SexText - порно рассказы и эротические истории

Куртизанка из Милана










 

Глава 1

 

На виа Джери, в тенистом палаццо Росси, восемнадцатилетняя Франческа — Франческа Мария Антония Росси — ваша покорная слуга стояла перед зеркалом в своей комнате, готовая спуститься к вечерней трапезе. Моя мать, контесса Изабелла, с гордостью стягивала шнуровку корсета, пока талия дочери не сузилась до тех самых сорока пяти сантиметров, что вызывали немой восторг гостей и тихие вздохи зависти.

Perfetto, cara mia

, — шептала мать, её пальцы, привычные к этому ритуалу, завязывали бант. — Ангел с виа Джери. Так тебя прозвали. И не без причины.

Я молча смотрела на своё отражение. Пепельные волосы, заплетённые в тяжёлую, сложную косу, которая казалась чужой, слишком взрослой для её лица. Глаза цвета лесного орешника — слишком большие, слишком выразительные. Мать называла это «душевной глубиной». Старшие кузены, обмениваясь взглядами, шептали другое — «излишняя чувствительность». А её грудь, пышная и бунтующая, отказывалась подчиняться строгим линиям корсета, вызывая смущение и колкие намёки.

Внизу, в гостиной, уже собирались. Голоса отца, конте Альфонсо Росси, человека непоколебимых принципов и скрытых пороков, и легкомысленный смех её старшего брата Лоренцо, двадцатидвухлетнего офицера, кумира всех окрестных девиц. Где-то рядом, наверное, угрюмо молчал Маттео, студент-богослов, вечно сражающийся с внутренними демонами, а в дальнем углу, у окна, мечтательный Федерико, младший из братьев, уже наверняка украдкой делал набросок — мой, в образе святой Цецилии.Куртизанка из Милана фото

На лестнице меня догнала Беатриче, старшая сестра, с лицом, застывшим в маске добродетели, но с томиком французского романа, спрятанным в складках платья.

— Готовься, — тихо сказала она, и в её голосе звучала усталая покорность. — Мать снова будет рассказывать о твоём голосе. О том, как ты могла бы осчастливить сцену, но «благородной девице подобает петь лишь в гостиной и в церковном хоре».

За ужином, под мерный звон приборов и пустые разговоры о политике и выгодных партиях в моей, как всегда, всплывал другой образ, который недавно всплыл из глубин во сне из глубин детской памяти. Не молитвенный и не светский. Пыльный, стыдный, выжженный. Я не могла отделаться от него уже несколько дней.

Мне было десять. Я бежала по саду, разыскивая потерянную нотную тетрадь, и наткнулась на полуоткрытую дверь каретного сарая. В полосе света, пробивавшейся сквозь щели, стоял её отец, прислонившись к стене. Перед ним, на коленях на соломе, была Лукреция — дородная крестьянка с кухни. Её голова была скрыта складками его сюртука, но плечи ритмично, монотонно двигались. Отец издавал тихие, хриплые звуки, которых я никогда у него не слышала. Его лицо было запрокинуто, глаза закрыты, на лбу блестел пот. В этом образе слилось всё: непререкаемая власть отца, унизительная поза женщины, животная физиология, неприличный, влажный звук. Это не было знанием. Это было слепым, всепоглощающим и леденящим ужасом, смешанным с запретным любопытством, которое вгрызалось в память, как раскалённая кочерга.

Потом Лукрецию уволили. Без объяснений.

— Франческа, ты не ешь, — раздался голос матери, вернувший её в натянутую атмосферу столовой. — Мечтаешь? О чём?

Я опустила глаза в тарелку.

— Ни о чём, мама. Просто задумалась.

---

Камень под коленями был ледяным, даже через тонкую ткань платья и нижних юбок. Я складывала ладони, впиваясь пальцами в пальцы, чтобы они не дрожали. За резной дубовой решёткой царила густая, пахнущая воском и старостью тьма. Оттуда доносилось тяжёлое, мерное дыхание — отец Бенедетто. Его присутствие ощущалось физически, как тень огромной, тёплой птицы, прикрывшей меня крылом.

Benedicite, filia

... — его голос прозвучал из темноты, низкий, утробный, привычно успокаивающий.

Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa

... — я начала, как учили, бормоча священные слова, но внутри всё сжималось в один тугой, тёплый клубок стыда.

Дальше — привычный перечень мелких провинностей: лень во время уроков музыки, раздражение на Джованну, мимолётная гордыня, когда гости хвалили мой голос. Я говорила быстро, надеясь, что формальность смоет главное. Но отец Бенедетто молчал. Его молчание было тяжёлым, вопрошающим. Он ждал большего. Всегда ждал.

— И ещё, отец... — мой голос сорвался на шёпот. — Помыслы. Нечистые помыслы.

Воздух за решёткой как будто сдвинулся. Дыхание стало чуть слышнее.

— Говори, дитя моё. Господь видит твоё сердце и так. Ты должна излить их, чтобы очистить.

Я закрыла глаза, впиваясь ногтями в костяшки пальцев. Образ всплыл сам, яркий, как тогда в сарае: пыльный луч, складки сюртука, ритмичное движение согнутой спины.

— Я... я вспоминаю иногда... одну картину. Из детства. — Я глотала воздух, словно он стал густым, как сироп. — Видела, как служанка... Лукреция... она была перед отцом. На коленях. И делала что-то... ртом. Её голова... двигалась. А отец... стонал.

Я выпалила это одним выдохом, горячим и позорным. В голове зазвенело. Я только что произнесла это вслух. В священном месте. Я осквернила исповедальню.

Тишина за решёткой стала густой, звенящей. Потом я услышала лёгкий, едва уловимый звук — будто бы тяжёлая ткань слегка зашуршала о дерево. Его дыхание изменилось.

— И что ты чувствовала, глядя на это, дитя моё? — его голос прозвучал как-то приглушённо, будто он говорил, слегка отвернувшись или прикрыв рот рукой.

— Ужас! — вырвалось у меня. — Смущение! Мне стало страшно и... гадко.

— Только? — он мягко настоял. — Не было ли любопытства? Ведь дьявол часто искушает нас через любопытство к запретному.

Его слова попали прямо в самую тёмную точку. Да, было. Жгучее, пожирающее. Я кивнула, забыв, что он не видит.

— Было, отец. Греховное любопытство. Оно меня мучает. И теперь... теперь иногда, когда я молюсь или пою, этот образ возвращается. И я... я чувствую...

Я не знала, как назвать это. Тёплую, тягучую волну где-то глубоко внизу живота. Тревогу в груди. Лёгкую дрожь в бёдрах, будто они помнят ту позу — позу коленопреклонённой Лукреции.

— Чувствую смятение в теле, — выдавила я наконец. — Будто во мне что-то пробуждается, чему не должно быть места. Мои мысли становятся... неподобающими.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Ещё одно шуршание. Ближе. Я почувствовала, как сквозь резные отверстия в решётке потянуло тёплым воздухом — его дыханием. Оно пахло вином и чем-то тёплым, животным.

— Твоя плоть слаба, дитя, как и у всех дочерей Евы, — прошептал он, и его голос приобрёл странную, медовую тягучесть. — Но ты должна смотреть в лицо своему греху, чтобы победить его. Опиши. Опиши подробнее эти «неподобающие мысли». Как именно ты представляешь себя? В позе той служанки?

От его слов по моей спине пробежали мурашки. Это было как удар. Он не осуждал. Он... требовал деталей. Во имя очищения. И в этом требовании было что-то сладострастное.

— Я... не знаю, — солгала я, но голос дрогнул.

— Ври ли ты мне, дочь моя? — его тон стал твёрже. В нём зазвучала власть. — Опиши. Ты стоишь на коленях? Ты чувствуешь ткань под коленями? Руки твои свободны или связаны?

Каждое слово било в одну точку. Моё воображение, уже разбуженное, послушно рисовало картины. Я снова чувствовала тот холодный камень под коленями. Но теперь он смешивался с воображаемым ощущением... присутствия передо мной. Не отца. Смутного, могущественного мужского начала. Ткань платья на груди вдруг стала невыносимо тесной, будто корсет сдавил ещё сильнее. Между ног вспыхнул тот самый предательский, тёплый и стыдный зуд.

— Да... на коленях, — прошептала я, побеждённая. — Руки... будто опущены. Голова... должна быть склонена.

— И что ты видишь перед собой? — его вопрос повис в воздухе, налитый скрытым смыслом.

—Свет. На... на плоти, — я выдохнула последнее слово, почти беззвучно.

Из-за решётки донёсся сдавленный звук — будто бы он проглотил слюну. Затем — отчётливый, влажный звук того, как он облизнул губы. Моя кожа загорелась от стыда. Я вдруг, с ужасающей ясностью, осознала физиологичность происходящего. Я слышала его дыхание, слышала, как он поёжился. Он был не просто духовным наставником в эту секунду. Он был мужчиной, заворожённым моим рассказом.

Domine, non sum digna...

— начал он молитву, но голос его был хриплым, сбившимся. Потом я услышала, как он копается в складках одежды. Лёгкий стук чёток о дерево? Нет... звук был иным. Более... приглушённым, мягким.

— Твоё покаяние принято, — произнёс он внезапно резко, почти отрывисто. — В качестве епитимьи... прочти трижды «Ave Maria» и... и думай о Страстях Христовых, когда оскверняющие образы посетят тебя. Особенно о терновом венце. Прочувствуй каждую колючку. Теперь иди с миром.

Я выбежала в прохладный полумрак пустой церкви. Сердце колотилось где-то в горле. Я припала губами к купели со святой водой, но влага на коже не смыла ощущения липкого, греховного жара.

 

 

Глава 2

 

Воздух за стенами базилики показался слишком резким, слишком полным жизни. Я шла по виа Джери, стараясь ступать так, как учила мать — мелкими, скользящими шагами, взгляд опущен к тротуару, но видя лишь узор из булыжников. Но сегодня узоры складывались в абсурдные картины: то складки сутаны, то очертания, которые я боялась себе дорисовать. Запахи города — кофе, конский навоз, горячее масло с жаровен — казались назойливо телесными, грубыми после церковного ладана.

Уроки в доме маэстро Гваданьи должны были вернуть порядок. Музыка — строгая, математичная, чистая. Я села за клавикорд, положила пальцы на холодные, отполированные костяные клавиши. Но вместо мензуральной нотации перед глазами всё ещё стоял смутный силуэт за решёткой и ритмичное движение складок на его коленях. Я взяла неверную ноту.

— Контессина Франческа! — маэстро, сухонький старичок с седыми бакенбардами, щёлкнул языком. — Вы рассеяны сегодня. Ваш ум должен быть ясен, как родниковая вода, когда вы касаетесь музыки. Иначе это кощунство.

— Простите, маэстро, — прошептала я, чувствуя, как горит лицо.

Я попыталась снова, но пальцы были деревянными, а в ушах, поверх собственной игры, стоял низкий, сдавленный голос:

«Опиши подробнее...»

Урок длился вечность. Когда он закончился, мать, ожидавшая меня в гостиной, поднялась с решительным видом.

— Пойдём,

cara

. Ты выглядишь бледной. Тебе нужны свежие впечатления, не только ноты и молитвенники. Мы с тобой отправимся в галерею Академии. Там новая выставка гипсовых слепков. Это благопристойно и просветит ум.

Галерея. Прохладные, высокие залы, пропахшие пылью и крахмалом от воротничков стражников. Мы шли мимо рядов белых, безликих статуй — Венеры без рук, Аполлона с отбитым носом. Мать что-то говорила о чистоте линий и идеалах античности, но её слова текли мимо, как вода. Я механически кивала.

И тогда мы свернули в новый, только что открытый зал. И он предстал передо мной.

Гипсовый слепок высокого мастерства. Нетренированный взгляд не сразу заметит разницу с оригиналом. Перенесённый сюда, под этот стеклянный купол, он казался не мраморным, а живым, замершим на мгновение перед схваткой. Солнечный свет лился сверху, омывая его обнажённое тело таким потоком сияния, что у меня перехватило дыхание.

Я остановилась как вкопанная. Мать что-то промычала о «смелости Микеланджело» и «благородной наготе», но её голос растворился в гуле крови в моих ушах.

Я видела. Видела не статую святого или воина, а мужчину. Плоть, высеченную из камня с такой шокирующей, невозможной точностью. Напряжённые мышцы плеч и рук, держащих пращу. Изгиб рёбер под гладкой кожей. Плотные, упругие бёдра. И там, в центре этого совершенства, в тени, отбрасываемой левой ногой — это. Неприкрытое, спокойное, естественное.

Я не могла отвести глаз. Мой взгляд скользил по мраморной коже, и мне казалось, я чувствую её текстуру — не холод камня, а тепло живого тела. Я представляла, как эта рука сжимает пращу, как напрягаются эти мышцы живота... и от этой мысли тот самый тёплый, стыдный зуд между ног вспыхнул с новой, ослепительной силой.

— Франческа, ты покраснела, — голос матери вернул меня на землю. Её взгляд стал пристальным, оценивающим. — Неприлично так пристально рассматривать. Пойдём.

Она взяла меня под локоть и повелела. Я позволила себя увести, но оглянулась в последний раз. Давид стоял в лучах солнца, вечный и безмятежный в своей наготе.

Весь остаток дня я была сама не своя. За ужином я вздрагивала, когда Лоренцо, смеясь, широко жестикулировал, и мускулы его предплечья играли под тонкой тканью рубашки.

А ночью, в постели, я не молилась. Я лежала с открытыми глазами в темноте, и передо мной плыл тот солнечный зал.

Следующие дни стали для меня временем странной, обострённой чуткости. Самым откровенным стало то, на что я подглядела. Случайно, конечно. Я искала в саду потерянную брошь и услышала сдавленный смех из-за живой изгороди. Пригнувшись, я увидела нашего молодого садовника, Марко, и горничную Пьетру. Они стояли, прижавшись к стволу старой оливы. Его рука, грубая, в земле, задрала её юбку, обнажив крепкое, загорелое бедро. Он не целовал её в губы. Он припал ртом к её шее, а его другая рука ласкала её грудь прямо поверх лифа. Пьетра запрокинула голову, её глаза были закрыты, губы полуоткрыты в беззвучном стоне. Это не было похоже ни на мраморное совершенство, ни на намёки братьев, ни на интеллектуальное напряжение с учителем. Это была плоть. Грубая, простая, пахнущая землёй, потом и яблоками, которые они, наверное, только что ели. И в этой грубости была такая оголённая, животная правда о желании, что у меня перехватило дыхание. Я смотрела, не в силах отвести глаз, чувствуя, как моё собственное тело отвечает на это зрелище — между ног стало влажно и горячо, сосок под корсетом напрягся и заныл. Они не видели меня. Они жили в своём мире.

Я отползла, сердце колотилось как бешеное. Я бежала в дом, но образы преследовали меня: рука Марко на загорелом бедре, его губы на смуглой коже, блаженное лицо Пьетры.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 3

 

Камень под коленями уже не казался таким ледяным. Теперь я знала его текстуру — шершавые выбоинки, холодная гладь. Я сжимала в руках не свои пальцы, а складки платья, будто пытаясь скомкать и спрятать в них всю тяжесть недели. Тьма за решёткой дышала знакомым, тяжёлым дыханием.

Mea culpa, mea maxima culpa

... — начала я, и голос звучал тише, но ровнее. Я перечислила привычные грехи: забыла прочесть вечерние молитвы, завидовала Беатриче новому платью, ленилась на уроках латыни.

— И ещё, отец... помыслы, — я сделала паузу, чувствуя, как сердце замирает. — Они стали... конкретнее.

Воздух за решёткой сдвинулся. Послышалось лёгкое покашливание.

— Конкретнее, дитя моё? — голос отца Бенедетто прозвучал с нарочитой мягкостью, но в ней я уловила нетерпеливую ноту. Он ждал. Ждал продолжения пира.

Я рассказала. Не всё. Я опустила Марко и Пьетру. Это было слишком низменно, слишком «от мира сего», и я боялась, что это разрушит хрупкую, греховную связь между нами. Но я рассказала о Федерико. О его взгляде, который «словно снимает слои одежды». О том, как он поправлял прядь моих волос, и от его прикосновения «по коже пробегали искры, и в груди становилось тесно». Я описала это языком почти поэтическим, языком томления, а не похоти. И это была полуправда, которая казалась мне безопаснее.

За решёткой воцарилась тишина, полная напряжённого внимания. Потом он спросил:

— И ты... позволила этим искрам разгореться? Не отстранилась?

— Нет, отец. Я... позволила. Мне было любопытно. Каково это — быть... объектом такого взгляда.

— Опасное любопытство, — прошептал он, но в его шёпоте не было осуждения. — И что ты чувствовала, когда он смотрел на тебя так? Опиши. Только так мы изгоним демона.

Я закрыла глаза и описала. Тепло, разливавшееся от точки его прикосновения. Лёгкую дрожь. Желание... не чтобы он остановился, а чтобы продолжал. Чтобы его взгляд спустился ещё ниже, чтобы его пальцы...

Я замолчала, сожжённая стыдом от собственных мыслей. Но стыд был сладким, как запретный мёд.

— Ты начала познавать силу, которую Господь вложил в твою плоть, — сказал он после паузы, и его голос стал глухим, будто он говорил, сжав зубы. — Но это сила греховная, если не направлена в законное русло. Твоя девственность... это священный сосуд, дитя моё. Его может открыть только законный супруг перед лицом Божьим.

Он говорил о девственности с таким жаром, с такой... озабоченностью, что мне стало не по себе. В его словах сквозило не духовное наставление, а почти плотский интерес к сохранности этого «сосуда». Как коллекционер, беспокоящийся о целостности редкой вазы.

— Береги его, — прошептал он страстно. — Береги как зеницу ока. Никаких... экспериментов. Никаких попыток познать то, что познаётся только в браке. Иначе ты погубишь и душу, и своё будущее.

Я кивнула в темноте, подавленная. Его слова должны были напугать, и они напугали. Но где-то глубоко внутри, в той самой тёплой, стыдной точке, они также зажгли искру бунта. Почему этот «сосуд» так важен? Что в нём такого, что все — и мать, и священник, и будущий незнакомый муж — так им озабочены? И что, если... исследовать всё вокруг, не трогая самого сосуда?

Следующие дни я жила как в лихорадке.

В поисках спасения я обратилась к тому, что всегда давало утешение — к музыке. Я уходила в маленькую оранжерею, где стояло старое пианино, и играла до тех пор, пока пальцы не начинали ныть. Однажды, разучивая сложную пассажную прелюдию, я так увлеклась, что не заметила, как в комнату вошел Федерико. Он остановился у двери, слушая. Когда я закончила, он тихо захлопал.

— Браво, сестра. Ты играешь с новой страстью. Это идет тебе.

Он подошел ближе, и я почувствовала привычное напряжение. Но сегодня оно было иным — не желанным, а пугающим. Я встала, чтобы уйти, но он мягко положил руку мне на плечо.

— Подожди. Я хочу кое-что тебе показать.

Он вынул из папки небольшой набросок углем. Это была я. Не святая Цецилия, а просто я. Сидящая за инструментом, с чуть склоненной головой, пальцы замерли на клавишах. Но он нарисовал не только лицо. Он уловил линию шеи, изгиб плеча под тканью, даже тень между приподнятой грудью, намек на которую проступал сквозь кружева. Это была не идеализированная муза, а чувственная, дышащая девушка.

— Ты видишь? — прошептал он, его палец проследовал по контуру моего нарисованного плеча. — Ты становишься совершеннее с каждым днем, Франческа.

Его палец почти касался бумаги, но мне казалось, я чувствую его прикосновение на собственной коже. Тот же жар, что и тогда, разлился по телу. Но вместо того, чтобы поддаться, я ощутила ледяной укол паники. Все они хотят чего-то. Все смотрят и видят не меня, а что-то, спрятанное под платьем.

— Это неподобающе, — выдохнула я, отшатнувшись.

Он улыбнулся, но в глазах его мелькнула тень разочарования.

— Искусство никогда не бывает неподобающим. Оно говорит правду.

Я убежала, оставив его с рисунком. В тот вечер, готовясь ко сну, служанка Пьетра помогла мне расшнуровать корсет. Долгожданный вздох облегчения, когда грудь и ребра освободились от тисков, был почти сладострастным. Пьетра, расчесывая мои волосы, тихо сказала:

— Синьорина сегодня вся на иголках. Молодой хозяин-художник опять смутил?

Я вздрогнула, встретившись с ее взглядом в зеркале.

— О чем ты? — попыталась я блеснуть высокомерием, но голос дрогнул.

Она улыбнулась, и в ее улыбке не было услужливости.

— Ни о чем, синьорина. Просто вы цветете. И цветы привлекают пчел. Это естественно.

Она закончила прическу и вышла, оставив меня наедине с отражением. Я смотрела на свое лицо, на губы, на кожу декольте, еще сохранившую красные полосы от шнуровки. «Цветете». Ее простое, грубое слово поразило меня сильнее, чем все поэзии Федерико.

Я легла в постель, но сон не шел. Тело, освобожденное от корсета, казалось чужим, слишком чувствительным. Ткань ночной рубашки натирала соски, вызывая странное, щемящее ощущение. Непроизвольно моя рука скользнула вниз по животу, к тому месту, где все еще пульсировала смутная теплота после дневных тревог. Я лежала неподвижно, лишь кончики пальцев слегка касались тела поверх тонкой ткани. И тут в памяти всплыл не Давид, не брат, а лицо Пьетры за оливой — запрокинутое, потерянное, блаженное.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Рука сама, будто помимо моей воли, прижалась ладонью сильнее. Давление, тепло, легкое трение… Во рту пересохло. Я зажмурилась, пытаясь прогнать образ, но он стал только ярче. И тогда случилось нечто странное. Теплота внизу живота сгустилась, превратилась в отчетливую, пульсирующую точку. Я задержала дыхание. Палец, движимый любопытством, теперь уже осознанно, надавил и провел по тому месту. Короткая, острая вспышка, похожая на удар током, заставила меня вздрогнуть всем телом. Это не было похоже ни на что из испытанного прежде. Это было внутри. Глубоко внутри.

Сердце колотилось, стуча в висках. Я боялась пошевелиться, боялась, что этот новый, запретный пульс угаснет. И в то же время я боялась его продолжения. Я осторожно повторила движение — легкое, ритмичное давление. Волны тепла стали расходиться от той точки, разливаясь по бедрам, животу, наполняя тело тяжелой, медленной дрожью. Я прикусила губу, чтобы не застонать.

Это длилось недолго. Нарастающее напряжение внезапно разрешилось коротким, ярким спазмом, заставившим выгнуться спину. Потом — пустота и быстрый, стыдный холод. Я отдернула руку, как от огня, и свернулась калачиком под одеялом. Тело еще слабо пульсировало отзвуками, но разум уже кричал о кощунстве. Я осквернила сама себя. Без мужчины, без причины, просто из любопытства и похоти.

 

 

Глава 4

 

Камень исповедальни впивался в колени с новым, знакомым безразличием. Я сжимала чётки до боли, ощущая, как бусины оставляют отпечатки на влажных ладонях. За решёткой дышал отец Бенедетто. Я рассказала всё. О рисунке Федерико, о его словах. О том, как потом, в одиночестве, «демон любопытства» овладел мной.

— Я… я прикоснулась к себе, отец, — мой голос был чужим, плоским шепотом. — Там. Где не подобает. И… произошло нечто. Как спазм. Как молния внутри. Мне стало стыдно, но в тот миг… в тот миг я забыла о стыде.

Тишина за решёткой стала абсолютной, густой, как смола. Потом я услышала, как он сглотнул. Звук был громким, влажным.

— Ты осквернила храм своего тела, — его голос прозвучал хрипло, но не с осуждением, а с каким-то странным, почти голодным напряжением. — Ты позволила дьяволу увести свою руку. Опиши. Что именно ты делала? Какими были ощущения?

И снова этот вопрос. Требование деталей. Но теперь я чувствовала не только стыд. Во мне поднималась тёмная, горькая волна власти. Он жаждал этого. Его дыхание, участившееся, выдавало его. Я описала. Каждое слово было раскалённым углём, который я бросала в темноту, зная, что он подхватит его и обожжётся.

Он слушал, прерывисто дыша. Когда я закончила, он долго молчал.

— Это тяжкий грех, дитя моё, — наконец произнес он, но голос его дрожал. — Грех себялюбия, грех сладострастия, отравляющий душу. Епитимья будет суровой. Тридцать «Отче наш» и «Богородица» на коленях на голом полу, каждый день, в течение месяца. И думай о терновом венце. Прочувствуй боль. Она должна заглушить… ту другую боль. Твою похоть.

Я покорно кивнула, зная, что не буду этого делать.

А потом в наш дом ворвалась война. Вернее, её предвестие — отряд королевских драгун, направлявшихся на север. Им требовался ночлег, и отец, как патриот и хозяин, не мог отказать. Дом наполнился грубыми мужскими голосами, стуком сапог, запахом конской сбруи, кожи, пота и табака.

За ужином я сидела, опустив глаза в тарелку, но все мои чувства были прикованы к ним. К этим чужим, загорелым, шумным мужчинам в синих мундирах. Особенно к одному. Молодой, почти мальчик, с тёмными кудрями, выбивавшимися из-под каски, и смеющимся взглядом. Его звали, кажется, Роберто. Он ловил мой взгляд и не отводил своих — наглых, полных простого, нескрываемого восхищения. В нём не было сложности моих братьев, интеллектуальной игры учителя, мрачной страсти священника. В нём была простая, животная жизненность. И он уезжал. Завтра. Возможно, навсегда.

Мысль жгла меня. Он был как вспышка света — яркая, быстрая, не оставляющая следов. В нём не было прошлого, не могло быть будущего. Только это мгновение. И желание, подогретое ночным знанием своего тела, стало нестерпимым.

Ночью дом затих, наполненный храпом и тяжёлым сном уставших мужчин, расположившихся в бальном зале на походных постелях. Я лежала, прислушиваясь к стуку своего сердца. Потом, движимая импульсом сильнее страха, я встала. Босиком, в одной ночной сорочке и поверх неё тёмном плаще, я скользнула в коридор. Паркет был ледяным. Каждый скрип половицы отдавался в ушах громом. Я спустилась по служебной лестнице, сердце колотилось так, будто хотело вырваться.

Из-за двери в бальный зал доносились приглушённые голоса, смех, звон стекла. Они не спали. Я прильнула глазом к замочной скважине.

Дым сигар стоял сизой пеленой. Горели несколько свечей. Большинство драгун уже спало, раскинувшись на плащах. Но несколько человек, включая Роберто, сидели в кругу, передавая бутылку. Они пили. Смеялись. Потом один, бородатый унтер-офицер, вытащил из-за пазухи потрёпанную колоду карт и начал раскладывать пасьянс. Роберто наблюдал, развалившись, его мундир был расстёгнут, и я видела треугольник смуглой, гладкой груди. Потом он зевнул, потянулся, и его взгляд скользнул прямо на дверь, за которой стояла я. Мне показалось, что наши глаза встретились через дерево и темноту. Он слегка прищурился, словно пытаясь разглядеть что-то в щели, а уголок его рта дрогнул в ленивой, понимающей полуулыбке.

Я отпрянула, прислонившись спиной к холодной стене. Тепло разлилось по всему моему телу, сосредоточившись внизу живота знакомым, стыдным пульсом. Он видел. Или почувствовал. И не подал виду. Это была игра. Игра, в которую играли двое.

Из-за двери донёсся его голос, чуть громче:

— Скучно. Пойду, проверю, как там мой конь, а то беспокойный сегодня.

Шаги приблизились к двери. Паника и ликующий ужас вцепились мне в горло. Я метнулась прочь, назад, в темноту коридора, ведущего в оранжерею. Я слышала, как дверь в зал тихо открылась и закрылась. Его шаги, тяжёлые, уверенные в сапогах, последовали за мной — не спеша, будто давая мне время добежать до укрытия.

Я влетела в оранжерею, где царил влажный, густой запах земли и спящих растений. Лунный свет, пробиваясь сквозь стеклянную крышу, выхватывал призрачные очертания пальм и статуй. Я замерла у пианино, дрожа всем телом, слушая, как шаги приближаются, потом стихают у самой двери.

Он вошёл. Остановился на пороге, силуэт его был огромным в проёме. Он молча смотрел на меня. Потом медленно закрыл дверь. Щёлкнул замок.

Тишина в оранжерее была густой, звенящей, нарушаемой лишь нашим прерывистым дыханием. Он не спешил приближаться. Его глаза, привыкшие видеть в темноте, скользили по моей фигуре, утопавшей в складках тёмного плаща, по босым ногам, по растрепавшимся волосам, выбившимся из-под капюшона. В его взгляде не было ни намёка на почтительность, ни даже обычного для мужчин в нашем доме скрытого расчета. Был только простой, ясный голод и озорная усмешка.

— Ангел, спустившийся в сад к грешникам, — произнёс он наконец, его голос был низким, хрипловатым от вина и усталости. — Или, может быть, сам грех пришёл нас проверить?

Я не могла вымолвить ни слова. Горло сжалось. Я лишь смотрела, как он медленно, со звоном шпор, делает несколько шагов ко мне. Запах от него был сложным: дым костра, конская потная кожа, дешёвое мыло и что-то острое, сугубо мужское, от чего у меня закружилась голова.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Я видел тебя за дверью, — сказал он, уже совсем близко. — Глаз, как у испуганной птицы. Чего боишься? Я не кусаюсь. По крайней мере, не сильно.

Он протянул руку, и его пальцы, грубые, со сбитыми костяшками, коснулись моей щеки. Прикосновение было шершавым, непривычным, но тепло его кожи обожгло. Я вздрогнула, но не отстранилась. Это заставило его улыбнуться шире.

— Замёрзла, — констатировал он, и его ладонь легла мне на шею, под подбородок, заставляя чуть приподнять голову. — Чего же ты хотела, прибежав сюда, синьорина?

— Я… — мой голос сорвался. — Я просто смотрела.

— Смотрела, — повторил он, и его большой палец провёл по моей нижней губе. — А теперь я смотрю.

Его вторая рука нашла пояс моего плаща, развязала его одним ловким движением. Тяжёлая ткань соскользнула на пол, оставив меня в одной тонкой льняной сорочке, которая в лунном свете почти не скрывала очертаний тела. Он замер, и его дыхание на мгновение остановилось. В его глазах мелькнуло что-то, помимо простого желания — почти благоговение, смешанное с диким азартом.

— Dio mio… — прошептал он, и это было совсем не так, как стонал Лоренцо. Это был звук открытия, почти молитва охотника, нашедшего невиданную добычу.

Он опустился на колени передо мной. Я замерла, парализованная страхом и ожиданием. Но он не сделал того, что я, в ужасе и тайном трепете, предполагала. Вместо этого его руки обхватили мои бёдра, притянули меня ближе. Его лицо оказалось на уровне моего живота. Он прижался щекой к тонкой ткани, и я почувствовала его горячее дыхание сквозь лён. Затем он повернул голову и, не целуя, просто прикоснулся губами к тому месту, где бедро переходит в таз. Поцелуй был долгим, влажным, медленным. Жар от его губ проник сквозь ткань, разжёг под кожей пламя, заставив мои колени дрогнуть.

— Девственность — священна, синьорина, — пробормотал он, его слова были горячими на моей коже. — Это я знаю. Но есть и другие тропы… другие дороги к… ну, понимаешь.

Его руки скользнули под подол сорочки, и его шершавые, тёплые ладони легли мне на икры, медленно поползли вверх, обжигая кожу. Всё моё существо кричало о запрете, но тело будто растаяло, превратившись в податливый воск под его пальцами. Он поднялся, его лицо снова было перед моим.

— Скажи «стоп», — прошептал он серьёзно, глядя мне прямо в глаза. — И я остановлюсь. Я солдат, а не насильник. Но если не скажешь… — в его взгляде вспыхнул огонь.

Я не сказала. Я не могла. Я лишь кивнула, почти незаметно. Этого было достаточно.

Его поцелуй не был похож ни на что, что я могла вообразить. Он не был нежным или поэтичным. Он был властным, требовательным, полным вкуса вина и табака. Его язык коснулся моих губ, и я, повинуясь инстинкту, открыла их. Мир сузился до этого влажного тёплого сплетения, до звука нашего тяжёлого дыхания, до жёстких рук, которые подхватили меня под колени и спину и понесли вглубь оранжереи, к старой плетёной софе, заставленной горшками с папоротниками.

Он положил меня на прохладную ткань, не прекращая целовать. Его пальцы, удивительно ловкие, расстегнули пуговицы на моей сорочке спереди. Прохладный ночной воздух коснулся кожи, и я застыла, ожидая его взгляда, его оценки. Он оторвался от моих губ и посмотрел. Долго, молча. Потом он просто склонил голову и взял мой сосок в рот.

Ощущение было таким острым, таким шокирующе прямым, что я выгнулась со стоном, которого не смогла сдержать. Его язык был горячим, шершавым, он водил им по напряжённой кожице, покусывал, заставляя боль и наслаждение слиться в один невыносимый вихрь. Его рука тем временем скользила вниз, по моему животу, и я поняла, куда она держит путь. Я сжалась, но было уже поздно. Его пальцы, уверенные и знающие, нашли то самое чувствительное место, которое я открыла для себя лишь накануне. Но его прикосновение было в тысячу раз более искусным, точным, неумолимым.

— Вот видишь, — прошептал он, не отрывая губ от моей груди, — есть целая страна… которую можно исследовать… не пересекая главной границы.

И он начал её исследовать. Его пальцы двигались, то кружа, то надавливая, то скользя вниз, к запретному входу, но не проникая внутрь, лишь обтекая его, дразня. Волны удовольствия накатывали одна за другой, каждая сильнее предыдущей. Я кусала свою руку, чтобы не кричать, тело моё выгибалось, совершенно неподконтрольное, отданное на волю этих странных, чудесных мучений. Я смотрела сквозь слёзы нависшие над нами тёмные листья, на лунный свет в стеклянной крыше. Это было безумие. Это был конец.

