Заголовок
Текст сообщения
Содержание
Тайные смыслы невнятные
Всему свое время!
Обмен
Любимое развлечение
Прекрасная жизнь во всех проявлениях, в особенности в одном
Тайные смыслы невнятные
Давно в это воскресное утро проснувшись у себя дома, в своей постели, Серега Петрухин по кличке Сперматозоид, или коротко: Сперм, размышлял о своей юной жизни, в которой давно не было никаких перемен в том таинственном смысле, который он должен постичь.
Уже год, как, окончив школу и от армии откосив, он таскал оконные рамы, помогая Петровичу, к которому его пристроила мать. У Петровича была фирма, не большая, но крепкая, а у Сереги зарплата, маленькая, однако стабильная.
Жили они вдвоем с матерью не слишком богато, но и не бедно. Она работала помощницей буфетчицы на вокзале, бабы расторопной во всех отношениях, так что, когда пришла пора от армии Серегу, которого знала с пеленок, отмазывать, туда-сюда крутанулась, сказала матери, кому, когда, сколько и ссудила ей нужную сумму в счет премии за два года вперед. Так что теперь мать отрабатывала, но Серега работал, на жизнь им хватало, даже Танюхе, старшей сестре, у которой была двойня и муж, крепко пьющий, мать помогала.
Тогда все как-то вместе сложилось: и армия, и Петрович, и Валька, которая у него принимала экзамен на аттестат зрелости половой. Хорошо ли, плохо, оценку не ставила, но после экзамена они с Валькой гуляли и раз-другой в неделю то у него, то у нее трахались, и поначалу она его всему обучала. Валька была на два года старше его, но сексуальный стаж был у нее ого-го, чуть не с пеленок. Не удивительно, что Валька, Спермом его называвшая, командовала в постели: давай, погоди, побыстрей, помедленней, здесь полапай, там полижи. Он указания исполнял, сам ничего не просил: лучше его самого Валька знала, чего ему хочется.
Получается, думал Серега по прозвищу Сперм, лежа воскресным утром в кровати, что все им командуют: и Петрович, и Валька, само собой мать и даже Танюха, когда к ним приходит с двойней, но без мужа. Как бы ему хоть раз самим собой покомандовать? Другими? Этого и в мыслях не было у него.
Так и лежал бы Серега, о жизни своей и о роли собственной личности в какой-то глупой в последнее время истории нехотя размышляя, но ему захотелось поссать. Не по летам кряхтя, он поднялся, крышку открыл — мать для чего-то ее всегда закрывала, будто боялась, что оттуда змея заползет — вытащил сморщенный, маленький, какой-то совсем неказистый, пожурчал и двинул на кухню — глянуть, что мать, уехавшая на дачу пахать, ему на завтрак оставила.
Соображая, встал он уже или идет обратно ложиться, Сперм глянул в окно: нет ли кого из братанов, с которыми со школы еще во дворе тусовался. Дом был огромный, в нем жило полкласса, три училки и два физрука. Глядя в окно, доколебался до еще полежать, пока жрать не захочется, и двинул обратно. По дороге, отгоняя другие, мысль о переменах в жизни стала крепко стучаться, намереваясь втемяшиться. Если той это удастся, Серега Сперматозоид знал себя давно и хорошо, от нее не отделаться, он так и будет лежать, даже если жрать или срать вдруг приспичит. Пока дошел до кровати, понял, это случилось, сопротивление бесполезно, эту мысль надо думать, пока ему от нее неизбежно не наступит ****ец.
Быть невольником, заложником, можно сказать, даже рабом собственной мысли страшно ему не хотелось, и он сделал попытки, применяя самое сильное средство, эту мысль отогнать. Почему бы, вспоминая Вальку, не врубить на телефоне порнуху, и, держа его в левой руке, правой себя ублажать, воображая, что уже не сморщенный и не такой уже маленький орган в темной таинственной Валькиной глубине копошится, а та ему, финал приближая, яйца катает.
Стал пытаться думать о порнухе, о Вальке, но — надо вставать, брать телефон, снимать трусы, и вообще, онанизм — не для него, взрослого парня, работающего у Петровича и регулярно вступающего в половые сношения с женщиной опытной и довольно красивой, так что руки прочь от самого честного органа.
Нет так нет. Орган не встал. И мысль, не вытесненная ничем, никуда не ушла, градом вопросов забарабанив по сознанию, подсознанию и чему-то еще, даже в выходной отдохнуть не давая.
Вопросы катились, шлепали, щипали, стучали, пока не стали биться огромной рыбиной, задыхающейся на песке. Было не ясно, кто же он, рыбак, ее вытащивший — Серега, росший без отца, не был никогда на рыбалке — или рыба, которой еще немного побиться, пачкаясь в грязном песке, и быть разрезанной на куски, удобные для поедания, зажаренные на постном масле, потому с двумя н.
Серега Сперм в своем доме, в своей постели лежал, а втемяшившаяся мысль его мучила, обретая все более ясные, а потому жуткие формы. Пытался от нее отбояриться, нервно теребя под трусами, но там было глухо, ничто втемяшившуюся изгнать не могло: мысль, овладев Серегой, как женщиной, не спросив, желает ли он, Серега Сперм, ей отдаться, словно в кандалы его сознание заковала, велев обдумать самую решительную в жизни его перемену: он должен стать женщиной!
