрасталась, и я ласкала его ещё нежнее, ещё медленнее, ещё внимательнее.

— Лина… — он простонал моё имя, и от этого звука от того, как он его произнёс, с придыханием, с мольбой, с чем-то, что было не удовольствием, а любовью внутри стало горячо, и слёзы непрошеные, неожиданные навернулись на глаза. Не от боли. От полноты. От того, что я здесь. С ним. В его постели. В его руках. В его жизни. И это всё, что я хотела.

— Я рядом, — прошептала я, и мои губы касались его, и он вздрогнул от этого прикосновения, от этих слов, и его пальцы в моих волосах сжались, и я ускорилась чуть, и Амо застонал громче, и его тело напряглось, и я поняла он близко.

— Стой… Лина, стой… — его голос был хриплым, сдавленным, и он потянул меня за волосы, мягко, вверх, и я поднялась, и он смотрел на меня, на мои губы, влажные, припухшие, на мои глаза, блестящие, и в его взгляде было всё. — Не так. Не сейчас. Я хочу кончить в тебя. Не в твой рот.

От этих слов откровенных, пошлых, честных по телу пробежала волна мурашек, и между ног стало так горячо, что я сжала бёдра, и боль ноющая, тупая вспыхнула снова, но мне было плевать. Плевать на боль. Плевать на всё. Я хотела его. Хотела опять, снова, ещё.

Но Амо не дал. Не дал потому что увидел, как я поморщилась, когда сдвинула ноги, и его лицо возбуждённое, тёмное, голодное изменилось.

— Больно? — спросил он, и голос его стал другим.ю не хриплым, не голодным, а тихим, нежным, обеспокоенным.

— Немного, — соврала я. Сильно болело. Но я не хотела, чтобы он останавливался. Не сейчас. Не сегодня. Не в наш последний день.

— В душ, — сказал он, и это не было приказом. Было просьбой. — Идём.

Он встал и потянул меня за руку, и мы пошли, через комнату, голые, тёплые, пахнущие друг другом в ванную.

Душ был большой с тропическим дождём, с горячим паром, с матовым стеклом, за которым клубился туман. Амо включил воду горячую, почти обжигающую и потянул меня внутрь, под струи, и вода тёплая, тяжёлая, как летний ливень обрушилась на нас, и я закрыла глаза и запрокинула голову, и вода текла по лицу, по волосам, по телу, и смывала усталость, напряжение, боль.

Амо стоял за мной и его руки большие, горячие, мокрые, легли на мои плечи, и стали скользить вниз, по рукам, по бокам, по талии, и от этих прикосновений, от этой воды, от этого пара внутри стало расслабленно, тепло, и возбуждение не угасло, а изменилось. Стало мягче, глубже, как тлеющий уголь, который не горит, а греет.

— Ты дрожишь, — прошептал он, и его губы касались моего уха, и от его дыхания, от шёпота, от воды мурашки побежали по всему телу.

— Не от холода, — ответила я, и мой голос звучал тихо, мягко, с той интимной нежностью, которую я научилась находить только с ним.

— Знаю, — и он улыбнулся, я почувствовала эту улыбку на своей коже. Его руки скользнули ниже по животу, по бёдрам, и остановились. На границе. Не заходя дальше. Дразня. Спрашивая.

— Можно? — прошептал он, и от этого вопроса, от его вежливости, от его уважения, от того, что он спрашивал, даже теперь, даже после ночи, даже после всего внутри что-то сжалось, и я кивнула, молча, быстро, и его пальцы мягкие, осторожные скользнули между ног.

Я вздрогнула от ощущения, от его пальцев, от воды, которая текла по мне, по нему, по нашим телам, и Амо остановился. Замер.

— Больно?

— Нет… — и это была правда — уже не больно. Чувствительно. Остро. Но не больно.

Его пальцы нежно стали ласкать. Не так, как ночью жадно, напористо, а мягко, едва касаясь, и от этой нежности, от этого контраста с ночью грубой, дикой, неистовой, глаза защипало, и я прикусила губу. Амо почувствовал как всегда, и его другая рука та, что не ласкала, обхватила меня за талию, притянула к себе, и я прислонилась к нему спиной к его груди, тёплой, мокрой, и его губы мягкие, нежные коснулись моего плеча.

— Расслабься, — прошептал он. — Я никуда не тороплюсь. У нас есть ночь.

Его пальцы один, медленно вошли в меня, и я охнула от ощущения, от полноты, от того, что его палец внутри, в воде, в пару, в этом туманном, тёплом, обволакивающем мире, и Амо стал двигаться медленно, нежно, и его большой палец на клиторе кружил, нажимал, ласкал, и от этого двойного ощущения внутри и снаружи по телу пошли волны, и я закрыла глаза, и вода текла по мне, и его руки были на мне, в мне, и от этого слияния, от этой полноты я начала двигаться ему навстречу.

— Вот так, — шептал он, и его голос — низкий, хриплый, нежный был музыкой, от которой я таяла. — Ты такая чувствительная, piccina. Так отвечаешь на мои руки. Ты чувствуешь?

— Чувствую… — простонала я, и голова откинулась ему на плечо, и его губы на моей шее, на ключице, на плече, целовали, лизали, прикусывали, и от этого, от его рук, от его губ, от воды, от пара, возбуждение нарастало, поднималось, как волна.

— Я хочу попробовать тебя на вкус, — прошептал он, и от этих слов откровенных, пошлых, интимных, по телу пробежал разряд. — Здесь. Под водой. Хочу знать, как ты на вкус, когда ты мокрая от воды и от меня.

Он опустился на колени, передо мной, под струями воды, и его руки на моих бёдрах, раздвинули ноги, и я посмотрела на него сверху вниз, сквозь пар, сквозь воду, и он посмотрел на меня снизу вверх, с этой хищной, голодной, нежной улыбкой, и от этого взгляда, от того, что он стоял на коленях передо мной, что его лицо было на уровне моего лона, что он смотрел на меня так, будто я божество, которому он поклоняется, внутри всё перевернулось.

— Держись, — прошептал он, и его губы коснулись моего бедра — изнутри, и я вздрогнула, и мои руки инстинктивно схватились за его плечи, и от моего прикосновения, от моей дрожи он зарычал тихо и наклонился.

Его язык горячий, влажный, уверенный провёл по мне снизу вверх, и я вскрикнула. Не стон, вскрик, резкий, громкий, и от этого звука, от моего крика, от своего голоса я сама вздрогнула, но Амо не остановился. Он лизал медленно, жадно, с тем вниманием, с которым гурман пробует деликатес, и от каждого движения его языка, от каждого круга на клиторе, от каждого прикосновения по телу проходили волны, и вода тёплая, тяжёлая лилась на нас, и пар обволакивал, и всё... весь мир сузился до этой точки, до его языка, до моих бёдер, до этого душа, до этого момента.

— Амо… — я стонала, и мои пальцы в его волосах, мокрых, скользких сжимались, и он ускорялся от этого, и от каждого моего стона, от каждого моего вздоха, от каждого моего «ещё», которое я не произносила, но которое он слышал.

— Ты такая сладкая, — рычал он, и его голос вибрирующий, низкий проходил через меня, и от этой вибрации, от этих слов пошлых, нежных, честных, возбуждение поднималось, как прилив. — Так течёшь. Даже под водой. Даже здесь. Моя девочка. Моя.

— Твоя… — простонала я, и это слово «твоя» было всем, что я могла сказать, всем, что я могла думать, всем, что я могла чувствовать.

Он лизал быстрее, увереннее, и его палец один, осторожно вошёл в меня, и от этого двойного ощущения, язык снаружи, палец внутри я выгнулась, и вода полилась по спине, по лицу, по груди, и стоны громкие, не сдерживаемые, наполнили ванную, и я не знала что может быть так. Что боль та ноющая, тупая боль может смениться этим. Что тело, которое болело утром, может так отвечать. Что я которая контролировала всё могу потеряться так полностью, так беззаветно, так окончательно.

— Кончи для меня, — прошептал он, и его губы мокрые, горячие касались меня, и от этого шёпота, от этого прикосновения, от всего волна поднялась, огромная, сносящая, и я...

— Амо!— закричала, и кончила. Сильно, ярко, долго, и ноги стали ватными, и тело тяжёлым, и Амо держал меня, не давая упасть, и его руки на моих бёдрах, крепкие, уверенные несли мой вес, и его губы целовали бедро, живот, пупок, и я стояла, прижавшись к стене душа, и вода текла по мне, и я не могла дышать, не могла думать, не могла двигаться, и от этого опустошения, от этой полноты, от этого счастья на глазах были слёзы.

Амо поднялся медленно, и обнял меня, и притянул к себе, и его тело тёплое, мокрое, сильное прижалось к моему, и мы стояли под водой, и он целовал мои волосы, мой лоб, мои веки, и шептал:

—

Sei bellissima.

(Ты прекрасна). Когда кончаешь, когда кричишь, ты прекрасна. Я хочу видеть это каждый день. Каждый. До конца жизни.

И от этих слов, от этой честности, от этого обещания, от этой любви я заплакала. Не от боли, не от грусти. От полноты. От того, что сердце не вмещало всё, что чувствовало.

Мы вышли из душа мягкие, расслабленные, пахнущие друг другом и жасмином, и Амо завернул меня в полотенце, как ребёнка, и нёс на руках в комнату, и я смеялась, и от этого смеха лёгкого, тёплого, сонного, он улыбался, и от этой улыбки внутри всё таяло.

Оделись легко, по-домашнему. Амо в джинсы и белую футболку, и от этого контраста белый на тёмной коже, на тёмных волосах, на тёмных глазах я не могла оторвать взгляд. Я в его футболку, длинную, мягкую, пахнущую им, и шорты, и от того, что я носил его одежду, он смотрел на меня так, будто хотел снять её. Опять.

— Кофе, — сказал он, и его голос звучал легко, спокойно, с той домашней интонацией, которая бывает у мужчин, когда они расслаблены, довольны, счастливы. — Хочу кофе. И хочу показать тебе звёзды. Наши звезды.

— Наши звёзды? — я подняла бровь, и от этой фразы от этой лиричности, от этого неожиданного романтизма в человеке, который полчаса назад шептал пошлости в душе внутри стало тепло.

— Наши, — подтвердил он, и улыбнулся, не ухмылкой, не усмешкой, а настоящей, тёплой, мальчишеской улыбкой, от которой я таяла. — Поедем за кофе в город. Покатаю. А потом... терраса, звёзды, ты. Всё, что мне нужно.

Мы спустились вниз, через холл, мимо охраны, которая смотрела в сторону, и сели в машину. Амо за руль, я рядом. Ночь тёплая, римская, пахнущая жасмином и нагретым камнем обняла нас, и фонари жёлтые, тёплые мелькали за окном, и Рим спящий, тихий, прекрасный, раскрывался перед нами, как книга, которую мы читали вместе.

Амо вёл одной рукой на руле, другая на моём колене, и от этого прикосновения тёплого, спокойного, уверенного внутри было тихо. Спокойно. Впервые за недели по-настоящему спокойно. Не то контролируемое спокойствие, которое я носила, как броню, а настоящее. Тихое. Глубокое. Спокойствие человека, который знает, что рядом тот, кто нужен. Тот, кто любит. Тот, кто останется. Хотя бы на эту ночь.

— О чём думаешь? — спросил он, и его голос звучал тихо, мягко, не отрывая глаз от дороги.

— О тебе, — ответила я, и это была правда. Самая честная правда.

— Хорошо или плохо?

— Хорошо. Очень хорошо.

Он улыбнулся и его рука на моём колене сжалась, и от этого, от этого жеста, от этого молчаливого «я тоже о тебе» внутри стало так полно, что хотелось плакать.

Мы доехали до маленькой кофейни, которая была открыта допоздна, Амо вышел, и вернулся с двумя стаканами капучино для меня, эспрессо для него, от кофе пахло горячо, горько, сладко, мы сели в машину, и пили, молчали, и от этого молчания тёплого, наполненного, не пустого внутри было хорошо.

Потом обратно на виллу. Через ночь, через фонари, через тишину. Амо вёл медленно не торопясь, и я поняла: он растягивает время. Растягивает как я растягивала. Потому что мы оба знали: время конечное. Завтра я уеду. И эта ночь последняя. Полная. Наша.

Мы вернулись, и Амо повёл меня не в комнату, а на террасу, туда, где я читала Данте. Лёгкий ночной бриз, тёплый, пахнущий жасмином и морем обнял нас, и небо чёрное, глубокое, бескрайнее раскрылось над нами, и звёзды миллионы, яркие, близкие горели, как огни далёких городов.

Амо лёг на шезлонг длинный, широкий, потянул меня к себе, и я легла на него, головой на грудь, и его руки тёплые, сильные обхватили меня, и мы лежали, и смотрели на звёзды, и пили кофе, и от этого момента, от этой простоты, от этой тишины внутри было так хорошо, так полно, так больно, что хотелось, чтобы это длилось вечно.

— Видишь вон ту? — Амо поднял руку и указал на самую яркую звезду. — Это Вега. А рядом Денеб и Альтаир. Летний треугольник. Три звезды, которые видны всё лето.

— Ты знаешь звёзды? — я подняла голову и посмотрела на него, и от этого зрелища, его лица в звездном свете, его глаз, в которых отражались звёзды, перехватило дыхание.

— Меня учила бабушка, — ответил он, и его голос тихий, мягкий изменился, стал глубже, и я поняла: он говорит о чём-то, о чём не говорит. О чём-то, что болит. О чём-то, что он хранит. — Она любила звёзды. Говорила, что каждая звезда это чья-то душа. И когда человек умирает его душа становится звездой. И что если найти свою звезду, свою, единственную то никогда не будешь один. Потому что даже ночью, даже в темноте, даже когда весь мир против тебя она будет светить.

Я молчала. Слушала. И внутри от этих слов, от этой нежности, от этого воспоминания о родном человеке, которое он доверил мне, стало так тепло, так больно, так полно, что слёзы тихие, непрошеные покатились по щекам, по его груди, по футболке, и Амо почувствовал влажность на своей коже, его руки обхватили меня крепче, и он прижал меня к себе, и шептал в мои волосы, в макушку, в звездный свет:

— Не плачь, piccina. Не плачь. Я рядом. Я всегда рядом.

— Я не хочу уезжать, — прошептала я, и голос мой дрожал, и от этой правды обнажённой, честной, беззащитной, внутри всё рвалось. — Не хочу. Хочу остаться. Здесь. С тобой. Навсегда.

— Тогда останься, — прошептал он, и его голос тихий, хриплый, полный всего дрогнул. — Останься, Лина. К чёрту клан. К чёрту Марио. К чёрту всё. Останься.

— Не могу, — и эти два слова «не могу» были самыми тяжёлыми, что я произносила. — Ты знаешь, что не могу.

— Знаю, — ответил он, и в его голосе, в этом одном слове. была вся боль мира. И весь страх. И вся любовь. — Но если бы могла... осталась бы?

— Да, — и это «да» было правдой. Единственной правдой, которая имела значение. — Да, Амо. Осталась бы.

Он молчал долго, минуту, две, и я чувствовала, как его сердце под моим ухом, под его ребрами бьётся. Быстро, неровно, и от этого ритма, от этой честности его тела, я знала: он чувствует то же, что я. Тот же страх. Ту же боль. Ту же любовь.

— Ты вернёшься, — сказал он наконец, и его голос тихий, твёрдый, полный той уверенности, которая бывает у людей, которые верят, потому что не верить не могут, прозвучал как обещание. — Вернёшься ко мне. Я не отпущу. Не отпущу, слышишь?

— Слышу, — прошептала я, и закрыла глаза, и его руки на моей спине, на моих волосах стали ласкать, медленно, нежно, и от этих прикосновений, тёплых, спокойных, не требующих, внутри стало тихо. Спокойно. Хорошо.

Мы лежали так долго, может, час, может, больше, и смотрели на звёзды, молчали, и говорили, и шептали, и целовались мягко, нежно, не торопясь, и от этой ночи тёплой, звёздной, нашей, внутри было всё. Боль и радость. Страх и доверие. Желание и нежность. Любовь — та, о которой не говорят в нашем мире, потому что любовь — это слабость. Но сегодня, под звёздами, в его руках, с его сердцем под моим ухом, мне было плевать на мир. На кланы. На задания. На всё. Потому что рядом был он. Амо. Мой. И всё остальное подождёт. До завтра. До отъезда. До того момента, когда мир снова ворвётся, и разрушит, и заберёт. Но сегодня мир подождёт.

Сегодня мы. Наши звёзды. Наш кофе. Наш рассвет, который приближался, тихо, медленно, как все рассветы, и который мы встретили вместе. На террасе. В объятиях. Молча. Смотря, как небо меняется от чёрного к тёмно-синему, от тёмно-синего к фиолетовому, от фиолетового к розовому, зная, что каждый рассвет это начало. И каждый закат конец. И между ними жизнь. Наша. Которую мы проживём так, как хотим. Не как клан. Не как мир. Как мы.

Я не хотела покидать Амо.

Каждая секунда, проведённая без него, ощущалась как потеря крови медленная, необратимая. Я стояла у входа в его виллу, и пальцы мои цеплялись за дверной косяк, словно за последний обрывок суши. Его вилла. Его дом. Его город. Его запах горький кофе и сандаловое дерево въелся в мои волосы, в мою одежду, в мою кожу. Я увозила его с собой, но знала: к утру он выветрится. И от этой мысли перехватывало горло.

Мой самолёт улетал. А моё сердце осталось там. У него. В Риме.

Я села в кресло, застегнула ремень и смотрела в иллюминатор, как земля уходила вниз, уменьшалась, таяла, превращалась в абстрактные пятна. И мне казалось, что вместе с землёй от меня отрывали что-то живое, тёплое, кровоточащее. Я прижала ладонь к груди. Там стучало. Но это было уже не моё сердце, это было его. Моё осталось у Амо

Три года назад я боялась его.

Боялась его напора того, как он входил в пространство, не спрашивая разрешения, как забирал воздух, свет, внимание, всё, что было в комнате. Боялась встречаться с ним взглядом, потому что его глаза не смотрели они

поглощали

. Тёмные, бездонные, с какой-то хищной, древней жадностью. Боялась быть с ним наедине, потому что наедине с Амо я переставала собой управлять. Мой голос менялся. Мои руки дрожали. Мой разум, тот холодный, выверенный, безупречный разум, которому отец Вито учил меня доверять отключался, и оставалось только тело, только дыхание, только сердцебиение, которое грохотало в ушах, как набат.

А сейчас?

Сейчас мне этого

мало

.

Мало встреч этих краденых, коротких, на которых каждый взгляд украдкой казался подарком. Мало разговоров обтекаемых, осторожных, где за каждым словом прячется десять невысказанных. Мало прикосновений случайных, мимолётных, от которых кожа горит часами, как от ожога.

Я подарила ему себя.

Свою невинность в его руках, в темноте его спальни, под лунным светом из высокого окна, когда Рим спал внизу, а мы не спали, и мне было не страшно, и мне было так хорошо, что я плакала. Свою душу всю, до дна, без остатка, без сбережений. Своё сердце, единственное, непарное, незаменяемое, и если он его разобьёт, то собирать будет не из чего.

Эти два дня, что мы были близки, Амо не предохранялся.

Ни разу. Ни единого раза.

И я знала! Знала последствия! Я внучка Висконте Сальваторе, дочь Вито Бернарди, меня растили в традициях, где девочка с малых лет понимает, что значит отдаться без защиты. Я знала, что это значит. Я знала, чем это грозит. Я всё знала.

Но почему-то, почему-то сейчас не боялась.

Не боялась беременности. Не боялась последствий. Не боялась, что внутри меня уже растёт что-то, что навсегда, неразрывно, кровно свяжет меня с ним. Нет, не «не боялась».

Хотела

. Хотела этой связи. Хотела этого якоря. Хотела привязать Амо к себе всеми возможными и невозможными, всеми способами, какие есть у женщины, которая перестала думать головой и начала слушать то, что бьётся под рёбрами.

Пусть будет ребёнок

.

Пусть будет. И тогда он уже никуда. И я уже никуда. И мы вместе. Навсегда. Кровь моей крови, кость от его кости.

Эта мысль была безумной. Я знала. Но безумие было таким сладким, что я не хотела выходить из него.

Три года назад я не хотела замуж.

Три года назад я отмахивалась от брачного контракта, как от наваждения. Договор. Сделка. Передача. Меня, вот эту меня, со всем моим нутром, страхами, мечтами, шрамами передавали, как имущество, как партию в шахматной игре, где я не игрок, а фигура. Мне было противно. Мне было страшно. Мне было так больно, что я не могла дышать при одной мысли об этом.

А сейчас?

Сейчас, когда перестала бояться, когда Амо, просто существуя рядом, не давя, не торопя, не требуя, снял с меня этот страх, как сдирают коросту с заживающей раны, я хотела замуж.

За того, кого люблю.

И вот что странно, странно до головокружения, до нервного смеха, до слёз: я хочу замуж за Амо. За того, кого отвергала. За того, от кого убегала три года назад, чьих звонков не брала, чьих взглядов избегала, чьего присутствия боялась, как огня. Моё сердце выбрало его. Не того, безопасного, удобного, прописанного в контракте.

Его

. Амо.

Спустя три года он стал возлюбленным. Стал тем, кем я дышу. Тем, без кого воздух- не воздух, а просто газ. Тем, без кого свет- не свет, а просто электромагнитное излучение. Тем, без кого жизнь- не жизнь.

Я улетала от него, от того кого полюбила.

Крылья самолёта казались мне слишком медленными. Через несколько часов Нью-Йорк принял меня обратно.

Самолёт коснулся посадочной полосы, и я вздрогнула, не от толчка, а от ощущения, что город уже начал тянуть меня к себе, как магнит. Двери открылись. Тёплый воздух хлынул внутрь, и я вдохнула его жадно, полной грудью, как воду после жажды. Нью-Йорк.

У аэродрома меня ждала машина тёмная, с тонированными стёклами, с той характерной посадкой, которую ни с чем не спутаешь. Машина клана. За рулём Арсенио. Это я ожидала. Арсенио был постоянен, как гравитация: всегда рядом, всегда молчалив, всегда с лицом, на котором ничего нельзя прочитать.

А рядом с ним...

Джеймс и Антонио.

Мои ноги вросли в асфальт. Я стояла на месте и не могла двинуться буквально, физически не могла. Мозг отказывался обрабатывать то, что видели глаза. Два брата-близнеца. Здесь. У самолёта.

Что вы здесь делаете?

— кричало что-то внутри. —

Как вы здесь оказались? Почему? Кто вас вызвал? Вы знаете? Вы знаете, зачем я здесь?

Ни один из этих вопросов не вышел наружу. Все они застряли в горле, как комок стекла.

Я стояла и смотрела, как два брата-близнеца неспешно идут ко мне.

Антонио улыбался. Широко, открыто, так что улыбка забирала всё лицо и глаза в щёлочки, и ямочки на щеках, и эту его мальчишескую, заразительную, безумную радость, от которой хотелось одновременно смеяться и плакать. Он шёл вразвалку, руки в карманах, рубашка расстёгнута на две пуговицы, цепочка блестит на загорелой груди. Тёплый. Живой.

Джеймс не улыбался.

Джеймс шёл чуть в стороне, чуть позади, и между ними будто лежала невидимая пропасть. Угрюмый. Отстранённый. Челюсть сжата так, что желваки ходили. Глаза мимо меня, сквозь меня, куда-то за мою спину, туда, где его настоящие мысли. Чёрная рубашка под горло, застёгнута на все пуговицы. Бледнее брата. Тени под глазами, которых раньше не было.

Что с тобой?

Что случилось?

Или это я?

Это из-за меня, да?

Они стали мне как старшие братья. Те, которых у меня никогда не было и которых я отчаянно, до боли, до тоски, хотела бы иметь. Два человека, которые защищали меня, которые подставляли плечо, которые заставляли меня чувствовать, что я не одна в этом холодном, расчётливом, жестоком мире клана. Но я знаю, что Лаурета родила моему отцу Вито наследника. И у меня есть младший брат. Маленький, с глазами отца, которого я почти не вижу, потому что жизнь развела нас по разным берегам.

— Привет, малышка! — Антонио расплылся в улыбке до ушей, голос тёплый, громкий, на весь аэродром. Он раскинул руки, словно собирался обнять не меня, а весь мир.

— Привет, — сказал Джеймс.

Одно слово. Сухо. Без интонации. Без тепла. Без единого проблеска. Он произнёс это так, как говорят «проходите» в очереди, как говорят «спасибо» кассиру, как говорят «хорошо» врачу. Дежурное. Чужое. И даже не посмотрел мне в глаза, провёл ладонью по затылку и уставился в сторону.

Я стояла и хлопала ресницами.

Открывала рот. Закрывала. Открывала снова. Воздух выходил сквозь зубы с тихим шипением, но слова не шли, застревали где-то между лёгкими и гортанью, как будто кто-то перетянул горло невидимой нитью.

Что вы здесь делаете? Как вы тут оказались? Почему Джеймс такой? Антонио, это ты его притащил? Вы в курсе насчёт Амо, насчёт задания, насчёт всего?

Ничего. Ни звука. Только сердце колотилось, быстро, неровно, тревожно.

Антонио заметил. Конечно, заметил. Этот человек читал меня, как открытую книгу, всегда читал, с первого дня, с первого взгляда. Его улыбка на секунду дрогнула, и я увидела в его глазах тень, не тревогу, не страх, а что-то более глубокое. Сочувствие. Потом улыбка вернулась, ещё шире, ещё теплее, как будто он решил компенсировать своим светом то, что Джеймс забрал своей тьмой.

— Малышка, — он склонил голову набок, и голос его стал мягким, почти умоляющим. — Ты хоть скажи «привет» и обними нас наконец-то. А то прошло почти два месяца, как мы виделись! Думаешь, я не скучал?

Голос Антонио звучал радостно. Глаза светились от счастья, ярко, неподдельно, той искренностью, которую невозможно сыграть. И от этого света стало ещё больнее. Потому что рядом с ним, за стеной молчания, стоял Джеймс, и в его глазах света не было. Совсем. Как будто кто-то выключил.

Я пересилила шок. Набрала воздуху, он вошёл в лёгкие колючим, римским, пахнущим бензином и солнцем.

— Привет.

Мой голос прозвучал тихо. Спокойно. На грани безразличия, но это было не безразличие. Это была броня. Когда слишком много эмоций, когда страх, и радость, и вина, и тоска, и нежность, и тревога наваливаются одновременно, как волны в шторм, организм выбирает единственное: замораживается. Голос становится ровным. Лицо гладким. А внутри каша, обломки, крики.

Я не понимала своих чувств. Не понимала, почему радость от встречи с Антонио смешана с горечью. Не понимала, почему вид Джеймса, угрюмого, отстранённого, чужого ранит сильнее, чем должен. Не понимала, почему мне хочется обнять одного и закричать на другого:

поговори со мной, ну, пожалуйста, скажи хоть слово

.

Парни это заметили. Антонио по моим глазам. Джеймс по моему молчанию. Но прежде чем кто-либо из нас успел сказать ещё что-то, тишину, липкую, тяжёлую, почти осязаемую разрезал голос Арсенио.

— Лина! Пора ехать! Дон ждёт.

Арсенио уже сидел за рулём. Ключи в замке, двигатель работает, окно приоткрыто. Голос плоский, деловой, без единой лишней ноты, как у человека, для которого эмоции роскошь, а не необходимость. Дон ждёт. Два слова, которые вернули меня из эмоций в реальность, из хаоса в структуру.

Дон ждёт.

Дядя Марио ждёт.

Бабушка и дедушка ждут.

Четыре дня.

Джеймс первым двинулся к машине. Молча, не оглядываясь, широкими ровными шагами, спина прямая, плечи напряжены, как натянутые тетивы. Человек, который знает, куда идёт, и не хочет, чтобы его догоняли. Я смотрела ему в спину и думала:

Поговори со мной. Ну пожалуйста. Скажи хоть что-нибудь. Я знаю, ты злишься. Я знаю, я виновата. Но не молчи, твоё молчание хуже крика.

Он не сказал. Не обернулся. Не замедлил шаг.

Я только собралась окликнуть его, открыть рот, набрать воздуху, как Антонио наклонился ко мне. Близко. Почти к уху. Его дыхание тёплое коснулось моей щеки, и по коже пробежал озноб, не от него, от напряжения.

— Не переживай, — прошептал он. — Он сейчас мыслями в другом месте...

В его голосе была нотка веселья, лёгкая, почти игривая. Но под ней, как под тонким льдом, я услышала что-то ещё. Что-то, что он не хотел показывать. Что-то, что он прятал за улыбкой, как прячут рану за одеждой.

В каком месте?

— подумала я. —

Где он, если не здесь? Что с ним происходит?

Меня насторожило. Нет, меня

обдало холодом

. Потому что я видела Джеймса раньше весёлого, дерзкого, живого. И этот Джеймс с тенями под глазами, с каменной челюстью, с пустотой во взгляде, был не он. Это был кто-то, надевший его лицо.

Мне не нравилось видеть его таким. Не нравилось, что после того, как я съехала из их дома, мы перестали общаться. Не потому, что я не хотела, я хотела, звонила, писала. Но Джеймс не отвечал. Не звонил в ответ. Не писал. Словно стёр меня из своей жизни, не со злости, нет. С обиды. А обида Джеймса была тише гнева и тяжелее камня, потому что с гневом можно спорить, гнев можно загасить, а обида она просто есть, тихо, неотступно, и от неё не отбиться.

Джеймс так и не смог простить меня.

И я это знала. Каждый день знала. Носила эту вину, как ожерелье, незаметно для других, но ощутимо для себя.

Ни сказав ни слова, ни ему, ни Антонио, ни себе, я направилась к машине. Антонио семенил следом, катя мой чемодан, и насвистывал что-то неопределённое мелодию, которую я не узнавала, но которая была такой тёплой, такой живой, что на секунду, на одну крошечную секунду, мне стало легче.

Спасибо, Антонио,

— подумала я. —

Спасибо, что ты есть.

У багажника он легко, одним движением, забросил мой чемодан и обернулся ко мне с улыбкой:

— Садись. Вид лучше.

Я знала, что он делает это специально. Сажает меня подальше от Джеймса, чтобы не давить, не травить, не делать хуже. Антонио всегда был таким. Дипломат. Миротворец. Человек, который чувствует чужую боль раньше, чем ты сам её осознаёшь, и который готовит для неё пластырь, пока ты ещё не понял, что поранился.

Надо узнать, как они познакомились он и Арсенио,

— мелькнуло в голове. —

Когда-нибудь, когда всё это закончится.

Если закончится.

Мы сели в машину и поехали.

Нью-Йорк за окном жил. Мотоциклы ныряли между машинами, как рыбы в кораллах. Скутеры тарахтели на светофорах. Узкие улочки обнимали друг друга, как старые друзья. Запах чужой, тёплой, беззаботной жизни, в которой нет кланов, контрактов, заданий.

Я смотрела и не видела. Потому что внутри меня шёл свой фильм.

Мы ехали в особняк. Центр клана. Туда, где меня ждал Дон. Ждал мой дядя Марио, человек, в присутствии которого воздух становился тяжелее, а слова осторожнее. Я одновременно любила и боялась его, потому что в его глазах всегда было что-то недосказанное, какая-то вечная, тихая тревога, которую он носил, как носят старую рану, к которой привык, но которая ноет в непогоду.

Там ждали бабушка и дедушка. Старики, которые помнили всё, кто кому должен, кто с кем в ссоре, кто предал, кто простил. Они помнили то, что все остальные хотели забыть, и именно поэтому их боялись больше, чем оружия.

У меня оставалось четыре дня.

Четыре.

Я повторяла это число и каждый раз слышала по-разному. То как приговор. То как отсрочку. То как единственный, последний, неповторимый шанс. Четыре дня до неизвестности, до задания, о котором я не могла говорить, от которого не могла отказаться, которое было моим долгом и моим проклятием одновременно.

Потому что выполнить его значило доказать свою верность клану.

Что бы ни случилось.

Я справлюсь.

Я смогу.

Я обязана смочь.

В машине было тихо. Арсенио вёл уверенно, не торопясь, с той спокойной хваткой, которая говорила: я знаю каждый поворот, каждый светофор, каждую камеру. Руки на руле расслабленные, но готовые. Антонио на заднем сиденье тихо шуршал чем-то в телефоне. Джеймс у окна молчал и смотрел на город, и его отражение в стекле было бледным, почти призрачным.

И я молчала.

Но внутри, там, где сердце колотилось в четыре раза быстрее нужного шёл другой разговор.

Амо.

Ты сейчас думаешь обо мне?

Ты стоишь у того окна, у французского, откуда виден сад, и ты куришь, хотя обещал бросить, и ты смотришь на небо, и ты ждёшь меня?

Или ты уже спишь?

Или ты уже забыл?

Нет. Ты не забудешь. Ты не умеешь забывать. Ты помнишь всё, каждое слово, каждое прикосновение, каждый вздох. Как и я.

Я закрыла глаза. Позволила себе одну секунду, одну! Представить его. Линию челюсти. Тень щетины на скулах. Тёмные глаза, в которых тонула реальность. Эти губы, которые шептали моё имя так, словно оно было молитвой, и я была единственной, кто имел право её слышать.

Машина свернула на дорогу, ведущую к особняку. Вечернее солнце било в лобовое стекло, и Нью-Йорк горел золотом, безжалостно, бесстыдно, как всё в этом городе. Деревья по обочинам бросали длинные тени, и мы ехали сквозь них, сквозь свет и тень, свет и тень, как сквозь символ того, что ждало впереди.

Четыре дня.

Всё решится через четыре дня.

А пока тишина. Дорога. Сердцебиение, которое не хотело замедляться. И Нь-Йорк, горящий за окном, как предчувствие чего-то огромного, необратимого, что уже началось и уже не остановить.

 

 

Глава 38. Принцесса и пешка

 

Лина

В клан я вернулась поздно вечером.

Машина свернула на знакомую дорогу, и особняк выступил из темноты массивный, старый, освещённый тёплым светом из окон нижнего этажа. Каменные стены, увитые плющом, парадный вход с колоннами, всё это было мне знакомо до последнего камня, до последней трещины в штукатурке. Дом. Не мой, но почти мой. Место, куда меня всегда возвращали, как стрелку компаса, которая не может указывать никуда, кроме севера.

Я думала надеялась что когда мы подъедем, Марио захочет поговорить. Позвать в кабинет, закрыть дверь, налить виски себе, не мне и сказать:»

Лина, нам нужно обсудить задание»

. Я готовилась к этому разговору всю дорогу от аэродрома. Выстраивала фразы в голове, взвешивала каждое слово, продумывала, как именно подать информацию, что сказать, а что утаить. Про Амо утаить. Про задание сказать ровно столько, сколько нужно. Про чувства ничего. Никогда ничего.

Но Марио не позвал.

У входа нас встретила Ава экономка, женщина, которая знала этот дом лучше, чем кто-либо живой. Она знала, где какие трещины в стенах, знала, какие двери скрипят, знала, кто с кем не разговаривает и почему. Ава была не просто экономкой, она была памятью этого дома, его хранительницей, его молчаливым свидетелем.

— Сеньорита Лина, — она склонила голову, и в голосе её прозвучала та мягкость, которую она приберегала только для меня. — Дон просил передать разговор состоится завтра. Сегодня вам нужно отдохнуть.

Я хотела возразить. Хотела сказать «

я только прилетела, я в порядке, мне не нужен отдых, мне нужны ответы»

. Но Ава смотрела на меня этим своим взглядом спокойно, ровно, непроницаемым и я знала, что спорить бесполезно. Если Марио сказал «завтра», значит, завтра. Не раньше. Не позже. Его слово закон. Не потому что он жестокий, а потому что он точен. Каждое его действие шахматный ход, и он никогда не делает ход раньше, чем нужно.

Ладно. Завтра так завтра.

Джеймс, Антонио и Арсенио направились в другое место, куда именно, я не знала. И не стала спрашивать. Не стала даже думать об этом. В клане есть вопросы, которые лучше не задавать, и есть дороги, по которым лучше не следовать. Они ушли вместе, в темноту, и я видела, как Джеймс шёл впереди всё так же молча, всё так же не оглядываясь, всё так же с той каменной, давящей тишиной на плечах. Антонио обернулся, помахал мне рукой, и его улыбка тёплая, лёгкая была последним, что я увидела, прежде чем дверь закрылась.

Что с тобой, Джеймс?

— подумала я снова. —

И когда ты перестанешь молчать?

Ответа не было. Не было и не будет, по крайней мере, сегодня.

Я поднялась к себе, приняла душ. Горячая вода бежала по коже, и я стояла под ней долго, дольше, чем нужно, не двигаясь, не мылясь, просто стояла и чувствовала, как вода смывает дорожную пыль, чужие запахи, чужое напряжение. Но Амо, его запах, его тепло, его прикосновения, вода не смывала. Он остался. Под кожей. В мышцах. В памяти тела, которое помнило его руки лучше, чем мозг помнил его лицо.

Я легла спать.

Кровать была огромная, холодная, пустая. Простыни белые, накрахмаленные, безукоризненные. Ничего общего с его постелью смятой, тёплой, пахнущей им и мной, и нами. Я свернулась калачиком, натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза.

Четыре дня.

Сон не шёл. Я лежала и слушала тишину особняка, старые дома ночью не молчат, они дышат, скрипят, шуршат, и каждый звук кажется то шагами, то вздохом, то чьим-то голосом. Где-то наверху хлопнула дверь. Где-то внизу зазвенел бокал. Где-то в стене может быть, в стене что-то тихо скреблось.

Амо.

Его имя стучало в голове, как сердце. Ритмично. Настойчиво. Неотвратимо.

Ты спишь?

Ты один?

Ты думаешь обо мне?

Сон пришёл только под утро тяжёлый, тревожный, без сновидений.

И вот сейчас я сижу в кабинете Марио.

Кабинет дяди это отдельный мир. Тёмное дерево, кожаные кресла, тяжёлые шторы, полки с книгами в кожаных переплётах, которых никто не читает, но которые стоят здесь, потому что так положено. Запах сигар старый, въевшийся, он пропитал стены, мебель, воздух. И тишина. Та особая, кабинетная тишина, которая бывает только в комнатах, где решаются чужие судьбы.

Марио сидел в своём кресле за рабочим столом массивным, дубовым, таким тяжёлым, что, казалось, его невозможно сдвинуть с места. Он сидел так, как всегда: прямо, ровно, руки сложены перед собой, лицо маска. Непроницаемая. Ухоженная, выверенная, без единой трещины. Его глаза тёмные, тяжёлые, с этим вечным, изучающим прищуром медленно переходили от одного лица к другому. От меня к ней. От неё к дедушке. От дедушки к человеку у окна.

Потому что у окна стоял Роман Чернов.

Пахан русской мафии.

Он стоял спиной к нам и смотрел на вид из окна, на сад, на деревья, на небо. Широкая спина, прямая осанка, руки скрещены на груди. Он не поворачивался. Не двигался. Не смотрел ни на кого из нас. Он стоял, как памятник самому себе, и от него исходило то спокойное, звериное ощущение силы, которое не нужно доказывать, его просто чувствуешь. Как чувствуешь тепло от огня. Как чувствуешь холод от льда.

А напротив меня сидела она.

Мирослава Чернова.

Дочь пахана. Принцесса русской мафии.