Он чувствовал моё приближение, мое тело, содрогающееся в его руках. Он ускорил движения пальцев, а его рот перешёл к другому соску. И тогда всё внутри сорвалось с удерживающих петель, взорвалось белым, ослепляющим светом. Конвульсия прокатилась по всему моему телу, вырвав из горла сдавленный, хриплый вопль, в котором было всё — и стыд, и облегчение, и невероятная, незнакомая благодарность.

Я лежала, разбитая, дрожащая, не в силах пошевелиться. Он медленно отстранился, вытер мокрые пальцы о край своей синей штанины. На его лице была странная, почти нежная усталость. Он наклонился, поцеловал меня в лоб, быстрым и лёгким движением запахнул мою сорочку.

— Вот и всё, ангел, — сказал он тихо. — Главная крепость не пала. Но предместья… предместья я взял штурмом.

Исследование подошло к пику, за которым последовала долгая, сокрушительная конвульсия, вырвавшая из меня беззвучный крик. Я лежала, разбитая, погруженная в послесвечение, как вдруг его тень снова наклонилась ко мне. Его дыхание стало грубее. В его глазах уже не было игривого огонька, а лишь тёмная, насупленная необходимость.

— Теперь ты, — прошептал он, и в его голосе не было просьбы. Это было заявление.

Он взял мою руку — ту самую, которая только что впивалась в плетёную спинку софы. Его ладонь была горячей и влажной. Он положил её на ту самую выпуклость в его штанах, которая давила на меня всё это время. Через грубую ткань я ощутила жар, твёрдость, пульсацию. Меня охватил новый, леденящий страх, смешанный с подавляющим любопытством.

— Я не… я не знаю как, — выдавила я.

— Ничего знать не надо, — его голос звучал сдавленно. — Держи.

Он расстегнул несколько пуговиц на своём мундире, освободив доступ к штанам. Потом его собственная рука накрыла мою и заставила её проникнуть внутрь. Первое ощущение шокировало. Горячая, бархатистая, живая плоть, совершенно непохожая на мрамор или на смутные очертания под одеждой. Она была тяжёлой, напряжённой до боли, и вздрагивала при моём неуверенном прикосновении.

Он застонал, глубоко и низко, и это был звук абсолютной, животной потребности. Он водил моей рукой, показывая ритм — твёрдый, неумолимый. Его лицо, освещённое лунным светом, исказилось гримасой концентрации и наслаждения, совершенно не похожей на то блаженство, что он дарил мне. Это было примитивно, грубо и невероятно откровенно.

Я смотрела, зачарованная и испуганная, на то, как его тело отвечает на движение моей руки. Как напрягаются мышцы шеи, как смыкаются веки. Мне было странно.

Его движения стали резче, дыхание — порывистым. Он прижал лоб к моему плечу, его тело содрогнулось в серии сильных, коротких толчков. Горячая влажность обожгла мою ладонь и пальцы. Он замер, тяжело дыша, весь вес его тела на мгновение обрушился на меня.

Потом он отстранился. Быстро, почти сурово, он привёл себя в порядок, застёгивая штаны. Он даже не взглянул на свою сперму, блестевшую на моей руке в лунном свете. Теперь он снова был солдатом, сделавшим дело.

Он встал, поправил мундир. Его лицо было усталым, замкнутым.

— Вот и всё, синьорина, — сказал он, и в его голосе не осталось ни намёка на прежнюю игривость. — Прощайте.

Он развернулся и ушёл, не оглядываясь. Я лежала, глядя на свою липкую, запачканную руку. Я поднесла ладонь к лицу, вдохнула этот чужой, мужской запах, смешавшийся с ароматом земли и листьев.

Когда я кралась обратно в свою комнату, на востоке уже брезжил рассвет. Дом начинал просыпаться. Где-то внизу звякали шпоры, слышались приглушённые команды. Они уезжали. Он уезжал. На войну, где его могли убить. И я, Франческа, благочестивая девица из знатной семьи, была последней страницей в его мирной жизни. И он — первой, грубой, незаконченной главой в моей тайной книге познания.

 

 

Глава 5

 

Следующие дни были похожи на жизнь в густом тумане. Я выполняла все ритуалы — утренние молитвы, уроки, вышивание, светские беседы за чаем, — но ум мой был занят лишь одним: разбором и сортировкой того, что случилось в оранжерее. Ощущения были выжжены в памяти с болезненной чёткостью: жар его губ, шершавость его рук, влажная пульсация на моей ладони.

Жизнь сама подкидывала дров к это пламя. Младшая сестра Джованна - подросшая и ставшая ещё более ехидной, она любила копаться в потаённых уголках дома и подслушивать разговоры служанок. Как-то раз, когда мы перебирали в гостиной ноты, она, ковыряя клавиши клавесина, не глядя на меня, бросила:

— Слушала, как Пьетра и кухарка болтали. Пьетра говорила, что её кавалер, тот мясник с рынка, любит, когда она… ну, целует его не в губы. — Джованна фальшиво взяла аккорд. — Говорила, есть такое французское словечко. «минет». Смешно звучит, правда? Как птичка.

Я застыла, чувствуя, как кровь отливает от лица, а потом приливает обратно, обжигая кожу. Мои пальцы сами собой сжали страницы нотной тетради.

— Что за глупости, — прошептала я, но голос звучал фальшиво даже для меня самой.

— Да уж, — протянула Джованна, наконец обернувшись. Её глаза, хитрые и наблюдательные, сверлили меня. — Говорят, это самый большой грех. Хуже, чем просто… ну, ты поняла. Потому что там… во рту. Это же мерзко. Представить не могу.

Она фыркнула и снова отвернулась к клавесину, оставив меня в состоянии шока. Минет. Французское словечко. Птичка. В голове с адской скоростью забегали мысли. Образ из сарая, который десятилетие жил во мне как неясный, пугающий иероглиф, вдруг обрёл чудовищно простую и отвратительную расшифровку. Складки сюртука отца. Голова Лукреции, скрытая в них. Ритмичные движения её плеч. Его хриплые, блаженные стоны. Теперь я знала. Знала точно, что её рот делал с его телом.

Знание обрушилось на меня как лавина. Всё, что было тайной, стало явным. И явность эта была отвратительной. В тот вечер за ужином я не могла поднять глаз на отца. Он, как всегда, восседал во главе стола, величавый и строгий, обсуждая с Лоренцо политику. Его губы — тонкие, бледные, произносившие молитвы и распоряжения, — теперь вызывали у меня приступ тошноты. Я представляла их разомкнутыми. Представляла, как они… Нет. Мысль была невыносимой.

— Франческа, ты вся покраснела, — заметила мать. — Неужто жарко?

Я молча покачала головой, уставившись в тарелку с супом, в котором плавало что-то жирное и напоминающее… Я отодвинула её.

А потом, уже лёжа в постели, в темноте, на меня нахлынула вторая волна. Воспоминание о Роберто. Не о его руках или губах на моей коже, а о том, что было в конце. Ощущение в моей ладони. Размер, вес, живая, пульсирующая фактура. Тот самый член, который я держала.

И тут два знания столкнулись с оглушительным треском. Лукреция… и это. Рот… и это. Как? Каким физическим, немыслимым образом одно может вместить другое? Моё собственное тело сжалось в ужасе. Я прикоснулась языком к нёбу, к внутренней стороне щёк. Ограниченность, теснота собственного рта казалась вдруг абсолютной. Представить, что туда может проникнуть что-то столь большое, столь… чужеродное, было за гранью возможного. Это казалось пыткой, удушьем, актом насилия над самой природой.

Но в то же время в этом была сила... Сила давать такое наслаждение, перед которым мужчина, даже такой как отец, терял весь свой лоск и власть, становясь просто стонущим телом.

Теперь, глядя на отца, я видела не только родителя и главу семьи. Я видела мужчину, который знал вкус и тепло чужих губ на своей самой интимной плоти. И от этого знания между нами повисла незримая, удушающая завеса. Я была посвящённой в его самый постыдный секрет. И он об этом не знал.

Это невыносимое знание стало моим тайным спутником. Само слово «минет» звенело у меня в голове, как набат, каждый раз, когда я видела мужчину. Оно превратилось в навязчивую, запретную загадку.

Я боялась себе признаться в этом желании. Это было хуже, чем просто плотский интерес. Это казалось падением в какую-то особую, липкую бездну, где стиралась грань между человеком и животным, между молитвой и кощунством. И всё же. Всё же мысль не отпускала. Она приходила ночами, когда тело, вспоминая ласки драгуна, снова пробуждалось и требовало утоления. Я начинала представлять не его руки на себе, а свои губы… там. И меня охватывала такая волна стыда и страха, что я вцеплялась в простыни, чтобы не закричать.

Но разум, однажды получивший направление, уже не мог свернуть. Я стала искать. Не осознанно, не как охотник, а как одержимая, блуждающая в тумане. Мой взгляд невольно выискивал ситуации, где можно было бы… увидеть. Узнать больше.

Повод представился неожиданно. Мать отправила меня с благочестивым поручением — отнести корзину с церковными свечами и пожертвование в монастырь Сан-Марко, где часто бывал наш духовник, отец Бенедетто.

Монастырский двор тонул в полуденной жаре и тишине, нарушаемой лишь жужжанием пчёл в кустах розмарина. Я передала корзину привратнику-мирянину и уже хотела уйти, когда в дальнем конце аркады увидела знакомую сутану. Отец Бенедетто беседовал с другим монахом, но его взгляд скользнул в мою сторону и задержался. Он что-то сказал своему собеседнику и направился ко мне, его тяжёлая фигура плыла в тени колоннады.

— Дитя моё, — произнёс он, и его голос звучал, как всегда, бархатисто-спокойно, но в глазах я уловила проблеск чего-то острого. — Как промысл Божий вовремя. Я как раз размышлял о твоей душе. Пройдём в сад, там прохладнее. Нам нужно поговорить.

Он повёл меня не в исповедальню, а в маленький закрытый садик при его личных покоях. Здесь пахло влажной землёй, кипарисом и… чем-то ещё. Книжной пылью, воском и слабым, едва уловимым запахом мужского пота, не заглушённого ладаном. Мы сели на каменную скамью в нише, скрытую плющом. Он обернулся ко мне, и его лицо вблизи казалось иным — более старым, с сеткой мелких морщин у глаз, с крупными порами на носу.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Твоя последняя исповедь… — начал он, понизив голос до конфиденциального шёпота, — оставила во мне глубокую тревогу, Франческа. Ты коснулась самых глубоких, самых опасных вод. И, кажется, не отпрянула от них.

Он смотрел на меня так пристально, будто пытался прочесть в моих глазах все те образы, что я ему не договаривала.

— Я боюсь, отец, — прошептала я искренне. — Меня преследуют… картины. Знания, которых мне не должно было иметь.

— Какие знания, дитя? — его голос стал ещё тише, он наклонился чуть ближе. Его дыхание пахло кофе и пресной облаткой.

Я замолчала, борясь с собой. Страх задохнуться от стыда боролся с жаждой высказаться, с желанием бросить ему этот жгучий вопрос прямо в лицо и посмотреть, что будет. Я опустила глаза на его руки, лежавшие на коленях. Крупные, с короткими пальцами, с хорошо отмытыми, но вдавленными в кожу ногтями. Руки, которые могли держать крест, перелистывать псалтырь… и, как я теперь с ужасом догадывалась, возможно, не только.

— Я узнала… об одном деянии, — выдавила я наконец. — О самом, как мне кажется, мерзком. О том, что губы… могут оскверняться не словами, а… иначе.

Наступила гробовая тишина. Я слышала, как он перестал дышать. Потом раздался сдавленный звук, будто он сглотнул камень. Когда он заговорил, его голос был сухим и натянутым, как струна.

— Кто… сообщил тебе об этом? — в этом вопросе не было пастырского укора, только лихорадочное любопытство.

— Случайно услышала, — солгала я. — От служанок.

Слово, произнесённое вслух в монастырском саду, повисло между нами, гремучее и непристойное. Отец Бенедетто резко поднялся, сделал несколько шагов, потом обернулся. Его лицо было бледным, но на скулах горели два красных пятна.

— Это… — он запнулся, ища слова, — это грех против природы. Против самой святости человеческого образа. Это то, чем занимаются блудницы в притонах и… и потерянные души в состоянии крайнего падения. Твой ум, твоё воображение должны бежать от этой мысли как от адского пламени!

Но он не кричал. Он говорил страстно, с надрывом, и его собственный взгляд, горящий и неподвижный, был прикован к моим губам.

Вдруг я поняла. Он не просто осуждал этот грех. Он его знал. Знает. Возможно, не на практике, но в мыслях, в фантазиях, в тех же самых «помыслах», за которые он меня исповедовал.

— Я не хочу об этом думать, — сказала я, и голос мой дрогнул от неподдельного страха и странного возбуждения. — Но образы… они приходят сами. Как прогнать их, отец? Как очистить ум?

Он тяжело дышал, его грудь под сутаной поднималась и опускалась. Он подошёл ещё на шаг, сократив дистанцию до минимума. Теперь от него пахло не только кофе, но и чем-то кислым, волнующим — запахом возбуждённого мужского тела.

— Молитва и пост, дитя моё. Жёсткий пост для тела и ума. И… избегай уединённых бесед. Даже со своим духовником. Иди с миром.

Он повернулся и почти побежал прочь по дорожке, оставив меня одну в звенящей тишине сада.

Жара в тот день была невыносимой, давящей. Я снова оказалась в той части сада, будто мои ноги сами несли меня туда, где земля хранила память о увиденном. Марко копался у корней розового куста, его спина, обтянутая мокрой от пота рубахой, напрягалась с каждым движением лопаты. Я остановилась в нескольких шагах, наблюдая. Он обернулся, услышав шорох. На его лице не было ни удивления, ни подобострастия. Был просто взгляд — тёмный, внимательный, задерживающийся на мне дольше, чем следовало бы слуге.

— Синьорина, — произнёс он нейтрально, выпрямляясь и вытирая лоб тыльной стороной ладони. — Здесь жарко и пыльно. Вам не лучше в тени беседки?

— Я ищу тень здесь, — сказала я, и мой голос прозвучал чуть хрипло. Я сделала шаг ближе, к узкой каменной скамье, стоявшей под той самой оливой. Я села, чувствуя, как прохлада камня просачивается сквозь тонкую ткань платья. — Ты… продолжай работать. Не обращай на меня внимания.

Он на мгновение замер, будто взвешивая эти слова. Потом медленно кивнул и снова наклонился к розам. Но теперь я чувствовала его внимание, как физическое присутствие. Оно висело в воздухе, густое, как запах нагретой хвои и влажной земли.

Я наблюдала, как работают мышцы на его спине, как катится капля пота по виску и исчезает в вороте рубахи. Внезапно он оступился, делая резкое движение лопатой, и горсть сухой земли с мелкой галькой брызнула в мою сторону. Несколько камешков щёлкнули по моей туфельке и голой лодыжке.

— Простите, синьорина! — он выпрямился, и на его лице мелькнула искренняя досада, смешанная с тревогой.

— Ничего, — сказала я тихо. И прежде чем он мог что-то предпринять, я сама наклонилась, чтобы смахнуть пыль с ноги. Платье при этом задралось, открыв ещё немного кожи — щиколотку, начало икры. Я делала это медленно, чувствуя, как его взгляд прилип к этому месту. Поднимая голову, я встретилась с его глазами. Они были прищурены от солнца, но в них горел чёткий, понимающий огонь. Он видел, что это не было случайностью. Это был намёк. Приглашение.

Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, пока не оказался прямо перед скамьей. Он опустился на одно колено, как будто чтобы лучше рассмотреть «ущерб». Его рука — большая, с землистыми трещинами на костяшках пальцев, но чистых ногтях — медленно, с видимым колебанием, протянулась. Он не коснулся моей кожи. Его пальцы остановились в сантиметре от моей лодыжки, словно ощупывая жар, исходящий от неё.

— Пыль, — прошептал он, и его голос был низким, почти не слышным над стрекотом цикад.

— Да, — ответила я, также шёпотом. — Смети её.

Это была прямая санкция. Моё позволение. Его пальцы, наконец, коснулись моей кожи. Сначала легко, просто смахивая несуществующие песчинки. Потом движение стало медленнее, ощутимее. Шершавая подушечка большого пальца провела по тонкой косточке щиколотки, потом поднялась чуть выше, по икре, скользя под краем платья. Мурашки побежали по всему моему телу. Я задержала дыхание.

Он смотрел на свою руку, делающую то, что могло стоить ему места, а может, и свободы. Его дыхание участилось. Но он не останавливался. Его пальцы двигались всё выше, ладонь легла на мою икру, сжимая её с осторожной силой. Жар от его прикосновения прожигал ткань. Это было неслыханно. Это было восхитительно.

— Марко… — выдохнула я, не в силах молчать.

Он поднял на меня глаза. В них была буря — страх, желание, вызов. — Синьорина, вам… вам следует уйти.

Но его рука не убиралась. Она скользила всё выше, к колену, к внутренней стороне бедра. Каждый сантиметр был завоеванием. Каждое мгновение — риском.

— А если я не хочу уходить? — спросила я, и моя рука сама, будто помимо воли, опустилась и накрыла его руку на моём бедре, прижимая её сильнее.

Он застонал, тихо, почти болезненно. Его другая рука упёрлась в каменное сиденье рядом со мной, чтобы удержать равновесие. Он был так близко, что я чувствовала его дыхание, видела капли пота на верхней губе, тёмную щетину на щеках.

— Тогда… тогда мы оба сумасшедшие, — прошептал он.

Его рука под моей юбкой наконец достигла цели. Не проникая внутрь, но ладонью, через тонкий батист панталон, накрыла ту самую горячую, влажную точку. Я вздрогнула всем телом, подавив крик. Он замер, ощущая под ладонью мою откликающуюся, трепещущую плоть. Потом начал водить ладонью по ней — медленно, ритмично, с нарастающим давлением. Это было не проникновение, не взятие. Это было совместное, тайное деяние. Он рисковал всем. Я рисковала репутацией. И в этом обоюдном риске рождалась невероятная, запретная близость.

Я откинула голову на прохладный ствол оливы, позволив волнам нарастающего удовольствия смыть страх. Я не смотрела на него. Я смотрела в синее небо сквозь листья, чувствуя, как его шершавая, сильная рука доводит меня до того края, где не существует ни сословий, ни условностей, есть только тело и жар.

Кончила я тихо, сдавленно, кусая губу, чтобы не закричать, всё тело содрогнулось в судороге наслаждения. Его рука убралась, медленно, нехотя. Он отодвинулся, встал на ноги, отряхивая колено. Его лицо было бледным, но глаза горели.

— Теперь… теперь вам точно нужно идти, синьорина, — сказал он хрипло, но уже без прежней тревоги. Теперь мы были соучастниками.

Я встала, поправляя платье дрожащими руками. Ноги едва держали. Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова, и пошла прочь, не оглядываясь.

 

 

Глава 6

 

Свадьба Беатриче была ослепительным, оглушительным спектаклем. Герцог, её жених, был сух и величественен, как музейный экспонат; сама же сестра в белом кружеве напоминала изящную, идеально отполированную жертву, которую ведут к алтарю с застывшей на лице улыбкой. А я… Я была живым контрастом этой ледяной церемонии.

В новом платье цвета молодого вина, с декольте, от которого у матери случались тихие припадки, я чувствовала себя не гостей, а хозяйкой незримого праздника. Вино, лёгкое и игристое, лилось рекой. Первый бокал смыл остатки стеснения. Второй — разжег внутри знакомый, дерзкий огонёк. К третьему мир заиграл новыми красками: звуки музыки стали глубже, взгляды мужчин — откровеннее, а собственное тело — удивительно лёгким и послушным инструментом.

Я стояла у колоннады, прислонившись к прохладному мрамору, и наблюдала. Женихи — реальные и потенциальные — кружили вокруг, как пчёлы. Молодой граф с глазами голубя и влажными ладонями. Офицер, чей взгляд скользил по мне, будто оценивая трофей. Но я лишь улыбалась, отказывалась от танцев под благовидными предлогами и слушала. Слушала своё тело.

Рядом вихляла Джованна, сияя от счастья сборщика сплетен.

— Слышала, как тётушка говорила с мамашей, — прошептала она, присаживаясь ко мне. — Говорят, старый герцог перед свадьбой спрашивал у доктора какое-то средство… для сил, понимаешь? Для брачной ночи. Представляешь, как Беатриче сейчас? — Она фыркнула, и в её смешке было больше жестокого любопытства, чем сочувствия.

Слова сестры не вызвали во мне ужаса, лишь циничную усмешку. Её «брачная ночь» казалась мне теперь не трагедией, а просто ещё одной скучной, регламентированной формальностью. У меня же… у меня была свобода. Пусть греховная, пусть опасная, но своя.

Именно тогда он появился. Незнакомец. Не из самого высшего круга — возможно, дальний родственник со стороны герцога, или успешный негоциант, приглашённый за щедрость. Мужчина лет тридцати, с уверенным, чуть усталым лицом, без тени подобострастия во взгляде. Он стоял в стороне, курил тонкую сигару и наблюдал за мной. Не за моим декольте, а за моим лицом. И когда наши взгляды встретились, он не отвёл глаза, а лишь слегка приподнял бокал в молчаливом тосте.

Вино ударило в голову сладкой волной. Я ответила ему едва заметным кивком. Он отставил бокал, медленно затушил сигару и, не спеша, начал прокладывать путь ко мне через толпу. Он не пробивался, не суетился. Он просто шёл, и люди расступались.

— Простите, — его голос был низким, спокойным, без заискивающих нот. — Вино на этой свадьбе, несомненно, лучший гость. Но ему требуется достойная пара. Не сочтёте за дерзость, если я предложу вам прогуляться? В саду воздух… менее спёртый.

Он не просил танца. Он предлагал бегство. И в его глазах я прочла не намерение покорить, а готовность к игре. Игре на равных, где правила диктует не происхождение, а взаимное желание.

— Боюсь, мать будет недовольна, — сказала я, но уже улыбаясь, чувствуя, как сердце бьётся чаще не от страха, а от предвкушения.

— А мы не будем её спрашивать, — парировал он, и в уголке его рта дрогнула усмешка. Он протянул руку не для того, чтобы поддержать, а просто, ладонью вверх, как бы предлагая выбор.

Я положила свою руку ему на ладонь. Его пальцы сомкнулись вокруг моих — тёплые, сухие, уверенные. Никаких дрожащих прикосновений юнцов. Он повёл меня не к главному выходу в сад, а к боковой аркаде, ведущей в ту часть парка, где фонтаны журчали тише, а тени от кипарисов были гуще и длиннее.

Мы шли молча. Звуки праздника отдалялись, превращаясь в приглушённый гул. Воздух и вправду стал прохладнее, пахнущим ночными цветами и влажной землёй. Моё опьянение не прошло, оно лишь сменилось ясной, звонкой эйфорией. Я была здесь, с незнакомым мужчиной, в тайне от всех, и каждая клеточка моего тела пела от этого.

Он остановился в небольшой полукруглой нише, скрытой зарослями жасмина. Отсюда был виден лишь кусочек освещённого фасада палаццо.

— Наконец-то можно дышать, — сказал он, обернувшись ко мне. Лунный свет падал на его лицо, делая его черты резче, а глаза — темнее. — И можно говорить. Без этих бесконечных условностей.

— О чём? — спросила я, облокотившись на каменный парапет. Вино делало меня смелее.

— О том, о чём все здесь думают, но не говорят, — он сделал шаг ближе. — О том, что ты — самое живое существо на этом мёртвом празднике. И что смотреть на тебя — одно удовольствие. А думать о том, чтобы прикоснуться…

Он не закончил. Его рука поднялась и коснулась не моей руки или плеча, а пряди моих волос, выбившейся из причёски. Он намотал её на палец, медленно, чувственно.

— …об этом и думать-то страшно.

Но в его глазах не было страха. Была лишь сосредоточенная, хищная нежность. И я поняла, что попала именно туда, куда хотела. В ситуацию, где слова ничего не значат, где важны лишь взгляд, прикосновение и обоюдная готовность переступить черту. Я не спросила его имени. Он не спросил моего. Мы были просто мужчиной и женщиной в ночном саду, и предстоящая брачная ночь моей сестры с пожилым герцогом делала нашу мимолётную, украденную у судьбы близость лишь острее и слаще. Я не отстранилась. Я позволила ему накручивать мои волосы на палец, чувствуя, как по спине бегут знакомые мурашки. Праздник продолжался без нас, а здесь, в тени жасмина, начиналось нечто иное — тихое, приватное и безумно притягательное.

Его пальцы в моих волосах, его близость, запах дорогого табака и кожи — всё это создавало головокружительный коктейль с вином в моей крови. Он наклонился, и его губы уже были в сантиметре от моей кожи у виска, дыхание обжигающе тёплое.

— Тебя, должно быть, ищут, — прошептал он, но его голос звучал как соблазн, а не предупреждение.

— Пусть ищут, — выдохнула я, и моя рука сама легла ему на предплечье, чувствуя твёрдую мышцу под тонкой тканью сюртука.

Он замер, оценивая мою смелость. Затем его губы наконец коснулись моей кожи — не в поцелуе, а в долгом, медленном прикосновении у края волос. Волна жара накатила на меня, и я чуть слышно застонала, позволив голове откинуться назад. Его рука скользнула с моих волос на шею, большой палец провёл по линии челюсти, заставляя меня встретиться с его взглядом. В его глазах горела победа и чистая, неприкрытая похоть.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Кто ты, ночная нимфа? — пробормотал он, его губы теперь двигались к моим. — Дочь какого-нибудь занудного графа, уставшая от приличий?

Винная смелость заставила меня улыбнуться прямо перед тем, как его рот должен был захватить мой.

— Дочь Конте Росси, — прошептала я, и мои слова повисли между нами, как внезапно упавший ледяной клинок.

Всё остановилось. Его губы, уже почти соприкоснувшиеся с моими, замерли. Рука на моей шее оцепенела. Я видела, как в его тёмных глазах, секунду назад полных огня, пробежала чёткая, холодная молния осознания. И не просто осознания моего статуса, а всего, что за ним следовало: власти моего отца, общественного скандала, возможного обвинения в совращении знатной девицы. Риск из пикантного превратился в смертельный.

Он отстранился так резко, будто коснулся раскалённого железа. Его рука убралась с моей шеи, он сделал шаг назад, потом ещё один. Выражение его лица перекроилось: похоть сменилась панической переоценкой, а затем — маской почтительного, ледяного самообладания.

— Контессина… — его голос стал глухим, формальным. Он откашлялся. — Прошу тысячу извинений. Я… я не осознавал. Лунный свет, вино… я позволил себе забыться.

Он говорил, отступая к краю ниши, готовясь к бегству. Вся его прежняя уверенность испарилась, оставив лишь испуганного мужчину, пойманного на опасной территории.

Разочарование, горькое и резкое, как уксус, поднялось у меня в горле. Мгновение назад я была желанной женщиной. Теперь — снова «контессиной», неприкосновенным товаром, чья цена и опасность слишком высоки для спонтанной ночной забавы. Моё тело, ещё секунду назад плавившееся от ожидания, теперь остывало, покрываясь мурашками от ночного воздуха и внутреннего холода.

— Да, — сказала я, и мой голос прозвучал неожиданно спокойно. — Вам, пожалуй, стоит вернуться на праздник. Меня, несомненно, уже хватились.

Он кивнул, несколько раз, слишком быстро. Сделал неловкий, короткий поклон.

— Разумеется. Ещё раз… мои глубочайшие извинения. Спокойной ночи, контессина.

И он растворился в темноте аллеи, двигаясь почти бегом, не оглядываясь.

Я осталась одна в нише. Добежали приглушённые звуки музыки. Где-то там, в ярко освещённых залах, моя сестра готовилась к брачной ночи с нелюбимым стариком, а моя мать, наверное, уже заметила моё отсутствие. Я медленно провела ладонью по тому месту на шее, где ещё чувствовалось жжение от его прикосновения.

В доме после свадьбы воцарилась странная, гнетущая тишина. Беатриче вернулась из поместья герцога бледная, с тёмными кругами под глазами, и заперлась в своих покоях. Её привычная маска добродетели дала трещину — в глазах стояла такая тоска и унижение, что даже мать не решалась её допекать. Через два дня к ней приехала её ближайшая подруга, графиня Элеонора, известная своим острым языком и не менее острыми нравами. Они заперлись в будуаре.

Их подслушала, разумеется, Джованна. А потом, с сияющими от шокирующего восторга глазами, выложила всё мне, затащив в самый дальний угол оранжереи.

— Она плакала, Франческа, представляешь? Плакала! — Джованна шипела, хватая меня за руку. — Говорила Элеоноре, что это была пытка. Что он… старый козел… пахнет лекарствами и чем-то кислым. Что он проделал это при свете всех свечей, а слуга стоял за ширмой и подавал ему какие-то капли! Что он… — Джованна понизила голос до драматического шёпота, — что он был «маленький и сморщенный, как вяленый гриб», и ничего у него не получилось, как следует! Потом он рычал и тряс её, будто мешок, а потом… потом он использовал пальцы, толстые, с перстнями… чтобы «удостовериться», что она «не обманывает». А на простыне так и не появилось ни капли крови, и он обвинил её, что она уже не девица! Элеонора хохотала и говорила, что кровь — ерунда, что её можно сымитировать куриной, а можно и вовсе без неё обойтись, если знать как. А ещё она говорила…

Джованна выпалила всё, что услышала: грубые, циничные подробности о мужской анатомии, о том, что «это» может быть разным, о том, что «настоящая работа» начинается не с проникновения, а задолго до него, о приёмах, которые используют куртизанки, чтобы доставить удовольствие, даже когда не испытывают его сами. Это был не романтический лепет, а холодный, почти хирургический отчёт о механике полового акта, увиденный с самой уродливой его стороны.

Я слушала, и во рту пересыхало. Не от стыда, а от какого-то жадного, ненасытного любопытства. Теория, наконец, обретала чудовищно конкретные черты. Я представляла этого старого герцога, его «вяленый гриб», его перстни… и сравнивала с живым, мощным воспоминанием о Марко, с тем, что я держала в руке в саду. Контраст был ошеломляющим. Одно дело — смутные фантазии или даже острые, но не до конца понятные ощущения. Другое — вот эти грубые, физиологические термины, описывающие боль, унижение, технику.

И после этого потока информации меня охватила не жалость к сестре, а странная, неутолимая жажда. Теория требовала практики.

Я перестала просто бродить по саду. Я стала в нём охотиться. Выбирала время, когда жара спадала и тени становились длинными, и шла туда, где работал он. Не придумывала предлогов. Просто находила его. И останавливалась в нескольких шагах, молча.

В первый раз он лишь кивнул, продолжив подрезать куст. Во второй — остановился, выпрямился, вопросительно глянул. В третий раз, когда я появилась на пороге каретного сарая, где он чинил упряжь, он отложил инструмент, вытер руки о холстину и, не сводя с меня тёмного, неотрывного взгляда, спросил:

— Перчатка потерялась, синьорина?

В его голосе не было насмешки. Была усталая готовность и то самое понимание, которое связывало нас с того дня под оливой.

— Нет, — сказала я просто. Мой голос звучал твёрже, чем я ожидала. — Я хочу… спросить.

Он молча ждал. Воздух в сарае пах кожей, маслом и сеном.

— Ты… много девушек… знал? — выпалила я, чувствуя, как горит лицо, но не отводя глаз.

Он усмехнулся одним уголком рта, не отвечая прямо.

— Зачем вам это, синьорина? Чтобы сравнить?

— Чтобы понять, — сказала я. Подошла ближе. Теперь между нами было не больше метра. — Моя сестра… её брачная ночь. Это было ужасно. Мне сказали, как это бывает. Но я хочу знать… как это бывает по-другому. Не так, как у неё.

Он изучал меня долгим, тяжёлым взглядом. Видел не просто любопытствующую барышню, а девушку, которую теория до предела возбудила и испугала одновременно.

— По-другому бывает, — наконец сказал он тихо. — Когда не торопятся. Когда думают о женщине. И когда… знают, что делают.

Он сделал шаг вперёд. Его рука поднялась, и он медленно, давая мне время отпрянуть, провёл тыльной стороной пальцев по моей щеке. Шершавая кожа обожгла.

— Ты хочешь, чтобы я тебе показал? — спросил он, и в его голосе не было наглости слуги. Был спокойный вопрос равного — в этом конкретном, тёмном знании, которое было у него и которого так жаждала я.

Я кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Страх и желание сомкнулись в тугой узел где-то под горлом.

Он не повёл меня в укромный угол. Он остался там, в полумраке сарая. Он взял мою руку и поднёс к своей ширинке, но не заставил, а позволил мне самой расстегнуть пуговицы. Мои пальцы дрожали. Я сделала это. Вытащила его на свет. Он был таким, каким я помнила — мощным, живым, совсем не «сморщенным». Я смотрела на него теперь другими глазами — глазами, наполненными подслушанными циничными подробностями. Но реальность была сильнее любой теории. Реальность была в его жаре, в лёгкой пульсации, в том, как он застонал, когда мои пальцы обхватили его.

Его рука начала двигать моей, показывая медленный, мерный ход — от основания к головке и обратно. Под моей ладонью плоть будто наливалась ещё большей силой, росла, кожа натягивалась ещё больше. Я слышала, как его дыхание становится прерывистым, чувствовала, как вздрагивают мышцы его живота.

— Теперь… смотри, — прошептал он, и его свободная рука коснулась моего подбородка, мягко повернув моё лицо к тому, что делали наши руки.

Он высвободил свой член, и он стоял перед моим лицом, полный, тёмно-розовый, с блестящей каплей влаги на срезе. Вблизи он казался огромным, совсем не абстрактным. Он пах — чистым мужским потом, кожей и чем-то мускусным, острым, что щекотало ноздри и вызывало странный спазм где-то глубоко внизу у меня в животе.

Он поднёс палец к моим губам. Он ожидал, что я отпряну, или, в лучшем случае, позволю ему просто намазать мне губы. Но я сделала иначе.