«Матка боска», — подумал православный Серега. «Ни х*я себе», — истошно про себя проорал. И тут же представил, как это, если…
Воображение, с катушек слетев, вытолкнуло с постели, срывая на ходу майку, трусы, к зеркалу потянуло, во всю неприглядную срамоту вертикально поставило и явило на месте маленького и сморщенного такое, как у Вальки, вывернутое наружу щелястое, на месте его цыплячьей безволосой груди — две мощные цыци с коричневыми сосками, уже готово набухшими, волосы с его ног, редкие, какие-то сероватые, куда-то исчезли, попа — как сзади увидел, было совсем непонятно — выросла, и так далее, которое было аккуратненько выбрито, чтоб не торчало, а оставалась небольшая лужайка из тех, что три столетья, как минимум, раз в неделю стригут, не то, что у него, каждый клок сам по себе, растрепанно, как и на голове, сколько ее не причесывай.
Мелькнуло: а что, если с тем, что в зеркале, поцеловаться, глубоко, с языком, а потом… Но дальше его воображение, забастовав, не пустило — мол, знай свой шесток. Сперм попытался его уговорить, потом и пришпорить, но воображение было стойко, упорно, неколебимо.
Остроносая мордочка ему еще с маленьким, сморщенным скорчила улыбку, ехидную и кривоватую, подмигнула зазывно, известно куда приглашая, после чего, длинноволосо встряхнувшись, исчезла, на своем месте небритость редкую рыжеватую оставляя.
Получается, мысль, им овладевшая, была о перемене не чего-нибудь — пола. Вслед за ней мелькнула другая: как теперь его будут звать? Вместо Петрухин — Петрухина, это понятно. Но — Серега, Сергей, как мать назвала, что вместо этого? Серафима? Спаси, Господи, хотел даже перекреститься, но правая рука продолжала без всякой трезвой надежды на то теребить, креститься такой рукой, пожалуй, не стоит. Сперматозоидом, Спермом его братаны прозвали, когда впервые в учебнике на картинке увидели и узнали, что такое и для чего. Поглядев, решили, на Серегу очень похож, и приговорили. Вначале с этим погонялом ужасно приебывались, потом угомонились, да и он привык, спокойно стал откликаться. Гормоны в них тогда ужасно дико кипели, не только этим — разными словами на губах пузырясь.
После зеркала его сознание и подсознание вместе стали долбать вопросы, где на перемену пола денег добыть. Тут думать долго ему не пришлось. Мать взаймы у своей хозяйки попросит. Та баба добрая, его знает с пеленок, даст, а мать отработает.
Только как сказать матери, что он теперь будет не сыном, а дочкой? Как бы сердце не прихватило, такое и по более мелким делам совсем недавно случалось. Танюха? Той будет по х*й. Ты теперь не братуха, теперь ты сеструха — и ладно. У нее самой всяких мыслей выше крыши, никак не избавиться.
А Валька! Что она скажет? Что лесбиянкой быть не желает, что решение его не одобряет, и с этого момента — дурак, что сказал, можно было бы пока продолжать — ему давать не желает.
И так он на Вальку обиделся, так разозлился, что думать стал, а не бросить ли ее немедленно и насовсем, что мало телок вокруг? Да ну ее! Как она к нему, так и он к ней. Подумаешь, лесбиянкой быть не желает! А если он Серегой Спермом более быть не желает? То-то же! Да пошла ты!
И тут ему так стало жалко себя, чуть не расплакался и, горюя, вскочил, взял телефон, решил в знакомства зайти, отыскать душу близкую, которая его в любом виде будет любить.
Сайты знакомств все, как назло, на хрен заклинило. Тык-мык — ни хрена. Зато порнуха — пожалуйста. И у него — вдруг тоже пожалуйста, но не на телку — на пацана, похожего на Петровича, но помоложе. Лет тридцать пять. Похож на могучего хоккеиста, совсем только голый: жопа — ого, спереди — вообще, ого-го. Представляя, как этому парню отсасывает, а потом тот, раком поставив, сзади входит в него, Серега Сперм подумал: на хрен возня, мать, деньги и Валька, лучше станет он голубым, ни имя, ни кликуху не надо менять, и Вальку можно продолжать трахать по-прежнему, и новые удовольствия в жопу и в рот получать.
Подмывшись, Серега почистил зубы, сполоснул лицо и подмышки, после чего в трусах и майке двинул на кухню, котлеты с пюре в микроволновке согрел, полил кетчупом, съел, чаем с клубничным вареньем запил и пошел одеваться — на улицу подышать, прошвырнуться, может, встретит кого из братанов — о жизни попи*деть, о ее тайных смыслах невнятных.
Всему свое время!
Репетитор в иные времена фигура заметная и оплачиваемая очень неплохо. Ленивых и глупых недорослей в любые эпохи хоть отбавляй — обычно у родителей, пусть и не очень богатых, но достаточно состоятельных, чтобы иметь основания полагать, деньгами они половозрелому дитятку своему могут помочь глупость и лень одолеть. Репетитор заблуждение это рассеивать не спешит, полагая вполне справедливо, что рано-ли-поздно оно само собой, как несмелая тучка в ясном небе, рассеется.
