SexText - порно рассказы и эротические истории

8. Дневник Лебедихи. Тематика: Дневник проститутки










© Dmitry Karateev & Constantin Mohilnik

Видавничий Гурт КЛЮЧ:

Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

LIEBE DICH AUS… или ЛИРИЧЕСКИЕ ВЕЛИЧИНЫ

Психолирический детектив

 

Книга VIII. ДНЕВНИК ЛЕБЕДИХИ

 

1. ЗАКОН РАЗДЕЛЁННОГО ПОЛЯ         

2. КОВЫЛКИНО. ГУМАНИТАРКА

3. AU-PAIR-MAEDCHEN

4. РОКОВЫЕ НОЖНИЦЫ

5. СКОРБНОЕ БЕСЧУВСТВИЕ

6. СВАДЬБА-ЖЕНИТЬБА         

7. СПАСЕНА

8. SMILE MEN               

9. ЗОЛОТОЕ СЕРДЦЕ

10. ЗАНАВЕШЕННАЯ КАРТИНКА

• Из детства Кафки         

11. СЕСТРА МИЛОСЕРДИЯ         

12. СОН О ПОЛЁТЕ

13. ВОСПОМИНАНИЕ ИЗ КОНЦА 80-Х          

14. ЕСТЕСТВЕННОЕ ПРОСВЕЩЕНИЕ         

15. АПОРИЯ В ДЕЙСТВИИ

16. УРОК ДЕВИЧЬЕЙ ГОРДОСТИ         

17. УРОК ПОЛОВОГО ВОСПИТАНИЯ         

18. ПЕРВЫЙ БЛИН               

19. ПРОБУЖДЕНИЕ О ПРИЛЁТЕ

20. ПЧЁЛЫ СУДЬБЫ               

• Мовний вибір               

21. ИЗБРАННИК

22. В МОСКВУ

23. ЦАРИЦА

 

Отрывок. Целиком скачать на:

.....................

ЗАКОН РАЗДЕЛЁННОГО ПОЛЯ8. Дневник Лебедихи. Тематика: Дневник проститутки фото

Много жила, много думала и пришла к выводу, что прав был восточный математик и гуманист Авиценна, когда сказал, что неразделённого чувства не бывает. Бывает разделённое бесчувствие, это один из вариантов (ноль – тоже цифра). Между каждым и каждой всегда возникает поле напряжения (я представляю поле круглым и плоским, как большая монета). Напряжение, оно же чувство, не принадлежит никому. Его делят (разделённое), растаскивают пополам, как одеяло, Он и Она. (Иногда – Она и Она или Он и Он, но это не мой случай). Секрет в том, что делимое никогда не делится поровну. Если всё же поровну, то это и есть бесчувствие. 50/50 равно нулю. Это случай Скорбного Бесчувствия. Обычно что-нибудь вспыхивает и делится неровно, неравнодушно. Например 90/10, 25/75 и т. д. Самый благополучный случай – когда колеблется около половины, где-то так 47/53 и то в одну, то в другую сторону. Такие всегда будут вместе и умирать каждый день. В смысле, умрут в один день. Это случай Золотого Сердца. Когда же с одной стороны почти 100, а с другой почти 0, a полюса то и дело меняются местами, это случай Роковых Качелей, от которых и умереть весело. А если с одной стороны почти 0, а с другой почти 100, почти всё, и так всегда, то это получаются Роковые Ножницы, тяжёлый случай, не дай Бог никому об них обрезаться. А самый интересный, самый креативный вариант – когда 60/40. Допускается перемена полюсов, и называется Золотое Сечение. Такая вот сердечная математика.

Закон Разделённого Поля – закон всеобщий, неукоснительный, обжалованию не подлежит. Говорю не понаслышке, так как, меня, дуру, эта dura lex поцарапала всеми гранями, ох-охо, девушки!

Рассмотрим четыре характерных примера.

Проснулась я от грохота воробьёв, от скрипичного распева мух. Что-то такое сладкое снилось. Открыла глаза – и окошко тоже открыто, а там ковылкинское лето, первое после школы, и сосны, конечно, виднеются. Рыжик по подоконнику крадётся, за воробьём охотится. Мама уже ушла, бабушка Глаша умерла, можно поваляться. Хорошо живётся в Ковылкино, а в Саранске лучше. Там кафе молодёжные и ночные клубы. Надо поступать. Хотя от добра добра не ищут. Там, небось, от шума большого города так с утра не понежишься. Мерседесы, самосвалы, милиционеры свистят – ужас как шумно. Ну вот. Я давно заметила: о чём подумала, то сразу и бывает – кто-то уже в ворота колотится. Что ты им скажешь? Нет меня дома, сплю. Всё равно стучит, вот неотвязное!

– А, Катька? Здравствуй. Чего тебе дома не лежится?

– Ты чё, очумела, Верка? Немцы в городе!

– Гонишь.

– Сама ты гонишь. Немцы приехали – тётка и два дядьки, знаешь, точно в телевизоре. На школке собрались, гуманитарную помощь дают.

– Кому?

– Нам.

– Зачем?

– Ты чё, Верка, темната-а? Точно очумела, и телевизор не смотришь!

– Сама ты не смотришь. И, между прочим, от телевизора-то люди очумевают.

– Кто очумевает? Кого ты имеешь в виду – очумевают? Ну ты вааще, Ромашова. Ты чё, не знаешь, какой СПИД теперь кругом, и как мы бедно все живём?

– А при чём СПИД? Он от негров, а ты негра живого хоть видела?

– Видела, даже двух в Саранске, вот как тебя.

– Ну крутая, крутая…

– А на школку, однако, приходи, там гандоны для секса дают, представляешь, и шоколадки такие классные, пёстренькие.

– Дура же ты, Катька.

– Зато ты у нас умная, только не просишься. Приходи – не пожалеешь. Немецкое качество. А не хо – не на.

Вход на школьный двор загородил огромный белый кузов. На нём красное "Caritas". Вот ведь какое слово. По немецкому, сколько помню, всегда пятёрки приносила, а такого не знаю. Ну и ладно, много будешь знать… Я видела по телевизору, как в городе, ну в Саранске, помощь раздавали и тоже, кстати, немцы. Но там была тушёнка, так конечно, чуть руки один другому народ не поотрывал. Катька, дура, верно сказала: бедно живём. Хотя это в городе, может быть, бедно. А у нас в районе люди степенные. Во-первых, все у нас только женщины: и мама, и бабушка, да и я сама, все училки наши прибацаные, и главврач Семынина, мамин начальник, и судья Мордвинова… Мужики где-то есть, но редко на глаза попадаются. У них своя жизнь, как у домовых: водку пьют, лес валят, матюкаются, ну их. Ой! – задумалась и в крапиву чуть не влезла – ай! – а из крапивы муха с полворобья, сизо-перламутровая вся – мя-а! – и вдруг цап меня за лодыжку, аж припухлость вскочила, и яростно стало на душе. Тут слышу:

– Дас ист айне катастрофе, провал гуманитарной миссии. Почему они не берут кондомы, Дитер?

– И что это за город женщин, Клаус, ты видел такое, вас?

– Не удивляйся, Моника, – это Руссланд.

Гляжу – точно немцы.   Как в кино, только без формы. Дитер лысый и толстый вроде Мюллера. Клаус как Штирлиц – высокий и элегантный. И Моника – выдра старо-молодая и в шортах. Ой, смотри, тётка, мухи у нас довольно-таки кусачие!

– Фрау Сапрыкина, почему никто не берёт кондомы?

Вот она, директриса-крыса, Павловна Раиса. Стоит, носом острым воздух нюхает, будто ищет, кого бы прищучить:

– Извините, но меня удивляет не это. Кому вы это привезли, господин иностранец?

– Вам.

– Нет уж, данке, господа хорошие. Не нуждаюсь, мерси.

– Но это вам всем, не только вам лично, фрау Сапрыкина.

– Вот вы взрослый человек, скажите, зачем это в Мордовии?

– О, для секса, натюрлих.

– У нас нет секса, зарубите себе на носу.

– Как?! Не может быть…

– Аллес ист мёглих. Здесь это возможно, Клаус. Посмотри вокруг: ни одного мужчины.

– Ты не прав, Дитер, я видела двух.

– Тебе показалось, Моника. И потом, им не до секса. Он полностью сублимируется алкоголем.

А у меня на укусе припухлость выросла уже, больше самой той мухи стала. И тоже сизо-перламутровая, а на душе как-то беспредельно. Сама не знаю как, говорю вдруг:

– А вот и есть у нас секс.

– Чи-и-иво, Ромашова?

– А как же Малафеева из 8-го «Б», а Раиса Павловна? Вы же сами её за беременность прямо с урока прогнали. Ещё сказали: «Я вижу, тебе уже учиться нечему». Мя-мя! Уй, а чё-йто вы меня, Раиса Павловна, по губам? Не имеете права – я больше не школьница. Что, не так, скажете?

– Ромашова, молчать!

– Ой…

– Какая тебя муха укусила?

– Большая, сизо-перламутровая.

– Ты, ты… Неблагодарная скотина. Страна тебя учила, кормила-поила. А ты перед иностранцами хвостом выламываешься. Стыд, срам и позор!

А я к столику –  и охапку пачек – в подол и за пазуху. Вижу, Дитер, который Мюллер, смотрит на меня с ними и восхищённо так улыбается. Вспышка – щёлк! – это Клаус, который Штирлиц, нас заснял. А я Дитера обняла свободной рукой и – чмок под глаз:

– Данке, херр Мюллер!

– О, разве фройляйн меня знает?

– Да кто же Мюллера-то не знает!

Он тогда пообещал мне фото прислать и адрес мой записал. Расстались друзьями, а Сапрыкина смотрит и смеётся.

А через месяц мне письмо в иностранном конверте с иностранной маркой тётя Шура приносит и говорит:

– Ну, мОлодежь, легко вам живётся. Сейчас ты мне танец станцуешь народный или совремённый. Ладно, держи, желаю счастья.

И к соседке пошла, а сама всё подскальзывается. Потому что у нас всё Ковылкино уже две недели резиной завалено. Это наши девки мои гандоны вместо шариков понадували. На ветвях развешивали, в речку Мокшу пускали – чей плывёт быстрей, та первая замуж пойдёт.

А в конверте немногословные слова: «Уважаемая г-жа Ромашова, я и моя семья приглашаем вас поработать воспитательницей наших детей Карла (4 года) и Мартины (6 лет). Ждём. Линда и Дитер Мюллер». А на проводы даже сама Сапрыкина Раиса Павловна пришла, селёдку принесла и дамского винца, то есть казёнки. Мужики – те водку пьют, в смысле самогон. И сказала Сапрыкина с добродушной улыбкой:

– Светлый путь. Ехай, Ромашовочка, а мужу не поддавайся. Помни, что их много, а ты одна. Семей не разлучай, так как счастье никогда не удаётся построить на несчастии другого, это опыт поколений.

Подъезжаем к польской границе, а напарник шофёра встал в начале прохода лицом против хода и говорит пассажирам, как конферансье:

– Соотечественники, перед нами чужая земля. Перед чужою землёй родная таможня. Придут с собаками, отберут паспорта, выгонят всех под дождь, перероют, перепутают вещи, овчарки всё перенюхают. Так и день пройдёт, а может, и ночь. И возможно, я вам не скрою, границу пройдут не все. Вы меня поняли. А кто не понял, попутчики объяснят. А кто не примет участия, так это его право. Но пострадают все. И получится, что ты поставил личное выше общественного. Приступайте.

– А мелочью можно?

– А как же! Наша таможня всякие любит, лишь бы 5 долларов с носа.

– А в рублях можно?

– Ну что вы, как маленькая, не могла подготовиться?

– Держи, потом отдашь.