Вместо того чтобы отстраниться, я медленно, глядя ему прямо в глаза, обхватила его запястье своей рукой и поднесла его палец ко рту. Не просто коснулась. Я взяла его палец в рот, обвила языком и, не отрывая взгляда, высосала с него всю влагу, чувствуя знакомый солоновато-горький вкус. Его глаза расширились от изумления. Он не ожидал этого.

Я отпустила его запястье, и прежде чем он успел что-то сказать или сделать, мои руки снова оказались на его бёдрах. Я уже не смотрела на него вопросительно. Моё движение было уверенным, почти дерзким. Я опустилась перед ним на колени на прохладную, пыльную землю сарая. Поза была та самая — из моего кошмара, из моих тайных мыслей. Но на этот раз я смотрела не снизу вверх в ужасе, а прямо перед собой, с вызовом.

— Синьорина… — начал он, и в его голосе впервые зазвучала не уверенность, а растерянность, почти тревога. Он попытался отступить, но я уже обхватила его ладонями у основания, чувствуя под пальцами мощную пульсацию.

— Ты хотел показать, — прошептала я, и мой голос звучал низко и странно хрипло. — А я хочу попробовать.

И прежде чем шок смог смениться в нём отпором, я наклонилась и взяла его в рот.

Он ахнул, коротко и резко, как от удара. Его руки впились мне в волосы, но не отталкивали — они сжались в кулаки, удерживая, фиксируя. Марко был захвачен врасплох, и его реакция была животной, немедленной. Глубокий, сдавленный стон вырвался из его груди.

Я не знала всех тонкостей. Ощущение полноты и лёгкого давления на гортань было шокирующим, но я не отпрянула. Я позволила памяти о движении моей руки направлять мою голову. Сначала медленно, осторожно, следя за его дыханием, за каждым вздрагиванием мышц его живота. Потом, почувствовав, как его пальцы в моих волосах сжимаются сильнее, слыша его прерывистые, хриплые стоны, я стала двигаться увереннее, быстрее.

Это было не служение. Это было завоевание. Я слышала, как его сбивается дыхание, как он бормочет что-то несвязное, смесь проклятий и мольб. Моё собственное тело отзывалось на это дикой, стыдной волной жара. Я делала это не только для него. Я делала это для себя. Чтобы доказать себе, что я могу.

Он продержался недолго. С рычащим, подавленным криком, который он тут же погасил, закусив губу, он кончил мне в рот. Я почувствовала горьковатый, тёплый поток, заставивший меня сглотнуть рефлекторно. Я отстранилась, вытирая тыльной стороной ладони влажные губы.

Мы смотрели друг на друга в полумраке. Он, всё ещё тяжело дыша, смотрел на меня с выражением, которого я у него ещё не видела: шокированного уважения, почти страха, смешанного с невероятным, животным восхищением. Он был потрясён до глубины души.

— Мадонна… — выдохнул он наконец, откидываясь спиной на стойло, будто ему нужна была опора. — Откуда ты… этому научилась?

Я медленно поднялась с колен, отряхивая платье. Во рту всё ещё стоял его вкус.

Я развернулась и вышла из сарая, оставив его одного с его изумлением. Я не чувствовала стыда. Я чувствовала лёгкость и головокружительную силу.

 

 

Глава 7

 

Сны стали моей новой, извращённой реальностью. Ночью я больше не молилась. Я проваливалась в беспокойный сон, где пыльные солнечные лучи сарая смешивались с полумраком конюшни. Просыпалась я с учащённым сердцебиением, с мокрыми от пота простынями и с чётким, непристойным воспоминанием об ощущении полноты во рту, которое не покидало меня до самого утра.

Это наваждение пропитало всё. На уроках музыки маэстро Гваданьи хмурился, стуча костяшками пальцев по крышке клавикорда.

— Контессина, это немыслимо! Ваша аппликатура стала грубой, как у деревенского тапера! Вы пропускаете пассажи, которые раньше исполняли безукоризненно. Ваш ум, ваша душа не в музыке!

Он был прав. Мои пальцы, помнившие шершавую кожу Марко, неловко спотыкались по полированным клавишам. Вместо чистых линий Баха я слышала в голове тяжёлое, прерывистое дыхание. Я пыталась собраться, но образы были сильнее.

Отец, между тем, казалось, и не замечал моего смятения. Устроив Беатриче, он с новым энергичным видом обратился к нашему с Джованной будущему. За ужином, разрезая мясо уверенными движениями, он рассуждал с матерью:

— Для Джованны нужно искать не просто титул, а перспективу. Молодой граф ди Арджента, например. Его отец вложился в железные дороги. Состояние растёт, а титул старинный. Девушка бойкая, сообразительная — сможет держать себя в таких кругах.

Джованна, сидевшая рядом со мной, под столом щипала меня за колено, её глаза блестели от азарта. Её будущее было для неё захватывающей игрой в дипломатию и богатство. Она слушала отца, впитывая каждое слово о приданом, связях, выгоде.

А я сидела, отодвигая еду по тарелке, и думала о другом. Он строил для нас будущее на фундаменте нашей непорочности, даже не подозревая, что его собственная дочь, сидящая напротив, вспоминает вкус чьего-то члена.

И когда вечером я ловила на себе задумчивый, оценивающий взгляд отца — взгляд хозяина, рассматривающего удачное вложение, — меня охватывала не робость, а странное, почти кощунственное презрение. Он думал, что контролирует мою судьбу. Он не знал, что его маленькая Франческа уже давно ускользнула из-под его власти в тёмный, сладкий омут собственных открытий, и обратной дороги оттуда не было.

Воскресное утро было вылито из стекла и холода. Мать, в своём лучшем чёрном шёлковом платье и кружевной мантилье, строила нас с Джованной в прихожей, как солдат перед смотром. Её лицо было благостным и непроницаемым, взгляд скользнул по мне, задержавшись на моих, как ей вероятно казалось, чересчур ярких из-за бессонницы глазах.

— Сегодня особый день, — объявила она. — Чистая исповедь перед причастием. Я хочу, чтобы вы подошли к этому со всей серьёзностью. Душа должна сиять, как утренняя роса.

Джованна, уже наученная предстоящими переговорами о её замужестве, кивала с поддельным благочестием. У меня же в животе завязался холодный, тугой узел. Исповедь. Отец Бенедетто.

В церкви он уже стоял у исповедален, принимая прихожан. Когда наша очередь приблизилась, и он поднял глаза, наш взгляд встретился на мгновение. В его обычно неподвижных, как у карпа, глазах мелькнуло что-то быстрое, почти паническое — и он тут же опустил веки, сделал шаг назад, пропуская вперёд какую-то старушку. Он избегал меня. После той последней исповеди, где он потерял над собой контроль, он явно боялся повторения.

И это… это разожгло во мне что-то гадкое, острое, неукротимое. Не страх, не раскаяние. Желание. Желание наступить на это его показное, трусливое благочестие. Добить его. Заставить эту сухую, благообразную фигуру снова затрепетать, снова издать тот самый хриплый, беспомощный стон. Мне вдруг, с ясностью молнии, захотелось узнать — а каков он на вкус? Не его сперма, а он сам. Кожа его шеи под воротничком, его тонкие, бледные губы, которые шептали отпустительные молитвы. Эта мысль была такой похабной, такой чудовищно кощунственной, что у меня перехватило дыхание. От неё самой стало мучительно стыдно, жарко, будто я уже совершила это.

Джованна вышла из исповедальни, слегка покрасневшая, и толкнула меня локтем: «Твоя очередь». Мать одобрительно кивнула.

Я вошла в тесную, пахнущую деревом и старым страхом кабину. Опустилась на колени. Камень был ледяным, знакомым. За решёткой виднелся смутный силуэт. Он сидел, отклонившись назад, будто стараясь увеличить дистанцию.

Benedicite, filia…

— начал он привычным, натренированно-бесцветным голосом.

Я не дала ему закончить.

Mea maxima culpa

, отец, — выпалила я, и мой голос прозвучал тихо, но чётко, без тени привычного девичьего трепета. — Грехи мои… они стали конкретны.

Я почувствовала, как он замер. Тишина стала тягучей.

— Говори, — произнёс он наконец, и в этом слове была не пастырская снисходительность, а настороженность дикого зверя.

И я начала. Не о Марко, не о драгуне, не о брате. Я начала о нём. О том, как я видела его страх. Как это возбудило во мне не раскаяние, а… желание. Жажду унизить его святость ещё больше. Я описала свои мысли — те самые, похабные. О том, чтобы прикоснуться губами к его руке, держащей крест. О том, чтобы разомкнуть его строгие, бледные губы не для молитвы, а для чего-то иного. О том, чтобы заставить его почувствовать то, что чувствовал Марко, что чувствовал Федерико. Я говорила откровенно, почти клинически, выворачивая наизнанку самое грязное, что рождалось в моей душе, и швыряя это ему в лицо за резной решёткой.

Сначала был только звук его дыхания — оно стало неровным, сбившимся. Потом я услышала тихий скрежет — это он стиснул зубы. Потом — слабый, но отчётливый звук трения ткани о дерево. Он ёрзал на стуле.

— Довольно… — прохрипел он, когда я на секунду замолчала. — Это… это дьявол говорит твоими устами, дитя!

— Нет, отец, — перебила я его, и в моём голосе зазвучала странная, металлическая твёрдость. — Это я. Франческа. И я хочу знать, какой вы на вкус. От этого желания мне стыдно до смерти. Но оно есть. И я принесла его сюда, вам. Чтобы вы… очистили меня. Или… присоединились.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Последние слова повисли в воздухе, наполненном запахом воска и греха.

Из-за решётки донёсся сдавленный, болезненный звук, будто ему в горло воткнули нож. Потом — отчётливый, влажный звук того, как он сглотнул. Я увидела, как его рука — та самая, что должна была подняться для благословения, — дрожа, поднялась и схватилась за край решётки, белые костяшки пальцев выступили под кожей.

— Уйди… — прошептал он, и в его голосе была не праведная ярость, а агония, полное крушение. — Уйди, именем Господа… иначе… иначе я…

Он не закончил. Но в этой незаконченности было всё. Признание его собственной слабости, его собственного, такого же тёмного ответа на моё чудовищное признание. Он не проклял меня. Он умолял. И

Я медленно поднялась с колен. Ноги не дрожали.

— Ваша епитимья, отец? — спросила я тем же ледяным тоном.

Долгая пауза. Потом голос, разбитый, пустой:

— Молитва… сорок дней… строгого поста… Иди…

Я вышла. Мать и Джованна смотрели на меня ожидающе. Я опустила глаза, сделав вид, что смиренна и потрясена очищением. Но внутри бушевало нечто иное. Стыд был. Но он тонул в океане странного, извращённого ликования.

Мы пошли к скамьям. Я шла, глядя перед собой, но вся кожа чувствовала его взгляд, прилипший к моей спине.

Известие обрушилось на наш дом, как официальная прокламация: тихо, весомо и не оставляя пространства для возражений. Отец объявил о нём за ужином, отложив нож и вилку с видом полководца, завершившего удачную кампанию. Женихом был синьор Леонардо Вальди, молодой, но уже влиятельный флорентийский банкир с дворянским патентом, вдовец без детей. «Солидное положение, безупречная репутация, состояние, которое будет только расти», — бубнил отец, в то время как мать сияла, а Джованна смотрела на меня с завистью и любопытством.

Я видела его на помолвке — высокий, со строгими, но приятными чертами лица, тёмными волосами, аккуратно зачёсанными назад, и спокойными, умными глазами цвета тёмного янтаря. Его руки, когда он взял мою для формального поцелуя, были сухими и тёплыми, прикосновение — уважительным, но в нём чувствовалась сила. Он пах не конюшней или порохом, как Марко, и не ладаном, как отец Бенедетто, а дорогим мылом, свежей шерстью и лёгким, пряным одеколоном. Он говорил со мной не как с ребёнком, а как с равной, спрашивая мнение о новой опере, недавно поставленной в театре Пергола. И в этот момент что-то в дрогнуло. Это было не животное влечение, не вызов тайны, а что-то новое — признание в нём достойного партнера, человека, рядом с которым моя будущая роль графини Вальди не казалась бы лишь тюрьмой. Он мне понравился. Искренне, по-человечески.

А потом он уехал. В Милан, по неотложным делам банка. Свадьбу назначили через полгода — время, необходимое для подготовки приданого, согласования контрактов и прочих бесконечных формальностей. Полгода. Шесть месяцев пустоты, ожидания и тления.

Именно это тление разожгло во мне новый, нестерпимый огонь. Теперь желание имело лицо — красивое, умное лицо Леонардо. Я изнывала. Я ложилась спать, представляя не грубые ласки слуги или порочные фантазии о священнике, а его руки, его губы, его тело рядом с моим. Но между мной и этим телом стояла железная дверь времени и условностей. И моя собственная, ненавистная теперь, девственность, которую я должна была беречь как зеницу ока для брачной ночи, которая казалась вечностью.

И тогда, как будто сам дьявол, знавший мои мысли, подбросил мне ответ. Информация пришла, как всегда, окольным, грязным путём. Через Джованну, которая, подслушав разговор кухарок и прачек у водоразборной колонки, влетела ко мне, задыхаясь от восторга.

— Ты не поверишь! — шипела она. — Та, новая прачка, та, что с шрамом на щеке… она говорила, что была в Венеции, обслуживала одну куртизанку! И та куртизанка рассказывала, как можно… ну… как мужчина может иметь удовольствие с девушкой, и та останется девицей для мужа! Прямо как в сказке!

Я притворилась равнодушной, но сердце заколотилось. — Что за глупости, Джованна.

— Не глупости! — она понизила голос до драматического шёпота. — Она говорила… про задницу. Что там… тоже можно. И что если использовать мазь, специальную, чтобы не было больно, то всё получается даже… приятно. А кровь на простыне — фигушки! И муж потом счастлив, что жена нетронутая.

Она выпалила это и смотрела на меня, ожидая шока. Шок был, но иного рода. Во мне вспыхнул не стыд, а ослепительное, жгучее озарение.

Девственность — этот священный «сосуд» — оказался не единственным путём. Существовал обходной манёвр. Тайный, греховный, но дарующий власть над собственным телом и над ожиданиями других. Мысль о том, что я могла бы разделить эту тайну с Леонардо до свадьбы — нет, не с ним, он далеко, он неподходящ для таких рискованных игр, — но с кем-то другим… И при этом остаться «непорочной» для официальной брачной ночи… Это было головокружительно.

Вопрос теперь был в «мази». В смазке. Моё практическое мышление, отточенное в сарае и саду, тут же принялось за работу. Аптека? Слишком рискованно, спросят, зачем. Доктор? Немыслимо. Оставались слуги. Та самая прачка со шрамом. Или… Марко. Он знал вещи. Он был из мира, где такие проблемы решались просто.

 

 

Глава 8

 

Добыча мази превратилась в навязчивую идею, в практическую задачу, которая вытеснила все другие мысли. Я наблюдала. Прачка со шрамом — Агнесса — была угрюма и молчалива, смотрела на господ исподлобья. Подступиться к ней напрямую было слишком рискованно. Оставался Марко. Он был связью с тем миром, где такие вещи знали и, возможно, даже имели под рукой.

Я выследила его на заднем дворе, где он рубил дрова. Звон топора был резким, ритмичным. Я подождала, пока он, запыхавшись, не остановился, чтобы вытереть пот со лба.

— Мне нужно кое-что, — сказала я прямо, без предисловий, выйдя из тени навеса.

Он обернулся, оперся на топорище. В его глазах не было удивления, лишь усталое ожидание. — Опять урок, синьорина?

— Не урок. Вещь. Мазь. Та, что… чтобы не было больно. Там, сзади.

Я выпалила это, чувствуя, как горят уши, но глядя ему прямо в глаза. На этот раз я не просила знаний. Я просила инструмент.

Он долго смотрел на меня, его лицо было непроницаемым. Потом медленно покачал головой.

— Такие штучки не лежат на полке в лавке, синьорина. Их либо у аптекаря особого спросишь, либо… у тех, кто в этом деле. И то, и другое вопросы вызывает. Опасные вопросы.

— Я знаю. Поэтому спрашиваю у тебя.

Он усмехнулся, коротко и беззвучно.

— И чем ты заплатишь? У меня ведь нет твоих золотых монет. Да и брать их за такое — верная петля на шее.

Тут и начался торг. Самый неприличный из всех возможных. Он отложил топор, сделал шаг ближе. От него пахло потом, деревом и чем-то грубым, мужским.

— Информация — за информацию. Услуга — за услугу, — прошептал он. — Покажи, что у тебя есть, чтобы предложить. Кроме обещаний.

Моё сердце упало, но одновременно внутри что-то ёкнуло — знакомое, опасное возбуждение от игры на краю. Он хотел платы натурой. И я знала, в какой валюте.

— Что ты хочешь? — спросила я, и голос мой звучал чуть хрипло.

— Сначала — посмотреть, — сказал он просто. — Ты вся такая затянутая, зашнурованная. Хочу видеть, за что, собственно, буду стараться.

Это было унизительно. Но и… справедливо, в его грубой, простой системе ценностей. Я оглянулась. Двор был пуст. Я сделала шаг назад, в глубь навеса, где нас скрывали тень и поленницы дров. Дрожащими пальцами я стала расстёгивать крючки лифа своего простого домашнего платья. Он стоял и смотрел, не двигаясь, лишь его глаза стали темнее. Ткань расступилась, затем я стянула с плеч тонкую сорочку. Грудь обнажилась, кожа покрылась мурашками от прохладного воздуха и его пристального взгляда.

Он молчал. Потом медленно свистнул сквозь зубы.

— Ладно. Этого хватит, чтобы я спросил. Но чтобы принести… нужно больше. Нужно… убедиться, что товар стоит хлопот.

Его рука протянулась. Я застыла. Он не спеша, почти изучающе, провёл шершавыми пальцами по коже от ключицы вниз, к округлости. Потом ладонь полностью накрыла одну грудь, сжала её с силой, которая была не больной, но властной, утверждающей его право на этот осмотр. Его большой палец провёл по соску, и тот предательски затвердел под его прикосновением. Я закусила губу, чувствуя, как по всему телу пробегает дрожь — смесь отвращения и того самого, проклятого возбуждения, которое никогда не обманывало.

— Довольно, — выдохнула я, когда его пальцы стали сжимать сильнее.

Он отпустил, но рука осталась висеть в воздухе.

— Мазь будет завтра. Здесь же. В это время. И тогда… тогда мы проверим её качество. Наглядно. Поняла?

Это был уже не торг. Это был ультиматум. Он получал мазь. А затем получал право быть первым, кто опробует её на мне — в том самом, заднем, тайном месте, о котором я так жаждала узнать больше. Цена оказалась выше, чем я думала. Но и желание было сильнее страха. Я кивнула, быстрее натягивая сорочку и застёгивая платье. Он повернулся, снова взялся за топор, будто ничего не произошло.

На следующий день, дрожа от нетерпения и страха, я пришла снова. Он был уже там. Молча протянул мне маленький, грязный роговой пузырёк с деревянной пробкой.

— Говяжий жир с травами, — коротко пояснил он. — То, что используют для натруженных мест. Никто вопросов не задаст.

Я сжала пузырёк в ладони, он был тёплым от его кармана. Потом я посмотрела на него. Он смотрел на меня, и в его глазах не было торжества, только тёмное, сосредоточенное ожидание. Он заплатил за это рискованным вопросом где-то в городе. Теперь настала моя очередь платить.

Я сжала тёплый роговой пузырёк в ладони, чувствуя, как подступает тошнота от грязи этой сделки и от его ожидающего взгляда. Он уже сделал шаг вперёд, его руки потянулись ко мне, чтобы развернуть, прижать к поленнице. В его глазах читалась уверенность, что сейчас он получит полную оплату.

— Нет, — сказала я тихо, но так, чтобы он услышал, и сделала шаг назад, за пределы его досягаемости.

Он замер, нахмурился.

— Как «нет»? Договор есть договор.

— Договор был — мазь за показ и… за прикосновение, — напомнила я, и мой голос приобрёл ту самую ледяную, хозяйскую твердость, которую я слышала у матери, когда та делала выговор слугам. — Ты посмотрел. Ты потрогал. Мазь ты принёс. Сделка закрыта.

Он рассмеялся, коротко и беззвучно, но в смехе не было веселья.

— Ой ли? А кто её проверять будет, эту мазь? Может, она никуда не годится? Проверка — часть сделки. Иначе как я узнаю, что не обманули?

В его логике был свой, грубый смысл. Но я уже не была той девчонкой, которую можно было загнать в угол одной намёшкой. Я выдержала паузу, глядя на него, оценивая его — слугу, который осмелился торговаться с дочерью хозяина. Риск был огромен с обеих сторон.

— Хорошо, — сказала я наконец. — Проверка. Но не та, что ты хочешь. Ты получишь то, что уже получал. И за это ты мне скажешь всё, что знаешь об этой мази. Как её использовать. Сколько нужно. Как смыть, чтобы не осталось запаха. Всё.

Я опустилась на колени на пыльную землю, не дожидаясь его ответа. Это был мой ход. Я платила той монетой, которую уже знала, которая давала мне ощущение контроля, даже в таком унизительном положении. Я не позволю ему взять больше. Заднее отверстие, этот новый, таинственный путь, оставалось неприкосновенным — не из страха или брезгливости, а потому что я решила приберечь его для кого-то другого. Для Леонардо, моего прекрасного жениха, или, может быть, для кого-то, кто будет достоин этого последнего, самого потаённого знания о моём теле. Марко же был инструментом. Полезным, грубым, но всего лишь инструментом.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он какое-то время молча смотрел на меня сверху вниз, и я видела, как в его глазах борются разочарование и уважение. Он понял, что проиграл этот раунд. Сдавленный вздох, и он расстегнул штаны.

Когда всё было кончено, и я, вытирая губы, поднялась, он, поправляя одежду, начал говорить. Сухо, без подробностей, как солдат, докладывающий о поставках. Какое количество мази нужно, как её растереть в ладонях, чтобы согреть, как важно действовать медленно. Как смыть потом жирное пятно с кожи и белья. Его инструкции были бесценны.

Я кивнула, пряча пузырёк в складках платья.

— Если обманешь — я скажу, что ты ко мне приставал. Поверят мне, а не тебе.

— Знаю, — буркнул он. — Поэтому и не обману. Но и ты… не заставляй меня снова искать эту дрянь. Одна услуга — одна плата.

Мы разошлись. У меня в кармане лежал ключ к новой свободе и новому греху. Но грех этот был теперь моим осознанным выбором, моим стратегическим запасом. Я заплатила за него дорого, но той ценой, которую сама назначила. И теперь, сжимая в руке грязный пузырёк, я думала не об унижении, а о будущем. О том, как однажды, когда время и партнёр будут подходящими, я использую это знание, чтобы обмануть всех — и мужа, и семью, и само понятие невинности. И в этом обмане будет моя единственная подлинная власть.

Исповедь о мази стала последней, тончайшей трещиной, через которую хлынул потоп. Я говорила, стоя на коленях в темноте, не каясь, а почти отчитываясь: о своём намерении, о торге, о грязном роговом пузырьке, спрятанном теперь в моей шкатулке рядом с бусинами и высохшими цветами. Я описала всё, вплоть до его шершавых пальцев на моей коже и той странной, покупательной близости, что была между нами в навесе.

Сначала за решёткой стояла такая тишина, что я услышала, как где-то далеко капает вода. Потом — звук. Не дыхания. Скорее, тихого, сдавленного скрипа, будто ломается что-то деревянное внутри него. Потом его голос, но это был уже не голос отца Бенедетто. Это был хриплый, сорванный шёпот совершенно другого человека.

— Где… она сейчас? Эта… мазь?

— Со мной, — ответила я, и сама удивилась своей откровенности. Рука невольно сжала складки платья, под которым в кармане лежал тот самый пузырёк. Я принесла его сюда, как талисман, как вызов.

— Дай… Дай мне её. — В его просьбе была не пастырская требовательность, а лихорадочная, почти детская жадность. — Её нужно… уничтожить. Немедленно.

Я медленно достала пузырёк и просунула его в одно из резных отверстий в решётке. Его пальцы, холодные и влажные, выхватили его из моих рук. Послышался звук откупоривания, потом — тихий всхлип, будто он понюхал содержимое. Пахло теперь не только ладаном и воском, но и едва уловимым, животным ароматом жира и трав.

— Иди. В боковую капеллу. Ту, что за алтарём. Жди, — прошептал он, и его слова были уже не отпусканием грехов, а приказом сообщника.

Я вышла из исповедальни, сердце колотилось где-то в висках. В пустой, холодной капелле, освещённой лишь красной лампадкой у распятия, я ждала. Он вошёл через потайную дверь в стене, без сутаны, в одной простой рясе, подпоясанной верёвкой. Его лицо в полумраке было серым, осунувшимся, а глаза горели лихорадочным, нездоровым блеском. В руке он сжимал пузырёк.

— Это… осквернение… — пробормотал он, но его рука тянулась ко мне. Он толкнул меня к стене, к холодной фреске с изображением мучеников. Его поцелуй был отчаянным, полным отчаяния и ярости на самого себя. Потом он опустился на колени. Это не было поклонением. Это было падением. И я, словно загипнотизированная, помогла ему. Помогла ртом, чувствуя, как его тело, долгие годы дремавшее под грузом обетов, пробуждается с такой неистовой, болезненной силой, что мне стало страшно. Он стонал, причитая что-то на латыни, смешивая молитвы с похабными словами.

А потом, когда он уже был на грани, он поднял пузырёк.

— Ты хотела знать… хотела попробовать… — его голос дрожал. — Вот. Теперь… твоя очередь познать мерзость до конца.

Он вылил холодную, жирную мазь себе на пальцы, а потом, грубо задрал мои юбки. Я не сопротивлялась. Меня парализовало смесью ужаса и того самого, пожирающего любопытства. Его пальцы, липкие и неумелые, нашли то заднее место. Давление было грубым, но мазь сделала своё дело — боль была приглушённой, тупой. А потом… Потом он вошёл в меня. Не спереди. Сзади. Там.

Ощущение было совершенно иным, чем с Марко. Не стремительным и животным, а медленным, почти ритуальным, полным мучительной неловкости и шокирующей интимности. Его член, который только что был у меня во рту, теперь проникал в самое тайное, не предназначенное для этого место. Он был не таким мощным, как у Марко, но в его движении была какая-то древняя, почти первобытная тяжесть — тяжесть плоти, десятилетиями подавляемой и теперь вырвавшейся на волю с разрушительной силой. Он стонал, плакал, его слёзы капали мне на шею. Это был не секс. Это было надругательство. Надругательство над его саном, над моим телом, над самой идеей святости этого места.

Когда он, сдавленно закричав, закончил, он просто отстранился и рухнул на каменный пол, закрыв лицо руками. Его тело сотрясали беззвучные рыдания. Я стояла, опираясь о стену, чувствуя, как по внутренней стороне бедра стекает тёплая, чужая жидкость, смешанная с жирной мазью. Запах был отвратительным — сперма, травы, пот и ладан.

Я не взглянула на него ещё раз. Я поправила одежду и вышла из капеллы, шатаясь. Пузырёк остался лежать на полу рядом с плачущим священником.

 

 

Глава 9

 

Лихорадка, свалившая меня после той ночи в капелле, была не обычной болезнью. Это было телесное восстание, сжигающее дотла стыд и страх. Я металась в бреду, и в горячечных видениях губы отца Бенедетто, Марко и того незнакомца с помолвки сливались в один жадный, неразличимый рот, который покрывал меня поцелуями. Я кричала, но звук терялся в сухих хрипах.

Мать, бледная от беспокойства за мою репутацию (болезнь могла сорвать свадьбу), вызвала доктора Мональди — пожилого, молчаливого человека с жёлтыми от табака пальцами. Он щупал мой пульс, смотрел на язык, качал головой и прописал покой и капли. Бутылочка с тёмной жидкостью стала моим проклятием. Каждый раз после того, как служанка давала мне положенную дозу, я погружалась в тяжёлый, бездонный сон, а просыпалась с горьковатым, химическим привкусом во рту — не таким, как от мужского семени, но отталкивающе чужим. В полубреду, в состоянии между сном и явью, мне мерещилось, что кто-то приходит ночью. Что доктор или даже отец… что они пользуются моим беспамятством. Я просыпалась с сухостью и той же горечью на губах, и парализующий ужас смешивался с невозможностью отличить кошмар от реальности. Моё тело, мои границы перестали быть моими. Их нарушали все кому не лень — и во сне, и наяву.

И пока я горела в своей комнате, в доме грянула настоящая катастрофа.

Это случилось в библиотеке. Беатриче, уже герцогиня, приехавшая навестить семью в своём новом, ледяном величии, искала какую-то книгу. Именно она и застала их: Джованну, на коленях перед Лоренцо, чья голова была запрокинута в немом блаженстве. Крика не было. Беатриче, говорят, просто ахнула, а потом, собрав всю свою выдержку, развернулась и пошла прямиком к отцу.

Последующая буря была тихой, свинцовой и беспощадной. Отец, узнав, не кричал. Он стал похож на статую из льда. Лоренцо, бледный и трясущийся, был к утру отправлен к дальнему родственнику в военный гарнизон на севере — «для закалки характера». А Джованну…

Мне рассказала об этом, шепча у самого уха, старая няня, принесшая мне бульон. Её лицо было искажено жалостью и суеверным страхом.

— Её не слушали, дитя моё, — шептала она. — Не слушали ни её слёз, ни её воплей, что это он её заставил, что это игра такая. Отец сказал одно: «Она опозорила кровь Росси. Её больше нет». Лишил её приданого, имени в завещании… Завтра монахини из Санта-Кьяры заберут её. Навсегда. О ней уже шепчутся в городе. Говорят, она… она ненасытная и больная на голову.

Я лежала, слушая, и холод расползался по мне быстрее, чем жар лихорадки. Моя дерзкая, хитрая сестра, мечтавшая о графах и богатстве, была сломлена в одно мгновение. Её будущее теперь — каменная келья, вечные молитвы и позор, который никогда не смоется. И причина… причина была в том же самом, в чём и я погрязла с головой. Только её поймали. Мысль была леденящей: это могла быть я. В следующий раз это могла быть я.

Этот шок, похоже, подействовал на мою болезнь сильнее любых капель. Лихорадка стала отступать, уступая место тяжёлому, безрадостному бесчувствию. Я выздоравливала, но была как пустая оболочка. Страх теперь жил во мне на уровне инстинкта. Страх быть обнаруженной. Страх конца.

Свадьба приближалась теперь не как желанное избавление, а как единственный возможный побег. Леонардо писал учтивые, сдержанные письма, справляясь о здоровье. Я диктовала матери в ответ столь же учтивые и пустые строки. Мои мысли были далеки от него. Они крутились вокруг тёмного пузырька, забытого в базилике, вокруг горечи во рту по утрам, вокруг искажённого от ужаса лица Джованны, когда её увозили в зарешеченной карете, даже не дав попрощаться.

В день, когда я наконец встала с постели и впервые подошла к окну, в поместье уже вовсю кипели приготовления к моему отъезду. Шили свадебное платье — ослепительно белое, символ той невинности, которой во мне не осталось и следа. Упаковывали сундуки с приданым. Я смотрела на это, и внутри не было ничего, кроме холодной, тяжёлой решимости. Этот дом, эти люди, эти воспоминания — всё это нужно было оставить позади.

Свадебное утро было ослепительным. Платье, присланное из Милана, было шедевром: тяжёлый шёлк цвета слоновой кости, вышитый серебряными нитями, с корсажем, который подчёркивал мою талию и бесстыдно выставлял напоказ пышную, почти вырывавшуюся из кружева грудь. Я смотрела на своё отражение и не узнавала себя. Это был образ идеальной, чистой невесты. Ирония была настолько горькой, что я чуть не задохнулась.

Леонардо в день свадьбы был воплощением обаяния. Его взгляд, полный искреннего восхищения, заставлял меня краснеть не от стыда, а от странного нового волнения. Его пальцы, берущие мою руку, были твёрдыми и уверенными. Он говорил тихие, умные комплименты, не походившие на грубые намёки других мужчин. Он умел ухаживать, и это, к моему удивлению, разжигало во мне настоящую, почти девственную страсть. Впервые я по-настоящему ждала ночи. Не как опасного эксперимента, а как возможности разделить эту новую, светлую близость с человеком, который, казалось, её заслуживал.

Именно в этот момент, когда я уже готова была выйти к гостям, ко мне подошла служанка с потупленным взглядом: «Конте требует вас в кабинете, синьорина. Немедленно».

Сердце упало. Я вошла. Кабинет был погружён в полумрак, несмотря на праздничный день. Отец стоял у камина спиной ко мне. На столе перед ним, будто обвинитель на суде, лежал тот самый роговый пузырёк с мазью. Он перевернулся и посмотрел на меня. Его лицо было не свирепым, а страшно спокойным, как поверхность воды перед бурей.

— Объяснись, — произнёс он одно-единственное слово.

Внутри всё сжалось в ледяной ком. Но я не дрогнула. Годы лжи, притворства и выверенного риска сделали своё дело. Вместо паники на меня нашло странное, ясное бесстрашие. Я сделала шаг вперёд, и на моих глазах сами собой выступили слёзы — не истеричные, а полные дочерней скорби.

— Отец… Я так боялась, что вы узнаете. Я хотела уберечь вас и мать от ещё одного удара.

Он моргнул, поражённый.

— О чём ты?

— Это… это Джованны, — прошептала я, и голос мой дрогнул идеально. Я опустила глаза. — Я нашла этот флакон у неё в комнате… ещё до… до той ужасной истории с Лоренцо. Она плакала, умоляла никому не говорить. Говорила, что это от прыщей… но я знала. Я чувствовала, что она в беде. Я спрятала его, чтобы защитить её. А потом… потом случилось то, что случилось. И я уже не могла признаться. Вы бы подумали, что я покрывала её разврат. — Я подняла на него заплаканные глаза. — Я предпочла взять вину на себя, лишь бы не позорить семью ещё больше. Но теперь… теперь, когда её нет, я вижу, как была неправа. Прости меня.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я произнесла это с такой убедительной дрожью в голосе, с таким выражением мучительной любви и раскаяния, что увидела, как каменная маска на его лице дала трещину. Он хотел видеть падение младшей дочери, уже опозоренной и изгнанной. Он был готов поверить в её абсолютную порочность. Моя история идеально ложилась в эту картину, и одновременно выставляла меня самоотверженной, почти святой сестрой, слишком любившей, чтобы разоблачить.