Пока заблуждение и тучка будут рассеиваться, репетитор в зависимости от обстоятельств знаниями не обремененного в условленный час у себя принимает или в отчем доме за оговоренный гонорар навещает. О чем на этих встречах он с недорослем (девица — разговор особенный, как-нибудь в другой раз) обычно час тридцать (45 и 45) беседует, дело совершенно интимное. Папаши-мамаши в предмет этих бесед не посвящаются, мало что в означенном понимая, не слишком вникают, довольствуясь информацией характера слишком общего, чтобы сделать правильный вывод.
А зря!
Потому как у недоросля в возрасте пубертатном, обычно с окончанием школы, когда чаше всего репетиторы привлекаются, верхней, самой напряженной границей своей совпадающим, среди интересов явственно один жгуче колом стоящим преобладает. Хорошо, если жгучий свой интерес научился так или иначе обуздывать: совокупляя с жгучим интересом другим или способом, с лет очень юных доступным. Хуже всего, когда это не так, и недоросль изо всех сил тянется к познанию тайны тайн мироздания, подлежащей разгадке единственным способом — совокуплением.
Этому очень мешает одежда. И на второе занятие недоросль является или у себя репетитора принимает одетым очень свободно: легкая белая футболка покроя свободного, брюки, еще лучше шорты, демонстрирующие вольность в наиболее ярком ее проявлении, например, бирюзовом.
На втором занятии и репетитор одет уже довольно небрежно, зная: родители убеждены, деньги платят не зря, контакт с учеником установлен, можно и о предмете поговорить, неназойливо за реакцией наблюдая, дистанцию соблюдая: недоросли, как лани, очень пугливы, вначале с руки есть научи, потом уже остальное. Сами должны прийти, настежь, как окна в знойный день, распахнуться, доверчиво, безудержно, голову потеряв, органы иные, в эти мгновения жизни куда более важные, обрести.
Не спешит репетитор, никуда не торопится. Задание задает. На следующем уроке проверим. Времени немного, вы запустили предмет основательно. А из белизны — плечи и грудь, из отсутствующих рукавов — подмышек влажность горячо волосатая. Из бирюзовости — стройные густо волосатые ноги, которые, сами собой поднимаясь, в свое время репетитору на плечи ложатся, самое заветное, уже такое доступное обнажая.
Но!
Не сметь спешить. Не сметь события торопить. Цветок сам должен раскрыться, сам должен, сняв трусы, заблагоухать. Иначе рыба сорвется — блеснет, поминай как звали — и неприятностей, глупых, ненужных, не оберешься.
Еще урок и еще. Шаг вперед, хорошо если полшага назад, а то и два, бывает и больше.
Когда? Когда? Ну, когда? Это он, репетитор.
Что это? Что это? Что? Это недоросль, предмет и новую взрослую жизнь познающий.
Познание — вообще, плод горький, всего чаше неспелый, преждевременно сорванный, недозрелый, ни к чему стоящему непригодный.
Разве не так? Иначе — ведь и вы срывали его — все были бы счастливы, и муж, жене изменяющий, и жена, которой муж изменяет, и Лев Николаевич, и Софья Андреевна, и половина Ясной поляны, внебрачные дети великого писателя земли русской и не только ее.
Пусть это и будет темой урока предмета понятно какого в доме ученика, в его комнате, от родительских коридорами отделенной, где репетитор юношу, «Войну и мир» не читавшего, учит писать сочинение о народной войне, Наполеоне, оторванном от простого французского люда старой и новой гвардией, и дубине народной войны в руках Михайлы Илларионовича, победителя в проигранном его войском сражении, дубине, которой он на глазах девчушки крестьянской размахивает в горячо натопленной избе на совете в Филях.
Совет движется к точке заветной, не к концу — а к началу, к познанию таинства. От азарта народной войны ручка из рук репетитора ускользает, оба склоняются одновременно, по пути глазами соприкасаются, и, все в них прочитав, пальцы сцепляют, а дальше — смущение, шок, обнажение, губы к губам, руки к рукам, влажность к влажности, волосатые места к волосатым, слияние, сцепление, совокупление!
Спросите: как? В какой позе, спросите вы. Ответ: как вам не стыдно! Отвернитесь! Таинство любви перед вами! Учитель и ученик! Античность чистая, не замутненная! Как река первозванная, из болотца вокруг ключа вытекшая, по просторам понесшаяся, разливаясь широко и раздольно. Уж кто-кто, а греки толк знали и в чистой воде, и в учительстве, и в ученичестве.
Ура Льву Николаевичу! Наполеону — позор, осуждение! Кутузову — слава!
От репетитора ученик узнал то, что ни в каком учебнике не мог прочитать. О том, что из русских писателей Достоевский был самым что ни есть неказистым: невысок, неширок — куда до Льва Николаевича или Ивана Сергеевича, да и по сравнению с Николаем Васильевичем носом не вышел: этакая нашлепка по сравнению с острым птичьим малороссийским. Однако нос (метафорическое замещение чего — догадайтесь) у Гоголя оказался обманчивым, за всю жизнь телесно ни женщину, ни мужчину сочинитель великий познать не сподобился.
Ну как? Догадались? Только, знаете, член — слово гнусное, будьте любезны, употребляйте синонимы. Тут оба душу и отвели: во славу русского языка упражнялись задорно и весело.
Дальнейшие уроки? О них лучше дома у репетитора. В назначенный час, от звонка палец не отрывая, пока не откроет, недоросль, кое-что в жизни познавший, является готовым не только к дальнейшему познанию смысла жизни в постели у репетитора, который знаниями своими с учеником по-античному бескорыстно готов поделиться. Вот здесь-то вопрос: как, в какой позе? — справедлив и уместен.