Та самая девушка, которую я видела в прошлый раз тогда, в другой жизни, в другом контексте, который я до сих пор не до конца понимала. Она сидела прямо, руки на коленях, спина ровная, подбородок поднят. Красивая без сомнения, красивая. Тёмные волосы, собранные назад, открывали лицо острое, точёное, с высокими скулами и тонкими губами, сжатыми в прямую линию. Глаза серые, холодные, настороженные. Глаза человека, который привык к тому, что его рассматривают, оценивают, взвешивают и который отказывается показать, что это его задевает.

Мы сидели и прожигали друг друга взглядом.

Не моргая. Не отводя глаз. Не двигаясь. Две женщины в комнате, полной мужчин, которые решают, что с нами делать. И в этом взгляде в этом молчаливом, электрическом обмене было всё, и вызов, и оценка, и вопрос, и ответ, и что-то ещё, что-то неуловимое, что я не могла назвать. Не враждебность, нет. Не страх, тоже нет. Что-то среднее. Что-то, что говорят женщины друг другу без слов, на языке, который не переводится.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Кто ты?

— спрашивали мои глаза.

А кто ты?

— отвечали её.

Рядом со мной сидел дедушка. Висконте Сальваторе. Старик, легенда, кошмар. Он сидел в своём кресле не таком массивном, как у Марио, но, казалось, более тяжёлом, потому что в нём сидел он. Руки на подлокотниках, сжатые в кулаки, костяшки белые. Лицо высеченное из камня, с глубокими морщинами, каждая из которых была шрамом, воспоминанием, войной. Глаза вот что было страшно. Глаза у дедушки были живые. Яркие. Горящие. Не стариковские, не мутные, не усталые, а живые, как у хищника, который слишком стар, чтобы гоняться за добычей, но недостаточно стар, чтобы забыть её вкус.

В кабинете стояла звенящая тишина.

Не та приятная, уютная тишина, которая бывает между близкими людьми. Нет. Эта тишина была другой тяжёлой, давящей, почти физически ощутимой. Она давила на плечи, на грудь, на затылок. Она заполняла комнату, как вода заполняет трюм тонущего корабля медленно, неотвратимо, отрезая пути к отступлению. Каждый из нас чувствовал её, но никто не нарушал, потому что нарушить эту тишину, значит сделать первый ход. А первый ход в таком кабинете это не просто слово. Это заявление. Позиция. Уязвимость.

Я не знала, что происходит. Да и, честно говоря, не особенно хотела понимать. Мои мысли были не здесь, они были там, в Риме, на вилле, в его руках, в его дыхании. Я думала о Амо. Думала о том, что он сейчас делает. Ест ли. Спит ли. Курит ли у того окна, глядя на сад. Думала о его голосе низком, хриплом, с этим итальянским акцентом, от которого слово «cara» звучало, как прикосновение.

Но я не забывала про задание. Нет. Задание сидело в затылке, как заноза ноющая, постоянная, не дающая забыть о себе. Я думала, что Марио захочет поговорить со мной о задании, когда, как, на каких условиях, что мне нужно сделать и что будет, если я не справлюсь. Я готовилась к этому. Я прокручивала в голове варианты, сценарии, непредвиденные обстоятельства.

Но увидеть здесь Пахана и его дочь?

Этого

я не ожидала.

— И долго будет звенеть эта тишина? Или мы будем разговаривать о делах!

Голос дедушки разорвал тишину, как выстрел. Грубый. Твёрдый. Грозный. Он говорил негромко, но каждое слово падало, как камень в тишину, и от него шли круги, и эти круги доходили до каждого из нас. Я видела, как в его глазах пляшут искорки не тепла, нет. Ярости. Жестокости. Той древней, первобытной ярости, которая не знает слов и не нуждается в них, потому что она старше слов, старше языка, старше всего.

Я знала причину. Итальянская и русская мафия веками враждовали. Не годами, веками. Кровь, предательство, выстрелы в спину, отравленные кубки, переговоры, после которых находили трупы вся эта история лежала между ними, как пропасть, на дне которой гниют кости. И сейчас мой дядя Марио и Пахан Роман Чернов хотели заключить союз. Перемирие. Мир, который никто не верил, что возможен, и который оба хотели, потому что цена войны стала слишком высокой даже для них.

Но напряжение не отпускало. Оно висело в воздухе, как запах пороха после выстрела, и не рассеивалось, сколько бы ни говорили о мире.

Пахан лишь хмыкнул. Не сказал ни слова. Коротко, отрывисто и снова молчание. Но в этом хмыканье было больше, чем в длинной речи. Это было «

я слышу тебя, старик, и я не впечатлён»

. Не зря годами дедушку боялись и уважали, его хмыканье в ответ было ответом, которое говорило «

а я тоже тебя слышу, и я тоже не впечатлён»

. Два хищника, которые знают силу друг друга и не собираются её демонстрировать, потому что демонстрация силы это для тех, кто сомневается. А они не сомневались.

Благодаря Висконте Сальваторе клан Morte приобрёл такую силу и власть, которая позволяла управлять всем континентом США. Не отдельными городами, континентом. Каждый штат, каждый порт, каждый маршрут, всё проходило через его руки. А теперь это делал Марио. И он ни чуть не уступал дедушке, может быть, где-то даже превосходил, потому что Марио был не просто силён, он был точен. Дедушка брал мощью. Марио брал расчётом. И то, и другое было смертельно опасно.

— Давайте обсудим дела, — Роман наконец повернулся от окна. Голос низкий, с тяжёлым акцентом, каждое слово, как удар молота. — Но не при девушках. Их это не касается.

Он сказал это с пренебрежением. Лёгким, небрежным, почти скучающим, так говорят о вещах, которые не заслуживают внимания. И под «девушками» он имел в виду нас, меня и Мирославу. Нас, сидящих в этом кабинете, в этом кресле, в этом мире. Он сказал это так, словно мы мебель. Часть интерьера. Что-то, что есть, но что не участвует. Что-то, для чего в этом мире есть только одна функция материнство. Родить. Воспитать. Передать. И всё.

Марио сжал кулаки.

Я видела это, его руки, лежащие на столе, медленно сжались. Костяшки побелели. На скулах заиграли желваки, две твёрдые, острые точки, которые проступили под кожей, как рёбра скалы под водой. А взгляд стал яростнее. Тяжелее. Темнее. В одну секунду Марио изменился, из спокойного, невозмутимого дона он превратился в человека, которому только что сказали, что его племянница вещь. И этот человек хотел ударить. Я видела по напряжению в плечах, по линии челюсти, по тому, как он чуть подался вперёд, и его глаза тёмные, горящие на секунду стали глазами не дона, а убийцы.

Но лишь на секунду.

Марио быстро взял себя в руки. Вдох короткий, незаметный. Кулаки разжались. Желваки ушли. Лицо снова стало маской, гладкой, холодной, непроницаемой. Он коротко кивнул мне.

— Лина, покажи моей невесте дом. Пусть привыкает к этому месту.

Голос Марио звучал грубее, чем обычно. Гораздо грубее. В нём было что-то надтреснутое, как у человека, который держит себя в руках с таким усилием, что это слышно в голосе. И два слова «

моей невесте»

упали в тишину, как два камня.

Моей невесте.

Мирослава.

Его невеста.

Я перевела взгляд на неё и увидела, как она вздрогнула. Её серые глаза расширились на долю секунды, пальцы на коленях сжались, и по лицу прошла тень, не страх, нет. Что-то другое. Осознание. Окончательность. Словно она до этого момента не была уверена, что это реально, и только сейчас, от этих двух слов, «

моей невесте»

поняла, что да. Реально. Не сон. Не слух. Не договорённость, которая может рассыпаться. Она — невеста Марио. Дон мафии выбрал её. Дочь пахана русской мафии станет женой Дона итальянской мафии.

Я ухмыльнулась. Не улыбка, усмешка. Тонкая, короткая, почти незаметная, но усмешка. Когда-то я так же боялась. Боялась всего, этого дома, этих людей, этого мира, этих стен, которые давят, этих взглядов, которые раздевают. Я боялась шагу ступить, боялась слово сказать, боялась поднять глаза. А сейчас? Сейчас я могла уложить на лопатки любого. Не физически хотя и физически тоже. Нет, морально. Психологически. Я выросла в этом мире, впитала его правила, выучила его язык, и теперь он был моим. Я была своей. Своей здесь.

Держись, принцесса,

— подумала я, глядя на Мирославу. —

Тебе ещё предстоит понять, куда ты попала.

Мы покинули кабинет.

Дверь закрылась за нами, и звенящая тишина осталась по ту сторону, а мы оказались в коридоре, длинном, тёмном, освещённом редкими бра на стенах. Портреты предков смотрели на нас из рам строгие, тёмные, с глазами, которые следили за тобой, куда бы ты ни пошёл. Я шла впереди, Мирослава за мной, и между нами было ровно полтора шага. Не больше, не меньше. Она держала дистанцию, и я чувствовала это, чувствовала, как она осторожно, на инстинктивном уровне, выбирает, куда поставить ногу, как будто коридор может обвалиться.

Мы шли в полной тишине. Тишину разрывал только стук наших каблуков, моего и её по мраморному полу. Два ритма, два темпа, не совпадающих. Мои шаги быстрые, уверенные, привычные. Её чуть медленнее, чуть осторожнее, как у человека, который идёт по чужому дому впервые и не знает, где ступенька, а где порог. И мерное, спокойное дыхание, моё и её. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Два набора лёгких в одном коридоре, и больше ни звука.

Я не оглядывалась. Не заговаривала. Не пыталась наладить контакт. Не потому что не хотела, потому что не сейчас. Сейчас нужно было вести её в гостиную, к бабушке, и я не знала, что будет, когда они встретятся. Но предчувствовала.

Ничего хорошего.

Дойдя до гостиной, я заметила бабушку.

Сеньора Пёрл сидела за столом, небольшим, круглым, покрытым белой скатертью — и пила чай. Не просто пила, а церемониально пила, как умела только она. Чашка в руках, тонкий фарфор, расписанный вручную, розы по белому. Чай не просто чай, а какой-то сложный, многослойный, из трав и ягод, который она заваривала сама, по своему рецепту, и никто в доме не смел предлагать ей другой. Запах стоял в гостиной тёплый, густой, с нотами мяты, малины и чего-то ещё, чего я не могла определить. Ромашка? Шиповник? Что-то цветочное, что-то летнее, что-то, что не вязалось с миром, в котором мы жили, и именно поэтому было так ценно.

Бабушка выглядела спокойной. Маленькая, худенькая, в своём постоянном тёмном платье с жемчужным колье на шее, она казалась безобидной, старая женщина, пьющая чай. Но я знала. Все знали. Под этой хрупкой, мягкой, почти фарфоровой внешностью скрывался стальной стержень. Бабушка Пёрл была самой опасной женщиной, которую я знала. Не потому что она стреляла или приказывала, нет. Потому что она видела. Видела всех насквозь. Видела ложь, видела страх, видела притворство. И умела одним словом, одним взглядом разрушить человека так, что он сам не поймёт, как это произошло.

— Сеньора Пёрл, добрый день!

Я подошла к бабушке и сделала книксен, решила так слегла пошутить, и развеселить бабушку. И улыбнулась широкой, тёплой улыбкой, потому что, несмотря ни на что, я любила эту женщину. Любила её за её острый язык, за её смех, за её безжалостную честность, за то, что она единственная в этом доме говорила мне правду всегда, без исключений, даже когда правда была колючей. Жаль что я не могла сказать ей все правды..

Бабушка подняла на меня глаза, и её лицо расплылось в улыбке, живой, настоящей, от которой морщинки вокруг глаз собрались в лучики.

— Oh, mia cara ragazza, beh, hai delle battute! (Ох, дорогая моя девочка, ну и шутки у тебя!) — Она засмеялась задорно, громко, от души, и этот смех заполнил гостиную, как свет заполняет тёмную комнату.

На секунду, одну секунду всё было хорошо. Бабушка смеялась, чай пах травами, солнце из окна падало на скатерть, и я чувствовала что-то похожее на покой. Дом. Тепло. Семья. Всё, чего мне не хватало в Палермо, всё, что я оставила, всё, к чему возвращалась.

Но потом бабушкин взгляд скользнул мимо меня, за мою спину, к проходу, где стояла Мирослава.

И улыбка умерла.

Не исчезла, умерла. Как гаснет свеча, когда задувает ветер. Мгновенно. Полностью. Без следа. Лицо бабушки секунду назад тёплое, живое, морщинистое от смеха застыло. Маска. Камень. Лед.

— Так, так, — бабушка подняла одну бровь медленно, выразительно, как поднимают занавес. — А это и есть моя будущая невестка?

Она улыбнулась. Но это была уже не та улыбка. Эта была другая, тонкая, острая, как лезвие. Милая на поверхности и смертоносная под ней.

— Сеньора Пёрл, это Мирослава Чернова…

Я замялась. Потому что увидела мгновенно, безошибочно, как изменился бабушкин взгляд. Как вся улыбка ушла с лица, как тепло из глаз вытекло, как вода из разбитой чашки. И атмосфера в гостиной, эта тёплая, травяная, спокойная атмосфера сменилась. Стала тяжелее. Плотнее. Опаснее. Как воздух перед грозой, когда барометр падает и все животные прячутся.

— Чернова?!

Бабушка резко встала со стула. Не поднялась, встала, одним движением, резко, так что чашка звякнула на блюдце. Руками она упёрлась в стол, ладонями вниз, пальцы расставлены, и под ладонями побелела скатерть. Она смотрела на Мирославу и в этом взгляде была такая ярость, такой первобытный, неконтролируемый гнев, что я почувствовала, как температура в комнате упала на несколько градусов.

Мирослава замерла в проходе. Топталась на месте мелкими, нервными шагами, как птица в клетке. Голову опустила вниз. Серые глаза холодные, гордые, настороженные ещё минуту назад, теперь смотрели в пол, и я видела, как её пальцы сжали подол юбки так, что костяшки побелели.

Держись,

— подумала я. —

Просто держись.

— Мой сын из ума выжил! — Бабушка кричала. Не говорила, кричала, и её голос, обычно мягкий, с этим лёгким итальянским акцентом, стал острым, как нож. — Да как он смеет!

Она вышла из-за стола и начала ходить по комнате быстро, резко, пятна света из окна бегали по её лицу, и каждое выражение, которое она проносила мимо меня, было страшнее предыдущего. Гнев. Боль. Возмущение. Что-то древнее, глубинное, что выходило из мест, куда она сама, может быть, не заглядывала годами.

— Да что это происходит такое! — Она развернулась к нам, и её глаза горели. — Чтобы Дон мафии женился на дочери Пахана! Такого никогда не было! Веками мы воевали! Кровь лилась! Жизни рушились! А сейчас?! А сейчас что происходит?!

Я стояла и смотрела. В некоторых попытках осторожных, робких пыталась успокоить её. Положить руку на плечо. Сказать «сеньора Пёрл, пожалуйста». Но каждый раз, когда я делала шаг, она отмахивалась, не грубо, нет, а так, как отмахиваются от мухи, не замечая, от вещей слишком мелких, чтобы обращать внимание.

Мирослава вздрагивала от каждого громкого слова. От каждого, как от удара. Не физического, нет. Но слово, сказанное в ярости, бьёт не слабее кулака, и иногда сильнее, потому что кулак бьёт по телу, а слово по душе. Я видела, как при каждом крике бабушки, Мирослава чуть сжималась плечи поднимались, голова опускалась ниже, пальцы на подоле сжимались крепче.

Хватит,

— подумала я. —

Это нужно остановить.

Я подозвала к себе одну из служанок. Новенькую, которую я не знала. Молодая, темноволосая, с испуганными глазами, она стояла у стены, прижавшись к ней спиной, и старалась стать невидимой. Понятно. Когда сеньора Пёрл кричит, хочется стать невидимой. Я помню это чувство.

— Уведи гостью нашего Дона, — мой голос звучал строго и твёрдо. Не громко, но так, что слышно было каждое слово, и в каждом была команда. — Проводи туда, куда она скажет. Только не в кабинет Дона.

Девушка кивнула быстро, благодарно и подошла к Мирославе. Что-то тихо сказала ей. Мирослава подняла голову на секунду и в её глазах, серых, холодных, я увидела что-то, что заставило меня замереть.

Не страх. Не стыд.

Ненависть.

Тихую, сдержанную, загнанную глубоко но ненависть. Не к бабушке. Не ко мне. К ситуации. К миру, в котором её привезли сюда, как товар, и в котором её оскорбляют на пороге чужого дома. К миру, в котором она пешка.

Она отвернулась и пошла за служанкой. Не оглянулась.

— Сеньора Пёрл… — Я сделала шаг к бабушке. — Прошу вас, успокойтесь. Давайте поговорим?

Мой голос звучал тихо. Успокаивающе. Осторожно так говорят с человеком, который стоит на краю, и одно неловкое слово может столкнуть его. Я протянула руку медленно, мягко и попыталась обнять её, обнять бабушку, дать ей тепло, дать опору.

Не вышло.

— Успокоиться?! — Она резко повернулась ко мне, и в её глазах стояли слёзы не пролитые, не текущие, а стоящие, как вода в чаше, готовая перелиться через край. — Да мой сын с ума сходит! Как такое возможно?! Как?!

И тут резко, без предупреждения она схватилась за сердце.

Левая рука к груди. Правая к горлу. Лицо побелело, побелело мгновенно, как будто из него вылили кровь. Она начала оседать, не падать, нет, а оседать, медленно, как здание, которое теряет фундамент, колени подогнулись, тело подалось вперёд, и стул под ней отъехал назад с тихим скрежетом.

— Бабушка! — Я не помню, крикнула ли я это или просто подумала. Но ноги уже несли меня быстрым, коротким броском, через два шага, и я подхватила её под локоть. Тело было лёгким, невесомым, как у птицы, и от этого стало ещё страшнее, потому что сильные люди не бывают лёгкими, и если бабушка стала лёгкой, значит, что-то было очень, очень плохо.

Я повела её к дивану мягкому, глубокому, обитом тёмным бархатом. Усадила. Она сидела, откинувшись на спинку, и дышала тяжело, рвано, как после бега.

— Ава! — Я закричала на весь особняк, и мой голос обычно тихий, сдержанный стал стальным. — Сеньоре плохо! Живо врача!

Ава появилась мгновенно как будто стояла за дверью и ждала. В руках стакан воды. Она поднесла его к губам бабушки, и та выпила мелкими, жадными глотками, и вода стекала по подбородку, но никто не вытирал, потому что не до того было.

— Сеньора, ну что вы так разнервничались? — Ава старалась говорить спокойно, но голос её дрожал мелко, часто, как лист на ветру. — Вы же знаете, вам нельзя…

Нельзя.

Это слово повисло в воздухе.

Нельзя.

Значит, это уже случалось раньше. Значит, бабушке нельзя нервничать, по-настоящему нельзя, не в том смысле, что «не стоит», а в том, что «запрещено врачами, запрещено жизнью, запрещено телом, которое может не выдержать».

Я сидела рядом с бабушкой и смотрела, как она вздыхает глубоко, с хрипом, и держится за сердце. Её рука маленькая, сухая, с тонкими пальцами и узловатыми суставами лежала на груди, и я накрыла её своей, и почувствовала, как под ладонью бьётся неровно, сбивчиво, как птица в клетке сердце.

— За что он так со мной? — Бабушка говорила еле слышно. Шёпотом, который был тише тишины. — Девочка моя…

Её глаза секунду назад горевшие, яростные, полные огня стали мокрыми. Слёзы не пролились, но они были. В голосе. В дыхании. В этой хрупкости, которая появилась так внезапно, что у меня перехватило горло.

Я перевела взгляд на Аву. Та стояла у дивана, сложив руки перед собой, и смотрела на бабушку с этим выражением, печальным, тёплым, профессионально-тревожным, которое бывает у людей, которые ухаживают за кем-то давно и знают его тело лучше, чем он сам.

— С сеньорой всё будет хорошо, — Ава улыбнулась мягко, осторожно, как улыбаются больному. — Это успокаивающее лекарство. Она поспит, и всё будет хорошо.

Всё будет хорошо.

Я слышала это и не верила. Не потому что Ава лгала, нет, она говорила правду, медицинскую, профессиональную правду. Но за этой правдой стояла другая та, которую никто не говорил вслух, что каждый такой приступ приближает конец. Что сердце бабушки старое, уставшее, изношенное годами ярости и горя не выдержит вечно. Что «всё будет хорошо» это не обещание, а отсрочка.

Ава ушла тихо, на цыпочках, закрыв за собой дверь.

Бабушка заснула. Или провалилась в забытьё я не понимала разницы. Её дыхание стало ровнее, глубже, рука соскользнула с груди на колено. Она выглядела маленькой. Беззащитной. Обычной старой женщиной, которая уснула на диване после ссоры.

Я поправила плед на её плечах, коснулась губами её лба сухого, тёплого и вышла.

Оставив бабушку отдыхать, я пошла искать Мирославу.

Особняк был большим, слишком большим для одного человека, слишком запутанным для того, кто здесь впервые. Я практически обошла все коридоры и комнаты, длинные, тёмные, с высокими потолками и эхом, которое повторяло каждый мой шаг. Заглянула в библиотеку пусто. В большую гостиную пусто. В оранжерею пусто. В столовую пусто. Каждый раз, открывая дверь, я ожидала увидеть её серые глаза, прямую спину, сжатые губы и каждый раз находила только тишину и пыль.

Куда ты делась?

И зачем мне это, зачем я ищу её? Она мне не подруга. Не союзница. Не родственница. Она дочь пахана, невеста моего дяди, часть сделки, которая мне непонятна и которая меня не касается. Мне не нужно её искать. Мне нужно идти к себе, лечь, думать о задании, думать о Амо, готовиться к послезавтрашнему дню.

Но я шла. Шла по коридорам, открывала двери, заглядывала в комнаты и не могла остановиться, потому что, что-то тянуло меня к ней. Может быть, сочувствие. Может быть, любопытство. Может быть и это было самое честное узнавание. Потому что я знала, каково это, быть привезённой в чужой дом, посаженной в чужое кресло, рассматриваемой чужими глазами. Я знала это ощущение когда ты не гостья, а товар, не человек, а партия. И от этого воспоминания старого, тупого, ноющего мне стало не по себе.

Вскоре ко мне подошла та самая служанка новенькая, темноволосая, с этими испуганными глазами. Она появилась из-за угла, как будто ждала меня.

— Сеньорита… — она сделала лёгкий поклон. — Гостья Дона сейчас в саду.

Я кивнула. Девушка исчезла быстро, бесшумно, как дым. Я стояла в коридоре и думала

сад. Конечно, сад. Куда ещё пойти человеку, которому нужно спрятаться от чужого дома и чужих криков?

Я шла в сад.

Пока шла через последний коридор, через террасу, через каменную арку, увитую розами, я думала. Думала о бабушке. О её реакции. О том, почему она была так против, не просто против, а яростно, до крика, до сердца, до обморока. Почему имя «Чернова» вызвало в ней такой взрыв, такую ярость, такую боль?

Я не особо интересовалась историей вражды. Это было неправильно я знала. Я должна была знать. Дочь Вито Бернарди, выросшая в мире мафии, обязана была знать, почему итальянцы и русские ненавидят друг друга, откуда пошла кровь, кто первый выстрелил, кто первый предал. Это азбука. Букварь. Основы, без которых нельзя двигаться дальше.

Но я не знала. Не интересовалась. Отмахивалась

это в прошлом, это не моё.

И вот теперь стоя на пороге сада, с багряным закатом впереди и запахом роз вокруг, я понимала, что это упущение может стоить мне дорого.

Надо было знать.

Надо узнать. И скоро.

Потому что если бабушка женщина, которая видела всё, которая знает всё, которая помнит каждую каплю крови, пролитую в этой войне, — если она реагирует так на одно имя, значит, за этим именем стоит что-то большее, чем просто вражда. Что-то личное. Что-то, что прошло через её сердце, как пуля, и осталось там, и ноет до сих пор.

Что ты скрываешь, бабушка?

Что сделали Черновы?

Я шагнула в сад.

Почти вечерний свет лежал на дорожках, тёплый, золотой, почти нереальный. Деревья стояли неподвижно, как часовые. Где-то вдалеке за стеной, за городом, за всем этим миром пели птицы, и их пение было таким простым, таким чистым, таким неуместным в моей жизни, что на секунду я захотелось сесть на скамейку, закрыть глаза и просто слушать.

Но я не стала. Я шла искать Мирославу.

И пока шла, думала о Амо.

Потому что даже здесь, даже посреди этого сада, этой тревоги, этой неизвестности он был со мной. В каждом вдохе. В каждом шаге. В каждом ударе сердца.

Найти Мирославу не составило труда.

Не потому что особняк был маленьким, нет, он был огромным, с десятками комнат, коридоров, пристроек, террас, и в каждом его углу мог спрятаться человек, который не хотел, чтобы его нашли. Но я знала этот дом. Знала, как знаешь собственное тело, каждый поворот, каждую дверь, каждую щель, через которую просачивается свет. И я знала, куда идёт человек, которому плохо. Человек, которому страшно, которому только что кричали в лицо, чьё имя произнесли, как проклятие, такой человек ищет одно: место, где его не найдут. Самое далёкое. Самое тихое. Самое забытое.

Мамина беседка.

Я шла через сад, мимо розовых кустов, мимо кипарисов, мимо фонтана с каменным ангелом, у которого отломано крыло, и с каждым шагом сосредоточенность росла. Не тревога, нет. Что-то другое. Острое, любопытное, почти хищное. Я шла к ней, к дочери пахана, к принцессе русской мафии, к девушке, которую я знала меньше часа и которая уже успела стать загадкой.

Кто ты?

Что ты делаешь в моём доме?

Почему бабушка реагирует на твоё имя так, будто ты приговор?

И почему ты дочь самого опасного человека в русской мафии дрожишь, как лист?

Вопросы накапливались, как снег на крыше, и я не знала, какой из них самый важный.

Мамина беседка находилась в самой глубокой части сада там, куда редко доходили даже садовники. Запущенная, увитая плющом и жимолостью, с деревянной скамейкой и маленьким столиком, который когда-то был белым, а теперь стал серым от времени и непогоды. Мама любила это место. Бабушка говорила, что здесь единственный уголок, где можно дышать. Где не слышно клана, не видно оружия, не чувствуется кровь. Она приходила сюда с книгой, с чаем, с собой и возвращалась другой: спокойнее, мягче, легче. После её смерти беседка опустела. Никто не приходил. Никто не убирал. Плющ и жимолость забрали своё, и теперь беседка выглядела так, будто не человек построил её, а сад вырастил органически, без чертежей, без рук, без вмешательства.

И там сидела Мирослава.

Она сидела за столиком спиной ко мне, плечи опущены, голова склонена над телефоном. Тёмные волосы распущены, падают вдоль спины, и почти в вечернем свете кажутся почти чёрными. Она листала что-то быстро, нервно, большим пальцем, и я видела, как её плечи вздрагивали. Не от холода. От нервов.

Я подошла беззвучно. Тихо, мягко, на носках, по траве, которая гасила каждый шаг. Не потому что хотела напугать. Потому что хотела увидеть. Хотела посмотреть на неё, когда она думает, что её никто не видит, когда маска снята, когда я надеялась на лице написано то, что она прячет.

И я увидела.

Мирослава не плакала. Нет. Но её лицо, я видела его в профиль, в полоске света, который пробивался сквозь плющ было напряжённым. Сжатым. Губы в тонкую линию, подбородок чуть дрожит, брови нахмурены, и в глазах, в этих серых, холодных глазах, которые в кабинете смотрели на меня с такой гордостью, стояло что-то другое. Что-то, что я узнала мгновенно, потому что видела это в зеркале три года назад, когда боялась каждого шага, когда не знала, кто друг, кто враг, и когда каждый вечер засыпала с мыслью «

что я здесь делаю?»

Страх. Не тот, громкий, который кричит и машет руками. Тихий. Глубокий. Тот, который сидит под кожей и не уходит, который делает каждый вдох чуть короче, каждый шаг чуть осторожнее, каждое слово чуть тише. Тот, от которого нельзя убежать, потому что он не снаружи он внутри, и он - ты.

Я знаю это чувство,

— подумала я. —

Я знаю его слишком хорошо.

И от этого узнавания. от этого зеркала, которое Мирослава подставила мне, сама того не зная, мне стало не по себе. Не жалость. Что-то более сложное. Что-то, что я не хотела называть, потому что называть значит признать, а признавать значит чувствовать, а я не хотела сейчас чувствовать. У меня было задание. У меня было три дня. У меня был Амо. Мне не нужно было чувствовать её.

Но чувствовала.

— Для принцессы русской мафии, ты слишком покорна.

Мой голос звучал спокойно. Твёрдо. Даже холодно, я слышала это, слышала, как каждое слово выходит изо рта, как лезвие из ножен, и не могла остановиться. Это было не намеренно. Не рассчитано. Это было автоматически, как дыхание, как реакция, как тот механизм, который я встроила в себе, видишь слабость бей. Не грубо, не жестоко, словом. Тоном. Взглядом. Этого достаточно.

Мирослава вздрогнула. Всем телом резко, как от удара током. Телефон выскользнул из пальцев, стукнулся о столик, и она развернулась ко мне быстро, судорожно, прижимая руки к груди, как щит. Глаза расширенные, тёмные от страха, зрачки огромные, поглотившие серую радужку. Рот открыт, но ни звука. Она смотрела на меня, как кролик на удава и я видела, как по её телу проходит волна дрожи от плеч к рукам к кончикам пальцев.

Я не хотела напугать её

так сильно.

Стояла и смотрела. И в этом смотрении. в этом молчаливом, пристальном, не моргающем рассматривании было что-то от проверки. От испытания. Я смотрела на неё и думала «

покажи мне, кто ты. Покажи мне, что прячешь. Ты дочь пахана так веди себя как дочь пахана. Не дрожи. Не прячься. Не прижимай руки к груди, как девочка, которую застукали за кражей конфет.»

Но она дрожала.

— П-п-простить… — Голос Мирославы — тихий, заикающийся, ломающийся на каждом слове, как тонкий лёд под ногами. — Я п-п-лохо говорить на английском..

Я стояла и смотрела. Слушала. Пыталась разобрать и едва разбирала, потому что каждое слово она произносила так, будто язык был ей врагом, будто каждая буква колючка, которая царапает горло на выходе.

Плохо говорит на английском. Дочь пахана.

Принцесса. Плохо. Говорит. На английском.

Это не укладывалось. Не складывалось. Не сходилось. Я дочь Вито Бернарди, внучка Висконте Сальваторе, меня учили языкам с пелёнок. Итальянский, английский, французский, испанский, каждый был оружием, без которого в нашем мире нельзя выжить. Английский это базовый. Это азбука. Это то, без чего ты не можешь вести переговоры, не можешь читать документы, не можешь даже заказать кофе в чужом аэропорту. И меня учили жёстко, безжалостно, до слёз, до истерик, до того, что я ненавидела каждый язык, который мне навязывали, а потом поняла. Поняла, что язык это не слова. Это дверь. Ключ. Пропуск. Без него ты глухая, немая, слепая в чужом мире.

А Мирослава — дочь Романа Чернова, человека, который управлял половиной восточного полушария — плохо говорит на английском.

Почему?

Как? Что за отец растит дочь, не дав ей главного оружия?

Или дав, но она не взяла? Или не дал намеренно?

Последняя мысль тонкая, холодная, как игла пронзила меня и застряла. Потому что если Роман Чернов намеренно не дал дочери языков значит, он не хотел, чтобы она говорила. Не хотел, чтобы она понимала. Не хотел, чтобы она могла без переводчика, без посредника, без контролирующего присутствия общаться с кем-то вне его досягаемости.

Контроль. Не защита контроль.

От этой мысли стало холодно. Не от вечера от понимания.

— Чёрт.

Я выругалась в голос коротко, резко, как сплёвывают. Не на неё, нет. На ситуацию. На себя. На то, что я стояла и давила на человека, который и так уже был раздавлен. Но Мирослава не знала, на кого я ругаюсь. Она слышала только слово. Громкое. Резкое. Злое. И сжалась.

Ещё сильнее. Ещё компактнее. Руки к груди, крепче, пальцы белые, плечи вверх, голова вниз. Она свернулась в себя, как ёж, как улитка, как живое существо, которое знает, что спасения нет, и единственное, что остаётся стать меньше. Стать незаметнее. Стать тише. Может быть, тогда если она будет достаточно маленькой, достаточно тихой, достаточно незаметной опасность пройдёт мимо.

И я поняла ей не выжить рядом с Марио, не выжить в нашем клане.

— Не трясись так, я не настолько ужасна! — Мой голос звучал раздражённо, и я ненавидела себя за это, за то, что не могла переключиться, не могла смягчить, не могла стать той, кем нужно быть сейчас. Я привыкла к людям, которые понимают силу. К мужчинам, которые уважают жёсткость. К миру, где слабость это мишень, и где лучший способ защититься напасть первым.

Но Мирослава не из этого мира. Или из него, но с другой стороны. С той стороны, где сила это не ты, а твой отец, и где ты не оружие, а декорация.

Мой раздражённый, холодный голос напугал её ещё сильнее. Я видела это, как при каждом моём слове она вздрагивает, как при каждом моём шаге отодвигается, как её глаза бегают по мне, по беседке, по выходу, оценивая расстояние, пути отступления, шансы.

Я стала её кошмаром. Я

девушка, которая должна была быть её союзницей стала ещё одним источником страха. Чёрт.

— Оставь… — Мирослава говорила тихо. Так тихо, что я наклонилась вперёд, чтобы слышать. — Тут одну меня… Та женщина… Пугает… меня…

Каждое слово усилие. Каждое слово как камень, который она поднимает и кладёт перед собой, строя стену между собой и миром. Голос дрожал, ломался, и я видела, как она борется с языком, со страхом, с собой чтобы произнести каждое слово, чтобы я поняла, чтобы может бы её оставили в покое.

«Та женщина пугает меня».

Бабушка. Сеньора Пёрл. Та, что кричала, та, что ударила рукой по столу, та, что назвала её имя, как проклятие. Конечно, бабушка пугала.» Меня это начало бесить.

Не Мирослава. Не бабушка. Ситуация. Тот факт, что передо мной сидела дочь одного из самых могущественных людей в мире и дрожала. Дрожала от чужого голоса, от чужого взгляда, от чужого дома. И я думала «

неужели её отец запугал её так сильно?

Не враги, нет, врагов можно понять, от врагов можно защищаться. А отец? Тот, кто должен был защищать? Тот, кто должен был дать ей оружие, языки, уверенность, силу, а вместо этого дал… что? Страх? Тишину? Покорность?»

Что ты сделал с ней, Роман Чернов? Или что ты НЕ сделал?

Это было хуже. Намного хуже. Физическое насилие оставляет синяки их видно, их можно залечить, можно показать кому-то, можно сказать «

вот, смотрите, мне сделали больно»

. Но то, что я видела в Мирославе это не синяки. Это было что-то более глубокое, более тихое, более разрушительное. Это было отсутствие. Отсутствие того, что должно было быть. Отсутствие языка. Отсутствие уверенности. Отсутствие права, права говорить, права возражать, права существовать как отдельный человек, а не как приложение к отцу.

Принцесса русской мафии.

Принцесса это звучит гордо. Это звучит как власть, сила, почёт. Но я смотрела на эту принцессу свернувшуюся, дрожащую, заикающуюся и думала «

какая это принцесса, если у неё даже короны нет? Если вместо короны клетка?»

Я сделала вдох. Глубокий. Медленный. Считая про себя раз, два, три, четыре как учили, как привыкли, как нужно, когда внутри кипит, а снаружи нужно быть ровной. Я закрыла глаза на секунду одну и представила Адель. Адель мою подругу, единственного человека в этом мире, который умел находить слова, когда слов не было. Адель, которая могла успокоить кого угодно своей мягкостью, своим голосом, своим умением

слышать

, а не просто слушать.

Будь тут Адель, она бы нашла нужные слова. Она бы сказала что-то тёплое, что-то простое, что-то, что развязало бы этот узел. А я стою, как столб, и пугаю её собственным голосом.

— Успокойся, — я начала, и каждое слово давалось с трудом, потому что я не умела быть мягкой, не по-настоящему, не с чужими, не с теми, кого не знала. — Мне жаль, что Сеньора Пёрл напугала тебя. Да и прости, если я пугаю тебя. Но тебе не стоит быть одной.

Я пыталась смягчить голос. Пыталась смягчить взгляд, расфокусировать, убрать этот прищур, эту пристальность, которая воспринималась как угроза. Пыталась и выходило плохо. Как у человека, который впервые берёт в руки кисть и пытается нарисовать закат знаешь, как должно быть, но руки не слушаются, и вместо неба клякса, вместо солнца пятно, вместо красоты мазня.

Чёрт. Чёрт, чёрт.

— Ладно, — я выдохнула и решила резко, как отрезала, потому что мягкость не работала, и оставалось только перейти к действию. Действовать я умела. — Пойдём на кухню. Я попрошу сделать успокаивающий чай, и мы поговорим.

Я выгнула бровь привычка, автоматизм, и мягко попыталась улыбнуться. Улыбка вышла кривой, неуверенной, как у человека, который давно не улыбался по-настоящему и забыл, как это делается. Но Мирослава поняла. Не все слова нет, мой английский был быстрым, а она едва понимала медленный. Но интонацию, жест, протянутую руку поняла. Кивнула мелко, осторожно, как кивают, когда боятся отказаться.

Она понимает. Но не всё. И не так, как нужно.

Я стояла и ждала, когда Мирослава встанет. Ждала терпеливо, без понукания, без нетерпения, потому что понимала, ей нужно время. Время, чтобы решиться. Время, чтобы встать с этого стула, где она чувствовала себя может быть в безопасности, и пойти за мной, в этот дом, где только что кричали на неё. Где каждая дверь чужая. Каждый коридор неизвестность. Каждый поворот может привести к новому кошмару.

Она встала. Медленно. Осторожно. Телефон со стола, в руку, пальцы крепче, экран погас. Она выпрямилась и я заметила, что она выше меня. На пару сантиметров. И всё равно казалась меньше. Как будто рост не имел значения, когда внутри пустота. Мы направились внутрь.

Пока шли через сад, по дорожке, мимо фонтана с ангелом, мимо роз, мимо кипарисов, между нами висела тишина. Не звенящая, как в кабинете, другая. Неловкая. Чужая. Тишина двух людей, которые не знают друг друга, не доверяют друг друга, и не знают, с чего начать если вообще стоит начинать.

Я шла впереди привычно, уверенно, не оглядываясь, но прислушиваясь к каждому её шагу за спиной. Её шаги тихие, осторожные, неравномерные, как у человека, который идёт по льду и каждый раз проверяет, выдержит ли. Мои ровные, чёткие, отбивающие ритм по каменным плитам.

Я не знала, о чём с ней говорить. Не знала и это бесило, потому что обычно я знала. Обычно у меня были слова нужные, точные, выверенные. С мужчинами жёсткие. С бабушкой тёплые. С Марио осторожные. С Амо… с Амо настоящие. Но с Мирославой? С этой перепуганной, заикающейся, закованной в броню покорности девушкой, которая едва говорила на языке, который соединял нас, какие слова?

Ты хочешь здесь быть?

этот вопрос я не могла задать. Не имела права. Потому что ответ какой бы он ни был ничего не изменит. Она здесь. Она невеста Марио. Она часть сделки. И её «хочу» или «не хочу» в этой сделке не учитывается.

Как и моё не учитывалось.

Три года назад.

Эта мысль тихая, короткая, как вспышка молнии осветила что-то, что я не хотела видеть. Параллель. Между мной и ней. Между тем, как меня привезли испуганную, непонимающую, и тем, как привезли её. Между моим контрактом и её, если он есть. Между моим страхом тогда, три года назад, и её страхом сейчас.