Он долго смотрел на флакон, потом на меня. Его взгляд смягчился, в нём мелькнуло что-то вроде усталой жалости.

— Глупая девчонка, — пробормотал он, но уже без гнева. — Доброта — не всегда добродетель. Хорошо, что этот… предмет, больше не будет пятнать наш дом.

Он взял пузырёк и сунул его в карман своего сюртука. В его движении была какая-то странная, почти торопливая решимость. И я вдруг с леденящей ясностью поняла: он не выбросит его. Он спрячет. И, возможно, позже, в сарае или в кабинете, попробует на какой-нибудь новой Лукреции. Эта мысль вызвала во мне не отвращение, а горькое презрение. Мы были одного поля ягоды, только я уже переросла его уровень лицемерия.

— Иди, — сказал он. — Твой жених ждёт. И помни: ни слова об этом. Никогда.

Свадьба прошла как в тумане, но тумане праздничном и ярком. Я ловила на себе восхищённые взгляды, чувствовала твёрдую руку Леонардо под локтем, слышала его тихий смех. И когда наступила ночь, и мы остались одни в его покоях во флигеле поместья, страх уступил место жгучему, новому любопытству.

Он был нежен и терпелив. Его ласки не были грубыми или неумелыми. Он словно читал моё тело, открывая его заново, с уважением, которого я никогда не знала. И когда настал момент, он вошёл в меня спереди, туда, где хранилась моя официальная, номинальная девственность. Была краткая, острая боль, потом чувство наполненности, которое на этот раз не было связано ни со страхом, ни с грязной сделкой. Он был доволен, увидев следы на простыне. Его поцелуй был благодарным, почти нежным.

На следующее утро, садясь в карету, которая увозила нас в Милан, я оглянулась на родной дом в последний раз. В его окнах мелькнуло лицо отца. Он стоял и смотрел нам вслед, одна рука лежала на кармане сюртука. Я помахала ему тонкой рукой в перчатке, с безупречной, холодной улыбкой невесты на лице. Затем откинулась на спинку сиденья, к Леонардо.

Карета тронулась, увозя меня от призраков сарая, капеллы, больной лихорадки и плачущей сестры за решёткой. Впереди был большой город, независимость и новая жизнь. И я знала, что моё настоящее образование — образование в области плоти, власти и обмана — только начинается. С чистого, официального листа. С блестящим, галантным мужем, который даже не подозревал, какую сложную, тёмную кошку он только что приобрёл в качестве жены.

 

 

Глава 10

 

Дорога в Милан превратилась в долгое, тряское, страстное посвящение в статус жены. Леонардо, отбросив дневную галантность, показал себя нетерпеливым и обладающим здоровым аппетитом мужчиной. Едва карета отъехала от поместья и скрылась за первым поворотом, его руки, уже не сдерживаемые приличиями, потянулись ко мне. Поцелуи были уже не учтивыми, а властными, полными конкретного намерения.

— Я ждал этого всю вечность, — прошептал он губами у моего уха, в то время как его пальцы ловко расправлялись со шнуровкой моего дорожного платья.

Карета подпрыгивала на ухабах, и каждый толчок вгонял нас друг в друга глубже. Он взял меня первый раз быстро, почти по-мальчишески, прислонив к дверце, заглушая мой вскрик своим поцелуем. Второй раз был медленнее, на сиденье, когда стемнело и в окнах мелькали лишь огни редких хуторов. Я кусала его плечо, чтобы не стонать слишком громко, прислушиваясь сквозь звон крови в ушах к размеренному топоту лошадей и безразличному молчанию кучера на облучке. Это был новый опыт — близость в движении, в темноте, украденная у времени и пространства. И в ней была своя, дикая поэзия.

Милан встретил нас не светом, а гулом и запахом. Запахом угольной пыли, свежей выпечки, дорогих духов и нечистот — смесь, в которой бился пульс огромного, живого существа. Из окна кареты я, прижавшись лбом к стеклу, жадно впитывала картины: величественные палаццо с позолотой, шумные траттории, элегантные дамы в сопровождении лакеев, и… они. Куртизанки. Их нельзя было спутать ни с кем. Они стояли небольшими группами у театров или неспешно прогуливались, одетые не столько богато, сколько вызывающе — с глубокими декольте, в ярких, обтягивающих платьях, их взгляды, смелые и оценивающие, скользили по мужчинам, в том числе и по моему Леонардо. Я смотрела на них не с осуждением матери, а с леденящим, жадным интересом. Вот он, профессиональный уровень. Они продавали то, что я до сих пор лишь тайком исследовала и раздавала в долг. В их уверенности, в их открытой демонстрации товара было что-то, что заставило моё сердце учащённо биться — не от порицания, а от странного, родственного узнавания.

Вилла Леонардо оказалась не чопорным палаццо моего отца, а изящным трёхэтажным зданием из светлого камня, утопающим в зелени частного сада. Фонтан в центре дворика тихо плескался, отгораживая нас от городского шума. Внутри пахло свежей краской, пчелиным воском и лимоном. Мебель была современной, удобной, без тяжёлого груза антикварного пафоса, но каждая деталь — от гобеленов до канделябров — говорила о деньгах и вкусе.

Штат слуг был небольшим, но вышколенным до молчаливой эффективности: пожилой мажордом с лицом сфинкса, две горничные средних лет с невозмутимыми лицами и молодой крепкий камердинер. Их взгляды, скользнувшие по мне при представлении, были вежливо-нейтральными, но я уловила в них привычную для слуг оценку новой хозяйки. Я кивнула, стараясь выглядеть так, как должна выглядеть графиня Вальди — уверенно, но без надменности.

Пока Леонардо уходил в свой кабинет разбираться с накопившимися бумагами, я поднялась в свои новые покои. Комната была светлой, с балконом, выходящим в сад. Я сбросила дорожный плащ, подошла к зеркалу и долго смотрела на своё отражение. На мне уже не было девчоночьей неловкости или тайного ужаса провинившейся дочери. Я была замужней женщиной. Хозяйкой этого дома. Свободной, наконец, от призраков прошлого.

Я обошла комнату, касаясь рукой спинок стульев, раздвигая портьеры. Здесь всё было моим. Или должно было стать моим. Планирование новой жизни началось в ту же секунду. Нужно было освоиться в городе, изучить его иерархию, завести полезные знакомства. Нужно было расположить к себе слуг, узнать их слабости. И нужно было… удовлетворить то неуёмное любопытство, которое разгорелось при виде тех женщин у театра. Милан был не тихой заводью. Он был океаном возможностей. И я, Франческа Вальди, только что получившая вожжи своей судьбы в собственные руки, была готова пуститься в самое опасное и восхитительное плавание. Первая цель была ясна: узнать, где и как живут те, кто превратил грех в искусство. А вторая — решить, хочу ли я остаться просто благопристойной зрительницей этого искусства, или у меня есть всё, чтобы стать его частью.

Миланские магазины были ошеломляющим калейдоскопом роскоши. Шёлк, бархат, кружева из Брюсселя, тончайший батист — всё это лежало на прилавках, дразняще доступное. Я примеряла шляпку с вуалью, когда почувствовала на себе пристальный взгляд. Молодой человек, одетый с небрежной элегантностью, означавшей большое состояние, прислонился к притолоке двери лавки. Его глаза, весёлые и наглые, встретились с моими в зеркале. Он не был похож на чопорных флорентийских аристократов. В его улыбке была римская или неаполитанская развязность.

— Такой тюль убийственно идёт бледности вашей кожи, синьора, — произнёс он, не представляясь, как будто мы были старыми знакомыми. — Он заставляет думать о тайнах. Очень опасно для сердец прохожих.

Я ощутила привычный, щекочущий нервы прилив внимания. Но теперь это было иначе. Я была не Франческой Росси, а графиней Вальди. И Леонардо, с его умными глазами и твёрдыми руками, стоял незримо за моей спиной. Я улыбнулась прохладно, поворачиваясь к нему, демонстрируя обручальное кольцо.

— Вы слишком любезны, синьор. Но мой вкус, к счастью, направляется моим мужем. Я лишь исполняю его желание видеть меня хорошо одетой.

Его брови взлетели вверх, но наглость не угасла.

— О, мужья! Вечно они заняты банками и счетами. Такая красота требует… более постоянного восхищения.

Он сделал шаг вперёд, и от него пахло дорогим табаком и кожей. Мне стало жарко под воротничком, но не от волнения, а от лёгкого раздражения, смешанного с тайным удовольствием. Было приятно, что даже в статусе замужней женщины я вызываю такой интерес. Но я твёрдо отступила на шаг.

— Мой муж находит для меня время, — сказала я с лёгким, но недвусмысленным укором в голосе. — Доброго дня, синьор.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я кивнула продавщице, чтобы та завернула шляпку, и вышла из магазина, чувствуя его взгляд на своей спине. Верность Леонардо в тот момент была не обузой, а щитом и украшением. Я носила её, как новое, дорогое платье — с чувством собственного достоинства.

В воскресенье мы отправились на мессу в Дуомо. Грандиозный собор, вздымающийся к небу кружевом из мрамора, подавлял своим масштабом. Но все шепоты в толпе верующих были посвящены не архитектуре, а ему. Молодому священнику, служившему мессу. Отец Алессандро. Он был высок, строен, с лицом, скорее напоминавшим образ святого Себастьяна с фресок, чем обычного клирика — правильные черты, тёмные волосы, собранные в строгую, но не лишённую изящества прядь, и глаза невероятной, пронзительной голубизны. Его голос, когда он читал проповедь, был низким, бархатным, проникающим в самую душу. Вокруг меня женщины, от самых юных до пожилых, слегка наклонялись друг к другу, перешёптываясь: «Ангел…», «Говорят, из знатной семьи…», «Какой голос…».

И когда настало время исповеди, мои ноги сами понесли меня к его исповедальне. Очередь из женщин была самой длинной. Когда я опустилась на колени в тёмной кабинке, запах было иным — не тяжёлым и пугающим, как от отца Бенедетто, а лёгким, с оттенком чистого мыла и свежего воска.

Benedicite, filia mea

, — прозвучал его голос из-за решётки. Он был спокойным, чистым, без привычной утробной театральности.

И я… запнулась. Все мои привычные грехи, все те похотливые мысли, что роились в голове после ухаживаний того молодого человека в магазине, после страстных ночей с Леонардо, даже мимолётные, предательские сравнения — всё это вдруг показалось мне грубым, пошлым, недостойным того, чтобы быть произнесённым в этой чистоте. Я не боялась его осуждения. Мне было стыдно. Стыдно опошлить этот светлый, ясный воздух вокруг него своей грязью.

Я выпалила лишь формальности: нетерпение, мелкая ложь служанке, невнимание на молитве. Ни слова о теле. Ни слова о желании. Я солгала на исповеди, утаив самое главное, не потому что боялась, а потому что внезапно захотела, чтобы этот человек с голубыми глазами продолжал думать, что я такая же чистая и светлая, как казалась здесь, в белом кружевном воротничке и под его ясным, отрешённым взглядом. Это была новая, странная форма лицемерия — не для манипуляции, а для сохранения некоего идеального образа самой себя в глазах того, кто, казалось, сам был воплощённым идеалом.

…Et ego te absolvo…

— произнёс он, и его отпустительные слова прозвучали как благословение, которого я не заслуживала.

 

 

Глава 11

 

Первые недели замужества стали для меня мастер-классом по новому виду притворства. Леонардо, галантный в гостиной, в спальне оказывался изобретательным и дерзким. Он предлагал позы, о которых я лишь читала в намёках у запретных поэтов, или приносил изящные французские гравюры, указывая пальцем: «Вот так, думаю, будет удобнее». Каждый раз я широко открывала глаза, делала вид, что краснею до корней волос, и шептала: «Леонардо, можно ли так? Это же… неприлично». Внутри же я холодно оценивала его предложения, сравнивая с грубым опытом прошлого, и думала: «Попробуем».

Я изображала робкую ученицу, которую он терпеливо, но с горящими глазами, посвящал в тайны условно-дозволенной супружеской страсти. Я вздрагивала от его прикосновений к местам, которые знала уже наизусть, и притворно зажмуривалась, когда его голова опускалась между моих ног — минет, но теперь получаемый, а не даваемый, и превращённый им в культ поклонения жене. Я прикидывалась потрясённой, шептала: «Я и не знала… что так можно…» Он был в восторге от своей роли просветителя, от моей мнимой невинности, которую он, как ему казалось, один и открывал.

Однажды вечером, когда он взял меня со спины у края кровати, в зеркало напротив, тускло отражавшее наш силуэт при свете единственной свечи, я заметила движение в глубокой тени у приоткрытой двери в гардеробную. Это был молодой камердинер Леонардо, Риккардо. Его тёмный глаз, застрявший в щели, был прикован к месту нашего соединения. Ледяная волна ужаса ударила мне в грудь: нас видят! Но прежде чем я успела вскрикнуть или оттолкнуть мужа, случилось нечто иное. От этого взгляда, от осознания, что наш интимный акт стал чьим-то тайным зрелищем, по мне пробежал не просто жар, а целая буря. Волна спазматического, сокрушительного удовольствия, которого я никогда не знала, накатила из самой глубины, прямо оттуда, где его член двигался внутри меня. Это был не тот острый, локальный всплеск от ласк, а что-то всеобъемлющее, заставившее моё тело выгнуться в немом крике, а пальцы впиться в покрывало. Это был оргазм. Настоящий. Рождённый не только физическим трением, а этой гремучей смесью близости с мужем, опасности разоблачения и власти над тем, кто подглядывал.

Леонардо почувствовал мои конвульсии и, рыча от удовлетворения, тут же достиг своего пика, но, как всегда в последний момент, выскользнул и излился мне на спину. Он упал рядом, тяжело дыша, счастливый.

— Видишь, моя роза? — прошептал он, целуя моё плечо. — Когда ты расслабляешься и доверяешься мне… всё возможно.

Я лежала, ещё дрожа от отзвуков, глядя в ту самую тень. Дверь в гардеробную была теперь плотно закрыта. Но знание, что Риккардо видел мою потерю контроля, видел мой первый настоящий оргазм, жгло меня сильнее семени мужа на коже. Это было одновременно унизительно и невероятно возбуждающе. У меня появился тайный зритель. И этот зритель, сам того не ведая, дал мне ключ к новому наслаждению.

Перед своей командировкой в Венецию Леонардо стал особенно ненасытен, будто хотел запастись мной на несколько дней. Он приходил ко мне и днём, в мой будуар, толкая на диван среди разбросанных выкроек для платьев. Он был страстен, но неизменно осторожен в финале. «Дети — позже, моя радость, — говорил он, вытираясь. — Сначала я хочу насладиться тобой, как драгоценностью, без лишних забот».

И вот он уехал. Вилла погрузилась в непривычную тишину. Я сидела в саду, слушая плеск фонтана, и чувствовала на себе взгляд Риккардо, принесшего мне прохладный лимонад.

Я вызвала его в свой будуар под предлогом, что нужно переставить тяжелый ларец. Когда он вошёл, я не сидела беспомощно. Я стояла у камина, повернувшись к нему лицом. Он замер у порога, безупречный в своей ливрее, лицо — маска почтительного ожидания. Но глаза… глаза выдали его. В них мелькнула та самая тень, что была в щели двери.

— Закрой дверь, Риккардо, — сказала я спокойно.

Он повиновался. В комнате стало тихо, слышно лишь потрескивание поленьев.

— В прошлую среду, вечером, дверь в гардеробную была приоткрыта, — начала я без предисловий, глядя прямо на него. — Ты стоял там. Зачем?

Он не отпрянул, не стал запираться. Его взгляд встретился с моим, и в нём не было страха. Была настороженность, оценка.

— Простите, синьора. Я принёс отглаженные рубашки синьора. Дверь была приоткрыта. Я… застыл на месте, не желая нарушить момент. Это была непростительная ошибка.

Он говорил гладко, но мы оба знали, что это ложь. Он не застыл. Он смотрел.

— Что ты видел? — мои слова повисли в воздухе острыми осколками.

Он на секунду опустил глаза, будто собираясь с мыслями, потом снова поднял их. И в этот раз в них уже не было слуги. Был взгляд мужчины, который видел женщину обнажённой — не только телом, но и её страстью.

— Я видел, как моя госпожа познаёт радость, уготованную ей супругом, — произнёс он тихо, и в его голосе зазвучали странные, картавые нотки, выдававшие низкое происхождение. — И видел момент, когда эта радость настигла её. Это было… достойно кисти великого мастера.

От его слов по моей коже побежали мурашки. Он не просто подглядывал. Он анализировал. И его описание возбудило меня снова, здесь и сейчас. Я сделала шаг вперёд.

— Ты рискуешь местом. Можешь лишиться всего.

— Я рискую с тех пор, как впервые переступил порог этого дома, синьора, — ответил он, и в его улыбке, едва тронувшей губы, была вся горечь человека, выбравшегося со дна. — Но я не собираюсь ничего портить. Мне и так… достаточно.

«Достаточно» — это слово было ключом. Он получал что-то от этих тайных наблюдений. И я могла это использовать.

— Расскажи, — приказала я, садясь в кресло и указывая ему оставаться стоять. — Расскажи, что ещё ты видел, служа в других домах. Настоящее. Не то, что показывают в гостиных.

Он наклонил голову, будто обдумывая, сколько можно открыть. Потом начал. Его голос стал тише, но твёрже. Он рассказывал не как сплетник, а как хронист порока. Об оргиях в загородных виллах, куда знатные господа привозили не только куртизанок, но и своих же слуг, заставляя их участвовать в действах, о которых я не могла прочесть даже в самых похабных французских романах. О том, как стареющие герцогини использовали молодых конюхов, а их мужья смотрели на это, возбуждаясь. О тайных обществах, где смешивались кровь, вино и самые изощрённые формы телесного унижения, облечённые в ритуал. Он говорил о вещах, которые делали мой опыт с отцом Бенедетто детской шалостью.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— Почему они так делают? — вырвалось у меня, когда он описал, как один старый граф заставлял свою жену обслуживать на глазах у гостей целую свору своих гончих.

— Скука, синьора, — ответил Риккардо, и в его глазах вспыхнул холодный, понимающий огонёк. — Бесконечные деньги и власть, которым некуда деваться, кроме как внутрь. Они исследуют порок, как учёные — звёзды. Чтобы почувствовать что-то. Чтобы доказать, что границ для них нет. А мы, слуги… мы для них как мебель. Одушевлённая, но не чувствующая. Или чувствующая ровно настолько, насколько это усиливает их удовольствие.

Я слушала, и в памяти всплывал образ отца в сарае. Не с ужасом теперь, а с новым, леденящим пониманием. Он не был монстром. Он был частью этой системы. Просто его аппетиты были скромнее, провинциальнее. Здесь, в Милане, всё было грандиознее, циничнее, доведено до уровня извращённого искусства. И Риккардо, выросший в трущобах, видевший самое дно, был идеальным гидом в этот мир.

— Ты рассказал мне это, чтобы напугать? — спросила я.

— Нет, синьора. Чтобы показать, что я понимаю правила игры. Вашей и их. И чтобы вы знали: если вам когда-нибудь… понадобится взглянуть за кулисы, не рискуя своим именем, я знаю, как это устроить. Безопасно. Анонимно. — Он сделал паузу. — Как зрительница, разумеется.

Он снова стал слугой, отступив на шаг и склонив голову. Но предложение повисло в воздухе, опасное и неотразимое. Он предлагал не тело, а знание. Доступ. Игру на самом краю, где я могла оставаться графиней Вальди, а в то же время прикоснуться к тому самому запретному, что так манило меня с детства, но в грандиозном, миланском масштабе.

— Довольно, — сказала я, отводя взгляд к огню. — Можешь идти. И помни — дверь в гардеробную должна быть закрыта. Всегда.

— Как прикажете, синьора, — он поклонился и вышел, неслышно закрыв за собой дверь.

Я осталась одна, но его слова звенели в ушах, смешиваясь с треском огня. Страсть к Леонардо казалась теперь простой, почти невинной. Риккардо открыл дверь в другой мир — мир, где мои самые тёмные фантазии были лишь скромным началом. И я боялась. Но ещё больше я хотела посмотреть. Возможно, не участвуя. Пока нет. Но просто… посмотреть. Чтобы понять, кто я на самом деле: испуганная провинциалка, играющая в госпожу, или та, для кого все эти годы были лишь подготовкой к чему-то большему. И Риккардо с его знаниями, выстраданными на улицах, и его взглядом, видевшим мою наготу и мой восторг, был теперь моим самым опасным и самым ценным активом в этом новом городе. Игра только усложнялась.

 

 

Глава 12

 

Дни в опустевшей вилле растягивались, липкие и бесформенные. Тишина, нарушаемая лишь шагами служанок, становилась невыносимой. Моё тело, привыкшее за последние недели к регулярному, почти ритуальному вниманию Леонардо, начинало бунтовать. Это была не просто скука. Это была физическая тоска — тянущее, пульсирующее чувство внизу живота, навязчивое тепло, разливавшееся по коже при каждом случайном воспоминании о его руках, губах. Я пыталась занять себя: перебирала гардероб, диктовала письма, бродила по саду. Но мысли упрямо сворачивали в одно и то же русло.

Я боролась. Впервые по-настоящему боролась с помыслами, как меня учили. Я отгоняла образы, читала молитвы, даже попыталась взяться за вышивание — занятие, которое всегда успокаивало мать. Но иголка выскальзывала из пальцев, а в узорах на канве мерещились непристойные силуэты. Чем отчаяннее я гнала фантазии, тем навязчивее они становились. Похоть, которую я так долго исследовала и лелеяла, теперь оборачивалась против меня, становясь мучительным голодом в пустом доме.

И тогда пришли письма. Сначала — от Беатриче. Сухое, полное намёков. Она писала о «странных развлечениях» герцога, о его коллекции «инструментов» и картин, о том, что её роль часто сводится к «статисту в живых картинах», которые он заставляет разыгрывать слуг. «Он сам уже не может, — мелькнула строчка, написанная нервным почерком, — но глаза его горят ярче, чем у юноши, когда он смотрит…» Письмо оборвалось, будто она испугалась собственных слов.

А потом пришло письмо из Санта-Кьяры. Конверт был грубым, пахнущим затхлостью и ладаном. Почерк Джованны, обычно такой размашистый и уверенный, был мелким, испуганным.

«Сестра, — писала она, — здесь ад. Настоятель, отец Клаудио… он святой для мира, но дьявол для нас. Он входит ночью в кельи. Не во все. В те, где молоды и… не умеют дать отпор. Он говорит, что это особое служение, очищение через унижение. Кто отказывается, того морят голодом или запирают в ледяную камеру. Мы все в его власти. Молимся, но Бог молчит. Не пытайся ничего сделать, Франческа, умоляю. Никто не поверит словам заключённой грешницы против слова святого отца. Просто… знай. Знай, что твоя Джованна, которая мечтала о балах, теперь мечтает лишь об одной ночи без страха, что дверь скрипнет…»

Письмо выпало у меня из рук. Комната поплыла. Не только моя жизнь была пропитана этой грязью. Она была везде. В монастырских кельях, в герцогских покоях, в тёмных углах сараев.

В отчаянии я схватила молитвенник. Вспомнила епитимью, которую когда-то наложил на меня отец Бенедетто — сорок дней строгого поста и молитвы. Я никогда её не исполнила. Теперь, стоя на коленях на холодном полу своей роскошной спальни, я попыталась. Я выстукивала слова молитв, впиваясь ногтями в ладони, пытаясь прочувствовать «каждую колючку тернового венца». Но вместо страданий Христа передо мной вставали другие образы: лицо отца Бенедетто в конвульсиях наслаждения, спина Марко, покрытая потом, голодный взгляд Риккардо в щели двери. Молитва не очищала. Она раскаляла. Каждое слово «Отче наш» становилось ритмичным толчком в моём воображении. Каждое «Аве Мария» — шёпотом на моей коже.

Я сидела на полу, разбитая, с молитвенником в дрожащих руках. Борьба была проиграна. Я поняла это с ледяной ясностью. Я не могу вымолить себе очищение. Потому что я не хочу его по-настоящему. Часть меня жаждет не спасения, а продолжения. Продолжения этой игры на краю, этой охоты за новыми, всё более острыми ощущениями. Письма сестёр не испугали меня, а показали глубину пропасти. И самое страшное было в том, что я, стоя на краю, смотрела в неё не с ужасом, а с захватывающим дух любопытством.

Письмо от Леонардо было учтивым и разочаровывающим. Дела в венецианском отделении банка требовали его присутствия ещё как минимум на неделю. Он сожалел, посылал тысячу поцелуев и рекомендовал посетить новую выставку в галерее Брера. Я смяла бумагу и отбросила её. Выставки, галереи… это была пыль. Мне нужно было лекарство от этого всепоглощающего, физического зуда, который сводил с ума.

Риккардо вошёл, чтобы забрать поднос с не тронутым завтраком. Его взгляд, быстрый и всевидящий, скользнул по моему сжатому кулаку и смятому письму.

— Синьора выглядит утомлённой. Возможно, вам нужна перемена обстановки, — произнёс он нейтрально, но в паузе после этих слов повисло невысказанное предложение.

— Какая ещё перемена обстановки? — спросила я, не глядя на него.

— В городе… есть места, куда можно заглянуть незамеченной. Как зритель. Иногда наблюдение за искусством других… утоляет собственный голод. На время.

Я подняла на него глаза. Он стоял, безупречный и невозмутимый, но в его словах был прямой ответ на мою немую агонию.

— О чём ты?

— О частном собрании. Сегодня вечером. На вилле некоего синьора за городом. Там собираются… ценители особых искусств. Никто никого не узнает. Маски, полумрак, нейтральная одежда. Вы будете моей… родственницей из провинции, любопытствующей посмотреть на столичные нравы. Я позабочусь о всём.

Риск был безумием. Но безумием, которое дышало в такт моему пульсу. Слово «нет» застряло у меня в горле. Я кивнула.

Вечером я была одета в простое, тёмно-серое платье горничной, сшитое из грубоватой, но добротной ткани. Моё лицо скрывала полумаска из чёрного бархата, а волосы были убраны под невзрачный чепец. Риккардо, переодетый в платье скромного торговца, провёл меня через лабиринт задних улиц к ожидавшему нас закрытому экипажу без гербов.

Вилла оказалась не помпезным палаццо, а уединённым, большим домом в мавританском стиле, утопающим в парке. Внутри пахло дымом сигар, дорогими духами, вином и чем-то ещё — густым, животным, возбуждающим. Гости, мужчины и женщины, были в масках, но их одежда, манеры, драгоценности на запястьях и шеях кричали о баснословном богатстве. Здесь не было смущения, нетерпения или грубой страсти, которые я знала. Здесь царила холодная, отточенная атмосфера гедонистического любопытства.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

И были они. Куртизанки. Их было несколько. Они не походили на уличных девок. Они были произведениями искусства. Одна, высокая брюнетка в платье, напоминавшем хитон древней греческой гетеры, двигалась с невозмутимым, почти царственным спокойствием, позволяя мужским рукам скользить по своей коже, как будто это были руки скульпторов. Другая, миниатюрная блондинка, смеялась звонким, как колокольчик, смехом, но её глаза, как тёмные бусины, холодно вычисляли выгоду. Они не просто отдавали тело. Они разыгрывали роли: невинная нимфа, опытная вакханка, надменная повелительница. Они знали, как одним изгибом шеи, одним медленным проведением языка по губам заставить дыхание ускориться у всей группы наблюдающих мужчин.

Меня поразила не развратность сцен — я видела и не такое. Меня потрясло мастерство. Когда одна из них, опустившись на колени перед пожилым синьором в кресле, принялась за минет, это не было похоже ни на мою услугу Марко, ни на отчаянную пастьбу отца Бенедетто. Это был танец. Её губы, язык, даже мимика — всё было выверено, чтобы доставлять максимум визуального и физического наслаждения. Она смотрела на него снизу вверх, её глаза выражали томление и преданность, хотя во всём её существе читалась полная отрешённость мастера, выполняющего работу. Она управляла им, его стонами, его телом с абсолютной, безжалостной точностью.

Я наблюдала, затаив дыхание, прижавшись спиной к прохладной стене в тени колонны. Внутри меня бушевал ураган стыда, зависти и ослепляющего откровения. Всё, что я делала до сих пор — мои робкие опыты, моё притворство с Леонардо, мои опасные игры со слугами и священником — было лепетом невинного ребёнка. Я была дилетанткой, тыкавшейся в тёмной комнате, в то время как передо мной разворачивался спектакль виртуозов, для которых человеческая плоть и человеческие слабости были всего лишь инструментами в сложнейшей симфонии наслаждения и власти.

Завороженная, я забыла об осторожности. Ноги сами понесли меня через зал, ближе к тому месту, где брюнетка-гетера теперь опустилась на колени перед другим мужчиной, её руки, гибкие и уверенные, скользили по его бёдрам. Я хотела разглядеть детали — выражение её глаз, игру мышц на её спине, само качество её отрешённости. Я остановилась в двух шагах, в тени тяжёлого бархатного занавеса.

Именно эта близость и стала моей ошибкой. Из тени рядом со мной вынырнул мужчина, тоже в маске, но с развязной, узнаваемой походкой. Его взгляд скользнул по моей скромной фигуре, и он, должно быть, решил, что я — одна из «доступных» для развлечения гостей девушек, возможно, новичок, робеющий в углу.

— Что, красотка, присматриваешься? — прошептал он хрипловатым голосом, и от него пахло крепким коньяком. Его рука потянулась не ко мне, а к своей ширинке. — Можешь попробовать и сама. Вот, полюбуйся вблизи.

Он вытащил свой член — уже возбуждённый, налитый кровью от зрелища. Он поднёс его к моему лицу, почти касаясь маски. Мгновенный, животный ужас и отвращение всколыхнулись во мне. Я рванулась назад, сбив с ног маленький столик, который с грохотом упал.

— Нет! Отстань! — вырвалось у меня, и мой голос, несмотря на шёпот, прозвучал слишком громко в этом уголке зала.

Мужчина замер, его пьяная самоуверенность сменилась внезапной настороженностью. Он не отступил, а, наоборот, наклонился ближе, всматриваясь в щели маски.

— Постой-ка… Голос… И фигурка… Чёрт, да мы же знакомы!

Он протянул руку, чтобы сорвать мою маску. В этот миг из ниоткуда появился Риккардо. Он не толкнул мужчину, а просто встал между нами, спиной ко мне, блокируя его взгляд, и сказал что-то быстрое и тихое, чего я не расслышала. Мужчина фыркнул, но отступил, его взгляд, однако, прилип к Риккардо, потом скользнул поверх его плеча ко мне, к моей фигуре, замершей в паническом оцепенении. На его губах расплылась медленная, понимающая улыбка. Он кого-то вспомнил. Возможно, не меня конкретно, но связку: эта служанка и этот слуга. А слугу, работающего в известном доме, запомнить было проще.

— Ладно, ладно… не тронь… — пробормотал он, пряча свой член обратно в штаны, но его улыбка не гасла. — Увидимся ещё, пташка. Будем знакомы ближе.

Риккардо схватил меня за локоть с силой, не допускающей возражений, и повлёк прочь, через чёрный ход, по узкому коридору для прислуги. Я шла, спотыкаясь, сердце колотилось так, будто хотело выпрыгнуть из груди. Только в темноте сада, у нашего экипажа, я смогла перевести дух.

— Он… он меня узнал? — прошептала я, хватая Риккардо за рукав.

— Голос, возможно. Фигуру. И меня — точно, — ответил он мрачно, отводя взгляд в сторону дома. — Это синьор Фердинандо Ломбарди. Он богат, влиятелен и обладает… феноменальной памятью на лица и слуг. И на женщин, которые ему отказали.

Ломбарди. Тот самый наглец из магазина. Теперь у него было над нами преимущество. Он видел меня там, замужнюю графиню Вальди, и вот теперь — здесь, на приватной оргии, в обществе своего слуги.

 

 

Глава 13

 

Я пыталась зарыться в рутину, как в песок, чтобы скрыться от нарастающей паники. Неделю я была образцовой миланской матроной: утренние визиты, выбор обоев для будуара, благотворительные взносы, чаепития с жёнами других банкиров. Я улыбалась, кивала, говорила о погоде и моде, а внутри меня скреблись когтями образы из той виллы и пьяная, понимающая усмешка Ломбарди.

Возвращение Леонардо стало одновременно спасением и новой пыткой. Он вернулся усталым, но полным энергии, которая тут же обратилась на меня. Его страсть была благодарной, требовательной, но в его ласках я теперь чувствовала отголосок того холодного мастерства, что видела у куртизанок. И когда однажды ночью, уже после того как он вошел в меня и довёл до трепета, он прошептал, гладя мои волосы: «Моя роза… я так скучал по тебе. Подари мне всё… Всё, что может жена. Я читал… что губы жены могут быть священнейшим алтарём для мужа…» — я поняла, что он просит минета.

Сцена была выстроена идеально. Я застыла, сделав глаза круглыми от ужаса, отпрянула, как ошпаренная.

— Леонардо! Нет! Это же… это непотребно! Грешно!

— Нет, любовь моя, — он уговаривал меня мягко, но настойчиво, целуя шею, плечи. — Между мужем и женой нет греха. Это лишь ещё одно проявление любви. Более глубокое. Более… полное.

Я отбивалась, краснела, прятала лицо в подушке, изображая глубочайший стыд и смущение. Внутри же я холодно думала, как лучше разыграть эту комедию невинности. После долгих уговоров, вздохов и поцелуев я «сдалась». Разрешила ему направить мою голову. Сделала всё медленно, неумело, с притворным отвращением и робостью, искусственно вызывая у себя рвотный рефлекс, чтобы закашляться и отстраниться. Он был в восторге. Его экстаз был смесью физического наслаждения и гордости за то, что он, такой просвещённый и терпеливый, открыл своей невинной жене ещё одну грань супружеского блаженства. А я, «послушная» и «просвещённая», лежала потом, притворяясь уснувшей, и чувствовала во рту его горьковатый вкус, который теперь казался мне не столько семенем, сколько печатяю на моём унизительном контракте с жизнью.

Именно тогда, на следующее утро, когда я разбирала почту за завтраком, стараясь не смотреть на Леонардо, читающего газету, я нашла её. Небольшой, плотный конверт из дорогой бумаги, без обратного адреса. Внутри — один лист, исписанный твёрдым, решительным почерком.

«Дорогая Синьора Вальди (или, быть может, мне следует сказать — прелестная незнакомка в сером платье?). Надеюсь, вы провели познавательный вечер на вилле «Амальфи». Ваш спутник, человек заметный и запоминающийся, к счастью, помог мне восстановить в памяти вашу очаровательную фигуру. Я считаю, что нам стоит обсудить наши общие… впечатления. Более приватно. Завтра, в четыре, в кофейне «Флориан» на втором этаже, кабинет в конце коридора. Если вы не придёте, мне придётся поделиться своими догадками и с вашим уважаемым супругом. Уверен, детали вечера его весьма заинтересуют. Жду. Ваш поклонник, Ф.Л.»

Бумага выпала у меня из пальцев и упала прямо в чашку с холодным кофе. Мир сузился до этого кляксущегося, расползающегося текста. Ни угроз, ни крика. Спокойное, неоспоримое требование. И я прекрасно понимала, что меня ждёт на этой «встрече». Это будет не разговор. Это будет оплата. Оплата молчания его ценою моего тела. И на этот раз не будет полумрака масок, не будет анонимности. Это будет явное, очное унижение, где я, графиня Вальди, буду поставлена на колени перед этим наглым выскочкой, который выиграл эту партию, даже не начав её по-настоящему.

Я подняла глаза и встретила взгляд Леонардо. Он улыбался, отложив газету.

— Что-то не так, cara? Ты побледнела.

— Ничего, — мой голос прозвучал хрипло. — Просто… кофе холодный.

Ложь для Леонардо была выстроена с хладнокровной быстротой отчаяния. Я сказала, что у меня назначена встреча с поставщиком кружев из Брюсселя — деловая, скучная, но необходимая для отделки нового будуара. Он, поглощённый своими венецианскими отчётами, кивнул рассеянно, поцеловал в лоб.

Кофейня «Флориан» дышала историей и дорогим табаком. Я поднялась на второй этаж, сердце колотилось так, будто хотело выпрыгнуть из тщательно зашнурованного корсета. Кабинет в конце коридора был небольшим, панельным, с одним окном, выходящим во внутренний дворик. Ломбарди уже ждал. Без маски, в безупречном сером сюртуке, он выглядел ещё более самоуверенным. Его глаза, тёмные и насмешливые, с наслаждением скользнули по мне с ног до головы.

— Ах, вот и наша строптивая графиня. В своём обычном, столь дорогом обличье. Восхитительно.

Я не села. Я стояла посередине комнаты, сжимая сумочку до побеления костяшек пальцев.

— Я могу заплатить, — выпалила я. — Больше, чем стоит обычная девка. Или… или услуга. Я знаю людей. Могу устроить встречу с кем-то более знатным, более…

Он рассмеялся, коротко и сухо, перебивая меня.

— Милая моя, у меня есть деньги. И связи. Мне не нужны ваши посредничества. Мне нужно… подтверждение. Подтверждение того, что я видел. Что под этим дорогим платьем и титулом скрывается та же самая, жаждущая приключений пташка, что и в сером тряпье. Мне нужна вы. На один раз. Чтобы знать, что это было. Чтобы иметь это воспоминание.

Я закрыла глаза. Воздух в комнате стал густым, как сироп. Я знала, что он не отступит. И тогда я поставила своё условие. Голос мой звучал тихо, но чётко, без дрожи.

— Один раз. Только сегодня. Если вы думаете, что это даст вам право на меня в будущем, вы ошибаетесь. Я лучше брошусь с моста в канал, и мой труп с графским именем на устах приплывёт к порогу вашего палаццо. Ваше молчание покупается сегодня. Навсегда. Клянитесь.

Он смотрел на меня с новым, почти уважительным интересом. Потом медленно, театрально поднял руку.

— Клянусь честью джентльмена. Один раз. И вечное молчание. После сегодняшнего дня я буду видеть в вас только безупречную синьору Вальди. Если, конечно… вы сможете забыть.

Его «честь джентльмена» ничего не стоила. Мы оба это знали. Но ритуал был соблюдён. Я кивнула. Потом, с механическими движениями автомата, начала расстёгивать пуговицы на блузе. Ткань дорогого французского батиста соскользнула с плеч. Я стянула корсет. Грудь обнажилась, и прохладный воздух комнаты вызвал мурашки на коже. Я видела, как в его глазах вспыхнул чистый, неприкрытый триумф и голод.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он не бросился на меня. Он наслаждался процессом. Сначала заставил меня опуститься на колени. Минет был долгим, мучительным. Он направлял мою голову, диктовал ритм, стонал от удовольствия, глядя сверху вниз, как графиня Вальди покорно обслуживает его. Потом перевёл меня на кушетку, задрал юбки и, к моему удивлению, достал из кармана странный, тонкий чехол из чего-то похожего на обработанные кишки животного. Он натянул его на свой член.

— Защита, моя дорогая, — прошептал он. — От нежелательных последствий. И для тебя… гигиеничнее.

И он вошёл в меня. Не спереди. Сзади. В попку, как когда-то Марко, как когда-то отец Бенедетто. Но на этот раз не было грубой боли или липкого ужаса. Было… опустошающее принятие. Он владел мной методично, наслаждаясь каждым сантиметром, каждой моей подавленной судорогой. И где-то в этом унизительном акте, в этом полном отречении от воли, случилось нечто чудовищное. Моё тело, преданное мной же, стало отзываться. Волны удовольствия, чёрные и липкие, поползли из самой глубины, рождённые не желанием, а полной капитуляцией, острым сознанием того, что я — вещь, которую используют. Я закусила губу до крови, пытаясь заглушить стон, но оргазм накрыл меня сокрушительной волной, заставившей задрожать всё существо. Это был не экстаз. Это была агония, превращённая плотью в наслаждение. Он почувствовал мои конвульсии и, с торжествующим рыком, нашёл своё завершение.

Когда он вышел, снял и выбросил в камин тот отвратительный чехол, я лежала неподвижно, чувствуя, как по внутренней стороне бедра стекает смазка с чехла и его пот. Он привёл себя в порядок, поправил галстук.

— Благодарю, синьора. Обещание — обещанием. Вы свободны. До свидания. Или, скорее, прощайте.

Я молча, медленно, с трясущимися руками, стала одеваться. Он наблюдал, закуривая сигару. В его взгляде не было ни сожаления, ни страсти. Было удовлетворение коллекционера, заполучившего редкий экземпляр.

Я вышла на улицу, и солнечный свет ударил в глаза, будто ослепив меня. Я сделала несколько шагов, оперлась о холодную стену палаццо. Тело помнило каждый его толчок, каждый стон. И помнило тот чёрный, предательский оргазм.

 

 

Глава 14

 

Несколько недель после встречи с Ломбарди я дышала воздухом, который казался чище. Угроза была нейтрализована, куплена ценою одного, чудовищно-унизительного акта. Риккардо, встретив мой ледяной, бесповоротный отказ от любых новых «экскурсий», лишь молча склонил голову, но в его глазах я прочла не упрёк, а понимание — он знал цену, которую я заплатила. Я сосредоточилась на Леонардо. Наша жизнь обрела новый, почти идиллический ритм.

Особенно он любил выезды за город. Наслаждался контрастом между своей банкирской строгостью и внезапной, почти буйной чувственностью на природе. Увидев меня на фоне зелёного луга, он мог схватить и затащить в высокую траву, прижав к земле, пахнущей клевером и влажной почвой. Его возбуждал риск — что нас может увидеть пастух или проезжающий мимо крестьянин. Он ласкал меня прямо под открытым небом, на фоне мирно пасущихся коров, его руки становились дерзкими, почти грубыми, но он всегда, всегда знал ту невидимую черту, за которую нельзя было переступать, чтобы не скомпрометировать репутацию. В этом была его гениальность — он умел быть страстным, оставаясь в безопасности. И мне с ним было… весело. Я расслабилась. Я соглашалась на его игры: на секс в карете с приспущенными, но не до конца, шторами, на поцелуи в тёмной беседке парка, когда в двадцати шагах прогуливались гости. Я изображала лёгкий испуг, полу-сопротивление, которое только разжигало его. Внутри же я наслаждалась этой управляемой опасностью, этим сладким жаром на грани, но с твёрдой уверенностью, что он не позволит нам упасть.

Однажды мы остановились в живописном поместье недалеко от озера, принадлежавшем одному из его деловых партнёров — добродушному, простоватому синьору Баттисти. После ужина с местным вином и сыром, после особенно страстного вечера в нашем отдельном гостевом домике, Леонардо рано утром укатил в город по срочному вызову. Я осталась одна, решив поспать подольше.

Я дремала, уткнувшись лицом в подушку, ещё пахнущую им, в полузабытьи, граничащем со сном. И вдруг… шевеление у самого края кровати. Не звук шагов, а просто изменение воздуха, присутствие. Я замерла, не открывая глаз, прислушиваясь. Потом услышала тихий, прерывистый звук — знакомое, отвратительное шорканье кожи о кожу, учащённое, нервное дыхание.

Ужас, острый и леденящий, впился мне в горло. Это был не Леонардо. Его дыхание я знала. Это было чужое. Но тело моё, за годы научившееся подчиняться и притворяться, осталось неподвижным. Веки не дрогнули. Я притворилась спящей, парализованная страхом, что будет, если я открою глаза.

И тогда я почувствовала на своих губах лёгкое, тёплое, пульсирующее прикосновение. Он водил головкой своего члена по моим сомкнутым губам, пытаясь, видимо, просунуть её между ними. Запах был чужим, подростково-резким, смесью пота и чего-то щелочного. Я не шелохнулась, затаив дыхание. Он, ободрённый моей «беспомощностью», ускорил движения своей руки. Его дыхание стало хриплым, сдавленным.

И тогда на мою грудь, на тонкую батистовую сорочку, брызнула струя теплой, липкой жидкости. Она растеклась по ткани, прилипла к коже. Звук — короткий, сдавленный вздох облегчения.

Потом — быстрые, нетвёрдые шаги. Я приоткрыла глаз, всего на щелочку, в тот миг, когда тень метнулась к двери. Это был подросток. Лет пятнадцати, может, шестнадцати. Смуглый, с растрёпанными тёмными волосами, в простой холщовой рубахе. Сын хозяина, Баттисти-младший. Он обернулся на пороге, его взгляд, полный животного страха и дикого торжества, скользнул по моей неподвижной фигуре, и он исчез.

Я лежала, не двигаясь, ещё долго. Тепло на груди остывало, превращаясь в липкую, мерзкую плёнку. Во рту стоял привкус медной монеты — вкус страха. Что делать? Кричать? Звать горничную? Рассказать Леонардо?

Мысль о рассказе мужу вызывала новую волну паники. Как я объясню это? Как опишу, что лежала и притворялась мёртвой, пока какой-то мальчишка кончал мне на грудь? Он возмутится, конечно. Возможно, даже вызовет отца подростка. Будет скандал. И всё вскроется: где я была, как лежала, что чувствовала… А что я чувствовала?

Я надела чистую сорочку. Когда Леонардо вернулся вечером, весёлый и довольный удачной сделкой, я встретила его улыбкой. Он обнял меня, потянулся к груди. Я не отстранилась. Я просто подумала, что пятно от воды на ткани новой сорочки, пожалуй, ещё не совсем высохло. И что где-то там, в большом доме, сын хозяина, наверное, сейчас дрожит от страха или, наоборот, хвастается перед приятелями.

Зима в Милане оказалась иной, чем во Флоренции. Холод здесь был не пронзительно-влажным, а сухим, резким, впивающимся в камни мостовых и в самое нутро. Дни сократились до бледного промежутка между поздним рассветом и ранними сумерками. Леонардо теперь чаще задерживался в конторе банка, возвращался затемно, усталый, пахнущий чернилами и холодным металлом монет. Его страсть, ещё недавно такая буйная и изобретательная, остыла до редких, почти ритуальных актов близости — быстрых, эффективных, после которых он тут же засыпал, повернувшись спиной. Я стала для него привычной мебелью в хорошо обустроенном доме. Комфортной, красивой, но… мебелью.

Я скучала. Скучала по тому азарту, что был в его глазах раньше. Теперь я заполняла дни чтением французских романов (уже без прежнего трепета), вышиванием бесконечных скатертей и перепиской с домом. Письма из дома были похожи на ледяные осколки, ранившие при чтении.

От Джованны, из Санта-Кьяры, пришло письмо, написанное чужой, дрожащей рукой — её собственные пальцы, видимо, уже не слушались. Она писала, что настоятель, отец Клаудио, «пожаловал ей свою греховную милость» так усердно, что она понесла. А когда он узнал, то принёс ей отвар горьких трав.

«Он сказал, это очистит душу от скверны. Душу, Франческа… А очистило оно меня от ребёнка. И чуть не очистило от жизни. Теперь я лежу, и у меня всё время холодно, и надеюсь, что смогу передать наружу это письмо…»

Беатриче писала сдержаннее, но отчаяние сквозило в каждой строке. Старый герцог, окончательно потеряв и тень мужской силы, потребовал от неё «развлечь» трёх своих самых верных (и самых грубых) слуг одновременно.

«Я сказала нет. В первый раз сказала нет. Он рассвирепел. Грозит выгнать без гроша, а всем расскажет, что я — продажная тварь, которую он подобрал из милости. Развода не даст. Говорит, я умру в его доме, либо как герцогиня на парадной подушке, либо как шлюха в конюшне. Выбора, кажется, он мне не оставляет».

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я складывала эти письма и смотрела в заледеневшее окно. Мир, который должен был быть нашей крепостью, оказался системой ловушек и камер пыток для женщин. И я, в своей тёплой, богатой миланской вилле, была лишь в чуть более позолоченной клетке.

Город тем временем готовился к Рождеству. Улицы засверкали гирляндами, на площадях выросли ярмарочные палатки, пахнущие жареными каштанами, глинтвейном и имбирными пряниками. Веселье было повсюду, но оно словно происходило за толстым стеклом, до меня не долетая.

И в одно из таких воскресений, когда Леонардо уехал на деловой обед, я надела тёплый плащ и пошла в Дуомо. Не на мессу. На исповедь. Очередь к отцу Алессандро по-прежнему была длинной, но теперь в ней не было прежнего ажиотажа. Зима и, возможно, его неизменная, ледяная чистота охладили пыл самых восторженных прихожанок.

Когда я опустилась на колени в знакомой темноте, запах воска и старости показался мне на этот раз не враждебным, а печальным.

Benedicite, filia mea

, — его голос был таким же ясным, чистым, как вода из горного источника.

И я начала. Не с формальностей. Не с мелких провинностей. Я начала с самого начала. Не называя имён, не вдаваясь в похабные детали, я описала жажду. Ту всепоглощающую, физическую жажду познания, которая гнала меня с детства. Я рассказала о том, как желание смешалось со страхом, как страх превратился в игру, а игра — в серию сделок с моим же телом. Я говорила о шантаже, о чувстве власти, которое оборачивалось унижением, о том, как в момент самого отвратительного насилия моё предательское тело могло отозваться наслаждением. Я говорила о своих сёстрах, о системе, которая калечит, и о том, что я стала частью этой системы — и жертвой, и соучастницей.

— Я не каюсь, отец, — прошептала я в конце, и мои слова повисли в холодном воздухе исповедальни. — Вернее, я не знаю, как каяться. Я чувствую лишь стыд. Но и… интерес. И пустоту. Я хочу, чтобы этот порочный круг разомкнулся. Но я не верю, что молитва может его разомкнуть. Я пришла сюда, потому что не знаю, куда идти. Потому что вы когда-то заставили меня почувствовать себя грязной просто от мысли о том, чтобы рассказать вам о своей грязи. И теперь я принесла вам эту грязь всю, целиком. Может быть, вы знаете, что с ней делать. Или, может быть, вы оттолкнёте меня, и тогда я пойму, что мне остаётся только одна дорога — дальше, в ту тьму, которая уже манит меня, как когда-то манила статуя Давида.

Наступила долгая, долгая тишина. За решёткой не было слышно даже дыхания. Я ждала. Ждала осуждения, отвращения, крика. Но когда он заговорил, его голос звучал не громче шёпота, и в нём не было праведного гнева. В нём была… усталость. И человеческое понимание.

— Ты принесла мне не исповедь, дочь моя, — сказал он тихо. — Ты принесла мне свою рану. Целиком. Такую, какая она есть. И я… я не знаю, как её исцелить. Я могу предложить только одно: не беги от этого стыда. Посели его в себе. Смотри на него. Каждый день. Это будет твоей настоящей епитимьей. Не сорок молитв, а сорок дней жизни с этим знанием о себе. Без новых попыток забыться, заглушить или победить его новым грехом. Просто… живи с этим. И наблюдай. Может быть, в этом наблюдении родится что-то иное. А может быть, и нет. Готов ли ты к такому испытанию? Оно будет страшнее любого поста.

Я сидела на коленях, и слёзы, наконец, потекли у меня по лицу — не истеричные, а тихие, облегчающие.

— Я не знаю, готов ли я, — честно ответила я. — Но другой дороги у меня нет.

— Тогда иди, — сказал он. — И возвращайся. Не за отпущением греха. Возвращайся, чтобы сказать, что ты увидел, живя с этой раной. Это и будет наша новая исповедь.

Я пыталась собраться с силами, чтобы воплотить его советы в жизнь, но неожиданное известие обрушилось на меня, как ураган.

 

 

Глава 15

 

Известие пришло не в виде скандала, а в виде случайно оброненной фразы за чаем от жены другого банкира, синьоры Морозини, чей муж также присутствовал на том рождественском ужине.

— О, но ваш Леонардо был душой компании! — хихикнула она, поправляя перстень. — Особенно когда привезли тех венецианок… таких артистичных! Мой супруг рассказывал, как ваш муж веселился с рыжеволосой… ну, вы понимаете.

Мир не рухнул. Он просто покрылся тонкой, мерзкой плёнкой, сквозь которую всё стало видеться иначе. Я сидела с фарфоровой чашкой в руке, улыбаясь, и чувствовала, как эта улыбка застывает на лице маской, не менее фальшивой, чем те, что готовились для карнавала. Он делил наше брачное ложе, целовал меня, называл своей розой, а затем шёл и платил за услуги «артистичной» девушки, пока я сидела дома и размышляла о смысле бытия.

В порыве отчаяния и гнева я написала матери. Длинное, сбивчивое письмо, где выплеснула всю свою боль, унижение, вопрос: «Как жить с этим?»

Ответ пришёл быстро, сухой и безжалостный, как удар хлыста. Мать писала чётко, без лишних слов:

«Дорогая дочь. Твоё место — рядом с мужем. Его дела, его развлечения вне дома — не твоя забота. Мой муж, твой отец, всегда имел свои удовольствия. Это порядок вещей. Мужчина обеспечивает, женщина хранит очаг и не задаёт лишних вопросов. Разрушать брак из-за таких мелочей — верх глупости и непочтительности. Ты рискуешь всем: положением, обеспечением, репутацией. Сотри эти глупые мысли. Примирись. И больше никогда не пиши мне о таком. Молчи. Это твой долг».

Я перечитала письмо трижды. Каждое слово било по лицу. «Порядок вещей». «Мелочи». «Молчи». Весь её благочестивый фасад, все её уроки добродетели оказались ширмой, за которой скрывалось то же самое, гнилое, соглашательское болото. Она знала об отце. Всё знала. И молчала. И ожидала того же от меня.

В тот момент в моей груди что-то окончательно оборвалось. Не любовь к Леонардо — её, возможно, и не было в привычном смысле. Оборвалась последняя тонкая нить, связывавшая меня с миром, в котором я пыталась играть по правилам. Правила были фарсом. Добродетель — товаром. Брак — сделкой с опцией на измену для одной из сторон.

Мне стало душно. Стены изысканной виллы, эти бархатные портьеры, эти зеркала — всё это вдруг начало давить, как саван. Леонардо, вернувшись вечером, был как обычно — слегка отстранённый, доброжелательный. Он поцеловал меня в лоб, спросил, как день. Я смотрела на его губы и думала, где они были неделю назад. На какой «артистичной» коже.

И тогда решение созрело, кристально ясное и холодное. Если это «порядок вещей», то я тоже стану его частью.

Венецианский карнавал. Грандиозный, анонимный, где под масками стирались все титулы, все обязательства, всё прошлое.

Я стала готовиться не как к побегу, а как к военной операции. Через верных (и щедро оплаченных) людей были добыты костюм и маска — не бутафорские, а настоящие, из мастерской на улице Мерсери: платье из тёмно-синего бархата, простого покроя, но безупречного качества, и маска «баута», закрывающая всё лицо, с выступающим выступом для подбородка, искажающая голос. Никаких гербов, никаких узнаваемых драгоценностей. Просто наличные, много наличных, спрятанные в потайных карманах.

Когда я села в карету, направлявшуюся на восток, я не оглянулась на спящий миланский дом. Я смотрела вперёд, на дорогу, убегающую в темноту.

Венеция встретила меня не городом, а миражом, возникшим из зимней туманной мглы. Я сняла комнату в пансионе у Сан-Поло, далёком от маршрутов миланских знакомых, назвавшись вдовой синьоры Росси из Болоньи. Первым делом я отыскала аптеку в глухом переулке и на ломаном венецианском диалекте, с опущенными глазами, приобрела дюжину тех самых «чехлов из овечьих кишок». Фармацевт, старик с лицом, как у высохшей маски, кивнул без тени удивления — на карнавале такие покупки были обычным делом.

И затем я растворилась. Маска «баута» стала моим истинным лицом. Её белая, безразличная плоскость и искажённый, гулкий голос освобождали меня. Я была тенью, призраком, чистым желанием без имени и прошлого.

Карнавал был оглушительным водоворотом. Я пила шампанское из хрупких бокалов, которое мне подносили незнакомцы, — оно взрывалось во рту тысячами игристых пузырьков, кружило голову, делало смех лёгким, а прикосновения — неизбежными.

Первый же вечер подарил мне молодого человека в костюме Арлекино, с гибким, как трость, телом. Мы укрылись от толпы в узком проходе между палаток. Его поцелуи были быстрыми, жадными. Он прошептал что-то на венецианском, и его рука заскользила у меня между ног, прямо поверх платья. Я ответила ему взаимностью, нащупав под шелковистой тканью его штанов твёрдое напряжение. Он попросил ртом. Я опустилась на колени на холодные камни мостовой, приподняла его маску лишь настолько, чтобы освободить его член. Сделав всё быстро и умело, я услышала его сдавленные стоны, смешивающиеся с далёкой музыкой. Когда он кончил мне в рот, я сплюнула в тёмную воду канала, чувствуя не отвращение, а сладкую, мстительную горечь: вот, Леонардо.

На следующий день это был мужчина, выдававший себя за моряка, с грубыми руками и запахом соли и кожи. Он был прямолинеен. В тёмной арке, пока мимо проплывала праздничная процессия, он прижал меня к стене, и его губы прильнули к моей шее. Я расстегнула его штаны и, не опускаясь на колени, стала ласкать его рукой, резко и без церемоний, глядя поверх его плеча на мелькающие огни. Он кончил почти сразу, с хриплым ругательством, и его семя брызнуло на каменную кладку. Он сунул мне в руку монету. Я бросила её в воду с тихим смешком.

Был и тот, что в маске дожа, статный и молчаливый. Он привёл меня в полуразрушенную, пустующую ложу театра. Там, в бархатной пыльной темноте, мы не говорили ни слова. Он взял меня сзади, стоя, его движения были медленными, почти томными. Я использовала один из своих «чехлов», натянув его на него в темноте с практичной ловкостью. Он лишь тихо ахнул от удивления и удовольствия. Его оргазм был долгим, сдержанным стоном.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

А однажды ночью я даже оказалась в компании пары — молодого дворянина и его спутницы в маске Коломбины. В уединённой комнатке таверны, под хмельной смех и шепот, они предложили игру. Коломбина целовала меня, а её кавалер с наслаждением наблюдал, потом сменил её. Это была сложная, пьяная мешанина из тел, губ и рук, где я и давала, и получала, теряя счёт, кто чей, наслаждаясь самой этой запутанностью и вседозволенностью.

Когда карнавал пошёл на убыль, а в кошельке остались лишь жалкие крохи, я вернулась в свой пансион, усталая до костей, но с странным, холодным удовлетворением. Я упаковала свой простой костюм, выбросила пустые флаконы и использованные «чехлы».

Обратный путь был спокойным. Я спала почти всю дорогу, измученная, но довольная. Подъезжая к Милану, я не чувствовала опустошения. Я чувствовала себя наполненной — опытом, властью, тайной. Леонардо мог иметь своих венецианок. А у меня был целый карнавал. И он об этом никогда не узнает. Это знание грело меня, как потайной огонёк, когда карета въехала во двор виллы. Я сошла на землю, поправила перчатки, и на моём лице, под слоем дорожной пыли, играла лёгкая, никому не заметная улыбка. Месть была сладка.

 

 

Глава 16

 

Письмо от Беатриче ждало меня на серебряном подносе в прихожей, словно обычный светский посыл. Конверт был толстый, бумага — герцогская, с вензелем, но когда я вскрыла его, то почувствовала, как пахнет от листов чем-то чужим, затхлым, как отсыревший погреб.

Она писала без предисловий, сразу, срывающимся, почти нечитаемым почерком.

«Франческа, я больше не могу. Я согласилась. Ты спрашивала, почему? Потому что он сказал, что после этого оставит меня в покое. Ложь. Это была ловушка. Сначала он привел двоих своих лакеев… Потом был его племянник, этот слащавый ублюдок с глазами как у мёртвой рыбы. Потом… потом он нашёл какую-то женщину из цирка, которая умеет… она умела языком… Нет, я не буду писать, что она делала. Но это было не самое худшее. Худшее было после. Он привез жеребца. Да, того самого, своего любимого вороного. И заставил меня… смотреть. А потом сказал, что в следующий раз…»

Дальше текст переходил в хаотичные каракули, пятна от слёз или чего-то ещё смешивались с чернилами.

«Он окончательно спятил. Каждую ночь теперь какое-то новое испытание. Я не сплю. Я слышу шаги в коридоре и мне хочется выломить окно и броситься вниз. Я сбегу. Я сбегу, даже если мне придётся идти пешком до Флоренции в одной сорочке. Пусть называет меня шлюхой. Пусть лишает всего. Мне плевать. Я умру, если останусь здесь ещё на одну ночь»

Я сидела, сжав письмо в руках, и комната, моя прекрасная миланская гостиная, поплыла у меня перед глазами. Мои венецианские авантюры, моя мнимая, сладкая месть — всё это вдруг показалось жалкой, детской вознёй. Я играла в порок, наслаждаясь его остротой и своей анонимной безнаказанностью. А Беатриче жила в самом его эпицентре, в аду, устроенном законным мужем. Мой муж изменял мне с куртизанками. Её муж пытал её, системно и с извращённой изобретательностью.

И младшая… Джованна. От неё не было вестей уже больше двух месяцев. Последнее письмо было тем, про отвар. Тишина после такого зловеща.

Я поднялась, письмо Беатриче спрятала в потайной ящик шкатулки. Делиться было не с кем. Мать? Она велела бы молчать и терпеть. Леонардо? Он, возможно, даже нашёл бы действия герцога «экстравагантными, но в пределах дозволенного для человека его положения». Риккардо? Он бы лишь понимающе кивнул — ещё одна история про «порядок вещей».

Решение созрело мгновенно, твёрдое и ледяное. Я поеду в Санта-Кьяру. Узнаю, что с Джованной. Увижу её. Должна увидеть.

Когда Леонардо вернулся, я встретила его уже с готовым планом. Я была спокойна, даже нежна.

— Дорогой, я получила тревожные вести из монастыря, где находится Джованна. Мать пишет, что она тяжело больна, но детали умалчивает. Я должна поехать. Это мой долг перед сестрой.

Он нахмурился, отложил газету.

— В монастырь? Дорога неблизкая и небезопасная для женщины в одиночку.

— Я понимаю. Поэтому я прошу тебя помочь. Мне нужна охрана. Небольшая, но надёжная. Чтобы сопроводить меня туда и обратно.

Он смотрел на меня оценивающе. Я видела, как в его голове щёлкают расчёты: репутация жены, заботящейся о сестре, — это хорошо. Расходы на охрану — мелочь. Моё отсутствие на несколько дней — даже удобно, можно без лишних глаз завершить те дела с венецианскими партнёрами.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я поговорю с начальником стражи. Он подберёт двух-трёх надёжных людей. Когда ты хочешь выехать?

— Завтра утром.

На следующее утро у подъезда уже ждал закрытый экипаж и трое конных стражников в простой, но добротной форме. Леонардо, провожая меня, поцеловал в щёку.

— Будь осторожна, cara. И не задерживайся. Монастырские стены — не лучшее место для такой цветущей женщины, как ты.

В его словах не было иронии. Была обычная, слегка собственническая забота. Я улыбнулась, села в карету и опустила шторку. Когда экипаж тронулся, я откинулась на спинку сиденья, глядя на мелькающие за окном городские стены.

Буря нагнала нас на полпути. Дождь хлестал в стёкла кареты, как горох, ветер раскачивал кузов на ухабах размытой дороги. Охранник, сидевший на козлах, прокричал, что дальше ехать невозможно, нужно переждать. Впереди, в клочья разорванного ветром тумана, маячил огонёк — придорожная таверна «У Красного Кабана».

Это место дышало бедностью и грязью. Пол скрипел под ногами, пропитанный пивом и чем-то кислым. В низком зале с закопчёнными балками гудел пьяный гомон. За стойкой сидела дородная хозяйка с равнодушным лицом, а в углу, на коленях у какого-то возчика, сидела девчонка в грязной кофте, её рука методично двигалась у него в штанах. Здесь подрабатывали. Все всё понимали.

Мне отвели комнатушку под самой крышей — каморку с одной узкой койкой, промозглым одеялом и затхлым запахом плесени и старого пота. Я слышала, как внизу рвутся пьяные песни, хохот, чей-то плач. Я легла, не раздеваясь, поверх одеяла, сжав в руке маленький складной нож, который предусмотрительно захватила из дома. Сон не шёл. Сквозь тонкую перегородку доносились стоны и причмокивания — в соседней комнате шла своя, дешёвая торговля.

Я провалилась в тревожную дремоту, когда дверь с грохотом распахнулась. Их было двое — грузных, пропахших луком, вином и потом. Они едва держались на ногах.

— Ага, вот где наша мышка! — прохрипел один, тыча в мою сторону толстым пальцем. — Хозяйка сказала — наверху, новенькая. Идём, красотка, развлеки дядюшек.

— Я не… уйдите! — я вскочила с кровати, прижавшись спиной к холодной стене.

— А, скромница! — захохотал второй и шагнул ко мне. Его рука впилась мне в плечо, другая потянулась к шнуровке на моём платье.

Я закричала. Пронзительно, отчаянно. Но звук потерялся в общем гуле таверны. Крики здесь были частью фона. Меня повалили на кровать. Грубые руки рвали ткань. Один прижал меня своим тучным телом, от которого тошнило перегаром, другой стаскивал с меня юбки. Его пальцы, липкие и цепкие, лазили по моей коже, сжали грудь так, что я вскрикнула от боли. Первый, тот что сверху, расстегнул свою грязную холщовую портупею и сунул свой короткий, толстый, уже влажный член мне в лицо, пытаясь заткнуть им мне рот.

— Открой, сучка, пососи как следует…

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Я вертела головой, давилась, слезы текли по вискам. В этот миг в дверном проёме возникла тёмная фигура. Охранник. Тот, что постарше, с жёстким лицом. Он не кричал. Он просто взял первого за шиворот и отшвырнул его от меня так, что тот грохнулся об пол. Второй отпрянул, что-то невнятно бурча. Охранник даже не обнажил шпаги. Он просто указал на дверь.

— Вон. — Его голос был низким и не оставляющим сомнений.

Они, бормоча проклятия, но быстро, поплёлись прочь. Охранник подошёл ко мне. Я сидела на кровати, обхватив себя за плечи, трясясь крупной, неудержимой дрожью. Платье было разорвано на груди, юбка сползла.

— Синьора… — он начал, но я перебила его, и мой голос был тонким, как струна.

— Не уходи. Останься здесь. Пока я не усну. Прошу тебя.

Он кивнул, без слов. Придвинул единственный стул к двери и сел, отгородив меня своим телом от выхода. Я кое-как поправила одежду, закуталась в одеяло и легла, повернувшись к стене. Адреналин ещё отдавал в висках, но постепенно его сменила странная, почти болезненная чуткость. Я чувствовала его присутствие. Его дыхание. Запах мокрой кожи, металла и лошади, который принёс с собой. В темноте за мной сидел мужчина. Сильный. Тот, кто только что видел меня полуобнажённой, униженной, в слезах. И от этого сознания, от остатков паники и этого нового, небезопасного уюта, по моему телу поползло знакомое, предательское тепло.

 

 

Глава 17

 

Утром мы вели себя так, будто ничего не случилось. Я была одета в другое платье из дорожного сундука, собрана, холодно-вежлива. Он — бесстрастен и исполнителен. Мы обменялись парой необходимых фраз о дороге.

Когда к полудню показались суровые, серые стены монастыря Санта-Кьяра, я почти почувствовала облегчение. Здесь, за этими воротами, царил другой вид ужаса — тихий, методичный, прикрытый рясой. Но хотя бы здесь не было пьяных ртов и липких рук, врывающихся в твой сон. Или, быть может, было что-то похожее, но прикрытое молитвой. Я сделала глубокий вдох, поправила вуаль, и по моему лицу скользнуло привычное, бесстрастное выражение светской дамы, приехавшей навестить несчастную родственницу. Охрана осталась у ворот. Мне предстояло войти в эту тишину одной.