Таинство любви в смятении чувств недоросль познает, лежа на животе и навстречу репетитору заветность свою выгибая, или, на спине лежа, ноги на плечи репетитору, словно цветы к памятнику, возлагая, или, пардон, выгнувшись раком, или на боку, или же сидя на учительском вожделении, опять же, пардон, короче по-всякому, в целях обучения разнообразно и всегда очень волнительно.
Перед позами разные, иногда не короткие совсем увертюры. Задача — научиться дожидаться поднятия занавеса, чтобы преждевременно овацию не сорвать — на бис получается далеко не сразу и далеко не всегда.
Как бы ни были плодотворны уроки, их когда-нибудь приходится завершать. И оказывается: юноша поумнел, лени в нем поубавилось, учится довольно охотно, из чего следует: репетитор деньги получал совсем не задаром — ученик поступил, а что до «Войны и мира», есть и другие книги, потоньше.
Недоросль и репетитор расходятся в разные стороны (редкий вариант: голыми продолжают дружить), друг друга тепло вспоминая.
У бывшего недоросля появляется друг или подруга (вариант: и то, и другое, но это не часто).
У репетитора — новый сезон, новый недоросль, новые белизна, бирюза. Как теперь сложится? Главное — не спешить. Педагогика — искусство тщательно осторожных неторопливостей.
В заветный час ручка сама собой упадет, руки встретятся, а затем придет время поговорить и о позах.
Всему свое время!
Обмен
Это первый ведь раз, значит — спонтанно, нечаянно, вдруг, ничего не придумывать, желание возбуждая, никакого сценария. Потому, насколько возможно о стуке в дверь стараясь не думать, поглядеть новости: мир сходит с ума, как далеко за сегодня продвинулся? Вопрос остался открытым: стук, приглашение войти, дверь открылась, ожидаемая спонтанность явилась в привычно наскучившем облике: белоснежная майка, из которой шея возносит голову с длинными черными гладкими волосами; лицо — чуть-чуть еще детское, легкий румянец, губ набухшая алость; из подмышек кончики черных мокроватых волос выбиваются: внутри места им не хватает; как и мой, этот состоит из угловатостей, не слишком плоти лишенных, и бугорков — припухлостей на груди, ниже спины и внизу живота, что тотчас со всей очевидностью обозначилось: привычно, ко мне направляясь, срывал с себя майку, шорты нежно-бирюзового цвета, трусов под которыми не было, их заменяла тряпица в виде крошечных трусиков, пришитая, где положено. Пока делал несколько шагов по направлению к кровати, на которой новости меня утомляли, я успел ужасно расстроиться от ощущения дежавю, похоже, обмен оказался обманом: вместо нового юноши, полученного вместо моего любовника с годичным, даже чуть более стажем, ко мне в постель сошло его, так скажем, видение, повторяющее черты лица, тела, движения моего ласкового мальчика, славного, но слишком знакомого, слишком привычного, чтобы каждый раз не придумывать некий ход, поворот сюжета, не искать изюминку, короче, сочинять сценарий, чтобы и мне, и ему желалось единиться тесно, входить друг в друга так глубоко, как не удалось в прошлый раз, чтобы хоть в какой-то мере приблизиться к тому, что в первый спонтанный раз было, когда подняло, заставило задрожать и бросило — впиваться, сливаться, проникать, навсегда там желая остаться.
Великая многоцветная власть новизны!
Неумолимая серая властность привычки!
Наверняка у кого-то иначе, но я готов променять самые прекрасные тело и душу на новые, понимая даже: обманут, солгут, разочаруют. Но — новизна! Был бы язычником, ей бы и поклонялся, текущую воду назначив себе божеством, держал бы кран постоянно хотя бы слегка приоткрытым, чтобы божество постоянно со мной, верным адептом своим, пребывало, несмотря на счет от водной компании и на ущерб, лично мной окружающей среде причиняемый в свободное от служебных дел и любви совершенно личное время, что, разумеется, абсолютно непростительно активисту-экологу.
Конечно, вода из крана для божества мелковато. Но где, скажите, в сухопутном городе текучую воду найти?
На минуту от писаний своих оторвался. Понадобилось руки помыть. Вода в кране исчезла. Открыл больше — совсем ничего. Что-то не так. Надо будет подумать, сопоставить, но это другое, это — потом, явно какая-то мистика. Может, божество во внимании, можно сказать даже, интимном мне отказало? Похоже, оно, мной самим избранное, хоть и безвредное, но привередливое, обидчивое, очень ревнивое. Или таковы все божества? Хорошо бы кого-нибудь о них расспросить. Только кого?
Мои пристрастия, кроме, разумеется, божества? Мальчики, немного как девочки, и девочки, немного как мальчики. Всё — божеством новизны осененное.
И в постели спонтанность, явно надеявшаяся очаровать, разочаровала, бросившись целовать там, где не очень-то принято целовать, лизать там, где обычно не лижут, лапать то, что редко кто лапает, нюхать там, где мало кто нюхает.
Он делал все, как умел, а умел, будто не новый, а тот, мой, которого я всему научил, подобрав, как часто в моей охотничьей жизни случалось, в людном месте, взрослой жизнью, в которую свалился, словно в чан с кипящим говном, пришибленного, не умеющего выживать, чему ни в школе, ни в универах-колледжах не учат, да и как этому можно учить?