Мы одна и та же монета. Только я уже перевернулась. А она ещё нет.

Я шла и пыталась понять, о чём она думает. Что происходит в этой голове под тёмными волосами, за серыми глазами, за этой маской покорности, которая была не маской, а кожей, второй, настоящей, вросшей. Думает ли она о доме? О матери? Есть ли у неё мать? О человеке, которого оставила есть ли он? Или только отец тяжёлый, давящий, всепоглощающий и больше никого?

О чём ты думаешь, Мирослава? Боишься ли ты того же, чего боялась я? Или ты боишься чего-то, чего я даже не могу представить?

Между нами полтора шага. Между нами два мира. Между нами война, которая длилась века, и мир, который оба наших мира пытались построить на костях. Мы шли в тишине, и я не знала, что эта тишина начало чего-то или конец.

Дойдя до кухни, я первая вошла в неё.

Дверь тяжёлая, дубовая, с латунной ручкой, потемневшей от времени и тысячи прикосновений поддалась с привычным скрипом, и меня сразу накрыло. Запах. Тёплый, густой, многоголосый: сливочное масло, ваниль, что-то цитрусовое, что-то хлебное, и под всем этим глубокий, тёмный базовый тон, который был у этой кухни всегда. Запах дома. Не того дома, который клан, не того, который оружие и контракты, а того, который еда, и тепло, и руки, и забота. Настоящий дом вот он, на кухне. Всё остальное декорации. Роза опять что-то готовила.

Конечно. Роза всегда что-то готовила. Я не помнила ни одного момента, когда бы зашла на кухню и не застала её у плиты с мукою на руках, с прищуренными глазами, с этим её сосредоточенным, почти медитативным выражением лица, которое появлялось у неё только когда она работала с тестом. Роза была поваром не по найму, не по контракту, а по призванию, по крови, по природе. Она готовила так, как другие дышат автоматически, непрерывно, необходимо. Убери у неё плиту и она завянет, как цветок без воды.

Роза была пожилой женщиной, не старой, но пожилой, в том возрасте, когда лицо становится картой: каждая морщина река, каждая складка дорога, и все они ведут в одно место к глазам, которые были тёмными, живыми и чуть лукавыми, как у человека, который знает больше, чем говорит, и которому это нравится. Она была итальянкой как и все мы, как и каждый в этом доме, но, в отличие от меня, от Марио, от бабушки, Роза говорила только на итальянском. Ни слова по-английски. Ни слова по-русски. Ни слова по-французски. Чистый, незамутнённый, безупречный итальянский диалект, с этой мягкостью, с этими растянутыми гласными, с этим пением, которое делает даже ругань звучащей как ария.

Она стояла ко мне спиной у большого рабочего стола, по колено в муке, над чем-то, что требовало её полного внимания. Руки в тесте. Перед ней миска, кастрюлька, несколько пиал с чем-то золотистым и густым. Сироп. Я чувствовала его запах сладкий, масляный, с нотами апельсина, и от него, от этого запаха мне стало тепло. Не снаружи. Внутри. Там, где было холодно с тех пор, как я покинула Рим.

— Rose, stai cucinando di nuovo qualcosa di delizioso? (Роза, ты снова готовишь что-нибудь вкусное?)

Я подошла к ней со спины тихо, но не крадучись, не как к Мирославе в беседке, а как приходят к своим и обняла. Обняла по-настоящему, искренне, прижавшись щекой к её плечу, чувствуя под руками тепло её тела, запах муки и оливкового масла, который въелся в её одежду, в её кожу, в её волосы. Я улыбалась широко, открыто, той улыбкой, которую приберегала для тех, кого любила. Роза была одной из них. Маленький островок тёплого в холодном море.

— Ah! Senorita Lina! Mi hai spaventato, ho quasi rovesciato lo sciroppo per la torta!(Ах! Сеньорита Лина! Ты напугал меня, я чуть не пролила сироп для торта!)

Роза резко обернулась ко мне лицом, и её голос строгий, громкий, с этой её фирменной интонацией «я сейчас буду ругать, но на самом деле я рада тебя видеть до безумия» заполнил кухню. Она погрозила мне указательным пальцем коротким, пухлым, в муке, и этот жест был настолько знакомым, настолько родным, что у меня защипало в носу.

— Un giorno ti toccherò Don! Hai quasi rovinato tutto con la tua improvvisa e improvvisa apparizione! (Когда-нибудь я пожалуюсь на тебя Дону! Ты почти все испортила своим внезапным появлением!)

Она ругалась. По-настоящему или почти по-настоящему, в той серой зоне между шуткой и возмущением, где Роза жила постоянно. Её глаза тёмные, лукавые прищурились, и я видела, что она еле сдерживает улыбку. «Когда-нибудь я нажалуюсь на тебя Дону!» это была её любимая угроза, которую она повторяла каждый раз, когда я приходила на кухню и пугала её. И каждый раз, каждый! Я знала, что она не нажалуется. Потому что Роза это единственный человек в этом доме, который мог ворваться к Марио с кастрюлей и сказать: «Дон, ваша дочь опять мешает мне готовить!» и Марио бы улыбнулся. Он единственный, кто улыбался Розе. Единственный, кто видел в ней не повара, а может быть что-то большее. Часть дома. Часть семьи. Часть себя.

— Rose, perdonami, non volevo spaventarti….(Роза, прости меня, я не хотел тебя пугать.) Я наклонилась к её уху близко, почти касаясь губами, и прошептала. Тихо, почти неслышно, так, чтобы только она слышала. Не потому что секрет был страшный нет. Потому что Мирослава стояла рядом. Стояла осторожно, напряжённо, у кухонного острова, как статуя, как мебель, как человек, который не знает, можно ли ему здесь быть, можно ли ему дышать, можно ли ему существовать в этом пространстве, где все говорят на языке, которого он не понимает. — Abbiamo ospiti, questa è la futura moglie del nostro don, Miroslava. (У нас гости, это будущая жена нашего дона, Мирослава.) Я не назвала фамилию Мирославы.

Не «Чернова». Не «дочь пахана». Не «дочь Романа Чернова». Просто Мирослава. Имя, и всё. Потому что мало ли. Придёт время, и клан узнает. Узнает, чья она дочь. Узнает, что за имя носит. Узнает, какую историю это имя за собой тащит, как якорную цепь тяжёлую, ржавую, звенящую. Но сейчас не время. Сейчас только имя. Только «Мирослава». Без контекста. Без оружия. Без яда.

Роза перевела взгляд с меня на неё.

Секунда. Две. Три. Роза смотрела и я видела, как работают её глаза, как она считывает, оценивает, взвешивает. Роза была не просто поваром она была женщиной, которая прожила в этом доме дольше, чем я живу на свете, которая видела жён, невест, любовниц, которая знала, как выглядит женщина, которую привели, и как женщина, которая пришла сама. И сейчас она смотрела на Мирославу и я видела, как в её взгляде что-то меняется. Оценивающее сменяется мягким. Подозрительное тёплым. Профессиональное материнским.

— Oh, piccola! Quanto sei bella, il nostro don è molto fortunato, sei solo una bellezza! (О, деточка! Как ты прекрасна, нашему Дону очень повезло, ты просто красавица!)

Роза прижала ладошки к груди маленькие, пухлые, в муке, и улыбнулась. Широко, лучисто, от уха до уха, так, что морщинки вокруг её глаз собрались в лучики, и на секунду кухня стала тем, чем должна быть всегда: тёплым, безопасным, добрым местом, где женщина говорит другой женщине «

ты красивая

, и знай это»

Мирослава стояла и смотрела на неё.

Смотрела и не понимала. Ни слова. Ни единого слова. Я видела это видела по её глазам, по тому, как они бегали от лица Розы к моему, от моего обратно к Розе, пытаясь выхватить хоть один знакомый звук, хоть один узнаваемый корень, хоть что-то, за что можно зацепиться. Она слышала интонацию тёплую, мягкую, приветливую. Видела жесты ладони на груди, улыбку, лучики. Понимала на уровне тела, на уровне инстинкта что ей говорят что-то хорошее. Но что именно? Какое слово? Какой смысл?

Она не понимает. Ни слова.

Стоит, как в театре, где все вокруг говорят на чужом языке, и только она без перевода, без субтитров, без подсказок пытается понять сюжет по мимике.

И тут я не знаю, почему может, от нервного напряжения, может, от контраста между бабушкиной яростью и Розиной лаской, может, от того, что этот день был слишком длинным, слишком тяжёлым, слишком полным, мне стало смешно.

Не громко. Не истерически. Тихо, коротко, изнутри как пузырёк воздуха, который поднимается со дна и лопается на поверхности. Я прикусила губу, чтобы не рассмеяться, но плечи дрогнули, и уголки губ поползли вверх, и я знала, что Роза это видит, и что Мирослава, может быть, тоже видит, и что вся эта ситуация, дочь пахана, стоящая на итальянской кухне, не понимающая ни слова, с мукой на чужих руках и сиропом на чужой плите, и я, рядом, зажимающая смех, как зажимают рану, вся эта ситуация была одновременно грустной, абсурдной и да смешной.

Прости, Мирослава.

— подумала я. —

Прости. Я не смеюсь над тобой. Я смеюсь над всем этим. Над миром, который свёл нас здесь. Над тем, что мы две пешки на чужой доске стоим на кухне и не можем даже поговорить.

— Rosa… Miroslava non parla italiano o inglese…(Роза ... Мирослава не говорит по-итальянски или по-английски…)

Я замолчала. Посреди фразы. На полуслове. Потому что дальше нужно было сказать: «она — русская». И это слово «русская» в этом доме, на этой кухне, в этом мире было не просто национальностью. Оно было сигналом. Тревогой. Флагом. Оно означало «враг». Исторический, вековой, кровный враг. И я стояла с открытым ртом, не зная, как произнести это слово тихо? громко? шёпотом? Перед Розой, которая, может быть, как и бабушка, помнила то, что я не знала.

Скажи. Просто скажи. Нет. Не сейчас. Не здесь. Но как тогда? Как объяснить Розе, почему эта девушка не понимает ни слова?

Я не успела решить. Марио появился на кухне.

Не вошёл появился. Как всегда бесшумно, внезапно, из ниоткуда, как тень, которая обрела форму. Я не слышала ни шагов, ни скрипа двери, ни шороха одежды. Просто секунду назад его не было, а сейчас был. Стоял в проёме кухонной двери, заполняя его целиком плечами, ростом, присутствием.

Аура.

У Марио была аура не в эзотерическом, мистическом смысле, а в самом прямом, физическом. Когда он входил в комнату, воздух становился тяжелее. Не метафорически — физически. Я каждый раз чувствовала это давление, как перед грозой, когда барометр падает и уши закладывает. Марио входил и комната сжималась. Стены ближе. Потолок ниже. Воздух гуще. И каждый человек в этой комнате неважно, кто повар, служанка, гость, союзник чувствовал одно присутствие. Не его, а его. Дона. Хозяина. Человека, который решает, кому жить, кому умереть, кому считать себя в безопасности, а кому бояться.

Роза сжалась. Я видела это мгновенно, по плечам, по спине, по тому, как руки, секунду назад тёплые и живые, сжались в кулаки у груди. Роза, которая минуту назад грозила мне пальцем и ругалась шутя, замолчала. Опустила глаза. Присутствие Марио забрало у неё голос, забрало улыбку, забрало всё, оставив только послушание и страх. Не страх, нет, Марио не бил своих, не унижал, не наказывал без причины. Но тревогу. Тревогу, которая была хуже страха, потому что страх конкретен, ты знаешь, чего боишься, а тревога нет, она просто есть, и ты не знаешь, что случится в следующую секунду.

Мирослава сжалась тоже. Ещё сильнее, ещё компактнее, ещё беззащитнее. Она стояла у кухонного острова одна, без меня, без чьей-либо защиты и когда Марио вошёл, она инстинктивно отступила на полшага. Её глаза серые, настороженные нашли меня, и в них я увидела то, что не ожидала увидеть мольбу. Тихую, без слов, без жестов просто взглядом. «

Не оставляй меня. Не отдавай меня ему. Я не знаю, кто он. Я не знаю, что он хочет. Я не знаю, где я.»

Я знаю, Мирослава.

— подумала я. —

Я знаю, как это. Я была тобой.

— Пойдёмте, Пора поговорить. Знакомство с домом перенесём на потом. Голос Марио прозвучал строго. Холодно. Два предложения и одно слово «потом», которое звучало, как «никогда». Его голос не был злым. Он был деловым. Тоном, которым говорят «поднимите документы» или «подготовьте машину». Тоном, в котором нет человека. Есть функция. Есть Дон. Есть решение.

Роза и Мирослава сжались одновременно, две женщины, два разных мира, одна и та же реакция на одну и ту же силу. Я видела, как Роза отступила к плите прижалась спиной, как к стене, и как Мирослава опустила голову, и как между ними, между этими двумя, которые не знали друг друга, не понимали друг друга, не имели ничего общего, прошла в эту секунду одна и та же волна он. Марио. Дон. Сила, которая не нуждается в демонстрации, потому что она просто есть, как гравитация, как смерть, как неизбежность.

Я кивнула. Коротко, без лишних движений, так, как кивают, когда понимают спорить бесполезно, и нужно идти. Подошла к Мирославе быстро, уверенно, и взяла её руку в свою. Её ладонь была холодной. Ледяной. И дрожащей мелко, часто, как у человека, который долго держал руки в морозе и не может согреть. Я сжала крепко, крепче, чем нужно, и потянула к выходу.

Идём. Я с тобой. Я не оставлю тебя.

Я не сказала этого вслух. Но сжала её руку и надеялась, что это значило то, что я хотела сказать.

Мирослава позволила себя увести. Без сопротивления, без вопросов, без единого звука просто пошла за мной, и я чувствовала, как её пальцы холодные, слабые цепляются за мои, как за последний обрывок троса.

Марио шёл следом. Я чувствовала его за спиной не видела, не слышала, но чувствовала. Его шаги ровные, тяжёлые, отмеренные. Его присутствие давящее, как набат. Его взгляд я знала, не оборачиваясь, что он смотрит на нас. На меня. На неё. На наши соединённые руки. И в этом взгляде я не знала, что было. Одобрение? Оценка? Расчёт? Или может быть что-то, что Марио никогда бы не показал жалость? Сочувствие к девушке, которую он выбрал не по любви, не по симпатии, а по необходимости, по расчёту, по политике и которая дрожала, как лист, в чужом доме, в чужом мире, с чужой женщиной за руку?

Что ты чувствуешь, дядя? Что-нибудь?

До кабинета мы дошли быстро. Короткий коридор. Поворот. Ещё коридор. Дверь та же, тяжёлая, с латунной ручкой и мы внутри. Кабинет. Тот же тёмное дерево, кожаные кресла, сигарный запах. Вечерний свет из окна уже не золотой, а багряный, тяжёлый, как вино.

Роман Чернов стоял у стола не у окна, как раньше, а у стола, ближе к двери. Он был уже был готовый. Собранный. Человек, который пришёл, сделал своё дело и теперь уходил. Его глаза тяжёлые, тёмные, непроницаемые скользнули по мне, по Мирославе, по Марио, и в них не было ничего. Ни интереса, ни тревоги, ни тепла. Только оценка. Быстрая, профессиональная, как у мясника, который оценивает скот на рынке.

Он повернулся к дочери и сказал что-то. Коротко. Тихо. На русском, гортанном, резком, с этими твёрдыми согласными, которые звучали, как удары. Я не поняла ни слова и не пыталась. Но слышала интонацию ровную, холодную, командную. Не голос отца. Голос командира. Голос человека, который отдаёт приказ, а не просит. И Мирослава, я видела, слушала. Не возражала. Не смотрела на него. Стояла, опустив голову, и кивала мелко, быстро, послушно, как кукла, которую дёргают за нити.

Что ты сказал ей? «Идём»? «Пока»? «Жди»? «Не позорь меня»? Или что-то, что я не могу представить?

Роман двинулся к выходу. Мирослава за ним. У двери она на секунду на одну, короткую, почти незаметную секунду обернулась. Посмотрела на меня. И в этом взгляде сером, холодном, быстром я увидела то, чего не видела раньше. Не страх. Не мольбу. Не покорность. Вопрос. Тихий, безмолвный, без слов, на языке, который не требует перевода.

Что будет дальше?

И я не знала ответа.

Они ушли. Дверь закрылась тихо, мягко, с лёгким щелчком замка. Их шаги прозвучали в коридоре удаляясь, затихая, и потом тишина. Полная, абсолютная, кабинетная тишина, которая давит на плечи, на грудь, на затылок. Мы остались одни. Я и Марио. Дон и его племянница. Хозяин и та, которой поручено задание.

Марио стоял у стола неподвижно, как скала. Его лицо маска. Глаза прищурены, тёмные, изучающие. Он смотрел на меня и я смотрела на него, и между нами, в этой тишине, в этом кабинете, в этом свете, который становился всё краснее, всё тяжелее, висел несказанный разговор.

Ну. Говори. Я готова.

Три дня.

Марио молчал. Он умел это молчать так, что тишина становилась невыносимой, и человек начинал говорить сам, выдавать себя, раскрываться, просто чтобы заполнить пустоту. Старый трюк. Старый, как этот дом, как этот клан, как эта война. Но я тоже умела молчать.

И мы стояли два человека, которые знали друг друга, которые любили друг друга по-своему, по-клановому, жёстко, и которые сейчас измеряли друг друга взглядом, как противники перед боем, как шахматисты перед партией, как два хищника, которые знают силу друг друга и не собираются её демонстрировать.

Три дня, Марио.

Три

дня и всё решится. Так скажи мне. Что м

еня

ждет

?

Тишина.

Красный свет из окна лёг на его лицо и Марио в этом свете выглядел не человеком, а чем-то древним, высеченным из камня, из тьмы, из крови и власти. Частью этого дома. Частью этого клана. Частью этой войны, которая не заканчивалась, которая просто меняла форму, как вода меняет форму, оставаясь водой.

И я стояла напротив и ждала. Потому что я знала первым будет говорить он. А я буду слушать. И потом буду решать.

Потому что у меня было три дня. И Амо. И задание. И сердце, которое осталось в Риме, но которое билось здесь, сейчас, громко, тревожно, неумолимо под моей грудной клеткой, напоминая

ты справишься. Ты обязана справиться. Что бы ни сказал Марио, что бы ни ждало за этой дверью ты справишься. Ради Амо. Ради себя. Ради всех нас.

Тишина в кабинете стояла звенящей. Не обычная тишина не та, что бывает в пустой комнате, не та, что наступает ночью, когда все спят. Эта тишина была другой. Плотной, тяжёлой, давящей, как свинцовый колпак, опущенный на голову. Она заполняла каждый угол кабинета Марио тёмного, строгого, с тяжёлыми шторами, с запахом кожи и кофе, с книгами на полках, которые никто не читал, но которые создавали ощущение веса, основательности, власти. Эта тишина была пугающей. Не потому что в ней таилась угроза, а потому что она предшествовала чему-то. Чему-то, что Марио не мог сказать легко. Чему-то, что заставило Марио, человека, который никогда не колебался, который всегда знал, что сказать и как сказать, молчать.

Я ждала. Стояла посреди кабинета, не сидела, не лежала, а стояла, как на допросе, как на ковре перед начальником, как боец перед командиром, который должен сказать то, что боец не хочет слышать. И Марио стоял. За своим столом, массивным, тёмного дерева, таким тяжёлым, что, казалось, он продавливает пол, и смотрел на меня. Молчал. Смотрел и молчал.

Его взгляд тёмный, пронзительный, привычный с каждой секундой становился мрачнее. Не злее мрачнее. В нём появилась тень, которой я не видела раньше, тень беспокойства, тень сомнения, тень человека, который принимает решение, от которого зависит чья-то жизнь. Моя жизнь. И от этой тени. от этого непривычного, нового, пугающего выражения на лице Марио, который всегда был каменным, всегда был непроницаемым, всегда был стеной внутри стало холодно. Холоднее, чем от любого его крика, от любого приказа, от любого упрёка. Потому что крик это злость, а злость это контроль. А мрачность это страх. Марио боялся. За меня. И от этого осознания, от того, что дядя, который отправлял меня на тренировки, который приказывал, который командовал, боялся за меня внутри что-то треснуло.

Марио провёл рукой по лицу медленно, тяжело, как стирал что-то невидимое. Потом сел, не упал, не рухнул, а сел, медленно, в своё кресло, которое скрипнуло под его весом, и этот скрип тихий, обычный прозвучал в тишине как выстрел. Выдохнул. Долгий, тяжёлый выдох, который вышел из него, как воздух из проколотого баллона, и от этого выдоха, от этой слабости, которую Марио позволил себе показать мне стало ещё тревожнее.

Снова посмотрел на меня. И сказал.

— Мы решили немного изменить план.

Пять слов. Пять слов, от которых мир сдвинулся с оси. Я готовилась к одному плану карнавал, маска, костюм, подобраться, увести, убить. Три недели тренировок, три недели синяков, три недели боли, три недели адреналина и страха всё ради одного плана. И теперь «немного изменить». «Немного» это слово из уст Марио звучало как приговор. Потому что у Марио не бывает «немного». У Марио бывает «полностью», «окончательно», «без вариантов». А «немного» это значит, что всё, к чему я готовилась, неважно. Что всё, что я выучила, неважно. Что впереди новое. Неизвестное. И от этого «неизвестного» внутри всё сжалось не от страха, а от ощущения, что почва уходит из-под ног.

— Такуми будет тебя ждать, — продолжил Марио, и от этих слов «тебя ждать» по спине пробежал холодок, как кто-то провёл ледяным пальцем. — Через подставного человека мы попросили сообщить, что для Такуми прибудет подарок. Но он не знает, что или кто это будет.

Марио замолчал. И в этом молчании в этой паузе, которую он выдержал, будто давая мне время осознать, переварить, принять было больше, чем в любых словах. Подарок. Я подарок. Для Масару Такуми. Главы якудза. Человека, который чувствует опасность, как зверь чувствует запах хищника. Человека, которого я должна убить.

Тревога не та привычная, контролируемая, которую я научилась прятать за маской спокойствия, а другая, глубокая, первобытная, живущая где-то под рёбрами забила внутри, как сердце, которое бьётся слишком быстро, слишком сильно, слишком громко. Все мысли выветрились из головы разом, все, как стая вспугнутых птиц, и осталась только одна я приманка. Не просто приманка подарок. Подарок, который будет ждать. Которого будут ждать. И от этой мысли от того, что я не охота, а добыча, которую подают на блюде внутри всё перевернулось, и ноги стали ватными, и я села быстро, резко, как будто кто-то подрубил колени в кресло напротив стола Марио.

Кресло было кожаным, прохладным, и кожа прикоснулась к спине, к рукам, и от этого прикосновения чужого, холодного я чуть вздрогнула, но заставила себя сесть прямо. Спина прямая, подбородок поднят, глаза на Марио. Сосредоточилась. Ещё сильнее. Изгнала всё страх, тревогу, слабость и оставила только внимание. Только слух. Только разум.

— Такуми будет ждать тебя в подготовленном месте заранее, — Марио продолжил, и его голос ровный, деловой, с той интонацией, которую я знала: он излагает факты, не эмоции, звучал, как лекция. Как план. Как приговор. — Чернов сам всё устроит. Твоя задача быстро убрать его. Но при этом не пострадать и не попасться.

Убрать. Марио сказал «убрать», и от этого слова простого, будничного, как «убрать посуду со стола» стало тошно. Не от отвращения, от осознания. Убрать человека. Убрать как вещь, как препятствие, как проблему. Как будто Такуми не человек, не глава клана, не годами натренированный боец, а просто задача. Цель. Мишень. И я та, кто нажмёт на курок.

— Что значит будет меня ждать? — я не дала Марио договорить, и мой голос прозвучал резко, громко, слишком громко для этого кабинета, где даже шёпот звучал как крик. Вопросы один за другим, как пули из автомата скопились в горле, и я выпустила их, не дожидаясь, не терпя, потому что если бы промолчала они задохнули бы меня изнутри. — Как ждать? Где? Что значит «подготовленное место»? Я готовилась к одному плану карнавал, маска, толпа, я подбираюсь, увожу, а теперь что? Он будет меня ждать? Заранее? В каком-то месте? Марио, я три недели готовилась к одному сценарию, а в итоге у нас совершенно другой?

Я слышала свой голос слишком быстрый, слишком высокий, слишком нервный и заставила себя остановиться. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Руки, которые сжались в кулаки, разжались. Пальцы побелевшие, с следами от ногтей на ладонях расслабились. Я посмотрела на Марио и увидела в его глазах то, чего не видела раньше. Не раздражение от моих вопросов, не нетерпение, не злость. Понимание. Он понимал. Он знал, что я буду так реагировать. Знал и всё равно сказал, потому что должен был. Потому что правду нужно говорить, какой бы она ни была.

— Лина, — Марио произнёс моё имя тихо, и от этой тишины, от этой интонации, которая была не приказом, не упрёком, а чем-то более личным, более тёплым внутри стало ещё тревожнее, потому что Марио не бывает тёплым просто так. Тёплый Марио это тревожный Марио. — Я решил сделать всё так, чтобы тебе это не причинило вреда. Ты моя кровь. Моя племянница. Я не хочу потерять ещё и тебя. Поэтому послушай.

Его голос дрогнул. Еле заметно, на долю секунды но я услышала. Услышала потому что знала его, потому что слушала его весь год, каждый день, каждый разговор, каждый приказ. Марио волновался. Не за задание за меня. И от этого волнения, от этой трещины в его каменной броне внутри стало одновременно тепло и больно. Тепло потому что он заботится. Больно потому что его забота означает одно ситуация хуже, чем он говорит. Хуже, чем я думаю. Хуже, чем я готова.

Марио снова замолчал. Но я слышала его волнение. Не в голосе в паузах. В том, как он подбирал слова, обычно чёткие, рубленые, без лишних, а теперь медленные, осторожные, как будто взвешивал каждый на ладони, боясь уронить. И в его взгляде тёмном, тяжёлом, который смотрел на меня не как на бокс, а как на человека. Как на племянницу. Как на кровь.

— Раз это карнавал, — продолжил Марио, и его голос снова стал деловым, но я слышала как сдерживает себя в узде, как контролирует, как не позволяет эмоциям просочиться, — ты оденешь белое платье. Почти, скажем так, свадебное…

Свадебное. Слово ударило как пощёчина, как удар хлыстом, как ведро ледяной воды. Я сжала кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, и боль острая, резкая отрезвила, сфокусировала. Губы сжались в тонкую полоску, и я почувствовала, как желваки на челюсти напряглись, как зубы стиснулись, и от этого, от этой ярости, от этого возмущения, от этого «вот этого мне ещё не хватало» внутри закипело. Свадебное платье. На задании. На убийстве. Я надену свадебное платье, чтобы убить человека. Ирония горькая, жестокая, издевательская, была такой густой, что хотелось смеяться. Или кричать. Или встать и уйти.

Марио увидел мою реакцию мгновенно, как всегда. Увидел, как сжались кулаки, как губы стали тонкими, как глаза потемнели. И поднял руку медленно, спокойно, жестом, который говорил: «Стой. Молчи. Слушай». И я, которая не любила, когда ей приказывали молчать, которая всегда имела что сказать, которая всегда отвечала замолчала. Потому что знала если сейчас открою рот скажу то, о чём пожалею. Не потому что буду неправа, а потому что буду слишком права. И слишком зла.

— Я сказал почти свадебное, а не свадебное, — Марио подчеркнул «почти», и в его голосе мелькнула на секунду, на долю нотка, которую я могла бы назвать извиняющейся, если бы Марио умел извиняться. Он не умел. Но эта нотка была. — На твоём лице будет чёрная кружевная маска. Платье уже сшили и сделали так, чтобы за спиной можно было спрятать пушку.

Пушка. За спиной. В свадебном платье. Я слушала и каждая деталь, каждый новый факт падал в меня, как камень в воду, и круги расходились, расходились, и от каждой тревога росла, поднималась, захлёстывала.

— В таком наряде, Лина, будет проще подобраться к нему и быть незаметной. Не забывай, там будет практически весь клан якудз и русской мафии. Роман сможет приструнить своих, а благодаря этому взять под контроль и якудз. Мы тоже там будем. И сможем тихонько увезти тебя.

Марио замолчал. Окончательно. Выдохнул снова тяжело, снова с этим усталым выдохом, который говорил больше, чем слова, и посмотрел на меня. Ждал. Ждал моей реакции, моего ответа, моего слова. И от этого ожидания, от того, что он не давил, не приказывал, не говорил «ты должна», а ждал внутри стало ещё тяжелее. Потому что ожидание это доверие. А доверие это ответственность. И от этой ответственности за себя, за клан, за всех, кто будет в этом здании, за Марио, за каждого бойца, который будет прикрывать меня, вес на плечах стал невыносимым.

Я сидела и пыталась всё уложить в голове. Мозг привыкший к быстрым решениям, к анализу, к расчёту работал, но медленно, как компьютер, который загрузил слишком много файлов. Платье. Маска. Пушка. Такуми ждёт. Подготовленное место. Чернов. Якудза. Русская мафия. Мы тоже будем. Тихонько увезти. Каждое слово отдельный кусок мозаики, и я пыталась сложить их, увидеть картину, понять, осознать, принять. Но куски не складывались. Не потому что не подходили, а потому что их было слишком много, и каждый был слишком тяжёлым.

Внутри не в голове, а где-то глубже, в том месте, где живут не мысли, а чувства, бушевало. Страх холодный, скользкий, змеёй обвивающий позвоночник. Тревога не утихающая, пульсирующая, как второе сердце. Ярость на Марио, который изменил план, на Такуми, который существует, на мир, который поставил меня в эту ситуацию. И под всем этим, глубже, тише упрямство. То самое, которое дедушка называл моим единственным достоинством и единственным недостатком. То, которое не позволяло мне сдаться. Не позволяло и не позволит.

— Марио, — я начала, и мой голос звучал не ровно, не спокойно, а с тем усилием, с которым человек говорит, когда горло сжато, когда воздух не идёт, когда каждое слово как камень, который нужно вытащить из себя. — Я просто… просто… да я даже не знаю, что сказать.

Я замолчала. Не потому что не было слов, а потому что было слишком много. Сотни вопросов, сотни мыслей, сотни страхов, все рвались наружу, и я не могла выбрать, с какого начать. Как себя вести с Такуми? Что ему говорить? Как подобраться? Как увести? Как убить? Как не попасться? Как выжить? Как? Как? Как?

— Просто… — я выдохнула, и от этого выдоха что-то внутри, что было сжато, скручено, сплетено отпустило. Не полностью, но достаточно. — Я сделаю как ты скажешь. И обещаю тебе я выполню это задание. И вернусь в клан целой и невредимой. Я уберу угрозу для всех.

Мой голос звучал уверенно. Я слышала и удивлялась, потому что внутри была каша, был хаос, был страх, но снаружи ровность, спокойствие, сила. Та самая маска, которую я научилась носить не кружевная, не карнавальная, а невидимая, из плоти и воли, которая говорила миру «Я не боюсь. Я готова. Я справлюсь».

Но внутри я пыталась осмыслить. И главный вопрос, который сжигал, который не давал покоя, который крутился, как заноза, был «что говорить Такуми? Как себя вести?» Как с мужчиной, который ждёт «подарок», с главой якудза, с человеком, который читает людей, как книги? Что я ему скажу? «Привет, я твой подарок»? «Здравствуйте, сеньор Такуми, я ваш сюрприз»?

Я хотела спросить об этом Марио. Хотела и могла, и имела право, и он бы ответил, потому что Марио всегда отвечал на вопросы, которые касались задания. Но не спросила. Не спросила, потому что хотела показать ему. Показать, что я не боюсь. Что я готова. Что я не просто племянница, которая попала в беду, а боец, который отплатит долг. Долг который висел на мне с того дня, когда Марио помог мне. Когда-то давно. Когда я была другой маленькой, испуганной, беспомощной. Он помог. Он спас. Он дал мне клан, семью, дом. И теперь мой долг. Помочь ему. Помочь клану. Выполнить задание. Вернуться. Живой.

Марио смотрел на меня долго, пристально, и в его глазах тёмных, тяжёлых я видела то, что не видела раньше. Не оценку, не расчёт, не проверку. Гордость. Тихую, скрытую, которую он никогда бы не назвал вслух, но которая была в линии бровей, в сжатых губах, в едва заметном кивке, который он сделал один раз, коротко, будто подписывая невидимый договор.

— Я знаю, — сказал он, и голос его звучал тихо, твёрдо, с той уверенностью, которая бывает у людей, которые верят, потому что не верить не могут. — Я знаю, что ты сделаешь. И я знаю, что ты вернёшься. Но, Лина…

Он замолчал. И в этом молчании в этой паузе, которая была длиннее, тяжелее, страшнее всех предыдущих я услышала то, чего не хотела слышать. «Но». Это проклятое «но», которое всегда несло за собой что-то, от чего хотелось зажмуриться.

— Но если что-то пойдёт не так, — Марио встал, медленно, тяжело, и его фигура высокая, тёмная на фоне окна заслонила свет. — Если что-то пойдёт не так, ты не играешь в героя. Ты уходишь. Слышишь? Уходишь. Бросаешь всё и уходишь. Мы найдём другой способ.

— Другой способ? — я подняла бровь, и голос мой несмотря на всё прозвучал с тенью иронии. — Марио, ты три недели гонял меня на ринге, чтобы сейчас сказать «брось всё и уходи»?

— Три недели я гонял тебя, чтобы ты умела уходить, — ответил Марио, и в его голосе впервые за весь разговор мелькнуло что-то похожее на улыбку. Не веселье нет. Уважение. — Уходить это не слабость, Лина. Уходить это мудрость. Мёртвые герои не спасают кланы. Живые спасают. Запомни это.

Я кивнула. Не потому что согласилась, а потому что услышала. Услышала и спрятала в том месте, где хранила всё, что могло спасти мне жизнь. «Уходить это мудрость». Может быть. Может быть, я вспомню это, когда будет поздно. А может быть нет. Может быть, упрямство возьмёт верх, и я останусь, и буду драться, и буду побеждать, или буду умирать. Но это потом. А сейчас нужно было задать один вопрос. Один самый важный, самый страшный, самый необходимый.

— Марио, — я подняла на него глаза, и голос мой звучал тихо, но твёрдо, без сарказма, без бравады, без маски. Честно. — Как мне себя вести с ним? С Такуми. Что говорить? Как… как подобраться?

Марио посмотрел на меня долго, и в его взгляде тёмном, тяжёлом мелькнуло что-то. Не удивление, нет, он ждал этого вопроса. Скорее облегчение. Облегчение от того, что я спросила. Что я не стала притворяться, что знаю. Что я не гордая до глупости.

— Сядь, — сказал он, и я уже сидела, но он сказал «сядь», и я поняла не в кресло. Внутренне. Сядь. Слушай. Запоминай. — Такуми не просто боец. Он хищник. Он читает людей, как ты читаешь книги. Он видит страх, сомнение, ложь всё. Поэтому, когда ты войдёшь, ты не будешь бояться. Не будешь сомневаться. Не будешь лгать.

— А что я буду делать? — спросила я, и голос мой звучал не испуганно, а по-деловому. Как боец, который получает инструкцию.

— Ты будешь собой, — ответил Марио, и от этих слов простых, почти банальных стало одновременно легче и тяжелее. — Ты подарок. Ты сюрприз. Ты женщина, которую привели, чтобы удивить его. Будь любопытной. Будь смелой. Будь той, кто ты есть упрямой, острой, непредсказуемой. Такуми не привык к таким. Он привык к покорным. К тихим. К тем, кто боится. А ты не боишься.

— Я боюсь, — сказала я, и эти слова вырвались неконтролируемые, неожиданные, честные. — Марио, я боюсь.

И впервые за весь разговор Марио улыбнулся. Не усмехнулся, не ухмыльнулся, не криво, а по-настоящему. Тёплой, короткой, почти нежной улыбкой, которая на секунду превратила его из Дона в дядю. В человека. В семью.

— Хорошо, — сказал он. — Значит, ты живая. А живые выживают.

Я смотрела на него и внутри, под страхом, под тревогой, под всей этой тяжестью что-то вспыхнуло. Не надежда, надежда была слишком хрупким словом для того, что я чувствовала. Уверенность. Тихая, глубинная, та, которая живёт не в голове, а в костях. Я справлюсь. Не потому что я лучше, сильнее, быстрее, а потому что я должна. Потому что у меня нет выбора. Потому что на кону моя жизнь, судьба клана, и где-то далеко, в Риме, на вилле, под звёздами Амо. Который ждёт. Который верит. Который сказал: «Ты вернёшься. Я не отпущу».

И я вернусь. Обязательно вернусь. К нему. К клану. К жизни.

—Через три дня, — сказал Марио. Прерывая мой мысленный поток раздумий — Карнавал начинается в девять вечера. Ты будешь там к восьми. Всё, что нужно платье, маска, пушка будет готово. Дэвид осмотрит тебя перед выездом. Арсенио доставит. Вопросы?

Сотни. Тысячи. Целая вселенная вопросов, которые крутились в голове, как рой пчёл, но я задала один. Самый важный.

— Если я не справлюсь?

Марио посмотрел на меня. Долго. Тяжело. И ответил не словами, а молчанием. Тем молчанием, которое было ответом. Ответом, который означал: «Ты справишься. У тебя нет права не справиться».

Я встала. Кивнула. И вышла, тихо, без слов, без прощаний. За дверью, в коридоре, когда его взгляд больше не сверлил спину, я прислонилась к стене, закрыла глаза и выдохнула долго, рвано, как после удара, от которого перехватывает дыхание.

Три дня. Три дня и карнавал. Три дня и белое платье, чёрная маска, пушка за спиной. Три дня и Масару Такуми. Три дня и момент, от которого зависит всё.

Я открыла глаза. Выпрямилась. И пошла не в комнату, не в душ, не к дедушке. В тренажёрный зал. Потому что три дня это много. И мало. И каждый из них на вес жизни.

 

 

Глава 39. Обещание в темноте

 

Лина

Практически до самой ночи я пробыла в тренажёрном зале. Бегала на дорожке до того момента, когда ноги начинали подкашиваться и пот заливал глаза так, что я не видела панели управления. Качала пресс до жжения, до того жжения, когда каждая мышца кричит, и ты уже не отличаешь физическую боль от той, что сидит внутри. Приседала со штангой, делала всё, чтобы тело устало настолько, что голова перестанет работать. Избавляясь от дурных мыслей. От тех самых, что лезли, как иголки под кожу «завтра, завтра, завтра» это слово стучало в висках в такт шагам, и я ускорялась, и стук становился чаще, но не исчезал.

Давид, один из охранников с которым я тренировалась на протяжении трех недель зашёл в зал ближе к десяти вечера, увидел меня, мокрую, красную, с безумными глазами, и покачал головой.

— Лина, — он сказал это своим спокойным, низким голосом, — ты тут уже три часа. Тело не бесконечное. Иди отдохни.

— Я в порядке, — выдохнула я, не прекращая бег.

— Ты не в порядке, — он подошёл к дорожке и нажал кнопку остановки. Лента замедлилась, и я чуть не упала, потому что ритм резко сбился. — Я вижу, когда человек бежит от усталости, а когда от себя. Ты бежишь от себя. Тебе понадобятся силы, а ты их сжигаешь впустую.

Я хотела возразить но он был прав, и мы оба это знали. Я сошла с дорожки, вытерла лицо полотенцем и молча вышла из зала. Давид сказал вслед

— Поешь. Поспи. Убить врага на пустой желудок и с пустой головой плохая идея.