Настоятель монастыря Санта-Кьяра, отец Клаудио, встретил меня не в парадной приёмной, а в холодной, выбеленной комнате, похожей на канцелярию. Он был мужчиной лет пятидесяти, с сухим, аскетичным лицом, но не истощённым постом, а словно выточенным из жёлтого мрамора. Его глаза, маленькие и очень тёмные, впились в меня с такой немедленной, безраздельной властью, что я инстинктивно выпрямила спину. Вокруг его тонких, бескровных губ залегли глубокие складки — не от улыбки, а от привычки сжимать их в случае несогласия.

— Синьора Вальди, — произнёс он, и его голос был ровным, без теплоты и даже без показного участия. — Вы проявили набожность, навестив сестру в таком уединённом месте.

— Я хочу её видеть, — сказала я, опустив глаза в почтительном поклоне, но тон дал понять, что это не просьба.

Он не ответил сразу. Его взгляд скользнул по моему дорогому, но скромному траурному платью, оценивая.

— Сестра Джованна… пребывает в уединении. Её душа требует покоя. Но раз уж вы проделали такой путь…

Он дёрнул за шнурок колокольчика у стола. В дверь бесшумно вошла монахиня, такая худая и серая, что казалась тенью от стены.

— Проводи синьору к её сестре, — приказал отец Клаудио.

Монахиня молча кивнула и повела меня не в жилые покои, а через лабиринт сырых, сводчатых коридоров, пахнущих плесенью, ладаном и… чем-то ещё, сладковатым и тяжёлым. Мы вышли в маленький, замкнутый со всех сторон высокими стенами дворик. Земля здесь была утрамбована, а по краям, в аккуратных рядах, стояли простые каменные плиты. Кладбище. Моё сердце замерло.

Монахиня остановилась у одной из свежих могил, без креста, лишь с грубо отёсанной каменной плитой. Она указала на неё костяным пальцем и отступила, растворившись в тени арки, будто её и не было.

Я подошла, ноги стали ватными. На плите не было имени. Только дата. Та, что приходилась на неделю после последнего письма Джованны. И в луже дождевой воды, скопившейся в углублении букв, я увидела отражение неба и… своё лицо. На мгновение буквы поплыли, и мне померещилось, что там высечено моё имя. Франческа. Заложенная здесь, в сырую землю, вместо неё.

Рыдания поднялись из самой глубины, некрасивые, захлёбывающиеся, сотрясающие всё тело. Я упала на колени на мокрую землю, вцепившись пальцами в холодный камень. Сестра. Моя дерзкая, хитрая Джованна, мечтавшая о балах и богатстве… кончившая здесь, в безымянной могиле, убитая отваром, страхом и руками этого… этого…

Ярость, внезапная и всесокрушающая, высушила слёзы в одно мгновение. Я встала, отряхнула грязь с колен и пошла обратно тем же путём. Не к выходу. Я шла прямо, через коридоры, не обращая внимания на выбегавших из келий испуганных монашек, пока не ворвалась снова в ту самую белую комнату.

Отец Клаудио поднял на меня взгляд от бумаг. Он не удивился.

— Вы должны были уже покинуть нас, синьора.

— Вы убили её, — выдохнула я, и голос мой звучал хрипло, но чётко. — Я знаю всё. У меня есть её письма. Про отвар. Про ваши ночные визиты. Вы святой отец? Вы дьявол в рясе.

На его лице не дрогнул ни один мускул. Он медленно отложил перо.

— Письма сумасшедшей девчонки, одержимой бесом сладострастия. Кто поверит? Вы? Ваш банкир-муж? Или, быть может, кардинал, который приходится мне двоюродным братом?

Он не стал отрицать. Он просто констатировал баланс сил. И в этот момент из боковой двери вышли двое. Не монахи. Молодые, крепкие мужчины в простой, но добротной одежде, с лицами, на которых читалась готовность к жестокости. Его «помощники».

— Синьора Вальди, убитая горем, решила задержаться у нас для молитвенного уединения, — громко, назидательно произнёс отец Клаудио, глядя на меня. — Проводите её в гостевую келью. И позаботьтесь, чтобы её охранники получили должное объяснение и отбыли с миром.

Меня схватили под руки. Я попыталась вырваться, закричать, но рука одного из них грубо зажала мне рот. Меня потащили через потайную дверь за ковром, вглубь здания, в ещё более старую, сырую часть. Ключ щёлкнул в замке тяжёлой дубовой двери. Я оказалась в крошечной каменной камере с решёткой вместо окна, койкой и табуреткой. Слышно было, как на улице подъезжают лошади, чьи-то голоса — мои охранники. Потом голоса затихли. И экипаж уехал. Он сказал им, что я остаюсь.

Вечером, когда сумерки сделали решётку окна чёрным силуэтом, дверь открылась. Вошёл он. Отец Клаудио. Он нёс одну свечу, и её свет бросал прыгающие тени на его неподвижное лицо.

— Теперь ты понимаешь, как обстоят дела, — сказал он без предисловий. — Ты останешься здесь, пока я не решу иначе. Ты будешь выполнять мои указания. Всё, что от тебя требуется — это послушание. Твоего мужа уведомят, что ты продлила свой духовный пост. У меня влиятельные друзья. Твой Леонардо — человек практичный. Он не станет будить спящих собак из-за женщины, которая, как ему сообщат, добровольно ушла в монастырь на неопределённый срок для исцеления души. Ты — никто здесь.

Я стояла, прислонившись к холодной стене, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони.

— Я не буду, — прошептала я. — Я расскажу всё. Я выцарапаю правду на этих стенах своей кровью.

— Твоя кровь, — он сделал шаг вперёд, и его дыхание, пахнущее постным маслом и чем-то металлическим, коснулось моего лица, — будет лишь ещё одной жидкостью, что впитают эти камни. Как и слёзы твоей сестры. Ты можешь сопротивляться. Это сделает процесс… более интересным для меня. Но итог будет один. Ты сломаешься. Все ломаются.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Он повернулся и ушёл, заперев дверь. Я осталась в темноте, если не считать узкую полоску лунного света из окна. Страх был ледяным и всеобъемлющим. Но сквозь него пробивалось иное — яростное, неистовое пламя. Они убили Джованну.

Отец Клаудио приходил каждый вечер. Сначала он только смотрел, трогал, дышал мне в лицо своими угрозами и обещаниями. Он морил меня голодом, давая лишь хлеб и воду, пока у меня не начало двоиться в глазах. Он будил меня среди ночи, требуя, чтобы я стояла и слушала его проповеди о грехе и послушании, пока колени не подкашивались. Сопротивляться было бесполезно — это лишь разжигало его и удлиняло мучения.

И тогда я сломалась. Не внутренне — внутри всё горело холодным, ясным пламенем ненависти. Но внешне. Я позволила ему сделать со мной то, чего он хотел. Лежала неподвижно, пока его сухое, сильное тело накрывало моё, пока он входил в меня с животным хрипом. Потом, когда он потребовал большего, я, с опустошённым лицом, опускалась перед ним на колени. Вкус его члена был отвратительным — горьковатым, солёным, с явным, въедливым привкусом чужих женских соков. Он не мылся между «визитами» к другим монахиням. Этот вкус, эта смесь многих женщин, стала для меня самым горьким доказательством его системы. Я научилась делать это механически, быстро, чтобы он кончил и оставил меня в покое хоть на несколько часов.

Он был ненасытен. Но и тщеславен. Видя мою внешнюю покорность, он начал снисходить. Стал приносить чуть больше еды. Разрешил мне умываться. А потом, уверовав в свою полную победу, приоткрыл дверь в самую сердцевину своего ада.

Впервые он вывел меня из кельи глубокой ночью. Мы спустились по узкой, сырой лестнице в подвал, о котором я и не подозревала. Воздух там был густым, спёртым, пахнущим потом, сексом, ладаном и сырой землёй. И в тусклом свете масляных ламп я их увидела.

Монахини. Десять, может, пятнадцать женщин в изношенных рясах. Их лица были бледными, глаза — пустыми или полными животного страха. Они стояли, сидели на грубых скамьях, лежали на разбросанных тюфяках. И все они молча ждали его приказа.

Он был здесь божеством. Он указывал пальцем — ты сюда, ты туда. Он заставлял их ласкать друг друга, принимая неестественные, унизительные позы. Он ложился на одну, потом переходил к другой, его член, вытираемый о край чьей-то рясы, был всегда готов. Потом он свистнул, и из тени вышли его молодые помощники. Началась сложная, отвратительная карусель из тел. Он придумывал сюжеты: «раскаяние грешницы», «искушение святой», требуя от них стонов, молитв, воплей. И они повиновались. Как заводные куклы.

Мне пришлось участвовать. Сначала лишь как наблюдательнице, потом он втянул и меня. Я делала то, что велели. Целовала чужие, дрожащие губы. Прикасалась к телам, холодным от ужаса. Позволяла делать с собой то же самое. Внутри я была отделена от происходящего стеклянной стеной. Я не была здесь. Я была там, наверху, и вела разведку.

Каждый вечер, каждый поход в подвал я использовала. Мои глаза, опущенные в покорности, видели всё. Я запомнила, какой из помощников носит ключи на поясе слева, а какой — справа. Подметила, что тяжёлая дверь во внутренний двор скрипит только при открытии внутрь. Услышала, как одна из монахинь, совсем юная, кашляла — кашель был глубоким, болезненным; слабое звено, возможно. Я заметила, что после полуночи, когда «действо» достигало пика и все были заняты, охранник у потайного хода на улицу (он действительно был, за занавесом в углу) отлучался на несколько минут — вероятно, справить нужду.

Я размышляла о побеге постоянно. Днём, в своей келье, я проигрывала в голове маршрут: из кельи — направо, к лестнице, не вниз, в подвал, а вверх, на чердак. С чердака, по слухам одной из полубезумных монашек, была дыра в кровле, ведущая на внешнюю стену. Стена — высокая, но с плющом. Дальше — поля и лес. Но для этого нужен был момент. И, возможно, помощь.

И вот одним вечером, использовав момент, когда помощник Клаудио отлучился, а сам он был поглощён «наказанием» провинившейся монахини, я проскользнула в потайной ход. Дыра в кровле оказалась реальной, но узкой, я порвала платье и ободрала кожу до крови, пробираясь через балки и птичий помёт. Плющ на внешней стене выдержал. Я упала в промёрзшую канаву и побежала. Без оглядки, через поле, в сторону тёмного силуэта леса. Сзади, через какое-то время, раздались крики и собачий лай.

Я бежала всю ночь, пока в ногах не осталось ни капли чувства, а в легких не начало резать ледяным ножом. На рассвете я вышла к деревне — кучке бедных домишек вокруг грязной площади. Я была в лохмотьях, дрожала от холода и истощения. Мне нужна была крыша, еда и чтобы меня не увидели.

Конюшня на окраине показалась самым неочевидным местом. Я прокралась внутрь, в пустую денницу, и зарылась в стог сена в дальнем углу. Запах был плотным, сладким и пыльным. Я пролежала так весь день, прислушиваясь к шагам и голосам. Разговоры были о чём угодно, но не о беглой монахине. Видимо, Клаудио искал меня тихо, не афишируя.

Вечером, когда в конюшне зажгли фонарь, он нашёл меня. Конюх. Звали его Чезаре. Мужчина лет сорока, коренастый, с руками, навсегда окрашенными в тёмный цвет от дёгтя, кожи и пота лошадей. Он не удивился. Он принюхался, подошёл прямо к моему стогу и откинул сено. Его глаза, маленькие и чёрные, как у барсука, осмотрели меня без эмоций.

— Беглая, — констатировал он хрипло. — Из монастыря. Тебя ищут.

Я не стала отрицать. Кивнула, сжавшись в комок.

— Мне нужно переночевать. Еды. Я уйду на рассвете.

— На рассвете тебя схватят в поле, — бесстрастно сказал он. — У них собаки.

Он помолчал, пожевывая соломинку.

— Можешь остаться. Неделю. Пока не перестанут шарить по округе. Но место моё не бесплатное.

Я поняла. Сразу. Не было в его взгляде ни жалости, ни даже особой похоти. Был простой расчёт. Я была товаром, который упал к нему в руки.

— Что ты хочешь? — спросила я, и голос мой прозвучал хрипло от холода и неиспользования.

— То, что у тебя есть, — сказал он просто. — И пока ты здесь, оно моё. Всё остальное — сено, хлеб, вода — твоё. Откажешься - сдам тебя.

Торга не было. Было предложение, от которого нельзя отказаться. Я кивнула.

В ту же ночь он пришёл в денницу. От него пахло конюшней, дешёвым вином и немытым телом. Он не был жестоким. Он был методичным. Как человек, выполняющий работу. Он заставил меня раздеться, осмотрел при свете фонаря, будто проверяя кобылу, потом приступил. Его прикосновения были грубыми, но не садистскими. Он взял то, что хотел, быстро и без лишних слов. Боль была тупой, привычной уже. Я лежала на жёстком сене, глядя в тёмные балки над головой, и думала о том, что тело моё стало валютой в самой примитивной её форме. Здесь не было ни власти, ни игры, ни мести. Был простой обмен: кров и хлеб на доступ к моему телу.

Он приходил каждый вечер. Иногда просто лапал меня, кончая себе в руку. Иногда требовал ртом. Иногда брал сзади, тяжко дыша мне в шею. Я подчинялась механически, мои мысли были далеко. Я считала дни. Прислушивалась к разговорам на улице. Ела грубый хлеб и пила воду из ведра. Мылась в ледяной воде из колодца, когда он позволял. Я стала частью скотского быта этой конюшни — ещё одним животным, которое кормят и используют.

Через неделю он принёс вечером не только свою порцию, но и клочок старой ткани и кусок сала.

— Слышал, сегодня уехали, те, что спрашивали, — буркнул он, садясь на край моего ложа из сена. — Можно двигаться. Куда пойдёшь?

Я смотрела на сало. Жир блестел в свете фонаря.

— Не знаю, — ответила я честно. Это был первый раз, когда он спросил что-то, не связанное с непосредственным использованием.

— В Милан, наверное, к мужу, — сам себе ответил он. — Барыня. — В его голосе не было насмешки. Была констатация факта.

Он протянул мне свёрток. Ткань и сало. Плата за проезд. Или отступные. Он больше не хотел меня держать. Риск, видимо, перевешивал удовольствие.

В последнюю ночь он взял меня ещё раз, но на этот раз дольше, будто прощаясь. И в конце, что было странно, он не кончил на меня или в меня, а отвернулся и сделал это в солому. Потом встал, поправил штаны.

— Утром уходи.

На рассвете я вышла из конюшни. На мне были лохмотья, в руке — свёрток с салом. Я оглянулась. Чезаре уже работал, чистя упряжь, и не поднял головы. Неделя в этом вонючем, тёплом аду закончилась. Я купила себе время. Ценой, которая уже даже не казалась высокой — просто очередной платёж по бесконечному счёту. Я повернулась и пошла по грязной дороге, ведущей прочь от деревни, от монастыря, в неизвестность. Впереди был долгий путь до Милана.

 

 

Глава 18

 

По обочинам размокшей дороги лежали грязные, серые комья, последние следы зимы, таявшие под редким, но уже теплым солнцем. Воздух пах влажной землей, прелой листвой и далеким дымком. Я шла, не разбирая дороги, просто прочь от этих серых стен, впитавших в себя крики Джованны и стоны других девушек.

Первой мыслью было бежать, просто бежать, пока хватит сил. Но ноги, ослабленные днями в камере и скудной пищей, быстро начали подкашиваться. В карманах — пусто. Ни монет, ни украшений. Только складной нож, холодный и утешительный, зашитый в подкладку юбки. Мое тело, промерзшее до костей, было её единственным капиталом.

Я свернула с большой дороги, увидев вдалеке дымок из трубы крестьянской хижины. Подойдя ближе, я увидела женщину лет сорока, выбивавшую половик у порога. Женщина посмотрела на меня с нескрываемым подозрением — бледная, оборванная, с лихорадочным блеском в глазах.

— Простите, — голос мой звучал хрипло, непривычно. — Я… заблудилась. Нет ли у вас чего перекусить? Я могу… заплатить работой.

Женщина, крепкая, с руками, привыкшими к труду, осмотрела меня с ног до головы.

— Работой? Ты, девка, с виду и вёдра-то не поднимешь. Сбежала от мужа, что ли?

— Из монастыря, — честно сказала я, и увидела, как в глазах крестьянки мелькнуло что-то — не сострадание, а скорее любопытство и расчёт. — Мне нужно в Милан.

— В Милан? Пешком? — Женщина фыркнула. — Это тебе неделю идти, если не помрёшь в канаве до того. Заходи, похлёбки дам. А потом видно будет.

Похлёбка из бобов и сала была горячей, жирной, невероятно вкусной. Я ела, чувствуя, как тепло разливается по окоченевшему телу. Хозяйка, представившаяся Карлой, молча наблюдала.

— Одежда на тебе никудышная, — сказала она наконец. — Идти далеко. У меня есть старая юбка да кофта покрепче. И… — Она замялась. — Мой сын, Пьетро, возчик. Завтра он едет с сыром в соседнее село, что на большой дороге. Оттуда путники до Милана добираются. Он мог бы тебя подбросить.

— Чем я могу отплатить? — спросила Я, уже зная ответ. Он висел в воздухе между ними, тяжёлый и неприкрытый.

— Пьетро… он человек простой. Долго в дороге. Скучает. Будь с ним ласкова на постоялом дворе, когда будете ночевать. Одну ночь. Он не жестокий. И язык не распустит.

Сделка. Ещё одна. Я кивнула, глотая последнюю ложку похлёбки. Что такое ещё одна ночь после монастырского подвала? Здесь, по крайней мере, будет договорённость. И крыша над головой. И движение вперёд.

Пьетро оказался коренастым, молчаливым молодым мужчиной с руками, толстыми, как канаты. Он кивнул ей, взглянув оценивающе, но без наглости. Утром я надела грубую, но чистую юбку и кофту, подаренные Карлой, и забралась на телегу, уставленную круглыми головками сыра. Запах был острым, молочным, живым.

День прошёл в тряске и молчании. К вечеру мы добрались до большого постоялого двора на перекрёстке дорог. Пьетро снял комнату — одну, с широкой кроватью. Он принёс ужин — хлеб, колбасу, пиво. Ел молча. Потом, отставив кружку, посмотрел на меня.

— Мама говорила, что ты... — произнёс он просто.

Я встала и начала расстёгивать кофту. Действия были лишены прежней театральности или любопытства. Это была механическая работа. Он наблюдал, как я обнажила грудь. В его глазах был простой, понятный голод.

Он взял меня на кровати, не снимая своих посконных штанов, просто спустив их до колен. Его тело было тяжёлым, потным, пахло лошадьми и сыром. Он вошёл в меня без прелюдий, с глухим стоном облегчения. Я лежала, глядя в потолок с потрескавшейся штукатуркой, отключившись. Мысли были далеко. Я считала толчки, как когда-то считала удары сердца в монастырской камере. Он кончил быстро, застонав, и откатился, почти сразу начав храпеть.

Я встала, подошла к тазу с водой, вымылась. Тело болело, но это была знакомая, глухая боль. Я думала о Милане. О Леонардо. Что я скажу ему? Правду? «Меня держали в монастыре, насиловал настоятель, я сбежала, расплачиваясь телом с возчиком»? Он не поверит. Или поверит, и отшвырнёт меня с отвращением. Репутация будет разрушена. Мое слово против слова святого отца, поддержанного кардиналом. Нет. Молчание было единственным щитом.

Но молчание не означало бездействия. Пока я мылась, в голове, холодной и ясной, созрел план. Анонимное донесение. В Рим. Не в местную епархию, где все могут быть связаны, а прямиком в высшие инстанции. Подробное, ужасающее, с деталями, которые сможет знать только свидетель или… одна из жертв. Его нужно будет отправить из Милана, через надежные, не связанные с банком Леонардо каналы. Риккардо. Мысль о нём вызвала не теплоту, а расчётливую оценку. Он знал тёмные стороны города. Он мог знать, как отправить письмо, чтобы его не отследили.

На следующий день Пьетро высадил меня на оживлённой дороге, указав направление на Милан. Дал ей краюху хлеба и кусок сыра. «Удачи, девка», — буркнул он и тронул лошадей.

Последнюю часть пути я преодолела, цепляясь за попутные телеги, снова расплачиваясь тем, что имела. Молодой погонщик мулов позволил ехать сзади, в обмен на то, что мои руки, скрытые от глаз, работали у него между ног, пока он правил. Остальные извозчики оказались добрыми людьми и помогли безвозмездно, во имя Девы Марии.

И вот, наконец, показались знакомые очертания Милана, дымчатые в весенней дымке. Сердце не забилось радостно. Оно сжалось в холодный, твёрдый ком. Здесь меня ждал дом, муж, прежняя жизнь. Но та Франческа, что уезжала, умерла в подвале Санта-Кьяры. Возвращалась другая — измождённая, с пустотой внутри.

Я обошла виллу с заднего входа, через сад. Пробралась в дом через потайную дверцу для служанок, чей механизм она однажды подсмотрела у Риккардо. Мне повезло — в коридорах было пусто. Я добралась до своей гардеробной и, прежде чем кто-либо мог её увидеть, заперлась изнутри.

В зеркале на меня смотрело чужое лицо. Бледное, с синяками под глазами, с новой, жёсткой складкой у рта.

Я отмылась, смывая с кожи запахи дороги, чужих рук, монастыря. Надела чистое, простое платье. Потом села за свой туалетный столик, взяла лист бумаги и перо. Рука не дрожала.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

«Его Преосвященству, в канцелярию Святого Престола, Рим. Я, недостойная грешница, свидетельствую о чудовищных беззакониях, творящихся в монастыре Санта-Кьяра под Флоренцией, под управлением отца Клаудио…»

Я писала быстро, без эмоций, только факты. Имена монахинь, которых запомнила. Описание подвала. Методы «увещевания». Смерть Джованны Росси. Собственное заточение. Я не упоминала своего настоящего имени, лишь «одна из несчастных».

Конверт я спрятала в потайное отделение своей шкатулки.

Дверь в спальню скрипнула. Я вздрогнула, но не обернулась. В зеркале я увидела отражение Леонардо. Он остановился на пороге, его лицо выражало удивление, смешанное с лёгкой досадой.

— Франческа? Ты уже вернулась? Почему мне ничего не сказали? Ты выглядишь… утомлённой. Как прошло твоё «уединение»?

Я медленно повернулась к нему. На лице уже была готова маска — лёгкая улыбка, тень грусти в глазах.

— Прости, дорогой. Я вернулась раньше. Поездка была… тягостной. Джованне хуже. Видеть её в таком состоянии… — Я опустила глаза, изображая подавленность. — Мне нужно было просто оказаться дома.

Он подошёл, обнял меня за плечи, поцеловал в макушку. Его запах — одеколон, пергамент — был знакомым и чужим одновременно.

— Бедная моя. Забудь. Ты дома. Всё позади.

Всё только начинается

, — подумала я, прижимаясь щекой к его рукаву.

 

 

Глава 19

 

Лето в Милане дышало тяжёлым, удушливым зноем, который не рассеивался даже по ночам. Я существовала в ритме, отмеряемом тиканьем маятника дорогих часов в гостиной. Утро - кофе в постель, принесённый бесшумной горничной. День - визиты к портнихе, благотворительные комитеты, где я сидела с лицом, выражающим лёгкую, подобающую скуку, и думала о сыром подвале Санта-Кьяра. Вечер - иногда театр, чаще ужин дома с Леонардо или приглашёнными деловыми партнёрами. Ночь - формальность в большой, прохладной постели.

Секс с Леонардо превратился в рутину, отточенную и эффективную, как его банковские операции. Он приходил ко мне, обычно поздно, часто пахнущий портвейном и сигарами. Его ласки были привычными, его желание - прямолинейным. Он входил в меня, двигался с сосредоточенной интенсивностью, находил своё удовольствие и, издав короткий, деловой стон, откатывался. Иногда он просил меня сделать что-то ртом, и я повиновалась с тем же бесстрастным мастерством, с каким разливала чай гостям. Моё собственное тело отзывалось слабо, глухим эхом. Оргазмы, если они и приходили, были далёкими, почти клиническими ощущениями, как спазм в усталой мышце. После он мог обнять меня за талию, пробормотать что-то о делах или будущих планах, и засыпал. Я лежала, глядя в бархатный полог кровати, чувствуя, как его семя медленно вытекает из меня на простыни. Это был ещё один вид грязи, который нужно было смыть утром.

Письма родным я написала сразу по возвращении. Отцу и матери - сдержанные, полные условных фраз. «Дорогие родители, с тяжестью в сердце сообщаю, что наше милое дитя, Джованна, почила в Бозе в монастыре Санта-Кьяра после продолжительной болезни. Молитесь за её душу. Она обрела покой в стенах, посвящённых Господу». Ни подробностей, ни намёков. Ответ матери был кратким и сухим: «Прими наши соболезнования. Господь дал, Господь взял. Твоя обязанность - быть опорой мужу и не ронять честь семьи в новом кругу». Отец не написал ничего.

День моего рождения Леонардо отметил с размахом, достойным важной финансовой сделки. Виллу украсили гирляндами и розами, наняли оркестр, пригласили пол-Милана - банкиров, промышленников, аристократов с подходящим состоянием. Я стояла в центре бального зала в новом платье из парижского газа цвета морской волны, с изумрудным колье на шее - его подарком. Я улыбалась, принимала поздравления, мои щёки горели от напряжения и сквозняков. И среди толпы, возле буфета с шампанским, я увидела его - Фердинандо Ломбарди. Наши взгляды встретились на секунду. В его глазах не было прежней наглой усмешки, только холодная, почти профессиональная оценка, как будто он рассматривал новый вид ценных бумаг. Он слегка наклонил голову, вежливый и абсолютно незнакомый, и отвернулся, чтобы поговорить с женой какого-то советника. Облегчение, которое я почувствовала, было острым и горьким. Он сдержал слово. Я была для него теперь просто графиней Вальди, ещё одним элементом светского пейзажа. Но эта безопасность была куплена, и цена её навсегда отпечаталась в памяти моей кожи.

И вот наступила первая годовщина моего приезда в Милан. В воздухе висела тяжёлая, предгрозовая духота. Леонардо за завтраком говорил о перспективах вложений в сталелитейные заводы. Он был оживлён, его глаза горели азартом охотника, напавшего на след крупной добычи. Дети? Мысль, казалось, даже не посещала его. Я была его трофеем, живым доказательством его успеха, красивой рамкой для его состояния. Продолжать род - дело важное, но пока что у него были другие, более срочные планы по умножению этого самого рода.

В тот же день курьер принёс письмо. Конверт был дорогим, с герцогской печатью, но углы его были помяты, будто его много раз сжимали в руке. Почерк Беатриче стал ещё более неровным, нервным.

«Сестра, он всё ещё жив. Дьявол, кажется, бережёт своих. Оргии стали... сложнее. Он привозит теперь не только слуг. Художников, которые должны зарисовывать происходящее. Поэтов, сочиняющих похабные оды в реальном времени. Он называет это "воссозданием вакханалий древности". Я - его главная актриса. Он заставляет меня пить смесь вина и какого-то восточного зелья, от которого мир расплывается, а тело становится послушной куклой. После я ничего не помню, только обрывки: руки, рты, запах, смесь духов и пота, его хриплый смех где-то над ухом. Иногда я просыпаюсь и не понимаю, где я, и кто этот человек рядом... а иногда это и не человек. Я жду. Каждый день я молюсь не о спасении, а о том, чтобы его старое сердце не выдержало очередного "представления". Это моя единственная надежда. Когда он умрёт, всё это остановится. А я буду свободна и богата. И тогда, Франческа, я отплачу всем. Всем, кто видел и молчал. Я куплю их молчание, а потом заставлю их замолчать навсегда. Держись, сестра. Мы выживем. И отомстим. Твоя Беатриче».

Я медленно сожгла письмо в камине, хотя летний зной не располагал к огню. Пламя жадно лизнуло бумагу, превращая ярость и безумие сестры в горстку пепла. Я смотрела на огонь, и в моей собственной холодной пустоте шевельнулось что-то родственное. Да. Мы обе ждали. Одна - в золотой клетке светских условностей, другая - в аду, обставленном как античный театр. Обе ждали смерти мужчины, который держал их в плену. Освобождение и месть. Это стало новой молитвой, новой целью, вокруг которой теперь строилось моё существование.

Я подошла к окну, выходившему в сад. Воздух был неподвижен, листья на деревьях висели безжизненно. Год назад я въезжала сюда, полная тревожного любопытства и жажды новой жизни. Теперь я стояла здесь - безупречная, красивая, пустая внутри. Моё тело помнило прикосновения мужа, возчика, монаха, незнакомцев в масках, погонщика мулов. Мой разум хранил образы сестры в могиле без имени и сестры, теряющей рассудок в дворцовых покоях. Я была живым архивом порока и страдания. И теперь моей единственной стратегией было терпение. Играть свою роль трофейной жены. Быть безупречной. Ждать. И копить тихую, ледяную ярость для того дня, когда цепи - будь то брачные узы или узы страха - наконец, ослабнут.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Вечер был душным. Леонардо вошёл в мой будуар не как обычно - стремительно и с конкретной целью. Он казался озабоченным, но не деловыми бумагами. Он сел в кресло напротив моего туалетного столика, на котором я как раз снимала серьги, и долго молчал, глядя на моё отражение в зеркале.

-Франческа, начал он, и в его голосе прозвучала неловкость, несвойственная его уверенной в себе натуре. - Нам нужно поговорить. Как мужу и жене.

Я медленно повернулась к нему, сохраняя на лице маску спокойного внимания. Внутри всё насторожилось. Глаза его были серьёзны, даже немного утомлены.

-Я ценю нашу близость, - продолжал он, выбирая слова. - Ты прекрасна, и я... я наслаждаюсь тобой. Но... Он сделал паузу, проводя рукой по волосам. Иногда кажется, что всё становится слишком предсказуемым. Рутинным. Даже в этом. Особенно в этом.

В груди у меня похолодело, но лицо не дрогнуло. Я лишь слегка наклонила голову, будто стараясь понять.

-Ты хочешь сказать, что я тебе наскучила, Леонардо?

-Нет! Нет, совсем не это, - он поймал мою руку, и его пальцы были тёплыми, но беспокойными. - Просто... мир велик. А мы живём в такой тесной клетке условностей. Даже в постели. Я читал, я слышал... есть целые миры ощущений, о которых мы, благочестивые супруги, даже не подозреваем.

Он замолчал, изучая мою реакцию. Я изобразила лёгкий румянец смущения, опустила глаза. «Скромница», - должно быть, подумал он. И эта мысль придала ему смелости.

-Есть... общество. Очень закрытое. Там собираются люди нашего круга, даже выше. Банкиры, аристократы, художники, театральные дивы. Они понимают, что строгость морали - для толпы. А для избранных... для избранных существует иная свобода. Искусство наслаждения.

-Леонардо, что ты предлагаешь? - мой шёпот был полон искусственно вложенного в него трепета.

-Я предлагаю нам... заглянуть туда. Вместе. На одну из их вечеринок. Ты ничего не должна будешь делать. Только посмотришь. Если тебе станет страшно или неприятно - мы тут же уедем. Я буду рядом. Но, cara, его голос зазвучал страстно, убеждённо, это как открыть окно в душной комнате. Это может оживить... всё. Нас.

Он смотрел на меня с ожиданием первооткрывателя, который вот-вот поведёт за собой робкого спутника к новым землям. Внутри меня всё кричало. Его «скучная рутина» была для меня кровавым марафоном, через который я прошла одна. Его «тесная клетка условностей» была полна призраков насилия и грязи. А теперь он, не ведая ни о чём, предлагал мне войти в самый эпицентр того ада, который я уже знала по рассказам Риккардо и письмам сестры. Ирония была настолько чудовищной, что меня чуть не вырвало.

Но я не подавилась. Я сделала вид. Сделала большие, «невинные» глаза. Покусывала губу, изображая внутреннюю борьбу. Дрожащей рукой поднесла платок к лицу.

-Это... так страшно. И грешно. А если нас узнают?

-Там царит абсолютная анонимность, - быстро заверил он меня, видя мою «нерешительность». - Маски, псевдонимы. Никто никого не выдаст. Это правило. И все там - свои. Наши.

Я молчала, глядя в пол, делая вид, что борюсь с собой. Долгие секунды. Потом, как будто с огромным трудом, кивнула. Едва заметно.

-Только... только если я буду просто смотреть. И если мне станет плохо - мы уедем. Сразу.

-Конечно! его лицо озарилось торжествующей улыбкой. - Он привлёк меня к себе, поцеловал в лоб. - Ты увидишь, моя роза. Это будет новый опыт для нас обоих. Я так горд тобой. Ты так смела.

Он был счастлив. Он чувствовал себя просветителем, освободителем, ведущим свою скромную цветочку к вершинам запретного знания. А я, прижавшись щекой к его жилету, смотрела в стену пустым, ледяным взглядом. Игра входила в новую фазу. Теперь мне предстояло играть невинность перед лицом того, что давно перестало быть для меня тайной. И, возможно, именно там, в этом гнезде порока, я найду не новые ощущения, а новые рычаги, новые слабости, новые возможности для той тихой мести, которая теперь была единственным, что согревало меня изнутри.

Карета остановилась у невзрачного заднего входа большого палаццо на окраине города. Ни гербов, ни огней. Леонардо помог мне выйти. На мне было простое платье тёмно-синего бархата, без украшений, и маска-полумаска, закрывающая верхнюю часть лица. Он тоже был в маске и тёмном плаще. У двери стоял невозмутимый слуга в ливрее без опознавательных знаков. Молча кивнув, он пропустил нас внутрь.