Выполнив программу, телу моему предназначенную, распластался, антенна между ног на меня была чутко настроена, теперь он моим ласкам отдался: большой мальчик с ногами небритыми и лобком, который долго и тщательно накануне бритва любила.
Когда чутко почуял, что все начальные чувства мои по отношению к его прекрасному телу насытились, знакомым рывком перевернулся, выгнулся, норовя как можно ближе к желанию моему возбужденному оказаться, схватил рукой и направил, разжался так, чтобы одним движением я, не слишком себя утруждая, вошел, умудрился в такт моему мелкому беснованию яйца сжимать-разжимать, будто заранее зная: я это люблю.
Дежавю меня утомило. Чего обычно раньше не делал, процесс ускоряя, темп взвинтил, подмене не давая опомниться, и раньше обычного одним движением готового к этому перевернул, он набухшей алостью мое желание ухватил, до последней капли высосал и облизал, после чего свое желание доверчиво в мои раскрытые ладони вложил и, пару раз дернувшись, спустил, попку смешно изгибая.
Вот так. Новизна оказалась надуманной, посмеявшись надо мною надменно. Божество провести не удалось, сколько бы воды за недолгое время соития из крана не вытекло.
Восторжествовала рутина, не нарушенная даже теми уловками мелкими, к которым прибегают, чтобы ее обвести, облукавить, попросту сказать, обдурить. Рутина тоже ведь божество. Ему всяк раз поклоняешься, кран во имя счета и экологичности тщательно закрывая.
Полежав не долго и помолчав по привычке: о чем говорить после года знакомства? — привстал на локте, в поиске ответа в глаза мои вопрос направляя, прочитал нужное, встал, оделся: носки, шорты короткие с вроде бы как трусиками внутри, майку, прощальную улыбочку натянул, поцеловал меня в губы и, не сказав ни слова с тех пор, как дверь отворилась, ушел, плотно ее за собой прикрывая.
Исполнился год с тех пор, как после расставания с рутиной и множества мимолетностей я встретил тогдашнюю свою новизну, которая — увы, неизбежно — вот-вот превратится в рутину, невыносимую, невозможную, а потому, пока не случилось, с ней надо расстаться, что печально, конечно.
Что поделаешь? Жизнь, вообще, печальное изобретение Вечносущего, горькая над человеком насмешка. Он любит людей, но не любит рутину. Новых и новых Ему подавай. Вот и подают человеки, как никак Его образ-подобие, им ли рутину любить?
Новизна! Пузырящаяся, бьющая в голову, в ноздри врывающаяся, сбивающая с ног, одежды срывающая, вся — длящееся мгновение, останавливающее время, напрочь его отменяющее. Нет времени. Нечему длиться, ни течь, ни струиться.
Новизна — проливной дождь нескончаемый, веселый, словно отчаяние, это — потоп, начавшийся, когда Ной еще не родился, конца-края которому нет, не было и не будет, ливень, идущий с неба на землю и на небо с земли поднимающийся.
Новизна есть новизна.
Восторженно неопределимая.
Разве что так, отрицательно, кривовато, как Бога не язычники определяют.
Новизна есть при ее отсутствии пустота.
Как вам? По мне — глупая глупость.
Непостижимая — лишь ощутимая, буйно из времени швыряющая в неизведанность.
Невиданно. Неожиданно. Никогда не бывало.
Ни такого потного тела. Ни губ таких мокрых. Ни входа в пещеру Али-Бабы, навстречу желанию настежь распахнутому. Ни брызжуще не иссякающего желания вечного, как сама божественная новизна.
Перед краном, в трусах запутавшееся потное поправляя, пасть на колени: «Божество мое персональное, смилуйся, одари! »
Решали: куда? Он ведь тоже, не сознавая, конечно, предчувствовал: все кончится праздником. Чтобы кончилось — не хотелось, но, если должно, обязано кончиться — праздником лучше всего.
Решали долго, возможностей много, решили: на остров — белые облака с комками черными туч, как волосы из подмышек, майкой не скрытых; бирюзовое море — как шорты, в которых вроде бы трусики, из которых могучее желание выпирает набухше.
Аэропорт. Регистрация. Племянник мой — если спросят, хотя кому дело какое? — тележкой с вещами командует, я — билетами, документами. За нами — очень на меня похожий мужик и очень на моего похожий племянник. В гостинице они были первыми, мы по ходу немного отстали.
Утром на пляже друг другу мы с визави головами кивнули, и вслед за нами племянники.
В обед за соседними столиками очутились, никто не пристраивался, так получилось: только эти в тот момент были свободны.
После ужина в фойе вышли рядом, за нами племянники. Отошли от них к пальме, которой в кадке давно было тесно, как юношеской письке в трусах, и я услышал то, что готов был услышать.
Вода полилась быстрее, стремительней. Обмен был мне в новинку.
— Я своего должен спросить.
— Хорошо.
— А ваш-то согласен?
— Он это и предложил.
Мой вздернул бровь, но, прочитав в моем вопросе ответ, согласился.
Так мы племянниками обменялись.
Для меня обмен оказался обманом.
А для моего визави?
Спрашивать не стоит, вряд ли скажет он правду.