Я не ответила. Не потому что не хотела, а потому что голоса не было.

Практически всю ночь и до самого утра мне звонил Амо.

Телефон на тумбочке оживал снова и снова экран вспыхивал, вибрация гудела по дереву, и имя его имя, его фотография, его улыбка на том снимке, который я сделала в нашу последнюю встречу, когда он не знал, что я фотографирую, всё это заливало комнату голубоватым светом. Каждый раз моё сердце делало лишний удар. Каждый раз я тянулась к телефону. Каждый раз и каждый раз убирала руку.

Я не хотела врать. Не хотела его обманывать. Не хотела говорить «всё хорошо», когда ничего хорошо не было. Не хотела говорить «я занята», когда занята была только моя голова мыслями, которые я не могла ему открыть. Я просто молчала, и это молчание было хуже любого вранья, и я это знала, но ничего не могла с этим поделать.

Первый звонок в одиннадцать вечера. Я лежала в кровати, уставшая после зала, и смотрела в потолок. Телефон зазвонил, и я замерла, будто он был чем-то живым, что мог почувствовать мой страх. Мелодия, которую Амо сам поставил, какую-то итальянскую песню, звучала весело, издевательски весело, и я уткнулась лицом в подушку, чтобы не слышать. Звонок оборвался. Через минуту сообщение: «Ты в порядке?». Через пять минут ещё одно: «Лина, ответь». Через десять третье «Я волнуюсь».

Второй звонок в двенадцать ночи. Я только начала проваливаться в тревожный, рваный сон, как телефон снова завибрировал. Я открыла глаза, экран горел в темноте, как маленькое солнце, и его имя на экране было самым красивым и самым мучительным, что я видела за весь день. Я не взяла трубку.

Третий в час ночи. Четвёртый в три. Пятый в пять утра. Каждый раз одно и то же вибрация, его имя, мой взгляд, моя рука, которая тянется и останавливается. И тишина, которая заполняла комнату после каждого оборванного звонка, была тяжелее слов.

В перерывах между звонками он писал. Короткие, тёплые сообщения, от которых сжималось горло «Я знаю, что ты видишь эти сообщения», «Лина, пожалуйста, просто дай знать, что ты жива», «Если ты на задании скажи хотя бы это». А потом тишина на полчаса. А потом снова: «Я не сплю. Думаю о тебе».

Последнее сообщение пришло в шесть утра: «Я позвоню Марио». И он позвонил. Марио позже зашёл ко мне в комнату тихо, без стука, как умел только он и коротко сказал

— Я его успокоил. Сказал, что ты на задании, что не можешь говорить. Что в принципе почти правда, — он добавил это с тенью усмешки, которая у него появлялась раз в сто лет.

— Спасибо, — я прошептала.

— Лина, — он помолчал, — не выключай телефон. Просто не отвечай. Но не выключай. Человек должен знать, что ты жива.

Я кивнула. Он ушёл. Я не выключила телефон. И не ответила.

Потому что завтра, завтра я вместе с Марио, Грегом, Джеймсом, Антонио, Ником и Давидом полечу в Россию. Новая страна, новые города, новый воздух, новые улицы, которые мне предстоит запомнить или не запомнить, смотря как всё сложится. Я знала, что там будет и мой клан, и клан Амо все вместе, против одного врага. Никто не знал, кто убьёт Такуми, кроме доверенных лиц. Узкий круг несколько человек, не больше. А от Амо просто скрыли, что это буду я. Надеюсь, он не догадается. Надеюсь, он не почувствует. Надеюсь, он не помешает, потому что если помешает, то всё пойдёт наперекосяк, и не только моя жизнь будет под угрозой.

Сейчас уже вечер. Предпоследний вечер перед днём икс.

За окном небо окрасилось в тёмно-синий, почти фиолетовый тот цвет, который бывает только в короткий миг между закатом и ночью, когда мир будто замирает, не решив, остаться в свете или уйти во тьму. Последние полоски заката догорали на горизонте, как угли, которые никто не помешал, и я смотрела на них, и думала «вот так же догорает время, отведённое мне на сомнения». Завтра и угли погаснут.

Я сидела в кровати в позе лотоса, а в руках альбом. Мой альбом. Тот самый, потёртый, с чуть загнутыми краями, который я таскала повсюду, который видел больше моих слёз, чем кто-либо, и в котором хранились все мои мысли, которые я не могла произнести вслух. Знакомая тяжесть в ладонях словно он тоже знал, что эта ночь не такая, как другие.

Я пыталась что-то нарисовать. Но в голову так ничего и не пришло. Я смотрела на белый, чистый лист бумаги девственно-чистый, нетронутый, как первый снег, и пыталась представить, что вижу. Но в голове был бардак. Путаница из мыслей, образов, обрывков разговоров, планов, страхов всё смешалось в один гул, в белый шум, который не складывался в картинку. Тревога на душе сидела, как камень тяжёлая, холодная, неподъёмная.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Карандаш в руке был тёплым, привычным, но линии не шли. Я провела им по бумаге раз, другой и стёрла. Потом ещё раз и снова стёрла. Лист стал чуть сероватым от резинки, но остался пустым. Я перевернула страницу чисто. Ещё одну чисто. И ещё. Словно альбом дразнил меня своей белизной, словно говорил «рисуй, если решишься, рисуй, если хватит мужества посмотреть правде в глаза».

Я откинулась на подушки и уставилась в потолок. Тишина комнаты давила, но и давала странное ощущение безопасности, будто стены особняка могли удержать всё, что надвигается снаружи. Тонкие тени от оконных рам ложились на стену напротив крест-накрест, как решётка, и я подумала «символично, ничего не скажешь».

И тут я вспомнила. Почти так же я рисовала картину три года назад, перед благотворительным вечером. Я так же сидела вот так, в тишине, и пыталась нарисовать что-то красивое, что-то, что оставит память обо мне. Что-то, что переживёт меня, если случится худшее. Тогда я сидела в своей комнате, ещё не зная, что вечер обернётся катастрофой, и пыталась найти образ, который будет и прощанием, и обещанием одновременно. Тогда у меня получилось картина вышла странной, тёмной, с надломом, и я не показала её никому, кроме... впрочем, неважно.

И тогда так же, как сейчас картинка вдруг встала перед глазами. Резко, ярко, будто кто-то включил проектор прямо в моей голове. На бум, без предупреждения, без перехода.

Статуя пары. Молодая девушка, пронзающая мечом сердце возлюбленного.

Я вспомнила, как услышала эту легенду в Болгарии, в маленьком городке, затерянном среди гор. Старый гид смуглый, морщинистый, с глазами, в которых жила тоска по чему-то, чего я тогда не поняла, рассказывал её так, будто сам был тем самым возлюбленным. История о любви и долге, о клинке, который прошёл сквозь сердце не потому, что не было любви, а потому, что долг оказался тяжелее. Девушка, которая любила и убила. Не от ненависти, а от необходимости. И возлюбленный, который позволил ей убить не от слабости, а от любви. Потому что так было нужно. Потому что иначе погибли бы оба, и все, кто им дорог.

Я была зачарована этой историей тогда и вот она вернулась, всплыла откуда-то из глубины памяти, будто ждала этого момента, будто все эти три года лежала на дне и ждала, когда мне понадобится именно этот образ.

И тут я решила нарисовать что-то похожее. Только на современный лад. Не меч пистолет. Не древнюю площадь крышу. Не античные одеяния, свадебное платье. Я решила нарисовать себя и Амо.

Я снова взяла карандаш в руки, и на этот раз он не дрогнул. Линии пошли сперва робкие, неуверенные, а потом всё более точные, всё более резкие, будто рука знала то, чего голова ещё не сформулировала. Я делала наброски, представляя в голове образы так ясно, будто уже стояла на той крыше, будто уже чувствовала холод металла в ладони, будто уже видела его лицо напротив, в нескольких метрах, за дулом пистолета.

Я в белом свадебном платье. В пышном, сказочном с открытой спиной, с длинным шлейфом, который стелется по бетону крыши, как белый язык тумана. На лице маска, изящная, чуть прикрывающая верхнюю половину лица, с тонкими серебряными узорами, которые я видела так ясно, будто держала её в руках. Амо в чёрном костюме, в белой рубашке, расстёгнутой на две пуговицы, так, что видна ключица. Мы стоим на крыше, друг напротив друга, наведя пистолеты. Крыша украшена синими розами настоящими, в моём воображении они выглядели так живо, что я почти чувствовала их запах прохладный, чуть горьковатый, как запах, который бывает после дождя. А под ногами лепестки. Тоже синие. Разбросаны, будто кто-то специально подготовил эту сцену для нас двоих, для последнего акта.

С каждым штрихом картинка из головы переходила на бумагу, становилась чётче, обрастала деталями. Только я рисовала в чёрно-белом варианте графит, бумага, ничего больше. А в голове рисунок был цветным белое платье, синие розы, чёрный костюм, серебро маски. Но я не хотела переносить цвета на бумагу. Хотела оставить загадку пусть тот, кто увидит этот рисунок, сам решит, какого цвета были розы, какого цвета было небо, какого цвета были наши глаза в тот момент, когда мы смотрели друг на друга сквозь дула пистолетов. Но наши лица я прорисовала чётко и точно каждый штрих, каждую тень, каждую линию. Его жёсткое, сосредоточенное, с этой ноткой, которую видела только я не злость, не ненависть, а что-то среднее между решимостью и тоской. Моё спокойное снаружи, но с трещиной, которая проходит ровно посередине, как трещина на фарфоровой маске.

Сколько я потратила времени на этот эскиз не знаю. Минуты? Часы? Время перестало существовать, когда я рисовала. Я провалилась в этот мир карандаша и бумаги, мир теней и света, и всё остальное отступило день икс, тревога, звонки Амо, Такуми, Россия, всё. Только я, альбом, и этот рисунок, который рождался под моими пальцами, будто кто-то другой водил моей рукой.

Но меня отвлек шум. Шум каблуков в коридоре.

Быстрый, ритмичный цок-цок-цок-цок кто-то шёл почти бегом, и этот звук нарастал, приближался, будто сердцебиение, которое становилось всё чаще и всё громче. Каблуки стучали по мрамору коридора, и этот стук был настолько неуместен в тихой, почти мёртвой атмосфере особняка, что я мгновенно напряглась.

Я резко закрыла альбом, захлопнув его так, будто меня застукали за чем-то запретным, и спрятала карандаш за ухо машинально, не думая. Вскочила с постели и метнулась к двери. Сердце колотилось но не от страха, а от того странного предчувствия, которое накрывает за секунду до того, как что-то случится. Что-то хорошее? Плохое? Я не знала но воздух вокруг будто загустел, наэлектризовался, как перед грозой.

Дойти я не успела.

Дверь распахнулась резко, с силой, будто её открыл порыв ветра, и на пороге замерла Адели.

Мы обе замерли. В одной позе застывшие, окаменевшие, с глазами, в которых отражалось всё и удивление, и радость, и что-то ещё, чему нет названия, что-то, что бывает только между людьми, которые так давно не виделись, что забыли, как дышать друг без друга.

Я с открытым ртом, с карандашом, который всё ещё торчал из-за уха, с растрёпанными волосами, в старой, вытянутой футболке, босиком. Адели с немым криком на губах, с озорным, сияющим взглядом, с чемоданом в одной руке и сумкой в другой, с растрепавшейся прядью, которая выбилась из хвоста и упала на лоб.

Секунда. Две. Три.

Мы смотрели друг на друга и время остановилось.

А потом взрыв.

— ЛИНА!!!

— АДЕЛИ!!!

Мы бросились друг к другу, и всё остальное перестало существовать. Схватились, вцепились, прижались и завизжали на весь особняк так, что, наверное, охрана на первом этаже вздрогнула и потянулась к оружию, а Роза на кухне чуть не уронила очередной сироп. Мы кричали, визжали, смеялись, прыгали, кружились по комнате, как сумасшедшие, как две девчонки, которым не нужны причины для счастья, просто нужно оказаться рядом. Чемодан Адели с грохотом упал на пол, сумка полетела следом, и мы ничего не замечали, потому что кроме нас двоих в этом мире ничего не было.

Я не выпускала её из объятий. Не могла руки не слушались, будто кто-то склеил нас, и я не хотела расцепляться. Её волосы пахли шампунем и чем-то ещё самолётами, дорогой, другим городом и я вдыхала этот запах, и он был лучшим, что я чувствовала за два дня. Её смех вибрировал в её теле, и я чувствовала его ладонями, спиной, всем собой и этот смех был лучшим звуком, который я слышала за эти два дня.

Но где-то глубоко, под слоями смеха и визга, сидело то, что не отпускало. Тихое, холодное, упрямое, как заноза, которая вошла под кожу и не даёт себя вытащить я так боялась не увидеть её. Так боялась, что не смогу толком побыть с ней. Боялась, что если послезавтра пойдёт что-то не так то я больше её никогда не увижу. Ведь я могу умереть. Это слово «умереть» проскочило тенью сквозь радость, как холодный сквозняк через открытую форточку, и на мгновение я крепче сжала её в объятиях, будто пытаясь запомнить, как она ощущается, как пахнет, как звучит её смех на случай, если это в последний раз.

Но я не стала долго думать об этом. Не сейчас. Ведь Адели тут. И я рада наконец-то её видеть. Ведь почти два месяца прошло, как я её видела. Два месяца, которые растянулись на вечность, на десятки вечностей, и каждый день из этих двух месяцев я ловила себя на мысли. Как она там? Что она делает? Скучает ли? И вот она здесь живая, тёплая, веснушчатая, озорная, моя.

— Чёрт, веснушка, ты приехала! Я так рада! — я не могла успокоиться, обнимала её снова и снова, смеялась, и слёзы подступали к глазам горячие, некстати, но я не давала им пролиться. Сегодня не тот день для слёз. Или, может, наоборот самый тот, но не для таких слёз.

— Лина! Поверить не могу, что я это скажу, но ты скоро задушишь меня в своих объятиях! — Адели засмеялась, и я вместе с ней, и этот смех был спасательным кругом в море тревоги, и мы обе цеплялись за него, как тонущие.

— Не задушу, — я ослабила хватку, но не отпустила. — Только чуть-чуть.

— «Чуть-чуть» это ты про что угодно, только не про силу объятий, — она фыркнула. — У тебя ручки, как тиски, знаешь?

— Это от тренировок, — я улыбнулась. — Все эти дни только и делала, что карабкалась и душила манекены.

— Манекены это манекены, а я живой человек, — она ткнула меня пальцем в бок. — У меня рёбра хрупкие.

— У тебя? Хрупкие? — я отстранилась и оглядела её с ног до головы. — Ты, которая в прошлом году выбила дверь плечом?

— Это был несчастный случай, — она подняла палец. — Дверь была старая.

— Дверь была новая и крепкая, Адели.

— Ну… может, чуть-чуть.

Мы обе расхохотались и этот смех, этот глупый, пустой, ни о чём смех был именно тем, что мне нужно было. Не разговоры, не план, не стратегии, а просто смех, просто её голос, который говорил ерунду, и от которого на душе становилось легче.

Я выпустила её не сразу, а через секунду, будто ещё один удар сердца, и отступила на шаг. Оглядела её. Она была такой же веснушки, лучистые глаза цвета изумруда, чуть растрёпанные волосы и одновременно другой повзрослевшей за эти два месяца, что ли? Или это я изменилась, и теперь смотрела на неё другими глазами, глазами человека, который, может, послезавтра перестанет существовать.

— Прости, — я выдохнула, пытаясь отдышаться. — Я так скучала по тебе. Я боялась, что не увижу тебя…

Мой голос дрогнул на последних словах. Всего лишь на мгновение полутон, доля вибрации, микроскопический надлом, который никто другой не заметил бы. Но Адели не «никто другой». Адели уловила. Я видела, как её взгляд изменился из озорного, сияющего, в настороженный, цепкий, в тот, который она надевала, когда понимала, что за смехом что-то спрятано. Она замерла. Веселье не исчезло, но словно отступило на шаг, уступая место чему-то более серьёзному, более взрослому.

— Лин… — она чуть склонила голову, и в этом жесте было столько тепла и столько тревоги, что у меня снова перехватило горло. — Ты в порядке?

— Да, — я кивнула слишком быстро. — Да, всё хорошо. Просто… я рада тебя видеть. Правда.

Она смотрела на меня секунду, две и не поверила. Я знала, что не поверит. Адели читала меня, как открытую книгу всегда читала, с самого первого дня, с того момента, когда мы познакомились и она, посмотрев мне в глаза, сказала: «Ты не так проста, как кажешься». И была права. И с тех пор я не могла от неё ничего скрыть, она видела насквозь, и раньше меня это раздражало, а теперь сейчас я была почти благодарна. Почти. Потому что, то что я собиралась сказать, не должно было быть скрыто. Не сегодня.

— Та-ак… — она протянула слово, сощурила глаза, тот самый прищур, который означал я вижу тебя насквозь, и ты это знаешь. — Рассказывай. Что произошло, пока меня не было? Всё. От и до. И не пытайся отмазаться я вижу, что что-то не так.

— Адели…

— Нет, — она подняла руку. — Не «Адели». Рассказывай. Я приехала не для того, чтобы ты мне улыбалась и говорила «всё хорошо». Я приехала, потому что почувствовала что-то не так. Два месяца мы почти не списывались, а когда писали коротко, сухо, не в своём стиле. Я знаю тебя, Лина. Рассказывай.

Она пошла к кровати. Забралась на кровать, уселась в позу лотоса и похлопала ладонью по матрасу напротив себя, подзывая меня.

— Садись. Вот сюда. И рассказывай. Всё.

Я выдохнула долго, медленно, пытаясь собрать себя, как собирают осколки разбитой чашки аккуратно, по одному, стараясь не порезаться. Направилась к кровати, села напротив неё в такую же позу, сложила руки на коленях. Помолчала секунду, подбирая начало. Адели ждала молча, не торопя, и в этом терпении было столько любви, что у меня снова защипало в глазах.

— Много чего, — я усмехнулась, но без веселья. — Очень много.

— Ну так начни с начала, — она подмигнула, но в глазах уже не было шутки. — Что у тебя происходит, Лин? Ты сама на себя не похожа.

Я посмотрела на неё, на её веснушки, на её тёплые, ждущие, нетерпеливые глаза и поняла, что не могу молчать. Не сейчас. Не перед завтра. Если что-то пойдёт не так она должна знать. Хотя бы это. Хотя бы от меня.

— Адели… — я начала, и голос был тише, чем я хотела. — Помнишь, я тебе говорила про задание? Про то, которое готовилось давно?

— То, про которое ты почти ничего не рассказывала? — она подняла бровь. — Помню. И мне это не нравилось тогда, и сейчас не нравится. Ты тогда отделалась общими словами: «Серьёзное», «Опасное», «Не спрашивай». И я не спрашивала, потому что доверяла тебе. Но я видела, как ты напрягалась каждый раз, когда об этом заходит разговор.

— Я знаю. Прости.

— Не извиняйся, — она отмахнулась. — Рассказывай. Что с этим заданием?

Я помолчала. Набрала воздуху и отпустила.

— Послезавтра, — я сказала это слово, и оно упало между нами, как камень в воду. Круги пошли по тишине. — Послезавтра день икс. Всё послезавтра.

Адели моргнула. Её лицо не изменилось, ещё не изменилось но я видела, как напряглись мышцы вокруг глаз, как чуть дрогнули ноздри. Она обрабатывала.

— Завтра… — она повторила, и в её голосе было столько контроля, что я поняла: она уже испугалась, но не показала. — То есть через сорок несколько часов.

— Да.

— И что завтра?

— Я, Марио, Грег, Джеймс, Антонио, Ник и Давид, мы летим в Россию. Все вместе. Новая страна, новые города. Там будет и мой клан, и клан Амо. Операция, которую готовили месяцами. И я… — я запнулась, посмотрела на свои руки, на пальцы, которые непроизвольно сжались в кулаки, и разжала их с усилием. — Я в ней участвую. Не как наблюдатель, не как поддержка. Как… как исполнитель.

— Исполнитель, — Адели повторила это слово медленно, будто пробуя на вкус, и он оказался горьким. — Что ты будешь исполнять, Лина?

Тишина. Я смотрела на неё, и она смотрела на меня, и между нами была эта пауза длинная, звенящая, как натянутая струна, в которой умещалось всё и то, что я не могла сказать, и то, что она не хотела слышать, и то, что мы обе знали, но не произносили.

— Адели… — я начала, и мой голос звучал иначе тише, осторожнее, словно я ступала на тонкий лёд. — Это не простая вылазка. Это не патруль, не охрана, не перехват. Это серьёзно. Настолько серьёзно, что… что я не знаю, вернусь ли.

Тишина. Адели не двигалась, не моргала, не дышала будто время замерло вместе с ней. Лицо окаменело. Я видела, как у неё побелели костяшки пальцев, сжатых на коленях.

А потом медленно, очень медленно, по частям её лицо изменилось. Сперва губы сжались в тонкую линию. Потом брови дрогнули. Потом в глазах появилось то, что я меньше всего хотела там видеть страх. Настоящий, живой, не наигранный, не притворный, а тот, который живёт в животе, холодный и тёмный.

— Что значит не знаешь, вернёшься ли? — её голос был ровным, но слишком ровным так ровно говорят, когда изо всех сил держат себя, и я знала, чего ей это стоит. — Лина, что за задание? Ты можешь нормально объяснить?

— Я могу умереть, — я сказала это прямо. Без обиняков, без смягчения, без экивоков, потому что не было смысла смягчать. Не с ней. Не сегодня. — Послезавтра. На этом задании. Всё может пойти не так. И если пойдёт, если всё пойдёт не так, я могу не вернуться. Это реальность, Адели. Не драма, не преувеличение. Реальность.

Адели молчала. Я видела, как у неё задрожала нижняя губа на мгновение, на долю секунды и как она тут же прикусила её, чтобы остановить дрожь. Её глаза заблестели, но она не дала слезам пролиться, держалась, как всегда держалась, с этим упрямством, которому я завидовала и которым восхищалась.

— Ты… — она начала и остановилась. Взяла дыхание. Попробовала снова. — Ты почему мне раньше не сказала? — её голос дрогнул, и она отвернулась, чтобы я не видела её лица. —Лина. Ты столько времени знала, что послезавтра… и не позвонила? Я бы… я бы приехала раньше. Я бы… Лина! Я не могу снова потерять тебя, один раз я уже хоронила лучшую подругу, я не хочу снова повторения!

— Я не хотела тебя пугать, я понимаю что ты чувствуешь, но в прошлый раз я не могла тебе никак сказать, за то могу сказать сейчас — я опустила голову. — И я не знала, как сказать. Как сказать «Привет, я скоро могу умереть, как дела?» — я горько усмехнулась. — Не нашла способа.

— Не нашла способа, — Адели повторила, и в её голосе было столько боли, что мне захотелось провалиться сквозь землю, сквозь все этажи этого особняка, сквозь фундамент, до самого ядра. — А теперь нашла? За день до? Это… это нормально, по-твоему?

— Нет, — я тихо сказала. — Ничего из этого не нормально. Но я говорю тебе сейчас, потому что если бы я не сказала сегодня, и что-то случилось бы послезавтра, ты бы никогда не узнала. Ты бы думала, что я просто исчезла без предупреждения, без… — я запнулась, сглотнула, — без последнего слова. И это… это хуже всего. Не знать хуже всего. Я не хотела, чтобы ты не знала.

Адели повернулась ко мне. Глаза красные, но сухие. Челюсть сжата. Она молчала несколько секунд, и эти секунды были длиннее, чем все два дня ожидания, длиннее, чем два месяца разлуки, длиннее, чем что-либо, что я переживала в жизни.

— Расскажи мне всё, — сказала она наконец. Тихо. Твёрдо. Без вопросов «зачем» и «почему». — Просто расскажи. Всё, что знаешь. Про задание, про план, про то, что будет завтра, послезавтра. Всё.

И я рассказала. Не всё, не могла всё, не имела права, слишком много тайн, слишком много чужих жизней, но то, что могла.

— Операция готовится давно. Несколько месяцев. В ней задействованы два клана наш и клан Фамилии. Мы летим в Россию, там всё и произойдёт. Место, время, маршрут, всё расписано, всё проверено, но… — я помолчала. — В любом плане есть прорехи. Любой план это набор предположений если враг поведёт себя так, если погода будет такой, если никто не предаст. А если одно из «если» не сработает…

— То что? — Адели спросила тихо.

— То всё рухнет. И я буду в центре этого обрушения.

— Сколько человек летит с тобой?

— Почти весь клан, но завтра Марио, Грег, Джеймс, Антонио, Ник, Давид. И я.

— Марио? — она подняла бровь. — Твой дядя летит с тобой?

— Он Дон, ты ведь знаешь — я кивнула. — Марио решил тоже поучаствовать лично, не хотел меня оставлять одну.

— Знаю, — она хмыкнула, и в этом хмыканье была горечь.

— Он сказал, что не отпустит меня одну. Что это слишком серьёзное. И он прав, — я опустила взгляд. — Но от этого не легче. Потому что если что-то пойдёт не так, то под угрозой будем не только я. Все. Все кланы.

Адели молчала. Потом спросила и в её голосе было что-то, что я не сразу распознала не страх, не гнев, а что-то среднее между ними, какой-то сдавленный, придушенный звук.

— Ты боялась, — она сказала. Это не было вопросом. — Эти дни. Ты боялась.

— Да, — я не стала отрицать. — Я боялась. Боялась и тренировалась до изнеможения, чтобы хотя бы на час выбросить это из головы. Боялась и не отвечала на звонки Амо, потому что не знала, что сказать. Боялась и не спала, потому что закрывала глаза и видела это. Всюду. В каждом сне. Завтра.

— Амо? — Адели подняла бровь, и сквозь тревогу на мгновение проступило что-то живое, любопытное. — Ты всё ещё…

— Я не хочу об этом, — отрезала я мягко. — Не сейчас.

— Ладно, — она кивнула и не настаивала. — Но ты же понимаешь, что я спрошу потом?

— Если будет потом, — я попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, однобокой.

— Будет, — Адели сказала это так твёрдо, будто имела право решать за вселенную. — Обязательно будет. Ты вернёшься. Ты всегда возвращаешься.

— Я не всегда возвращалась, — тихо сказала я. И мы обе знали, о чём я. Тот случай, три года назад, когда я больше не могла жить с отцом, и Марио вытащил меня, и спрятал. Мы обе знали и обе не хотели вспоминать.

— Ты вернёшься, — повторила Адели, и на этот раз в её голосе была не уверенность, а мольба. Мольба, замаскированная под уверенность, и мы обе это знали, и обе делали вид, что не знаем.

Мы помолчали. Тишина была разной не давящей, не враждебной, а просто тихой, как пауза между двумя нотами в музыке, когда нужно перевести дыхание. За окном небо стало совсем тёмным, и первые звёзды проступили на нём, далёкие и равнодушные, и я подумала они видели тысячи таких вечеров, тысячи людей, которые смотрели на них накануне чего-то страшного, и им всё равно. А мне нет.

— Знаешь, — Адели нарушила молчание, и голос у неё был странно спокойный, как поверхность воды перед бурей, — я летела в самолёте и думала вот приеду, мы будем праздновать, болтать, гулять, я расскажу ей про свою жизнь, она про свою, мы напьёмся вина и будем смеяться до утра. А ты мне «я завтра могу умереть». — Она посмотрела на меня. — Отличный план встречи, Лина. Десять из десяти.

— Я старалась, — я пожала плечами, и уголки губ дрогнули. — Знаешь, есть ещё кое-что…

— Ещё?! — она уставилась на меня с притворным ужасом, и в этом ужасе было столько боли, что он не был притворным, не до конца. — Что ещё? Ты ещё скажешь, что ты на самом деле инопланетянка.

— Хуже, — я помолчала. — Марио женится.

Адели уставилась на меня. Потом моргнула. Потом снова уставилась, и моргнула снова, как сова, которая увидела что-то, не поддающееся классификации.

— Что?!

— Марио, — я повторила, и теперь уже на моём лице появилась улыбка первая настоящая, не натянутая, не кривая, за весь день. — Женится. Скоро. Дядя Марио, человек-гранитная-плита, ходячий саркофаг, Марио «я не улыбаюсь, потому что у меня мышцы лица парализованы серьёзностью», — скоро пойдёт под венец. Поверить не могу, что говорю это вслух, но это так.

— Марио… — Адели произнесла его имя так, будто пробовала на вкус что-то невозможное, что-то, чего не может быть в принципе, как квадратный круг или тёплый снег. — Марио. Который не улыбается. Который смотрит так, что хочется провалиться сквозь землю. Который разговаривает фразами по три слова и считает это длинной речью. Тот Марио?

— Тот самый.

— И кто же та героиня, которая согласилась выйти замуж за ходячий саркофаг? — Адели подалась вперёд, и в её глазах, несмотря на всю тревогу и боль, проступило живое, неподдельное любопытство. — Кто эта женщина? У неё стальные нервы? Она падала в колодец в детстве? У неё нет инстинкта самосохранения?

— Будешь знакома, — я хмыкнула. — Но об этом потом. Послезавтра. Если… — я не закончила.

— Не надо «если», — она подняла палец, и в этом жесте было столько несгибаемости, что я невольно улыбнулась. — Никаких «если». Ты вернёшься, расскажешь мне всё про невесту Марио в деталях, с фотографиями, с её любимым цветом и размером обуви, и мы пойдём куда-нибудь и напьёмся до состояния, когда всё смешное станет ещё смешнее.

— Ты фантазёрка, — я улыбнулась шире.

— Я реалистка, — она поправила меня с деловой серьёзностью. — Просто с очень конкретным представлением о том, как всё должно закончиться. А закончится хорошо. Потому что я так сказала.

— Ты так сказала, и вселенная послушно подчинилась, — я усмехнулась.

— Именно, — она кивнула. — Вселенная меня слушается. Это давно установленный факт.

И мы снова засмеялись и этот смех был мокрым, с повинной ноткой, но живым, живым, живым, и я цеплялась за него, как за последнюю ниточку, связывающую меня с нормальностью, с миром, в котором люди не умирают завтра, а смеются сегодня.

Потом мы замолчали, но уже по-другому. Не тяжело, не страшно, а тепло. Адели подвинула к себе подушки, устроилась поудобнее, и я сделала то же. Мы сидели на кровати, нога к ноге, плечо к плечу, и тишина была почти домашней, почти нормальной, почти такой, как раньше два месяца назад, когда всё было по-другому.

— Адели, — я снова заговорила, и мой голос звучал иначе, осторожнее, словно я ступала на тонкий лёд. — Мне нужно попросить тебя кое о чём.

Она насторожилась. Прищурилась. Тот самый прищур детектор лжи, который не обмануть.

— О чём?

Я потянулась к альбому, который лежал рядом, к тому самому, в котором был только что законченный эскиз. Взять его в руки и почувствовать, как он тяжелеет, будто все рисунки внутри вдруг обрели вес, будто каждая страница налилась свинцом. Я держала его на коленях, поглаживая обложку кончиками пальцев, и не смотрела на Адели, смотрела на альбом, на потёртые углы, на чуть загнутый край, на маленькое пятнышко краски на обложке, которое появилось бог знает когда и откуда.

— Если со мной что-то случится, — я говорила медленно, подбирая каждое слово, взвешивая его, как взвешивают порох, — если я не вернусь… этот альбом отдай Амо. Пожалуйста.

Адели замерла. Её взгляд метнулся к альбому, потом ко мне, потом снова к альбому. Я видела, как в её голове завертелись шестерёнки быстро, быстро, складывая пазл, у которого не хватает половины деталей.

— Лин…

— Не перебивай, — я подняла руку. — Просто отдай. Ему. Не читай, не открывай, не показывай никому. Просто отдай. Он поймёт. Или не поймёт это уже не будет важно.

— Но почему Амо? — Адели смотрела на меня с таким выражением, будто пыталась разглядеть что-то сквозь стену. — Почему не мне? Почему не Марио? Почему именно ему?

— Потому что ему, — я сказала это так, как говорят правду просто, без украшений, без объяснений. — Потому что это должно быть у него. Обещай мне.

— Лина, — она медленно выдохнула, и я видела, как у неё дрожат руки едва заметно, как лист на ветру. — Ты меня пугаешь. По-настоящему. Не заданием, не Россией, а вот этим альбомом, «если не вернусь», «отдай Амо». Ты как будто… как будто прощаешься. И от этого мне страшнее, чем от всего остального.

— Я не прощаюсь, — я сказала, и голос дрогнул, и я не стала это скрывать. — Я просто… перестраховываюсь. На все случаи. На тот, когда всё будет хорошо, и на тот, когда не будет. И если не будет я хочу знать, что альбом у него. Что он увидит. Что он поймёт, что я не успела сказать.

— Что ты не успела сказать? — Адели спросила тихо, и в этом вопросе было столько всего любопытства, тревоги, боли, что я не могла ответить.

— Многое, — я покачала головой. — Просто многое. Обещай мне, Адели. Это важно. Это… — я замолчала, подбирая слово, — это самое важное из всего, о чём я тебя прошу.

Она смотрела на меня долго. Секунды тянулись, как минуты, минуты, как часы. Я видела, как в её голове крутятся вопросы десятки, сотни вопросов, но она их не задавала. Потому что видела мои глаза и понимала сейчас не время для вопросов. Сейчас время для обещаний.

— Обещаю, — сказала она наконец. Тихо. Твёрдо. Как клятву. — Но ты вернёшься, и я отдам тебе его сама, и мы будем смеяться над тем, какой ты была мелодраматичной.

Я засмеялась невольно, неожиданно, потому что это было так в её духе. И этот смех прорвал напряжение, как игла прокалывает воздушный шарик.

— Мелодраматичной? Я? — я выгнула бровь. — Ты меня с кем-то путаешь.

— Абсолютно, — она тоже засмеялась, и смех был мокрым, с повинной ноткой, но живым. — Ты же королева драмы. «Отдай альбом Амо» серьёзно? Ты звучишь как героиня фильма, где все плачут под дождём.

— Ну, дождя тут нет, — я огляделась, — а слёзы у тебя уже есть, так что полдела сделано.

— Дура, — она толкнула меня плечом, и мы обе снова засмеялись, и этот смех был спасательным кругом в море тревоги, и мы цеплялись за него, как тонущие.

— Дура, которая вернётся, — я толкнула её в ответ.

— Дура, которая лучше вернётся, — поправила она, и в её голосе, под смехом, под шуткой, под всей этой бронёй, прозвенела та самая мольба, которую она прятала с самого начала. — Обещай мне.

— Обещаю, — я сказала. И имела в виду то же, что и она всё, что угодно, только бы это не случилось.

Мы сидели молча нога к ноге, плечо к плечу, и за окном небо было чёрным, и звёзды были далёкими, и где-то в этом мире, в другом городе, в другой стране, Амо не спал и думал обо мне, и не знал, что я нарисовала нас двоих на крыше, с пистолетами и синими розами, и спрятала этот рисунок в альбоме, который только что пообещала отдать ему, если не вернусь.

— Знаешь что, — Адели повернулась ко мне, и в её глазах была та смесь веселья и серьёзности, которую я обожала. — Давай ты перестанешь думать о смерти на ближайшие… сколько там осталось? Восемь часов? И мы просто посидим. Поболтаем. Как раньше. О ерунде. О мужчинах. О том, что Марио женится, до сих пор не могу поверить, что это сказала, и о том, что у тебя на ухе карандаш.

— Что? — я хлопнула себя по уху и нащупала карандаш. — А. Это.

— Ты сидела с карандашом на ухе, пока ты рассказывала мне, что ты иожешь умереть, и даже не заметила?, — Адели расхохоталась. — Ты невыносима.

— Я художница, — я пожала плечами. — Художникам можно.

— Художникам можно рисовать, а не прятать карандаши за ушами, как пират ножи.

— Сравнила меня с пиратом.

— А как тебя сравнить? Ты в старой футболке, с растрёпанными волосами, с карандашом за ухом, босиком, вылитый пират, только без повязки на глазу.

— Повязку я тебе организую, — я подмигнула.

— Не надо, — она отмахнулась. — Мне и так страшно.

И мы снова засмеялись и смех был настоящим, и тёплым, и живым, и я подумала вот так и нужно проводить вечер перед боем. Не в одиночестве, не в страхе, не в прокручивании сценариев катастрофы, а рядом с человеком, который делает тебя сильнее просто тем, что он рядом. Человеком, который видит тебя насквозь, который не боится твоей правды, который обещает то, что не должен обещать, и требует того, что не имеет права требовать другой.

Мы болтали практически до самого рассвета.

Сначала обо всём и ни о чём. О том, что Адели поменяла причёску и теперь выглядит «как французская актриса из тех, что курят в чёрно-белых фильмах». О том, что в Палермо открылась новая кондитерская, и Адели поклялась, что мы пойдём туда вместе, когда я вернусь, и попробуем каждое пирожное в витрине, все двенадцать видов, даже если нас стошнит от сладкого. О том, что у Адели новый сосед, который играет на саксофоне в три часа ночи, и она уже дважды кричала ему через окно, а он в ответ играл «Careless Whisper», и она не знает, издевается он или флиртует.

Мы шутили и шутки были глупые, натянутые, те самые, которые возникают не потому, что смешно, а потому, что если не шутить, то придётся говорить о настоящем. А о настоящем мы уже сказали всё, что могли, и осталось только то, что нельзя сказать словами.

Потом мы плакали. Не я, Адели. Тихо, без всхлипов, отвернувшись к стене, так, чтобы я не видела. Но я слышала по дыханию, по тому, как оно сбивалось и выравнивалось, и по тому, как она шмыгала носом, пытаясь делать это бесшумно. Я не стала поворачиваться. Не стала обнимать. Просто молча сидела рядом, и моё плечо касалось её плеча, и я знала, что этого достаточно. Что иногда не нужны слова, не нужны утешения, нужно просто быть рядом. И мы сидели так, и плач Адели был тише и тяжелее любого крика.

А потом смеялись. Потому что после слёз всегда приходит смех, так устроено, или, может, так устроены мы, и я была за это благодарна. Адели вдруг рассказала про свой полёт сосед справа заснул и клевал носом, постепенно заваливаясь на её плечо, а она не могла его растолкать, потому что он был такой огромный.

— Лин, он как медведь, честное слово, я боялась, что если его толкнуть он проснётся и меня съест. — И я хохотала так, что у меня заболели рёбра, и на секунду на одну маленькую, драгоценную секунду всё было как раньше.

Мы даже посмотрели пару драматичных фильмов. Адели выбирала разумеется, выбирала она, потому что у меня не было настроения, и мне было всё равно. Она листала каталог на планшете, который я дала ей, и приговаривала «Нет, это мы видели… это грустное, давай грустное, но не слишком… это про любовь, нет, хватит про любовь на сегодня… а вот это?» Первый фильм был про двух сестёр, которые разлучились в детстве и встретились через тридцать лет, и Адели рыдала на двадцатой минуте, а я смотрела и думала разлука, встреча, тридцать лет и мне снова стало тяжело. Второй был про женщину, которая уезжала из родного города навсегда и смотрела на него из окна поезда, и тут уже плакали обе, и Адели выключила планшет и сказала: «Хватит. Мы сами сейчас сняли драму по круче».

Но усталость и сон взяли своё. Где-то к четырём утра Адели начала клевать носом и отрицала это с упрямством, достойным лучшего применения.

— Я не сплю, — говорила она, и её глаза закрывались. — Я просто… закрыла глаза. Чтобы отдохнули.

— Отдыхают глаза, — я усмехнулась. — А ты храпишь.

— Я не храплю, — она открыла один глаз. — Я дышу… выразительно.