Нас встретил длинный, слабо освещённый коридор. Где-то впереди слышалась музыка — томная, чувственная мелодия виолончели, смешанная со сдавленным смехом и неясным гулом голосов. Воздух был густым, тяжёлым, пропитанным запахом дорогих духов, вина, воска и чего-то ещё — знакомого, животного, возбуждающего.

Мы вошли в огромный зал, погружённый в полумрак. Свет исходил лишь от нескольких канделябров, затянутых красным шёлком, и от камина, где пылали дрова. В сумраке двигались силуэты. Мужчины и женщины в масках, в одеждах, варьирующихся от вечерних туалетов до почти прозрачных хитонов. Некоторые сидели на низких диванах, другие стояли группами, третьи медленно танцевали, прижимаясь друг к другу. На возвышении, в нише, обнажённая женщина с телом, как у античной статуи, медленно, с гипнотической грацией, обвивала шест, её движения были не вызывающими, а ритуальными.

Леонардо крепче сжал мою руку, почувствовав моё напряжение.

-Ничего не бойся, прошептал он мне на ухо. Мы просто наблюдатели.

Мы пристроились в тени колонны. Я смотрела. Мои глаза, привыкшие к тьме монастырского подвала, быстро схватывали детали. Вот пожилой мужчина в маске дожа, чьи холёные руки ласкают грудь молодой девушки, одетой в костюм пастушки. Она смеётся, но смех её звучит слишком высоко, слишком натянуто. Рядом на шкуре перед камином полулежит пара. Женщина, раскинувшись, позволяет мужчине, стоящему на коленях между её ног, пить из неё вино. Дальше, в алькове, трое — двое мужчин и женщина — сплетены в сложном, медленном танце, где руки и губы скользят по коже без стеснения.

Это не была грубая вакханалия таверны или методичное насилие подвала. Это было шоу. Дорогое, отрепетированное, стилизованное под античную распущенность. Порок здесь был возведён в ранг эстетики. И именно это делало его особенно отвратительным. Под масками аристократов и банкиров скрывалось то же самое ненасытное любопытство, что и у крестьян в сарае, та же жажда власти над чужим телом, что и у монаха. Просто здесь это было обёрнуто в шёлк и приправлено шампанским.

Мой взгляд скользнул по лицам, пытаясь угадать знакомые черты. И вдруг он остановился на одном мужчине, стоявшем чуть поодаль. Высокий, статный, в маске, изображавшей лису. Его поза, манера держать голову... что-то было неуловимо знакомо. Он не участвовал в общем действе, а наблюдал, как и мы, но с другим выражением — не с любопытством новичка, а с холодной, почти скучающей оценкой знатока. И когда он повернул голову, и свет от камина упал на его сильный подбородок и тонкие губы, я узнала его. Тот самый молчаливый «дож» из венецианского карнавала. Человек, который взял меня в полуразрушенной ложе театра. Тот, кто использовал мой «чехол».

Он, казалось, тоже почувствовал мой взгляд. Его маска повернулась в нашу сторону. На мгновение наши глаза встретились через затемнённые стёкла и полумрак зала. Он замер. Потом, медленно, почти незаметно, кивнул. Не как знакомый. Как коллега. Как тот, кто узнал во мне равную. Или, по крайней мере, узнал мою маску.

Леонардо, увлечённый зрелищем, ничего не заметил. Он придвинулся ко мне ближе, его дыхание стало чаще.

-Видишь? -прошептал он горячо. -Это же... это же красиво. В своём роде. Как живая картина. Не правда ли?

Я повернулась к нему, и мои глаза за маской были широко раскрыты, полны искусственно вызванных слёз и «потрясения». Я кивнула, сжав его руку так, будто искала опоры.

-Это... необычно. Я... я не знаю. Мне нужно время.

Он был в восторге от моей «чистой» реакции. Он обнял меня за плечи, чувствуя, как ведёт свою невинную жену к новым горизонтам. А я, прижавшись к нему, смотрела поверх его плеча на человека в маске лисы. И в моей душе, рядом с холодом и отвращением, шевельнулось нечто иное. Расчёт. Если он здесь, среди этих людей, значит, он свой. Значит, у него есть вес, связи. И он меня видел. Не графиню Вальди, а ту, другую, венецианскую тень. Это была опасность. Но и возможность. Ещё одна ниточка в той сложной, тёмной паутине, которую мне предстояло сплести, чтобы выжить и, когда придёт время, нанести удар.

Дорога на вторую вечеринку была наполнена иным напряжением. После первой, «ознакомительной» ночи, Леонардо был оживлён и говорил много. В карете он держал мою руку, его пальцы слегка поглаживали мою кожу.

-Ты видела, cara? Видела, как они свободны? - его голос звучал низко и убеждённо. - Это не распутство. Это искусство существования за гранью условностей. И ты... ты была такой восхитительно невинной. Но сегодня... - он повернулся ко мне, и в глазах его горели искорки азарта, - сегодня попробуй быть чуть смелее. Позволь себе... почувствовать атмосферу. Я буду с тобой. Всегда.

Он целовал мою шею, мои плечи, его дыхание было горячим. Вернувшись с той первой вечеринки, он был ненасытен. В нашей постели, пахнущей духами и дымом чужих домов, он шептал мне на ухо не о любви, а о новых возможностях: о комнатах с зеркальными потолками, о совместных купаниях в виноградном вине, о том, чтобы наблюдать и быть наблюдаемыми. Он видел в моей сдержанности не страх, а глубоко запрятанную чувственность, которую он, как опытный садовник, собирался взлелеять.

И вот мы снова в том же полумраке, под те же томные звуки музыки. Воздух был ещё гуще, наэлектризованней. Маски казались более откровенными, взгляды — более цепкими. Леонардо, не выпуская моей руки, провёл меня через толпу к столику с шампанским. Он взял два бокала, протянул мне один.

-Выпей, моя роза. Пусть лёд растает, прошептал он, и его глаза за маской сияли ободрением.

Шампанское было игристым, холодным и обманчиво лёгким. Я сделала несколько глотков, чувствуя, как пузырьки щекочут горло, а тепло разливается по животу. Леонардо наблюдал за мной, потом взял мой бокал и поставил его рядом со своим. Его руки обняли меня за талию.

-Танцуй со мной, сказал он не как просьбу, а как следующий этап посвящения.

Мы закружились в медленном танце среди других пар. Его руки были уверенными, он прижимал меня к себе так, что ткань моего декольте съезжала, обнажая верх груди. Его пальцы скользнули по обнажённой коже моей спины, спускаясь чуть ниже, чем допускали приличия даже здесь. Он наклонился, его губы коснулись моего плеча, и он нежно прикусил кожу. Вокруг нас тоже пары сливались воедино, но наш танец привлекал взгляды — красивый мужчина и его трепетная, податливая жена, которую он так страстно раскрепощал.

И тут я, казалось, поддалась атмосфере. Мои руки обвились вокруг его шеи, я прижалась к нему всем телом, моё бедро намеренно тёрлось о его ногу. Я откинула голову назад, обнажив горло, и тихо застонала, когда его губы нашли чувствительное место у меня за ухом. Леонардо замер от восторга. Это было оно! Прорыв!

-Да, вот так, моя прелесть, вот так, зашептал он, захваченный волной собственного возбуждения и триумфа.

И тогда я медленно, не отрывая от него своего затуманенного шампанским взгляда, начала опускаться. Плавно, как в продолжении танца, я соскользнула по его телу на колени прямо на паркет, в самом центре зала. Музыка играла, но вокруг нас наступила внезапная, звенящая тишина, прерываемая лишь сдавленными вздохами и шорохом тканей.

Леонардо застыл, его тело напряглось. Он не ожидал такого. Он ждал робких ласк в тени, может быть, поцелуя на виду у всех. Но не этого. Не этой стремительной, безоговорочной капитуляции. Его руки повисли в воздухе.

Я же, не глядя по сторонам, сосредоточилась на нём. Мои пальцы ловко расстегнули ширинку его брюк. Я не делала вид, что не знаю, как это сделать. Мои движения были точными, уверенными. Я освободила его, уже твёрдого и готового, и, не медля ни секунды, взяла в рот.

Тишину разорвал сдавленный, хриплый стон Леонардо. Его руки инстинктивно вцепились мне в волосы, не отталкивая, а притягивая ближе. Он смотрел вниз, на мою склонённую голову, на мои плечи, и его охватила волна такого всепоглощающего, животного наслаждения, смешанного с шоком, что мир вокруг поплыл. Он забыл о маске, о правилах, о приличиях. Он просто чувствовал.

А вокруг нас взрыв. Сначала — ахнувший шепот. Потом — чей-то низкий, одобрительный смех. Потом — аплодисменты, сдержанные, но набирающие силу. Искра, брошенная мной, попала в бочку с порохом. Пара рядом, уже возбуждённая зрелищем, вцепилась друг в друга в открытом, жадном поцелуе, мужчина задрал юбку своей спутнице. Ещё одна женщина, смеясь, сорвала с себя накладные рукава. Музыка сменилась на более дикую, ритмичную.

Леонардо, придя в себя, увидел уже не эстетский салон, а начинающийся хаос. Его экстаз сменился паникой — не из-за происходящего, а из-за потери контроля. Он потянул меня за плечо, но я, почувствовав его приближающуюся кульминацию, лишь ускорила движения. С ещё одним, уже почти болезненным стоном, он кончил мне в рот, и его семя брызнуло так обильно, что часть его попала на его собственную маску, заливая бархат белыми каплями.

Я отстранилась, вытерла тыльной стороной ладони губы. Я подняла на него глаза — мой взгляд был мутным от шампанского, но где-то в глубине, за этой мутной завесой, сияла ледяная, безразличная ясность.

Вокруг нас вовсю гремела вакханалия. Леонардо, тяжело дыша, с испачканной маской, потянул меня за руку, пробираясь к выходу. Мы бежали от гула голосов, смеха, стонов, вырываясь из объятий разраставшегося безумия, которое я сама и спровоцировала. В прихожей, уставившись друг на друга, мы оба молчали, переводя дух. На его лице читалось не смущение от произошедшего, а глубокая, ошеломлённая переоценка. Он был шокирован, да. Но он не был против. В его взгляде, поверх шока, плескалось дикое, неприкрытое возбуждение. Его «скромница» превзошла все его самые смелые фантазии. И этот факт пугал и манил его одновременно.

Мы выскочили на улицу, в прохладную ночь. В карете он не сказал ни слова, лишь сидел, глядя перед собой, а его пальцы всё ещё нервно перебирали край плаща.

 

 

Глава 20

 

Прошли дни, наполненные тягучим, неловким молчанием. Я не напоминала Леонардо о том вечере, не искала его взгляда, заговорщицкого или осуждающего. Я стала тенью — учтивой, безупречной, отстранённой. Я ждала. Ждала, когда его замешательство перерастёт либо в гнев, либо в новую, более дерзкую идею. Я знала его скучающую, алчную на ощущения натуру.

Идея пришла к нему поздно вечером, когда он вошёл в мой будуар с бокалом бренди в руке. Он казался взволнованным, но не уверенным в себе. После нескольких неловких фраз о погоде и делах, он подошёл к камину и, глядя на пламя, выпалил:

-Франческа... После того случая... я много думал. О наших границах. О желаниях. Что, если... что если бы с нами была ещё одна женщина? Чтобы... смягчить твой первый опыт. Чтобы ты чувствовала себя в безопасности, наблюдая со стороны... или участвуя, если захочешь.

Он обернулся, ожидая всплеска эмоций. И получил его.

Я вскочила с места, лицо моё исказила совершенно искренняя, на этот раз, ярость. Не из-за ревности, а из-то глубинного, животного презрения к этой его вечной игре в «расширение границ», в то время как мои границы были попраны давно и бесповоротно.

-Ещё одна женщина? - мой голос дрожал, и это была не игра. - Ты хочешь унизить меня окончательно? Я твоя жена, Леонардо! Не шлюха из твоего борделя!

Я взмахнула рукой, и звонкая пощечина оглушительно прозвучала в тишине комнаты. Его голова дёрнулась в сторону, на щеке заалел отпечаток моих пальцев. В его глазах вспыхнул шок, а затем — странное, почти восхищённое возбуждение. Он не рассердился. Он прикоснулся к щеке и выдохнул:

-Ты... ты неистова, cara mia. Я не хотел тебя унизить. Я хотел... возвеличить.

Я, тяжело дыша, отступила на шаг. Я видела его реакцию. Пощечина не оттолкнула, а разожгла. Я сделала вид, что мой гнев сменяется растерянностью, а затем — горьким, покорным пониманием. Слёзы — на этот раз настоящие, от ярости и бессилия — выступили на глазах.

-Я люблю тебя и хочу чтобы ты был счастлив... - прошептала я, опускаясь в кресло. - Хорошо. Хорошо, Леонардо. Приведи свою... женщину. Но чтобы она была красивой. И... молчаливой.

Куртизанку звали Кларисса. Она была не просто красивой — она была произведением искусства. Пепельные волосы, уложенные в сложную, но невинно-распущенную причёску, глаза цвета морской волны, холодные и знающие. Её тело, обтянутое платьем из серебристой парчи, было безупречным — ни единой лишней линии, ни намёка на вульгарность. Она пахла жасмином и чем-то дорогим, неуловимым. Она вошла в комнату с лёгкостью хозяйки, её взгляд, оценивающий и спокойный, скользнул по мне, будто считывая мою стоимость.

Леонардо был пьян от предвкушения и шампанского. Он представил нас, его слова были немного смазаны. Я стояла, опустив глаза, играя роль запуганной, но покорной жены.

Всё произошло именно так, как, вероятно, мечтал Леонардо, но с леденящей отточенностью. Кларисса вела игру. Она сначала ласкала меня, её движения были профессионально-нежными, пробуждая ответную дрожь — не страсти, а глубокого, почти физиологического отвращения и возбуждения одновременно. Потом она обратила своё внимание на Леонардо, и её мастерство было сокрушительным. Она использовала каждую технику, каждый намёк, доведя его до такого экстаза, что он, крича, потерял контроль гораздо раньше, чем ожидал. Затем, с лёгкой, снисходительной улыбкой, она помогла мне закончить то, что было начато, её пальцы были безошибочны и эффективны, вызвав у меня короткую, сухую судорогу, больше похожую на нервный срыв, чем на оргазм.

Леонардо, истощённый и осоловевший, почти сразу провалился в тяжёлый, хрипящий сон посреди помятого белья. Кларисса легко поднялась с кровати. Она посмотрела на меня и жестом пригласила меня за собой. Без единого слова, обе голые, мы вышли на маленький балкон, выходивший во внутренний двор виллы.

Ночь была тёплой. Кларисса, ничуть не стесняясь своей наготы, закурила тонкую сигарету в длинном мундштуке. Её тело в лунном свете выглядело как мраморное изваяние.

-Твой муж — типичный любитель, равнодушно произнесла она, выпуская струйку дыма. - Хочет острого, но пугается, когда острое оказывается с лезвием. Ты же... ты интереснее.

Я, прислонившись к холодным перилам, не пыталась прикрыться. Я чувствовала на себе чей-то взгляд снизу. Мельком глянув в тёмный двор, я увидела неподвижную фигуру Риккардо. Он стоял, зарывшись в тень апельсинового дерева, и смотрел вверх. Не как слуга, пойманный на непристойном зрелище. Как наблюдатель. Сообщник. Наши взгляды встретились на секунду, и он медленно кивнул, прежде чем раствориться в темноте.

-Он платит за иллюзию, - продолжала Кларисса, следя за моим взглядом, но не комментируя. - За то, что мы делаем вид, будто это дикая страсть, а не оплаченная услуга. Ключ — в деталях. Взгляд, дрожь в голосе, вовремя взятая пауза. Мужчины покупают не тело, милая. Они покупают историю. Себя в роли героя этой истории.

Она повернулась ко мне, и в её холодных глазах мелькнул искренний, профессиональный интерес.

-У тебя есть... потенциал. Скрытая сталь. Ты не дрожишь как мышь. Ты наблюдаешь. Это ценно. Если захочешь увидеть, как это работает изнутри, без этих вот, - она кивнула в сторону спальни, где храпел Леонардо, - любительских спектаклей, приходи. На виа Орфео, дом 7. Спроси Клариссу. Там тебе покажут настоящую механику желания. Не для участия, разумеется. Для... просвещения.

Она докурила сигарету, раздавила остриём туфельки об каменный пол балкона и, словно королева, удалилась обратно в комнату, чтобы одеться и незаметно исчезнуть.

Я осталась одна на балконе. Прохладный ночной воздух обнимал моё голое тело. Где-то внизу, в темноте сада, скрывался Риккардо, видевший всё. В комнате храпел мой муж, купивший на одну ночь иллюзию власти. А в моей руке, сжатой в кулак, оставалось приглашение — не на оргию, а на экскурсию в самое сердце индустрии, которая управляла всеми нами. Я смотрела на тёмные очертания виа Орфео вдали. Это был уже не просто путь к мести. Это был путь к профессии. К власти, основанной не на брачном контракте, а на холодном, безошибочном знании.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

 

 

Глава 21

 

На следующий день, окутавшись тёмным, простым плащом и густой вуалью, я анонимно направилась по указанному адресу. Виа Орфео, дом 7, оказался не кричащим борделем, а изящным палаццо с тщательно ухоженным фасадом. Меня впустила немолодая, строгая женщина, оценивающе кивнувшая после того, как я шепотом назвала имя Клариссы.

Внутри царила атмосфера дорогого приватного клуба. Тихое бормотание рояля, запах воска, кофе и тонких духов. Меня провели в небольшую комнату с зеркалом в полстены — очевидно, с обратной стороны которого можно было наблюдать. Кларисса, уже одетая в изысканный утренний капот, встретила меня лёгкой улыбкой.

-Решила посмотреть на кухню, cara? - спросила она, не выражая удивления.

Весь день я провела как невидимый свидетель. Я видела, как куртизанки разных типажей — от невинных «нимф» до властных «госпож» — принимали клиентов. Я видела не сам секс, а его экономику: быстрые переодевания, обмен взглядами с горничными, приносившими записки, шепотом обсуждённые суммы, которые заставляли мои глаза слегка расширяться. Я видела, как мастерски женщины направляли мужчин, давая им иллюзию власти, оставаясь при этом абсолютными хозяйками ситуации. Я видела усталость в их глазах, когда клиент уходил, и холодный, профессиональный блеск, когда входил следующий.

Под вечер, когда поток утих, Кларисса вошла в комнату для наблюдений.

-У нас сегодня... особый случай, - сказала она непринуждённо. - Постоянный клиент, очень щедрый. Обожает минет, но с... определённым мастерством. Моя коллега, которая его обычно принимает, заболела. Сумма в три раза превышает обычный гонорар за такую услугу. Она сделала паузу, изучая меня. Интересно было бы попробовать? Чисто технически. Ты сегодня видела, как это делают лучшие. А здесь... здесь можно не притворяться робкой женой. Здесь можно быть просто виртуозом.

Моё сердце заколотилось. Это было безумием. Невероятным риском. Но в предложении Клариссы звучала та самая свобода от условностей, которую я всегда инстинктивно искала. Здесь не было мужа, ждущего благодарности за «раскрепощение». Не было священника, жаждущего греховных деталей. Здесь была чистая, ясная сделка. Мастерство против золота. И моё тело, мой ум, уже знавшие так много, вдруг отозвались на этот вызов жгучим, запретным любопытством.

-А если... если меня узнают? - прошептала я.

-Маска. Полумаска из чёрного кружева. Имя — Сильвия. Ты будешь в тени. Он пьян и нетерпелив. - Кларисса пожала плечами. - Деньги — твои, если справишься. Опыт — тоже.

Я молча кивнула.

Меня нарядили в простое, но дорогое шёлковое платье глубокого фиолетового цвета. Маска скрывала верхнюю часть лица. В полумраке будуара я была неузнаваема. Клиент оказался немолодым, дородным негоциантом с запахом дорогого коньяка. Он был грубоват, но готов платить за то, чтобы его обслужили быстро и без сантиментов.

Когда он расстегнул ширинку, я почувствовала странное, ледяное спокойствие. Все мои прежние опыты — от грубых ласк Марко до отчаянного падения с отцом Бенедетто, от механического исполнения супружеского долга до шокирующей выходки на вечеринке — вдруг сложились в единую, чёткую схему. Я знала, что делать. Не с робостью новичка, не со страстью любовницы, а с холодной, хирургической точностью ассистента.

Я опустилась на колени на мягкий ковёр. Мои движения не были томными или игривыми. Они были экономичными, выверенными. Я использовала всё: давление ладоней у основания, точные движения языка, контролируемое дыхание, лёгкие, почти незаметные движения головы, создававшие идеальный ритм. Я наблюдала за его реакцией — за подрагиванием живота, за изменением звука его дыхания, — и корректировала технику. Это была высшая математика удовольствия. И я решала эту задачу безупречно.

Он застонал, его руки вцепились в мои волосы, но не властно, а почти беспомощно. Его оргазм был бурным, почти болезненным в своей интенсивности. Когда он, тяжело дыша, откинулся в кресле, я отстранилась, вытерла губы поданным мне шёлковым платком.

И тогда, поднимаясь с колен, я ощутила это. Волну. Не от его стона, не от физического контакта. Волну чистой, ослепляющей власти. Я сделала это не как жена, не как грешница, не как жертва. Я сделала это как профессионал. И сделала блестяще. Моё тело, этот «храм», который все стремились либо осквернить, либо сохранить, оказалось не сокровищем, а инструментом. И я только что доказала себе, что владею этим инструментом виртуозно.

Между моих ног вспыхнул спазм, короткий, острый и совершенно не связанный с физическим возбуждением от клиента. Это был оргазм ума, триумфа, самообладания. Оргазм от осознания, где я нахожусь, кто я сейчас, и что я только что совершила. Мои колени дрогнули, и я на миг прислонилась к стене, чтобы не упасть, пока по моим внутренностям прокатывались тёплые, стыдные и невероятно сладкие судороги.

Кларисса, появившись как тень, молча вложила мне в руку тяжёлый кошелёк.

-Блестяще, Сильвия, сказала она без тени лести, только с профессиональным одобрением. - Я редко видела такое... понимание сути.

Я вышла на улицу, уже в своём тёмном плаще. Кошелёк жёг мне ладонь сквозь ткань. Я шла, не видя дороги, моё тело ещё слабо пульсировало от того странного, внутреннего взрыва. Я не чувствовала себя опустошённой или униженной. Я чувствовала себя... заряженной. Той самой силой, которую давало знание, мастерство и возможность извлекать из него выгоду, минуя все лицемерные условности мира, в котором я была вынуждена существовать. Я пересекла не только порог борделя. Я пересекла невидимую границу в себе самой.

Моя жизнь раскололась на два существования, каждое из которых было отточено до автоматизма, но требовало абсолютно разного напряжения.

В мире графини Вальди Леонардо, опьянённый моим кажущимся преображением, стал моим хозяином. На очередной вечеринке в палаццо с зеркальными стенами, он подвел меня к незнакомцу в маске из чёрного лака.

-Позволь моей жене показать тебе, как она научилась целоваться, - пробормотал он ему на ухо, и его пальцы впились в моё обнажённое плечо.

Незнакомец, от которого пахло бренди и кожей, взял меня за подбородок. Его губы были твёрдыми и влажными. Я изобразила сопротивление — легкий толчок ладонью в его грудь, подавленный вскрик. Но Леонардо мягко, но настойчиво удерживал меня сзади, прижимая к незнакомцу.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

-Не бойся, cara, шептал он мне в волосы, а его собственная рука нащупала под моей юбкой и грубо, через тонкий батист, раздвинул мне ноги. Покажи ему.

И я показывала. Я открыла рот под натиском чужих губ, позволила его языку скользнуть внутрь, отвечая искусно рассчитанными движениями своего, имитируя стон, когда рука Леонардо впилась мне в внутреннюю поверхность бедра. Я чувствовала, как член мужа напрягается, упираясь мне в спину, слышала его прерывистое дыхание. Моё тело выполняло команды, а ум холодно регистрировал детали: шершавость кожи незнакомца на моей щеке, липкую сладость выпитого им ликёра на его языке, влажное пятно от возбуждения Леонардо на моём платье.

Тем временем «Сильвия» на виа Орфео оттачивала своё мастерство до состояния высокого искусства. Один из клиентов, стареющий аристократ с дрожащими руками, заплатил огромную сумму за то, чтобы наблюдать. Меня привязали к позолоченному креслу с бархатной обивкой шёлковыми шнурами — не туго, с намёком. Мою грудь обнажили, соски натерли ароматическим маслом, от которого кожа горела. Другой куртизанке, юной и темноволосой, было приказано ласкать меня, целовать, покусывать, а клиент сидел в двух шагах, и слышно было, как слюна тяжело перекатывается у него в горле. Я не изображала страсть. Я демонстрировала её анатомию. Каждый мой вздох, каждый изгиб спины, каждое непроизвольное сжатие пальцев на ручках кресла были выверены и поданы как безупречное блюдо. Когда я, наконец, позволила себе сдавленный, почти болезненный стон, и моё тело дрогнуло в тщательно спланированной кульминации, в комнате повисла тишина, а затем раздался хриплый, благодарный выдох старика. Кларисса, наблюдая из угла, одобрительно кивнула. Это была не имитация — это была деконструкция наслаждения, и я провела её как виртуоз.

Столкновение миров произошло на вечеринке в винном погребе, превращённом в подобие римских терм. Парило, пахло влажным камнем, маслом для ламп и потом. Меня, облачённую лишь в прозрачную тунику, поставили на колени на циновку. Передо мной стоял мужчина в маске Пана с козлиной бородкой из настоящего меха. Его руки, украшенные перстнями, грубо захватили меня за волосы.

-Покажи, как ты умеешь служить ртом, крошка, - прохрипел он, и голос его сорвался на знакомую, чуть гнусавую нотку.

Моё сердце на миг замерло. Я узнала. Это был судостроитель из Генуи, клиент «Сильвии», который платил за сложные сценарии унижения. На прошлой неделе он заставлял меня ползать по полу и лакать вино из блюдца. Теперь он был здесь, не узнавая меня, требуя того же под одобрительный гогот толпы. Леонардо стоял рядом, его лицо было искажено вожделением, он подбадривал меня шёпотом: «Да, моя прекрасная, покорись, я с тобой».

И я покорилась. Но не как растерянная жена. Как Сильвия. Мои губы сомкнулись вокруг него с первого раза, без проб, без колебаний. Язык совершил знакомый, сложный манёвр — давление на определённую точку под головкой, которое сводило этого мужчину с ума. Мои руки, вместо того чтобы беспомощно опуститься, легли на его бёдра, большие пальцы впились в нужные точки у таза, усиливая ощущения. Я контролировала его дыхание, его стоны, ускоряя и замедляя темп. Когда он, сдавленно закричав, кончил, я не отпрянула, не закашлялась. Я приняла всё, а потом медленно, с чуть заметным пренебрежительным щелчком языка, отстранилась.

Леонардо был в экстазе. Он видел лишь развратную картину: его невинная жена, доведённая им до такого, что служит незнакомцу с мастерством... Он даже не находил слов. Он просто тащил меня в боковую нишу, срывал с меня остатки ткани и входил в меня с силой, от которой моя голова ударилась о влажную каменную стену. Он рычал мне на ухо, как я шлюха, как он меня обожает, как я его. Я же, раскачиваясь в такт его грубым толчкам, смотрела поверх его плеча в туманную даль подвала. Моё тело отвечало спазмами — не на его страсть, а на адреналин только что сыгранной двойной роли. Тот мучительный, яркий оргазм, что вырвался из меня, был оргазмом актрисы, триумфально сыгравшей две пьесы на одной сцене перед слепой аудиторией.

Позже, когда я отмывалась в своей ванне, счищая с кожи запах чужих ладоней, вина и спермы, я думала не о муже. Я думала о кошельке, спрятанном в тайнике, вес которого был отмерен золотыми монетами за безупречно выполненную работу «Сильвии». Леонардо покупал моё падение иллюзиями и своей жадной страстью. А я продавала своё мастерство за холодное, весомое золото. И лишь в этой продаже, в этой ясной, нелицеприятной сделке, я чувствовала проблеск чего-то, отдалённо напоминающего свободу.

Письмо пришло с утренней почтой, пахнущее не привычным монастырским тленом, а дорогими чернилами и лёгким, едва уловимым ароматом ириса. Беатриче писала крупным, размашистым почерком, полным незнакомой мне энергии.

«Сестра! Он мёртв. Скончался у меня на груди, если тебе интересны подробности, во время особенно неудачной попытки развлечь своих гостей „живой статуей" Венеры. Его сердце, видимо, не выдержало напряжения. Скорая помощь не приехала, он умер в луже дорогого вина и собственной слюны. А я теперь — герцогиня-вдова с состоянием, которое даже отцу не снилось. Я свободна, Франческа! Свободна от его прикосновений, его безумств, этого дворца-тюрьмы. Я еду в Милан. Хочу увидеть тебя, твою новую жизнь, твоего прекрасного мужа. Дай мне погостить у тебя, отдышаться. Твоя, наконец-то счастливая, Беатриче.»

Я долго сидела с листом бумаги в руках. Слова «свободна» и «счастливая» жгли глаза. Я представила сестру — измождённую, но с новым блеском в глазах, вырвавшуюся из ада. И мне стало одновременно горько и странно завидно. Моя собственная «свобода» была клеткой другого образца, сложной игрой без выхода. Я написала короткое, тёплое приглашение.

Глава

Беатриче прибыла неделю спустя. Карета с гербом её покойного мужа была громоздкой и чёрной, но из неё выпорхнула не траурная вдова, а женщина в изысканном, но ярком платье цвета молодой зелени. Она выглядела уставшей, под глазами лежали тени, но её улыбка была ослепительной, а объятия — почти болезненно крепкими.

-Франческа! Cara mia! - воскликнула она, оглядывая изящный фасад виллы, цветущий сад, безупречных слуг. - Это же рай! Ты должна быть безумно счастлива!

Леонардо, предупреждённый о визите, вышел навстречу. Его манеры были безупречны: почтительный поцелуй руки вдовствующей герцогини, комплименты, умный, заинтересованный взгляд. Беатриче расцвела под его вниманием. За ужином она оживлённо, с циничной, но веселой откровенностью рассказывала о придворных интригах, о глупости покойного герцога, о своих планах — путешествовать, покупать картины, завести салон. Она смотрела на Леонардо с нескрываемым восхищением.

-Ты невероятно счастливая, сестра, сказала она мне, когда мы остались одни в будуаре после ужина. Леонардо удалился в кабинет, сославшись на дела. - Такой мужчина. Красивый, умный, явно преуспевающий... И смотрит на тебя с такой... нежностью. После моего старика это просто бальзам на душу.

Я улыбалась, поправляя складки на платье.

-Да, он... очень внимателен, - тихо сказала я.

-Внимателен! - Беатриче засмеялась, её смех был чуть хрипловатым, но живым. -Да он, кажется, боготворит тебя! Я видела, как он на тебя смотрит за столом. И этот дом... Это же сказка. Ты выиграла в лотерею жизни, сестрёнка. После всей этой... грязи, что была у меня.

Она говорила, не подозревая, что её сестра, сидящая напротив в безупречном кружевном пеньюаре, ещё несколько дней назад стояла на коленях в борделе, а её «внимательный» муж водил её на вечеринки, где её делили с незнакомцами.

Позже, когда Беатриче ушла в свою роскошную гостеприимную комнату, я вышла на балкон. Из окна флигеля доносился свет — Леонардо ещё не спал. Я представляла, как он, возможно, обдумывает образ новоиспечённой, богатой и впечатлительной вдовы. Новый объект для возможных манипуляций? Или просто приятное разнообразие в гостях?

Беатриче провела с нами несколько дней. Она наслаждалась покоем, прогулками в саду, изысканными яствами. Она болтала с Леонардо об искусстве, о политике, и он явно находил её умной и остроумной — в отличие от своей всё более замкнутой жены. Я наблюдала за ними. Видела, как взгляд мужа задерживается на оживлённом лице сестры, как тот ловит её шутки. В моей душе клокотало что-то тёмное. Не ревность в обычном смысле. Скорее, горькое осознание, что моя «счастливая» жизнь — это фарс, который вот-вот может быть разоблачён простым присутствием человека, знающего мою настоящую, прежнюю, «неиспорченную» сущность. И одновременно — щемящее чувство вины. Я не могла, не смела открыть сестре правду. Не могла омрачить её новообретённую, хрупкую радость рассказами о борделях и оргиях.

Беатриче не уехала. Её отъезд отложился под предлогом улаживания каких-то деловых вопросов через миланских банкиров Леонардо, а на деле — из-за нежелания покидать этот оазис покоя и восхитительного общества зятя. Она поселилась в восточном крыле виллы, и её присутствие стало фоновым шумом — лёгким, приятным, наполненным запахом её новых духов и звуками клавесина, на котором она иногда наигрывала вечерние мелодии.

Однажды вечером произошло неожиданное.

Леонардо, обнажённый по пояс, стоял на коленях на широком оттоманке. Его руки сжимали мои бёдра, я лежала перед ним на животе, моё лицо было повёрнуто к двери, а глаза, широко раскрытые, смотрели в пустоту. Моя юбка была задрана до поясницы, платье порвано у плеча. Леонардо двигался сзади, грубо, ритмично, его пальцы впивались в мою кожу. Я подняла голову и замерла.

В двери стояла Беатриче. Она была в ночной рубашке, одна рука прижата ко рту, глаза были прикованы к происходящему. Она явно зашла сюда, услышав шум, и теперь не могла пошевелиться. Леонардо, заметив её взгляд, повернул голову. И улыбнулся. Не смущённо, не извиняюсь. Улыбнулся той самой ужасной, товарищеской улыбкой сообщника, который пойман на чём-то пикантном.

-Беатриче... прохрипел он, не останавливая движений. - Прости... мы думали... все спят...

Леонардо, видимо, возбуждённый самым присутствием зрительницы, ускорился. Его движения стали резче, стоны громче. Он не выпускал меня из цепких рук, его взгляд метался между моей спиной и бледным, замершим лицом Беатриче. Казалось, он получал дополнительное наслаждение от этого шока, от этого разрушения иллюзий.