И вдруг с акцентом:

– Пожалуйста, я не понял что? А почему? А на что? Was? На пограничника? А это закон? Was ist das  «неписанный»? А это можно так? Я думаю, нет. Я думаю тоже, нельзя. Это криминально и не морально. Нет, не дам. Это принцип, и это ваша вина, что вы позволяете себя обирать. На границе Германия-Швейцария, Франция-Швейцария, даже Италия-Швейцария это никогда нет, никогда! Стыд, срам и позор. Я всё расскажу ваше посольство в Берне, и они отвечают за эти взятки очень серьёзно.

И долго ещё не смолкал швейцарец Рудольф. Махнули на него рукой и мы, и пограничники тоже. А он сказал потом:

– Вот видите. Это легко, правда? И вы тоже должны так, и будет социальная справедливость. Это малая победа большого принципа.

А я его не слушаю и думаю: Германия, сказка. Одно слово Мюнхен – ах! – у нас и звуков таких нет. И, во-первых, там свобода, и одеваются во фраки, и девушки в соболях, а сами голые. Всюду мусорники для всех видов сора – бумага отдельно, картон отдельно, стекловата сама по себе, помои отдельно. Я слышала, если какой-нибудь чиновник в Германии подпишет приказ отключить ток или отопление, так его навсегда льгот и привилегий лишат, а его сын при первом проступке лишается продвижения. Так что ещё сто раз подумаешь, прежде чем воровать, это потому что раньше триста лет им, злодеям, руки отрубали. И так богато живут, девушек каждую пятницу в ресторан водят, и это для них не проблема. Просыпаюсь – а уже вот он Мюнхен, и на душе так вдохновенно стало, как никогда. И херр Мюллер встретил любезно, жене представил, на деток мне показал. А Линда-жена говорит:

– Приступайте.

Ну чё, ну приступила. Мартина на меня не очень-то и смотрела. Полненькая, в очках и всегда в интернете шарится, а то в игры жуткие сама с собою на компьютере играет, так что даже за неё не по годам страшно. А Карл – беда, какой шалун, кусаться любил, драться, и всегда застанет, баловник, врасплох. Я тоже стала его потихоньку бить, ну, достал он меня, короче. И вот ещё хорошая черта: никогда мамаше не жаловался и не плакал, так что я даже стала бить чаще. А немчик хоть не ябедник, но мстительный: то равликов под одеяло наложит, то касторки какой-то в суп нальёт, а в минералку воды атлантической добавит. Вообще натерпелась я с ними тем летом на Канарах. Вот все говорят: Канары, Канары. А там такие развраты, что смотреть нетактично. А отвернуться некуда, потому что что ни вечер, весь пляж колышется, рычит и стонет. Линда сказала, чтобы я не пугалась, что это секс-туризм, и что для того сюда и приезжают английские и скандинавские старшеклассницы, и что Европа «ещё в революционные шестидесятые уже преодолела косное пуританство». Последних двух слов я не знала, но поняла: это как у Сапрыкиной, когда у нас нету секса. А на Канарах его даже слишком, и папаша Мюллер туда же. Седина в лысину, а бес известно куда. Прижал меня в сиесту, когда Линда дремала, а та и проснулась. Потом ей внушили, что это был эротический сон, и она вроде поверила. Но осадок остался. Потому что люди они подозрительные, даже обидно. Ведь я никогда себе не позволяла. Я не как некоторые. Приедет, внедрится конкретно в семью и точит изнутри – разве это порядочно? А потом ещё хвастается:

– Живу со всеми удобствами, жру всё лучшее в холодильнике, 600 марок получаю плюс страховка и хозяйке чё захочу, то всегда скажу. По-русски. Она, правда, хладнокровная, сквозь пять пальцев глядит на меня. И заставляет даже носить записки её дружку, потом от него к ней. Она такая вот ультраскотская, зато хозяин-то добрый. Мы с ним, скажу без обиняков по жизни вот уж месяц, как живём. Взвесь – удобная должность: хавыра, мужик, страховка, хавчик и подарки. И 600 дойчмарок тоже на автобане не валяются, или?

А у меня не так. Если что-то и случалось такое с хозяином (а ведь он был моим первеньким!) – так ведь тут уж я точно ни при чём. У мужиков, которым за полвека, зачастую начинается резкое тяготение к малолеткам или просто к таким, которые их в два-три раза моложе. А я была неопытная, к тому же из Мордовии, думала: может быть, в Европе так и надо. А зачем это Линда сама научила про сексуальную революцию и косное пуританство, а? Словом, не худшее было времечко. А что, жила в их доме, все удобства налицо, не надо чуть что бегать за сарай – я бы теперь уже так не смогла, фу. 600 марок – регулярно, как месячные. Страна демократическая, так что и перед Линдой можно не лебезить, особенно при том, что если в сердцах скажешь что-то, всё равно ведь по-русски не разберёт. И потом, на меня ей много выступать не приходилось, так как сама была фанаткой Чёрного Фалла, так и говорила. И меня пару раз к своему персу с приветиками посылала. А я, не будь дура, у него про Чёрный Фалл поинтересовалась. Махмуд улыбнулся и говорит:

– Хочешь знать?

Очень интересно получилось. А Линда, рыба хладнокровная, только посмеялась: то-то! Но однажды Карлуша, зараза, разыгрался по обыкновению, да и на чердаке нас с папашей Дитером захлопнул, а ключ-то с той стороны торчит. Мы не сразу и обнаружили, увлеклись. И как было выйти? Дитеров ключ не железный, правильно? А Линда вернулась от Чёрного Фалла и прямо на чердак, а там мы. Спасибо Карлику, показал, где папа. Вонь подняла Линда на весь дом, а вслед мне бумаги мои полетели.

РОКОВЫЕ НОЖНИЦЫ

Стою, кругом чужбина, и дождь моросит со снегом. И побрела я куда глаза глядят, и оказалась на Мариенплац. А там тесно и весело, как в постели: на каменной со шпилем ратуше деревянный всадник с баварским бело-голубым знаменем лет уже триста поражает австрияка в бело-красном плаще, и – оп-ля! – выплясывают следом кукольные соратники. А внизу, на булыжниках площади, вокруг золотой Марии под журчание продольных бамбуковых флейт и рокоток крохотных гитар прохаживаются хороводом низкорослые перуанские индейцы – человеческие пони. Правее, в глубине сцены, под аркой крутится в воздухе солнечное сплетение шестерёнок, блестящих железных лент, рычагов и болтов – кинетическая скульптура, во как! За нею в арке стоит человеческий жираф – трёхметровая фигура в чёрном платке до земли, лицо до серебра набелено, руки на груди, не шелохнётся. У подножия – шляпа. Бросишь туда монетку – разведёт фигура руками и поклонится под клавесинную запись, ещё и конфетку протянет. В левом пространстве сцены солнечный бой Рой из Коннектикута горланит под электрогитару:

– Оле-оле-оле-олей!

Баварцы хором в ответ:

– Оле-оле-оле-олей!

И заглушает их разросшийся из динамика баритон:

– Братья и сестры! Не позволим разрушить храм! Руки прочь от воссоединителя культур! Батюшка Тимофей под угрозой выселения! Остановить произвол мюнхенских чиновников! Все люди доброй воли – сюда! Кто неисчислим, тот непобедим…

А прямо нос к носу со мной он сам, микрофонодержатель, баритононоситель. Вьющийся блондин, голова в облаках, синий взгляд поверх голов. Обалдеть! Это он. То-то я так вдруг запела не по-ковылкински, самой себе незнакомыми словами, периодами. Он ещё не видит меня, но уже тоже чует. Сейчас перекричит микрофон, опустит динамик, вдохнёт ветра с Альп, взглянет прямо и пламенно и обратится:

– Подпишись и ты, сестра, ведь ты не дашь им прогнать русского странника-культуртрегера!

И я, ни в зуб ногой не в курсе дела:

– Да как ты мог подумать, милок!

– ?!

– С тобою я под чем хочешь подпишусь, не читая!

И вот тут он меня и увидел. Взглядом осЕнил, осенил:

– Ты кто?

– Я Вероника.

– Зачем ты?

– За тобой.

Раскрылись Роковые Ножницы – повёл меня Ральф Хоффманн в жилищную общину на Шиллерштрассе, где жили с ним ещё два студента – Вагнер и Кох. Вагнер осваивал промышленный дизайн, искусно чертил, Кох учился математической логике, а сам Ральф был филологом-славистом, за которых замуж ходить никому не рекомендую. Ну да с милым и в шалаше. Первое время. А на третий день начинаешь замечать, что и тесновато, и грязновато, так как немцы вообще не имеют привычки разуваться, а Вагнер с Кохом к тому же, входя, никогда не чистили сапог. Говорю им:

– Ребята, а вас мама не учила разуваться, а главное, чистить обувь, а ещё главнее – вытирать ноги?

А Кох, который логик мне на то, с таким невозмутимо поучительным видом, очки снимет, как будто всё уже видал и:

– Фрау Вероника, хочу вам заметить, что вы неправы в трёх отношениях: а) разуваться нас учила не мама, а аа) те 50%, которые посещали детский сад, воспитывались этому от воспитательницы, те же 50%, которых мама не нашла возможности воспитывать общественно: ааа) впитали это с молоком матери, а б) вообще не находили этого нужным, т. к. в большинстве немецких городов улицы достаточно чисты, чтобы не бояться принести сор в жилище. Затем бб) каждый член социального общества вправе выбирать форму поведения, разумеется, если это не выходит за рамки общественной социальности, причём ббб) ношение – равно как и неношение – той или иной одежды, а следовательно, и обуви, является безусловной прерогативой её носителя.

Вот такой зануда. Наверное, все логики такие, занятие располагает. И до того дошло это логическое занудство, что даже на меня Кох составил расписание, а Вагнер его начертил. Притом работали с таким азартом, что любо-дорого глядеть было. Всё же в этом что-то есть: я хочу сказать, нам есть чему у немцев поучиться. Такой скользящий график, вроде как у нас в Ковылкино в школе график дежурств. И почему-то всегда, как уединяться мне с Вагнером или с Кохом по этому расписанию, то вспоминалось:

Кто дежурная? –

Я дежурная!

Самая дежурная,

Лучшая дежурная.

И вот ещё чему помимо пунктуальности у немцев нам бы поучиться, так это порядочности, потому что по графику скользили квадратики трёх цветов: зелёный для Коха, красный для Вагнера, синий для Хоффманна – в смысле для Ральфа. И никто не виноват, я так думаю, что он как филолог этого не понимал. Умора – ему прямым текстом, а он сердится:

– Прекратите, братцы, ваши цинические шуточки!

Те лишь переглядываются и плечами пожимают, дескать: как знаешь, брат. И не смотря на такую его лоховатость, в «синие» дни никто из Вагнера и Коха меня не трогал. Даже когда Ральф отлучился с альпинистами покорять гору Муттерхорн, так и то в его дни Вагнер и Кох меня – ни-ни, тьфу ты какие, прости Господи! Уже сама зайдёшь к Вагнеру, он всё же не такой зануда, кофейку с ним выпьешь, сосочком о плечо потрёшься, за ушко куснёшь:

– Фритци-Фритци, а я тут.

– Na und?

А сам сидит, чёрт эдакий, как бегемот, и гипотенузу малюет. Ну и очень надо:

– Ладно… Я пойду?

– М-m-m-m…

Совсем бегемот толстокожий. Я тогда в Кохову комнату – не одной же кукУ на сукУ:

– Ку-ку, Кох!

– Ja, ja…

– А чего ты такой одиноконькой? Не скучаешь?

– Siehst du nicht? Ich spiel’ gеrаd’.

– А в чего?

– В «Красавицу и Зверя».

– Ух ты, а давай вместе?

– Это как?

– Я буду Зверем, а ты Красавицей.

– Слушай, Ника, lass mich!   Я б уже был на третьем уровне, а ты тут…

– Подумаешь, какая недотрога наша Красавица!

Молчит, в экран рогом упёрся. Я тогда – поближе, и дипломатически так:

– Красавица, а Красавица, к тебе Зверь пришёл.