— Выразительно это мягко сказано.

— Заткнись и дай мне пять минут, — она зевнула, и через тридцать секунд её голова склонилась на моё плечо, и дыхание стало ровным, тихим, безмятежным.

Я осторожно, стараясь не разбудить, переложила её на подушку, укрыла пледом тонким, из кашемира, и ещё несколько минут смотрела на неё. На её лицо расслабленное, мирное, с тенью улыбки, которая осталась на губах даже во сне. На веснушки, которые в тёплом свете тумбочки казались золотой пылью. На ресницы длинные, тёмные, подрагивающие, когда она видела сны.

И я подумала вот так выглядит человек, которому не о чем беспокоиться. Вот так выглядит покой настоящий, не наигранный, не сделанный. Вот так выглядит жизнь, в которой нет дня икс. И я хотела, чтобы она осталась в этом покое как можно дольше. Чтобы не знала. Чтобы не просыпалась от кошмаров. Чтобы её сны были такими же безмятежными, как это лицо, с тенью улыбки и золотой пылью веснушек.

Меня разбудила служанка.

Стук в дверь тихий, деликатный, два коротких удара. Потом щелчок замка. Я вскинулась мгновенно, как от удара током, и руку потянула к подушке туда, где обычно лежал пистолет, прежде чем успела понять, где нахожусь. Сердце бешено колотилось, дыхание рваное, глаза ещё не привыкли к свету.

— Сеньорита Лина, — служанка молодая девушка, Мариана, с русыми волосами, собранными в тугой пучок, и испуганными глазами остановилась в дверях. — Марио ждёт вас. Просил передать, что время вышло.

Я посмотрела на часы. Шесть утра. Я поспала сколько? Часа два, может, чуть больше. Но тело было бодрым, голова ясной, и я знала почему это не бодрость, это адреналин. Он проснулся раньше меня, проснулся вместе с мыслью о том, что скоро день икс, и теперь бежал по венам, и каждая клетка тела была заряжена, натянута, как струна, готовая зазвучать.

— Спасибо, Мариана. Сейчас буду.

Она кивнула и бесшумно закрыла дверь. Я встала быстро, собрано, без раскачки, без того привычного минутного «ещё пять минуточек», которое бывает в обычные дни. Сегодня не обычный день. Сегодня каждая секунда на счету.

Я быстро оделась. Не в то, что носила обычно, не платья, не юбки, не каблуки. Чёрное. Всё чёрное. Зауженные брюки из тёмной ткани, которые не сковывают движений и не цепляются. Топ узкий, облегающий, сверху черный пиджак. Ботинки на плоской подошве, с рифлёной подошвой, которые не скользят ни на мокром асфальте, ни на бетоне, ни на крови. Волосы собраны в тугой хвост, не хвостик, а именно хвост, тугой, как кабель, чтобы ни одна прядь не выбилась и не попала в глаза в неподходящий момент.

Всё это я делала быстро, привычно, на автомате, как делала десятки раз перед тренировками, перед выездами, перед заданиями. Руки знали, куда тянуться, тело знало, как двигаться. Только голова, голова была не здесь. Голова была уже там, в России, в месте, которого я ещё не видела, но которое уже рисовалось перед глазами в цвете, в деталях, с запахами и звуками, будто я уже там стояла.

Я направилась к выходу из комнаты. У двери остановилась. Обернулась. Адели спала. Крепко, безмятежно, свернувшись калачиком, натянув плед до подбородка, как ребёнок, и её лицо в утреннем свете, который пробивался сквозь шторы, было таким мирным, таким спокойным, таким чужим всему тому, что происходило за стенами этой комнаты, что у меня перехватило горло.

Я стояла и смотрела на неё. Секунды. Десятки секунд. Может, минуту. Может, больше я не считала. Я смотрела и запоминала как она лежит, как дышит, как улыбается во сне, как веснушки золотятся в полоске света. Запоминала каждую деталь, каждый штрих, каждую тень как запоминают что-то перед тем, как это отнимут. Не знаю, зачем не знаю, для чего. Просто запоминала.

И чуть слышно, так тихо, что даже стены не услышали, сказала..

— Я постараюсь вернуться. Но прости, если не сдержу обещания.

Голос дрогнул но только на мгновение. Я не дала ему дрогнуть сильнее. Не сейчас. Сейчас не время для слабости. Сейчас время для силы.

Я вышла из комнаты. Закрыла дверь тихо, аккуратно, чтобы щелчок замка не разбудил Адели. И не оглянулась. Не стала думать о том, что будет, и о том, что меня ждет. Не стала прокручивать сценарии ни хорошие, ни плохие. Просто шла.

Коридор особняка в шесть утра был пуст и тих. Мрамор пола блестел в свете настенных ламп, и мои шаги ровные, чёткие, размеренные отдавались эхом, которое бежало впереди меня, как тень. Я шла к выходу чётко и уверенно, не боясь того, что для меня может и не быть будущего. Не потому что храбрая, а потому что страху не осталось места. Адреналин выжег его, как огонь выжигает траву, и на пепелище осталась только решимость, холодная, чистая, абсолютная.

По дороге я прошла мимо кухни. Дверь была приоткрыта, и оттуда тянуло запахом кофе горького, крепкого, того, который Роза варила по утрам, и который мог разбудить мёртвого. Я не остановилась. Не заглянула. Просто прошла мимо, и запах остался за спиной, как воспоминание о другой жизни, жизни, в которой люди пьют кофе и не летят на задания, от которых можно не вернуться.

Мимо кабинета Марио. Мимо зала тёмного, пустого, с тенями от окон, которые лежали на полу, как чёрные простыни. И вот входная дверь. Тяжёлая, дубовая, с бронзовой ручкой, которую я открывала тысячи раз, но сегодня она показалась тяжелее. Или это не дверь потяжелела это я стала легче. Легче от того, что оставила наверху, в комнате, спящей на подушке. Легче от того, что сбросила с плеч слёзы, разговоры, обещания. Теперь только задача. Только цель. Только дорога.

Выйдя из особняка, я увидела их.

Пять чёрных, тонированных машин выстроенных в ряд, как патроны в обойме. Блестящие, молчаливые, с затемнёнными стёклами, за которыми не было видно ни лиц, ни движений только тьма, плотная и спокойная, готовая поглотить нас и увезти туда, откуда, может, не все вернутся.

Утренний воздух был прохладным, влажным, со вкусом росы и земли. Небо бледно-серое, с розовой полоской на востоке, где солнце ещё не поднялось, но уже подавало признаки жизни. Тишина не абсолютная, а та, которая бывает на рассвете, когда мир ещё не проснулся, но уже знает, что скоро придётся.

Рядом с машинами стояли они. Марио в центре, как всегда, как командир, вокруг которого выстраивается всё остальное. Грег рядом с ним, большой, спокойный, с руками, сложенными на груди, и взглядом, который сканировал периметр, даже когда вокруг не было ничего, кроме сада и утреннего тумана. Антонио чуть в стороне, курил, и дым от его сигареты поднимался вертикально, как тонкая серая колонна, и это значило, что ветра нет, и что погода будет тихой. Джеймс высокий, худой, с лицом, которое не выражало ничего, словно высеченным из камня, стоял у третьей машины и молча смотрел на дорогу. Ник переминался с ноги на ногу, не мог устоять на месте, взгляд метался но не от страха, а от адреналина, от предвкушения, которое било из него, как из фонтана. Давид спокойный, молчаливый, стоял не далеко от все и просто смотрел.

И дедушка. Который стоял рядом с Марио и Грегом. Он молчал. Не давал напутствий, не говорил речей, не обнимал. Просто стоял и смотрел. И его взгляд тёмный, пронзительный, как два угля, которые никогда не гаснут переходил с одного лица на другое, задерживаясь на каждом, словно запоминал. И когда он дошёл до меня задержался дольше. Я встретила его взгляд. И в нём, под слоями привычной суровости, под гранитной маской, которую он носил всегда, я увидела то, чего не видела никогда тень. Не тень страха, он не боялся. Тень боли. Той самой, которую он прятал так глубоко, что сам, может, забыл, где она лежит.

Он не сказал ни слова. Только чуть кивнул коротко, едва заметно, как кивают, когда знают, что слов не хватит, и не пытаются. Я кивнула в ответ и этого было достаточно. Между нами всегда было так, не слова, а жесты. Не разговоры, а молчание, в котором умещалось больше, чем в любых речах.

Я подошла к ним, и в этот момент — услышала:

— Всё готово, можем ехать, самолёт ждёт.

Голос Грега прозвучал как выстрел. Короткий, резкий, без единой лишней ноты. Он не спрашивал, он констатировал факт. Данность. И в этом «всё готово» было столько силы, столько решимости, что у меня по спине пробежала волна, не мурашки, а что-то глубже, как будто кто-то включил рубильник и ток пошёл по проводам.

Марио коротко кивнул. Перевёл взгляд на меня. Его глаза тёмные, бездонные, спокойные, как два колодца, на дне которых никогда не видно дна встретились с моими.

— Ты готова?

Как всегда, голос Марио звучал чётко и уверенно, без колебаний и страха. Без тени сомнения, без дрожи, без той человеческой неуверенности, которая есть у каждого, кто идёт на опасное задание. Он не спрашивал, потому что сомневался во мне. Он спрашивал, потому что это был ритуал последний ритуал перед боем, как солдат, который проверяет оружие перед тем, как выйти из окопа.

Я ничего не смогла сказать. Только кивнула. И этот кивок, короткий, молчаливый значил больше, чем любые слова. Он значил да, я готова. Да, я знаю, что может случиться. Да, я иду. И нет, я не отступлю.

— По машинам!

Приказ Марио прозвучал коротко и властно не громко, но так, что его услышал каждый, и каждый повиновался мгновенно, как повиновались всегда, потому что голос Марио не подлежал обсуждению, не допускал колебаний, не оставлял пространства для «а может, не стоит». Это был голос человека, который привык к тому, что его приказы выполняются, не потому что он этого требует, а потому что он Дон и это звание весит больше.

Все стали рассаживаться. Движение было отработанным, слаженным, как механизм часов, в котором каждая шестерёнка знает своё место. Ник и Давид в третью машину. Джеймс и Антонио во вторую. Мы в первую я, Марио и Грег. Грег сел за руль его место, его территория, он за рулём чувствовал себя так же уверенно, как за штурвалом самолёта или за прицелом снайперской винтовки. Марио рядом, на переднем сиденье. Я сзади.

И тут, на секунду, прежде чем Грег завёл мотор, Марио обернулся не полностью, только голову, и посмотрел на меня. Быстро, коротко, как проверка. Как последний взгляд перед тем, как дверь закроется. И я увидела в его глазах то, чего не видела раньше не тревогу, не страх, а что-то, что было, может, важнее всего сейчас. Веру. Он верил в меня. Не говорил, никогда не говорил этого вслух, потому что Марио не говорит таких слов, но я видела. И от этой веры стало одновременно легче и тяжелее. Легче потому что кто-то верит. Тяжелее потому что теперь нельзя подвести.

Грег завёл мотор. Машина вздрогнула, заурчала, и звук этот был низким, грудным, как рык зверя, который проснулся. Первая машина тронулась, за ней вторая, третья, четвёртая, пятая. Караван чёрный, молчаливый, смертоносный выехал из ворот особняка и влился в утреннюю тишину дороги.

Мы двинулись к самолёту. Путь до России не близкий, и каждый понимал это по-своему. Пока ехали, Марио и Грег разговаривали о своём тихо, коротко, теми фразами, которые понимали только они, потому что говорили не словами, а обрывками, полунамёками, ссылками на то, что оба знали и чему не было нужно объяснений. «Контакт подтвердил?» – «Да, в семь.» «Маршрут?» – «Изменён, объезд через восток.» «Команда на месте?» – «С ночи.» И так всю дорогу, этот сухой, деловой диалог, в котором каждое слово было как пуля короткое, точное, без разброса.

Я лишь смотрела в окно и думала о своём. Мир за стеклом был сонным, утренним, безмятежным мир, который не знал, что мы едем делать. Деревья стояли неподвижно, покрытые росой, и капли на листьях блестели, как бусины. Дорога пустая, серая, прямая бежала вперёд, как стрела, и мы летели по ней, чёрные и молчаливые, как тени. Мелькали дорожные знаки, километровые столбы, указатели с названиями городов, которые я не читала, потому что не имело значения, куда они ведут, имело значение только то, куда вели мы.

Я думала. Не о задании, о нём думать было рано, всё уже решено, и лишние мысли только мешали. Я думала о другом. О том, что оставила наверху, в комнате, Адели, спящую, безмятежную, с тенью улыбки на губах. О Амо где он сейчас? Знает ли? Чувствует ли? Или спит, и не знает, что я лечу в Россию, чтобы сделать то, что изменит всё или закончит всё. О дедушке, который стоял рядом и молчал, и кивнул мне так, будто прощался. О том, что небо за окном светлело, и розовая полоска на востоке расширялась, и солнце поднималось равнодушное, новое, как будто вчера ничего не было, и завтра ничего не будет, и оно просто встаёт, как встаёт каждый день, не зная и не желая знать, что для кого-то этот рассвет может быть последним.

— Лина.

Голос Марио вернул меня. Я моргнула и поняла, что мы уже подъезжаем к аэропорту. Время сжалось, как всегда, когда ты внутри мыслей, и дорога, которая должна была занять час, пролетела как десять минут.

Дорога до аэропорта заняла всего час. Выйдя из машин, мы не стали задерживаться не было прощаний, не было лишних слов, не было взглядов назад. Мы шли быстро, слаженно, как единый организм, и каждый знал своё место в этой колонне, как знает свой шаг в строю. Ангар был частный, охраняемый, и самолёт белоснежный, с тёмной полосой вдоль корпуса, с опущенным трапом ждал, как конь, осёдланный и готовый к скачке.

Мы сразу поднялись в самолёт. Внутри тихо, прохладно, пахло кожей и чем-то неуловимо-стерильным, как в больнице или в лаборатории. Кожаные кресла, широкие, тёмно-серые, столики, откидные столики, иллюминаторы с тяжёлыми шторками. Марио сел напротив меня прямо, спина прямая, как доска, ни одной лишней позы, ни одной расслабленной мышцы. Рядом с ним Грег, который тут же достал планшет и углубился в карты и схемы. Остальные кто куда Джеймс в хвост, откинулся в кресле и закрыл глаза, но я знала, что он не спит, просто экономит силы. Антонио рядом с Джеймсом, достал наушники и надел их, отрезая себя от мира. Ник у иллюминатора, и в его глазах было то самое предвкушение, которое я видела утром, живое, яркое, почти детское, и от этого немного страшное. Давид молча, спокойно, как всегда, сложил руки на груди и закрыл глаза.

Все на своих местах. Все готовы. Все молчаливые каждый по-своему, но молчание было разным у Марио командирским, у Грега деловым, у Джеймса отстранённым, у Антонио музыкальным, у Ника нетерпеливым, у Давида философским. А моё молчание было тем, которое бывает перед прыжком когда ты стоишь на краю, и внизу бездна, и ты знаешь, что прыгнешь, и нет пути назад, и остаётся только одно шаг.

— Лина, поспи, — Марио сказал это, не отрывая глаз от планшета, и его голос звучал ровно, буднично, как если бы он говорил «передай соль». Но я слышала за этой будничностью другое заботу, спрятанную так глубоко, что только я могла её различить. — Полёт не близкий, и лететь нам долго, часов двенадцать. Отдохни сейчас, потом не будет такой возможности.

Грег только согласно кивнул, не поднимая головы от экрана.

Я промолчала. Не потому что не хотела отвечать, а потому что нечего было сказать. «Хорошо»? Не хорошо. «Не хочу»? Хочу или нет, не имеет значения. «Боюсь»? Боюсь. Но это не для слов. Это для подушки, для закрытых глаз, для сна, который, может, будет последним.

Я уставилась в иллюминатор. За стеклом аэродром, серый, ровный, с белыми разметочными полосами, которые уходили вдаль, к горизонту, и терялись там, в дымке, как нити, которые обрываются на полпути к небу. Техники в оранжевых жилетах маленькие, далёкие, как муравьи двигались по периметру, и их движения были размеренными, ритуальными, как будто они делали это каждый день, и для них этот полёт не более чем строчка в журнале. Для них. Не для нас.

Самолёт начал движение медленно, почти незаметно, и только лёгкая вибрация пола под ногами подсказала, что мы поехали. Потом ускорение. Полоса пошла под крыло, быстрее, быстрее, и мир за иллюминатором смазался, серое с белым, полосы и огни, и всё быстрее, быстрее, пока не исчезло, и осталось только небо серо-голубое, низкое, близкое, и потом разрыв, отрыв, и земля ушла вниз, и мы поднялись, и всё, что было внизу дома, дороги, деревья, люди, жизнь, стало маленьким, далёким, нереальным, как картинка на почтовой марке.

Я смотрела на это, и меня не отпускало странное чувство будто я поднимаюсь не в воздух, а над своей жизнью. Будто всё, что было Адели, Амо, особняк, дедушка, альбом, эскиз, веснушки, синие розы, звонки, которые я не взяла, обещания, которые дала, всё это осталось внизу, на земле, маленькое и далёкое, как те дома и дороги, которые я видела в иллюминатор. А я здесь, наверху, между прошлым и будущим между тем что было, и тем, что будет, и между ними пропасть, через которую мне предстоит перелететь.

Самолёт набирал высоту. Двигатели гудели ровно, монотонно, как сердцебиение огромного зверя, который нёс нас на восток, в Россию, навстречу тому, чего мы все ждали и боялись. Облака серые, плотные проплывали за стеклом, и в них не было видно ни солнца, ни неба, только туман, белёсый, бесконечный, как чистый лист, на котором ещё ничего не нарисовано.

Глаза начали слипаться. Усталость, которую адреналин давил все утро, наконец прорвалась тихо, незаметно, как вода, которая просачивается сквозь трещину в плотине. Веки тяжелели. Тело расслабилось медленно, нехотя, как будто не хотело отпускать контроль, но не могло сопротивляться. Я откинулась в кресле, закрыла глаза и последние, что видела, были не облака за иллюминатором, не лицо Марио напротив, не схемы на экране Грега. Последнее это была картинка из альбома я в белом платье, он в чёрном костюме, мы на крыше, пистолеты наведены, синие розы и трещина, которая проходит через моё лицо, как через фарфоровую маску.

И перед тем как уснуть, в моей голове промелькнула мысль одна единственная, короткая, как вспышка, яркая, как сигнальная ракета, и она осталась висеть, как последняя искра перед тем, как всё погаснет

«Скоро всё изменится. Скоро…»

И темнота приняла меня мягко, тихо, как старая знакомая, которая не задаёт вопросов. И я уснула. И летела к России, к Такуми, к тому, что ждало меня там, и не знала, вернусь ли. Никто не знал. И самолёт летел на восток сквозь облака, сквозь тишину, сквозь ночь, и нёс нас к рассвету, который для кого-то станет новым днём, а для кого-то последним.

Меня разбудил голос Антонио.

— Лина. Лина, просыпайся.

Голос был спокойным, но с нотками веселья с той самой интонацией, которую Антонио включал, когда ситуация была напряжённой и он, как всегда, пытался разрядить её лёгкостью. Его голос прорвался сквозь сон, как луч фонарика сквозь туман, и я открыла резко глаза, рывком, будто вынырнула из воды.

Секунду я не понимала, где нахожусь. Потолок не белый, а кремовый, с тёмными панелями. Свет не утренний, а искусственный, тусклый, приглушённый. Кожаное кресло подо мной широкое, мягкое, и тело в нём утопало, как в песке. Запах кожа, кондиционер, что-то стерильное, неуловимо-больничное. И гул тихий, монотонный, далёкий, как сердцебиение за стеной.

Самолёт. Я в самолёте.

Я стала оглядываться быстро, резко, и движения были дёргаными, как у марионетки, которую дёрнули за нитки. Кресла вокруг пустые. Столики сложенные. Шторки на иллюминаторах опущенные, и за ними тьма или свет, я не поняла. В самолёте были только я, Антонио он стоял в проходе, привалившись плечом к переборке, руки скрещены на груди, и на его лице играла та самая полу усмешка, и Джеймс дальше, в хвосте салона, откинувшийся в кресле с наушниками на шее, он смотрел в потолок и выглядел так, будто ждёт уже давно и ждать больше не намерен.

Все остальные исчезли. Марио исчез. Грег исчез. Ник исчез. Давид исчез. Самолёт, который ещё несколько часов назад или сколько? Был полон, теперь был пуст, как вычищенный шкаф, и от этой пустоты меня окатила волна дезориентации.

Голова ещё была ватной от сна тяжёлая, неповоротливая, как мешок с песком, и мысли в ней двигались медленно, вязко, как будто пробирались сквозь карамель. Тело вялым, расслабленным, неохотно возвращающимся к реальности, и я чувствовала, как каждая мышца сопротивляется, как будто сон держал меня за руки и ноги и не хотел отпускать.

Антонио усмехнулся коротко, одной губой, и кивнул, как будто прочитал мои мысли.

— Дон сказал разбудить тебя, как только все уедут, — он говорил тихо, спокойно, но каждое слово падало чётко, как капля в тишину. — Мы прибыли в Россию. Сейчас мы в Санкт-Петербурге.

Санкт-Петербург. Россия. Мы здесь. Уже здесь.

Я сильнее нахмурилась, и морщина залегла между бровей глубокая, как траншея. Внутри что-то провернулось не страх, не тревога, а что-то среднее непонимание, смешанное с настороженностью, как масло с водой, и не смешивалось, и плавало слоями. Почему Марио оставил меня в самолёте? Почему не разбудил? Почему уехал и куда? Куда уехали остальные? И почему со мной остались только Антонио и Джеймс, а не Грег, не Ник, не Давид? Вопросы крутились в голове, как карусель, и каждый был важнее предыдущего, и каждый оставался без ответа.

Но вслух я спросила другое. Не это. Не те вопросы, которые вертелись на языке и жгли, как угли. Другое простое, внешнее, то, что можно было спросить, не выдав того, что бушевало внутри.

— И куда мы теперь?

Мой голос звучал сонно и тихо не как мой голос, а как эхо, как отражение, как будто кто-то другой говорил моими губами, и я слышала себя со стороны, и мне не нравилось то, что я слышала: слабость, вялость, растерянность. Не тот голос, с которым идут на задание. Не тот голос, с которым встречают врага. Голос девчонки, которая только проснулась и не понимает, где она.

Антонио, кажется, это тоже услышал но не подал виду. Его лицо оставалось спокойным, расслабленным, как поверхность воды в безветренный день. Но глаза были цепкими, внимательными, и я знала, что он видит меня насквозь, так же, как Адели, так же, как Марио. Все они меня видели. Все, кроме меня самой.

— Чернов подготовил для нас одну из своих квартир, — Антонио оттолкнулся от переборки и выпрямился. — В ней ты будешь. Остальное не могу сказать. Дон сказал, сам приедет и поговорит с тобой.

Когда у меня внутри бушевала тревога и непонимание, Антонио стоял передо мной, спокойный, как скала, и его спокойствие было одновременно утешением и раздражением, утешением, потому что кто-то рядом держал себя в руках, и раздражением, потому что я не держала.

— Вставай! И поехали, я устал ждать, когда ты проснёшься!

Голос Джеймса разрушил тишину, как камень оконное стекло. Резко, грубо, без предупреждения, без перехода, без единого смягчения. Он звучал раздражённо не на меня, не конкретно, а вообще, на ситуацию, на ожидание, на необходимость сидеть в пустом самолёте и ждать, пока девчонка досматривает сны. Джеймс стал таким резким, грубым, как наждак, и с этими манерами медведя, которого разбудили не вовремя. Антонио фыркнул на слова брата коротко, сдержанно, как фыркают на капризы ребёнка, и покачал головой. Я уставилась на Джеймса непонимающе, не на его слова, а на тон. Почему грубость? Почему раздражение? Мы все в одном деле, все на одном задании или он считает, что я обуза? Та, которую нужно везти, как чемодан, и которая спит, когда все уже давно на ногах?

Но не стала ничего говорить. Не стала оправдываться, не стала огрызаться, не стала спрашивать, что не так. Просто встала с кресла. Тело слушалось неохотно, с задержкой, как будто сигнал шёл по нервам медленнее, чем обычно. Я выпрямилась, провела ладонью по лицу быстро, собрано, как умывание без воды, и пошла к выходу из самолёта. Ноги босиком? Нет, ботинки, я спала в ботинках, и они были всё ещё зашнурованы, и это значило, что сон был неглубоким, потому что даже во сне часть меня оставалась начеку, как сторожевой пёс, который дремлет, но одним глазом открытым.

Выйдя из самолёта, я остановилась на трапе и вдохнула.

Воздух другой. Не Нью-Йоркский, не итальянский, не тот, к которому я привыкла. Другой. Холодный, влажный, тяжёлый, с привкусом воды и камня, с запахом реки и гранита, с той особенной плотностью, которая бывает в городах, построенных на воде, где воздух пропитан влагой и историей, и от него тяжело дышать, и одновременно глубоко, как будто лёгкие раскрываются шире, чем обычно. Санкт-Петербург. Я никогда здесь не была, но чувствовала его всем телом, каждой клеткой, как чувствуешь незнакомого человека, с которым впервые столкнулся в темноте.

Небо низкое, серое, как свинец, с разрывами, через которые проступало что-то бледно-голубое, неуловимое, как улыбка, которую пытаются скрыть. Солнце где-то за облаками, и от него только рассеянный, водянистый свет, без теней, без чёткости, будто мир нарисован акварелью, а не маслом. Другой мир. Другая страна. И я в нём.

И сразу машина. Не та, к которой я привыкла не чёрная, не тонированная, не безликая, как те пять, что стояли у особняка. Другая. Синий Mercedes-Benz S-Class тёмно-синий, глубокий, как ночное море, с хромированными деталями, которые блестели даже в этом бледном свете, с безупречным кузовом, на котором не было ни единой царапины, ни единой пылинки. Машина стояла у трапа, как зверь, припавший к земле, тихая, мощная, готовая рвануть.

Я не плохо разбиралась в машинах, не профессионально, не на уровне механика, но достаточно, чтобы оценить. После того как купила себе BMW ту самую, чёрную, низкую, с которой не расставалась, стала чаще изучать машины, ради развлечения, ради того удовольствия, которое бывает, когда понимаешь, что видишь, когда марка и модель складываются в слово, а слово в образ, и образ в ощущение. S-Class флагман, машина, которая говорила о деньгах, но не кричала о них, а шептала. Машина, которую выбирают не для показухи, а для комфорта и скорости, и для того, чтобы быть незаметным в своём классе, ведь богатые не привлекают внимание, они растворяются в нём.

Но рядом с машиной никого. Пусто. Ни водителя, ни охраны, ни тени. И мои брови метнулись вверх рефлекторно, машинально, как у кошки, которая увидела что-то непонятное.

— И кто будет за рулём? — я замерла рядом с капотом, и ладонь легла на металл холодный, гладкий, как лёд.

Джеймс ничего не сказал. Вообще ничего, ни слова, ни звука, ни взгляда. Просто прошёл мимо меня, разблокировал машину короткий писк, вспышка фар, сел за руль, завёл. Мотор ожил тихо, мягко, как дыхание, и замер, ожидая.

Я смотрела на него через стекло, и он не смотрел на меня, и от этого его молчание казалось ещё грубее, ещё тяжелее, чем слова.

— Мог и просто сказать, что сам, — проворчала я себе под нос, тихо, едва слышно, как мышка, которая обиделась, но боится мяукнуть.

Антонио услышал и засмеялся. Не громко, не заливисто, а коротко, тепло, как человек, который забавляется, и в его смехе было столько отличия от молчания Джеймса, что контраст бил, как пощёчина.

— Малышка, не обращай на него внимания, — он махнул рукой, как отмахивается от мухи, и его голос звучал мягко, с той снисходительной теплотой, с которой говорят с детьми, но не зло, не свысока, а по-доброму, как старший брат, который знает, что младший капризничает, и прощает. — Садись. Как я понял, нам отсюда до квартиры часа два пилить ещё.

Антонио сел вперёд, на пассажирское сиденье легко, привычно, как садятся в машину, которую знаешь наизусть. Откинулся, устроился, закинул ногу на ногу. Я поплелась назад тяжело, неохотно, как будто заднее сиденье было последним местом, где хотела оказаться, но выбора не было.

Сев на заднее сиденье, я первым делом достала телефон. Экран вспыхнул и в лицо ударил свет, яркий, белый, безжалостный, как допросная лампа. Я прищурилась, дала глазам привыкнуть и стала смотреть.

Адели не писала. Ни одного сообщения, ни одного пропущенного звонка. Она спала, когда я уходила, и, наверное и не знала, что я уже в России, в другом мире, за тысячи километров, в городе, которого никогда не видела. И хорошо. Пусть спит. Пусть не знает. Пусть её сны остаются безмятежными, и веснушки золотятся в утреннем свете, и плед натянут до подбородка, и мир простой, понятный, безопасный.

Но всё, что увидела я очередные сообщения от Амо. И от него же пропущенные звонки. Три, пять, семь, девять, я сбилась со счёта, потому что счёт продолжался, и экран был полон его именем, его номером, его присутствием, от которого я бежала и которое настигало меня здесь, на другом конце света, в другой стране, в другой жизни.

«Лина, ты где?» «Почему Марио говорит, что ты на задании, но не говорит каком?» «Я чувствую, что что-то не так.» «Ответь. Хотя бы одно слово.» «Я не сплю вторую ночь. Думаю о тебе.» «Лина, пожалуйста.»

Последнее сообщение, последнее на данный момент было отправлено двадцать минут назад. Двадцать минут. Он писал мне двадцать минут назад, а я сидела в самолёте и спала, и не знала, и не отвечала, и каждое его слово падало в пустоту, как камень в колодец, и ждало ответа, которого не было.

И вина, вина от этого жгла меня внутри. Не жгла выжигала, как кислота, как огонь, как то, что нельзя потушить, потому что оно горит не снаружи, а внутри, в том месте, куда не дотянуться рукой, не залить водой, не загасить. Мне стало больно и тяжело от того, что я не могла сказать Амо, что я тоже здесь. Здесь в России, в стране, в мире где сейчас находится и он, но он не знал, и не должен был знать, и это «не должен» было хуже всего, потому что превращало меня в лжеца не по словам, а по молчанию, а молчание худший вид лжи, самый жестокий, самый трусливый, потому что не даёт другому даже шанса понять.

От этого становилось ужасно больно и невыносимо и я сжала телефон в руке так, что пальцы побелели, и экран затрещал, и я испугалась, что сломаю его, и ослабила хватку, и положила телефон на колени, и смотрела на его имя, и не могла нажать «ответить».

А Джеймс сорвался с места на бешеной скорости, как будто почувствовал мою боль и решил раздавить её скоростью, заглушить рёвом мотора, захлестнуть адреналином. Машина рванула так, что меня вдавило в сиденье, и спинка кресла приняла весь удар, я сидела, вжатая в кожу, и за окном мир смазался деревья, дома, дороги, знаки всё слилось в полосы, в линии, в потоки, как будто реальность растворилась, и осталась только скорость, только движение, только рёв.

Мы поехали на место, где я должна ждать Марио.

 

 

Глава 40.«Между „до“ и „после“

 

Лина

Марио сказал Антонио и Джеймсу, что нам ехать два часа. Но мы доехали за полтора, потому что Джеймс гнал чуть ли не все двести пятьдесят.

Двести пятьдесят. Километров в час. Цифра, которую я видела на спидометре цифровом, ярком, светящемся зелёным, и которая не испугала, но добавила. Добавила адреналина хотя в крови от ожидания предстоящего дня и так кипел адреналин, как лава под коркой вулкана, и от каждого лишнего градуса скорости поднимался уровень, и сердце билось чаще, и дыхание глубже, и зрачки шире, и все чувства острее, как будто кто-то выкрутил яркость и контрастность мира на максимум.

Меня не пугала такая скорость. Я привыкла к скорости, к риску, к тому моменту, когда мир сужается до точки перед машиной и всё остальное перестаёт существовать. Но всё же что-то внутри дрогнуло, не страх, нет, а предчувствие, предчувствие того, что эта скорость метафора, что всё теперь будет двигаться так же быстро, без тормозов, без оглядки, и что точка, к которой мы мчимся, не на карте, а в будущем, и остановиться уже нельзя.

Дорога прямая, ровная, серая летела под колёса, и пейзаж за окном менялся сначала пригород, дома, фонари, перекрёстки, потом поле, лес, небо, и небо было везде, огромное, низкое, давящее, и в нём не было солнца только свет, рассеянный, водянистый, как будто солнце спряталось и наблюдало из-за облаков, как мы мчимся к тому, чего оно не могло остановить.

Антонио за полтора часа ни разу не обернулся. Сидел вперёд, молчал, смотрел на дорогу, и только однажды когда Джеймс вписал машину в поворот на скорости, от которой у меня перехватило дыхание, сказал

— Джеймс, ты в курсе, что мы не на гонках?

— А ты в курсе, что я гоняю лучше, чем ты говоришь? — Джеймс ответил, не отрывая глаз от дороги, и его голос был ровным, сосредоточенным, как голос хирурга во время операции. Он не злился он работал. Рулем, скоростью, пространством он работал, как работает профессионал, и я вдруг поняла его грубость это не грубость. Это концентрация. Он собран, как пружина, и вся его энергия уходит в управление, в контроль, в то, чтобы довезти нас живыми, и на посторонние разговоры просто не остаётся ресурса. И от этого понимания мне стало чуть-чуть легче не намного, но чуть-чуть, а иногда и этого достаточно.

Больше они не говорили. Тишина в машине была не уютной, а рабочей, как тишина в операционной, где каждый знает свою роль и слова только мешают.

Мы остановились у высотки. Обычное люксовое здание высокое, стеклянное, с зеркальными окнами, которые отражали серое небо и делали его ещё серее, и с фасадом, который говорил здесь живут те, у кого есть деньги. Не кричал говорил, тихо, уверенно, как говорит человек, которому не нужно доказывать. Подъезд чистый, с консьержем, который даже не поднял головы, когда мы вошли, значит, предупредили. Лифт просторный, с зеркалами и мягким светом, и в нём Антонио наконец обернулся ко мне.

— Как самочувствие? — спросил он, и его голос был мягче, чем обычно, с той ноткой, которая появлялась, когда он забывал о роли весельчака и становился просто человеком, который видит, что рядом с ним кому-то тяжело.

— Нормально, — я ответила, и это была полуправда. Нормально в том смысле, что я стою на ногах и могу двигаться. Не нормально во всём остальном, но об остальном потом.

Он кивнул. Не стал копать. Не стал спрашивать дальше. Просто кивнул и этого было достаточно.

На лифте поднимались в квартиру, где будем ждать. Верхний этаж потому что у Чернова, видимо, были квартиры на всех верхних этажах всех люксовых зданий этого города, и в этом не было удивительного, а было только подтверждение тени имеют длинные руки и глубокие карманы.

Зайдя в квартиру, я думала увидеть что-то необычное. Не знаю, что именно может, что-то в стиле тех фильмов про мафию, где в каждой квартире мрамор, золото, бархат и картины, украденные из музеев. Может, что-то холодное, казённое, как конспиративная квартира из шпионских романов голые стены, один стул, стол и окно с видом на стену противоположного дома. Может, что-то между.

Но тут была просторная трёхкомнатная квартира. Обычная. Нормальная. Жилая в том смысле, что в ней жили, или, по крайней мере, бывали достаточно часто, чтобы она не казалась неживой. Уютная гостиная, совмещённая с кухней большой диван, мягкий, тёмно-серый, журнальный столик, телевизор на стене, полки с книгами, которые, скорее всего, никто не читал, но которые создавали ощущение обжитости. Кухня современная, с кофемашиной, которая стояла на столешнице и блестела, как новый аппарат в выставочном зале. Коридор, который вел в другие две комнаты спальни, с кроватями, застеленными белым бельём, с тёмными шторами на окнах, с тем тяжёлым, плотным безмолвием, который бывает в квартирах, где спят не каждую ночь, а только когда нужно.

Раздельный санузел туалет и ванная, и вот ванная комната удивила. Не тем, что была большой я ожидала, что будет большой, а тем, что была роскошной, не к месту роскошной, как будто кто-то решил, что перед тем, как пойти убить человека, необходимо принять джакузи. Ванна-джакузи угловая, с гидромассажем, с хромированными форсунками, которые блестели, как дула. Душевая кабина стеклянная, с тропическим дождём и подсветкой, и я подумала Чернов, видимо, человек, который понимает, что перед смертью нужно жить хорошо, или после, но это уже не ко мне.

Я не стала разговаривать с Джеймсом и Антонио. Не потому что не хотела, а потому что не было сил, не было слов, не было того, что можно было сказать, не сорвавшись. Я просто ушла в комнату первую, ближайшую, заняла её для себя, закрыла дверь, и на секунду прислонилась к ней спиной закрытыми глазами, тяжёлым дыханием, и почувствовала, как дерево двери прохладное и гладкое, и от этого стало чуть-чуть легче, как будто стена держала меня, как будто дом — держал.

Время восемь вечера. Или утра. Я не поняла смена часовых поясов сбила все ориентиры, и тело не знало, утро сейчас или вечер, ночь или день, и голова тоже не знала, и только часы на телефоне говорили двадцать ноль-ноль. Вечер. В Нью-Йорке другое время, другое число, другая жизнь. А здесь вечер, и серое небо за окном уже темнело, и окна высотки напротив зажигались жёлтыми огнями, как коробки, в которых люди жили свои обычные, маленькие, понятные жизни, и я смотрела на них и думала они не знают. Не знают, что в квартире напротив, за тёмными стёклами, сидит девчонка, которая завтра, может, убьёт человека. И если бы знали что бы сделали? Закрыли шторы? Вызвали полицию? Или просто не поверили бы, потому что в их мире такого не бывает, бывает только в кино, в новостях, в другой реальности, которая к ним не имеет отношения?

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Пусть мы вылетели рано из Нью-Йорка, но смена временных поясов организм всё же почувствовал как удар, как пощёчину, как будто кто-то взял мои внутренние часы и перевёл на восемь часов вперёд, и стрелки закрутились, и маятник сбился, и всё, что было привычным сон, бодрость, голод, смешалось, перепуталось, нарушилось. Усталость поглотила не накрыла, не обняла, а именно поглотила, как волна, которая накрывает с головой, и ты не дышишь, и не видишь, и только чувствуешь, как тебя тянет вниз, в темноту, в тишину, в небытие.

Не раздеваясь не было сил, не было желания, не было смысла, я легла на кровать. Матрас мягкий, глубокий, как облако, и тело утонуло в нём, и простыня была прохладной, и подушка мягкой, и я подумала вот так, наверное, и нужно уснуть на мягкой кровати в тёплой квартире перед тем, как завтра всё изменится, и, может, мягкость это последнее, что я почувствую, и надо бы запомнить, как это мягко, прохладно, тихо, безопасно.

И провалилась в сон. Мгновенно, как падают в пропасть без перехода, без раздумий, без сновидений. Просто тьма, и тишина, и ничего.

В этот раз я проснулась сама. Не от звонка, не от стука, не от голоса сама. Будто внутренний будильник, который я не ставила, сработал, и глаза открылись, и сознание вернулось резко, полностью, без той ватной раскачки, которая бывает, когда тебя будят.

Я лежала на спине, в том же положении, в котором легла не ворочалась, не двигалась, и это значило, что сон был глубоким, мёртвым, без сновидений, без кошмаров, без того, что могло бы разбудить. Тело отдохнувшее, и голова ясная, и я чувствовала силы вернулись. Не все но достаточно.