Любимое развлечение
Дни холода, сырости, мрачности за окном и в душе, тяжелых слов неприкаянных, устало из чужого текста в тебя проникающих.
Но вдруг, случайно, нечаянно — первый день настоящего лета.
Стальной воздух — збенг! — сменился арбузным.
Радость жизни щенячья.
Две машины, одурев, опьянев, на перекрестке сдуру поцеловались — водители громко собачатся.
Это день ангелов во плоти — мужской юной мягко чарующей, лица первой не тронутой опушенности.
В такой день даже у ангелов желание набухает неотвратимо.
Ангелы смерти из-под колес в разные стороны, один другого втаптывая в асфальт, оглашенно щепками разлетаются.
Кто виноват? Тот, кто всегда во всём виноват; как же иначе?
Бледность тел, ни солнцем, ни взглядом, ни тем более руками не тронутая.
Возбуждающая, слепящая, сводящая с ума бесконечная голоногость.
Подмышки, дурманя, вспухают взмокшими волосами.
Ванильно, корично кафе зазывают — осанна! — куртуазно и круассанно.
Птичьи трели пропадают в силках безразличного города.
Вместо них — звонко-ломкие, безбородо-летние голоса.
Заждавшиеся тела, радостно вспоминая, навстречу теплу раскрываются.
Мучит их жажда слияния с другим телом, той же жаждой охваченным.
Это — тела.
Но не запоешь ведь на улице: «Пойдем со мною, разденемся, голыми друг к другу приникнем».
Не подойдешь, не скажешь не только словами — и взглядом.
Даже Дафнис и Хлоя, когда подросли, поначалу стеснялись.
Очнувшись от холодов, сырости, спячки, город вздрогнул и забурлил.
Общественный транспорт, вчера полупустой, наполнился людом молодым, жаждущим, бесшабашным, говорливым, крикливым, визгливым.
Двери трамваев, автобусов, вагонов метро с первого раза не закрываются.
Переполненные увозят массу тел жарких, друг к другу тесно прижавшихся, словно слова, слишком долго друг друга прождавшие.
На стоянках, перронах, серое побеждая, воцарилось пляшуще радужное многоцветье.
Из магазинов, неизвестно зачем старое унося, тела нового сезона выпархивают.
Юношам — маечки, глубоко грудь безволосую и белые бока обнажающие, шортики с трусятами вшитыми — короткие, волосатые ноги высоко до бедер настойчиво обнажающие.
Маечка, шортики монохромно кричащего цельного цвета: желтые, красные, бирюзовые, другого разного, призывно зовущего.
Как на зов, на этот крик тела, на призыв души не откликнуться, не наброситься?
Только как?
Не подойдешь ведь к зовущему бирюзовому: «Пойдем со мной, снимешь трусы, я тебя, милый мой, приласкаю».
Не подойдешь, не скажешь, а жаль, глядишь, кто, откликнувшись, и пошел бы, и снял, и ласкам отдался.
Ты вытолкнут летом в потный туман, в жаркую желтую неутоленную жажду самой пустынной невыносимей.
За тобой дверь вагона с жалобным взвизгом закрылась, над тобой не преобразуемо сумма тел нависает, тебя из себя выдавить угрожая.
Но неподатливый, за поручень уцепившись, ты внутрь протиснуться, вдавиться, пробиться стремишься.
В трамвае, вагоне метро или автобусе, как в любой прочей жизни опричной, силой, уловками, хитростью надо завоевывать место — под солнцем, луною, крышей трамвайной.
Не всем удается, точней, очень немногим, тебе — несомненно удастся, тем более тот в красном (маечка-шортики), на остановке замеченный, через одного-двух над тобой нависает.
Ты видишь только осколки красного, только клочочки и — подмышку-лягушку, волосы — мокро и горячо, приблизиться бы, аромат черный вдохнуть.
Лицо безбородо, но не безусо: верхней губы опушенность, от остального-прочего отделившись, тянет — лизнуть, смахнуть вместе с крошечной родинкой под левым глазом, играть с ними, дорожную тоску развевая.
Тянешься к опушенности, родинке и подмышке, трамвай замирает — остановка, приехали, в сумме тел, потных и жарких, движение, эволюция — и ты, не прозевав, рядом с ним очутился.
Не просто рядом, впритык — восхитительно тесно.
Его затылок — тебе в лицо, его спина — тебе в грудь: движение суммы тел неисповедимо, хотелось не так, но воля массы тел непреклонна.
Ты с головы до ног голому-красному дышишь в затылок, грудь вдавливаешь в спину ему, вдыхая аромат потно-волосатой подмышки.
Но тебе, растревоженному, очень этого мало.
Живот тесно к сладкой арбузности прижимается.
Руки блуждают по красным краям легко, осторожно, медленно, невесомо, внутрь слегка проникая, сильней, настойчивей, безостановочно, непрерывно.
Он недвижим, стиснутый суммой тел, невесом, не сдвинулся ни на малую малость, от пальцев ищущих уйти не захотел, не посмел, не решился.
Это не вопрос и не ответ. Но — сомненье, одолевающее движенье.
Торможение. Остановка. Перемещение.
Не прозевать. Не упустить. Не выдавая себя, из суммы себя не выделяя.
Не затылок — лицо. По-зимнему бледное, нос по-гречески прям, губы юно красно припухшие.
Тронулись. Не спешить. И не медлить. Вдруг следующая остановка его?