И на колени к нему присаживаюсь деликатно так:

– Видишь, какой Зверь!

– Ach, du Schlampe!   Снова сбила!

– Так вот как – уже Schlampe! А кто вчера?..

– Nun lass mich allein!   При чём тут вчера? Это же сегодня, и сегодня – ты отлично знаешь! – моё свободное время.

– А я?

– А у тебя Хоффманн.

– А Хоффманн в горах.

– Так это его проблема.

– «Проблема-проблема» – проблемные какие! Очень надо.

– А это твоя проблема. И знаешь в чём она?

– А в чём?

– Тебе надо чем-нибудь заняться, ну, знаешь, завести хобби.

– Например?

– Ну там, рыбок кормить… или ловить. А то – за паралитиками ухаживать. Как это – «тошнит от калек»? Ну, займись тогда фотографией, что ли.

– Ладно, займусь. Но потом, а пока вот что…

– Эй, сумасшедшая, куда ты лезешь! Дай монитор выключу!

– А не надо выключать, не надо, чтоб потом не говорила Красавица, что Зверь всю игру сбил. А вот так? Хи-хи? Хи-хи. Хи-хи!

Ну вот…

Так он – подумать только! – на меня за это потом ещё и дулся, и Вагнеру рассказал, и смотрел тот и другой на меня бегемотом. А когда вернулся Ральф с гор, и я у него на шее повисла, то Кох, важно так оттащил меня и к Ральфу обращается:

– Ника, брат, сегодня твоя. Ты уж извини…

А Ральф ещё весь в облаках сияет, словно вершина Муттерхорна:

– Ника, брат, всегда моя.

И – синий взгляд – в мои карие:

– Этот эдельвейс – тебе, любимая.

Переглянулись Кох-Вагнер, плечами пожали: вот филолух!

И пошли мы с филолухом в его комнату, в эту отсталость вопиющую. Право, будто не европеец, даже в Ковылкине такого не встретишь: телевизора – нет, компьютера – нет, ничего практически нет. Из антиквариата – два дуэльных пистолета на белой стене, полые, как куриные косточки. И вместо интерьера – только горы на фотографиях да горы всяких книг – немецкими буквами, английскими там, китайскими, чёрт-те каковскими ещё, и так вплоть до русских даже, но, как заглянешь – хуже иностранного, типа: «коммерциализация образования в ситуации доминирования консумеристских интересов аккумулирует риск мутации в ирреспонсабельные инструкционные практики, самолегитимирующиеся апеллятивными слоганами; в то время как в рудиментарно-тоталитарных социумах даёт себя знать тенденция ориентации на постматериальную валоризацию, отчего в регионах с грузом тоталитарного пассеизма консумеристские ориентации инициируют лидирующее кодирование данного утверждения через оппозицию «супраморальное-имморальное» плюс рекламация установок объектно-субъектного климактерического ризоморфизма».

– Ральфик, Ральфик, высунь рожки!

– М-м-м?

– Ральфик, у меня к тебе идёт вопрос.

– Да-да?

– А что значит контрацепционный ризоморфизм?

– Хм, ну как тебе сказать, Schatz , это такое…

– Ах, та-ако-ое? А мож’т во-о-от т’ко-о-ое? У-у-у-у, ты ка-акое! Ого-го-го – какое!

– Постой, Вероника, мне бы душ принять после похода.

– Душ? Конечно, душ! Мне тоже нужно под душ, мы вместе с тобою в душ, да Ральфик?

– Но-о-о… Это, может быть, неудобно, Вероника.

– Неудобно, Ральфик, брюки через голову надевать.

– Was?

– А мы вас! Взаимно. Пойдём, пойдем, отмою тебя, а то больно ты какой-то супраморальный с вершин сошёл. Та-ак, за-хо-дим… и сюда заходим. Это перед душем обязательно. П-п-п-ммм, п-п-п-ммм, п-п-п-ммм – ах-ха-ха – мя! Ру-ди-мен-та-а-арно – так! Суб-сти-та-ци – онно – ой! Им-мо-раль – но – вэ! Ну, и всё? Ладно, тогда: пер-ораль – но! Устал, масенька, гору покорял, да? Ну, ничего, а теперь – душ: вот возьму и задушу, да, да, и не выпущу! А ты знаешь, когда мир окончится? Не знаешь! Не знаешь! Не знаешь! А это, когда зубки вот здесь вырастут – что тогда будет? Зве-е-ездец? Молодец! А чего-йто петушок у нас направо смотрит? Не знаешь? А я знаю. Это потому, что ты левша, Ральф. Чё не понял? Это приходит мужик, прикинь, к врачу: «А чё-йто он у меня всё направо, доктор? » А врач посмотрел и, учёненько так: «А вы не занимаетесь?.. » Ой… – рот ладошкой прикрыла. Но сейчас ведь можно, да, дружок? Ну, а мужик оскорбился так: «Вы за кого меня тут? » и на калидор. А вышел, видит – уже другой в кабинет прётся, там же очередь. Так он того оттолкнул и назад в двери: «Ну, а если да? » Усмехнулся врач в усы: «Ну, так поменяйте руку». Да, mein Kleiner? Хи-хи?

А сверху – душ горячий, а кругом – пар незрячий… Шшшшаааа-щщщааа-зззааа-ля-ля-лля-ааа… – кап – кап – промеж лап:

– Ма-а-ам! – пап – супппрррарррациональна – на-на-на! – ризоморфо-консумер-гипертекстуально-суперсексуальна – на-на-на! – дупер-самопально, так, так, ах-ха-ха – мя! – апеллятив-суперблятив: ххаф-аф-аф!

Нет, на Ральфика я не обижаюсь: паренёк он был хороший. Но. Надо же и серьёзной быть, нельзя же, чтобы, как бабушка-покойница говаривала: «у тебя пока одни семечки в голове». Я тогда обижалась, даже грубила в ответ: «у кого семечки, а у кого – уже труха» – а теперь так жалко, и уже извинилась бы, да больше не перед кем. Так вот, мораль: чтобы потом не было мучительно больно, надо обо всё позаботиться прямо сейчас. И Сапрыкина наша, Раиса-директриса, тоже права была, что серьёзная девушка не станет ждать милостей от природы, взять их у неё – наша задача. А милостей-то особых я пока и не видела. И взять с этих студиозусов покамест нечего кроме. А это всё, конечно, приятно и необходимо, и каждому надо поколядовать, и без этого никто не родился, а если и зародился – то не жил, но повторяю: но. В общем, стала я из дому выходить. Тем более что Вагнер-Кох мне фотокамеру подарили, чтобы не скучала на свою голову.

СКОРБНОЕ БЕСЧУВСТВИЕ

А чего Веронике скучать, когда вокруг столько интересного: мужчины, женщины, опять-таки мужчины, и все такие беззащитные, немецкие, потому что бабы их – те же мужики, только без. Вот и тянутся немцы к нормальной женщине, у которой всё при себе, а не одни штаны да права. Вот и не смотрят они на немок: и я б на их месте то же самое не смотрела бы. А любила бы мальчиков. Что они и делают. И я их понимаю: за что их любить, этих баб, особенно чёрных, фу! Это то же самое, что любить козу, или там кошку, собаку – ужас! И когда я, ковылкинская девочка, выхожу в свет или там, в люди, то на меня просто не могут не клюнуть, как кролик на удава. Вот, например, пришла я на фотовыставку – там, кстати, и мои две работы висели: «Эдельвейсы на льду» и «Эдельвейсы в саду», – и вижу: перед моими эдельвейсами мужчина такой положительный остановился, и не мальчишка уже, и статус налицо, и животик тоже налицо – совсем, совсем, вижу, нехилый жеребчик. Чуть седенький, чуть лысенький, так и что ж – все там будут, а живот, между прочим, только служит к украшению мужчины. Подхожу, короче:

– Здравствуйте. А чем заинтересовали вас мои работы?

– Люблю цветы. – говорит Торстен Флокс – а это был он. – Особенно эдельвейсы.

– А я тоже люблю цветы, особенно эдельвейс, и вы мне чем-то на него похожи.

Обрадовался Торстен, но не удивился:

– Мне, – говорит, – ещё с детства об этом намекали. Если бы сейчас была старина, я бы обязательно нарисовал себе такой герб: на тёмно-синем поле – белый эдельвейс, а внизу – вы, Вероника.

А это была я, и я ему сразу же сказала:

– Так пойдёмте, прогуляемся для начала. Потому что какой вам интерес теперь глазеть на эдельвейсы, когда вы уже узнали их автора – меня, правда, херр Флокс?

Засмеялся дядя:

– Ну да, – говорит, действительно, фрау Ромашова.

– Можете просто – Вероника или Вера.

– Какая вы!

– А какая?

– Ну, такая непосредственная, с первого шага – дружески понятная, не то что фрау Флокс, а это моя супруга, а детей не имеем, а дом – на Штарнбергском озере, но там фрау Флокс сидит, а квартира – на Швабинге, и там сейчас никого, только я один.

– А здесь кто? – спрашиваю.

А он, такой юморист, улыбнулся сразу и говорит:

– А здесь – тоже я.

– Так и я тоже здесь, и сколько можно всё одна да одна – куку на суку, и кому же девушка должна довериться в чужой стране, и так здесь всё не по-нашему, и мне очень грустно и одиноко, когда так.

– Так и я не слишком счастлив. Я никогда бы об этом не заговорил, только фрау Флокс – ужасная дура. А стерва какая!

И мы с Торстеном поняли друг друга и стали разводиться с фрау Флокс. А чего ж – это мне нравится: сидит баба на озере в Штарнберге (я за неё рада!), а мужчина должен водить любимую в огромную, печальную квартиру, набитую дурацкою роскошью, в чванливом каменном районе Швабинг, где одни напыщенные шики-мики с глупыми шлюхами, а сердцу-то хочется любить и не откладывать этого, пока скончается эта старая дура, а он и сам потом долго не протянет, ведь годы своё берут. Сейчас ему чуть за 50, потом будет 60, а там и 70, и что тогда? А тогда-то и станет мучительно больно, так что ты решай, Торстен, пока не поздно. У вас тут иначе, но нас так учили: мужчина должен всё решать сам. На том простом основании, что он мужчина.

Поразился Торстен, восхитился Торстен, мужчиной вдруг ощутился Торстен, а кто ж тут ему ещё такое скажет? Подал Торстен на развод, тем более, что оглянуться не успел, а я-то уже стала беременна Веренушкой. И тут же, кстати, сама окончательно перестала быть Верой и заделалась Никой. И менять много не пришлось: я ведь сама Вероника – такой зверь: помесь Веры и Ники. Могу выбирать, кем быть. Пусть немцы думают, что я Николь – сокращённо Ника, так-то здоровее будет – покойная бабушка Глаша говаривала: «В добрый час сказать, а в худой промолчать». Так вот – Веренушка. Это, между прочим, папаша Торстен имя ей сразу придумал, как узнал. Говорит: если сын, то Вернер, а дочь – Верена. А что, мне даже нравится. На Веру похоже. Главное, чтобы на маму было похоже. А папа чтобы считал, что это он автор. Вообще-то, Веруня родилась на него похожая. Лысенькая, пузатенькая и оптимистка такая же. Хотя… Когда Ральфик узнал, засиял весь, и тоже какое-то сходство проступило, чем чёрт не шутит. А может, это Вагнер с Кохом нашалили. А может… Жизнь богата неожиданностями. Моя мама, думаю, тоже не была во всём так уж уверена. И бабушка Глаша, а зачем? Я так считаю, что не женское это дело. И даже думаю, может быть, мужья, и вообще мужики здесь просто ни при чём. Ну, может, просто создают почву, а в ней уж зарождается зёрнышко, и получается девочка. Но это не значит, что можно уйти от ответственности, нет, херр Флокс! Ты папаша, так уж будь любезен! А прочее – не мужское дело. Твоё дело – растить потомство и материально обеспечивать материнство. Но Ральф этого пока не знал. А Вагнер с Кохом отозвали меня каждый в разную сторону и говорят:

– Ноеr mal, Sсhwеstiе , ты, конечно, заслуживаешь поздравления, но. Кто бы ни был биологическим отцом предполагаемого ребёнка, но это не мы – Ральф Хоффманн свидетель.