Взяла телефон в руки хотела узнать, сколько проспала. Экран вспыхнул, и цифры ударили, как пощёчина всего четыре часа. Четыре. Я надеялась проспать до утра но тело решило иначе, или адреналин, или тревога, или то, что живёт внутри и не даёт покоя, даже когда спишь. Четыре часа этого мало, это мало для нормального человека, и мало для того, кто завтра идёт на задание, но это то, что есть, и другого не будет.

Я посмотрела на телефон и снова сообщения от Амо. Новые, свежие, за последние четыре часа

«Я позвонил Марио снова. Он не взял.» «Лина, я улеиаю в Россию, у меня задание.»

Я положила телефон. Встала. Побрела на кухню тяжело, сонно, как бродят по незнакомой квартире в чужом городе, в чужой стране, где всё другое свет, воздух, запахи, звуки, и ты тоже другая, не та, что была, и не та, что будешь, а промежуточная, как гусеница в коконе, которая уже не гусеница, но ещё не бабочка.

Но, выйдя из комнаты, я услышала знакомый голос. Марио. Его нельзя было спутать ни с кем этот голос, низкий, ровный, как линия горизонта, без впадин и пиков, без эмоций, без трещин, голос, который звучал одинаково и в тишине кабинета, и в шуме улицы, и в гуле самолёта, и в грохоте выстрелов. Голос, который не менялся, потому что Марио не менялся, потому что он гранит, а гранит не гнётся.

Он давал наставления парням тихо, чётко, теми короткими фразами, которые были не словами, а командами «в шесть утра», «маршрут вот этот», «никаких отклонений», «если что-то пойдёт не так звоните мне». Я слышала каждое слово, стоя в коридоре, и каждое слово оседало внутри, как камень на дно, и от этого становилось тяжелее, и одновременно собраннее, как будто чужие команды складывались в мою решимость.

Когда я появилась в поле зрения вышла из коридора в гостиную, босиком, с растрёпанными волосами, в мятой одежде, Марио прервал свой разговор. Не резко, не посреди фразы просто замолчал, и это было заметнее, чем если бы он закричал, потому что Марио не замолкал, он всегда договаривал, всегда заканчивал мысль, всегда ставил точку. А тут замолчал. Значит, увидел меня, и мысль о парнях исчезла, и осталась я.

— Оставьте нас.

Голос Марио как всегда, твёрдый и уверенный. Не громкий, не тихий ровный, как натянутая струна, которая звенит одной нотой и не допускает других. Два слова, и в них приказ, и в этом приказе власть, настоящая, не показная, та, которая не нуждается в доказательствах, потому что она есть, как есть гравитация, и все подчиняются ей не потому что должны, а потому что не могут не подчиниться.

Парни просто кивнули одновременно, синхронно, как два солдата, получивших команду, и ушли в другую комнату, оставив нас наедине. Джеймс молча, как всегда. Антонио с коротким взглядом, брошенным на меня через плечо, и в этом взгляде было что-то, чего я не успела разобрать, то ли сочувствие, то ли любопытство, то ли просто внимание, и дверь за ними закрылась.

Я не стала мять кота за яйца. Не стала ходить вокруг да около, не стала начинать издалека, не стала спрашивать «как дела» или «как долетел». Все эти социальные ритуалы не для нас, не для Марио и меня, не в этой квартире, не перед этим заданием. Я спросила прямо, как стреляют в упор

— Почему ты оставил меня в самолёте, а сам уехал?

Мой голос звучал холодно и раздражённо и я не стала это скрывать, не стала смягчать, не стала прятать за вежливостью то, что кипело внутри: обида, непонимание, тревога, и что-то ещё, что-то среднее между злостью и страхом, что не имело названия, но имело вес, и вес этот давил на грудь, и от него хотелось кричать. Или плакать. Но я не кричала и не плакала я спрашивала, и мой голос был холодным, как лёд, и этот лёд держал, не давал провалиться в то, что было под ним.

Марио ухмыльнулся. Не улыбнулся ухмыльнулся, той самой ухмылкой, которая появлялась, когда он считал, что я задаю не тот вопрос, или задаю правильно, но не с того конца, или когда он знал то, чего я не знала, и это знание давало ему спокойствие, которое меня раздражало и одновременно успокаивало, потому что если Марио спокоен значит, есть причина.

Он встал медленно, без спешки, как встают люди, которые знают, что время работает на них, и подошёл к кофемашине. Нажал кнопку она зарычала, зашипела, и по кухне поплыл запах кофе, горького, крепкого, того, который Роза варила по утрам, и от этого запаха мне стало одновременно тепло и больно, как от воспоминания о доме, который далеко, о кухне, которая далеко, о Адели, которая далеко, о всём, что было далеко, и о том, что было близко, слишком близко, вот оно, рядом, завтра, через несколько часов.

Марио указал рукой на стул, жест короткий, без лишних движений, как всё, что он делал. «Садись». Не просьба указание. Я села.

— Потому что ты тайное оружие, — он сказал это просто, буднично, как говорил «передай соль», и от этой простоты слова звучали тяжелее, чем если бы он произнёс их с пафосом и драмой. — Мы же говорили с тобой, что никто не будет толком знать, кто убьёт Такуми. Чем меньше людей увидят тебя рядом с нами, тем лучше. Я уехал с кланом это видели. Ты осталась с Антонио и Джеймсом это видели только они. И так должно быть.

Я склонила голову в руки, локтями упёрлась в поверхность стола холодного, гладкого, как лёд, и от этого холода стало чуть-чуть легче, как будто стол забирал часть жара, который пылал внутри. Я закрыла глаза. И подумала идиотка. Я идиотка. Я полная, абсолютная, круглолицая идиотка, которая забыла то, что обсуждала, готовила тайна, скрытность, никто не должен знать. А я проснулась в пустом самолёте и вместо того, чтобы подумать, сразу в панику, в обиду, в «почему он меня бросил». Бросил. Как ребёнка в детском саду. Как чемодан на вокзале. А он делал то, что должен был делать защищал операцию, защищал меня, защищал тайну, которая была важнее, чем мои чувства.

— Чеееерт… — я протянула это слово, длинно, как стон, и голос мой вышел глуше, чем я хотела. — Прости. Я и забыла. А я уже не то подумала.

Я сама себе дала мысленный подзатыльник звонкий, ощутимый, как настоящий, и от этого подзатыльника стало не легче, а наоборот стыднее, и я почувствовала, как щёки загорелись, и это было глупо, и смешно, и больно одновременно, и я не знала, что из этих трёх сильнее.

Марио поставил передо мной кружку с кофе чёрного, горячего, без сахара, без молока, таким, какой он пил сам и каким приучил пить меня. Поставил и сел напротив, со своей кружкой, и отпил немного, и его лицо невозмутимое, гранитное, с этими глазами, которые видели всё и не показывали ничего, на мгновение смягчилось. Не улыбнулось смягчилось, как камень, который нагрелся на солнце: стал чуть теплее, но остался камнем.

— Не извиняйся, — он сказал это, глядя в свою кружку, и голос был ровным, но с той нотой, которая появлялась, когда он говорил со мной не как Дон, не как командир, а как дядя. — Ты только проснулась, голова не работала. Это нормально. Но завтра будет не нормально, и готовой нужно быть на все сто.

Я кивнула. Обхватила кружку ладонями горячо, почти обжигающе, и это было хорошо, потому что жар снаружи немного отбивал тот, что горел внутри. Отпила горько, крепко, и вкус был домашним, а другой, машинный, без души, но кофеин ударил, и голова стала ещё яснее.

Марио отпил ещё, поставил кружку, и продолжил

— Завтра с утра начнутся приготовления. Парням я сказал, во сколько и куда тебя привезти и провести. Такуми придёт к тебе сам, Лина.

Он сказал это и замолчал. И в этом молчании было всё. Такуми придёт ко мне сам. Придёт значит, его приведут, направят, подведут к той точке, где я буду ждать, и он не будет знать, что ждёт, не будет знать, что я та, ради которой всё это затевалось. Он придёт и я должна буду сделать то, ради чего прилетела через полмира.

— Ты должна хорошо выспаться и быть готовой. Не оплошай…

Голос Марио звучал уверенно, твёрдо. Голосом Дона тем самым, каким и должен был звучать в такие моменты без дрожи, без сомнения, без той человеческой мягкости, которая была уместна за кухонным столом, но не здесь, не перед заданием, не за несколько часов до того, как его племянница возьмёт чью-то жизнь. Голос Дона это голос решения, голос силы, голос человека, который берёт на себя ответственность за всё, что произойдёт, и не перекладывает её ни на кого. Но глаза, глаза выдавали всё.

Я смотрела на него и видела. Видела за гранитной маской, за тёмными, бездонными зрачками, за этой ровной, непроницаемой поверхностью то, что он прятал от всех, и от меня, и, может быть, от себя. Боль. Не ту яркую, острую, которая кричит, а ту тихую, глубокую, которая молчит, которая сидит на дне и не двигается, но от которой тяжелее, чем от любой крика. Боль человека, который посылает кого-то, кого любит, навстречу опасности, и знает, что не может пойти вместо, и не может отменить, и не может защитить, а может только ждать. И эта боль, она была в его глазах, и я видела её, и от этого мне стало так больно, что кофе в кружке показался ещё более горьким, и я отпила ещё, и горечь была уже не от кофе.

— Я не оплошаю, — сказала я, и мой голос звучал ровно, твёрже, чем я ожидала, и я не знала это правда или обещание, которое я даю ему и себе, чтобы было легче, но звучало как правда. — Я готова, Марио. Я была готова, когда согласилась. Я готова сейчас.

Он смотрел на меня долго, молча, и в его глазах боролись две вещи вера та, которую я видела утром, в машине, и страх, который он никогда бы не назвал, но который был, жил, дышал, как живое существо, в этих тёмных глубинах.

— Я знаю, — сказал он наконец. Тихо. Просто. И в этих двух словах было всё и вера, и страх, и боль, и любовь та, которую он не умел выражать словами, но которая была в каждом его жесте, в каждом взгляде, в каждой паузе.

И мы сидели молча друг напротив друга, с кружками кофе, в чужой квартире, в чужом городе, в чужой стране, и молчание было не пустым, а полным, полным до краёв, и в нём умещалось всё, что мы не могли и не хотели говорить, и оно было самым честным разговором, который у нас когда-либо был.

Нашу тишину прервали Антонио и Джеймс. Дверь комнаты той самой, в которую они ушли по приказу Марио, приоткрылась тихо, без скрипа, будто кто-то смазал петли, или будто дверь знала, что открывать нужно осторожно, что по ту сторону разговор, который нельзя разрушать грубо. Сначала показалась рука Антонио длинные пальцы, чуть расслабленные, обхватившие край двери, потом плечо, потом лицо его лицо, обычно спокойное, с этой вездесущей полу усмешкой, но сейчас что-то было не так. Что-то сместилось, изменилось, как будто кто-то незаметно повернул регулятор на один щелчок, и свет стал другим, и тени другими, и само выражение тем же, но не тем.

Они вышли из комнаты и направились к нам через гостиную, мимо дивана, мимо журнального столика, мимо полок с никем не читанными книгами, и каждый их шаг был тихим, выверенным, как будто они не шли, а крадутся, и от этой осторожности мне стало тревожно, потому что Антонио не крался. Антонио ходил легко, открыто, с той расслабленной уверенностью, которая была его второй кожей, а сейчас он крался, и это было настолько не в его характере, что я сразу напряглась.

Они выросли под руководством Марио. Я это знала давно, с тех пор как появилась в клане, с тех как начала разбираться в иерархии, в связях, в том, кто кого и как. Их отец Артур, младший босс Марио, человек, который стоял за спиной Дона не как тень, а как стена, и братья с детства росли в этом мире, дышали этим воздухом, впитывали эти правила с молоком матери. Они знали Марио не как Дона, не как командира, не как фигуру на вершине пирамиды, а как человека, который учил их стрелять, водить, драться, думать, который ругал их за ошибки и хвалил за успехи, который был частью их жизни не потому, что должен, а потому что хотел. И поэтому они его не боялись, не так, как боялись другие. Другие те, кто не вырос рядом, те, кто видел только гранитную маску и слышал только командирский голос, боялись уважали потому что Марио умел внушать страх одним взглядом. Но Антонио и Джеймс они знали, что за гранитом есть тепло, и поэтому входили к нему не с трепетом, а с уважением, а это разные вещи, и разница эта была как между огнём и свечой оба жгут, но один разрушает, а другой освещает.

— Можно к вам?

Голос Антонио звучал тише, чем обычно. Значительно тише так тихо, что я на секунду подумала, не показалось ли, не ослышалась, не приглушил ли он специально, чтобы не нарушать хрупкое равновесие нашего молчания. Но нет не показалось. Это был его голос, и одновременно не его. В нём обычно звучала лёгкость, та самая лёгкость, с которой он носил себя в мире, где все были тяжёлыми, а сейчас лёгкости не было. Вместо неё нотки напряжения, тонкие, едва уловимые, как нити паутины, которые видишь только если свет падает под определённым углом. И неуверенности. Той самой, которую я никогда не слышала от Антонио, потому что Антонио не был неуверенным ни в словах, ни в жестах, ни в взгляде. Он был из тех, кто всегда знает, что сказать и как сказать, кто входит в комнату так, будто она его, и говорит так, будто каждое слово уже решённый факт. А сейчас он спрашивал разрешения, и в этом вопросе было столько непривычной осторожности, что у меня по спине пробежал холодок.

Впервые я слышала такое от Антонио. Впервые и от этого стало тревожно, потому что если Антонио человек-лёгкость, человек-улыбка, человек, который разряжает напряжение шуткой, если он напрягается, значит, напряжение реально, значит, оно не только моё, не только Марио, а общее, и от этого понимания оно стало тяжелее, как будто кто-то добавил вес на штангу, которая и так была неподъёмной.

Марио не ответил но не потому что не хотел, а потому что его молчание было ответом. Он чуть кивнул коротко, едва заметно, как кивают, когда впускать не нужно, но и не запрещать, и Антонио понял, и вошёл, и Джеймс за ним, и они остановились у кухонного островка, и стояли не как обычно, не расслабленно, не с этой небрежной уверенностью, а как-то иначе, как люди, которые пришли с чем-то, и это «что-то» лежало у них внутри, и они не знали, как его достать.

Джеймс не стал стоять. Он человек действия, не слов, не пауз, не ожиданий повернулся к бару, который стоял в углу гостиной, небольшой, встроенный в стену, с парой полок, на которых выстроились бутылки, как солдаты в строю. Он открыл его быстро решительно как открывают всё, достал виски. Тёмная бутылка, с золотистой этикеткой, и жидкость внутри цвета старого янтаря, густая, тяжёлая, которая медленно колыхалась, когда он поставил бутылку на стол. Потом стопки. Маленькие, толстостенные, тяжёлые, которые звякнули о столешницу, когда он их поставил, две, три, четыре. Четыре стопки на четверых. И он стал разливать аккуратно, ровной струёй, и виски заполняла стекло, и цвет был тёплым, золотистым, обманчиво мягким, как всё, что обжигает.

Марио поднял бровь одну, левую, чуть-чуть, на миллиметр, и ухмыльнулся. Не улыбнулся, ухмыльнулся, той самой короткой, скупой ухмылкой, которая означала: «Я вижу, что ты делаешь, и не запрещаю, и это мой способ сказать "да"». Он не стал бы пить при других обстоятельствах не потому что не пил, а потому что пить перед заданием не его правило, не его дисциплина. Но сейчас он посмотрел на стопки, на Джеймса, на Антонио, на меня и эта ухмылка была согласием, и согласие было не с алкоголем, а с тем, что за ним стояло с необходимостью минуты, в которой все вместе, не как Дон и подчинённые, а как люди, которые завтра идут в неизвестность.

Я уставилась на Антонио пытаясь понять, что происходит. Зачем виски? Зачем стопки? Это не праздник, не застолье, не та ночь, когда пьют ради удовольствия. Это ночь перед заданием, и в такие ночи обычно не пьют, обычно спят или сидят в тишине и прокручивают в голове планы, схемы, маршруты, точки, где всё может пойти не так. А тут виски, стопки, и Джеймс разливает, как будто мы собрались отметить что-то, а не проститься или подготовиться. Но Антонио только подмигнул мне быстро, коротко, одним глазом, и в этом подмигивании было «Потом объясню. Или не объясню. Просто принимай». И я приняла. Не потому что поняла, а потому что доверяла. Им. Всем троим. И этой странной ночи, которая складывалась из кофе, виски и молчания.

Джеймс разлил последнюю стопку, поставил бутылку на стол и посмотрел на меня. И в этот раз его голос не звучал раздражённо. Не грубо, не резко, не как наждак. А как-то мягко и спокойно, и от этой мягкости мне стало хуже, чем от его грубости, потому что грубость я понимала, грубость была его бронёй, его способом держать дистанцию, его привычкой, а мягкость была чем-то новым, чем-то, что проступало сквозь трещины в этой броне, как свет сквозь щели в ставнях, и этот свет означал, что даже Джеймс — даже Джеймс, который казался вырезанным из камня, чувствует что-то, и это «что-то» настолько сильное, что пробилось даже через его толщу.

— Тебе это нужно, — он сказал это, и его голос звучал ровно, без тех острых краёв, которые были утром, в самолёте, в машине. — Завтра будет тяжёлый день. Это успокоит нервы и даст крепкий и спокойный сон.

Коротко. Просто. По делу как всё, что Джеймс говорил. Но за этой простотой было больше, чем за длинными речами других. Он не утешал, не жалел, не нянчился он давал совет. Практический, конкретный, как инструкция к оружию вот это тебе, вот зачем, вот что будет. И от этой практичности стало легче, потому что в ней не было жалости, а было уважение ко мне, к тому, что мне предстоит, к тому, что я завтра буду делать. Он не говорил «бедная девочка» или «тебе страшно, я понимаю» он говорил «выпей, это поможет». И это было именно то, что нужно.

Я кивнула. Молча, коротко, как кивают, когда слова лишние. Взяла стопку она была прохладной, тяжёлой, и виски внутри колыхнулась, и цвет стал ещё теплее, как жидкое золото, и я подумала вот так всегда то, что обжигает, выглядит теплее всего. Марио взял свою. Антонио свою. Джеймс последнюю.

Мы чокнулись тихо, легко, стекло о стекло, и звук был коротким, хрустальным, как капля, которая падает в тишину. Не тост, не поздравление просто касание, жест, ритуал, в котором было мы здесь, мы вместе, мы знаем, что завтра, и мы рядом. И от этого звона, от этого тонкого, хрупкого звука, мне стало одновременно больно и тепло, как бывает, когда кто-то берёт тебя за руку в тёмной комнате не говорит ничего, просто держит, и от этого легче.

И перед тем как выпить Марио поднял стопку, и его голос прозвучал так, как должен звучать голос Дона перед заданием ровно, твёрдо, без дрожи, но с чем-то таким, что было не в словах, а между ними, в паузах, в интонации, в том, как он произнёс каждое слово веско, как монету кладут на стол.

— За успешное задание.

Не «за удачу» удача для слабых, для тех, кто надеется. Не «за победу» победа слово из другого контекста, из сражений, где есть флаги и знамёна. «За успешное задание» конкретно, чётко, по-деловому, и в этой конкретности была вера не в судьбу, не в случай, а в нас, в подготовку, в план, в ту силу, которую мы несли, каждый по-своему. И от этого тоста, от этих трёх слов мне стало собраннее, как будто кто-то подтянул струну, и она зазвучала, и звук был ровным, и я тоже стала ровнее.

Мы опрокинули стопки одновременно, синхронно, как делали всё пили, стреляли, двигались как единый организм, у которого четыре руки, четыре сердца, одна цель. Виски обжёг горло, не обжёг, а ударил, как раскалённый металл, как кулак, который проходит через пищевод и падает в желудок, и оттуда волна, расходящаяся по телу, как круги по воде. Тепло жёсткое, жгучее, неуютное, но необходимое, разлилось по груди, по венам, по рукам, по ногам, притупляя то, что жгло изнутри. Адреналин отступил, не исчез, но притих, свернулся, как зверь, который лёг у костра. Страх притупился, стал тупее, как лезвие, которое затупили о камень. Тревога рассеялась, как туман, который тронул луч света, не исчезла, но стала реже, прозрачнее, и сквозь неё стало видно что? Не спокойствие, нет. Что-то другое. Принятие, может быть. Или решимость. Или просто ясность, которая приходит, когда тело расслабляется, и голова перестает биться о стены.

— Ещё по одной? — Антонио спросил это легко, и его голос уже звучал привычнее, теплее, ближе к тому Антонио, которого я знала, и я поняла, что виски помог не только мне. Напряжение, которое он нёс в себе, которое проступило в его тихом «можно к вам», отступило, и он снова стал собой, и от этого мне стало легче, потому что если Антонио, снова Антонио, значит, мир не перевернулся, значит, мы всё ещё мы.

— Ещё по одной, — подтвердил Марио, и это было неожиданно, потому что Марио не пил «ещё по одной» Марио пил одну, максимум две, и всегда дозировано, контролируемо. А сейчас «ещё по одной», и в этом была редкая минута, когда Дон позволял себе быть не Доном, а просто мужчиной, который сидит со своими, перед тяжёлым днём, и хочет, просто хочет ещё одну стопку, не ради алкоголя, а ради этого момента, который не повторится.

Джеймс разлил снова молча, аккуратно, и его руки, большие, грубые, с мозолями и шрамами, держали бутылку так нежно, как будто она была из тонкого стекла, и это было неожиданно трогательно видеть, как эти руки, которые умеют ломать и стрелять, бережно наливают виски, и от этого зрелища у меня снова защипало в глазах, и я отвернулась и посмотрела в окно.

За окном Санкт-Петербург. Ночь. Огни жёлтые, тёплые, далёкие, как фонари в тумане, и они отражались в стекле, и отражения дрожали, и мне казалось, что город дышит, что он живой, что он не просто набор зданий и улиц, а организм, который спит и не спит одновременно, который видит сны и охраняет их, и мы здесь, в этой квартире, на верхнем этаже, за тёмными стёклами, часть этого сна, или вне его, или на границе, где сон встречается с реальностью и не знает, кто кого.

Мы выпили вторую в тишине, спокойствие, без тоста, просто выпили. И снова обжигающее тепло, но мягче, чем в первый раз, потому что тело уже было тёплым, и вторая стопка не ударила, а легла, как одеяло, и накрыла, и стало тише, и легче, и тревога отступила ещё на шаг, и адреналин ещё на шаг, и страх ещё на шаг, и осталось только это кухня, кофе, виски, трое мужчин, я, тишина.

Мы посидели ещё какое-то время. Просто пили и молчали. Не потому что не было слов, слов было слишком много, и все лишние. Что можно сказать в такую ночь? «Не волнуйся» глупость. «Всё будет хорошо» ложь, потому что никто не знает, как будет. «Я боюсь» правда, но не сейчас, не вслух, не здесь. «Я верю в тебя» слишком личное, слишком откровенное для этих стен, для этого момента, для этих людей, которые выражали чувства не словами, а действиями стопкой виски, подмигиванием, молчанием.

Слова были не нужны. Мы будем говорить после, когда я выполню задание, когда цель будет уничтожена, когда всё закончится, и мы сядем не в этой квартире, может быть, а в другой, или в самолёте, или в особняке, и тогда будем говорить, и смеяться, и вспоминать эту ночь, и скажем то, что не сказали сейчас, и это «после» было обещанием, которое мы давали друг другу молчанием, и это обещание было крепче любого слова.

Антонио первым нарушил тишину не словами, а движением потянулся, зевнул, и его тело длинное, расслабленное обмякло в кресле, и он стал похож на кота, который нагрелся у камина и не хочет двигаться. И в этом простом, бытовом жесте потянуться, зевнуть было столько нормальности, столько обычности, что я вдруг подумала вот так и должно быть. Вот так тихо просто без пафоса, без драмы, без прощаний и обещаний. Просто сидеть, пить, молчать, и знать, что рядом те, кто прикроет. И от этой мысли стало спокойно не весело, не легко, а спокойно, как бывает, когда буря стихает и остаётся только ровный, гладкий океан, и ты на нём маленькая точка, но не одна.

— Знаешь, — Антонио сказал это, не открывая глаз, откинувшись в кресле, и его голос звучал сонно, мягко, как у человека, который говорит на грани сна и яви, — завтра, когда всё закончится, я приготовлю тебе настоящий итальянский ужин. Не то, что Роза готовит. Роза гениальна, но я готовлю лучше.

— Роза бы тебя убила, если бы услышала, — я усмехнулась, и усмешка вышла тёплой, настоящей, не натянутой.

— Пусть попробует, — он фыркнул. — У неё ножи для готовки, а у меня для готовки и для защиты. Я быстрее.

— Ты готовишь быстрее, чем она режет? — Джеймс вдруг подал голос, и в нём впервые за весь день прозвучало что-то похожее на юмор, и от этого стало так неожиданно тепло, как будто солнце выглянуло из-за тучи в самый серый день. — Ты даже кофе не умеешь варить, Антонио.

— Я умею варить кофе, — Антонио обиделся, но понарошку, с этой его привычкой превращать всё в игру. — Я просто… выбираю не варить. Это разные вещи.

— Это одно и то же, — Джеймс хмыкнул. — Неумение, замаскированное под выбор.

— Философия, — Антонио поднял палец. — Это называется философия.

— Это называется оправдание, — Джеймс отхлебнул из своей стопки, и его лицо оставалось каменным, но каменным с трещиной, и сквозь трещину проступало что-то живое, тёплое, почти весёлое, и я смотрела на него и думала вот так, выглядит Джеймс, когда он почти улыбается. Почти но не до конца, потому что Джеймс не улыбается до конца, он позволяет себе половину, треть, четверть но и это было много, и я была благодарна за каждую долю.

Марио молчал. Сидел, держал пустую стопку, вертел её в пальцах медленно, задумчиво, как будто стакан был не стаканом, а чем-то, что нужно разгадать, и смотрел в окно, и его лицо было спокойным, и от этого спокойствия того, которое настоящее, которое не маска, а суть, мне стало спокойно тоже, как будто его покой был заразным, как болезнь, только добрая болезнь, от которой не умирают, а выздоравливают.

Ближе к трём часам ночи Марио уехал. Не попрощался в привычном смысле этого слова. Не обнял, не пожал руку, не сказал «удачи» или «до завтра». Он встал, посмотрел на каждого из нас, на Антонио, на Джеймса, на меня и его взгляд задержался на мне на секунду дольше, чем на остальных, и в этой секунде было всё «я верю в тебя», «я боюсь за тебя», и «возвращайся», и «не подведи», и «прости, что посылаю», и всё это без слов, без единого звука, просто взгляд, и я приняла его, как принимают подарок: молча, с благодарностью, с тяжестью, которая от этого подарка остаётся.

— Выполняйте, — сказал он. Одно слово, и в нём весь Марио, весь Дон, вся власть и вся забота, спрессованные в пять букв. — До утра.

И ушёл. Дверь за ним закрылась тихо, мягко, как закрывается всё, что делает Марио без лишнего шума, без скрипа, без удара. Просто закрылась, и его не стало, и квартира стала пустее, как будто вместе с ним ушёл не человек, а часть стены, часть фундамента, и без него стало зыбче, но не страшно, потому что он оставил нас, и мы держали.

Антонио выдохнул длинно, медленно, как человек, который задерживал дыхание и наконец отпустил его.

— Ну вот, — он сказал это тихо просто и в этом «ну вот» было облегчение и грусть одновременно. — Остались одни.

— Не одни, — Джеймс встал, поставил стопку на стол. — Втроём. Это не одни.

И в этой поправке короткой, сухой, почти незаметной было столько сути, что я на секунду замерла. Не одни. Втроём. Трое это не один, и не «никого», и не «брошена», и Джеймс сказал это так, будто это факт, и факты не обсуждаются, и от этого факта стало тепло, как от того виски, но глубже, не в желудке, а в груди, в том месте, где живёт всё важное.

Антонио, Джеймс и я пошли спать. Без лишних слов, без распоряжений, без «кто где спит» всё было понятно без слов: в комнате, которую заняла, Антонио во второй, Джеймс в гостиной. Как команда, которая знает свой состав и не нуждается в инструкциях.

Я приняла душ долгий, горячий, до того момента, когда пар заполнил ванную комнату и стало трудно дышать, и я стояла под струёй и не двигалась, и вода била в спину, в плечи, в шею, и уносила с собой день, дорогу, самолёт, машину, скорость, виски, разговоры, молчание, боль, тревогу, всё, что накопилось за эти сутки, и уносила, и уносила, и я стояла и чувствовала, как становлюсь легче, как будто вода не просто омывала тело, а смывала лишнее, и оставалось только суть, только я, только то, что было настоящим усталость, решимость, и тихая, упрямая, непоколебимая готовность.

Я вышла из душа, вытерлась, натянула сухую одежду чёрную, привычную, как вторая кожа, и пошла в комнату. Кровать была не застеленной, я не успела раньше, и я просто легла на простыню, прохладную, гладкую, и голова коснулась подушки мягкой, глубокой, как облако, и в этот же миг, в эту же секунду, без перехода, без раскачки, без тех минут, когда лежишь и думаешь и ворочаешься, провалилась в сон.

Глубокий. Спокойный. Без снов, без кошмаров, без тревожных пробуждений. Просто тьма, и тишина, и покой, и я в них, как в воде, и ничего не было, и ничего не будет, и есть только этот сон, крепкий, как стены этой квартиры, и тихий, как Санкт-Петербург за окном, и глубокий, как то, что меня ждало завтра.

Пробуждение было резким. Не от будильника, не от стука, не от голоса от света. Тонкая полоска бледного, северного, петербургского солнца того, которое не греет, а только обозначает, что где-то за облаками есть звезда, пробилась сквозь штору и легла мне на лицо, как холодная ладонь. И я открыла глаза, и первая мысль не «где я», не «который час», а одно слово, короткое, как выстрел

Сегодня.

Это слово повисло в воздухе комнаты белое, ровное, стерильное, как потолок, на который я смотрела. Сегодня. День, ради которого были все предыдущие. Месяцы подготовки. Недели планирования. Дни ожидания. Ночи без сна. Тренировки до изнеможения. Звонки, которые я не брала. Обещания, которые давала. Рисунок в альбоме я в белом, он в чёрном, пистолеты, синие розы. Сегодня всё это перестаёт быть планом и становится реальностью. Сегодня рисунок оживает.

Я лежала неподвижно и смотрела в потолок, и сердце билось ровно, спокойно, как будто не знало, что сегодня ему предстоит работать на пределе. Тело отдохнувшее, после вчерашнего виски и горячего душа, после сна, который был глубоким и без сновидений, лежало в постели и не хотело двигаться, и я понимала его одно движение и начнётся день, а вместе с ним обратный отсчёт. И пока я лежу отсчёт ещё не начался. Пока я лежу ещё вчера. Ещё до.

Но нельзя. И я встала.

Телефон на тумбочке. Рука потянулась машинально, рефлекторно. Экран вспыхнул, и свет белый, безжалостный ударил в лицо. Время десять утра. Десять. Я проспала сколько? Семь часов? Восемь? Достаточно. Голова ясная. Тело готово. Адреналин ещё спал, но я чувствовала его где-то на дне, как чувствуют зверя, который дремлет в клетке и ждёт, пока кто-нибудь откроет засов.

Сообщения. Адели наконец написала, ночью, пока я спала «Проснулась, тебя нет. Ава сказала, что ты уехала. Я злюсь на тебя. Но я люблю тебя. Вернись.» И через минуту «Возвращайся, Лин. Пожалуйста.»

Я прочитала, и горло сжалось, и я закрыла сообщение, не ответив. Не потому что не хотела, а потому что ответить значило начать разговор, который не могла закончить. Каждое слово из этого разговора тянуло вниз, а мне нужно было вверх. Наверх. К тому, что ждало.

Амо. Новые сообщения и каждое било, как кулак в солнечное сплетение:

«Я прилетел.» «У меня задание.» «Надеюсь скоро увидеть тебя» «Лина, напиши мне.» «Я жду встречи.»

Пять сообщений. Пять ударов. Он в России. Он прилетел. Сердце ударило болезненно в грудь и мне стало трудно дышать. Но сегодня я не могла позволить себе отчаяннее и грусть, сегодня все мои мысли должно занимать только одно. Я положила телефон экраном вниз. Встала. И в этот момент стук в дверь.

Не Антонио. Не Джеймс. Другой стук короткий, деловой, три удара, с паузами, как морзянка. Я нахмурилась, накинула футболку, что лежали в шкафу квартиры, и пошла открывать.

На пороге мужчина. Молодой, лет тридцати, в тёмной куртке, с гладким, невыразительным лицом, на котором не было ничего ни улыбки, ни тревоги, ни любопытства, лицо, которое забыли, как только видели. Тип лица, которое создано для того, чтобы не запоминать. Курьер. Не почтальон, не доставщик, курьер в том смысле, в каком это слово звучит в нашем мире человек, который переносит вещи, которые нельзя отправить почтой.

— Для вас, — он сказал. Два слова, без интонации, без вопросительной, без восклицательной ровно, как из пистолета.

В руках коробка. Большая, плоская, белая, с ничем без логотипа, без надписи, без единого знака, который мог бы сказать, что внутри. Белая, как снег. Тяжёлая как я поняла, когда взяла, и вес удивил, потому что платье не должно весить столько, и от этого веса стало тревожно, как будто в коробке было не платье, а что-то большее. Что-то, что имело вес. реальный, физический, осязаемый.

— От кого? — я спросила, хотя знала.

— От мистера Сальваторе, — курьер ответил, и имя «Сальваторе» прозвучало как печать, как подпись, как последний аргумент. — Он просил передать примерьте. Всё подогнано. Время полдень, сбор к шести.

И ушёл. Не попрощался, не обернулся, не сказал «удачи» или «хорошего дня» просто исчез, как тень, которая была и нет её, и его шаги в коридоре стихли почти мгновенно, как будто он не шёл, а растворился.

Я стояла в дверях с коробкой в руках и смотрела в пустой коридор. «От мистера Сальваторе.» Марио. Он прислал мне платье. Не Чернов, не кто-то из людей сам. И от этого стало не страшно, нет, важно. Ощущение важности, которое давило на плечи, как тяжёлый плащ, и от которого нельзя отмахнуться, нельзя сбросить, можно только нести.

Я закрыла дверь. Положила коробку на кровать. И остановилась.

Стояла и смотрела на белую коробку, и руки не двигались. Не потому что не знали, что делать, а потому что открывание этой коробки было шагом, после которого нельзя назад. Пока коробка закрыта я ещё Лина, девчонка, которая проснулась в чужой квартире, в чужом городе, и пьёт кофе, и смотрит в окно. А когда открою стану другой. Той, из альбома. Той, на крыше, с пистолетом.

Я открыла. Крышка поднялась легко, как крышка рояля, и под ней слой тонкой, белой бумаги, как папиросная, и она шуршала под пальцами, и звук был тихий, интимный, как шёпот. Я откинула бумагу и замерла.

Платье. Бело-серебристое. Не белое, бело-серебристое, с тем отблеском, который бывает у лунного света на снегу, и от этого оттенка оно было не девичьим, не невинным, а другим. Древним. Ритуальным. Как одежды, в которых провожали в последний путь или в первый бой.

Пышное почти как свадебное. Не сказочно-пышное, не принцессное, с кринолинами и рюшами, а сдержанно-пышное, с тяжестью, с достоинством, как платье, которое знает о себе, что оно не просто одежда. Нижняя юбка многослойная, из тончайшего тюля, который лежал в коробке, как облако, пойманное и сложенное, и каждый слой был полупрозрачный, и вместе они создавали объём, который двигался, который струился, который дышал. Верхний слой плотный, шёлковый, с серебристым отливом, и на нём вышивка, тонкая, почти незаметная, серебряная нить по белому, и узор был не цветочным, не геометрическим, а абстрактным, как линии судьбы, как нити, которые тянутся и пересекаются, и нет им начала и нет конца.

Я достала платье из коробки и оно потянулось за мной, тяжёлое, длинное, и ткань скользнула по рукам, и от прикосновения по спине пробежал холодок, не от холода, а от предчувствия. Это платье было не нарядом. Это платье было оружием. Не метафорическим буквально. И я это поняла, когда повернула его и увидела спину.

Спина открытая. Глубокий вырез, который шёл от лопаток до поясницы, и в этом вырезе ничего, только кожа, только тело, только — пустота. Но не пустота. Я присмотрелась, провела пальцами по внутренней стороне, по тому месту, которое было скрыто от глаз, и нашла. Специальная отделка. Тонкая, незаметная, вшитая в структуру платья, в те слои, которые были у спины, кобура. Не грубая, не кожаная, не армейская элегантная, как всё в этом платье, вшитая в ткань, скрытая между слоями, с тонким, почти невидимым карманом, который держал пистолет плотно, надёжно, незаметно. Ни один шов не выдавал её. Ни одна складка не намекала. Ни один взгляд не обнаружил бы, если бы даже знал, что искать. Платье было создано для того, чтобы прятать смерть за красотой. И от этого осознания, от этой мысли, от этого факта, который лежал в моих ладонях, как холодный камень, у меня перехватило дыхание.

Я стояла, держа платье перед собой, и смотрела на него на бело-серебристый шёлк, на пышные юбки, на открытую спину с её тайной, и думала вот так, значит. Вот так это выглядит. Не как в планах, не как в схемах, не как в разговорах с Марио, а вот так, платье которое притворяется свадебным, и прячет пистолет. Красота, которая прячет смерть. И я должна надеть это, и стать этой красотой, и нести эту смерть, и сделать.

— Лин?

Голос Антонио из-за двери. Тихий, осторожный.

— Можно?

— Да, — я ответила, и голос звучал ровнее, чем я ожидала, и от этого почти спокойно.

Антонио вошёл и остановился. Посмотрел на меня, на платье в моих руках, и его лицо впервые, в который раз за эти дни было без маски. Без полуусмешки, без лёгкости, без привычной брони. Открытое. Настоящее. И в этой открытости было что-то, от чего у меня защипало в глазах, и я отвернулась, и стала расправлять платье на кровати, делая вид, что занята.

— Дон прислал? — он спросил, хотя видел.

— Дон, — я кивнула.

Антонио подошёл медленно, как подходят к чему-то хрупкому, или к чему-то опасному, и провёл рукой по ткани, по серебристому шёлку, и его пальцы длинные, тёмные, с мозолями от руля и от оружия были неуместны на этой белизне, и от этого контраста стало больно. Руки, которые умеют убивать, на платье, которое прячет убийство. Весь наш мир в одном жесте.

— Он знает, — Антонио сказал, и я поняла, что не о платье. — Марио знает, что делает. Платье его идея. Не чья-то. Его. Он сказал «Она должна быть незабываемой. Чтобы все смотрели и не видели.»

— Не видели чего?

— Её, — он посмотрел на меня. — Тебя. Настоящую. Чтобы видели — платье, маску, красоту. А ты чтобы была невидима. Чтобы была тень за светом.

Я молчала. Потому что это было гениально. И страшно. И красиво. И правильно. Именно так я буду тенью за светом, и пока они смотрят на свет я сделаю то, зачем пришла.

— Покажи спину, — Антонио сказал, и его голос был деловым, профессиональным, без неловкости. Он знал про кобуру, конечно, знал, это была часть плана, часть инструктажа, и он не стал делать вид, что не знает. — Я проверю, как сидит.

— Проверишь?

— Проверю, — он повторил, и в его взгляде была та серьёзность, которую я видела только в работе. — Платье должно сидеть идеально. Кобура держать плотно. Пистолет не выпасть, не сместиться, не обозначиться. Если хоть одна складка выдаст тебя заметят. И тогда всё.

— Тогда всё, — я повторила, и от этих слов стало холодно.

Я переоделась в ванной, за закрытой дверью, и каждый предмет одежды, который я снимала, был как слой, как кожа, которую я сбрасывала. Футболка долой. Брюки долой. Бельё простое, чёрное, функциональное, без красоты, потому что красота не для белья сегодня, красота для платья. И когда я стояла перед зеркалом голая, белая, тонкая, я на секунду замерла и посмотрела на себя. На себя настоящую, без всего, без масок, без платьев, без оружия. Лина. Просто Лина. С тёмными кругами под глазами, живая, настоящая, уязвимая. И через несколько часов эта Лина исчезнет. Наденет платье, наденет маску, возьмёт пистолет и станет другой. Той, которую я рисовала в альбоме. Той, которая стоит на крыше в белом, с пистолетом, напротив того, кого любит. Только сегодня не Амо будет напротив. Сегодня Такуми.

Я взяла платье и оно скользнуло по телу, как вода, как лунный свет, как прохладная ладонь. Застёжки тонкие, серебряные, потайные, на спине, и я застёгивала их одну, вторую, третью, и с каждой застёжкой платье обнимало меня всё плотнее, и от этого стало тесно, и одновременно защищённой. Как будто платье броня. Красивая, серебристая, пышная но броня. И в этой броне я неуязвима. Или почти неуязвима. Или делаю вид, что неуязвима.

Спина открытая, и кобура на месте, вшитая, скрытая, и я провела рукой, и пальцы нашли карман, тонкий, узкий, между слоями, и пистолет, который Антонио принёс мне проверить, лёг в него плотно, точно, как влитой. Я повернулась перед зеркалом и не увидела. Ничего. Ни намёка, ни тени, ни линии, которая выдавала бы, что под этим шёлком, под этой красотой, под этим лунным светом спрятано оружие. Спрятано идеально.

— Как? — крикнула я из ванной.

— Выходи, — Антонио ответил. — Посмотрю.

Я вышла. Антонио стоял посреди комнаты и замер. Джеймс, который появился незаметно, бесшумно, как всегда, замер тоже. У двери, прислонившись к косяку, руки скрещены на груди, лицо каменное. Но каменное с трещиной.

Я стояла перед ними в бело-серебристом платье, пышном, длинном, с открытой спиной, и ткань струилась, и серебристый отблеск играл в свете ламп, и я не знала себя. Зеркало в коридоре отражало, и отражение было чужим, незнакомым, как будто кто-то другой стоял на моём месте, в моём теле, в моём платье. Незнакомка. Та, с крыши. Та, из альбома.

— Чёрт, — Антонио сказал. Одно слово, тихо, почти шёпотом, и в этом слове было всё и восхищение, и боль, и страх, и гордость, и что-то ещё, чему нет названия, что бывает только когда смотришь на кого-то, кого знаешь, и не узнаёшь, и понимаешь почему. — Лин…

— Не надо, — я остановила его. — Не говори. Просто проверь.

Антонио моргнул и вернулся. Из восхищения в работу, из эмоций в профессионализм, и я была ему за это благодарна, потому что если бы он сказал то, что хотел, я бы сломалась. А ломаться нельзя. Не сейчас.

Он подошёл обошёл меня кругом, медленно, как скульптор вокруг статуи, и его взгляд цепкий, профессиональный, сканирующий проверял каждую линию, каждый шов, каждую складку.

— Повернись, — он сказал, и я повернулась, спиной к нему. — Наклонись медленно, не резко, как будто поднимаешь что-то с пола.

Я наклонилась и платье сдвинулось, и юбки пошли, и я чувствовала, как ткань перемещается по телу, и ждала его слова.

— Хорошо, — он сказал. — Кобура держит. Ничего не обозначилось. Ещё раз повернись резко, как будто обернулась на звук.

Я повернулась резко, и юбки взметнулись, и серебристый шёлк взлетел, как крыло, и опал, и ничего. Кобура держала. Пистолет не сдвинулся. Ничего не видно.

— Идеально, — Антонио выдохнул, и в этом «идеально» было облегчение, живое, тёплое, как выдох после задержанного дыхания. — Марио гений. Платье село как вторая кожа. Ни один человек не догадается.

— Ни один? — я посмотрела на Джеймса, который всё ещё стоял у двери и молчал.

— Ни один, — Джеймс сказал, и его голос был не грубым, не раздражённым, не резким. Он был тихим. Тихим и ровным, как поверхность воды в безветрие, и от этой тишины стало спокойнее. Если Джеймс молчит и не кричит, значит хорошо. Значит готово. Значит можно.

Джеймс ушёл и вернулся с кофе. Поставил чашку рядом со мной на тумбочку, молча, без слов, и от этого жеста такого простого, такого бытового, такого человеческого у меня снова защипало в глазах, и я сделала глоток, и кофе был горьким, и горечь была правильной.

Маска лежала на кровати, рядом с коробкой. Венецианская, белая, с серебряными узорами, которые перекликались с вышивкой на платье, и она была не аксессуаром, а границей. Границей между Линой, которая пьёт кофе, и той, которая выстрелит. Я взяла её и не надела. Не сейчас. Пока не сейчас. Пока я ещё я.

Время текло. Часы на стене тикали, и каждый тик как шаг, как секунда, отнятая от того времени, которое отделяло меня от потом. Я сидела на кровати, в бело-серебристом платье, с кофе в руках, и ждала. Чего? Не задания ещё рано. Не звонка, звонков не ждала. Я ждала момента. Того момента, когда встану, возьму маску, выйду из квартиры и пойду к тому, что меня ждёт. И пока этот момент не наступил, я сидела и пила кофе, и кофе был горьким, и платье было белым, и маска лежала на покрывале, как спящая птица, и я смотрела на неё и думала.

Думала о разном. О Адели, которая, может, сейчас пьёт свой кофе, в Нью-Йорке, в том особняке, и не знает, что я сижу в белом платье, как невеста, только не того, кого любит, а того, кого убью. О Амо, который тоже здесь. О альбоме, который лежит на тумбочке в особняке, с эскизом внутри я в белом, он в чёрном, пистолеты, синие розы и рисунок почти совпадал с тем, что я вижу в зеркале я в белом, с маской, с пистолетом за спиной. Только роз нет. И небо другое. И напротив никого. Пока.

— Лин, — Антонио вошёл, и его голос был собранным, деловым, тем голосом, который он надевал, когда заканчивалось «до» и начиналось «после». — Полшестого. Пора собираться.

Я посмотрела на часы. Полшестого. Час и карнавал начнётся. Два и Такуми будет на месте. Три и всё закончится. Или не начнётся. Или и то, и другое.

Я встала. Подошла к зеркалу последний раз. Посмотрела на себя на бело-серебристое платье, на открытую спину, за которой тайна, на лицо, которое было моим, и которое сейчас перестанет быть. Взяла маску и надела.

И в тот момент, когда венецианская белая маска легла на лицо, закрыв глаза и переносицу, что-то щёлкнуло. Как замок. Как затвор. Как переключатель. И Лина исчезла. Осталась та, другая. Та, которая пришла на карнавал не танцевать.

Антонио смотрел и молчал. Джеймс смотрел и молчал. И в их молчании в этом двойном, мужском, тяжёлом молчании было всё и страх, и гордость, и боль, и вера, и всё то, что они не скажут вслух, никогда, потому что мужчины из этого мира не говорят таких слов, они показывают. Молчанием. Жестами. Тем, что стоят рядом и не уходят.

— Ну, — Антонио сказал, и его голос дрогнул на полтона, на четверть, но я услышала, — ты… Ты смерть, Лин. Красивая смерть.

— Спасибо, — я ответила, и мой голос из-за маски звучал иначе ниже, глуше, как из-под воды. — За «смерть» особенно.

Джеймс не сказал ничего. Просто кивнул коротко, молча, как кивают, когда слов не нужно, и вышел. И я услышала, как в коридоре щёлкнул замок, и его шаги удалились к двери, и он ждал. Ждал, как ждал всё время молча, терпеливо, надёжно.

Антонио протянул руку. Я посмотрела на неё на его ладонь, тёплую, с мозолями, с тем шрамом на костяшке, которого я никогда не спрашивала, и взяла. И его пальцы сжали мои, крепко, по-братски, и от этого пожатия стало не спокойно, но увереннее. Не одна. Не одна.

— Идём, — он сказал.

И мы пошли.

У подъезда машина. Не та, синяя, не та, чёрная. Другая тёмно-серая, неприметная, та, что не привлекает внимание, растворяется в потоке, как капля в реке. Джеймс за руль, Антонио рядом, я сзади. И снова то же распределение, та же расстановка, но всё другое. Потому что утром мы ехали из аэропорта, а сейчас едем к цели.

Я сидела на заднем сиденье, в бело-серебристом платье, в маске, и ткань струилась, и юбки занимали половину сиденья, и я была нездешней. Не от мира сего. Не от этого этажа, не от этого города. Гостья, которая пришла и уйдёт, и между приходом и уходом сделает то, ради чего пришла.

Машина тронулась тихо, плавно, без рывка. Джеймс вёл не как вчера, не на двести пятьдесят, а ровно, спокойно, в потоке, как одна из тысяч машин, которые двигались по вечернему Петербургу, и мы были одной из них, и не выделялись, и это было правильно. Незаметность первая броня. Незаметность первое оружие.

Город за окном вечерний, тёплый, живой. Фонари жёлтые, мостики подсвеченные, каналы чёрные, как зеркала без отражений, и в них двойники огней, дрожащие, живые. Люди шли, шли, шли по тротуарам, по набережным, по мостам, обычные люди, в обычной жизни, и я смотрела на них сквозь тонированное стекло и думала они не знают. Не знают, что в этой неприметной машине, в этом потоке, среди них едет та, которая сегодня ночью убьёт человека. В белом платье, в маске, с пистолетом за спиной. И если бы знали что? Вызвали полицию? Или просто не поверили бы, потому что в их мире такого не бывает?

— Лин, — Антонио обернулся, и его голос был мягким, осторожным, как голос человека, который говорит с кем-то, кто вот-вот шагнёт в пропасть. — Ты помнишь план?

— Помню, — я ответила, и мой голос был ровным. Ровнее, чем я чувствовала. — Крыша. Маска. Жду. Такуми приходит. Один выстрел. Уход.

— Один выстрел, — он повторил, и в его голосе было то, чего я не слышала раньше не страх, не тревога мольба. Мольба, замаскированная под повторение. — Один выстрел. Пожалуйста, один. Не два, не три, не магазин. Один и всё. Один и домой.

— Один, — подтвердила я. — Один.

— Тело будут убирать люди Пахана, — Джеймс сказал, не оборачиваясь, и его голос звучал ровно, буднично, как будто он говорил о посуде, а не о трупе. — Ты уходишь. Чисто. Быстро. Без следов. Пистолет не бросать, вынуть магазин, пистолет в кобуру, унести с собой. Магазин выбросить по дороге, в воду, в реку. Всё.

— Я помню, Джеймс.

— Помни, — он повторил, и это «помни» было не проверкой, а заклинанием. Как будто повторение могло уберечь. Как будто если сказать достаточно раз сбудется.

Машина свернула и город изменился. Улицы стали домами старше, фасады величественнее, и Петербург настоящий, парадный, с колоннами и лепниной, с фонарями в виде грифонов и балконами, на которых когда-то стояли люди в масках и пили шампанское, Петербург, который помнил карнавалы. И мы ехали сквозь него, как сквозь декорацию, и я в бело-серебристом платье, в белой маске была частью этого спектакля, и от этого не собой, а ролью.

Я смотрела в окно и видела людей. Маски. Костюмы. Карнавал уже начался, или почти, и по улицам шли фигуры в плащах, в домино, в венецианских масках, и смех, и музыка, и огни, и город гудел, как улей, и всё это было декорацией. Фоном. Тем, за чем спрятано. За чем спрятана я.

— Вот, — Джеймс сказал, и машина замедлилась. — Здесь.

Не у здания у переулка, тёмного, узкого, без фонарей, того, который видели только те, кто знал, куда смотреть. Джеймс заглушил мотор, и тишина накрыла, как одеяло, и в этой тишине было всё и гул карнавала, далёкий, приглушённый, и моё дыхание, и дыхание Антонио, и стук моего сердца, который стал чаще. Сильнее. Громче. Как барабан. Как марш. Как начало.

— Дальше пешком, — Джеймс сказал, не оборачиваясь. — Через переулок, дворами, к чёрному входу. Код четырнадцать, ноль, два. Лифт на верхний. Крыша через пожарную лестницу. Всё открыто, проверено.

— Проверено, — я повторила. — Кем?

— Черновым, — Джеймс ответил, и имя прозвучало как пароль. — Всё готово. Пистолет уже в кобуре, проверил, пока ты собиралась. На крыше больше ничего не нужно. Просто жди.

Я кивнула. И в этот момент, в этот момент, когда я должна была открыть дверь и выйти, я замерла. Рука на ручке, пальцы на металле, и тело не двигалось. Не потому что боялась, да, но не это остановило. Остановило ощущение. Ощущение, что сейчас граница. Что пока я в машине я ещё с ними. С Антонио, с Джеймсом, с теми, кто рядом. А как только выйду, одна. Совсем одна. На крыше. С пистолетом. С целью, которая придёт и не будет знать, что я жду.

— Лин, — Антонио обернулся, и его голос в этот раз был не деловым, не мягким, не осторожным. Он был тёплым. Просто тёплым. Как рука, которую кладут на плечо. Как плечо, на которое можно опереться. — Мы будем внизу. Я и Джеймс. В машине. Всё время. До конца. Если что-то пойдёт не так спускаешься тем же путём, мы у чёрного входа. Если всё пойдёт по плану уходишь через противоположную сторону, там ещё одна пожарная лестница, ведёт в другой двор. Машина будет ждать там.

— Я знаю, — сказала я. — Я помню.

— Я знаю, что ты знаешь, — он ответил, и в его глазах в этом тёплом, живом, настоящем свете была вся эта ночь, всё это путешествие, от Нью-Йорка до этого переулка, от Адели до пистолета, от яичницы до этого момента. — Но я повторю. Потому что повторять единственное, что я могу.

И я посмотрела на него и поняла. Он не повторяет план. Он задерживает. Он держит меня здесь, в этой машине, с ними, ещё на секунду, ещё на минуту, потому что знает как только я выйду, начнётся то, что нельзя отменить. И он не может пойти со мной. Не может встать рядом. Не может прикрыть. Он может только ждать. Внизу. В машине. И это хуже, чем идти. Ждать всегда хуже.

— Один выстрел, — сказал он . — Пожалуйста.

— Один, — я ответила. И в этот раз не как подтверждение. Как клятву.

Антонио открыл дверь вышел первым, осмотрелся, быстро, профессионально, как осматривают те, кто привык к темноте и к тому, что в темноте может прятаться. Потом протянул руку. Я взяла её и его ладонь была тёплой, сухой, сильной, и от этого пожатия стало спокойно, увереннее. Не одна. Не одна.

Я вышла и нога в белом туфле, на каблуке, ступила на мокрый асфальт переулка, и каблук звякнул тонко, звонко, как первый удар колокола. И воздух ударил в лицо, холодный, сырой, с запахом мокрого камня и реки, и от этого воздуха стало остро, как от пощёчины, и адреналин проснулся.

Наконец проснулся. До этого дремал, копился, ждал, а теперь пошёл. По венам, по нервам, по каждой клетке, и сердце забилось быстро, сильно, и зрение обострилось, и слух обострился, и каждый звук стал громче, и каждый свет ярче, и мир стал больше, как будто кто-то выкрутил на максимум, и всё горело, и я горела, и адреналин был топливом, и я была огнём.

— Идём, — Антонио сказал, и его голос был тихим, как шёпот, как дыхание, как то, что говорят перед прыжком.

Переулок тёмный, сырой, с лужами, в которых отражались далёкие огни карнавала. Каблуки стучали, и звук был резким, неуместным, и я старалась ступать тише, мягче, перенося вес на носок, как учили на тренировках, но каблук есть каблук, и звук был, и от каждого удара сердце подпрыгивало.

Дворами мимо мусорных баков, мимо пустых, тёмных детских площадок, с качелями, которые скрипели на ветру, как старые кости. Мимо подъездов, из которых пахло борщом и сигаретами, мимо окон, в которых горел тёплый жёлтый свет, и за каждым жизнь, маленькая, обычная, нормальная, и я шла сквозь эти жизни, как тень, как призрак, в белом платье, в маске, и от этого контраста белое платье среди мусорных баков, серебристый шёлк среди мокрого асфальта было что-то нереальное, кинематографическое, как кадр из фильма, который не забываешь.

Антонио рядом, за спиной, полшага сзади, и его дыхание ровное, и его шаги тихие, и его присутствие как стена, как щит, как то, что держит, пока ты не дойдёшь.

Чёрный вход неприметная дверь, серая, без вывески, без номера, утопленная в стене. Код четырнадцать, ноль, два. Мои пальцы на клавиатуре, и каждый нажатие щелчок, и щелчки как выстрелы, и я нажала последнюю цифру, и дверь открылась, и за ней тьма, и лестница, и запах пыль, старое дерево, нежилое.

Лифт грузовой, тесный, с железными стенами, которые гудели, когда он полз вверх. Я стояла прижатая к стене, чтобы платье не помялось, и Антонио рядом, и его дыхание ровное, и моё нет, и я попыталась выровнять, и не смогла, и адреналин кипел, и сердце колотилось, и я жила. Жила так, как не жила никогда каждый удар сердца, каждый вдох, каждый выдох всё было острым, ярким, на пределе.

Лифт остановился. Верхний этаж. Дальше пожарная лестница, узкая, металлическая, и каждый шаг звенел, и звук уносился вверх, в темноту, и я поднималась, и Антонио за мной, и его рука на перилах, и его дыхание за спиной, и мы поднялись, и дверь, и крыша.

Крыша. Воздух другой. Не переулочный, не лестничный другой. Открытый, холодный, с ветром, который ударил в лицо, в волосы, в открытую спину, и от которого не холодно, а остро. Как будто ветер срезал всё лишнее, всё наносное, всё, что было между мной и моментом. И осталась только я. И крыша. И ночь. И то, что должно было случиться.

Крыша плоская, с бортиком, с вентиляционными трубами, с антеннами, которые торчали в темноту, как пальцы, и с видом таким, от которого перехватило дыхание. Петербург внизу, вокруг, везде с огнями, с куполами, с рекой, которая чернела, как лента, и отражала свет, и мосты зажглись, и шпили пронзали небо, и город лежал внизу, как открытая книга, и я стояла над ним, в белом платье, в белой маске, и ветер играл с юбками, и серебристый шёлк трепетал, как знамя, как крыло, как то, что видно издалека. И от этого стало тревожно я видна. Белое на тёмном, серебро на чёрном я видна, и это часть плана пусть видят. Пусть смотрят. Пока смотрят не видят. Тень за светом, как Антонио сказал.

Антонио вышел за мной, и остановился, и я видела, как он оглядывается, как сканирует периметр, точки, углы, выходы, и его взгляд цепкий, профессиональный нашёл всё, что искал. Он обошёл крышу быстро, тихо, как кот, проверил каждую точку, каждый угол, каждую тень. Потом вернулся.

— Чисто, — он сказал. — Никого. Только мы.

— Пока, — я ответила.

— Пока, — он согласился, и в этом «пока» было всё. Пока чисто. Пока никого. Пока есть время. Но «пока» не «всегда», и мы оба это знали.

Он подошёл ко мне и остановился, и я видела его лицо в тусклом свете далёких фонарей, отражённых от крыш, от стен, от города и его лицо было лицом человека, который прощается. Не говорит делает. Глазами. Осанкой. Тем, как стоит. Тем, как молчит.

— Мы будем внизу, — он повторил, и его голос дрогнул. По-настоящему. Не на полтона, не на тон, на два, и от этой дрожи у меня сжалось сердце, потому что Антонио не дрожал, Антонио был ровным, лёгким, тёплым, и если он дрожит значит, по-настоящему. — Если что-то пойдёт не так спускайся. Тем же путём. Мы у входа.

— Ничего не пойдёт не так, — я сказала, и не знала правда или ложь, но звучало как правда.

Он стоял секунду, две, три. Потом шагнул. Обнял. Коротко, крепко, по-братски, как обнимают перед боем одной рукой, второй по затылку, прижимая, как будто хотел передать силу, тепло, веру, всё, что можно передать через объятие и нельзя через слова. И отпустил. И отступил. И посмотрел последний раз, и я увидела в его глазах то, что он не скажет: «Вернись. Пожалуйста, вернись. Мне всё равно, как — вернись.»

— Пока, — он сказал.

— Пока, — я ответила.

И он ушёл. И его шаги звенели по пожарной лестнице, и звук удалялся, и тише, и тише, и исчез. И я осталась одна.

Я стояла на крыше. В бело-серебристом платье, пышном, как свадебное, в венецианской белой маске, с пистолетом, спрятанным в складках на спине, и ветер дул, и юбки струились, и серебристый шёлк играл в темноте, и я стояла, и ждала.

Город внизу. Карнавал внизу. Музыка, смех, голоса, маски, огни всё внизу, живое, тёплое, настоящее, и я наверху, холодная, одинокая, с оружием за спиной, и между нами высота, и стекло, и ночь. Я была между небом и землёй, между тем, что было, и тем, что будет, и стояла.

Я подошла к бортику и посмотрела вниз. Внизу особняк, в котором шёл карнавал. Окна горели, тёплые, золотистые, и из них долетали обрывки музыки, смеха, голосов, и я видела тени, силуэты, маски, движения, и всё это было далеко, как другой мир, как другая планета, и я стояла над ним, и смотрела, как стоят на краю перед прыжком.

Такуми придёт сюда. Сам. Его приведут, направят, поднимут тени, которые работают на нас, те, кого он не знает. Он придёт потому что ему скажут, что здесь что-то важное. Встреча. Переговоры. Что-то, что заставит его подняться на крышу, оторваться от охраны, от шумного карнавала, от тёплого света и выйти в темноту, к мне. И он не будет знать, что я жду. Не будет знать, что это последняя крыша, на которую он поднимется. Не будет знать до последней секунды, до того момента, когда увидит меня фигуру в белом, в маске, с пистолетом, и поймёт. И в эту секунду будет поздно.

Я отошла от бортика и встала в тени вентиляционной трубы, в том месте, где Антонио проверил не видно, не заметно, не выделяется. Пистолет за спиной, в кобуре, спрятанный в складках платья, и я чувствовала его холодом, тяжестью, присутствием, как чувствуют сердце не видишь, но знаешь оно есть.

Адреналин кипел. Не мешал, помогал. Делал острым. Зрение до каждой детали трещина в бортике, ржавчина на трубе, блик на луже от далёкого фонаря. Слух до каждого звука ветер, далёкая музыка, скрип чего-то железного где-то внизу, и шаги? Нет. Показалось. Пока показалось. Но скоро не показалось. Скоро шаги. Его шаги.

И я ждала. В белом платье, в белой маске, на крыше, над городом, под небом и ждала. И ветер дул, и юбки струились, и серебристый шёлк трепетал, и где-то внизу карнавал гудел, и музыка звучала, и люди смеялись, и где-то в Нью-Йорке, Адели не спала и думала обо мне, и где-то Амо в этой ночи, в этом городе, среди масок и огней. Такуми жил. Жил и не знал, что его жизнь на исходе. Что на крыше, которая ждёт его, стоит тень в белом, с пистолетом, и тень ждёт.

И я ждала. И ветер дул. И ночь шла. И всё было так, как должно было быть. И всё было не так, как я хотела. И между «так» и «не так» стояла я, и пистолет, и маска, и тишина. Последняя тишина. Перед тем, как всё изменится.

Скоро.

Я стояла в тени трубы и ждала. Ждала так, как ждут только те, кто знает, что ожидание это единственное, что им осталось. Не движение, не действие, не выбор ожидание. Стоять, слушать, дышать и ждать. Ветер дул, и холодный воздух забирался под платье, под маску, под кожу, и я стояла, и не двигалась, и не дышала почти не дышала, только тонкие, короткие, едва заметные вдохи, которых хватало, чтобы жить, но не хватало, чтобы выдать.

Город спал внизу. Карнавал гудел где-то далеко, как сердце, которое бьётся за стеной, слышно, но не видно. Огни далёкие, тёплые, чужие. Музыка обрывками, то тише, то громче, и я ловила эти обрывки и теряла, и ловила снова, и каждый раз как за соломинку, как за последнюю нить, связывающую меня с тем миром, в котором люди танцуют, смеются, пьют шампанское, и не знают, что над ними, на крыше, стоит тень в белом платье с пистолетом за спиной и ждёт.

Я не знаю, сколько так простояла. Минуты? Час? Время перестало существовать, когда я встала в эту тень. Часы, секунды, минуты всё смешалось, потеряло смысл, стало не важно. Было только сейчас. Только этот момент. Только тишина, и ветер, и темнота, и я в ней, как камень на дне реки, неподвижная, тяжёлая, ждущая.

И я думала. Думала обо всём и ни о чём. О том, что небо чёрное, без звёзд, и от этого ещё чернее, и я под ним, маленькая, белая, как свеча, которая горит в тёмной комнате и не знает, что её вот-вот задует. О том, что платье холодное, и шёлк прилип к ногам от сырости, и я стояла, и чувствовала каждый сантиметр ткани, каждый слой, каждую складку, и кобура на спине давила, не тяжело, но ощутимо, как чужая рука, которая лежит на плече и напоминает: я здесь. Я здесь. Я жду.

О том, что Адели, может, сейчас спит. В той комнате, в той кровати, в том особняке, за тысячи километров, и её лицо мирное, с тенью улыбки, и веснушки золотые, и она не знает. Не знает, что я стою на крыше, в белом платье, и жду не принца, не жениха, не чуда, а человека, которого должна убить. И от этой мысли от этого сравнения, от этого контраста между Адели, которая спит, и мной, которая ждёт, стало так больно, что я закрыла глаза, и открыла, и увидела небо. Чёрное. Без звёзд. И ничего.

А потом услышала. Сначала звук шагов. Тяжёлых, неровных, не тех шагов, которые я ожидала не тихих, не осторожных, не профессиональных. Тяжёлых, как у человека, который идёт не крадясь, а прямо, открыто, как будто знает, что его никто не ждёт, и не боится. Шаги по металлу пожарной лестницы, и каждая ступенька звенела, и звук нарастал, приближался, и моё сердце откликнулось. Забилось быстрее, сильнее, и я почувствовала, как пульс в висках, в горле, в кончиках пальцев, и адреналин который дремал, который ждал проснулся. Наконец. И пошёл по венам, по нервам, по каждой клетке, и тело напряглось, как тетива, и я была готова.

Потом голос. Грубый, громкий, слегка пьяный с той хрипотцой, которая бывает у людей, которые выпили достаточно, чтобы стать развязными, но недостаточно, чтобы потерять координацию. Он говорил громко, не таясь, и его голос разносился по крыше, отражался от труб, от стен, от бортника, и я слышала каждое слово, но не понимала, не понимала языка. Японский? Китайский? Не важно. Важно то, как он звучал самоуверенно, нагло, с той развязностью, которая бывает у людей, которые привыкли к тому, что им подчиняются, что им уступают, что их боятся. Голос человека, который не знает, что ему стоит бояться.

И второй голос. Тише, спокойнее, и я не разобрала охрана? Проводник? Кто-то, кто привёл его сюда и ушёл? Или остался? Я не знала, и от этого незнания стало тревожнее, потому что если их двое, если рядом кто-то ещё, если не только Такуми, то план меняется, и не я ли контролирую ситуацию, а ситуация меня.

Шаги приближались. Голос приближался. И я потянулась рукой за спину.

Медленно. Тихо. Пальцы нашли кобуру, спрятанную в складках платья, скользнули внутрь, и металл. Холодный, знакомый, тяжёлый. Пистолет лёг в ладонь, как влитой, и рукоятка привычно упёрлась в основание большого пальца, и указательный лёг на скобу, и я сняла с предохранителя. Щелчок тихий, едва слышный, утонувший в ветру, и от этого щелчка что-то изменилось. Не снаружи внутри. Что-то переключилось, как тумблер, как рубильник, и всё. Всё стало другим. Не было больше Лины, которая стояла в тени и ждала. Была тень. С оружием. С целью. С заданием.

Палец на курок. Не нажимать касаться. Легко, как перо на воде, как первый снежок на траве. Готов. Ждать.

Я ждала. Дверь на крышу открылась.

Не распахнулась, не сорвалась с петель открылась, и из неё вылился свет, тусклый, жёлтый, из пожарной лестницы, и в этом свете силуэт. Один. И я напряглась, потому что ждала двоих, а силуэт один, и от этого не легче, а тревожнее, потому что второй где? Ушёл? Стоит внизу? Или за дверью, за спиной, в тени, и я не вижу?

Такуми вошёл. Я видела его силуэт, потом детали, по мере того, как он проходил мимо вентиляционной трубы, мимо антенн, мимо меня, не зная, что я здесь. Среднего роста, плотный, в тёмном костюме, с широкими плечами и тяжелой походкой, и в руке что-то. Я прищурилась и увидела. Бутылка. Он держал бутылку за горлышко, и она болталась у бедра, и от неё пахло, даже здесь, даже на расстоянии, виски, или что-то похожее, и этот запах смешивался с запахом мокрого камня, и от этого стало тошно.

Я не двигалась. Не дышала. Замерла как статуя, как тень, как ничто. В тени трубы, в белом платье, в белой маске, с пистолетом в руке, прижатой к бедру, скрытой складками юбки. Я была невидима. Тень за светом. Красота, которая прячет смерть. И Такуми не видел меня. Он шёл к бортику, к краю, к виду на город, и я ждала. Ждала, когда подойдёт ближе к краю, как учили пусть встанет у бортика, спиной, лицом к городу, и тогда выстрел. Чистый. Точный. Один. В затылок, или в висок, или неважно, главное один, и всё.

Но он остановился.

Не у бортика. Не у края. На середине крыши. В паре метров от меня. От того места, где пряталась я. И я замерла, и сердце замерло, и время замерло, и всё замерло, потому что он стоял близко. Слишком близко. И я не могла выстрелить, не могла потому что не было угла, не было позиции, не было того мгновенья, которое нужно, и если выстрелю сейчас он услышит, обернётся, и всё пойдёт не так.

Моё сердце забилось бешено. Не стучало, колотилось, как загнанное, как птица в клетке, как то, что хочет вырваться и не может. Сердце стучало в ушах, в горле, в висках, и я слышала его, и боялась, что он тоже услышит, и от этого сердце ещё быстрее, и ещё громче, и круг замкнулся, и я стояла, и ждала, и не могла двигаться, не могла дышать, не могла думать.

И тогда мой взгляд упал на его руки. Такуми стоял, и его правая рука которая держала бутылку медленно опустила её, и левая, левая шла к поясу, к пиджаку, и я увидела. Пистолет. Он доставал пистолет. Медленно, не торопясь, с той спокойной уверенностью, которая бывает у людей, которые носят оружие, как второй кошелёк, и я поняла. Он знал. Может, не конкретно не меня, не это платье, не эту крышу. Но знал что, что-то не так. Чувствовал. Как чувствуют звери не разумом, а нутром, тем древним, дремлющим, которое просыпается, когда рядом опасность. Он почувствовал, и достал оружие, и от этого всё изменилось. Всё рухнуло. План, схема, маршрут, время, угол всё, что было рассчитано, продумано, проверено рухнуло, потому что он знал, и теперь не я охотилась, а мы оба. Охотник и добыча одновременно.

Я не знаю, что меня выдало. Может шорох платья, когда я сместилась, перенося вес, готовясь. Может дыхание, слишком громкое, слишком быстрое, которое ветер донёс до него, как шёпот. Может серебристый отблеск шёлка в темноте, блик, который мелькнул и исчез, но был. Может запах, мой, женский, чужой, на этой крыше, где не должно быть никого. Может инстинкт, тот самый, звериный, который не нуждается в объяснении. Я не знаю. Не узнаю. Никогда.

Такуми резко обернулся. И в этот момент в эту долю секунды, в этот щелчок вечности, когда его тело разворачивалось, и рука поднималась, и пистолет шёл вверх, я выстрелила. На рефлексе. На том древнем, дремлющем, пробужденном адреналином, которое быстрее мысли, быстрее решения, быстрее всего. Рука вытянулась. Палец нажал. Выстрел тихий, с придушенным глушителем звуком, коротким, как кашель, и пуля пошла.

И одновременно он выстрелил. Одновременно. В одну и ту же долю секунды. Два выстрела. Две пули. Два звука, которые слились в один, в короткий, сухой, двойной удар, как два сердца, которые бьются разом. И я увидела, как его голова дёрнулась. Как откинулась. Как что-то тёмное, брызнуло, и он пошатнулся, и упал. Пуля в голову. Точно. Чисто. Один выстрел. Как обещала.

А он… Я не сразу поняла, куда он прицелился. Не сразу потому что всё произошло мгновенно, и мозг не успел, не обработал, не понял. Я видела, как Такуми падает, и я стояла, и пистолет в руке, и всё. Задание выполнено. Цель уничтожена. Один выстрел. Один и всё.

И тогда почувствовала. Не боль, сначала. Сначала толчок. Резкий, сильный, как удар кулаком в грудь, в левую сторону, и от этого толчка тело отступило, шаг назад, и ничего. Ничего, кроме странного, непонятного, незнакомого ощущения, которое не было болью, не было страхом, а было чем-то средним, чем-то, чему нет названия, чем-то, что приходит, когда тело понимает раньше головы.

Потом жар. Острый, жгучий, концентрированный, как раскалённый металл, который прижали к коже, и этот жар разлился, пошёл, как круги по воде, и стало больно. Не просто больно невыносимо. Давящая, тупая, тяжёлая боль не та, которую можно стерпеть, перетерпеть, пережить, а та, которая давит, как камень, как скала, как всё, что тяжело и неподъёмное, и от этой боли дыхание остановилось, и ноги стали ватными, и мир накренился, и я поняла.

Пуля. В грудь. Он попал. Мы выстрелили одновременно, и его пуля нашла меня, как моя нашла его, и вот. Вот так. Не он один. Не я одна. Обе. Две пули. Два исхода. И один общий.

Пистолет выпал. Из руки, из пальцев, которые перестали слушаться, перестали держать, и я слышала, как он стукнулся о крышу, звякнул, и звук был металическим, чужой, далёкий, как из другого мира, и я упала. Не встала на колени, не плавно, не как в кино. Упала. Тело рухнуло, как мешок, как то, в чём нет костей, и мокрый асфальт крыши принял, и холод впился, и боль взвыла, и я закричала.

Закричала не от боли. От страха. От понимания. От того, что это всё, что это конец, что я лежу на мокрой крыше, в белом платье, с пулей в груди, и никто не знает. Антонио внизу, в машине, ждёт. Марио не знаю где. Адели спит, в Нью-Йорке, и не знает. Амо не знает. Никто не знает. И я кричу, в темноту, в ночь, в пустоту, в надежде, что кто-то услышит. Что Антонио услышит. Что кто-нибудь услышит. Что это не конец.

Но шли секунды. Одна. Две. Три. И никто. Только ветер. Только мокрый асфальт. Только боль. И я лежала, и кричала, и голос слабел, и крик становился хрипом, и хрип становился шёпотом, и шёпот становился ничем.

Я лежала на мокрой крыше.

С пулей в груди. И жизнь уходила. Не уходила утекала, как вода из разбитой чашки, и я чувствовала, как она утекает, как каждая секунда меньше, каждая короче, и скоро. Скоро ничего. Скоро темнота. Скоро тишина. Скоро конец.

Я старалась держать глаза открытыми. Старалась изо всех сил, из тех последних, остаточных, которые ещё были, которые ещё держали, как последняя нить, как последний мостик между мной и миром. Глаза открыты, и мир виден, и пока виден я жива. Пока вижу дышу. Пока дышу есть. Есть ещё секунда, ещё вдох, ещё шанс.

Но тяжело. Глаза тяжёлые, как свинцовые, и веки падают, и я поднимала, и они падали, и я поднимала, и падали, и так, снова и снова, и каждый раз труднее, каждый раз тяжелее, и я боролась. Боролась, как тонущий борется с водой, как живое борется с неживым, и не знала победит или нет, и не знала есть ли победа, и продолжала.

Слёзы текли. По щекам, по маске, по лицу, которого уже не было, потому что маска закрыла, и под маской слёзы, и я чувствовала их, горячие, солёные, и они смешивались с дождём? Нет, не дождь. С росой? С конденсатом? Не важно. Слёзы текли, и я не могла их остановить, и не хотела, и они были единственным, что я ещё чувствовала, единственным, что доказывало я жива. Пока плачу жива. Пока слёзы есть. Пока есть.

Больно дышать. Каждый вдох как удар, как нож, который поворачивают, и вдох не помогает, а ранит, и я дышала, и каждое дыхание короче, каждое слабее, и боль. Не та, к которой можно привыкнуть, не та, которую можно перетерпеть, а та, которая растёт, и растёт, и поглощает, и всё. Всё боль. Всё жжение. Всё давит, и давит, и давит, и нет просвета, нет паузы, нет передышки.

Кровь струилась. Я чувствовала. Тёплая, густая, по коже, по спине, по платью, и бело-серебристый шёлк намок, и потяжелел, и прилип, и я лежала, и чувствовала, как жизнь уходит, не абстрактно, не метафорически буквально физически, осязаемо, как жидкость, которая течёт, и течёт, и убывает.

И перед глазами прошла жизнь. Вся. С начала. С самого начала.

Вот мама. Она сидит на краю кровати, и её волосы пепельные, длинные, и она улыбается, и голос мягкий, тёплый, как молоко с мёдом, и она рассказывает. Сказку. Ту самую, про принцессу, которая потеряла корону, и нашла, но не там, где искала, а в себе. И я слушаю, и глаза закрываются, и мамина рука на моих волосах, и тепло, и безопасно, и ничего не страшно, потому что мама рядом, и пока мама рядом ничего не страшно. Никогда.

Вот папа. Он дарит подарок. Маленький, завёрнутый в блестящую бумагу, и я разворачиваю, и альбом. Тот самый. Мой первый альбом. И папа говорит: «Рисуй, маленькая. Рисуй всё, что видишь, и всё, что чувствуешь, и всё, что не можешь сказать словами, рисуй. Карандаш умеет то, чего не умеют слова.» И я обнимаю его, и его руки большие, сильные, и от них пахнет кофе и сигарой, и безопасно. И пока папа рядом ничего не страшно. Никогда.

Вот первое рождество. Ёлка огромная, до потолка, и огни разноцветные, и запах хвоя, мандарины, корица, и под ёлкой подарки, много, и я маленькая, в пижаме, с горящими глазами, и счастье. То, детское, беспримесное, абсолютное, когда мир прост, и добр, и безопасен, и ничего не болит, и ничего не страшно, и всё впереди, и всё хорошо.

Вот Адели. Как я познакомилась с ней. Мне четыре, я одна, и страшно. И она подходит. Маленькая, веснушчатая, с хвостом, который болтается, как флаг, и улыбается, и говорит «Я Адели. Хочешь, покажу тебе своего друга?» И я смеюсь. Впервые в новом месте. И всё. И с этого момента не одна. Не одна никогда.

Как я придумала ей прозвище. Веснушка. Мы сидели на лавке, и солнце светило, и её веснушки золотились, и я сказала «Ты как солнце, только в крапинку.» И она засмеялась, и смех был звонкий, как колокольчик, и с этого момента «веснушка». Навсегда.

Вот первый класс. Парта, за которой я сидела, и тетрадь, в которой буквы, и карандаш тот, папин, из альбома, и я рисую, и учительница говорит «Не рисуй на полях», и я рисую, и всё. И ничего не страшно, и ничего не болит, и впереди вся жизнь, и она длинная, и она моя.

Вот первое официальное представление меня. Мне десять, и я стою в зале, и все смотрят, и страшно, и папа рядом, и его рука на моём плече, и она тяжёлая, и от неё спокойно, и его голос говорит: «Это моя дочка», и всё. Всё меняется. С этого момента я не просто Каролина. Я дочка Капо. И это звание, и это тяжесть, и это судьба, и от неё не убежать, и не отказаться, и не забыть.

Вот смерть мамы. И всё остановилось.

Мир замер. Как кадр, который поставили на паузу, и всё застыло и ёлка, и подарки, и смех Адели, и веснушки, и альбом, и всё, всё застыло, потому что мамы нет. Мама ушла. И с ней ушло всё. Безопасность. Тепло. Тот мир, в котором ничего не страшно. Тот угол, где мама рядом. Тот голос, который говорил сказки. Всё ушло. И осталось …. ничего. Пустота. Холод. И боль. Та, первая, которая не сравнима ни с какой другой, та, которая приходит, когда теряешь не вещь, не предмет, не идею, а человека, без которого мир не мир, а дыра. И я в этой дыре. И мне четырнадцать. И я одна.

Вот пансионат. Холодный, казённый, с высокими потолками и чужими лицами. И я одна. Совсем одна. Без Адели, без отца, без всех. И стены белые, и тёмные, и чужие, и я лежу ночью, и не сплю, и слушаю, как кто-то плачет в соседней комнате, и хочу плакать, но не могу, потому что слёзы кончились. И я одна.

Вот драка. Та, первая, в пансионате. Когда кто-то сказал что-то, про маму, и я ударила, и меня ударили, и я ударила, и кровь, и боль, и злость. Та, чёрная, густая, которая не имеет дна, и в которой тонешь, и тонешь, и нет выхода. И с этой драки что-то началось. Что-то тёмное, тяжёлое, что потянуло, как течение, и я пошла, и не знала куда, и не знала зачем, и пошла.

Вот возвращение. Меня никто не забрал зз пансионата, из той, холодной, чужой, не привёз домой, я добралась сама. Вот в холле дома смотрю на гостей и не понимаю. Я стояла в холле, и смотрела, и не узнавала, и это мой дом? Это моя жизнь?

Вот ненависть. Та, которую не называешь, не признаёшь, не показываешь, но она есть. К миру, к судьбе, к себе. К тому, что отняло маму, и дало это вместо мрамор, правила, долг. И я ненавидела. Тихо, глубоко. Никто не знал.

Вот Амо. И всё снова остановилось.

Амо. Его лицо. Его глаза. Те, цвета грозового неба, бездонные, с этой тенью, которая жила в них, как живёт в тени. Его голос. Низкий, тихий, с тем тембром, от которого по спине пробегают мурашки, и всё. Его руки. Те, которые держали меня, и от которых всё. Всё становилось не страшно. Не одиноко. Не одиноко.

Вот первый поцелуй. Как он подошёл, и стоял, и смотрел, и не говорил, и я не говорила, и между нами была тишина, и в тишине всё. Всё, что нельзя сказать. Всё, что нельзя объяснить. Всё, что…..есть. И он поцеловал. Мягко, осторожно, как человек, который целует то, что хрупкое, и не хочет разбить. И я ответила. И мир исчез. И ничего не было, кроме его губ, и его рук, и его дыхания, и всё. Всё было хорошо. Впервые за долгое, долгое, долгое……. время. Хорошо.

И всё...всё, что было, и всё, что есть, и всё, что могло быть прошло. Прошло перед глазами, как фильм, как кинолента, которая крутится, и кадры мелькают, и каждый яркий, и каждый живой, и каждый ранит, и каждый греет, и я смотрела. Смотрела с закрытыми глазами, и слёзы текли, и жизнь проходила. Проходила, и уходила. Уходила, как кровь, как тепло, как всё.

Я держалась. Из последних сил. Из тех, которые не должны были быть, но были. Из упрямства, из страха, из нежелания. Не нежелания умереть. Нежелания не сказать. Не договорить. Не закончить. Мне нужно было сказать. Одно слово. Одно слово.

И я хотела снова закрыть глаза, как дверь на крышу выбили с ноги.

Выбили с такого удара, что металл загремел, и петли заскрипели, и дверь распахнулась, и ударилась о стену, и звук был как выстрел, как взрыв, как то, что врывается в тишину и разрушает. И в этом звуке в этом грохоте, в этом взрыве шаги. Быстрые, тяжёлые, бегущие, и голос. Голос, который я узнала. Из всех голосов, из всех звуков, из всего мира узнала.

Амо. Он влетел на крышу как вихрь, как ветер, как то, что не останавливается, не думает, не смотрит. Он влетел, и за ним Марио, и два силуэта, две тени, два моих самых любимых человека. Два самых родных.

Амо увидел меня. И всё. Всё остановилось. Его лицо окаменело, и глаза расширились, и рот открылся, и звук, который вышел из него, был не криком, не словом, а чем-то средним, чем-то, что бывает, когда мир рушится, и ты не можешь, не можешь, не можешь.

— Дьявол! Марио скорую! Лина… la mia stella, смотри на меня… смотри на меня!

Его голос рваный, хриплый, с тем надломом, который бывает, когда человек кричит, и не слышит себя, и не слышит ничего, кроме того, что видит, а видит он меня. Меня на мокрой крыше, в белом платье, которое не белое, а красное, потому что кровь, и маска на месте, и глаза открыты, и я смотрю на него.

Амо упал на колени передо мной. На мокрый асфальт, на грязь, и его руки схватили меня, и прижали, и я почувствовала. Его тело. Горячее, живое, дрожащее, и его сердце, которое билось, билось, билось, и быстро, и громко, и всё. Всё его сердце всё. Я чувствовала. И от этого стало тепло. Не от крови, не от жизни, а от него. От его рук. От него

Марио стоял за ним. И его лицо, я видела. Сквозь туман, сквозь темноту, которая наплывала, и отступала, и наплывала. Его лицо гранитное, каменное, и нет. Не каменное. Разбитое. Как гранит, который треснул, и сквозь трещины

Марио…... стоял, и …….его …….глаза

Марио стоял, и его глаза те, которые никогда не дрожали, которые видели всё, и не показывали ничего дрожали. И его руки те, которые держали всё, и не…..

Марио стоял, и его лицо….. было лицом человека, который потерял. Не задание, не операцию, человека. Человека. Меня. И от этого лица, от этих глаз, от этой…...

Марио доставал телефон, и его руки……..

Марио….. доставал…..телефон, и его руки…….дрожали, и он….говорил…. в….трубку, и... его...голос...

Марио звонил, и его голос…..

Марио звонил. И его голос был, голосом Дона, и не…. Дона, и….

Я…. смотрела……. На…. Амо….... И улыбалась. Еле….. заметно…...

Я смотрела... на...Амо. И….улыбалась. Еле...заметно. Уголки….губ...

Я смотрела на Амо и улыбалась. Еле заметно. Уголки губ дрогнули….

Я смотрела на Амо и улыбалась. Потому что… как последние листы на дереве перед зимой. Я улыбалась потому что видела его. Видела его лицо, его глаза, его руки, которые держали меня, и от которых было тепло. И потому что знала это последнее. Последнее, что я вижу. Последнее, что вижу его. И я хотела, чтобы это было….последним.

Я знала, что меня не спасти. Чувствовала не разумом, а телом, тем, которое уходило, которое знало, и не лгало. Жизнь утекала, и с каждой секундой

Я знала, что меня не спасти. Чувствовала не разумом, а телом. Жизнь утекала, и с каждой секундой её было меньше, и я меньше, и мир меньше, и всё меньше. И тишина наплывала, как прилив, как темнота, которая…..

Сил... не было говорить... Не...было...

Сил..не...было... говорить. Голос

Сил... не...было

Сил... не было...говорить. Голос...ушёл, как... кровь, как... тепло, как.. всё. Но...я ...собрала. Последние….крупицы. Те, которые... на... дне, те, которые на дне..

Сил не было. Но я собрала последние крупицы и зашевелила губами. Медленно. Тяжело. Каждое слово как камень, который...

И я зашевелила губами. И слова…

— Амо… Я… люб…лю… те…

И….всё. Всё….

 

 

Глава 41.stella caduta

 

Амо

Мне кажется, я помню каждый камень этой крыши. Каждый. Холодный, шершавый, вросший в мои колени так, что я уже не чувствую их. Я чувствую только её. Только её вес. Только её тишину.

Санкт-Петербург лежит внизу чужой, мокрый, равнодушный. Дома как зубы, каналы как вены, фонари как последние капли света в теле, которое уже не дышит. А она, она лежит у меня на руках, и я не могу понять, в какой именно момент это случилось. В какой момент моя Лина перестала быть Линой и стала телом.

Я держу её. Держу так, будто если я разожму руки она провалится сквозь крышу, сквозь дом, сквозь землю. И, может быть, так и будет. Может быть, она уже наполовину там.

— Лина. — Мой голос, это не голос. Это какой-то хрип, скрежет, звук, который не должен существовать. — Лина, ты слышишь меня? Ты... ты просто открой глаза. Одно мгновение. Одно. Я прошу тебя. Я тебя умоляю. Не уходи. Не сейчас. Не так.

Она не отвечает. Её губы чуть приоткрыты, и в этом есть что-то невыносимо живое будто она собиралась сказать что-то и замерла на полпути. Её волосы пахнут дымом и дождём. Её руки я складываю их на груди, и они холодные, холодные, холодные, и я растираю их, тру, дую на пальцы, будто могу согреть, будто тепло моих рук может пробить эту стену, которую смерть выстроила между нами за одну секунду.

— Ты не можешь. Ты слышишь? Ты не имеешь права. — Я прижимаюсь лбом к её лбу, и кожа у неё уже другая. Не та. Не Лина. — Мы же... мы же были почти там. Мы же почти доехали. Ты обещала. Ты обещала мне, Лина.

Слёзы идут. Я не плачу это слово слишком маленькое. Слёзы выходят из меня так, будто что-то внутри прорвало, и я не могу остановить, не могу даже поднять руку вытереть лицо, потому что обе руки на ней. Потому что если я уберу руки всё станет настоящим.

А я не хочу, чтобы это стало настоящим.

— Вернись. — Шёпот. — Вернись, пожалуйста. Я сделаю всё. Всё, что хочешь. Я брошу всё. Я уеду куда угодно. Я встану на колени перед кем угодно. Только дыши. Дыши, Лина. Одно дыхание. Один вдох. Пожалуйста.

Тишина. Она отвечает мне тишиной, и эта тишина громче всего, что я слышал в жизни.

Где-то внизу вой сирены. Сначала далёкий, потом ближе, ближе, и я понимаю, что кто-то вызвал скорую. Может, Марио. Может, кто-то из наших. Не знаю. Мне всё равно. Мне всё равно на всё, кроме того, что она не дышит.

Сирена режет ночь пополам. Синий свет бьёт по стенам дома, по крыше, по её лицу, и в этом свете она выглядит как фотография. Как снимок, который забыли проявить.

Я слышу шаги на лестнице быстрые, тяжёлые, и голоса. Русские голоса, резкие, профессиональные. Я не хочу понимать. Я хочу, чтобы они ушли. Я хочу, чтобы все ушли и оставили нас здесь, на этой крыше, в этом городе, который не наш, в этой ночи, которая не должна была закончиться так.

— Сэр! Сэр, отпустите! Нужно...

Кто-то берёт меня за плечи. Я не вижу лиц. Я вижу только белые халаты, руки в перчатках, и я не даю её. Я прижимаю крепче, и кто-то говорит что-то мягкое, и кто-то говорит что-то твёрдое, и Марио, Марио где-то рядом, его рука на моей спине, его голос

— Амо. Амо, отпусти. Нужно... им нужно забрать её. Амо.

Я смотрю на него. Его лицо мокрое, и я вижу он тоже. Он тоже не понимает, как это случилось. Он тоже не готов.

— Она не... — начинаю я и не могу закончить. Я не могу сказать это слово. Не могу.

— Я знаю, — говорит он. — Я знаю.

И я отпускаю. Медленно, пальцы за пальцами, будто снимаю с себя кожу. Они кладут её на носилки, и я вижу, как её волосы свисают, и я отворачиваюсь, потому что если я увижу это ещё раз я не выживу.

Мы едем в машине скорой помощи. Я сижу и смотрю, как чужие люди делают с ней вещи, которые я не понимаю. Датчики, провода, аппарат, который издаёт звук, от которого меня тошнит ровный, монотонный, как анестезия для всего тела. Марио сидит рядом и молчит. Мы оба молчит, и эта тишина такая плотная, что в ней можно утонуть.

В больнице нас встречают яркие лампы, запах, от которого мне хочется бежать, и врачи, которые говорят с нами, через Марио, который объясняется по-русски.

И тогда они говорят нам то, что ломает меня ещё раз. Ещё на один кусок. Который, как я думал, уже нельзя разбить.

В ней есть ребёнок.

Я слышу это и мир делает щелчок, и всё, что я видел до этого крыша, дождь, синий свет, носилки, тишина всё это становится чем-то второстепенным. Потому что в ней есть ребёнок. Её ребёнок. Наш… Наш, мой, её ребёнок. И он жив. Маленький, зародишь но жив. Он жив внутри неё, в теле, которое не дышит, и врачи говорят, что можно... можно поддерживать. Что до тридцать пятой недели можно искусственно, аппаратами, проводами, трубками поддерживать жизнь в её теле, чтобы ребёнок рос. Чтобы он родился.

Чтобы она даже мёртвая стала матерью. Я не плачу. Я уже не могу. Я просто сижу на пластиковом стуле в коридоре больницы в стране, где думаю это что надежда? Или это ещё одна форма пытки?

Нас везут в Нью-Йорк. Меня и Марио. Самолёт, багаж, паспорта всё это как сквозь вату. Марио делает всё сам, потому что я не способен. Я не способен думать о паспорте, когда её тело везут в реанимобиле через границу сопровождают, аппараты, команда врачей, документы на русском и английском, согласия, подписи, которые ставит Марио, мне говорят нужно. Для неё. Для ребёнка. Подписывайте.

Реанимобиль едет. Её тело в нём, подключённое к машинам, которые дышат за неё, которые качают кровь, которые делают вид, что она жива. И я думаю быть может, это правильно. Может быть, нужно притвориться, что она ещё здесь. Ещё на какое-то время. Пока ребёнок не будет готов. Пока он не родится. Пока...

А потом что? Эту часть я не могу думать. Она обрывается, как обрывается всё, за что я пытаюсь держаться.

Самолёт приземлился в Нью-Йорке на рассвете. Я не помню посадку. Не помню, как пристёгивался, как гасили табло, как стюардесса сказала что-то мягкое и ненужное. Помню только, как Марио тряс меня за плечо и говорил: «Амо. Амо, мы приехали, она дома». Приехали она дома. Она лежит в реанимобиле, который едет по другой дороге, под другими фонарями, в сопровождении врачей, которые везут её тело в одну из лучших больниц Нью-Йорка туда, где машины могут обмануть смерть ещё на какое-то время. Там, где ребёнок будет расти. Там, где её тело будут поддерживать искусственно, трубками, проводами, аппаратами до тридцать пятой недели. До срока. До рождения.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И я думал какой чудовищный парадокс. Она мертва, но её тело живо. Она ушла, но её сердце бьётся потому что машина приказала ему биться. Она не дышит, но воздух входит в её лёгкие потому что респиратор вдувает его. Она и жива, и мертва одновременно, и я не знаю, как это назвать. Не знаю, как это вынести...

Особняк. Я стоял перед ним и смотрел на фасад, и мне казалось, что даже камни знают. Что окна знают. Что двери знают. Что воздух, который выходит из вентиляции, несёт в себе что-то тяжёлое, тёмное, то, чего не было, когда она уезжала. Здесь была жизнь. Теперь здесь её отсутствие. И отсутствие тяжелее, чем что-либо.

Марио открыл дверь. Я вошёл первым и меня ударил запах. Запах дома. Запах дерева, и свечей, и чего-то цветочного, что Лина всегда носила на запястьях и на шее, и я остановился в дверях, как в стену, потому что запах был её. Её. Она была везде в воздухе, в ткани, в свете, который падал через окна, в пылинках, которые кружились в луче, и я понял, что я не готов. Я думал, что готов. Я не готов.

— Амо, — Марио положил руку мне на спину. — Идём. Тебе нужно лечь.

— Нет.

— Тебе нужно...

— Нет.

Я отошёл от него. Прошёл через холл, через гостиную, где всё стояло как в музее нет, как в склепе. Теперь я стоял и смотрел на всё это и не мог дышать, потому что каждая вещь это гвоздь. Каждая в меня.

Мне дали гостевую комнату. Марио распорядился, и меня поселили временно в гостевой комнате, кто-то заботливый и ненужный постелил там свежее бельё, поставил воду на тумбочку, задёрнул шторы. Белая, чистая, нейтральная комната. Комната, в которой нет никого. Комната-пустышка.

Я простоял в дверях три секунды и вышел.

— Мне нужна её комната, — сказал я Марио.

Он посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который ломается на твоих глазах. Так, что хочется сказать «нет», потому что это плохо кончится, но ты говоришь «да», потому что иначе будет хуже.

— Амо, может быть...

— Мне нужен её запах. Мне нужно... — Я запнулся. Слова застряли где-то в горле, как кость, и я сглотнул, и это было больно, физически больно. — Мне нужно ещё время. Ещё немного. Чтобы не сойти с ума.

Он молчал. Потом кивнул. Один раз. Коротко. И повёл меня наверх

Её комната. Дверь темная, с трещиной внизу. Дверь открылась, и меня ударило так, что я прислонился к косяку, потому что колени стали ватными.

Её запах. Не духи, нет. Запах. Её собственный, невозможный, невоспроизводимый запах, который ни один парфюмер не соберёт, потому что он состоит из всего из её кожи, её волос, её дыхания, её сна, её слёз, её смеха, который оседал на стенах, как невидимая пыль. Запах, который я узнавал в темноте, с закрытыми глазами, за тридцать шагов, в любой толпе. Мой компас. Мой маяк. Моя звезда, la mia stella.

Я вошёл. Кровать была не заправлена простыня откинута, подушка вдавлена, и я понял, что она спала здесь. Перед отъездом. Последняя ночь. Она спала здесь, в этой постели, и я не был рядом. Я был в Риме, у себя кабинете, или где-то ещё, и я не помню, что я делал, и это убивает, что я не помню. Что я провёл последнюю ночь её жизни не с ней. Что я не лежал рядом, не слышал её дыхание, не касался её руки.

Я подошёл к кровати. Лёг. Уткнулся лицом в подушку. И заплакал.

Не так, как на крыше там я не мог. Там я был слишком разбит, чтобы плакать. Сейчас мог. Сейчас слёзы шли сами, без моего разрешения, без моего участия, будто тело решило за меня, что пора, что больше терпеть нельзя, что этот сосуд переполнен и нужно вытолкнуть всё, иначе он лопнет.

Я плакал в её подушку, вдыхая её запах, и руки сжимали простыню, и я говорил беззвучно, одними губами, потому что голоса не было

— Stella... stella mia... вернись... ну, пожалуйста,... ну я же не могу без тебя... я не умею... я не знаю как... я не знаю, как жить без тебя... научи меня... или вернись... или забери меня... одно из двух... потому что я не... я не...

Слова рассыпались. Слёзы душили. Я свернулся калачиком на её постели, на её стороне, прижав к себе её подушку, и я не двигался. Час. Два. Пять. Я не знаю. За окном стемнело, потом посветлело, потом снова стемнело. Я не вставал. Не ел. Не пил. Воду из графина на тумбочке я не тронул, потому что графин трогала она, и мне казалось, что если я выпью воду, я сотру её отпечаток. Её след. Её присутствие.

Мне нужен был каждый атом. Каждая молекула, в которой осталась она.

Сколько дней прошло я не знал. Может, три. Может, семь. Может, месяц. Время в её комнате не работало оно застыло, как вода в замёрзшей трубе, и я жил внутри этого застывшего мгновения, где не было утра и вечера, не было понедельника и субботы, не было ни единого рубежа, за который можно зацепиться. Был только запах и тот таял. С каждым днём на чуть-чуть, на толику, на одну невидимую частицу, которую воздух уносил, и я понимал, что теряю последнее, и от этого хотел выть, но не выл, а просто лежал на её кровати, на её стороне, лицом в её подушку, и дышал, и дышал, и дышал, потому что это было всё, что мне осталось. Дышать её.

Я не ел. Не помню, чтобы ел. Кто-то приносил воду графин сменялся, я видел краем глаза, но не трогал. Кто-то стучал тихо, осторожно, и уходил, не дождавшись ответа. Марио заходил дважды или трижды, или десять раз, я не считал садился на край кровати, молчал, клал руку мне на спину и сидел так, а потом уходил. Он не говорил «вставай». Не говорил «надо». Не говорил ничего. Он единственный понимал, что слов нет. Что все слова на свете меньше, чем то, что со мной.

Я Амо. Я будущий Дон. Наследник клана. Самый опасный человек в Фамилии, тот, от которого отворачиваются на улице, тот, чьё имя произносят шёпотом, тот, кто убивал и не моргнул. Я этот человек лежал, свернувшись калачиком, на подушке мёртвой любимой девушки, и умирал. Медленно. Мучительно. По кусочку, по клеточке, по атому. Не от пули, не от яда, не от клинка от отсутствия. От того, что la mia stella больше не светит. И когда звезда гаснет, остаётся не темнота остаётся пустота. А пустота хуже. Пустота это то, что съедает изнутри, что выгрызает сердце, как крыса, что оставляет оболочку руки, ноги, голову, но без ничего внутри. Я был оболочкой. Куклой. Чужой кожей, набитой болью.

И я не хотел вставать. Никогда. Я хотел лежать здесь, в её запахе, пока он не исчезнет, а потом лежать в пустоте, потому что даже пустота без неё лучше, чем мир без неё.

Стук. Тихий. Осторожный. Не Марио, Марио стучал иначе, тяжелее. Этот стук был женский. Мягкий. И ещё дрожащий. Как рука, которая боится стучать, но стучит, потому что должна.

Я не хотел вставать. Каждая клетка тела кричала не вставай, не открывай, не выходи, останься здесь, в темноте, в её запахе, в этом последнем убежище, где ты ещё не разбит. Но что-то не разум, не воля, что-то животное, внутреннее, то, что заставляет руку тянуться к телефону в три ночи, подняло меня. Я сел. Подушка выпала из рук. Я посмотрел на дверь темную, с трещиной внизу, и встал.

Босиком. В той рубашке, в которой лежал, мятой, в пятнах от слёз, с мокрым воротом. Волосы не знаю, какие, не смотрел. Лицо не знаю, не смотрел. Мне было похуй. Похуй, в каком я виде. Похуй, кем меня видят. Пусть видят. Пусть увидят, что делает с человеком смерть его звезды. Пусть запомнят и никогда не пожелают себе.

Я подошёл к двери. Открыл. Адэлина.

Она стояла в коридоре, и от неё как от меня шло горе. Не мо другое. Её собственное, отдельное, живое, и от этого ещё более тяжёлое, потому что я мог смотреть на чужое горе и видеть в нём зеркало своего.

Мы замерли. Оба. Она на пороге, я в дверях. Секунда. Две. Три. Ни слова. Ни вздоха. Мы смотрели друг на друга, и я видел она тоже не спала. Может, дольше меня. Глаза красные, распухшие, с чёрными тенями под ними, как синяки. Волосы собраны, но кое-как, пряди выбились, свисают, и она не поправляла, ей было всё равно. Куртка расстёгнута, шёлковая блузка мокрая от слёз на вороте. Руки дрожали. Всё тело дрожало мелко, непрерывно, как лист на ветру, и я подумал она такая же, как я. Точно такая же. Оболочка. Кукла. Чужая кожа, набитая болью. Только она снаружи, а я внутри, и от этого мы оба не знаем, что делать.

Она открыла рот. Закрыла. Снова открыла. Из глаз слёзы. Не те, что текут, те, что струятся. Ручьями. Беззвучно. Она не всхлипывала нет, слёзы просто выходили из неё, как вода из трещины в стакане, который не выдержал.

— Я... — Голос её был хриплым, сорванным, и она закашлялась, и кашель был мокрый, с всхлипом, и я стоял и не двигался, потому что не знал, что делать. Не знал, как утешить. Я не умел утешать. Лина умела. Лина знала, что сказать, как посмотреть, как взять за руку. А я я стоял, и молчал, и смотрел, как плачет подруга моей мёртвой девушки, и не мог сделать ни шага.

Я чуть отодвинулся. Чуть-чуть на полшага, освобождая проход. Приглашая войти. Без слов. Одним движением. Войди. Сядь. Побудь здесь, где ещё пахнет ею. Вместе легче. Или нет. Но хотя бы не одному.

Адэлина покачала головой.

— Я не могу... — прошептала она. И голос сломался, как ветка под снегом. — Я не могу туда. Не могу... туда, где... где она... Я не могу, Амо. Я...

Она стояла и ревела. Не плакала, ревела. Громко, с надрывом, с тем особым звуком, который издаёт человек, когда горе прорывает плотину и выходит наружу всё сразу, без удержания. Её плечи тряслись, она закрыла лицо руками, и сквозь пальцы текли слёзы, и куртка промокла, и я видел, как она пытается остановиться, и не может, и от этого ревет ещё сильнее, и я...

Я стоял. Смотрел. И внутри, внутри что-то дрогнуло. Не разбилось оно уже было разбито. Но сдвинулось. Осколки сдвинулись, и каждый осколок резанул, и я почувствовал боль не свою, а её. Адэлины. И от этого стало ещё хуже, потому что я понял её горе не меньше моего. Она потеряла подругу. Сестру. Ту, с которой делила всё. И теперь она стоит здесь, в коридоре, и не может войти в комнату, где пахнет Линой, потому что войти значит признать. Признать, что Лины нет. А не войти значит не получить прощание.

— Я пришла... — Она вытерла лицо рукавом, и рукав остался мокрым, и она снова вытерла бесполезно, слёзы шли, шли, не останавливаясь. — Я пришла, чтобы отдать тебе...

И тут Адэлина подняла руку. Я увидел альбом.

Тёмный. Потёртый. С золотым тиснением, почти стёршимся я разглядел только завиток, остаток буквы, может, «K», может, нет. Кожаная обложка, мягкая, с трещинками по краям, с заломом на корешке от того, что его открывали. Много раз.

Я узнал его. Один раз, один единственный раз я его видел. Когда навещал Лину. Когда она лежала побитая, израненная, с ссадинами на лице и синяками на руках, и я пришёл к ней, и она сидела в углу кровати, и прижимала к себе этот альбом, и не показывала. Спрятала за спину. Сказала: «Не сейчас. Потом». И я не настоял. Потому что в её глазах была просьба не проси. Не сейчас. Потом.

Потом наступило.

Я поднял бровь. Пытался понять. Мозг работал медленно, вязко, как механизм, заржавевший от слёз.

— Зачем он мне? — Голос прозвучал хрипло. Пусто. Мёртво. Как из колонки, которую забыли подключить. Без эмоций. Без интонации. Без ничего. — Зачем?

Адэлина всхлипнула. Провела ладонью по лицу быстро, жёстко, будто стирала.

— Она... Лина... — Имя застряло у неё в горле, и она закашлялась, и выпрямилась, и собралась вся, целиком, как собирают разбитую вазу, зная, что клей не держит, но надо. Надо. — Она просила отдать его тебе. Если... если что-то с ней произойдёт...

Она говорила и ревела. Каждое слово через слёзы, через всхлипы, через дрожащие губы. И альбом она держала его на вытянутой руке, слегка, и рука тряслась, и я видел, что она вот-вот уронит, но не роняет, потому что это последняя воля. Последняя просьба. И Адэлина держит её, как держат знамя пока держишь всё ещё есть. Ещё есть Лина. Ещё есть её слово. Её воля. Её «пожалуйста, отдай».

Я смотрел на альбом. И не брал.

Не брал и не понимал почему. Руки висели. Пальцы неподвижные, чужие, будто не мои. Я смотрел на этот потёртый, тёмный, маленький предмет и боялся. Боялся так, как не боялся, когда мне приставляли пистолет к виску. Боялся так, как не боялся, когда умирал. Боялся потому что знал если я возьму, это значит, что всё правда. Что она действительно... что она действительно предусмотрела это. Что она держала этот альбом и думала: «А если я умру, отдай Амо». Она думала об этом. Она знала. Может, не знала когда, не знала как но знала, что может. И готовилась. Готовилась к тому, что меня не было рядом. К тому, что кто-то другой, Адэлина принесёт мне это. Принесёт ей. В альбоме.

— Почему? — спросил я. И сам не знал, почему спрашиваю. Почему) О чём? Почему она умерла? Почему я не уберёг? Почему она готовилась к смерти, как к поездке заранее, с чемоданом, с запиской, с «отдай Амо»? Почему? — Почему?

Адэлина посмотрела на меня. И в её глазах мокрых, красных, разбитых я увидел то, чего не хотел видеть. Жалость. Не ко мне ко всем нам. К миру, в котором это возможно. К жизни, в которой люди готовят альбомы на случай своей смерти и просят подруг отдать их мужчинам.

— Там всё, — сказала она. И голос её стал тихим, ровным тем особенным ровным, который бывает, когда человек уже выплакал всё и говорит на пределе, на последнем дыхании. — Всё, что она... всё, что она хотела сказать. Рисунки. Записи. Фотографии. Она делала это давно. Года. Я не знала, сколько. Я думала, это просто... просто альбом. А это она. Это вся она. Внутри.

Вся она. Внутри.

Эти два слова «вся она» ударили меня так, что я пошатнулся. Физически. Тело качнулось, и я схватился за косяк двери, и пальцы побелели, и я держался, и Адэлина видела, и я видел, что она видит, и мне было похуй.

Я протянул руку.

Медленно. Пальцы дрожали я почувствовал, как дрожат, и не мог остановить. Альбом был в полуметре от меня тёмный, маленький, невесомый предмет, который весил больше, чем я. Больше, чем весь мой клан. Больше, чем весь Нью-Йорк.

Коснулся обложки. Кожа тёплая. Тёплая от рук Адэлины, или от Лининого тепла, которое всё ещё жило в этом предмете, как живут искры в остывающем пепле. Я не знал. Мне было всё равно. Тепло тепло.

Я взял. Альбом лёг мне в ладони, и я почувствовал его вес лёгкий, почти ничтожный, и от этого стало ещё тяжелее. Потому что вся Лина вся её жизнь, все её слова, все её рисунки, все её фотографии, всё, что она хотела сказать и не успела, весит меньше килограмма. Вся звезда в одной ладони.

Я прижал альбом к себе. К груди. К рёбрам, под которыми сердце, то сердце, которое она заставляла биться, и которое теперь билось само, по инерции, без смысла. Прижал и обхватил обеими руками, как обхватывают человека. Как обхватывал её. И вдохнул.

И запах ударил меня как кулак, как пуля, как свет, как всё сразу.

Она. Её запах. Не духи, не шампунь, не крем она. Та самая, невозможная, невозможная, невозможная нота, которую я узнавал в любой толпе, на любом расстоянии, в любой темноте. Запах, который жил в её волосах, на её коже, на её одежде, на её подушке и вот, в этом альбоме, он сохранился. Может, потому что она держала его каждый день. Может, потому что она открывала его, и листала, и прижимала к себе, и её тепло въелось в кожу обложки, в страницы, в переплёт. Не знаю. Но он был. Её. Настоящий. Живой.

И я, который не плакал, когда его пытали. Я, который не плакал, когда убивали людей рядом. Я, который не плакал, когда думал, что она умерла три года назад. Я заплакал. Не слёзы нет. Что-то другое. Что-то, что шло из самого дна, из того места, куда я загнал всё, из того подвала, где лежало всё, что я чувствовал и не показывал. Это вышло всё сразу, без предупреждения, без разрешения и я стоял в дверях её комнаты, прижимая к себе альбом, и плечи тряслись, и слёзы текли, и я дышал, дышал, дышал её запахом, и говорил не голосом, а всем телом, каждой мышцей, каждым нервом

Stella... stella mia... ты здесь. Ты здесь. В этом альбоме. В этом запахе. В этих страницах. Ты здесь. И я не отпущу. Никогда. Ни его, ни тебя. Никогда.

Адэлина кивнула. Один раз. Коротко. Она видела, как я прижал альбом, как стоял, как дрожал, и она поняла и не стала говорить. Не стала трогать. Просто кивнула и развернулась, чтобы уйти.

Шаг. Два. Тихие шаги по коридору, и я видел, как её спина прямая, слишком прямая выпрямленная силой воли, а не покоем, и как плечи подрагивают, и как она сжимает кулаки, и я узнал этот жест. Линин жест. Лина так делала, когда боялась, но не хотела, чтобы кто-то видел.

— Адэлина, — сказал я.

Она остановилась. Не обернулась. Стояла спиной, и я видел, как напряглась вся, от плеч до пят, как струна, которая сейчас лопнет.

— У нас с ней будет ребёнок.

Тишина.

Такая тишина бывает, когда мир замолкает. Когда все звуки ветер, машины, дыхание, сердце разом стихают, и остаётся только этот момент, и он бесконечный.

Адэлина медленно обернулась. И я увидел её глаза большие, расширенные, чёрные зрачки, которые поглотили радужку, и в этих глазах я увидел всё шок, и боль, и надежду маленькую, жалкую, невозможную надежду, и снова боль, и снова шок, и что-то ещё, что я не могу назвать. Что-то, что рвёт человека на части, когда он узнаёт, что в мёртвом теле живёт жизнь.

Она открыла рот. Ничего не сказала. Закрыла. Кивнула. Один раз. Коротко. И...

И заплакала.

Не так, как раньше не ручьями, не с надрывом. Тихо. Как плачут, когда не осталось сил на громкие слёзы. Когда тело уже не может рыдать и просто... выделяет горе. Капля за каплей. Беззвучно. По щекам, по подбородку, на ворот блузки, и она не вытирала, и не прятала, и стояла так секунду, две, а потом развернулась и пошла.

Быстро. Всё быстрее. Я слышал её шаги сначала ровные, потом рваные, потом бег, и потом звук, который я не должен слышать, но слышал крик. Короткий, сдавленный, утопленный в ладони, где-то между этажами, за поворотом коридора, где она думала, что её не слышно.

Но я слышал.

И я знал этот крик. Потому что он мой. Тот же самый. Тот, который я не выпускал, который держал внутри, который давил и давил, и который я знал однажды вырвется, и тогда...

Дверь закрылась. Я стоял в комнате Лины. Один. С её запахом тем, что тает. С её альбомом тем, который она просила отдать мне на случай... на случай...

На случай чего, Лина? На случай смерти? Ты готовилась к смерти? Ты знала? Ты предчувствовала? Или просто... просто хотела, чтобы я знал? Чтобы я прочитал? Чтобы я увидел?

Я не открывал. Не сейчас. Я сел на её кровать, на её сторону, туда, где спала она, и положил альбом на колени, и положил ладони на обложку, и закрыл глаза, и дышал. Дышал ею. Её запахом, который шёл от альбома, от подушки, от простыни, от воздуха, от стен, от всего, чего она касалась. И думал.

Ребёнок.

Наш ребёнок.

В теле, которое не дышит. В женщине, которая ушла. В матери, которая никогда не будет матерью, но чьё тело выносит, вырастит кого-то, кто наполовину она. Наполовину я. Мой ребёнок унаследует мою боль и её отсутствие, и это самое жестокое наследство, которое можно оставить.

Stella... что мне делать? Скажи мне. Ты всегда знала. Ты всегда говорила: «Амо, не думай, чувствуй». Но я не умею. Ты научила меня чувствовать, а потом ушла, и чувства они... они убивают, Лина. Они убивают меня. Медленно. Мучительно. Каждый день, каждый час, каждое дыхание без тебя.

Я лёг. Прижал альбом к груди. Уткнулся лицом в подушку.

И плакал. Тихо, как Адэлина. Беззвучно. Капля за каплей. Потому что громких слёз не осталось. Только тихие. Только эти.

И мысли о нашем ребёнке, о её теле на трубках, о машине, которая дышит за неё, о малыше, который растёт в темноте, не зная, что его мать на крыше, в Петербурге, под дождём, в моих руках. Уже ушла. Уже не вернётся.

А я здесь. С альбомом, который весит меньше килограмма и стоит больше, чем вся моя жизнь. С запахом, который тает. С ребёнком, которого я не знаю. С звездой, которая погасла.

Не гасни, stella. Не гасни. Пожалуйста.

...пожалуйста….

______________________________________________________________________________________

Друзья, история Амо и Лины подошла к концу. Они не смогли обрести счастье вместе, и их судьба, казалось, не давала им шанса. Но это еще не финал. Впереди вас ждет история Марио и Мирославы. Вы узнаете, что станет с Амо и кто появится на свет.

Благодарю вас за терпение и поддержку. Я все еще болею, но решила порадовать вас этой историей. Пусть финал был грустным, но я надеюсь, что последующие части будут более радостными. Спасибо вам за то, что вы со мной.

Конец

Оцените рассказ «Упавшая звезда»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 12.01.2026
  • 📝 1245.4k
  • 👁️ 4
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Айседора Сен-Дени

Пролог


Вино ударило в голову, и мир вокруг покачнулся, будто асфальт под ногами вдруг решил стать жидким. Я сжимала складной нож, стыренный из ящика в общаге, так сильно, что пальцы онемели, и лезвие казалось продолжением ладони — холодным, неправильным, чужим. Сердце колотилось слишком быстро, не...

читать целиком
  • 📅 30.11.2025
  • 📝 885.3k
  • 👁️ 3
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Julia Green

Глава 1.


Лето пролетело с безумной скоростью — моргнуть не успела как всё уже закончилось. И вот, в первый учебный день этого года, стою у входа в самый престижный университет страны, в самом центре ее столицы. Огромные здания, дорогая, с блестящими окнами и строгими правилами — хотя мы, «золотые ...

читать целиком
  • 📅 23.08.2025
  • 📝 833.5k
  • 👁️ 17
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Lera Pokula

Пролог


Четыре года назад.
Вы верите в чудо Нового года? Я — нет. И в эту самую минуту, когда я стою посреди дома у Макса Улюкина, окружённый гулом голосов, запахами перегара и травки, мерцанием гирлянд и холодом зимней ночи, мне кажется, что всё, что происходит, — это чья-то страшная ошибка, како...

читать целиком
  • 📅 30.12.2025
  • 📝 762.8k
  • 👁️ 5
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Ана Рич

Предупреждение


В романе «Голод» содержатся сцены, включающие:
Психологическое насилие; сексуальное доминирование и неоднозначное согласие; физическое насилие; преследование и нарушение границ; антигерой с аморальной природой; эмоциональная зависимость и власть через чувства; темы семейного абъюза...

читать целиком
  • 📅 12.09.2025
  • 📝 826.9k
  • 👁️ 961
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Крис Квин

Глава 1. Новый дом, старая клетка


Я стою на балконе, опираясь на холодные мраморные перила, и смотрю на бескрайнее море. Испанское солнце щедро заливает всё вокруг своим золотым светом, ветер играет с моими волосами. Картина как из глянцевого. Такая же идеальная, какой должен быть мой брак. Но за ...

читать целиком