Беатриче выдохнула сдавленный, похожий на всхлип звук, развернулась и выбежала, спотыкаясь о порог.

Я медленно поднялась, поправила сползшую одежду. Тело болело, между ног было влажно и липко. Я посмотрела на Леонардо. Он лежал, уставившись в потолок, и на его лице была странная смесь удовлетворения и задумчивости.

-Надо было запереть дверь, - равнодушно произнесла я.

Она всё равно бы услышала, ответил он, и в его голосе звучало не раскаяние, а странное любопытство. Интересно... что она теперь думает.

В последующие дни вилла напоминала поле тонкой, нервной осады. Леонардо не оставлял меня в покое. Его ухаживания приняли новый, навязчивый оборот. Он ловил меня в пустых комнатах, прижимал к стене и, целуя шею, шептал на ухо, горячее от желания:

-Она видела нас, cara. Видела, как ты наслаждаешься. Разве это не знак? Представь... твоя сестра, такая изящная, такая... освобождённая теперь. Мы могли бы стать настоящей семьёй. Без этих глупых тайн между вами.

Мне было физически плохо от этой мысли. Беатриче была моей сестрой. Единственным существом, помимо матери и погибшей Джованны, которое помнило меня ребёнком, без всех этих масок и грязи. Втянуть её в этот омут казалось последним, непростительным предательством.

-Она никогда не согласится, - отрезала я однажды, пытаясь вывернуться из его объятий.

-Именно поэтому! страстно возразил он. - Она шокирована, но и заинтригована. Я видел это в её глазах. Не только ужас, но и... любопытство. Ты должна поговорить с ней. Как сестра. Смягчи её. Намёкни. Она доверяет тебе.

Он умолял, давил, соблазнял. Он обещал мне невероятные подарки, новые свободы, говорил, что это укрепит наш брак, сделает наш союз неразрывным. Я начала с малого. Во время дневных прогулок в саду, когда Леонардо отсутствовал, я касалась руки сестры дольше, чем нужно. Мой взгляд становился томным, полным невысказанной печали и чего-то ещё. Я говорила о пустоте светской жизни, о том, как даже в браке можно чувствовать себя одинокой. Я намекала, что Леонардо открыл для меня мир, где условности отброшены, и где можно найти подлинную близость.

Беатриче молчала, её лицо было каменным. Но она не уходила.

Второй подход был смелее. Вечером, когда мы вдвоём пили ликёр в будуаре, я надела тот самый пеньюар, который был на мне в ту ночь. Я не сказала ни слова, просто позволила шелку скользить с плеча, обнажая синяк — след пальцев Леонардо. Я увидела, как взгляд Беатриче прилип к этому тёмному пятну на коже, и как в её горло сжалось.

-Он бывает груб, прошептала я, - делая вид, что поправляю ткань. - Но в этой грубости... есть правда. Нет притворства. Только любовь. Разве ты не скучаешь по чему-то настоящему, Беатриче? После всех тех спектаклей, что заставлял играть тебя герцог?

Я играла на больных струнах сестры, на её воспоминаниях об унизительных «постановках». Беатриче опустила глаза, её пальцы сжали ручку бокала до побеления костяшек.

Кульминация наступила через неделю. Леонардо устроил ужин с изысканными винами. Он был обаятелен, остроумен, направлял разговор в русло раскрепощённой философии, говорил о древних культурах, где близость между людьми не была скована предрассудками. Беатриче пила больше обычного, её щёки порозовели, а защитная стена в глазах дала трещину. Когда служанки убрали со стола, а Леонардо налил всем коньяку, я поднялась и, словно по неосторожности, опрокинула свой бокал на платье сестры.

-О, прости! Какая я неловкая! Пойдём, переоденешься в моей комнате.

В спальне, при тусклом свете ламп, всё было подготовлено. На кровати лежал не просто сменный капот, а тонкий, почти прозрачный шёлковый пеньюар. Беатриче, немного захмелевшая, позволила мне помочь ей снять испачканное платье. Когда она осталась в одной нижней юбке и корсете, я подошла к ней сзади и, вместо того чтобы подать новую одежду, обняла её за талию, прижавшись грудью к её обнажённой спине.

В этот момент тихо открылась дверь. В проёме стоял Леонардо. Он не вошёл с грубой поспешностью. Он наблюдал секунду, его глаза горели торжествующим огнём, а затем он мягко, как змея, скользнул в комнату и закрыл дверь на ключ.

То, что последовало, не было страстной оргией. Это был медленный, почти ритуальный распад последних барьеров. Леонардо подошёл к нам сзади, его руки легли поверх моих рук, всё ещё обнимавших сестру. Он начал целовать шею Беатриче, в то время как я, ведомая его движениями, расшнуровывала корсет. Когда грудь сестры освободилась, я, повинуясь тихому указанию мужа, повернула её лицо к себе и поцеловала в губы. Поцелуй был солёным от слёз Беатриче, дрожащим, полным смятения. Но она ответила. Слабый, неуверенный отклик.

Леонардо, словно дирижёр, направлял нас. Он уложил Беатриче на край широкой кровати и приказал мне ласкать её, целовать её грудь, её живот, в то время как сам он снимал с неё последние одежды. Беатриче закрыла глаза, её тело вздрагивало при каждом прикосновении, но она не сопротивлялась. Казалось, она плывёт по течению, охваченная вином, странной нежностью сестры и подавляющей волей мужчины.

Когда Леонардо вошёл в неё, Беатриче вскрикнула — коротко, резко. Но это не был крик боли.

Леонардо был неистов. Он переходил от одной сестры к другой, его желание, подогретое запретностью и властью над нами обеими, казалось, не знало предела. В какой-то момент он приказал мне лечь рядом с Беатриче и взял нас обеих, переходя от одной к другой, сравнивая, заставляя нас целоваться, пока он наблюдал. Воздух в комнате стал густым и тяжёлым, пропитанным запахом секса, дорогого мыла, коньяка и слёз.

Когда всё закончилось, и Леонардо, измождённый, заснул тяжёлым сном между нами, в комнате воцарилась могильная тишина. Я лежала, глядя в темноту, чувствуя тепло тела сестры с одной стороны и тяжёлое дыхание мужа — с другой. Я протянула руку в темноте и нашла холодную, дрожащую руку Беатриче. Та не отдернула её. Мы лежали, держась за руки, как в детстве, когда нам было страшно во время грозы.

 

 

Глава 22

 

Письмо в Рим пропало, как камень, брошенный в трясину. Ни ответа, ни отголоска. Я скупала газеты и шепотом расспрашивала Риккардо, сохранившего связи в городе. Монастырь Санта-Кьяра функционировал как ни в чем не бывало. Отец Клаудио по-прежнему совершал мессы, давал аудиенции, его репутация оставалась безупречной. Мой донос, полный ужаса и конкретики, очевидно, сгинул в канцелярских лабиринтах или был сознательно похоронен теми, кто прикрывал своего. В моей душе зрела не ярость, а ледяное, беззвучное бешенство. Месть, на которую я возлагала надежды, оказалась иллюзией. Система защищала своих.

Но вскоре думать об этом стало недосуг. Война, долго бушевавшая на севере, покатилась на юг грохочущим валом. Сначала это были отдаленные раскаты, похожие на гром. Потом в город хлынули беженцы с телегами, набитыми скарбом, с испуганными глазами. Потом пришли слухи о приближающейся армии. А затем начался ад.

Первые залпы артиллерии потрясли виллу, заставив задрожать хрусталь в буфете. Милан обстреливали. Вскоре послышался гулкий, неумолчный топот тысяч сапог по булыжникам, грубые команды на чужом языке, звуки взламываемых дверей и витрин. Город наполнился запахом пороха, дыма, страха и чужих тел. По ночам зарево пожаров окрашивало небо в багровые тона. Со стен доносились крики, выстрелы, женские визги, прерывающиеся слишком внезапно. Французы вошли в Милан.

Вилла Вальди, благодаря своему положению и высоким стенам, пока оставалась островком в этом хаосе, но островком осажденным. Леонардо приказал запереть все входы, забаррикадировать ворота. В доме воцарилась странная, лихорадочная атмосфера заточения. Страх витал в воздухе, густой и липкий. Мы сидели в главной гостиной, зашторенной плотными портьерами, и прислушивались к каждому звуку с улицы. Леонардо безостановочно наливал вино — тяжелое, красное, как кровь. Мы пили все трое, не чокаясь, большими глотками, чтобы заглушить страх.

И именно страх, это первобытное, животное чувство, стало катализатором. Когда снаружи особенно яростно гремели выстрелы и казалось, что ворота вот-вот рухнут, Леонардо, уже пьяный, схватил меня за руку. В его глазах не было страсти, только паническая, отчаянная жажда подтвердить, что он жив, что он может что-то контролировать.

-Не слушай, прохрипел он, засовывая руку мне под юбку, грубо нащупывая влажную плоть, уже возбужденную не желанием, а страхом. Не слушай этот грохот. Я здесь.

Он взял меня прямо там, на диване, на глазах у Беатриче. Не с нежностью, не с игрой — с животной, почти звериной непосредственностью. Я не сопротивлялась. Телесный контакт, даже такой грубый, казался якорем в этом рушащемся мире. Я смотрела на сестру. Беатриче, бледная, с бокалом в дрожащей руке, смотрела на нас, и в её глазах читался тот же самый голод — голод по ощущениям, заглушающим ужас.

Так начались наши дни и ночи. Время потеряло смысл. Мы просыпались от грохота канонады, пили вино на завтрак, обедали между ласками, засыпали в переплетении усталых, пропахших потом и сексом тел. Секс стал не развлечением, не игрой, а навязчивым ритуалом, способом забыться. Мы занимались им везде: в библиотеке среди разбросанных книг, в столовой на холодном мраморном столе, в оранжерее среди погибающих без ухода растений. Леонардо был ненасытен, но теперь его напор был лишен прежнего эстетства — это была простая, грубая разрядка. Беатриче, сначала робкая, постепенно раскрепостилась, её движения стали такими же отчаянными и жадными. Я наблюдала, участвовала, направляла. Моё тело реагировало, но ум был странно отрешен, как будто парил под потолком, наблюдая за этим трио, пожирающим друг друга на фоне апокалипсиса.

Однажды утром Леонардо, бледный, принес газету. Его руки дрожали.

Смотри, прошептал он, тыча пальцем в короткую заметку на последней полосе, среди сводок о боях. Санта-Кьяра. Прямое попадание снаряда во время обороны города. Настоятель, отец Клаудио, убит на месте осколком. Несколько монахинь ранены.

Я взяла газету. Я прочла заметку трижды. Никакой торжественной мести. Никакого божественного возмездия. Случайность. Глупая, слепая случайность войны. Осколок. Не правосудие, а хаос. Я чувствовала не облегчение, а горькую, пустую иронию. Джованна не отомщена. Её мучитель просто исчез в общем котле смерти, не дав мне даже удовлетворения от его падения.

Я отложила газету и, не глядя на мужа и сестру, подошла к окну, отодвинула край портьеры. На улице, в сером утреннем свете, шла колонна французских солдат. Они шли мимо наших ворот, не обращая внимания на особняк. Но один из них, молодой, с усталым, жестким лицом, поднял голову и встретился со мной взглядом. Он не улыбнулся, не погрозил. Он просто смерил меня, дом, возможную добычу холодным, оценивающим взглядом хищника. Потом колонна двинулась дальше.

Я отпустила портьеру. В комнате за моей спиной Леонардо уже снова тянулся к Беатриче, его дыхание стало тяжелым. Вино и страх снова делали свое дело. Я обернулась. Моё лицо было бесстрастным. Я медленно, как автомат, начала расстегивать пуговицы на своём платье. Монастырь, осколок, мертвый монах — все это было там, за стенами. А здесь, внутри, был только этот жаркий, липкий миг, этот единственный способ не слышать, как где-то совсем рядом ломают дверь в соседний дом и кричит чужая женщина.

Взрывной удар по дубовым воротам прозвучал как похоронный звон. Ещё два — и запоры с треском подались. В прихожую ворвался поток людей в синих мундирах, пропахших порохом, потом, кровью и холодным потом. Их было много — двадцать, тридцать человек, с оскаленными от напряжения и предвкушения лицами. Командир, мужчина с обожженной щекой и пустыми глазами, приставил штык к горлу Леонардо, который замер, подняв руки, его лицо стало землистым.

-Женщины, - просто сказал командир, и его взгляд скользнул по Беатриче и мне, застывшим у лестницы.

Леонардо, задыхаясь, прохрипел:

-Берите... берите что хотите. Деньги, серебро... только не...

-Женщины, - повторил командир, и штык слегка проколол кожу на шее Леонардо, выступила капля крови.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Это было как обвал. Солдаты, сдержанные до этого момента, ринулись вперёд. Первого, молодого, с обветренным лицом, я даже не увидела — только ощутила как он повалил меня на холодный каменный пол прихожей. Его руки, шершавые и сильные, разорвали мне платье спереди. Запах от него был острейшим — порох, немытое тело, металл. Он не целовал, не ласкал. Он засунул мне в рот свои пальцы, раздвигая челюсти, а другой рукой доставал свой член, уже напряжённый, с тёмной, вздувшейся головкой. Я задохнулась, когда он втолкнул его мне в горло, грубо, без предисловий. Я подавилась, слезы брызнули из глаз. Где-то рядом кричала Беатриче — не крик ужаса, а короткий, рвущийся визг, тут же приглушённый чьей-то ладонью.

Потом первого сменил второй. Потом третий. Они выстраивались в очередь, нетерпеливо переминаясь, споря на гортанном языке. Я перестала сопротивляться. Моё тело стало куском мяса, которое перемещают, переворачивают, используют. Меня держали на коленях, прижимали к стене, укладывали на стол. Члены, разные по размеру, по запаху, один грубее другого, проходили через мой рот, оставляя вкус соли, грязи, презервативов из обработанных кишок, которые не все удосуживались надеть. Мои челюсти свело судорогой, губы распухли и обветрились.

Потом они перевернули меня, и кто-то грубо раздвинул мне ноги сзади. Первое проникновение туда, в уже знакомое, но не подготовленное место, было ударом белого, обжигающего огня. Я вскрикнула, но крик потерялся в общем гуле, в хриплом дыхании мужчин, в приглушённых рыданиях Беатриче. Меня имели сзади, в то время как другой солдат снова вставлял мне в рот свой член, не давая кричать, почти не давая дышать. Боль стала фоновым шумом, тупой, разлитой по всему телу. Кожа на бёдрах и груди была содрана, натёрта грубой тканью мундиров, ремнями. Всё внутри горело, рвалось, пульсировало от чужого, насильственного ритма.

И в какой-то момент, в этом вакууме боли и унижения, случилось нечто необъяснимое. Когда один из солдат, более молодой, с неловкими движениями, взял меня спереди, его толчки, случайно, попали в какую-то точку. Острая, шокирующая искра пронзила огненную пелену боли. Тело, преданное мной же самой и раздавленное десятком других, вдруг ответило. Спазм, невероятно сильный и глубокий, вырвался из самого нутра, заставив меня выгнуться дугой и издать сдавленный, хриплый стон прямо в ухо солдату, который меня насиловал. Это был оргазм. Чёрный, липкий, рождённый не желанием, а полным разрушением воли, смесью адской боли и физиологического отклика на стимуляцию. Волна стыда, немедленно нахлынувшая вслед, была почти такой же сильной. Я кончила. Среди всего этого кошмара, под десятком чужих тел, моё тело предало меня в последний, самый непростительный раз.

Оргия продолжалась часами, до самого заката, когда косые лучи солнца, пробиваясь сквозь пыльные окна, освещали сцену, достойную самого мрачного полотна Босха. Тела, мундиры, лужи вина, крови и других жидкостей на паркете. Когда последний солдат, тяжело дыша, отполз от бесчувственной Беатриче, командир, наблюдавший за всем, сидя в кресле Леонардо и попивая его же коньяк, поднялся. Он подошёл к Леонардо, который всё это время сидел, прижавшись спиной к стене, и смотрел в одну точку, его лицо было маской без мысли и чувства.

Командир достал из кармана смятый лист бумаги, что-то быстро написал карандашом и приложил печать из своего перстня.

-Для службы Республике, хрипло сказал он, сувая листок в руку Леонардо. - Этот дом теперь под защитой. Мои люди больше не тронут. Другие... увидят печать, пройдут мимо. Вы хорошо... обслужили.

Он шлёпнул Леонардо по щеке почти фамильярно, собрал своих людей — уставших, потных, но удовлетворённых — и они ушли так же грубо, как и вошли, оставив за собой хлопнувшую дверь и гробовую тишину.

Я лежала на полу, не в силах пошевелиться. Всё тело было одной сплошной раной. Я повернула голову и встретилась взглядом с Леонардо. Он смотрел на меня. Но в его глазах не было ужаса, не было сострадания, не было даже злобы. Там была пустота. Абсолютная, бездонная пустота, как в заброшенном колодце. Он увидел, как его жена, его собственность, его «сокровище» было публично, методично разобрано по частям десятком чужих мужчин. И он позволил этому случиться. Этот акт капитуляции уничтожил в нём что-то окончательно. Он не был больше мужчиной, главой семьи, покровителем. Он был просто тенью, которой выдали охранную грамоту за то, что она отдала на поругание всё, что должен был защищать.

Он медленно поднялся, разжал пальцы, посмотрел на клочок бумаги — свою странную, постыдную индульгенцию. Потом, не сказав ни слова, не подойдя к жене и сестре, он развернулся и побрёл вглубь дома, в темноту, оставив нас лежать среди хаоса и тишины, которая была теперь громче любого взрыва. Я закрыла глаза. Боль была невыносимой, но пустота в его взгляде жгла сильнее. Не осталось ничего. Ни дома, ни мужа, ни даже иллюзии безопасности. Осталась только эта бумажка — цена, заплаченная за наше дальнейшее существование. И эта цена была выжжена на моей коже, в моей плоти, и в той самой, предательской судороге наслаждения, от которой мне теперь хотелось умереть.

Мысль о том, чтобы позволить кому-либо прикоснуться к себе, вызывала не отвращение даже, а полное, физиологическое отторжение, словно моя нервная система была перерезана в том самом месте, где рождалось желание. Моё тело, которое когда-то было источником тайных открытий, острого любопытства, а затем — инструментом власти и выживания, теперь стало просто бременем. Болезненной, напоминающей о себе на каждом движении оболочкой. Я двигалась по дому медленно, осторожно, как старуха, заживающие ссадины и глубокие синяки пестрили на моей коже под высокими воротниками и длинными рукавами. Даже мысль о сексе — любом, желанном или нет — вызывала спазм где-то под рёбрами и тошноту.

Охранная грамота, этот грязный, помятый клочок, прибитый к воротам, работала. Несколько раз за следующие дни слышался грубый стук, требовательные голоса у ворот. Я, затаив дыхание, наблюдала из-за шторы, как Риккардо (единственный, кто остался, чьё лицо тоже стало каменным от пережитого) показывал бумагу. Солдаты спорили, тыкали в неё пальцем, но в итоге, с проклятиями, уходили. Дом стал клеткой под защитой, но эта защита была куда более унизительной, чем любая опасность. Мы просто ждали. Ждали конца.

И конец пришёл. Грохот отдалился, запах дыма стал не таким едким, а потом и вовсе сменился запахом весенней грязи и распутицы. Французы ушли так же внезапно, как и пришли. На опустошённые улицы Милана, словно из-под земли, начали возвращаться свои. Итальянские войска, среди них — отряды драгун.

Я увидела его почти случайно. Я вышла за ворота впервые за недели, словно подневольная, движимая необходимостью увидеть, что осталось от мира. По главной улице тянулась колонна. Кони, люди в потёртых, пыльных мундирах, многие — с повязками, подвязанными руками. И среди них — лицо, которое сначала не узнала, а потом узнала с таким ударом в сердце, что чуть не потеряла сознания. Роберто. Тот самый драгун. Но это был не тот беззаботный, смеющийся мальчик с тёмными кудрями. Этот человек был худым до тени, с впалыми щеками и глубокими морщинами у рта. Одна рука висела в грубой, грязной перевязи, а через всё лицо, от виска до скулы, шёл багровый, не до конца заживший шрам. Его взгляд, скользнувший по толпе, был пустым и усталым, как у Леонардо, но в нём ещё тлел уголёк какого-то животного, выжившего упрямства.

Наши взгляды встретились. На секунду в его глазах не было узнавания. Потом — проблеск. Смутный, далёкий. Он замедлил коня, всматриваясь. Я не улыбнулась, не помахала. Я просто стояла, и, кажется, он увидел в моём измождённом, бледном лице, в моём строгом, закрытом чёрном платье вдовы (хотя муж был жив) что-то знакомое. Не ту ночную нимфу из оранжереи, а тень от той нимфы. Я медленно кивнула. Он, после паузы, кивнул в ответ, касаясь пальцами края своей поношенной каски — жест, лишённый галантности, скорее, усталое приветствие товарищу по катастрофе.

На следующий день он стоял у наших ворот. Не как поклонник, а как солдат, пришедший по неясному зову. Я велела впустить. Мы сидели в той же гостиной, где ещё не до конца выветрился запах страха, вина и чужих тел. Между нами стоял поднос с не тронутым вином.

-Вы изменились, синьорина, - хрипло сказал он. Его голос стал грубее, в нём появилась хрипота, возможно, от дыма или крика.

-Все изменились, - тихо ответила я.

Он рассказал без пафоса. О боях, о грязи окопов, о страхе, который становится обыденностью, как еда. О том, как получил шрам — осколком гранаты. О том, как его рука, возможно, больше никогда не будет полностью двигаться. Он говорил о войне как о работе, грязной и бесконечной. И я слушала, и в его словах не было ни романтики, ни героизма, только та же усталость и грязь, которые теперь жили во мне, только в ином, мужском обличье.

Леонардо, которого я почти насильно заставила выйти из кабинета, сидел в кресле у камина и не говорил ни слова. Он смотрел на драгуна пустым взглядом, в котором не было ни ревности, ни интереса. Ему было плевать. Мир сузился для него до размеров его кожаного кресла и графина с бренди. Он был призраком в собственном доме.

Беатриче, собиравшая вещи, ненадолго вышла попрощаться. Она выглядела собранной, даже холодной. Её решение уехать в Рим, чтобы вести жизнь богатой, независимой вдовы, было единственным здравым в этом хаосе. Она посмотрела на Роберто, на меня, на зятя-призрака, и в её глазах читалось окончательное, бесповоротное прощание со всем этим. С иллюзиями, с болью, с этой проклятой виллой. Она обняла меня сухо, по-светски, и её поцелуй в щёку был холодным, как мрамор.

-Пиши, сказала она, - но это была пустая формальность. Двери между нашими мирами захлопнулись.

Когда Беатриче уехала, а Роберто, поднявшись, сделал неловкий поклон, собираясь уходить, я вдруг сказала:

-Вы можете остаться. Если негде. Здесь много пустых комнат.

Он посмотрел на меня, потом на спину Леонардо, потом снова на меня. В его израненном лице мелькнуло что-то вроде понимания. Он кивнул.

-На несколько дней. Пока не получу расчёт и не решу, что делать с этой, — он мотнул головой в сторону своей больной руки.

Он поселился в гостевом флигеле. Мы почти не общались. Иногда пересекались в саду. Он молча курил самокрутки, глядя на заживающие розы. Я сидела на скамье, читая книгу, которую не могла воспринять. Между нами не было ни намёка на былую страсть, ни даже её памяти. Было лишь молчаливое признание двух сильно повреждённых людей, нашедших временное пристанище под одной крышей, под которой также обитала третья тень — живой муж, окончательно и бесповоротно потерянный где-то в тот день, когда в дом ворвались солдаты. Моё путешествие в мир секса действительно закончилось. Оно привело меня не к свободе или власти, а к этой тихой, опустошённой комнате, где единственным звуком было тиканье часов да отдалённый кашель раненого драгуна из другого крыла.

Тошнота по утрам, которую я сперва списала на последствия стресса и недоедания, не проходила. А потом исчезли месячные. Когда деревенский врач, старик с дрожащими руками, подтвердил беременность, я не почувствовала ничего. Ни ужаса, ни радости. Лишь ледяное, отстранённое понимание: чрево, бывшее ареной стольких битв, теперь вынашивало их безмолвный, анонимный итог. Чей именно был этот ребёнок — того неловкого солдата, чьи толчки вызвали тот позорный оргазм, или одного из десятка других, — не имело значения. Это был плод насилия, хаоса и моего собственного мёртвого тела, ответившего предательским спазмом.

Леонардо воспринял новость с тем же ледяным безразличием, которое теперь было его единственной эмоцией. Он взглянул на мой ещё плоский живот, и в его пустых глазах вспыхнула лишь искорка окончательного, бесповоротного отвращения.

-Поздравляю, сказал он сухо. - Не ожидай, что я буду носить его на руках. И не рассчитывай на имя. Для меня этот ребёнок не существует.

Он уже поднимался с колен, не в переносном, а в прямом смысле. Его банк, устоявший в бурю, требовал нового старта. Париж, с его восстанавливающейся после войны жаждой жизни и капитала, манил его. Он был поглощён цифрами, контрактами, планами переезда. Я и моё незапланированное дитя были для него неудобным, дурно пахнущим напоминанием о слабости, которую он проявил, и о позоре, который пережил, не сумев защитить. Он предложил сделку, чёткую, как банковский вексель: формальный брак остаётся для приличия. Вилла в Милане переходит ко мне. Он уезжает в Париж, обеспечив меня скромным, но достаточным содержанием. Он не будет вмешиваться в мою жизнь. И я не буду претендовать на его новую.

Роберто, узнав о моём положении, просто кивнул. Его собственная рана заживала медленно, рука оставалась слабой, но он научился управляться одной. Он стал тенью в доме — молчаливой, полезной. Чинил сломанную мебель, подрезал розы, одним взглядом усмирял редких назойливых слуг, оставшихся после погрома. Когда Леонардо огласил свои условия, Роберто, куря на крыльце, спросил, не глядя на меня:

-Вам будет нужна помощь. С ребёнком. С хозяйством. Если позволите, я останусь.

В его голосе не было ни страсти, ни покровительства. Была простая солдатская логика: он выжил, я выжила, теперь есть новая миссия — обеспечить выживание следующему. И, возможно, в этой миссии была тихая надежда искупить хоть часть той грязи, что въелась в нас обоих.

Я, глядя на его профиль со шрамом, на неподвижную больную руку, кивнула.

Роды были долгими и мучительными, словно моё тело, столько раз открывавшееся для насилия, теперь отчаянно сопротивлялось естественному акту творения. Но когда акушерка положила мне на грудь одного за другим двух крошечных, сморщенных существ, издающих хриплый плач, во мне что-то дрогнуло. Не всепоглощающая материнская любовь из романов, а что-то более примитивное и острое: чувство ответственности за эту хрупкую, беспомощную жизнь, которая, несмотря ни на что, была моей частью.

Роберто стал для детей не отцом, но твёрдой, надёжной скалой. Он качал их на своей единственной здоровой руке, чинил игрушки, тихим, хриплым голосом рассказывал им перед сном не сказки, а истории о лошадях и далёких походах, из которых были тщательно вычищены весь ужас и кровь. Он смотрел на меня с молчаливым, безропотным уважением, и между нами установилась странная, чистая близость двух покалеченных душ, нашедших покой не в страсти, а в тихом совместном несении своего груза.

И вот однажды я оделась в самое простое тёмно-серое платье, накинула скромный платок и пошла в Дуомо. Не на мессу. Я дождалась, когда толпа рассеется, и подошла к знакомой исповедальне. Отец Алессандро по-прежнему служил здесь. Его красота стала более зрелой, отрешённой, в глазах читалась глубокая, спокойная печаль, знакомая всем, кто пережил войну.

Опустившись на колени на холодный камень, я закрыла глаза. И начала говорить. Не с того места, где оборвала в прошлый раз. Я начала с самого начала. С сарая и отца. С мучительного любопытства и первого прикосновения к себе. С Федерико и его рисунка. С Марко в саду. С отца Бенедетто и той чудовищной ночи в капелле. С драгуна Роберто в оранжерее (я не назвала имени, но описала). С Ломбарди и унизительной сделки. С борделя и мастерства, которому я научилась. С вечеринок и той пощечины мужу. С того, как я вовлекла свою сестру. И наконец — о солдатах. О боли, грязи, пустоте и том чёрном, стыдном оргазме. О беременности, рождении детей, чьё происхождение было печатью всего моего падения. Я не искала оправданий. Не играла в показное самоуничижение. Я просто излагала факты. Голос мой был тихим, ровным, но в нём не было прежней металлической твёрдости или притворного трепета. Была лишь усталая, беспощадная ясность.

-Я использовала своё тело как оружие, как валюту, как способ выжить и почувствовать власть, - прошептала я, и слёзы, наконец, потекли по моим щекам, тихие и неостановимые, впервые по-настоящему. - Я растлила саму себя раньше, чем это сделали другие. Я втянула в этот омут невинную душу. Я родила детей, не зная, благословение это или проклятие. Я не прошу понять меня. Я прошу... отпустить. Не меня — я знаю, что мне придётся нести это всегда. Но отпустите этот груз от моих детей. Пусть хоть они начнут с чистого листа. Я больше не хочу играть. Не хочу продавать. Не хочу ненавидеть. Я просто хочу тишины. И прощения, если оно возможно.

За решёткой царила долгая, глубокая тишина. Потом я услышала его дыхание, спокойное и печальное.

-Ты принесла не грехи, дочь моя, - сказал отец Алессандро, и его голос был мягким, как тот весенний воздух в саду много лет назад. - Ты принесла свою жизнь. Всю, до последней тёмной крупицы. И в этом — уже начало очищения. Бог видит не список преступлений. Он видит рану. Твоё покаяние... оно в том, что ты перестала бежать от этой раны. Что ты смотришь на неё и говоришь: "Вот она. Я сломана". Прощение начинается не с моих слов, а с этого твоего взгляда. С той ответственности, что ты несешь теперь за двух новых жизней. Твоё наказание — это память. Твоё искупление — в каждом дне, который ты проживёшь с этой памятью, не пытаясь забыть, а пытаясь... просто жить дальше. И любить тех, кого дали тебе эти страшные пути.

Ego te absolvo

. Иди. И просто живи. Больше от тебя ничего не требуется.

Я вышла из полумрака церкви на залитую солнцем площадь. Слёзы высыхали на ветру. Груз не исчез. Он никогда не исчезнет. Но впервые за много лет он не давил с такой невыносимой силой. Он просто был. Частью меня. Как шрам на лице Роберто, как пустота в письмах из Парижа, как смех моих детей в саду виллы, которая теперь была и тюрьмой, и домом, и тихой пристанью. Я медленно пошла по направлению к дому, к молчаливому солдату, качающему на руке моего сына, к колыбели с моей дочерью.

Конец

Оцените рассказ «Куртизанка из Милана»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 16.12.2025
  • 📝 321.1k
  • 👁️ 9
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Леон Монтан

Соседка. Глава 1. Конфликт. Жара стояла физическая, почти осязаемая. Воздух над дачным поселком дрожал, как желание, о котором не говорят вслух. Марина чувствовала его кожей — этот густой, липкий август, пропитанный запахом перезрелой малины и горячей хвои. Они ненавидели друг друга с первой встречи. Сергей Петрович, сосед за ветхим штакетником, был воплощением всего, что она презирала: самодовольный, громкий, с вечно недовольным прищуром. Его газонокосилка рычала ровно в субботнее утро, когда она пыта...

читать целиком
  • 📅 23.12.2025
  • 📝 534.0k
  • 👁️ 7
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Рина Рофи

Глава 1. Закономерность Три долгих, наполненных бюрократией, бессмысленными совещаниями и тоннами магической энергии года моей жизни ушли в песок. В песок, который кто-то сыпет в мозги, заставляя верить в предсказания какого-то полоумного оракула. Я стоял на своем излюбленном балконе, вмурованном в стену главного зала Академии «Предел». Отсюда, с высоты, зал с его витражами, изображавшими эпические битвы древних родов, и полом, выложенным мозаикой из лунного камня, выглядел особенно впечатляюще. И особ...

читать целиком
  • 📅 19.08.2025
  • 📝 575.0k
  • 👁️ 1
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Катерина Кольцова

Пролог Как я могла так ошибаться? Правда, как?! Настолько эпично подтолкнуть себя к смертельной пропасти... Сердце колотится бешенно, словно пытается выскочить из груди. И если минуту назад это были тревожные любовные трепетания перед неловким признанием, то сейчас это агония перед неминуемой катастрофой. С чего я взяла, что это Адриан? Они же совсем не похожи! Видимо, алкоголь дал не только смелости, но и добавил изрядную порцию тупизны и куриной слепоты... Чертов коньяк! Почему я решила, что пара гло...

читать целиком
  • 📅 06.01.2026
  • 📝 306.3k
  • 👁️ 3
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Леон Монтан

Принцип суперпозиции Студенческий билет лежал на столе как обвинительный приговор. Анастасия перечитывала смс от деканата в седьмой раз: «Неоплата в течении семи дней приведёт к отчислению». Цифры долга пульсировали перед глазами — ровно столько, сколько её мать зарабатывала за три месяца. Дождь за окном бил в стёкла, словно пытался вымыть её из этого города, где образование стоило дороже достоинства. Она шла по ночным улицам, залитым неоновым ядом. Вывеска «Люкс» мигала розовым, обещая лёгкие деньги. ...

читать целиком
  • 📅 01.12.2025
  • 📝 500.7k
  • 👁️ 2
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Мелиса

1глава Воздух на кухне, пропитанный сладковатым паром от только что снятых с огня гренок, был густ и тягуч. Абель с отвращением стряхнула с кончиков пальцев липкие крошки – акт готовки был для неё малым ежедневным мучением, сродни ритуальному жертвоприношению. Но алтарь требовал своей дани: младшего брата нужно было кормить. В голове, окутанной дымкой утреннего раздражения, промелькнула тёмная, сухая шутка: «Сколько ни пытайся, Бенедикт наотрез отказывается есть собачий корм». Мысль эта вызвала на её г...

читать целиком