А я отвечаю одному и другому, едко так:

– Что, папаши, на попятный двор?

Гляжу, стушевались, сами так говорят:

– Вы этим не шутите, фрау Ромашова, я ещё не кончил курса, так что.

– Да ладно, – говорю, – очень надо!

Вот такие они, мужики, трусливо-безответственные: как приставать, расписание рисовать, тут – наперегонки. А теперь погляжу налево-направо – одни Ральф с Торстеном тут как здесь. Ну что же, в жизни каждой девушки наступает час выбора. И я сделала выбор единственно правильный, и это был Торстен Флокс, менеджер на Siemens, владелец пентхауза в модном мюнхенском Швабинге, виллы на озере, где лебеди плавают, Альпы видно – Германия, сказка! И возит меня на красном «порше-каррера», и мне обещал такой же к нашей свадьбе подарить, а у Вагнера-Коха-Хоффманна – смех сказать! – один «опель-кадетт» на троих, и скользящий график на него висит в коридоре, какие, всё-таки, зануды! Я заметила, что в немце занудства с годами убывает, а благородства прибавляется. Во всяком случае, Торстен Флокс для меня ничего не пожалел, ни новенького красного «порше», ни Швабингского пентхауза, ни Штарнбергской виллы, но с виллой заело. Его бывшая фрау Флокс, как явилась на процесс этот надуманный в шапке из выпендры, фа-фа-ля-ля, так и понеслась пурга феминистическая, словно пургеном объелась:

– Моя вилла, он на меня её переписал ещё сразу после свадьбы, так что!

А Торстена адвокат, херр Галицкер, – такой молодец, таким ребром вопрос поставил! – он сказал:

– А эта вилла переписывалась под условием и в надежде на будущего ребёнка, а если нет?

А бывшая выпендриться надумала:

– Так в чём дело? Я ещё возьму, да и рожу будущего ребёнка!

А херр Галицкер, ехидно так:

– Это очень может быть, фрау Флокс, встречаются феномены. Но пока… Покажитесь высокому суду, фрау Ромашова.

И вот я встаю из зала и живот подымаю: а чё! А Флоксиха тогда кричит не в тему:

– Уже сколько поколений женщин борются за права и достоинство! И мы уже столького достигли, а тут приезжают! Русские, польки! И посмотрите, граждане судьи, немецкие мужчины совсем перестали спать с немецкими женщинами. Потому что с этими им проще, и вся наша работа летит насмарку.

Херр Галицкер тут же внёс протест. Он сказал:

– Высокий суд, я протестую против такой вопиющей политнекорректности и ксенофобии.

И с этими словами высокий суд положил дело в долгий ящик ввиду вновь открывшихся обстоятельств. Как говаривала покойная бабушка Глаша, до морковкина заговенья. А херр Галицкер пожал руку Флоксу и говорит:

– Но моральная победа уже за нами.

И меня пощекотал так лукаво. Но то, что у нас дальше с ним получилось, останется теперь в стороне. Я рассказываю здесь только о главном.

СВАДЬБА-ЖЕНИТЬБА

Потом была свадьба, но она мне не так понравилась, как последнее заседание суда. Конечно, мужики были – что надо, впрочем, я других почти и не знала, у меня даже выработалась такая ориентация: мужчина – это немец. А женщина – это русская. К вашему глубокому возмущению, бывшая фрау Флокс!

 

Женщины – это:

1 Ромашова Вероника невеста 21 лет

2 Ромашова (в девичестве Мордвинова) Светлана Васильевна мать невесты, вдова 41 лет

3 Сапрыкина Раиса Павловна директор СШ, г. Ковылкино 39 лет

4 Галка Федорук 20 лет

5 Карина Карнаухова 20 лет

6 Маруся Трёхгузнова 21 лет

7 Анжелика Парашутдинова 19 лет

8 Вика Самофалова 19 лет

подруги невесты, опэрки  родом из г. Ковылкино

9 Мордвинова (в девичестве Мордовцева) Глафира Евстафьевна, тень бабушки невесты 77 лет

А мужчины:

1 Флокс Торстен жених, менеджер на Siemens 51 лет

2 Хоффманн Ральф студент-филолог, славист 27 лет

3 Вагнер Фритц студент-дизайнер 26 лет

4 Кох Иеронимус студент-логик 27 лет

5 Галицкер Давид 49 лет

6 Шульце Отто 50 лет

7 Манн Хайнц 53 лет

8 Любке Томас 51 лет

9 Вигеле Франц 52 лет

друзья жениха, солидные люди

А также:

официанты, жёны друзей жениха, цыгане, русские, немцы…

А женщина – это русская. Накануне свадьбы приснилась бабушка Глаша. Стоит, в цветном халате, в тапочках, валиком косичка на затылке, седенькая, как при жизни, гребешок туда вставлен, очки спустила на кончик носа, словно письмо от меня читать собирается. И это – Ковылкино, но оно в Германии, и это с тех пор так, как бабушка умерла. Солнце светит в окошко, Рыжик по подоконнику крадётся, сам так говорит:

– Скучно мне, бабушка, Верочка уехала куда-то, ни поиграть не с кем теперь, ни помурлыкать некому, ты-то мёртвая.

А бабушка пальцем Рыжику грозит, сама так говорит:

– Мне бы твои заботы, кОтище-воркОтище. Ты вон бегаешь, мяучишь, и хоть бы что тебе. А я вон уже век прожила, умерла уже, а вы всё играетесь. И тебе, Веруха, я так скажу: не слушалась ты бабку, правда? Валяешься, бывало, вставать не хочешь, сама себе думаешь: хоть бы скорей не стало старухи. Но я тебе прощаю, потому что сама знаю, что по-твоему – оно тоже правильно, только годы теперь не те.

И посмотрела я на бабушку, на её гребешок, на её зубки чёрненькие, тоже какие-то седенькие, и во сне заплакала.

А она, бедненькая, кивает так горестно:

– Вот видишь, Верочка, теперь жалко тебе бабушку Глашу, а если бы не умерла старуха, то было бы не жалко, и в Германию бы ты не поехала, и с интересными людьми не познакомилась, и счастья не нашла. Так чё ж мне молодой твой век заедать, а?

И смотрит пристально так, подозрительно, сама пальцем очки на меня наводит, аж спина у меня задрожала. А бабушка Глаша улыбается так, и уже утюг в руке, сама так говорит:

– Ну, авось ничё, девка, стерпится – сбабится. Ты, главное, ему воли поболе давай, вся дурь на стороне и выгуляется. Потом увидишь – не в ём, дураке, дело.

И странно мне стало, уже не страшно, а так необычно: лежу я на кровати нашей с мамой, широкой такой, но не под стенкой, а прям под окном, и мухи поют скрипично так, и крапивка где-то жалится, и лес в окно виднеется, а главное – за лесом сразу небо, и там солнце само в себе отражается. Спрашиваю:

– А как это там небо? А как это солнце само в себе?

А Торстен уронил утюг, а тот зазвенел и расплёлся, а Рыжик на нитку как прыгнет, а Торстен смеётся и на постель ко мне лезет, а я тоже смеюсь и юмористически отбиваюсь, и такое чувство, будто в море купаюсь, а там прибой с пеной всё время набрасывается, а я подныриваю – и опять на гребне. Сама себе думаю:

– Ты ж, Верка, это море только по телевизору и видела.

И вижу: оно уже в телевизоре, и это Канары, а мы с Торстеном на диване сидим, в халатах, в тапочках, в телевизор смотрим, а оттуда, из моря, вдруг волна. Выпрыгнула и всё смыла.

А Торстен и говорит:

– Ну, что же, Ника, пускай себе смыла, а у нас сегодня свадьба. Познакомь-ка меня с этой импозантной дамой, кто она? Может быть, она русская графиня?

– Ну, ты сказал! – хохочу, а под мышками бабушка Глаша щекочет.

А Раиса Павловна, серьёзная такая, в платье длинном зелёном, и вместо косицы холмиком – хвост, как у кометы, даже не узнаешь так сразу, только голос всё тот же, щучный:

– Что-то ты больно разошлась, Ромашова. Рано пташечка запела – как бы кошечка не съела!

И к Торстену, холодно-небрежно:

– Ну-ка, расскажите, жених, как вы тут с ней? Вы думаете, это несерьёзно, а от этого в зависимости может сложиться весь дальнейший путь.

И Торстен, прямо тут за столом, оставил невесту и к Сапрыкиной недвусмысленно клеится:

– Я столько слыхал о вашей стране, и Ника рассказывала…

Сапрыкина, ошеломлённо строго:

– Что ещё за Ника? Это на собственной-то свадьбе так, бесстыдник?! Я поражена!

Развёл руками Торстен:

– Да как вы могли подумать такое, фрау? Я же в хорошем смысле. И Вероникочку я очень люблю, вы даже не представляете как.

И Сапрыкина, прохладно-разочарованно:

– А-ах, любите? А-ах, не представляю?

Отвернулась и винцо без тоста потягивает. Заёрзал Торстен:

– Извините, пожалуйста, фрау, я это в хорошем смысле…

Как повернётся Сапрыкина, да ка-ак пыхнет, да ка-а-ак брызнет:

– Ну и оставайтесь с вашим хорошим смыслом, а я тогда уж и без вас. Какие вы здесь безответственные: растревожить женщину – это пожалуйста. А дальше? А дальше – всё, а дальше у него молодая невеста. Ве-ро-ни-ко-чка…

Смешался Торстен, правой рукой меня по шее гладит, левой – Раису Павловну по её правой:

– Ну, ничего, – говорит, – не беспокойтесь так, мы сейчас что-нибудь придумаем.

А девчонки тем временем друзей жениховских седлают! Галка Федорук херру Отто Шульце на ухо таинственные случаи рассказывает, и я не сомневаюсь какие:

– И вот её похоронили, и он лично первую горсть бросил, и так переживал, а потом он приходит однажды на концерт и видит – она сидит себе в зале, музыку слушает. Вот как вы это объясните, Отто?

Удивляется Отто, никак не объясняет. А как ей такое объяснишь, что, может быть, тому от переживаний примзделось.

Не умолкает Галка:

– А он подошёл, потрогал, а рука совсем тёплая, как у живой, а сама смеётся: «Разве я тебя, Васятка, оставлю? » И, по-моему, вот это она и есть, настоящая любовь за гробом. А вы в неё верите, Отто? Стоп, не отвечайте так сразу: для меня это очень серьёзно, но сперва мы должны пуд соли съесть.

Всё удивляется Отто, не понимает как так. Зато супруга его – молоко с кровью – а-а-атлично Галку понимает, но не вмешивается. И не из политкорректности, а просто Галку мою ещё дооценить не успела. Она уже скоро полгода, как в Германии, и по-немецки – ишь насобачилась. Ну, крутая, крутая! И как такому огонёчку, как Галка, сидеть в этой горной дыре Варменштайнах, где у неё каждый день рабочий день кончается, и сбежать бы от хозяйских деток рада, да некуда. А тут целый инженер из Siemens перед ней сидит-улыбается, дитя беззащитное, мне всегда таких немного жаль. И должна же прийти какая-то девушка, хотя бы из наших опэрок, как Галка, и расщекотать его равнодушие. Фрау Шульце-то не балует, а?

А столы-то буквой «Т» расставлены, наверное, для того, чтобы и русским, и немцам – всем было понятно. Как что? Что Торстен женится. А моей буквы нет, потому что ещё не определилась. За перекладинкой «Т» – жених с невестой сидят, а как же! От жениха по правую руку – у-у-у! – Сапрыкина. От невесты по левую – мама моя, Светлана Васильевна. Их Торстен из Ковылкино на свадьбу пригласил и оплатил, не так по моей просьбе, как сам рассиропился: «Это ж твоя учительница, ты о ней столько рассказывала, нельзя. Ну, а мама – такие вещи не обсуждаются». Я молчу, я всё молчу, хотя. А девчонки сами сбежались, ну а то – это ж я им дорожку в Германию-сказку протоптала, вот и они опэрками заделались. А теперь я им новую тропинку первая шагаю, как пионерка. В смысле: Пётр Первый пёрнул первым, показал пример пердеть, ой. И рот прикрыла. А напротив, на стопе нашего «Т» – ой, Торстен, неужели, правда? Германия, сказка! – два свидетеля сидят, невестины рыцари: Вагнер с Кохом. Пришли такие довольные, азартные – ещё бы, девочек такая куча-туча-кукарача! А потом видят – а девочки-то уже окавалерились: к пожилым херрам припиявились. Переглянулись Вагнер-Кох, плечами пожали, дескать: ясен пень – Русьляндь традиционалистская, ментальность фундаментальная, воспитание патриархальное, молодые женщины ищут в мужчине отца-покровителя, ну, хоть повыпивать-позакусывать, нам, баварам, всё равно – наливайн! А рядом с ними – место пустует, прибор скучает.

А Карина Карнаухова, что с нашей улицы Ленина, потрепаться о-о-очень уважает, а тут сидит, молчит, как рыбы в рот набрала, и только мимикой лица участвует в монологе херра Франца Вигеле. И так ей, как собачке, хочется слово сказать, и глазами вполне говорит. А Вигеле ещё петушистее поёт. Не слышу, но вижу, как сам своим рассказом заводится. А Карина чуть не подпрыгивает, из юбки вон рвётся, а сказать не может, и на лице междометия пишет, типа: ах! ой-ой-ой! о-о… Это потому что она без году неделя, как в Германии, и ещё путает по-немецки «завтра» и «вчера». А туда же: где надо – смурнеет, где надо – жеманится, и ни разу где не надо, не засмеялась. Вот она женская интуиция, у немки такого отродясь не получится: вон его же, Вигеле, жена – фрау, естественно, Вигеле – рядом же тут сидит и всю дорогу, где надо и где не надо, тупо зевает. Весь рассказ прозевала, гляди, мужа сейчас прозеваешь…

О-о-о, вот те на, вот он – тот, чьё место пустует, чей прибор скучает. Ну и что? Думаешь, так невеста к тебе и кинется? Дудушки! Ведь приглашён, чин чинарём, так нет: присел за столик для курящих в тени колонны, и рука левая неприлично в кармане… Ральф, а Ральф, ты что, закурил? Ну и глупо так обижаться, что здоровье портить начинать. Ему фройляйн кофе поднесла и коньячку бокальчик. Дном блеснул, бокалом звякнул, зажигалкою стрельнул, сигару зажёг… Не стыдно тебе? Чё, нельзя всего этого за общим столом выделывать? Где всё женихом уже оплачено, хоть кури, хоть сори, хоть залейся. А ты что, богач такой, да – столики лично занимать, уже третью порцию коньяка в одиночку жрать без закуски, как те алкаши в Ковылкино? Да был бы ты таким богачом, так и вопрос бы иначе стоял, не косился бы вправо, как твой буй! Ой… – по губам себя шлёпнула.

А Маруся Трёхгузнова – такая хорошенькая, такая румяненькая, так женственно-жалостно петь умеет, что все мужики ковылкинские – которых и всего-то полторы калеки – чистым спиртом плачут… Так Маруся Хайнцу Манну, из всех менеджеров младшему – в смысле, по возрасту, по должности-то он старший – она ему руку на руку положила и песенку спела:

Не зови ты мишку папой,

Не тяни его за лапу,

Э-это мой, видно, грех:

Па-апы есть не у всех.

Тут и заплакал бы Хайнц, да характер у него нордический: крепится, но носом шмыгает. А Маруська всех решительней – тем более, что Хайнц-то холостой – другую руку на плечо ему, и в глаза проникновенно:

– Ты, наверное, тоже что-то в жизни пережил, nicht wahr ?

Хайнц кивает молча, серьёзный такой.

А Маруся шепчет:

– Не прячься, откройся.

И вдруг игриво так, и по-русски:

– Ну? Равлик-павлик, высунь рожки.

– Eine bezaubernde Sprache…  – восхищается равлик.

– Это ещё что! – щебечет Маруська. – Раньше лучше умели, несмотря что сейчас прогресс. Например, у меня прабабушка в Смольном институте благородной девицей была, так они, во-первых, столько языков знали, и оценку им за осанку ставили, и спали на у-узеньких таких железных койках, под то-оненьким таким одеяльцем, и минимум отопления. И вот лежат старушки после отбоя и, чтобы фрау Фройбуш не услышала, стишок такой шёпотом сочиняют:

Ихбина – дубина,

Полено, бревно!

Что Фройбуш скотина,

Известно давно.

А выдра немецкая – в левой указка, в правой линейка – между кроватями в луче лунном прохаживается, представь, и ни дрына, училка шизанутая, не слышит и не догадывается, хи-хи!

Тут директриса Сапрыкина:

– Мину-уточку, Торстен…

И строго-восклицательно:

– Эй, Трёхгузнова там!

И снова Флоксу:

– Они ведь думают, что училки – дуры, что ничего не слышат, не воспринимают, – а у педагога с годами вырабатывается боковой слух, а у иных, – Сапрыкина самодовольно усмехается, – а у иных открывается затылочное зрение. Да-да, Трёхгузнова!

– А не надо меня по фамилии, Раис’ Пал-лна! Это, Хайнц, фамилия такая у нас, вы, конечно, слышали: Трёхгузновы! Нет? Н-у-у… А я думала, по истории… Мой родоначальник был – держитесь! – граф, граф Гаврила Семигузнов. Ну, это как примерно по-немецки Gabriel Graf von Siеbеnаеrsсhе…

Хрюкает Хайнц сконфуженно, а Маруська – хоть бы по губам себя шлёпнула:

– Ну, дедушке-прадедушке было, конечно, неудобно: солидный дядечка, прикинь, граф, и вдруг такая фамилия. Но тогда фамилии так просто не меняли, надо было к царю. Какой тогда был царь, я не очень как-то помню, надо маму спросить, но… нет, не Иван Грозный… может быть, Пётр Первый, а может, Павел – не знаю. В общем, прадедушка наш был с царём запросто, ну, вот как ты с Торстеном, да? И вот приходит к царю в кабинет и заявление ложит перед троном. Царь прочитал и расхохотался, даже трон откатил немного: «Ну, вы граф, приколист». А сам говорит премьер-министру: «Распорядитесь там, чтобы просьбу удовлетворить частично: скостите графу четыре гузна». И мы с тех пор Трёхгузновы, такой вот приколист на троне, только не помню точно кто, надо Раису Павловну спросить. Раис’ Пал-лна, а Раис’ Пал-лна!

– Да, Трёхгузнова?

– Раис’ Пал-лна, а как того царя по истории звали, который Кемь придумал, Херсон и Ворсклу?

– Тебя, Трёхгузнова, в общество иностранцев нельзя пускать. Ты ж этого в учебнике не читала, правда? Да, я вам рассказывала, но нельзя же сор из избы.

И Торстену с улыбкой:

– Это царь был у нас весёлый, Пётр Первый, вы его знать должны, он за границей много бывал…

– Ja, ja, Peter der Grosse…

– Правильно, Торстен, пятёрочка. Так вот, царь много воевал, путешествовал, Петербург построил, шведа разбил под Полтавой, ростом был 2 метра физической силы, правда, должна сказать, что с широтою души и живостью ума он непрестанно сочетал жуткий деспотизм и мрачную жестокость. Но, несмотря на это, воюя на юге, однажды всю ночь не уснул, потому что Меншиков по туркам палил. Встаёт утром царь и ворчит про себя: «Хер сон на месте сем». А поняли так, что на этом месте надо Херсон строить, что и сделали. А под Полтавой – там речка текла такая безымянная – так царь в неё очки уронил и говорит: «Вор скла река сия есть». И с тех пор в Полтаве ВорсклА протекает. А на кого гневался, тех либо казнил, либо чашу подносил петровскую с перцовкой, либо посылал по-русски. И однажды на одном документе официальном, который как-то неверно составили, написал сокращённо: «К Е. М.! » А Меншиков не понял и того, кто бумагу составил, сослал на Белое Море, и с тех пор там город Кемь стоит, а мягкий знак для благозвучия приписан. А царь имел в виду по-русски: «К едрёне Матрёне». Ха-ха! Это вам пока не понять.

- Почему не понять?! Я всегда женщину понять…

- Вот как? Что ж, тогда, девочки, я ещё расскажу, и уже такое, что на уроке вы от меня дрын когда слышали.

- Ой-ой, Раис’ Палнъ!

- А вот что: была у нас такая великая женщина-царица, и, кстати, из немцев родом: Екатерина Алексеевна Вторая, а, Торстен?

- Jawohl, Katharina die Grosse!

- Во-от. А у неё, как известно, друзей среди мужчин много было. И не лыбься там, Карнаухова, что ты тоже, может быть, такая, подумаешь, невидаль! Ты роль в истории такую сыграй, а потом уже лыбься.

Поджала губку Карина Карнаухова, дескать: а вы-то, Сапрыкинша, какую роль в этой истории играете? И на меня откровенно покосилась.

- А такую, что был придворный поэт, написал «Утехи Императрицы», «Луку Мудищева», басни солёные, ну и т. д., я ж вам этого не говорила даже на уроке девичьей гордости, правда? Всякому овощу своё время. И вот сидят они однажды, ужинают во дворце – ну, все там: Потёмкин, конечно, Орлов, Зубов, даже Суворов там был, ну и поэт этот, Барков, прости Господи. И вот берёт он бокал с пуншем, приподымается и так произносит, как поэты, знаете, на матушку-царицу глядя:

Я пью за здравье тех ворот,

Из коих вышел весь народ.

Загоготали мужики, вы ж их знаете, а Екатерина Алексеевна потрепала через стол поэта за ухо, подняла бокал с шампанским шардонне и так хулигану ответила:

А я пью за здравье того ключа,

Кой сии ворота отмыкает не стуча.

Аж побагровели мужики, так гоготали.

- Я тоже пью, - поднялся Торстен, - за вашу историю и за вас лично, которая так много её знаете и так интересно…

- То-то! А вот ещё был у нас Пушкин, вы знаете такого, Торстен?

– Ja, ja, Puschkin der Grosse…

– То-то, недаром он говорит: и тунгус, и друг степей калмык, и будь  я даже негром преклонных годов, так и то. Так вот, сидит однажды Александр Сергеевич Пушкин в кафе, выпивает. Ну, может быть, он уже немножко под шофэ – ха-ха! Я, знаете, девочки, на уроках вам об этом умалчивала, а теперь уж – чего там. Сидит, значит, мечтает, ну, как поэт обычно. А за столиком вот так вот наискосок девушки сидят, студентки, вот как Марина наша Трёхгузнова, да?

– Я чёй-то, Раис’ Пал-лна, чуть-чё, так Трёхгузнова? Не понимаю заявочки…

– Ну, к примеру сказала. Не одна ты такая, а с Парашутдиновой, скажем, вместе. Вы всегда пара – гусь да гагара. И вот сидят они, представьте, Торстен, и по глупости с поэта хи-хи да хи-хи, как девушки обычно. Вон смотрите, уже прыснули, им же палец покажи, а тут целый Пушкин, ха-ха. И вот: им и так смешно, а тут ещё надумались пококетничать. Выжрали из корки дольки – апельсину целую! – слепили корку снова и подбросили – пока тот мечтал – поэту на блюдце, ну, типа, от нашего столика вашему. Увидев, что такое дело, вдохновение Александра Сергеича посещает, трезвеет моментально и произносит на всё кафе серьёзно так:

Скажи мне, корка апельсина,

Где ты росла, где ты цвела… -

а в кафе его хорошо знали и понимали, что он солнце русской поэзии, ещё не закатилось, и мгновенно стало тише – ну, Пушкин стихи говорит, народ прислушался. А он погрыз перо гусиное, знаете, как Пушкин обычно, и продолжает:

Какая подлая скотина

Твою средину сожрала?!

И, представляете, Торстен, все в зале так и легли с места, а Трёхгузнова с Парашутдиновой убежали опозоренные. Понимаете, Торстен, в чём соль-то?

– Ja, ja, соль – это Salz, ich verstehe…

– То-то, соль в том, что девушки хотели с поэта приколоться, а он взял, да сам их при публике глубоко притопил. И немедленно выпил весь стакан, как мы, русские, обычно. А они убежали опозоренные.

– Ну чё вы, Раис’ Пал-лна, – хмурится Маринка и косится, чтобы Хайнц не понял.

– Когдай-то было – при царе Горохе, – машет рукой Лика Парашутдинова и сладко улыбается своему Томасу через его уже слегка скандализированную супругу.

– Давно было, а в историю-то вошло. Вы приезжайте к нам, Торстен, с молодою женой, мы вам Ковылкино наше покажем, мордовские леса заповедные, ну, и познакомимся поближе. Знаете, как по-мордовски ложка? А картошка? Эх, Торстен, хороший вы мужик, но не орёл… Нет, не орёл. А жаль.

Чего-йто она вдруг? С какой стати не орёл? А не орёл, так не подкатывайся под него, а то ишь! А Раис’ Пал-лна уже ко мне, обиженно как-то:

– Всё вашему поколению так легко даётся: Германия – пожалуйста, замуж – битте, но это всё, Ромашовочка, пока жареный петух в гузно не клюнет. – Сверкнула глазом, а потом улыбнулась и вздохнула со слезой: – Ты не обращай близко к сердцу – это я так.

И опять вскипела:

– А кто ж тебе ещё правду скажет?

Ой, Сапрыкинша, доиграешься. Нет, это мне нравится: я их пригласила, Торстен дорогу оплатил, а тут заявочки! И сам тоже хорош: ты ведь жених, у тебя ж жена молодая под боком, а сам к этой тётке приклеился, которой уже сороковник – фу, Торстен! Вот я за это тоже на тебя смотреть не буду, а буду смотреть на Ральфика моего бедненького, которому Роковые Ножницы линию судьбы начисто перерезали. Сидит, бедолага, десятый коньяк опрокидывает, а сам бледный такой – ужас, и рука левая в кармане упорно, чем он там в кармане занимается? Ой, ещё побледнел! Хоть бы заел. А что, подошёл бы к своему законному месту, взял бы хоть бутербродик с икоркой, ну? И на меня ведь не посмотрит, падла немецкая! Ой… А по губам? О, вот заметили друга, наконец, эти медведи Вагнер-Кох – значит, наелись-напились, а то бы. Я их как-нибудь знаю, это ж такие убоища. Но проснулось в них человеческое, подвалили, похлопали, под локти взяли, над полом подняли, за стол повели, где стул пустует, прибор скучает, бокал иссох. Ну, слава Богу, заладилось. Отвлечёмся от неудачника, а поговорим-ка лучше с херром Галицкером, он и по-русски немножко, потому что польский.

– Херр Галицкер! Да херр же Галицкер!

Э, да его уже Анджелика Парашутдинова… Ну это всё! – восточная красавица, шемаханская царица, Шаганэ ты моя, Шаганэ – даже не слышит меня херр адвокат, а казалось. Улыбаются оба так сладко, как халва с цимесом – вот какие голубки. Вот какие пироги. С котятами. Грустно невесте.

– Херр Галицкер!

– Да-да, фрау Флокс!

– Это вы меня?

– А то кого же, хе-хе? Кто у нас на сей раз фрау Флокс?

– Ну, спасибо, херр Галицкер!

– Не за что, Вероника, это был долг юриста. А можно теперь – после этого и после того – называть тебя просто Ника?

Тут Анджелика ревнивенько так прыснула:

– «Ника» – вот умора! Ну, я тогда буду «Лика».

И стала Ликой с того вечера Парашутдинова. А Галицкер заметил, что я грустная, встал, подмигнул всем и продекламировал:

Кто я есть – сейчас поймёте.

Молодому с молодой

Я не дядей и не тётей

Прихожусь, а тамадой.

И все девчонки на него отзывчиво так:

– Хи-хи-хи-хи-хи!

А Галицкер:

– Ну, вот посмеялись мы немножко, разрядились чуть-чуть, а теперь давайте выслушаем пару слов от мамы невесты.

– Ой, да зачем это?! – само как-то вырывается у меня.

А Сапрыкина, назидательно так:

– Как бы ты высоко ни залетела, никогда не заносись перед матерью, как Неуважай-Корыто какое-то, Вера Ромашова!

А я, спокойненько так себя по пузику похлопываю:

– Я, Раис’ Пал-лна, к вашему сведенью, вовсе не Вера Ромашова, а фрау Ника Флокс. И так будет теперь всегда.

Изумилась директриса. И заглохла. А Торстен ей уже руку на шею и шепчет, дескать: да не бери близко, сегодня так, а там… главное – один раз развестись, а потом уже проще. Да, Торстен, ты это имеешь в виду? Ах, какие ж мужики все скоты бессовестные, а мама? А мама – не мама, бабушки-Глашина тень: очки на кончик съехали, косица колбаской – ужас, до чего похожи, что ж это, и я такая буду? А мама, добренько так и мудренько:

– …И мне приятно, что не перевелись ещё хотя бы в Германии мужчины. И что дитё вот это, которым Верушка брюхата, будет знать отца, а то Верка бедная его не знала, да я и сама его…

– Ну, мама, ну не надо! Ну, кому это интересно?

– А почему не интересно, Верушка? Почему мне всем твоим старым подружкам, всем новым друзьям не рассказать, как жизнь жили? Бедно жили, но, скажу я вам, совесть имели. А может, потому и совесть имели, что бедному человеку богатейство – не впрок. Беда богатейство бедному человеку. Если уж ты бедный, то живи в бедности и не рыпайся. Я участковый врач, и как жила? Вот Верка знает, хотя и брезгует мамкой.

– Ну, ма-ам…

А мама, ласкательно так и ядовитенько:

– А чё ты «ма-ам»! Чё, не правда? Ну, ничё, я ж тя прощаю, дурёху глупую. И ты меня, доченька, прости, что так тя называю, а оно всё ж так. Чё, скажешь, не дурёха ты? А кто Родину покинул? А кто фашисту на шею повис? А кто мать родную ни за грош бросил? А кто бабушку Глашу в сыру землю вогнал? А кто Рыжика мучил? А, доченька? Э-э-э!

Довольна Сапрыкина, как тот мамонт, и лыбится, как медведь:

– Задай ей веничков, Светлан’ Васильна!

А мама, горьковато так и суровенько:

– А кто думал, что мымра-мать до тебя тут не доедет? И не доехала бы, кабы тебе не порядочный человек попался, хоть и фриц. У них тоже есть очень положительные черты, хотя бы взять аккуратность. И спасибо вам, Торстен, не знаю, как по батюшке, извините, доченька моя любимая представить не удосужилась. Спасибо, что взяли её, дуру, что женой за неё пожертвовали, а это ж не просто, коли век вместе прожили, грех-то какой, прости Господи! И ты, доченька, я б на твоём месте сто раз бы ещё подумала, чем замуж выскакивать за такого изменщика коварного, который и тебя, дуру, так же скоро на молоденькую променяет, а ребёночка потом куда? И потом, старый уже, потасканный такой, пузатый, докатилась Верка!

И заплакала мама. А Торстен, хоть сути не понял, а тоже расчувствовался и Сапрыкину машинально чмокнул. Та:

– Ах, проказник! Ты, Ромашовочка, за ним глаз да глаз, а то, знаешь: на чужом счастье своего не построишь. Это не я, тут опыт поколений говорит.

Ну, молодцы, бабы, ну, удружили! Если я после такого ещё хоть раз приглашу вас на свадьбу! А мамынька-то! Вон, глядь, чуть заплакала, а Торстен её уже гладит-утешает, а мамынька-то Торстена сама обхватила, в грудь мордой уткнулась:

– Ой, сынок, какой же ты человек! И Верушку пригрел, и меня… немолодую уже… понимаешь! Разве такого Верка оценит? Тут жизненный опыт нужен, а у неё семечки ещё в голове.

– Ой, мамка, заглохла бы! И, во-первых, какой он тебе сынок? Ему, если хочешь знать, 51, а тебе, если хотите знать, 41!

– Га-а-а! Какая же ты чертовка ядовитая! Что матери на людях! Что всё из избы! Я до этого дня не знала тебя, дочурка, не знала! Га-а-а! Даже догадываться не могла, что до таких слов доживу! Вы извините, дяденька, что я вас так, но она ведь тоже млядь малолетняя! Не верите? Не верите? Так вам Раис’ Пал-лна подтвердит, Сапрыкинша, а чё? Скажи, Сапрыкинша, кто она!

А Сапрыкина шёпотом плюнула, на меня глазом пыхнула, будто сейчас велит завтра с матерью в школу прийти, палец указкой подняла и твёрденько так:

– Слышите, Торстен? А я от себя скажу, в чём ваша ошибка. Вы – человек уже – не обижайтесь, но возрастной, и чё ж ты на дочке женишься, когда мамка тебе в дочки-то годится, а Торстен?

А жених-то, хрен старый, слова хрен понял, а содержание уловил, что Сапрыкина к нему недвусмысленна, и вообще. И вообще, что он тут буй на ровном месте среди трёх баб. И сразу внутренне закабанел, довольный стал, как тот мамонт:

– Was fuer Leidenschaftliche russische Natur!

И клыки на Сапрыкину нацелил. А та с горделивостью женственной хвостом кометным тряхнула и глазом сделала. Тут и меня прорвало. Взорвалась и говорю:

– Что ты, Торстен, это слушаешь? Наверное, тебе ихний возраст будет ближе, так если на то пошло. Раз пошла такая млядка, то знаешь что? А то, что там, на конце стола, сидит человек, который уже по мне изводится и запивает, а ты!

А так как я всё это по-немецки, то мама, естественно, дрын чё поняла и вдвойне обиделась, а Сапрыкина, наоборот, в главных чертах догнала и втройне раззадорилась, дескать: на сердитых воду возят, а на дутых буй ложат, Ромашовочка! Ну, она так не сказала, потому что всё-таки. Но по глазам-то я прочитала – разве ж баба бабу с полглаза не расковылкает! И тогда я беру Торстена прямо за башку и поворачиваю эту башку в направлении прямо к тому месту… где Ральф уже опять не сидит, один только прибор тоскует и бокал пустует. Где ж ты, зараза? А, вон он, опять в тени колонны бухАет, запрокинулся весь, рука левая подозрительно в кармане, и цыгане с эстрады в уши бУхают:

Я на сосница

Рабинэла си

Я да гожу тэрни чай

Зачинэла си…

А к Ральфу Хоффманну – бледно-пьяно-пропащему – свадебно-кисейно-брюхатая Ника Флокс лебедихою подплывает:

– Ну что же, Ральф Хоффманн? Можно поздравить?

Ральф, трезво-сине-оглоушенно:

– ?

Ника, надрывно-триумфально-ультимативно:

– И как мне жить теперь с этим? Жених ревнует нас обоих… – и живот белый выставила, – …к тебе!

Забалдел Ральф:

– ?!

А цыгане наглеют:

Эй да трын-трава

Да колыбэла си

Да там дрын-дрова

Да порубэла си!

А Ральф, торжественно-победно-сверкающе:

– Ах, так! Передай жениху, что не о чем беспокоиться.

И подымается – высокий-синеокий, как гора Муттерхорн – Вероники Ромашовой антижених Ральф Хоффманн, и бокал в правую берёт, а левую вызывающе так из кармана не вынимает и такой тост по-русски провозглашает:

– Я хочу, чтобы все тут выпили…

Как-то не так всё, не по-русски, не по-немецки, не по-людски: тост говорит, а у самого бокал пустой в руке, да ещё и в правой. Он же левша, а тут. Переучиться решил, новую жизнь начать? Или нализался так, что право с лево путаешь? Мордва, прям!

– …чтобы выпили по-русски до дна за жениха и невесту, и в их лице…

Ну чё несёшь – аж цыгане заглохли? И девочки от кавалеров к тебе поотвёртывались, и мама встревожилась, и Сапрыкина подобралась, как на контрольной, точно сейчас прыгнет: «прекратить списывать, мерзавцы! », – и херр Галицкер голову откинул, улыбается про себя: «так ещё брачующихся никто не поздравлял! », – а Торстен, как дурак, пачку на тостующего раззявил, а Ральф:

– …и чтобы выпили в их лице за всех опытных и успешных менеджеров Siemens и BMW с Phillips, а также за всех твёрдо стоящих на ногах и аккуратных немецких граждан, на которых зиждется. Это в лице жениха. В лице же невесты я предлагаю выпить за их твёрдо становящихся на ноги славянских подруг и тех безошибочно европейский выбор. В моём же собственном лице я призываю почтить вставанием беззакатно вчерашний день. Хлопнем!

И медленно правой рукой опускает на столик пустой бокал, а левую быстро выхватывает из брючного кармана и подносит к виску… ай-ай-ай! А кабы я не толкнула изо всех сил твой левый локоть, Ральф, то? А так хлопнуло в люстру из дуэльного пистолета, и зажали уши девчонки, и осыпало стол и всех стеклянным дождём, и темно стало в зальце, только над эстрадою лампа – словно станцию фонарик в тёмном поле – звонкий табор озаряет, а за стеклом, за верандой ночь лунна-видна, и лебедь с лебедихою в лунном луче у прибрежия дремлют, и лодок сонная гряда, и меркнет звёздная вода Ферингазее, а тут мама Света как заверещит:

– Доченька, это ж он в тебя хотел! Зачем ты туда пошла? Беги скорее, а-а-а! Это он тебя так хотел!

– Ма-ам, знаешь чё! Вот те’ерь переста-ань! Потому что когда ты на меня говорила, разве я тебе чё-нюдь отвечала? П’тому что мать. А те’ерь – это человек страдает, и даже хотя я другому отдана, но буду век ему верна. В смысле духовном, вот.

Ахнула мама, заплакала:

– Ай, доченька, да я же всё понимаю, ты как думаешь! Но вы же Торстена совсем не жалеете. Ведь ему же, во-первых, обидно очень, а во-вторых, за всё платить кто будет?

Ну и ничто. А Торстен, между прочим, сидит и лыбится, как дурачок, что на его свадьбе такой русский размах и такие обычаи, что, дескать, надо из пистолета хрусталь бить. Это ему Сапрыкина так нашёптывает по-немецки в школьных пределах. Хозяин прибежал, лица нет: полицай! – кричит, – полицай! А Торстен его только по плечу потрепал:

– Aber Ruhe, Herr Wirt , я за всё плачу, это русская свадьба!

Убежал ресторатор успокоенный, а Ральфа-то кто успокоит? Если не его любимая. В рамках Роковых Ножниц, конечно, но это уж не любимая виновата, правда? А как мне его жалко было в тот момент, когда он такой весь бледный, синий, романтический, стоял и качался, и не догадывался, что можно уже сесть. И о том не догадывался, что раз такое дело, то можно уже с любимой уединиться и по душам пообщаться, а то когда теперь снова? А кобылки-то мои ковылкинские чуть кипятком от восторга не брызгаются и кавалеров уже без всякого зажимают, а сами так Ральфику сочувствуют, что мне даже ревностно: чей он антижених, в конце-то концов, девки? Лика Парашутдинова аж визжит от чувств:

– Да пойдёмте же все к нему, человек же в одиночестве!

И уже бегут, менеджерОв своих лысых разжали, все кругом самоубийцы скачут, как на Ральфа именины испекли мы каравай, каравай-каравай кого любишь выбирай, выбирай-выбирай, а пока не помирай, помирай-помирай, а меня не забывай, Ральф, и не порть мне, пожалуйста свадьбу, и сейчас я поведу тебя туда, за окно, где так лунно-светло, где блестит серебром озеро, где лебедь с лебедихою дремлют, и качаются лодки рядами, и прохожие редки, и темнеют большие кусты, понял, Ральф? А сейчас поймё-ошь, а сейчас пойдё-ошь…

– Идёшь? – шёпотом в ухо шелещу. – А молчишь почему? Где голос твой любимый?

– Молчишь? – за руку с крыльца свела. – Думаешь, не понимаю, как перед тобою виновата? И думаешь, не понимаю, что ты это мне простишь, а то было бы не по-нашему.

– Здесь хочешь? – в тени куста от озёрно-лунного блеска скрылись. – Готова на колени стать, прощения просить, хочешь? Ка-анечно, хочешь! Так стану.

И что же, и стала, и попросила, и утешила, а как же, миленький, обиженный мой, брошенный такой, головку направо скосил, ой! ну давай – как мы умеем, контекстуальна! концептуальна-на-на! контрацептивна-на-на-на! Гипероральнаааааа-ммма-мма-а-а-а! Улыбается, понял! Простил? Простил, простил, я же знала. Давай на травку теперь, и голову мне вот сюда, прямо на животик – слышишь, как там шевелится? Может, это твоё, а ты и сам сейчас как будто там, а что, прилёг и словно весь ты там, а там – словно именно ты и есть. И куст шумит, и вода блестит, и лебедь с лебедихою дремлют.

И уже не дремлют! И уже – как сорвутся, да как взовьются, и крылами по озеру как забьются! И лодочки закачались, и луна водяная замутилась – а это не ветер поднялся, это не гром вдруг ударил, не луны кусок откололся, это баба – как луна бела-гола – бежит-пищит-хохочет, по мелководью ступнями босыми хлещет, это за нею вслед мужик – в чём мать родила – скачет-фырчит-гогочет, по озеру пятками искры выбрызгивает:

– Wo bist du?

– Ах, уж и во бизду? – Как вросла в дно русалка. – Ишь, прыткай, мерзавец! А по губам тя, леший!

Как налетит лысый леший, как вмажется смаху в хвостатую бабу, как ляпнутся оба в воду, луну как обрызжут, да как заржут:

– Асh, Rrraissaaa!

– Ох, Торстинька!

– Ach-ach-ach!..

– Ох-ох-ох-ох-о-о-о!..

Ах, Раиса? Ах, Торстинька? Ну, времечко! Ну, нравственность! И после такого беспардонного млядства Сапрыкина ещё что-то хочет от учащихся, да? И у нас нету секса, да Раис’ Па-аллна? А чуть за границу – так и хвост задирать перед иностранцами, вот как? А ты, Торстинька! На моей-то свадьбе, невесты твоей, ребёночка твоего матери – ай-ай-ай! И хоть бы не при Ральфике – он же такой чистый, романтик, эдельвейсик, и такое пережил только что, а вы – прям бегемоты непробиваемые!

– Пойдём отсюда, Ральф! Хорошенького понемножку, знаешь? Это наша народная мудрость. Давай потихоньку встанем, застегнёмся, отряхнёмся. Не забывай, что это всё при ребёнке! Вот так, молодец. П’нима-аешь, Ральф, не всё в жизни складывается так романтически – как у ветра с кустом, как у тучки с луной, как у лебедя с лебедихою. Вот у нас бы так не вышло, а почему – разве я знаю? Но я же тебе врать не умею, и я тебе всю правду всегда скажу, что ни к одному человеку я такого уж очень большого не испытываю. И к тебе, Ральфинька, тоже, ты меня простишь, конечно. Но мне очень хотелось бы, чтобы ты был счастлив. И подумать, что если бы не несудьба, то как бы хорошо было, кабы я сразу тут в Германии встретила Торстена и вышла бы за него, а потом тебя бы повстречала, который духовно богаче, и мы бы с тобой были тайными любовниками, и луна была бы, и озеро с лебедями, и вот этот кустик, а за всю прозу финансовую отвечал бы у нас этот Торстен…

– Да др-р-робь же двою пять! – да правую как рванёт из правого кармана!   да тррррах-тара-ра-бах мне над ухом! да пыхнуло в глаз – аж луна ослепла! да палёным таким в ноздри пахнуло, а я на траву упала убитая. И думаю про себя: ну и пёс с ней – а ребёночка Торстен не оставит…

 

СПАСЕНА

Лежу и слышу чужой голос:

– Was hast du da angetan, du Trottel?!

Лежу, слышу Ральфа:

– Пошёль во бизду! Я её убиль, я, я!

Чую – склонился ко мне кто-то, за руку взял, запястье прижал, крепенько так, бросил, распрямился:

– Да не хрена ты не убил, промахнулся. Такое твоё счастье. Ступай прочь. Быстро!

Голос Ральфа:

– А ты кто здесь есть такой?

Другой голос:

– Какая тебе разница, кто я? – даю указание!

Ральфов голос:

– Ты не шибко, а то я опасный!

Другой, спокойненько так:

– Опасный, опасный – как сыр колбасный.

Ральф:

– У меня пистолет. Даже два. Держи – будем стреляться!

Другой, удивлённо-заинтригованно:

– А секундантом кого?

Молчишь, Ральф, думаешь? И пьянеешь небось. Коньяк же из тебя никуда не делся, а только временно с перепугу притаился. А голос:

– Да куда прячешь, передумал, что ли?

Ральф, оторопело:

– А секундант?

Голос:

– Ольшак тебе секундант. В смысле Еrlkоеnig . Отдавай пистолеты, живо! Слышишь меня: приказываю – оружие сдать и по прямой в полицейское отделение, там дать показания. Приступить к выполнению. Пошёл!

Как так приступить? Кто такой приказывает? Почему по-русски? И почему молчит Ральф – послушался, что ли? Интересно… Разжмурила левый – луна сияет, разжмурила правый – куст темнеет, приподняла голову – длинная тень за Ральфом к озеру пятится. Кричу:

– Ральф, родненький, на кого ж ты меня?..

Махнул левой-правой убийца мой неудачный, да и в воду спиной. Снова лебеди взлетели, заплескалось Ферингазее, и только в свете луны Ральф по озеру на спине уплывает. Да на кого ж ты меня? Вот на этого? Коренастый, черепастый, голос такой успокойчивый:

– Alles in Ordnung, Frаеulеin,   он не вернётся.

Я, с травы срываясь:

– Как так, зачем Ральфика в полицию? Он же не хотел…

Он, ещё успокойчивей:

– А вы за него не страдайте, барышня – ваш стрелок там не останется.

– А где? – кричу. – Где останется?

– Где-где – да не с вами. – отвечает уверенно. – А вас вон уже ищут.

Огляделась – вижу: бегут по чёрно-лунному лужку от ресторана все наши: и мама впереди, и Торстен, уже в костюме и при галстуке – падло! – только чуть примялся, да может, это мне про него, лешего, примзделось, и девчонки все с херрами и жёнами, и Сапрыкина – мля! – опять уже при параде, при помаде, и бабушка Глаша на помеле, Рыжик на плече:

– Ничё, внуч, стерпится-сбабится, ты побольше мужику воли, он тя любить будет.

Поднял меня Торстен на руки, в ресторан уволок, сам лыбится, дескать:

– Вот она, русская свадьба и 77 удовольствий!

И Маруся Трёхгузнова песню поёт, а Сапрыкина пальцем грозится, потому что поёт неправильно:

Девство моё постой,

Не спеши, погоди!

Дай мне ответ простой:

Что там впереди?

А впереди вот что происходило. Не слюбилось, не сбабилось, а вошёл Торстенька во вкус, да по всем девчатам моим, как пальцем по гамме прошёлся, потом вижу: а он с Сапрыкиной тайно переписывается. И не очень тайно даже, потому что года не прошло после той свадьбы, как она взяла, да и приехала по его приглашению якобы в гости, да так здесь под боком и осталась. Даже путать стал ночью:

– Nika, Raissa…

Ну, такой архетип у человека выработался, что если есть у тебя фрау Флокс, то ей надо изменять. Подумала я, поплакала, и так решила: жизнь ещё не кончилась, правда, Ника? И не всё в ней сводится к мужикам, пусть не воображают. Взяла подарок Вагнера с Кохом, фотоаппарат “Konica” и снимать стала. Пейзажики, закатики, портретики, котики, жанровые сценки. Все говорят: „suess, suess“ , и это очень приятно, конечно, но надо ж тогда и выставляться. Опять нужен мужик. С Торстеном у нас, понятно, скорбное бесчувствие: направо ноль, налево – ноль, даже обидно. Он сам стеснялся немного: придёт, бывало, ниже спины обнимет:

– Und? Geht es, Nika?

Да ладно, чё уж там… Хоть у ребёнка отец есть, и то ладно, хотя, какой это отец, который отдал Веренушку нашу годовалую сестре своей безмужно-бездетной, которая по иронии тоже Вероника, ну как это так? И малая её мамой называет, и так и говорит, должно быть: «мама Вероника», ну как это так! Это отец? Я, допустим, тоже, но я другое дело – у меня творчество, жизненный поиск, теперь вот я уже и писательница, так нельзя же.

SMILE MEN

Тут на вернисаже подвернулся фотограф один, бывший из Питера, хороший такой, без грубостей, сам как подружка, всё женское понимал, в красной рубашке ходил, очки от Готье, улыбался, как солнце, советы давал, как с галерейщиками говорить, как журнал заинтересовать. Но только девушке не советы, мне личная помощь нужна, а он как бы не понимает. Надо, вижу, чтобы ты меня поближе подпустил. Пришла к нему утречком:

– Ах, – говорю, – Арсюшенька…

А он в халатике голубом в тупочку, ножки загорелые в тапочках, сам, как солнышко улыбается. Ну, поцеловались, как всегда, а я вижу – постелька-то разостлана, и солнце в окошко так солнечно улыбается. Тут я Арсюшеньку в плечико покусываю и между прочим к петушку рукой прикасаюсь:

– Ах, – говорю, – Арсюшенька…

А он в халатик целомудренно запахивается, аж тупочки на солнышке теряются, и он, солнышко, ручку мою деликатно отстраняет:

– Не, Никочка, не туда, неточки, мы же с тобою сестричечки, правда? И Мишель, если приревнует, то мне будет очень-очень больно, понимаешь?

Ах, дурка ты, Ника, нет бы оглядеться кругом, ты ж не одна на свете, вот же солнышко за тучку спряталось, а на простынке-то чулочки кружевные завиднелись. Ах, лапа-растяпа, нет бы обнюхаться по сторонам, да вовремя учуять: туалетная водица “Smile men” – лыбьтесь, мужики. Смейтесь над глупым сердечком, которое даже не расслышало, что в ванной вода журчит, за дверью душ шипит, дверь чуть приотворяется, и голосок мелодичный:

– Кто там у тебя, mon museau? A moi, mon coco!

Ах, зараза. Ах, скотина. Так облажаться. И какие они все противные бабники. Духовного общения не понимают, а лишь бы за сиську молочную похвататься, тьфу. И снова голосок:

– Petit coque, viens enfin, je m’ennuie tellement

И уже тучка набегает, и хмурится солнышко Арсюша, и нетерпеливо на дверь поглядывает, дескать: шла бы ты, лисичка-сестричка, видишь ведь, какое дело. А дверь распахнулась, а оттуда в парУ фигурка смуглая высунулась, со стрижечкой такая, и томно так:

– Гули-гули, Арсен, ou est tu, souris?

Вот какие они наглые, вот какие бесстыжие бабы бывают. Выхо-о-одит, жопой пово-о-одит, да хоть бы прикрылась, сучка срамная, а то… ой! Из паха вот такой вот петух шею выпростал, вот такенную башку голубую задрал, яйцами вращает:

– Ку-ку, Арсен, ку-ка-ре-ку.

И убежала тучка, и солнышком заулыбался Арсюша:

– Сестричка, а вот мой муж Мишель.

Тут занавес, потому что это был полный песец, читатель.

ЗОЛОТОЕ СЕРДЦЕ

Пришла домой и начала дневник, потому что куда уж дальше, потому надо же это всё отразить о моей жизни, удивительной, забавной и трагической. Чтобы люди знали, что жила такая девушка, и столько пережила, и любила, и страдала, и мечтала, а теперь снова одна. И большое спасибо современности и существованию техники, что я в чате нашла человека. Не того, который ищет «25-45, 170, 90-70-90 /вплоть до 95-80-100/, ментальность положительная, витальность повышенная, ВП и ЧЮ в пределах разумного, б-во без фанатизма, для ДО», а того, который:

>>понимаете, ника, я в тель-авиве, вы в мюнхене, но мне даже странно, смешно и страшно упоминать об этом, если вы меня понимаете

я не знаю, как можно просто так выходить на улицу, тем более что необходимости в этом нет, и, например, пиццу доставляют пользователю за 20 мин по интернету, а кофе я варю себе сам

я вас не знаю, ника, я вообще мало кого знаю. в кишиневе не помню практически никого, кроме одной девочки, которую, как и вас, звали никой>>

>>вот вы все говорите “виртуальная жизнь”, а для меня все уличное – какое-то ненастоящее, я даже не верю, что все это правда

мне говорили: ты болен, ты болеешь, у тебя слабое здоровье. а я никогда не понимал, что это значит. говорили: это в кишиневе ты болеешь, а в тель-авиве все пройдет. ничего не прошло, но я не знаю, что именно не прошло

уже здесь, в израиле, когда мне исполнилось 14, мне подарили первый комп. я стал играть, собирать, конфигурировать, и пошло

в 15 я понял, что моих родителей нет. отец закончил политехнический и попал работать в “почтовый ящик” на 40 лет до глубокой пенсии. он говорил, что дал подписку о неразглашении. когда тель-авивская родственница мамы спросила меня, кем работал папа, я уверенно ответил, что мой папа почтальон и дал подписку никому не говорить, кто, что и кому пишет. тётя саня не поверила и спросила у самого папы, а папа, когда услышал, что я так думаю, очень разнервничался и потерял сознание. когда очнулся, оказалось, что он больше не может разговаривать и шевелить правой рукой и ногой

понимаете, ника, в кишиневе была одна девочка Ника, вы ее уже знаете, мы с ней дружили, а весь двор смеялся: жених и невеста наелися теста и полезли под кровать трусы переодевать. нику это очень обидело, и она сказала мне: ты видишь, что дураки думают, разве мы с тобою когда-нибудь менялись трусами?

папу немножко подправили в клинике, но здоровья того уже нет, но я освоил язык java и php, и получил первый заказ. с тех пор окупаю себя, папу, маму, тётю саню и дядя додю

меня вызвали в армию, а я взял справку о врожденном пороке сердца и понес в комиссариат. еду в автобусе, а девушка в зелёной юбке, в зелёной рубашке в обтяжку, застёгнутой до подбородка и с блестящим чёрным автоматом узи. сочетание мягко-округлых принятых гимнастёркой форм и короткой твёрдости оружия. я восхитился удивительной красавицей-воином, протерся к ней поближе, сквозь ворчание “сразу видно, что русский. и старших не уважает”. автоматчица несомненно меня увидела, хоть и не покосилась, а смотрела перед собой так серьезно и нежно большими серыми /а может синими/ глазами, будто я находился именно перед ней, а не слева. притормозило и гимнастерчатый бок с влажной горячей подмышкой прижало к моему правому локтю. я еще серьезнее уставился в окно, но остановилось и открылось, и ввалилось толпой, и резко придвинуло. мой правый мизинец уперся костяшкой в ее левый, и – была не была – поднялся и перелез через ее мизинец. руку не убрала. тогда мизинец сам собою перелез на ее безымянный, а мой безымянный – на ее мизинец. не убрала. тут сильно качнуло, и резко отбросило от меня вправо. и тут – сама уперлась носком сапога в пол, и оказалась ко мне – дуло к переносице – щека к щеке, соски к соскам. правой держусь за низкий поручень, а левой – обнимаю гимнастерку с лопатками. пахнуло железом и остро-жирной смазкой, прошлись мои левые пальцы по клавишам хребта, висок к виску, глаз к глазу, пахнуло теплым, душистым, шерстяным, тонкорунным, курчавым. а между ногами вдруг – хвать! – жесткая, мягкая, горячая пятерня! взяла меня за… втащила к себе, защемила между, сжала, дохнула: “уммм”, а дуло уперлось мне в лоб. остановилось, начало выходить, раздвинула, отпустила. рвётся, не хочет уходить. и дуло не хочет уходить: съехало со лба, с переносицы до верхней губы. лизнул – холодное, маслянистое, железное. и слышу: “шо, шармута, гимнастеркой обтянулась, ай, какой автомат, дай йегуд пострелять. а шо там под юбочкой – мина? а какой твой любимый цвет?” разожмурился – а тут смугло-серый и углеглазый разносчик фарид, сын молочника абдаллы. И смотрит нагло так: “ну шо, шармута?” и тогда она ему прикладом в пах – бах. Фарид: “вах, ннараббак!” остановилось – выпрыгнул, закудахтало вокруг: “нна, рра, ххъ!” а фарид, босиком за автобусом по тротуару, корзину с мандаринами опрокинул и из рукава свитера с оленятами – костистый кулак – “фак!”

Оцените рассказ «8. Дневник Лебедихи»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 04.09.2023
  • 📝 204.4k
  • 👁️ 25
  • 👍 1.00
  • 💬 0

"Что, черт возьми, это было?" прорычал я на нее, когда мы отъехали от подъезда.

Она была пьяна, но не слишком сильно, чтобы излить на меня свое раздражение, как обычно она делала. "Боже, ты такая задница, Марти. Ну пофлиртовала я немного, что тут такого?".

"Что такого? Я должен работать с этими лю...

читать целиком
  • 📅 08.10.2025
  • 📝 2.2k
  • 👁️ 9
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Саша Берег

Мы сидим за столиком в Пропаганде большой тусовкой.   Наш официант куда-то пропал. Коньяк у меня уже закончился.
Я шепчу ей в ухо вопросом, много ли у нее было мужчин. Она поворачивает голову, улыбается и говорит: «Ни много, ни мало, ведь все относительно». С такой интонацией, что вопрос сам собой р...

читать целиком
  • 📅 27.10.2024
  • 📝 1.0k
  • 👁️ 4
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Рамина Таипова

Всем нам с первой встрече  с новым человеком дается лимит, Лимит на доверие, лимит на общение, лимит на терпение.
С тобой, мне был выдан Лимит на Счастье.
Когда я приходила в тему, общаясь с  Верхними, я заметила одну особенность. Практически многие живут в образе, такого строгого Доминанта, которог...

читать целиком
  • 📅 29.10.2024
  • 📝 0.6k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Скайнет Искра

Есть такая дуриловка лотерея Забава. Все что показывают по телевизору победителей все ложь. Людям платят небольшие деньги, чтобы они подыграли, буд то бы они выиграли деньги и они играют из себя победителей. И даже, если ваш билет выиграет 1000000, то вы все равно ничего не получите. Лото Забава дур...

читать целиком
  • 📅 26.10.2024
  • 📝 0.5k
  • 👁️ 2
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Ева Байрон

Стремление к свету непреодолимо чувственной интеллектуальностью, пусть даже этот свет не совсем то, чем он кажется из глубин горизонта предположительности.
Впрочем, практически всегда так и бывает по причине несовместимости намерения и воплощения, которые в общем-то имеют мало общего в силу разности...

читать целиком