Снова обочина красная главного, к нему — медленно, глядя в лицо, осторожно. Не скажет ли: хватит. Нет. На лице ничего: ни да, ни нет не говорите.
Глубже, откровенней, сильней, очерчивая набухающее, под пальцами выскочившее из ножен, другой рукой бесстыдно катая, он дышит чаще и тяжелей, его руки к тебе пробираются…
Дальше? Самое интересное уже произошло.
Как с невинностью, сняв красное, в первый день настоящего лета он расставался, сплошная банальность. С ней даже зимой расстаются. Потеряв, уверял, что до трамвая даже рукой себе не ласкал.
Юноша ненасытен. Полчаса назад кончили бурно, и снова зовет, теребит, писать не дает,
С той поездки юный пассажир возмужал, скоро в первый раз будем бриться.
И волосатая тропинка сама собой от пупка вниз протопталась.
Когда его долго нет, трамвай вспоминая, ты ужасно скучаешь.
Когда ждет тебя, трамвай вспоминая, он от нетерпения изнывает.
Чем дольше ожидание, тем ярче, громче, стремительней.
Есть у вас любимое развлечение. В жаркий летний день любите бесцельно в переполненном трамвае кататься.
Не ты к нему — он к тебе сквозь сумму тел пробирается, не ты его — он тебя обихаживает, не ты — он, тебя увлекая, из трамвая выскакивает.
Красная майка на нем, красные шорты.
Дома после всего бокалы хорошего красного поднимаете.
За общественный транспорт, конечно.
Прекрасная жизнь во всех проявлениях, в особенности в одном
Серёга Чмохов был из молодых, да не очень-то ранних. Когда у всех пацанов там был уже лес, у него — ни волосинки. Когда все уже дрочили вовсю, он свою писю не трогал. Когда девчонок лапали и болтали об этом и молча лапали пацанов, он еще ни-ни никого. Так бы, может, до седых волос продолжалось, но Серегу один художник приметил: его модель выросла и позировать не годилась.
Художник всякое рисовал, продавая открыто. Но голых пацанов в разных видах только по рекомендации прежних покупателей или каких-то знакомых.
Приметив Серегу, он ему за позирование в голом виде деньги немалые посулил. Привел к себе, велел для начала раздеться, но трусы не снимать, опустив так, чтобы была видна внизу полоска волос, сфотографировал, потом принес пива, напоил-соблазнил-раздрочил и, поставив аккуратненько раком, вошел в него больно, нежно бедра и письку умело руками лаская.
А перед этим!
Перед этим он с Серегиными трусами такое творил, никаким театральным этюдам не дотянуться. Растягивал и натягивал, краешки загибал, чуть-чуть сокровенное приоткрывая, скатывал в малый клочочек, из которого надутое вот-вот выпрыгнет чертом из табакерки наружу. Трусами он заводил и себя, и Серегу, пути отступления тому напрочь перекрывая.
К себе же до поры до времени ни губы, ни руки Серегины не подпускал. Вот такое гурманство! Даже глаза велел Сереге закрыть, чтобы его голое волосатое тело не видеть.
Трахал он Серегу на каком-то матраце, прямо на голом полу, трахал так, что у того попа арбузом спелым раскалывалась, голова, словно у китайского болванчика, моталась туда-сюда, и перед глазами прыгали разные железяки, гипсовые ноги и руки, две гитары и скрипка без струн, пятна цветные — картины, на стенах развешенные.
Трах был серьезный. Художник был трезв совершенно, что редко случалось. Полон сил: ночь провел целомудренно вместе с котом, спящим с ним рядом.
В первый раз Серега от художника уходил протрезвевший матросской походкой: попка не то, чтоб болела, но из нее будто художников как вошел, так и не вышел. Серега даже подумал, что ему теперь всю жизнь по-матросски ходить. Но нет. После второго сеанса, на котором художник его голым с крыльями рисовал, а после вставлял, он ушел домой уже почти нормальной походкой.
Сереге нравились и художник, и его болт, и то, что он рисовал, добавляя к Сереге, то внизу живота вызывающее уважение и даже восторг, то длинные пышные волосы, падающие на не слишком широкие, почти девичьи плечи, короче, то одно, то другое: у покупателей вкусы разные, дело художника всем угодить.
Бывало и так. Приходил, а в мастерской, кроме художника, был заказчик, которому демонстрировался, так сказать, антураж, в который художник вставит вот этого парня: «Серега, разденься, во всей юной своей красоте покажись». Серега раздевался, показывался, заказчик просил то одно, то другое: плечи пошире, попку поменьше, и все — побольше внизу. Обычно показ модели завершался, как художник любил выражаться, совокуплением. Иногда заказчик желал остаться с Серегой один на один, иногда устраивался тройничок, одним словом, случалось по-разному, но всегда по мастерской сперматозоиды летали воробьиной тучею неприкаянной и звучал хриплый ор — художник частушки собственного сочинения исполнял.
Кто кого и как е*ет
Дни и ночи напролет?
Это Серый, наш джигит,
У него всегда стоит!
Парни письками игрались,
Лапались и целовались,
Не могли они решить,
Кому в жопу х*й вводить.
Такая жизнь была Сереге по вкусу. Совокупление и деньги в придачу. Неплохо! Но со временем захотелось чего-то еще. Во-первых, с бабой попробовать, у него ведь стоял и на них. Во-вторых, и самому захотелось соблазнять и вставлять.
Все в жизни случайно. Все в жизни вдруг. В этом Серега Чмохов еще раз убедился, когда Валька ему подвернулась. То есть с соседкой Валькой они всю жизнь были знакомы, хотя в разные школы ходили. Вместе в песочнике в годы былые резвились. Но этого ни он, ни она, понятно, не помнили. Столкнулись они в магазине. Вальке какой-то мелочи не хватило. Серега был рядом и, улыбнувшись, предложил какой-то пустяк. Та, в свою очередь улыбнувшись, взяла, пошли вместе домой, пригласила войти, а потом на своей широкой кровати ноги навстречу Серегиному расставила широко и, широко улыбнувшись, непривычного к этому делу направила, ну, а дальше он, широко локти расставив, в миссионерской позе Вальку, правда, быстрей, чем хотелось бы, обработал, и с тех пор под настроение к ней захаживал, и они в разных позах уже неторопливо игрались, а когда та не могла, то круто Сереге вафляла.
Такая у Сереги Чмохова жизнь половая наладилась, так сказать, во всем ее разнообразии и во всех ее проявлениях.
Во всех, да не во всех!
Захотелось Сереге не только брать в рот и подставлять, но — чтобы у него брали и ему подставляли.
Судьба явно наверстывала упущенное, как бы извиняясь за то, что раньше о нем позабыла. Время шло, хотя и не спешно, вдруг заметил, что и братан его уже не мальчишка, под мышками волосы выросли, а то, что внизу, было не только, чтобы пописать. Но братан есть братан. С ним нельзя, даже если иногда на него и встает, такое бывало, и замечал, что и у братишки подскакивает, когда голым видит Серегу.
У братана друзей — целый город. И старше, и младше, пацаны и девчонки, хоть пока он еще мальчик, девственник то есть.
Раз завалился Серега домой после сеанса: из головы хмель еще полностью не ушел, а ощущение художнического присутствия из тщательно про*банной попки. Завалился — братана нет, но его лучший друган дожидается. Слово за слово: давай, сядь поближе, не бойся, ты уже взрослый, ишь как надулось, давай, расстегни, а то лопнет, я тебе помогу и т. д. и т. п. И — друг братана широко раскрыл сперва рот, а потом, как смог широко, и попку раздвинул, после чего, не дождавшись друга, слегка под хмельком пошел матросской походкой, губы со следами Серегиной кончи облизывая.
Понятно, однажды братан их застукал, и, хоть этого Серега и не планировал в свою жизнь половую включать, случился у них тройничок, в результате которого и братан вслед за друганом девственность потерял. Конечно, глупость, что потерял, сказать лучше: нашел. Понятно, тройничком Серега руководил, подавая команды и направляя.
Оба его партнера, и братан и друган, хотели не только тройничок и друг с другом, хотя у них получалось неплохо, даже очень кайфово, им хотелось и с телкой попробовать.
Просят — пожалуйста. Сереге не жалко. Тем более братан — родная кровь, хоть и отцы у них разные, но это, особенно в этом деле, не важно.
Как-то, отдыхая после этого с Валькой на ее широкой кровати, прекрасно зная ее широкие взгляды, широко улыбаясь, Серега рассказал о пацанах, об их половой жизни и желании ее разнообразить. Валька — баба не глупая и не скупая. Все на раз поняла и на завтрашний вечер назначила.
Серега велел пацанам завтра быть наготове: постричься-помыться, проверить нет ли на залупе спермы засохшей, даже если горячей не будет, мыться им обязательно, трусы-майки свежие, новые лучше всего, перед выходом подмышки понюхать, чтобы не пахло, а лучше дезодорантом чуть-чуть, ни в коем случае друг с другом до завтра не совокупляться ни в попу, ни в рот и не дрочить, купить конфеты и тортик, бутылки две вина, что послаще, девчонки сладкое любят, а во время совокупления не торопиться и слушать его команды, чтобы впросак не попасть.
Вот, что значит не наобум Лазаря, а тщательно все подготовить. В последний момент Серега решил, что сразу обоим пацанам с Валькой сношаться не надо, и по-честному жребием определил, кому первым. Присутствуя при этом и течение дел направляя, хотя Валька справилась бы сама, пожалуй, получше, Серега и свой кайф наставника-наблюдателя получил, аккуратненько двумя пальцами набухшую письку братова другана в Валькину мокрую щель направляя.
С братом то же проделал, а потом, когда и он в Вальке отметился, пили вино, ели тортик, закусывая конфетами, празднуя не только новый этап в сексуальной жизни братана и другана его, но и Сереги: оказалось, смотреть, как другие делают это, очень даже х*еподъемно, глядя на это, мог бы и кончить, но совладал с собой — Вальке оставил.
Тем временем позировать он продолжал, о чем только они с художником во время сеансов не говорили. Как-то рассказал о Вальке с братаном-друганом, после чего художника осенило праздник устроить, встречу, так сказать, поколений: он друзей-подруг позовет, Серега — кодло свое. Тут как тут — Новый год, значит, елка, фейерверк, конфетти, никто не помнит, что смертен.
Так и было, весело, шумно, бесшабашно, бессмертно.
И — бесчисленные брызги шампанского и малофьи в честь жизни прекрасной во всех проявлениях, в особенности в одном.
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий